После Нового года я благополучно вернулся к себе в Озерки. И тут узнал о приказе: работы свертываются, как можно скорее пешим порядком, а также на машинах и лошадях отправиться за 400 километров и приступить к строительству рубежей между Камышином и Сталинградом.

Зеге созвал расширенное совещание, прочел этот приказ, в котором ясно и просто было изложено: такого-то числа сняться с места, двигаться туда-то, через такие-то пункты, по дороге получить в Саратове по нарядам столько-то бензина, продуктов, фуража.

А реальным было то, что 400 человек сидели в занесенном буранами селе, что до Саратова было 70 километров, что снегу намело по самые крыши домов и по самые кузова автомашин, давно томившихся в бездействии, что все 20 лошадей из-за чесотки приходилось подвязывать, что вся молодежь ушла в армию и осталось полсотни штабных работников, плюс начальство, плюс полсотни девчат, частично беременных, частично больных чесоткой, да плюс две сотни пожилых стройбатовцев, в лаптях, в лохмотьях, все старички, лишь за последний месяц начавшие питаться чуть получше, старички — с ревматизмом, с язвами желудка, с геморроем, с килами, старички, у которых никакие бани не могли вывести полчища вшей.

Зеге в тон приказу спокойно и твердо разъяснил — как думает начать поход, который уже кто-то успел назвать «Ледовым». Нужно сперва прочистить дорогу, потом пробиться в Саратов, потом идти по тракту вдоль Волги, делая по 20 км в день.

На следующее утро вышли чистить дорогу. В рыхлом снегу прокапывали траншеи иногда больше метра глубиной. Два дня работа кое-как двигалась, на третий поднялся такой буран, какой бывает только в Поволжье. За 20 метров ничего не было видно. Сверху, снизу, с боков со свистом и воем сыпало и било сплошными колючими хлопьями снега. О таком буране писал еще Пушкин.

Каким-то чудом из УВПСа пробрался пешком весь обледенелый нарочный с громовым приказом: вычистить дорогу за три дня, на четвертый выступить.

Зеге разослал всем старшим прорабам еще более громовые приказы. Прорабы погнали людей. Люди обмораживались, копали, перекидывая тысячи кубов снега, но траншея моментально вновь засыпалась.

Возвращаясь с трассы, Зеге ходил по кабинету, злой, как сам сатана, и словно хотел каждого приходящего изрубить на куски.

Мы с Некрасовым сидели в уголку, едва дыша, и чертили цветными карандашами красивые исполнительные схемы БРО, которые вряд ли кого теперь интересовали.

И вдруг новый обледеневший нарочный и новый приказ: строительство Камышинского рубежа отменяется, ждать особого распоряжения, дорогу продолжать чистить и в трехдневный срок закончить. В распоряжение УВПС направить главного инженера, одного из старших прорабов, одного снабженца, одного топографа, снабдив всех продовольствием на 1 месяц. Внизу была таинственная приписка: «для выполнения особого задания командования фронта».

У меня сердце екнуло: кого Зеге пошлет — Некрасова или меня?

Я всегда радовался переменам и путешествиям. Наверное, во мне жила прежняя изыскательская жилка и где-то теплился еще не затухший любознательный писательский огонек. Но ведь Некрасов медалист, имеет блат у самого Богомольца.

Зеге поступил мудрее Соломона: он решил отправить нас обоих, а там в УВПСе разберутся.

Наш главный инженер Карагодин был болен, поэтому за начальника был назначен старший прораб Терехов, снабженцем должен был ехать Гофунг.

Зеге расщедрился: кроме основного пайка, он приказал каждому выдать еще по 2 кило сала, по кило масла и по 2 кило сахара.

До глубокой ночи бухгалтера нам выписывали продукты, потом мы их невыносимо долго получали при свете фонарей. А на следующее утро с санями, запряженными рыженькой клячонкой, двинулись в Большую Дмитровку. У каждого багажа было не менее чем по два пуда — личные вещи, законно полученные продукты и продукты, раздобытые на стороне, вроде нашего пшена.

Метель успокоилась. Восходившее солнце злыми лучами озаряло нетронутую снежную равнину. Выражаясь языком Пришвина, каждый сугроб напоминал непомятую лебединую грудь и был по-своему прекрасен своей нетронутостью и чистотой.

Одетый очень тепло — в ватник, в полушубок, в ватные брюки-инкубаторы, обутый в валенки, я весело шагал за санями. Что меня ждало в будущем — я не знал, но знал, что это неизвестное будущее было заманчиво и интересно.

Долговязый Терехов, только что распростившийся с плачущей женой, угрюмо шел сзади меня, еще сзади шел молчаливый Некрасов. Последним по проторенному следу шагал низенький Гофунг. Своим горбатым красным носом и острым подбородком он был похож на щелкунчика и сосредоточенно шевелил мясистыми губами.

Всего, вместе с возчиком, нас было пятеро.

Терехов решил, что торопиться нам нечего. Хотя не было еще и полудня, проехав 12 километров, мы остановились ночевать в деревне Ключи.

Я тотчас же распаковал свои богатства и, намазав на белый хлеб сантиметровый слой масла, с наслаждением стал уплетать.

— И вам не жалко тратить столько масла! — всплеснул руками Гофунг.

Терехов засмеялся протодиаконским басом:

— Да ведь за войну он, может быть, первый раз ест вволю!

Мы сели долго и нудно играть в дураки. Некрасов в партии с Тереховым, Гофунг со мной. Мой партнер за каждый мой ход набрасывался на меня с воплем:

— Ну, почему вы так пошли? Ну, для чего вы подкинули?

Залегли спать вповалку, а на следующее алмазное утро двинулись дальше и к обеду прибыли в Большую Дмитровку.

Там царило необычное оживление. Штаб УВПС-100 размещался в нескольких домах — в бывшей школе, в бывшем сельпо, в бывшем правлении колхоза. По всем направлениям бегали снабженцы, бухгалтера и прочие. У крыльца отдела кадров толпился народ. Везде виднелись розвальни, груженные всякой всячиной. Лошади фыркали и, весело тряся мордами, хрустели сеном.

Сам Богомолец изредка выходил на крыльцо и свирепо рычал. И тогда люди начинали носиться проворнее, а лошади удивленно поднимали морды.

Я разыскал капитана Финогенова, который меня заверил, что поеду, конечно, я, что о Некрасове не может быть и речи. На мой вопрос — куда мы едем и зачем, он махнул рукой и ответил:

— Едем куда-то в калмыцкие степи, а зачем — это второстепенное дело. Начальство за нас что-нибудь надумало.

Через полчаса он вновь встретил меня и смущенно сказал, что сам Богомолец меня вычеркнул из списка и вписал Некрасова.

Вот так-так! Обидно будет возвращаться обратно. Меня утешало только внеплановое приобретение масла, сала и сахара.

Ко мне подошел Некрасов и запинаясь сказал, что комиссар запротестовал — ему ехать нельзя, ведь его принимают в партию и он сегодня отправляется в УОС получать партбилет. Да, конечно, партбилет куда важнее «особого задания».

А через всю площадь гремел зычный голос Терехова:

— Голицын, скорее в отдел кадров! Получай командировку!

Через полчаса я вышел на площадь, размахивая не помятым, как лебединая грудь, командировочным предписанием:

«Предлагается старшему топографу такому-то ехать… Об исполнении донести. Срок командировки 2 месяца…»

И внизу подпись Богомольца — лежащий на боку мистический овал и три рогульки.

А какие, тогда уже ставшие легендарными, населенные пункты перечислялись! Еще так недавно весь мир с трепетом читал эти названия: Котельниково, Абганерово, Аксай, Тундутово… И сейчас у меня хранится тот вконец истрепанный листок…

Смеркалось. Я собирался ночевать у капитана Финогенова и угостить его своими богатствами. Но ко мне подошел Терехов и сказал басом:

— Ну их ко всем чертям! Поедем дальше.

До Саратова было 70 километров. Мы шли, как и вчера: впереди рыженькая, сонная клячонка, за ней закутанный в бабий платок столь же сонный стройбатовец-возчик, потом, гордо посматривая на усыпанный звездами небосклон, шагал я в лохматой шапке и в полушубке, потом шагал сутулый долговязый Терехов, а несколько поотстав, хромая на обе ноги, ковылял Щелкунчик-Гофунг. Из всех наших красных носов свисали длинные сосульки.

Переночевали в следующей деревушке с поэтичным названием — Золотая Долина. Предколхоза нас вселил силком в какую-то избу. Хозяйка, неистово ругаясь, не только не дала подстилки, но утром не допустила ни к умывальнику, ни к ведру с водой. И хоть она затопила печку, но сало поджарить мы вынуждены были в соседней избе.

Терехов и я смеялись, а Гофунг громко негодовал.

Тем же порядком мы двинулись дальше и шли за санями весь день. Остановились ночевать в последней деревне перед Саратовом.

Гофунг объявил, что он хороший повар, и потребовал соединения всех наших продуктов. Сдуру я отдал ему также свои 6 кило пшена.

Он сварил какое-то месиво из муки и сала, которое подгорело. Терехов все ехидничал, а я позавтракал с аппетитом и вышел на улицу к лошади.

