Былой войны разрозненные строки

Гольбрайх Ефим Абелевич

Очерки. Эссе. Судьбы

 

 

Жуков. Штрихи к портрету

Словосочетание «Маршал Победы» однозначно ассоциируется с Жуковым. Георгий Константинович Жуков — единственный четырежды Герой Советского Союза (трижды героями были летчики Кожедуб и Покрышкин) — сделал для разгрома врага столько, что «присвоение» ему народом звание Маршала Победы было естественным, заслуженным, закономерным. С его именем связаны оборона Ленинграда и Москвы, разгром Сталинградской группировки противника, победа в решающей битве Великой Отечественной войны под Орлом и Курском, завершающее сражение за Берлин.

Жуков личность сложная, неординарная, противоречивая. О нем написано много и будет написано еще не раз. Он был суров, жесток, подчас груб и нетерпим. Жена однокашника Жукова генерала Горбатова вспоминала, что Жуков зачастую проявлял черты своего непростого характера и вне службы, когда в этом не было никакой необходимости.

Нет никаких свидетельств, что Жуков, как об этом пишут некоторые авторы, вызволил из тюрьмы Рокоссовского. Между ними были достаточно сложные отношения. Да и не мог он, будучи в 1940 году Командующим Округом, это сделать. Тогда это было небезопасно. Даже для него.

Вновь назначенный Нарком Обороны Тимошенко обнаружил чудовищный недокомплект высшего комсостава. Кто не был расстрелян — сидели. Тимошенко рискнул обратиться к Сталину. Сталин сказал: «Дайте список».

Список был велик. По-видимому, Сталину надоело читать, и он его перечеркнул. Но после буквы Р..

Сталин принял Рокоссовского вместе с Жуковым. Высокий, статный, в ладном кителе с орденами, будущий Маршал был смущен, скован, на вопросы отвечал невпопад. Огорченный Жуков уже решил, что Командарм провалился.

— Почему такая неосведомленность? — раздраженно спросил Сталин, — чем вы занимались перед войной?

— Сидел, товарищ Сталин.

— Нашел время, когда сидеть! — Дотронулся до плеча генерала Сталин. И обстановка разрядилась.

А вот Конева Жуков действительно спас, сделав его своим заместителем, когда после развала Западного фронта тому грозил Трибунал. Но это уже было другое время. Шла война, положение Жукова было другим, и он МОГ это сделать.

Во время последней опалы в «Правде» появилась статья Конева, в которой он беспощадно разнес Жукова. Конев этой статьи не писал и не подписывал. Тем не менее, к его великому огорчению, она появилась за его подписью. Позвонил Хрущев: «Завтра читай свою статью. И без фокусов! Понял?». -Что он мог сделать? Ни одна газета не опубликовала бы его оправдания, ни к одному микрофону он не был бы допущен. Конев это понимал и неоднократно пытался объясниться с Жуковым. Но тот его не простил. Не в его это было характере. Тем более удивительно читать в интервью младшей дочери Жукова Марии: «Отец — истинный христианин. Он всех простил. Он приехал на юбилей к тому же Коневу и обнялся с ним». Это никак не вяжется со словами Жукова, написанными им на конверте, в котором Конев послал Георгию Константиновичу поздравление с Днем Победы и просил прощения: «Предательства не прощают. Прощения проси у Бога. Грехи замаливай в церкви. Г. Жуков». Между этими двумя событиями пролегли десятилетия, и они имели место в разные эпохи жизни маршалов.

Добавлю, что, командуя Уральским Военным Округом, Жуков посетил в Свердловске Ипатьевский дом. К Жукову подошел, участвовавший в расстреле царской семьи, Ермаков и протянул руку Жуков ответил: «Палачам руки не подаю». — В те годы это был мужественный поступок.

Около полугода перед войной и в самом ее начале Жуков возглавлял Генеральный Штаб. Невозможно понять, почему за эти месяцы, когда война уже неотвратимо нависла над страной, о чем неоспоримо свидетельствовали сводки его собственного разведуправления, Генштаб не разработал не только концепции отражения противника, но и вообще не подготовил сколько-нибудь вразумительной тактики на случай внезапного нападения врага. В достаточно обширных «Воспоминаниях и размышлениях» Жуков никак этого не объясняет и о своей работе в Генштабе говорит скупо и вскользь.

