О последних моих месяцах на военной службе постараюсь рассказать как можно короче: уж очень уныло и неинтересно они протекали.

После переезда границы Пылаев послал меня на пассажирском поезде сдвумя-тремя бойцами вперед в качестве квартирьера. Мы доехали до станции Василевичи, где располагался штаб УВПС-100. Капитан Финогенов позвал меня к себе. Проговорили с ним всю ночь.

Узнал, что нашей роте сперва собирались поручить строительство так называемых гофманских печей для обжига кирпича, с тем, что в дальнейшем мы их будем эксплуатировать. Но затем задание было изменено: нам поручается в том же Василевичском районе Мозырьской области возле деревень Макановичи и Защебье вести лесозаготовки — валить дубы для производства паркетных дощечек.

Тогда в окрестностях Москвы и других больших городов началось массовое строительство дач для всякого рода главнюков, военных и гражданских, а значит, паркетные дощечки были нужнее кирпича, предназначавшегося для восстановления разрушенных войной городов.

Меня поразила бедность обеих деревень, а ведь они не были сожжены немцами. В годы оккупации все жители от мала до велика пахали, сеяли и собирали в житницы за неимением лошадей просто на себе, мололи на ручных мельницах и накопили немалые запасы продовольствия. Потом явились наши власти. Были восстановлены колхозы и почти подчистую отобраны эти запасы, якобы незаконно приобретенные. А за последние два года все, что давала колхозная земля, тоже отбиралось, на трудодни колхозники не получали почти ничего, и у людей, трудившихся фактически бесплатно, опустились руки. Скотины и птицы в деревнях почти не было и не было хлеба. Да, да, питались колхозники одной картошкой, собранной с усадебных участков, а хлеб превратился в редкое лакомство.

Помнится, позднее, на Пасху, зазвал меня один белорус в гости и угостил белыми пышками, объясняя, что пшеничная мука у него случайно уцелела еще со времен немцев.

Колхозных коров и лошадей было немного, от бескормицы они еле ходили. Со всех сараев, хлевов, амбаров, сеней сгребали старую солому и только ею кормили скот.

Тогда по деревням арестовывали то одного, то другого за «связь с оккупантами», и люди, напуганные и подавленные, покорно смотрели, как разоряются их дворы.

И вот, в такие нищие деревни с тесными избами попали мы, посаженные на тыловой паек.

Переход от в общем-то сытой жизни за границей к строго нормированному питанию на Родине ощущался всеми нами достаточно остро. Даже Пылаев со своей женой и дочкой положили зубы на полку.

Эшелон прибыл через неделю после меня. Рота разместилась в большой деревне Макановичи, мой взвод отдельно за три километра в маленькой деревне Защебье.

Опять на меня навалились хозяйственные заботы. Я должен был тщательно наблюдать, чтобы ни один грамм продуктов не шел на сторону, и сам питался наравне с бойцами. Девчат осталось во взводе совсем мало, и все они успели выйти замуж за того или иного из ротного начальства; следовательно, за их нравственностью я мог не присматривать, носато я превратился в медсестру не только для взвода, но и для деревенских жителей, за что они меня угощали вареной картошкой.

Ах, какие мы тогда валили дубы! Отдельные могучие красавцы достигали двухметровой толщины. Они высились там и сям среди березняка и осинника. Наши пилы их не брали, мы поменялись с местными жителями на более длинные и крушили великанов безжалостно. А два или три так и не сумели взять. Они, наверное, и сейчас там красуются на удивление случайных прохожих.

Сваленный лес мы разделывали на кряжи и вывозили на железнодорожную станцию Макановичи. Первое время наши лошади работали усердно. Но их тоже посадили на тыловой паек. Овса не хватало, а сено кончилось. Лошади грызли осиновую кору.

Тогда завконпарком Чижов на нескольких санях отправился в соседний район. Где-то они усмотрели колхозные стога, погрузили на сани и поехали. Их поймали, лошадей отобрали, Чижова захватили, и он попал в мозырьскую тюрьму.

Скандал разразился на всю область. Через неделю лошадей вернули, вернулся и Чижов. Я его случайно встретил по дороге. Он шел, шатаясь, неузнаваемо исхудавший, заросший, с кровоподтеками на лице.