Жгучий холод охватил меня. Накануне было ясно и морозно, хотя тихо. А сейчас к 30° мороза добавился ветер. Вернувшись, я достал из своего мешка одеяло и по-бабьему закутался с головой. Гофунг и возчик поступили точно так же. А старший лейтенант Терехов не пожелал поганить одеялом свои недавно полученные кубики в петлицах и только опустил уши у шапки.

И снова мы двинулись дальше. До Саратова оставалось еще 25 километров — без жилья, без деревца.

Этот переход был одним из самых тяжких в моей жизни. Несмотря на одеяло и шапку, ветер и холод пробирали мое лицо и голову. Терехов долго терпел, но потом тоже достал одеяло и закутался. Здесь в безлюдье, да на таком ветру некому было показывать свои новенькие кубики.

Рыжуха наша вся заиндевела. Мы боялись, что она упадет. Нет, ничего — все так же сонно и невозмутимо шагала вперед, на ее веки намерзли комья льда.

И мы сами, закутанные по-бабьи, превратились в обледенелые глыбы. Я оставил открытой только узкую полоску поперек глаз.

А ветер налетал все резче и жгуче, пронзал холодом насквозь. И направо, и налево, и впереди, и сзади белел только ровный снег, да вереница телеграфных столбов тянулась вдоль дороги. Мы шли молча, да едва ли я смог бы пошевелить челюстью.

Во второй половине дня перевалили через водораздел Дона и Волги. Скоро показались первые домики Саратова. Выбрав хату, из которой клубился дымок, мы завернули лошадку и зашли погреться. И тут я обнаружил, что отморозил полосу лица — оба виска и переносицу.

Закусили крепким мороженым салом, выпили горячего чаю. В тепле у Гофунга развязался язык.

— Ну, скажите, пожалуйста, вы люди молодые — это я хорошо понимаю. Ну, а я старый человек — за что должен переносить такие лишения, такие муки?

Бедный потомок героев Шолом-Алейхема старался нас разжалобить, а Терехов и я только перемигивались.

Подзаправившись и накормив лошадку, мы поехали дальше, спустились с горы в самый город и долго блуждали по улицам, разыскивая базу нашего УВПСа. Гофунг там бывал несколько раз, и возле базы у него была знакомая хозяйка, некая тетя Фрося. Но от холода у него отшибло память, и потому мы попали к этой хозяйке уже в темноту и обнаружили, что там уже набилось человек пятнадцать наших же работников.

Тетя Фрося была проворная старушка. Она не отказывала никому, брала с каждого по десятке за место на полу и беспрерывно ставила самовары.

В Саратове мы прожили три дня и бездельничали. Я ходил по городу. Базар был скудный, а цены непомерно высокие. Хлеб стоил 120 рублей кило. Впрочем, на деньги продавали неохотно, больше меняли продукты на одежду. Картинная галерея была закрыта. К моему удивлению, закрылся и краеведческий музей по случаю переоборудования его в собор. Наступил краткий период, когда Сталин вздумал заигрывать с церковью.

Побывали мы однажды в цирке. Дрессированные собачки были жалкие и голодные. Такие же голодные и жалкие клоуны совсем не смешно высмеивали Гитлера. Гофунг в фойе, прельстившись бутылкой коньяку и 4 поллитровками водки, взял за 150 рублей три билета в беспроигрышную лотерею и, к своему великому негодованию, выиграл наконечник для карандаша, пуговицу и школьный пенал.

Начальство беспрерывно и весьма секретно совещалось. Несколько раз вызывали Терехова. Возвращался он поздно ночью, а утром за завтраком молчал. Где-то решалась наша судьба, что-то подсчитывалось, изучалось, планировалось. Подъезжали все новые и новые работники из всех четырех УВСРов и из УВПСа. От нас прибыли — старший лейтенант Американцев, молодой техник Тимошков и в качестве повара холуй Терехова — некий верзила Гавриков.

Всего собралось человек 60, из них половина устроились ночевать все у той же гостеприимной тети Фроси.

Это был, можно сказать, цвет нашего УВПС-100. Весь Первый отдел, то есть рекогносцировочный, во главе с начальником отдела капитаном Баландиным был налицо. Прибыли худенький капитан Финогенов, веселый толстяк Дементьев, долговязый капитан Пеньшин, чернобородый капитан Москаленко, молчаливый капитан Сергиевский и еще несколько лейтенантов и старших лейтенантов. От каждого УВСРа было по 2–3 капитана и старших лейтенанта, по одному топографу и еще сколько-то снабженцев, холуев, агентов и прочей братии.

Во главе всего этого предприятия стоял главный инженер УВПС-100 всеми уважаемый грозный начальник Николай Васильевич Разин, недавно произведенный в капитаны. В заместителях у него ходил капитан Скворцов, бывший в 20-х годах знаменитым футболистом.

Наконец был назначен день отъезда: 18 января в 8 ноль-ноль.

Накануне вечером сделалось известно, что нам дают 3 трехтонки, из них лишь одну, крытую брезентом.

Началась погрузка. Одну машину загрузили бочками с горючим; другую — мукой, крупой, хлебом, разными ящиками; третью, крытую брезентом, заложили по стенкам бараньими тушами.

Из всех 60 человек Разин сам отобрал 20, в основном командиров-рекогносцировщиков. От нашего УВСР-341 в список попали Терехов, Гофунг и я. Все мы должны были ехать на машинах, я лично — на открытой.

Но насколько это было быстрее, интереснее и комфортабельнее, чем двигаться поездом в теплушках. Я был очень доволен и горд. Кроме меня, из топографов попал в счастливцы представитель УВСР-343 Болезнов.

Итак, правда, не в 8 ноль-ноль, а в полдень мы медленно выкатились из ворот базы и, проехав через весь город, спустились на лед Волги. Переправившись на левую сторону реки, мы попали в Энгельс — бывший совсем недавно столицей Республики Немцев Поволжья. Однако в дружбе народов, закрепленной сталинской конституцией, оказалась трещина, и потому мы увидели дома сплошь заколоченные, с разбитыми стеклами, а улицы были занесены снегом и почти без людских следов.

Ехали мы мимо частых деревень, и там тоже дома стояли заколоченные, а дома были добротные, часто двухэтажные, или каменные, или срубленные из толстенного леса, с тесовыми или железными крышами. Каждый дом окружали крепкие ворота, заборы, сараи, хлева, видно, поставленные на десятки лет. Позади заборов виднелись фруктовые сады, а в палисадниках росли кусты и деревья. На полях стояли многочисленные стога соломы и сена. На краю каждой деревни находились обширные скотные и конные дворы. По всем признакам еще недавно тут жили трудолюбивые люди, создавшие крепкие и богатые колхозы.

Остановились в одной деревне пообедать. Поленом я отбил дверь первого попавшегося дома, вошел. В двух комнатах валялась перекувырнутая мебель, с виду совсем не крестьянская — дубовые столы, ореховые резные шкафы, кресла. На полу была рассыпана битая посуда, стекло, бумажки, книги. Я поднял одну в кожаном переплете с тисненным золотом заглавием: «Goethe's Werke Faust 2-te Teil». Комментарии излишни.

Мы поехали дальше на юг вдоль Волги. Стали попадаться русские деревни с невзрачными глинобитными хатенками под соломенными крышами; деревни раскинулись на голых местах, без деревьев и палисадников, с плохими колхозными постройками.

На мне было одето, начиная от нижней сорочки и кончая одеялом и казенным брезентом, всего 12 одежек. И все же, сидя на бочках, продуваемый ветром и морозом, я жутко мерз. На третий день, когда часть бараньих туш переехала в наши желудки, а часть была украдена из-под носа очередных нерадивых ночных дежурных, я пересел в крытую машину, где было очень тесно, но сравнительно теплее.

Навстречу все чаще и чаще попадались машины, многих обгоняли мы, многие обгоняли нас. На юг шли тяжело груженные, на север — порожняк. Нас обогнал на легковой машине полковник Прусс. Он вылез, одетый в длинную медвежью доху, приветливо помахал нам ручкой, забрал от нас капитана Разина и помчался дальше.

Наконец, на четвертый день, в сумерках из-за Волги стал доноситься глухой рокот. Чудесные фейерверки играли на небе. Чем дальше мы ехали на юг, тем громче слышался беспрерывный рокот. Казалось, множество мальчишек бегали и прыгали по железной крыше.

Там, напротив нас, на правом берегу Волги шел спектакль, за которым тогда с содроганием следил весь мир. Как раз начался 5-й акт трагедии под названием «Сталинград».

Ночевали мы очень плохо, все вповалку на полу холодного барака. Следующее утро было морозное и туманное. Вдали беспрерывно гремело и рокотало, но из-за тумана мы ничего не видели. Свернули по дороге направо и поехали через Волгу по деревянной лежневке, проложенной прямо на льду.

И тут я впервые увидел Красную Армию побеждающую. Бойцы были одеты в новые шинели, большинство в валенки, у многих вместо винтовок висели автоматы. И шагали бойцы бодро, и глядели бодро, с улыбками. А сколько из них потом дошло до Берлина?