Вину за растерянность, неразбериху и неудачи первых недель и месяцев войны вместе со Сталиным должен разделить и Начальник Генерального штаба.

Заметим, что задолго до войны, представляя своего командира полка Жукова на повышение, командир дивизии Рокоссовский в аттестации написал: «Склонности к штабной работе не имеет…».

Во время войны Жуков был Заместителем Верховного Главнокомандующего. Однажды к нему на стол легла бумага, начинавшаяся словами: «Первому Заместителю Верховного Главнокомандующего…» Он отшвырнул ее, не читая: «Я не первый! Я — единственный!». — Вполне возможно, что от этой бумаги зависела судьба, а может быть и жизнь людей.

После Вяземской катастрофы командующий окруженными войсками генерал Лукин получил телеграмму: «Из-за неприхода окруженных войск к Москве — Москву защищать некем и нечем. Повторяю, некем и нечем. Сталин».

Приняв Западный фронт в состоянии полного развала, новый Командующий Жуков приказал найти и расстрелять виновных командиров полков и дивизий. Нашли. И расстреляли. В этой обстановке разбираться было некогда. Но от этого не легче. Как Командующий фронтом Жуков должен был подписывать и утверждать смертные приговоры. К сожалению, есть основания полагать, что не все расстрелянные были виновны.

Тем временем немцы заняли Калинин.

Так случилось, что, обороняя Москву, Рокоссовский, через голову Комфронта, обратился к Сталину с просьбой отвести войска за Истринское водохранилище. Это давало возможность удерживать рубеж меньшими силами и перебросить часть войск на другие участки. Сталин разрешил. Жуков был взбешен — его обошли! И в свойственной ему грубой манере приказ отменил. Это стоило многих ненужных жертв… А фон Бок обошел водохранилище и вышел на Ленинградское шоссе в полусотне километров от Москвы…

Неистовство Комфронта, возможно подогретое сознанием собственного промаха, хотя на Жукова, постоянно уверенного в своей абсолютной правоте, это было непохоже, вылилось в недостойные угрозы, мат и оскорбления, которые ошеломили Командарма (через много лет Жуков пожалеет об этом разговоре). Рокоссовский положил трубку, продолжавшую изрыгать брань, и совершенно уничтоженный пошел куда глаза глядят. Заместители повисли у него на плечах, усадили в машину и отправили в штаб. Позвонил Сталин. Рокоссовский приготовился к самому худшему. Неожиданно Сталин сказал: «Товарищ Рокоссовский! Скажите, вам очень тяжело?» — и когда только успел узнать! И тон ему не свойственный. — «Я вас прошу продержаться. Я вам пришлю подкрепление — сто человек с ПТР Только Жукову не говорите».

Разговор со Сталиным вернул Рокоссовскому уверенность в себе.

Рокоссовский был талантливым военачальником, но его таланту полководца по разным причинам не суждено было раскрыться в полную силу До сих пор по-настоящему не оценена его роль в защите Москвы. Если Жукова уважали и боялись, то Рокоссовского уважали и любили.

После разгрома немцев под Москвой Жуков спал несколько суток. Не просыпался и не отвечал даже на звонки Сталина.

В конце войны Сталин произвел рокировку, поменяв Командующих фронтами. Жуков принял 1-й Белорусский фронт, а Рокоссовский — 2-й. Таким образом, Жуков получил направление на Берлин вместо Рокоссовского, оттесненного к морю. Сделал ли это Верховный под давлением Жукова? Неизвестно. Но Рокоссовскому была нанесена обида.

Объективности ради надо сказать, что к этому времени авторитет Жукова был таким, что если бы не ему было поручено брать Берлин — никто бы этого не понял — за ним шла череда побед одна значительней другой.

Но до этого еще было далеко.