А лошади, с трудом выволакивая кряжи, тощали на глазах, некоторые пали.

На встречу Нового 1946 года Пылаев с женой и дочкой отправился на соседнюю станцию Бабичи, где размещался штаб ВСО. А я встретил Новый год вместе с Ледуховским, Пугачевым, Цуриным и Михальским очень скромно, лишь с полулитром спирта. Кажется, это был единственный случай, когда я в те месяцы выпил.

Председатель Защебского колхоза звал меня на каждое заседание правления, видимо надеясь получить от меня какую-либо выгоду. А я сидел, слушал и помалкивал, ужасаясь в душе — какое же безнадежное положение в колхозе: лошадей всего две, коров несколько, семян для сева нет, скотина голодная, люди голодные. Предстоит сеять, но райисполком отказался дать трактор. Школьники вместо учебы ходили с учителями по дворам, собирали золу на удобрение, а на замерзшем болоте они же косили сухую осоку и камыш на корм скоту…

Видя, что от меня ничего не получишь, в начале весны председатель объявил мне войну: подал на меня в районную прокуратуру сразу три заявления.

Обе колхозные лошади болели ящуром, и был объявлен карантин. Поэтому наша ротная кухня не доезжала до Защебья метров двести, далее пишу доставляли в ведрах. Однажды возчик оставил лошадь одну, и она сама приплелась в деревню. Председатель ее увидел, распряг и спрятал в сарае под замком. Замок не был заперт, а только накинут. Возчик вызволил лошадь и уехал.

По мнению председателя, я совершил два преступления: взломал замок и нарушил карантин, уведя лошадь заражать ящуром макановических лошадей.

Третье преступление совершили мои рубщики, когда свалили росший у большака дуб и оборвали телефонные провода. А председатель в своем малограмотном заявлении назвал меня вредителем, нарочно оборвавшим провода перед самыми выборами в Верховный Совет.

На мое счастье, прокурор не стал производить следствие и я отделался испугом.

На этих первых послевоенных выборах наша рота должна была голосовать отдельно от местных жителей. Председателем ротной избирательной комиссии являлся парторг Михальский, а я одним из членов. Выбирали какую-то молодую доярку по фамилии Брель. Когда поздно вечером вскрыли урну, то обнаружили 6 бюллетеней с вычеркнутой ее фамилией. Так и запротоколировали и послали протокол в райцентр, в Василевичи.

Потом примчался Сопронюк и жутко распушил Михальского, а заодно и нас — членов избирательной комиссии. Оказывается, чуть ли не на всю область только у нас были голоса против. Опозорили все УВПС. Мы оправдывались, ссылаясь на конституцию. А надо было сжульничать.

В УВПС-100 было назначено новое начальство вместо заболевшего раком горла полковника Уральского.

Подполковник Юдин сразу повел дела весьма круто. Он поднял дисциплину, уволил в отставку нерадивых, в частности, майоров Баландина и Скворцова, разогнал всех незаконных ППЖ и даже — это, между прочим, всем показалось самым удивительным — стал ходить обедать в офицерскую столовую, где садился за общий стол.

Он собрался и в нашу роту. В Макановичах готовились его принять. Из ВСО прислали пол-литра спирту. Пылаев не пожалел свою старую гимнастерку и сменял ее на какие-то деревенские продукты. Готовился по тому времени небывало роскошный обед. Я со страхом собирался демонстрировать начальству свои лесозаготовки и штабели кряжей. На мое счастье, ко мне в Защебье Юдин не приехал, а в Макановичах осмотрел, как взвод Цурина валит дубы, и осмотрел ротное хозяйство. Когда же Пылаев предложил ему зайти, как он выразился, «попробовать солененьких грибков», Юдин ответил:

— Спасибо, я уже обедал у себя, а ужинать еще рано.

С тем он и уехал. А мы целую неделю ждали результатов его поездки. Так и не узнали — понравилось ли у нас начальству или не понравилось.

Командир 3-го взвода Цурин так же, как и я, страстно желал демобилизоваться. До войны он работал мастером по отделке станций Московского метро. В частности, мозаика на станции метро «Маяковская» — его рук дело.