Впоследствии я несколько раз слышал от многих, не в печати, конечно, о том, что, окружив немцев в самом Сталинграде, не надо было лезть на них с ожесточенными атаками, а ждать, когда враги от голода, от недостатков снарядов сами сдадутся. Победа задержалась бы на два-три месяца, но зато сохранились бы жизни по крайней мере сотен тысяч наших, вот этих самых бодрых бойцов, которых я видел тогда на Волжской переправе.

Мимо нас все двигалась непрерывным потоком военная техника: пушки, минометы, снаряды на автомашинах… И опять шли молодец к молодцу — одно подразделение за другим. Меня явно удивило то, что уж очень много среди них было девчат, которые чересчур бойко глядели и галдели.

Переехав Волгу, мы попали в город Красноармейск, бывшую Сарепту, сильно разрушенную. Но путь наш лежал еще дальше, теперь прямо на юго-запад. Громыхание битвы постепенно отдалялось.

Вдруг наша машина встала. Шофер подбежал к задним колесам и сказал нам:

— Хотите посмотреть на убитого Фрица? Я вас к нему подвезу.

Не получив ответа, он сел в кабину и проехал метров тридцать, вновь остановился.

У самой дороги лежал, широко раскинув руки, мертвец, в кальсонах и босиком. Его синие пальцы на ногах растопырились, глаза были открыты, рот странно улыбался.

Многие из нас впервые увидели убитого. Мы смолкли, уставились на него. В мертвеце всегда таится что-то манящее — хочется взглянуть ему прямо в глаза. И страшно, и противно, и одновременно притягивает. Я отводил взор в сторону и снова невольно поворачивал голову и смотрел в оскаленный, обрамленный черными усиками рот, в свинцовые, безучастные глаза…

Все вздохнули с облегчением, когда машина тронулась.

Трупы стали попадаться все чаще, то в одиночку, то по нескольку — вповалку один на другом — и все полураздетые, разутые.

Мы ехали, и следы войны мелькали мимо нас, подобно кадрам кинокартины. Впервые я видел эти следы так близко.

Вот стояли два обгоревших наших танка, вот сломанные, изуродованные автомашины, дальше — подбитые пушки. И всюду земля была изрыта, исковеркана, опутана колючей проволокой. Дома стояли без крыш — разваленные, обгоревшие, словно обгрызенные.

Ночевать мы остановились в большом населенном пункте Цаца, неоднократно упоминавшемся в сводках Информбюро.

Некоторые улицы были целы, другие превратились в ряды обугленных уродливых печей, похожих на фантастические постройки марсиан.

Когда мы разгружались, мимо нас провели партию военнопленных немцев, человек 200. Одетые в грязно-зеленые шинели, обвязанные по-бабьи платками, грязные, небритые, изможденные, они шли медленно, тупо глядя в землю. У многих на ногах вместо обуви были навернуты тряпки.

Один из них отстал. Конвойный подскочил к нему:

— Ком, ком!

Немец стал быстро объяснять по-немецки, показывая на свои ноги. Конвойный замахнулся прикладом, немец не шел… И тогда произошло то, что я увидел в первый раз и к чему за всю войну так и не смог привыкнуть…

Выстрел был одинокий и негромкий. Один человек рухнул, как мешок, а другой человек, вскинув винтовку на плечи, побежал догонять остальных.

Я внес вещи в дом и вернулся.

Громадный, рыжий, небритый немец лежал на спине и был еще жив. Кровь чернела у него на груди. Он изредка ловил губами воздух и затухающим взглядом глядел куда-то мимо меня. Подошли две женщины и стали плакать.

— Чего вы плачете, — сказал кто-то, — он ваши хаты сжег.

Самое страшное в смерти — это ее простота. Вот, жил человек, стремился к чему-то, кого-то любил. Его любили… И достаточно нажима пальцем на спуск винтовки и девяти граммов свинца… И все летит к черту…

Вернувшись, я узнал, что в бывшем колхозном овощехранилище заперто человек сто пленных немцев и что их уже целых две недели как не кормят, а местные жители приносят им только воду.

Да, в те дни, когда началась массовая сдача немцев и румын в плен, наше командование совершенно не подготовилось к тому, что прибавляются сотни тысяч человек едоков без аттестатов, тем более что снабжение и наших-то войск по обеим одноколейным магистралям — из Поворина на Гумрак и из Саратова на Эльтон — шло с большим трудом и подчас с перебоями.

Я пошел смотреть на пленных. Длинное здание овощехранилища было выкопано в земле. Я нагнулся и заглянул в маленькое окошечко, заколоченное решеткой, и увидел страшные, исхудалые, безумные, черные лица. Десятки пар глаз, полные отчаянья и надежды, смотрели из темноты…

Много спустя мне рассказали, что Гофунг в тот день променял килограмм хлеба на золотые часы. Что ж, кто-то, быть может, спас свою жизнь.

Утром я прошел мимо того расстрелянного немца. Он лежал без шинели, без гимнастерки, без обуви…

Весь день мы ехали на юг. И весь день по белой бескрайней степи мелькали разбитые автомашины, пушки, танки, трупы людей и лошадей, горы снарядных гильз, желтые жестянки указателей на немецком языке, разбитые металлические и деревянные ящики, колеса и всякая мелочь, привезенная сюда со всей Европы.

Мы остановились в селе Плодовитом на границе Калмыцкой АССР.

Старик хозяин очень красочно нам рассказывал, как сперва драпали наши, почти без техники, все больше пешие, измученные, голодные, разутые.

— Как увидел я двух капитанов, как они босиком бегут, так решил — конец нам пришел, — говорил он, а потом стал рассказывать, как ехали немцы в течение недели на автомашинах — грузовых и легковых, в автобусах, ехали нарядные, откормленные, веселые; двигалась их техника — танки, пушки, везли множество всякого груза. За немцами ехали на больших фурах румыны.

— А назад немцы возвращались?

— Нет, никто не возвращался.

— Значит, все там осталось? — показал я в сторону Сталинграда.

— Все там осталось, — подтвердил старик.

На следующее утро явился к нам капитан Баландин и сказал, что предстоит рекогносцировать и строить рубежи в этих местах, и позвал нас на совещание.

В одной из хат собралось человек 30 наших, а также приехавших из УОСа.

Заместитель начальника 1-го Отдела УОС-27 майор Батищев прочел нам лекцию, что рекогносцировать нужно начать как можно скорее, что все сроки прошли. Еще он сказал, что врага следует ожидать и с запада, и с востока. Или фон Паулюс будет прорываться, или Гитлер бросит ему на помощь все свои резервы. Батищев добавил, что война зимой есть война за населенные пункты. Сказал он еще много всякой премудрости и, пожелав нам успеха, уехал на легковой машине.

Капитан Баландин тут же посадил в кузов машины двух рекогносцировщиков — старших лейтенантов Соколовского и Липского, а также нас троих — Терехова, Гофунга и меня, и повез за 12 километров в калмыцкий улус Тингута, где будет дислоцироваться наш УВСР-341.

Приехали в Тингуту — селение с маленькими глинобитными хатенками, без единого деревца вокруг. Терехов, Гофунг и я выбрали хату побольше, приволокли туда свои вещи и только собрались было закусывать, как к нам ввалился капитан Баландин и приказал ехать с ним, с Соколовским и с Липским вдоль будущего рубежа до совхоза имени Юркина, до которого на карте насчитывалось 15 километров.

Терехов сказал, что ему надо как следует осмотреть все селение, где предстоит разместить не одну сотню людей, и потому он не может ехать.

Мы стали расспрашивать хозяина о дороге, тот объяснял на ломаном русском языке очень непонятно, но сказал, что совхоз разрознен и там никого нет.

Баландин авторитетно ответил:

— Ничего подобного! Я расспрашивал. Там люди живут.

Мы сели и поехали.

Вообще в этих местах снегу выпадает мало, а южнее начинаются Черные земли, где скот пасется круглый год. До Тингуты мы добрались легко, но сейчас повернули на север, и чем дальше ехали вдоль столбов, тем чаще машина начинала буксовать, пока не встала совсем. Было ясно, что на машине по нетронутому снегу нам до совхоза не добраться. Но Баландин был упрям, как чугунная тумба. И еще целый час машина стонала и фыркала в снегу и пережгла массу горючего. Наконец Баландин вышел из кабины и сказал нам:

— Что ж, товарищи рекогносцировщики, вам придется добираться пешком.

Старший лейтенант Соколовский — весьма тонкая личность, бывший научный сотрудник института, эдакий заносчивый маменькин сынок — сказал, что у него болит голова.

Старший лейтенант Липский — крошечного роста вкрадчивый еврейчик — сказал, что у него потерта нога.

Гофунг развел руками и жалобно попросил пожалеть его, ведь ему больше 50-ти лет.

— Голицын, придется тебе идти одному, — сказал Баландин. — Переночуешь, завтра вернешься и доложишь, что видел.

— Но ведь там все разорено и смотрите — не видно никакого следу, — заметил Соколовский.

— Ничего подобного! — резко ответил Баландин. — Конечно, там какой-нибудь сторож остался.

— Пойду, — коротко сказал я, оставил свой полушубок Гофунгу, отдал честь и пошел в одной телогрейке и штанах-инкубаторах в одну сторону, машина повернула в другую.

Я пошел вдоль телеграфных столбов. И эти столбы являлись единственными черными предметами. Все кругом — и небо и степь — было однообразно бело и пустынно. Вот спереди показалось что-то черное. Я никак не мог догадаться, что увидел. Подошел ближе — два металлических кола были вбиты в землю, на кольях висели жестяные дощечки с длинными номерами, а поверх были надеты немецкие каски. Черный орел сжимал в когтях белый круг со свастикой, а вокруг орла вилась надпись: «Gott mit uns». Так хоронили немецких солдат.

Я пошел дальше по столбам. И опять меня окружало только белое сверху и белое снизу. Снова зачернел какой-то темный бугорок. Оказалось — труп нашего бойца, а кругом извивались волчьи и лисьи следы. Труп был весь изглодан, одежда разорвана, торчали ребра и позвоночник.

Я заметил ремень. На моей телогрейке не было ремня, и за этот непорядок мне однажды влетело от Разина. Ремень был мне нужен до зарезу, но им перетянут выеденный живот убитого. Недолго раздумывая, я нагнулся, расстегнул пряжку и потянул. Но оказалось, не так-то было легко вытащить ремень из-под замерзшего трупа. Я схватил мертвеца за плечи и перевернул его. Так мне достался мой первый трофей.

Двинулся дальше. Наконец показались низкие здания совхоза. А между тем начало смеркаться. Когда я подошел к совхозу, совсем стемнело.

Я стал обходить длинные здания — бывшие скотные дворы. Всюду высились одни глиняные стены, а деревянные стропила везде были выломаны, и потому все крыши провалились. Я пошел к жилым домам, все они тоже были разрушены. Из одной хаты с шумом вылетела сова.

Я увидел остатки немецких складов — бутылки из-под вина с яркими этикетками, пустые консервные банки, пустые жестяные ящики. Тут же валялись изглоданные трупы лошадей, две поломанные автомашины… Наверное, днем я тут сумел бы разжиться чем-либо ценным.

Но сейчас мне было не до разживы. Я бегал от дома к дому, везде зияли пустота и разгром. И было абсолютно тихо. Страшно? — «Да нет, — успокаивал я сам себя, — совсем не страшно». — Когда же я увидел занесенный снегом колодец, то понял, что тут никто не живет.

Неожиданно налетела метель. Надо было немедленно решать, что делать. Ночевать здесь, в хатах без крыш, в одной телогрейке? К тому же мне хотелось есть… Мороз, правда, был небольшой.

— Нет, нет, надо двигаться. По столбам дойду, — громко сказал я самому себе. — Сережка, смелее! Дурак, чего ты боишься?!

И я пошел. Пронзительный ветер дул мне навстречу и хлестал в лицо колючим снегом. Скоро у меня обледенели шапка, лицо и грудь. Холод проникал до самого тела. Метель была такая сильная, что от столба до столба я не видел ничего и несколько раз сбивался в сторону и вновь находил столбы. От ветра и вьюги трудно было даже дышать. Я стал изнемогать, начал считать столбы.

«Ну, еще четыре, еще три. Нет, нет, останавливаться нельзя никак! Еще три столба, еще один. Что это впереди темнеет? А, да это немецкие могилы». Миновал каски на кольях — половину дороги. Ветер свирепел и бросался колючими комьями снега. Я обледенел, мне трудно стало глядеть. Хорошо еще, что не так было холодно. Но как же я устал… Даже трудно было поднимать поочередно ноги — одну, другую… «Вот дойду до того столба и сяду. Нет, нет, нельзя садиться. Надо идти, идти…»

Несколько раз я кричал самому себе:

— Сережка, вперед, вперед!

И я дошел. Но когда увидел впереди первую хату Тингуты, то вдруг почувствовал, что кто-то словно камнем ударил меня в бровь. Я зашатался и чуть не упал. У меня началась жуткая мигрень, какой я страдал всю жизнь после сильнейшего нервного напряжения и непременно на голодный желудок. Последние несколько шагов я сделал с величайшим трудом и пошатываясь. Каким-то чудом сразу нашел свою глинобитную мазанку. Постучался. Мне открыл Терехов.

— Голицын, ты?

Я не мог произнести ни слова. Терехов снял с меня совершенно обледенелую одежду, уложил на полушубок на пол, и я, так ничего не сказав, тотчас же заснул.

Терехов посмотрел на часы — было два часа ночи.

— Вы знаете, как мне за вас попало! — говорил мне во время утреннего завтрака Гофунг. — Так меня Николай Алексеевич ругал, так ругал.

— И правильно сделал, что ругал, — горячился Терехов. — Нет, надо же было такое придумать! Точно зная, что все там разрушено, на ночь глядя погнать одного, да еще неизвестно зачем, да еще безоружного! И какого черта ты попер?

— По военному уставу приказания командира выполняются без рассуждений, — ответил я.

— А знаешь ли ты, что немцы по двое, по трое пробираются из Сталинграда и бродят тут по степи?

Да, когда впоследствии мне доверяли жизнь и судьбы многих людей, я никогда, ни при каких обстоятельствах не поступил бы так, как капитан Баландин поступил со мной. Был он чугунно-тупой, упрямый, холодный человек. Говорили, что он меня ценит. Неправда, не меня он ценил, а некое бойкое топографическое существо, умеющее чертить. Уже после войны Баландина с треском вышибли в отставку, когда из-за его недомыслия погиб хороший юноша-солдатик.

Терехов, узнав, что я совсем здоров, предложил мне вместе отправиться за несколько километров к немецким землянкам. Надо было во что бы то ни стало найти какие-либо строительные материалы для будущих огневых точек.

Сидя за завтраком, я с любопытством оглядывал окружающую нас обстановку. Мы сидели на своих чемоданах и узлах, так как ни стола, ни стульев не было. Хозяева — калмык, калмычка и целый выводок щебечущих, смешливых кал мычат — устроились на войлоке на полу, поджав под себя ноги, и с любопытством наблюдали за нами. Сбоку дымилась маленькая печурка, на которой старуха, страшная и косматая, как ведьма, пекла лепешки.

Хозяин спросил — нет ли у меня чаю, пообещав за него баранину. Как раз я давно берег восьмушку. К моему удивлению, он дал мне целую ногу, да еще с куском бока. Гофунг тут же забрал баранину в общий продуктовый мешок.

Я с любопытством разглядывал многочисленных калмычат. Старшая дочка, с круглыми и красными, как яблоки, щечками, была определенно хорошенькая. Она что-то шила и время от времени вскидывала на меня свои косые глаза и смеялась, видимо, хотела, чтобы я обратил на нее внимание.

После завтрака я вышел за нуждой на улицу. Вдруг девушка выскочила следом за мной и, дернув меня за рукав, с хохотом пробежала мимо меня, потом остановилась, неожиданно задрала подол на голову и присела. Я увидел буквально все и в ужасе ринулся обратно в хату. Неужели калмычки так оригинально кокетничают?

Мы пошли с Тереховым по указанному нам направлению и действительно скоро обнаружили на склоне оврага разрушенные землянки.

— Я боюсь, что там все заминировано, — говорил Терехов. — Ступай осторожнее.

Мое внимание привлек какой-то блестящий цилиндрической формы предмет на снегу, а вокруг него множество лисьих следов. Несомненно, лиса долго катала эту штуковину. Я нагнулся.

— Это мина! Отойди…. твою мать! — заматерился Терехов.

Но уже предмет был у меня в руках. Я держал измятую, изуродованную консервную банку, притом достаточно увесистую, но без единой надписи. Мне удалось оторвать болтавшийся кусок жести; я засунул палец в дырку и вытащил что-то белое и красное.

— Это яд! — загремел Терехов.

Но палец с этим белым и красным был уже у меня во рту.

— Это свиные консервы, мясо и сало, — сказал я.

Терехов тоже засунул палец в дырку, вытащил кусочек и тоже облизал палец.

— Действительно, свинина, — сказал он.

— Да смотрите, еще и еще! — закричал я, откапывая в снегу две, также сильно измятые банки.

Ногами и руками мы стали яростно разгребать снег и нашли еще несколько банок. Я наткнулся на деревянную крышку от ящика и прочел надпись по-немецки. В числе прочих непонятных слов стояли: «Рогк» и «88 Stuck».

— Николай Алексеевич, — закричал я, — вот сколько нам надо найти!

И мы принялись бешено копаться в снегу. Каждая новая банка встречалась радостными криками.

— Вот еще одна штука! Вот еще три штуки!

В одной ямке мы обнаружили сразу не менее 15. В наших поисках было что-то упоительное. Мы плясали, прыгали, разгребали снег руками, ногами, крышкой от ящика и все находили и находили новые банки.

Но искать таким способом в снегу и в ямках было очень утомительно, и через час мы совершенно выдохлись. А банки стали попадаться реже.

Мы сосчитали наши трофеи. Оказалось 60 штук, по 200 граммов каждая. Неплохо!