После переезда границы мы с ним стали получать всего по 600 рублей. За вычетом денег на продукты мне оставалось только на пол-литра молока через день. Семье я ничего не посылал. Осточертело мне в армии до крайности. А нас все держали.

Мы решили подать заявление в ГВИУ — Главное Военно-Инженерное Управление. Написали как можно жалостнее и убедительнее, послали прямо по почте и стали ждать.

Наступила весна. Вся рота уехала в Гомель на восстановление тамошнего вокзала, а я с 20-ю бойцами остался ждать железнодорожных платформ, чтобы грузить дубовые кряжи на паркетную фабрику.

Платформы не подавались. Время у меня было свободное, и я с новым рвением принялся писать свою эпопею о войне.

Неожиданно приехали представители паркетной фабрики и отказались принять кряжи. Дубы лежали на солнышке больше месяца и все потрескались. Оказывается, их надо было держать под навесом, да еще прикрытыми соломой, а торцы полагалось покрасить краской. Ничего этого сделано не было. Я оправдывался, что не знал, сваливал на многочисленное приезжавшее ко мне начальство, наше и лесничества.

Кряжи действительно потрескались так, что никакие паркетные дощечки из них не могли получиться. Словом, погубили мы дубы совершенно напрасно.

Много лесу я сокрушил во время войны, но гибель защебских дубов была наиболее бессмысленной. А что я вообще сделал полезного за время войны? Разве только построил два-три моста и провел несколько километров дорог. Все остальное, начиная с противотанковых рвов на Смоленщине и в Горьковской области и кончая горой щебня в центре Варшавы и этими мертвыми красавцами дубами, — все было сплошной бессмысленной растратой энергии, времени и природных богатств. Пять лет моей жизни было растрачено зря.

А вся война разве не такая же бессмыслица, притом увеличенная в несколько миллионов раз?

Ну да что обо всем этом писать! Будущего историка заинтересуют в моих воспоминаниях не рассуждения, а факты, которые я привожу.

А факты были таковы: побросали мы лубовые кряжи возле железнодорожных путей и уехали в Гомель. Я передал Пылаеву 20 бойцов, а сам попросился в отпуск. Было это в конце апреля.

Дали мне всего 10 дней. Я поехал в Москву, с собой повез муку, которую берег еще с Варшавы, и еще кое-какие продукты.

В Москве приехал на Киевский вокзал и сразу попал в объятия чекистов, которые забрали половину пассажиров. Но мои документы оказались в порядке, и меня отпустили.

Добрался я до улицы Красина часа через полтора, так как на Тишинском рынке теснилась многотысячная толпа продавцов и покупателей всех тех товаров, которые производились в нашей нищей и голодной стране, в Германии и даже в Америке.

Встретили меня жена, оба сына, тесть и теща. Не забуду я тех гордых взглядов, которыми обменялись мои мальчики, когда я снял шинель и блеснули мои награды.

Жена тогда работала в какой-то еврейской артели. Она распарывала трофейные парашюты, получая за это деньги, но не хлебную карточку. Тесть получал пенсию, на которую мог купить разве что веревку, а теща числилась на его иждивении. Кое-что подбрасывали им дочери.

Радостны были мои встречи с матерью, с сестрами, со всеми моими многочисленными родными и друзьями. Лица у всех были изможденные, угощения подавались скудные. Ведь продукты тогда выдавались по карточкам самыми мизерными дозами.

За время отпуска я побывал в юридической консультации, где юрист составил мне заявление о незаконности задержки меня в армии. Побывал я и на своей прежней службе в Гидропроекте, где получил бумажку за подписью зам. главного инженера Семенцова с просьбой меня демобилизовать как высококвалифицированного геодезиста.

Был у меня офицерский аттестат на получение продуктов. Но на офицерском продпункте не обнаружили на моих плечах погон и показали мне шиш. Потом, уже в Гомеле, я сумел получить задним числом полагающийся мне паек.

Вернулся я в Гомель в боевом настроении, собираясь демобилизоваться. Ведь я же не офицер, а бесправный беспогонник — доказывал я и Пылаеву, и в ВСО майорам Елисееву и Сопронюку.

Мне было приказано не рассуждать, а принять взвод. Пугачеву зарплату прибавили, до 700 рублей, иначе говоря, он мог купить на рынке на килограмм хлеба больше, чем я. А я со своими 600 рублями положил зубы на полку.