Только теперь мы заметили разбитую походную кухню и рядом воронку от снаряда. Очевидно, ящик с консервами был выброшен взрывной волной, а повара либо погибли, либо убежали.

Завтра же с лопатами придем сюда и найдем не только оставшиеся 28 банок, но еще многое и многое другое, что погребено под снегом. Ведь мы даже не дошли до землянок, а уже раздобыли такие богатства.

Пришлось мне снять гимнастерку, завязать рукава и ворот и в этот самодельный мешок напихать банки; набили мы ими и карманы и торжественно приволокли наши трофеи домой.

— А неплохая, знаете, вещь! — сказал Гофунг, когда в тот вечер, сидя на чемоданах, мы принялись макать хлеб в сковородку с растопленным свиным салом.

От болей в животе я долго не мог уснуть. А только уснул, как был разбужен. Раздался страшный стук в дверь. Терехов пошел отворять. При тусклом свете фонаря я увидел на пороге капитана Баландина.

— Собирайтесь немедленно! Я приехал за вами. Рубеж отменяется. Везу вас на новые рубежи.

Терехов заворчал — нельзя ли отложить до утра?

— Задание самого Рокоссовского! Исключительно срочное! — вопил Баландин.

И через полчаса, угрюмые, не выспавшиеся, ежась от холода, мы тряслись в кузове автомашины, мчавшей нас сквозь мрак по снежной степи назад в Плодовитое.

Наверное, только весной какой-нибудь счастливец нашел оставшиеся 28 банок.

С трудом достучавшись до наших прежних хозяев в Плодовитом, мы кое-как разлеглись на полу, а весь следующий день снова тряслись на машине, развозившей группы рекогносцировщиков по улусам Калмыцкой Республики.

Мне надоело называть степи бескрайними и белыми, но, к сожалению, иных эпитетов придумать не могу. Изредка только чернела брошенная разломанная румынская фура, или сгоревшая немецкая автомашина, или труп лошади с раскинутыми ногами.

Уже поздно вечером, дав большой круг, нас наконец ссадили в большом хохлацком селе Уманцеве Сарпинского района Калмыцкой АССР. Было это 27 января.

Кроме Терехова, Гофунга и меня, в Уманцеве слезли четверо рекогносцировщиков: капитаны Дзюба и Сергиевский, старшие лейтенанты Соколовский и Липский.

Терехов, Гофунг и я поселились вместе, каждый рекогносцировщик — отдельно по всему селу, вытянувшемуся в одну линию на 5 километров.

Терехов и Гофунг обязаны были снабжать рекогносцировщиков продуктами, а через сельсовет — рабсилой, подводами и кольями. Последнее выросло в целую проблему, так как до ближайших кустов насчитывалось 12 километров.

Я лично обязан был снабжать каждого рекогносцировщика топографической основой, то есть должен был наскоро, глазомерным порядком с компасом и бригадирским ковыльком заснять в масштабе 1:10 000 территории будущих БРО, после чего помогать обрабатывать материалы.

Мне очень хотелось рекогносцировать самостоятельно. И, очевидно, помня уроки капитана Финогенова, я смог бы это выполнить. Но существовал строгий приказ, что рекогносцировать имеет право только командир со специальным образованием.

Сперва я попал к старшему лейтенанту Соколовскому, но тот был до того заносчив и надменен, так гордился своими тремя кубиками, что я скоро от него сбежал, хотя чувствовал, что именно он мог бы меня многому научить.

Капитан Дзюба был ленивый хохол, иногда грубый, иногда добродушный. Ему не хотелось шагать по снегу, и он зачастую посылал меня поставить кол на каком-нибудь пригорке, его мало интересовало — каков будет обстрел с той огневой точки.

Старший лейтенант Липский — ничтожного роста еврейчик — был абсолютным ничтожеством, тупым и самолюбивым; когда же он усматривал выгоды, то становился ласковым и заискивающим. Впоследствии, не без моего участия, вся его рекогносцировка была с треском забракована и ее переделывали другие.

В последнюю очередь я попал к капитану Сергиевскому. Меня сперва испугала его грубость. Характер у него был прескверный, и его многие недолюбливали. Но за внешней грубой оболочкой скрывалось сердце художника. Раньше он был архитектором, и, наверное, талантливым. Он категорически отказывался учить меня тонкостям рекогносцировки, но зато мы много с ним говорили о литературе, об искусстве и на другие, столь же далекие от действительности темы.

Был он ужасный тугодум и рекогносцировал медленно, но усердно, переделывая по нескольку раз. БРО ему досталось самое дальнее, но он не ленился ходить за 6 километров переставлять на 20 метров какую-нибудь огневую точку.

Иногда к нам приезжали капитан Баландин и даже сам Разин, они торопили нас, бранили, хотя всем было ясно, что вообще исчез всякий смысл продолжать рекогносцировать. Ведь 2-го февраля освобожден Сталинград.

Но приказ о необыкновенной срочности и важности рубежа был дан еще до его освобождения, и, очевидно, в суматохе и торжестве победы приказ просто забыли отменить, и потому все дни я бегал до изнеможения и сидел все вечера до одурения.

А между тем бараньи туши и мука, привезенные нами из Саратова, вскоре должны были кончиться. И тут мы узнали, что не спущены на нас какие-то наряды, и мы поэтому вообще не будем получать продукты. Винили во всем начальника отдела снабжения УВПС-100 капитана Власова, забывшего куда-то послать заявку.

Кстати, много спустя, когда составляли список на получение медали «За оборону Сталинграда», фамилия Власова фигурировала на одном из первых мест, хотя дальше Саратова он никуда не ездил. Как нам объяснили, он получил медаль за «энергичное содействие» нашим рекогносцировкам. Рекогносцировщики эти медали тоже получили, а топографы нет.

Итак, положение с жирами и хлебом у нас становилось катастрофическим. Куда бы Разин ни ездил, к кому бы ни обращался, нигде не мог добиться толку. Наконец наступил день, когда рекогносцировщики пришли за продуктами, а Терехов им прямо сказал, что ничего, кроме перловки, дать им не может.

Сам Терехов, Гофунг и я чувствовали себя пока сносно благодаря щедрости Зеге, давшего нам месячный паек, да еще с добавками, и благодаря немецким консервам, которые мы съедали по одной — по две банки в день и о существовании которых мы тщательно от всех скрывали.

Неожиданно выручила нас, во-первых, энергия Разина и, во-вторых, нечто совершенно неожиданное.

Однажды вечером нас разбудил страшный стук в дверь. Фары автомашины ярко освещали комнату. Я открыл дверь.

Вошел Разин и громко крикнул:

— Скорее разгружайте! Разрешено взять 30 килограммов.

Мы подбежали к автомашине. При свете луны я увидел, что вся она до верха бортов была загружена прямо навалом, как дрова, свежей рыбой.

— Скорее, скорее! Я должен доставить другим! — торопил нас Разин.

— Товарищ капитан, прошу не беспокоиться, весы у нас в сенях, мы возьмем ровно 30 килограммов. — Гофунг говорил таким благородным и честным голосом, каким очень хорошо умеют говорить только благородные и безупречно честные евреи.

Я выбирал рыбины побольше и по нескольку штук таскал их в большую кошелку, стоявшую на десятеричных весах.

Таскали только Гофунг и я, а Терехов повел Разина и шофера в хату.

— Голицын, чего вы зеваете? — трагическим шепотом простонал Гофунг.

Я увидел, как он перекинул здоровенную рыбину через забор, сразу понял его маневр и стал носить три рыбины на весы, а три другие мимоходом кидал через забор в сугроб.

Наконец Гофунг воскликнул:

— Товарищ капитан, смотрите на весы — 33 кило 200 грамм, но учтите, я предварительно свешал кошелку.

— Ладно, ладно, — сказал Разин, не глядя прошел мимо кошелки и сел в кабину.

Он уехал, а Гофунг и я при свете фонарика стали поспешно искать в снегу рыбу, но складывали мы ее в иное место, так как официальных 30 килограммов должны были «по-честному» разделить с рекогносцировщиками.

Утром мы с наслаждением уплетали зажаренных на немецких консервах жирных линей, а иных пород рыбы не было.

Терехов рассказал нам, как добыча досталась Разину.

Незадолго до начала войны близ улуса Аршань-Зельмень для орошения степи была выстроена на маленьком ручейке плотина. Образовалось водохранилище. Когда сюда явились немцы, в густых тростниках у Сарпинских озер скрывались партизаны. Тогда немцы взорвали плотину, чтобы спущенной водой затопить тростники.

На месте бывшего водохранилища остались маленькие озерки, битком набитые рыбой. А берега их были пустынны, так как немцы сожгли там все населенные пункты, и до ближайшего жилья считалось не менее 30 километров.

Разин обо всем об этом прознал, нанял двух рыбаков и поселил их в каких-то землянках возле тех озерков. Когда рыбаки пробивали лед, задыхающиеся лини сами лезли в проруби и их оставалось только вычерпывать ведрами.

Терехов послал туда подводу и на следующий день получил еще сто килограммов линей, потом их доставили еще раз на машине, еще раз на подводе, а потом высшее начальство поставило на тех озерках часовых и запретило ловить рыбу. Очевидно, вся оставшаяся рыба задохнулась и погибла.

Мы были буквально завалены линями, меняли их на молоко, на пшено, на постное масло, на муку, на самогон, ели рыбу жареную и вареную и через неделю она нам так осточертела, что даже смотреть на нее было противно.

Рекогносцировщики, которым рыбы доставалось меньше, чем нам троим, сперва брали ее охотно, а потом стали жаловаться, что, питаясь одними линями, они страдают половым бессилием.

Разин тоже менял рыбу на продукты, притом в большем масштабе, чем мы, связавшись с колхозами и с другими местными организациями. К тому моменту, когда подоспели наконец официальные наряды на продукты, мы вышли из положения.

В Уманцеве мы жили сперва втроем, потом Терехов ушел от нас к председателю колхоза. Наша с Гофунгом хозяйка — добродушная рыхлая хохлушка, мать троих детей — давала нам молоко, а мы ей давали линей.

Чистота в доме была абсолютная, полы по субботам мазались глиной. А вот самому мыться приходилось в корыте, позабыв всякий стыд. Вообще во многих областях нашей родины бань не знают и моются дважды в жизни, если не считать крещения и погребения, а именно — мужчины моются перед венцом и перед призывом в армию, а девушки только перед венцом.

И вот, идет гоголевская Оксана с точеным профилем, с длинной косой, с длинными ресницами, черные ее очи сверкают, а воняет от нее козлом за километр.

Кто-то из рекогносцировщиков сострил, что в тех условиях голову помыть легче, нежели головку.

Между прочим, в Уманцеве я воочию убедился, насколько все на свете относительно: хозяйка ежедневно ставила на стол голубой эмалированный ночной горшок с борщом. И наоборот: в углу у дверей стояла опрокинутая немецкая каска со свастикой и орлом и надписью «Gott mit uns». А дети пользовались ею для своих маленьких потребностей.

Когда мы кончили забивать колышки по степи, по садам и по задворкам Уманцева, я отправился вместе с рекогносцировщиками за 18 километров обрабатывать материалы в районный центр Садовое, где был штаб Разина.

До чего же гнусное было это занятие — обработка материалов! Баландин заставлял нас работать с 9 утра и до 2–4 часов ночи, буквально не поднимая головы. Напряжение было такое, что мы путались, а то проливали тушь. И при этом всем нам была ясна бессмысленность и ненужность этой работы, когда фронт успел откатиться в Донбасс за 1000 километров.

Раздражены были все чрезвычайно, и больше всего доставалось стрелочникам-топографам. Я едва сдерживался, приходилось молча сносить окрики людей, стоявших в культурном отношении ниже тебя, но зато имевших в петлицах три кубика.

И с питанием тут было намного хуже. От немецких-то консервов я уехал, а ходил в столовую, где давали только уху и вареных линей.

Разин больше разъезжал, а за него оставался начальником дородный капитан Скворцов, бывший в молодости футболистом, по его словам, очень известным.

Не раз Скворцов заходил в штаб и говорил:

— Товарищи, имейте в виду, что сегодня обеда и ужина не будет. — Говорил он таким тоном, словно предупреждал, что не будет кино или политзанятий, а на возмущенные возгласы отвечал: — Николай Васильевич (то есть Разин) уехал, ничего не могу поделать. Дров не подвезли, топить кухню нечем.

И вообще, кто бы к нему с какой-либо просьбой ни обращался, он неизменно отвечал:

— Николай Васильевич уехал, ничего не могу поделать.

Футболистам, как известно, ума не положено. И такое абсолютное ничтожество продержалось в нашем УВПСе до конца войны, ничего не делая, только получая ордена.

От систематической бессонницы, от напряженной работы мы ходили пошатываясь, мне казалось, что я схожу с ума, а между тем конца этим схемам и ведомостям не было видно.

Однажды вошел к нам в штаб Разин и сказал:

— Товарищи, наш курьер заболел, а машины в отъезде. Необходимо доставить в штаб УОСа срочный секретный пакет. Я не могу его доверить первому встречному. Кто из вас хочет идти пешком?

У меня стукнуло сердце, я оглянулся, все тридцать тружеников склонились над столами. Я поднял голову, мои глаза встретились с глазами Разина. Я вскочил:

— Товарищ инженер-капитан, разрешите к вам обратиться?

Разин кивнул.

— Я пойду.

— Так и знал, что именно ты пойдешь! — воскликнул он улыбаясь.

Баландин кинулся протестовать.

— Ничего, ничего, обойдетесь. Другие начертят.

Я моментально оделся, собрал свое барахло, взял пакет и помчался, не дожидаясь обеда, а то еще чего доброго начальство передумает.

Мне предстояло пройти до Уманцева 18 километров. Там я собирался ночевать, а утром тронуться дальше прямиком по степи за 40 километров до Аксая, где помещался штаб УОС-27.

На следующее утро с банкой консервов в кармане, с компасом в руке я пошел, как сейчас помню, по азимуту 350.

Была половина февраля, но тут на юге уже стояла пришвинская весна света. Солнце ослепительно сверкало на хрустальном насте. Я шел легко, как по паркету, шел в одной телогрейке, дышал полной грудью и наслаждался воздухом, солнцем, свободой, одиночеством. К вечеру, когда снег заалел от заходящего солнца, я увидел вдали пирамидальные тополя Аксая.

Через полчаса я уже стоял в кабинете улыбающегося майора Батищева, который меня знал еще по Саратовскому рубежу. Я вручил ему пакет, а он написал записку в столовую.

Но, оказывается, чтобы пообедать, одной записки было мало: требовалось идти к начальнику отдела снабжения, потом в бухгалтерию, там получить талон, внести в кассу три рубля, потом завизировать талон в отделе снабжения, идти еще куда-то и, наконец, получить в столовой тарелку пустой лапши и вареного линя.

Чтобы устроиться ночевать, требовалось ходить еще больше. Тогда я пошел к рекогносцировщику капитану Паньшину, который (счастливец) обрабатывал материалы не вместе со всеми, а в одиночку в Аксае, где было его БРО.

Паньшин повел меня ночевать к своим соседям, дал немного пшена, дал молока, и я устроился на ночь очень хорошо.

На следующее утро я уже собирался было идти пешком обратно, как вдруг вошел Паньшин и сказал, что сейчас неожиданно прибыл на машине Разин и меня ищет.

Разина я нашел в кладовой УОСа. Он получил розовый кусок лососины, с килограмм.

— Оказывается, тебя можно было не посылать, — сказал он. — Благодарю, молодец, что дошел раньше меня. Машина пришла, и я приехал сюда ночью. Сейчас едем обратно.

Весь день он меня катал по каким-то улусам. На сердце у меня было очень тоскливо, ведь Баландин приказал мне как можно скорее возвращаться в Садовое, на эту проклятую обработку материалов, и сегодня же к вечеру я туда попаду. Неожиданно машина повернула на Уманцево. Приехали. Терехова не было.

Я бросился его искать и тотчас же нашел в сельсовете.

— Николай Алексеевич, ради бога, под любым предлогом оставьте меня у себя.

— Ладно, ладно, сейчас поговорю с Разиным, — басом отвечал он.

Через 10 минут Терехов мне весело подмигнул из-за плеча Разина.

— Ну, прощай, — Разин протянул мне руку, чего даже самое мелкое начальство никогда не делало. — Раз ты нужен здесь — оставайся здесь. — Он сел и уехал в Садовое один.

К большому неудовольствию Гофунга я устроился у прежней хозяйки.

Для чего я был нужен Терехову — ни ему, ни мне было неясно. Он с гордостью мне показал свое удостоверение, в котором было написано, что по приказу начальника штаба такой-то армии старший лейтенант Терехов назначается начальником гарнизона села Уманцева.

Гарнизон этот, кроме него самого и Гофунга, состоял еще из дюжины 16-летних местных допризывников. Таким образом, мое появление увеличивало численность личного состава этого гарнизона.

Каждое утро Терехов выстраивал мальчишек, вооруженных тремя румынскими винтовками, рявкал своим шаляпинским басом сперва «Смирно!», потом «Справа по одному рассчитайсь!», потом бойцы маршировали, проделывали разные упражнения с винтовками и с палками, потом Терехов назначал дежурных по гарнизону, рявкал «Разойдись!». И войско наперегонки разбегалось по домам.

Терехову вручили немецкий револьвер, которым он очень гордился и целыми днями пел басом:

— Парабеллум, парабеллум, парабеллум…

Как начальник гарнизона, он обязан был проверять документы у всех являющихся в Уманцево военных.

Несколько дней я наслаждался свободой и ничего не делал, только все боялся, что Баландин про это прознает и вытащит меня за шиворот.

Однажды пришел я домой и застал Гофунга разговаривающим с двумя черномазыми солдатами в длиннополых рыжих шинелях и в высоких, как башни, бараньих папахах.

— Как вы думаете, кто это такие? — спросил он меня.

— Узбеки какие-то.

— Сказали — узбеки! Это румыны.