Гомельский вокзал восстанавливался уже давно. Пылаев стал начальником строительства, сменив отданного под суд капитана Сомса. Техническим руководителем работ был беспогонник инженер Маслюков, человек порядочный, высококультурный и, не в пример нашим офицерам, деликатный и никогда не повышавший голоса.

Как специалиста его очень ценили. Пугачев сразу стал у него правой рукой, Пурин — как мастер-отделочник — тоже нашел себе место. А я в строительном деле не очень-то разбирался. Первый взвод под моей командой стал использоваться на подсобных работах: мы разгружали вагоны и разбирали развалины, а Гомель тогда наполовину состоял из развалин. И еще мне доверили строительство камеры хранения рядом с вокзалом.

К этому времени вокзал был почти восстановлен, заканчивались его штукатурка и отделка, бойцы приводили в порядок внутренние помещения. Железнодорожники принимали работы по актам, на основании которых выплачивалась строителям зарплата. Но работы шли медленно, механизация почти отсутствовала, материалов не хватало, неумелые мастера постоянно портили работы, многое приходилось переделывать. И без того мизерная наша зарплата нередко задерживалась.

Я решился вызвать семью, тем более что Пылаев выделил мне комнату на втором этаже западного крыла здания вокзала.

Как только начались каникулы, жена и мои мальчики приехали. Жена поступила в роту портнихой и стала получать кое-какие деньги, а главное, законный, хоть и скудный, паек.

Мои бойцы сложили в комнате плиту, и я приходил домой обедать. Но было много бытовых неудобств: уборная находилась за 300 метров и приходилось становиться в очередь, паровозы беспрестанно гудели, особенно один маневровый обладал пронзительным визгом и будил нас среди ночи, вся площадь перед вокзалом была наполнена толпой жаждавших попасть на поезда пассажиров, и стояла удушливая пыль. Вдобавок еще нас обокрали — украли у меня шинель и брюки, у жены костюм, у сыновей какую-то одежонку.

Сыновьям, однако, было весело, они сновали между строителями, даже им помогали, старший сын ходил в читальню.

Так провели мы лето. За это время в роте были арестованы двое или трое из бывших военнопленных. Пылаев перестал откровенно разговаривать со мной и с Пугачевым, а я однажды ему прямо заявил: если меня к осени не демобилизуют, напишу самому Сталину.

И вдруг пришел приказ из УВПС — демобилизовать Голицына и Цурина. В приказе была приписка, в которой выражалось недовольство — почему мы через головы ближайшего начальства обратились прямо в ГВИУ. Вот те раз! Да мы всем уши прожужжали, что считаем наше дальнейшее пребывание в армии незаконным.

Договорились с Пылаевым, что к сентябрю я отправлю семью обратно в Москву и закончу строительство камеры хранения, а тогда меня демобилизуют.

Через начальника вокзала я достал билеты жене и сыновьям в купированный вагон, но, когда подошел поезд и я хотел забрасывать вещи, проводница не пустила моих пассажиров, ссылаясь, что все места переполнены. Спасибо, что начальник вокзала нас провожал и в последнюю минуту уговорил начальника поезда. Мои сели и поехали.

Потом мне жена прислала письмо, в котором в трагических тонах описывала, как они ехали на полу в тамбуре перед уборной, вставали, когда кому-либо требовалось туда идти, и она не спала всю ночь. В конце письма была приписка от сыновей: «Дорогой папа, мы доехали хорошо».

Чтобы демобилизоваться, мне требовалось сперва поехать в Бабичи, в штаб ВСО, там получить какие-то бумаги, затем поехать в Гродно в штаб УВПС, затем поехать в Брест в штаб УОС, оттуда обратно в Гродно, снова в Бабичи и, наконец, снова в Гомель.