В те дни по деревням и улусам много бродило румын, которые искали — кому бы сдаться в плен. Жалостливые женщины их кормили, давали какую-нибудь работу, иногда отдавались сами.

Этих двух в плен взял Терехов и под конвоем мальчишки отправил в Садовое.

Расскажу, что слышал о трехмесячном периоде румынской оккупации.

Зверств они не совершали, но уманцевские жители с презрением рассказывали об их мелких кражах и поборах. Они отбирали всякую мелочь, вроде сковородок, полотенец, рюмочек и рамочек, и все это складывали в мешки. Ездили они на громадных фурах, запряженных парой громадных коней. И эти фуры были доверху завалены мешками с награбленным добром.

С ними был священник, который превратил школу в церковь, и туда ходили молиться и румыны, и местные жители. Он проявил кипучую деятельность — крестил подряд всех детей. Крестными отцами были румыны, после совершения обряда требовавшие от матерей — настоящих и крестных — обильного угощения для себя и для своих друзей. Впоследствии хозяйка меня спрашивала — действительно ли румынское крещение. Я отвечал, что действительно.

Всего в Уманцеве стояло до 200 румын. Однажды ночью человек 25 наших кавалеристов-партизан налетели в село. Паника среди румын поднялась невероятная, в одном белье они выскакивали из хат, бежали кто куда и почти все были изрублены шашками.

Вояки они оказались совсем плохие. В своем поражении под Сталинградом немцы винили не себя, а румын, стоявших на южном фланге, и мадьяр, стоявших на северном. Наше наступление было начато именно с флангов, и операцию окружения Сталинградской группировки удалось осуществить сравнительно легко. Румын тогда было взято в плен великое множество. И чего их черт понес в калмыцкие степи.

Оказывается, должность начальника гарнизона могла стать весьма беспокойной.

Однажды ночью, когда Гофунг уехал в Садовое, а я оставался в хате один, раздался страшный стук в дверь.

Я побежал отворять и увидел Терехова и предсельсовета — инвалида без ноги.

— Голицын, — заговорил Терехов, — немедленно одевайся! В Уманцеве немцы!

В два счета я оделся, выскочил на улицу, там стояло трое мальчишек с винтовками и приехавший из района милиционер.

— Ты стрелять из румынской винтовки умеешь? — спросил меня загробным голосом Терехов.

— Да я и из нашей-то никогда не стрелял, — ответил я, поеживаясь от ночного холода. — Где же немцы-то?

— На вечеринке с девчатами, — прошептал Терехов.

Этот ответ меня совершенно ошеломил. Я ожидал, что враги спустились на парашютах, нас окружают, что надо немедленно драпать или храбро сражаться за Родину — за Сталина… И вдруг такой ответ.

Терехов в двух словах мне объяснил, что из района пришла бумажка — задержать, как опасных диверсантов, младшего лейтенанта и старшину, буде таковые явятся в Уманцево.

И как раз накануне к нам прибыли младший лейтенант и старшина с документами, что они посланы для сбора неиспользованных снарядов. Младший лейтенант — молодой парень — долго с нами разговаривал, а старшина — пожилой человек — все молчал, меня еще поразило его совершенно нерусское лицо. Я решил, что он был по национальности латышом.

Оказывается, настоящие-то посланцы за снарядами были убиты, а их документами и обмундированием завладели пробиравшиеся из Сталинграда предатель-русский и несомненно важный немецкий военачальник. Где они скрывались весь февраль — было неизвестно.

Осторожно, крадучись, окружили мы освещенную хату, из которой раздавалось многоголосое пение девчат и звуки гармошки. Когда на помощь подошли еще двое мальчишек, Терехов дал сигнал к атаке.

В хату ввалились: сперва милиционер, потом предсельсовета на костылях, потом я, потом Терехов, потом мальчишки.

— Девчата, разойдись по домам! — крикнул предсельсовета.

Гармошка в руках младшего лейтенанта смолкла.

— Ваши документы! — басом рявкнул из-за наших спин Терехов.

Младший лейтенант встал.

— Позвольте, — возразил он. — Я же вам днем показывал документы в официальном месте, в сельсовете.

Терехов вдруг поднял свой парабеллум и завопил:

— Руки вверх!

Милиционер наставил свой наган, мальчишки задвигали затворами, предсельсовета поднял костыль, я вынул руки из карманов. Девчата, толкая нас, стали выпрыгивать из хаты. Враги подняли руки. Ура, победа нам досталась без единого выстрела.

Мальчишки обыскали врагов, но оружия не нашли. Терехов забрал их документы и приказал им сесть в красный угол под образа, а двух мальчишек с винтовками посадил на полу у порога.

Упоенные победой, мы возвращались домой, оживленно обмениваясь впечатлениями.

Но в 4 часа ночи оба пленника вдруг вскочили с лавки, высоко подняв руки, якобы с ручными гранатами. Хозяйка на печке завизжала, полусонные мальчишки присели на полу и пропустили мимо себя врагов. А те преспокойно забрали их винтовки и скрылись в ночном мраке.

Только на рассвете дрожащие стражи решились выйти из хаты и разбудить начальника гарнизона.

Терехов их крыл нещадно, назначил им по три дежурства вне очереди и сел строчить донесение в район.

Через несколько дней мы узнали, что враги были пойманы за 80 километров где-то под Котельниковым. Увы, слава их поимки прошла мимо носа храброго Уманцевского гарнизона.

Наряду с крупными политическими событиями той зимы, такими, как разгром немцев под Сталинградом, наше стремительное наступление на Северном Кавказе и на Дону, наступление англичан в Северной Африке, происходили события и более мелкие, но тем не менее живо нас интересовавшие.

Одно из них — это приезд под Сталинград из Саратова большой группы наших стройбатовцев во главе с несколькими прорабами. От одного нашего УВСР-341 прибыло свыше 100 человек. Цель их приезда была — сбор немецких трофеев. Ведь немцы оставили под Сталинградом огромное количество техники, натащенной со всей Европы. К нам в Уманцево прибыли: старший лейтенант Американцев и техник Тимошков.

Другое событие — это приказ Комитета Обороны об отозвании бывших работников треста Моспромстрой в глубокий тыл на разные стройки.

Большинство нашего начальства принадлежало к моспромстроевцам. Уехал наш главный фюрер Богомолец со всеми своими подхалимами, уехали и главный инженер Карагодин, и комиссар Сухинин, и начальник техотдела Итин, и многие другие симпатичные и скверные люди. Зеге уехал на строительство Новолипецкого металлургического завода. После войны я тщетно расспрашивал о нем. Такие выдающиеся люди или становились крупными руководителями, или попадали в тюрьму. Так как я никогда ничего о нем не слышал, думаю, что испорченная анкета привела его на второй путь.

На совершенно заглохшем Саратовском рубеже за начальника остался старший прораб — старший лейтенант Эйранов и с ним несколько работников штаба и человек тридцать бойцов.

Временно в наших рядах наступила полная анархия. Кто теперь будет нашим начальством — мы не знали, и перестали получать зарплату. Давно я не получал ни одного письма. Впрочем, деньги не особенно были нужны, так как местное население их не брало.

Вообще все бывшие оккупированные территории и бывшие прифронтовые полосы давно перешли на натуральный обмен. Военные давали гимнастерки, ватники, телогрейки, сапоги, ботинки, соль и в обмен получали молоко, масло, сало, крупу и самогон. Сперва были две основные валюты — соль и самогон, потом остался один самогон. О колоссальной роли этой живительной жидкости во время войны как финансовой единицы в официальной литературе не говорится ничего.

Однажды Терехов вернулся из Садового возбужденный и сияющий. Он мне показал удостоверение, в котором было указано, что ему поручается сбор трофеев по всему Сарпинскому району Калмыцкой АССР и разрешается конфисковать у местного населения немецкое и отечественное оружие, технику и обмундирование.

В течение всего предыдущего месяца мы наблюдали, как это самое местное население лихорадочно перешивало немецкие, румынские и советские шинели, гимнастерки, брюки, плащпалатки на детские куртки, пальтишки, на женские юбки и куцавейки.

— Что бы вам получить такую бумажку хотя бы на две недели раньше! — горестно восклицал Гофунг. — Как бы мы сами разбогатели!

На следующий день по Уманцеву был издан приказ Терехова: «Всему местному населению немедленно сдать в сельсовет все трофейное имущество».

Мальчишки — бойцы гарнизона — притащили несколько противогазов, пустых гильз из-под снарядов, и все.

Нет, так дело не пойдет! Мы развернули бешеную деятельность. Село было поделено между мной и Гофунгом пополам, и мы с утра, каждый с подводой и с понятыми от сельсовета, разъехались в разные стороны.

В своей жизни я неоднократно присутствовал при обысках, обыскивали и меня лично, шарили и в моем столе. Я хорошо знал, как это производится. Но тут пришлось заниматься этим неблагородным делом самому, и это занятие мне совсем не нравилось.

В сундуки я не лазил, а больше искал технику. В первый же день мне удалось забрать несколько аккумуляторов, кузова автомашин, мензулу, телефонный аппарат, сломанные винтовки и всякую ерунду. Хозяйки беспрекословно отдавали все это.

И вдруг у одной бабки в хлеву я обнаружил станковый пулемет «максим» и к нему две ленты с патронами; ценные трофеи были обкаканы коровой. Стараясь не испачкаться, я ухватился за колеса, а бабка так и напустилась на меня:

— Не отдам, не отдам!

— Бабушка, на что вам станковый пулемет? — уговаривал я.

— Как на что, наши бойцы у меня ночевали, оставили беречь, наказали, чтобы никому не отдавала, что они через три дня вернутся…

С тех пор прошел месяц, и бойцы верно давно уже были за Ростовом. Пришлось мне ухватить бабку под мышки и втащить в хату. Пулемет был взят с бою.

Среди моих трофеев оказалась огромная семитонная грузовая машина чехословацкого завода Шкода, которая сама себя вытаскивала из грязи. Мы ее подвезли на буксире к нашей хате, а через несколько дней обнаружили, что с нее ночью был украден аккумулятор. Так, ценная добыча оказалась бесполезной, и пришлось ее оставить на месте.

В моих трофеях преобладало оружие и техника, а Гофунг сумел разыскать несколько шинелей, плащей и одеял. Хозяйка мне разболтала, что он с Тереховым потихоньку от меня однажды распили бутылку вина.

Но и мне посчастливилось распить без них, да не вино, а крепчайший ароматный ром из Пуэрто-Рико. Вот при каких обстоятельствах это произошло.

Я все продолжал жить вместе с Гофунгом. Нас объединяли общие продукты, а так мы почти не разговаривали друг с другом и в душе взаимно презирали и ненавидели друг друга.

Как-то вечером Гофунг ушел к Терехову, а я сидел у окна и писал очередное письмо, хотя не знал, когда получу на него ответ, да и вообще получу ли. После короткого письма от сестры Кати я уже три месяца не знал, как живут мои родные в Дмитрове и в Коврове.

Сидел я так и писал, а хозяйка, не отходя от русской печки, понемногу подкладывала единственное тамошнее топливо — смолу. На печке сидели трое ребятишек. Хозяйка стала наливать бензин в лампу, сделанную из сплюснутой артиллерийской гильзы.

Вдруг бензин вспыхнул, и вспыхнула солома. Хозяйка и старшая дочка остолбенели и заголосили, подняв руки вверх. Отрезанные пламенем детишки на печке завизжали.

Я вскочил, схватил Гофунгову шубу с барашковым воротником и накрыл ею солому, тут же схватил его же одеяло, стал топтать солому, накрытую одеялом, и быстро сбил и потушил пламя.

Хозяйка, вся в слезах, бросилась мне целовать руки, я их отнимал. Она достала из сундука заветную четвертинку этого самого рома, зажарила линей, и мы с ней распили драгоценную жидкость.

Когда на столе осталась пустая сковородка и пустые стаканы, а мы сидели напротив друг друга и улыбались, вошел Гофунг.

Он молча уставился на сковородку и на стаканы.

— Ты не туда смотри, а лучше погляди на свое пальто, — сказала пьяненькая хозяйка.

Боже, какой он поднял визг, когда увидел прожженный воротник своего пальто, дыру на спине и несколько дыр на одеяле!

Я уверял его, что думал о спасении детишек, о спасении хаты, наконец, о спасении его непомерной тяжести чемодана, который он держал под замком. Я оправдывался, что мой полушубок был слишком короток, а мое одеяло слишком тонкое, швырнул ему 300 рублей — все деньги, какие у меня были… С того дня Гофунг пилил меня каждый день, пока мы жили вместе. А в течение последующих трех лет при встречах он постоянно напоминал мне с кроткими, типично еврейскими вздохами о причиненном ему ущербе.

Когда в Уманцеве все трофеи были нами собраны, или точнее, когда местные жители так их запрятали, что мы ничего не могли отыскать, Терехов и Гофунг отправились по соседним улусам.

Возле одного из них еще в конце января упал транспортный немецкий самолет. Но к тому моменту, когда наши туда явились, весь его груз был растащен, перешит, съеден, выменен или запрятан так, что Терехов и Гофунг смогли привезти лишь пачку сигарет и юбку, перешитую из шелкового парашюта. Гофунг корил Терехова в отсутствии энергии и в неумении обыскивать.

Вскоре — это было 1 марта — поиски трофеев пришлось прекратить.

Поздно вечером мы услышали дикие крики верблюдов и ослов, ржание коней, людской мат. Выскочили на улицу и увидели до 50 подвод, груженных людьми и продуктами.

Оказалось, прибыли за 150 километров 400 человек калмыков, мобилизованных на копание окопов.

Всю ночь мы бегали по селу и размещали прибывших.

Если рекогносцировать Сталинградские рубежи в феврале было глупо, то копать окопы в марте, когда враг давно откатился больше чем за тысячу километров, было просто преступлением, тем более что окопы намечались не в степи, а вокруг хат по орошаемым участкам садов и огородов.

Во время войны я несколько раз сталкивался с подобными дикими фактами. И тот приказ Рокоссовского о рекогносцировке и строительстве оборонительных рубежей, и приказ о мобилизации местного населения, выпущенные в январе, отменить позабыли, а дошел этот приказ до местного населения лишь в феврале. Пока распределяли разнарядку по районам, пока собирали народ, снаряжали, уговаривали, приказывали идти, пока ловили, волокли, гнали, прошло еще две недели. И никто не решился сказать: «Товарищи, против кого вы собираетесь обороняться, когда Сталинградская группировка разгромлена, когда враги за тридевять земель?»

На мой недоуменный вопрос Терехов мне резко ответил, что приказ военного командования обсуждению не подлежит, а его надо выполнять безоговорочно, и все.

Так я заделался прорабом на строительстве оборонительных рубежей.

Выяснилось, что калмыки привезли с собой очень мало инструмента. И на следующее утро мальчишки-допризывники под моим руководством принялись рьяно реквизировать у местного населения лопаты, ломы и кирки, а старший лейтенант Американцев с двумя девушками начали спешно разбивать позиции для пулеметов и ПТР (противотанковых ружей).

К обеду нам удалось поставить на работу до 200 человек. На каждую лопату ставили по два человека, в расчете — один копает, а другой отдыхает. Впрочем, чаще отдыхали оба.

Под моим руководством калмыки рубили яблони, сливы и пирамидальные тополя, копали хода сообщения под огородами и вокруг хат. Люди были удивительно бестолковы: объясняешь, объясняешь им — где копать, где нет, обрисовываешь ячейки, пулеметные столики. Ну, кажется, поняли. А отойдешь к другой бригаде, вернешься… Ай-яй-яй, что натворили: где надо копать — там оставлено, и наоборот; в минометной позиции вместо круглых ям понаделали столики, а выкопано вокруг.

Американцев подходил и с улыбочкой ехидничал:

— А вы им объясняйте понятнее.

— Да что я могу поделать! Их четыреста, а я один, даже сходить пообедать, даже по…ть некогда! — чуть не плакал я.

Я вытирал пот и зло смотрел на калмыцких девчат. Все они были молоденькие, веселые, у всех как на подбор щечки были круглые, румяные, аппетитные, словно детские попки. И все они звонко смеялись, глядя на мои незадачи.

И всех этих веселых девчат, и стариков, и женщин, и малолетних детей через несколько месяцев с неслыханной и бессмысленной жестокостью погнали штыками ни за что ни про что в Казахстан.

Поголовное выселение во время войны некоторых кавказских народностей, выселение калмыков, крымских татар, немцев Поволжья, греков, болгар — является одной из самых позорных страниц нашей истории, о которой никогда не писали в газетах и о которой никогда ни ученые, ни писатели не упоминают.

Пять дней копали калмыки окопы. Американцев учил меня разбивать позиции с таким расчетом, чтобы каждый пулеметный столик и каждая стрелковая ячейка имели бы достаточный обстрел и хорошо маскировались бы на местности.

Я живо заинтересовался этим делом и тогда же решил постараться перейти на производство и отстать от опостылевшей мне топографии.

На шестой день в Уманцево явились сразу две машины. Из одной вылез старший топограф УВСР-342 — Ян Янович Карклин, который мне привез приказ капитана Разина — немедленно выезжать в Садовое со всеми вещами. Из другой машины вылез еще кто-то с приказом Терехову и Американцеву (Гофунгуехал раньше) выезжать в Сталинград.

Сердечно распрощался я с Тереховым, который мне подарил десять килограммов белой муки, а про оставшиеся банки немецких свиных консервов сказал, что их увез Гофунг.

Калмыков мы бросили на произвол судьбы и ничего им не сказали. Наши машины разъехались в разные стороны.

В Садовом я переночевал одну ночь. А на следующее утро 22 человека — 15 рекогносцировщиков во главе с капитаном Баландиным, шофер, снабженец и 5 топографов — выехали в Сталинград на маленьком автобусе французской фирмы Рено.

В пригороде Сталинграда, Бекетовке, мы должны были получить продукты, горючее, вторую машину и затем выехать своим ходом за 1800 километров на рекогносцировку оборонительных рубежей в Воронежскую область.