Из этих странствий мне запомнился Вильнюс, где из-за несоответствия поездов я просидел почти сутки. Я успел осмотреть город, в общем мало разрушенный, помолился святой «пане Божьей Матери Остробрамской», которая находилась над воротами. Все военные, когда проходили под ними, снимали фуражки, а некоторые осеняли себя крестным знамением. И еще я побывал в музее Чюрлениса, который на меня произвел неизгладимое впечатление. Позднее музей перевели в Каунас. Ночевал я на горе Гедимина — моего предка…

Моя демобилизация проходила невыносимо медленно. Штабные придурки, когда я к ним являлся, смотрели на меня как на чудака, мешающего их занятиям, и везде меня морили по два-три дня.

Наконец я получил свыше двух тысяч денег, облигации займа, хороший паек, нужные документы, устроил прощальную выпивку и выехал в Москву.

Остается подвести последние итоги, рассказать о дальнейшей судьбе некоторых моих однополчан.

Многие беспогонники, вроде меня, всеми силами стремились демобилизоваться, а большинство офицеров, наоборот, стремились остаться в армии, понимая, что, имея погоны, они будут чувствовать себя на привилегированном положении.

Цурин демобилизовался еще раньше меня и вернулся на работу в Метрострой. А Пугачев вернулся в Москву на старое место работы лишь через год после меня. Майор Паньшин, как квалифицированный архитектор, предпочел снять погоны и стал работать в одной из московских архитектурно-проектных мастерских. Я с ним встречался несколько лет подряд, но в 50-х годах он умер от рака легкого. Умерли офицеры Баландин, Елисеев, Богомолец, Уральский, Прусс — все от рака. Майор Сопронюк уехал партийным руководителем на Западную Украину. Юдин, уже в звании полковника, стал начальником строительства крупнейшего завода искусственного волокна в Калинине, и я его там однажды видел. О Викторе Эйранове и о его отце, так же как о некоторых других, я уже рассказывал. Дальнейшая судьба многих мне неизвестна.

Пылаев еще несколько лет восстанавливал вокзал, потом попал под суд, сидел, Верховным Судом был оправдан, вновь вернулся на военную службу, теперь живет в Ленинграде. Бывая там, я что-то не имел желания с ним встретиться.

Единственный однополчанин, с кем я не потерял связи, — это капитан Финогенов. Он работал в Ленинградском проектном институте, женился вторично, ушел на пенсию, купил домик на Псковщине. Мы с ним переписываемся, изредка видимся, при встречах многое вспоминаем и не можем наговориться…

В течение следующих лет мне несколько раз приходилось проезжать через Гомель. Тамошний вокзал действительно очень красив. А вот моей камере хранения не повезло: к моему возмущению, ее перестроили в общественную уборную. Когда же я в последний раз был в Гомеле, то на ее месте обнаружил гладкий асфальт. Выходит, что меня так долго не демобилизовывали из-за сортира, и то временного.

Вот еще один пример бесполезности моей военной службы.

И самые последние итоги — о себе.

В Москве я отправился в райвоенкомат. Офицер долго изучал мои документы, потом понес их полковнику — райвоенкому. А тот поставил красным карандашом резолюцию: «Демобилизовать солдатом!» Наверное, большего я за пять с лишним лет военной службы и не заработал. Получив военный билет, а затем и паспорт, я отправился поступать на работу.

На прежнее свое место в Гидропроект не пошел, хотя к Министерству внутренних дел сие учреждение больше не относилось — слишком живы у меня оставались воспоминания о работе по 12 часов в день, да еще среди заключенных.

«Судим я не был, я — участник Отечественной войны, орденоносец, — рассуждал я, — мое княжеское происхождение вызывает скорее интерес чисто исторический, а вовсе не ужас и отвращение». Правда, за границей у меня десятки родственников. Но все же я считал себя чистеньким и потому поступил в Текстиль-проект. Сперва я работал в качестве и. о. инженера-геодезиста, потом начальника изыскательской партии.

Разъезжал я по всей стране и одновременно всеми силами стремился стать писателем. Только 14 лет спустя, в 1960 году, выпустив первую книгу, я бросил работу и превратился в писателя-профессионала. За 16 лет выпустил еще 10 книг и, получив пенсию, решил прекратить писать для печати. Мой долг: для родных, для будущих историков написать воспоминания, начав с самого детства и до начала войны, а может быть, и до последних лет. Если же Бог даст мне силы, примусь за военную эпопею, о которой замыслил еще с 1941 года…

А сейчас ставлю точку.

КОНЕЦ.

1946–1976