Командуя Ленинградским фронтом, Жуков направил армиям и Балтфлоту шифрограмму № 4976: «Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны и по возвращении из плена сами они тоже будут расстреляны». (В печально известном приказе Сталина № 270 от 16 августа 1941 года предписывалось лишать эти семьи государственного пособия и помощи, а «сдающиеся в плен врагу командиры и политработники являются злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту, как семьи нарушивших присягу и предавших свою родину». О расстрелах там речь не шла).

Приказ жестокий. Но кто вправе определить меру жестокости, когда на карту поставлена судьба страны! Сдача в плен в начале войны, к сожалению, не носила одиночного характера. Рука не подымается писать «массовый». Выбираясь из окружения от Витебска до Вязьмы встречал сотни людей, уже переодетых в гражданское, шедших на запад…

Когда началась война советской власти было 23 года, двадцать четвертую годовщину страна отмечала уже в войну. Еще было много людей, имевших все основания относиться к советской власти без большой любви: раскулаченные и расказаченные, разоренные насильственной коллективизацией крестьяне, бывшие нэпманы («новые русские»?), уцелевшие участники белого движения — многие из них добровольно сдавались в плен. Появилась директива Генштаба, строжайше запрещавшая направлять в одно подразделение родственников и земляков «во избежание сговора и перехода на сторону противника».

Так что все здесь не так просто. Что касается самой шифрограммы — она вполне в характере Жукова. Но надо помнить в какой обстановке и в какое время дана эта устрашающая директива.

Главный Маршал авиации Голованов свидетельствует, что под Ленинградом по приказу Жукова расстреливали из пулеметов отступающих красноармейцев…

Известно, что Жуков, мягко говоря, недолюбливал политработников. Он собственноручно вычеркнул из списка Героев Советского Союза лейтенанта Береста, только потому, что тот был заместителем командира роты по политчасти. Между тем, именно Берест, крепкий мужчина, спортсмен, втащил — буквально — на купол рейхстага молодых и менее физически подготовленных Егорова и Кантария (лестницы были разрушены).

При Жукове в армии расцвело рукоприкладство, да и сам он, говорят, был скор на руку. Не отсюда ли пошла отвратительная дедовщина?

Начальником разведки фронта у Жукова был генерал Мильштейн. Наверное, не из худших. Сохранились воспоминания генерала и вот, что он пишет: «Когда вызывал Жуков, возникало желание не ответить на оклик часового — пусть стреляет!» Красноречивое свидетельство о характере Комфронта и обстановке в его штабе.

Один из Министров Обороны Советского Союза Маршал Малиновский (при рождении Рувим Янкелевич…) как-то сказал Хрущеву: «Жуков — страшный человек». — Его не без оснований упрекали в самодурстве.

В бытность Жукова Министром Обороны армия постепенно выводилась из-под контроля партии и государства. Доходило до того, что секретари ЦК республик не могли не только вызвать — пригласить к себе Командующего Округом — ехали к нему сами. Начальники гарнизонов, не стесняясь, вызывали партийных и советских руководителей.

Перед Парадом Победы Сталин пожелал сфотографироваться с Командующими фронтами, но в это время его вызвал к телефону Черчилль. Жуков сел на его место в центре первого ряда и этот снимок стал историческим. Сталин удивился, поворчал и забыл. Впрочем, Сталин ничего не забывал.

До последнего времени считалось, что обвинения Жукова в бонапартизме беспочвенны. Мы знаем, что Маршал написал, но не знаем, что он думал. Когда с этим вопросом обратились к Константину Симонову он неожиданно сказал: «А почему нет! Перед ним был пример Эйзенхауэра!» (ставшего Президентом Соединенных Штатов).

После войны начались аресты бывших подчиненных Маршала и близких к нему людей. Многие из них показали, что Жуков готовил военный переворот. Из 75 опрошенных это подтвердили 74 человека… Но Сталин собирался воевать дальше, Жуков был ему нужен и он отправил его подальше от Москвы — командовать Одесским Военным Округом.

Прибыв в Одессу и вступив в командование округом, Жуков собрал генералов и сказал: «Вы думаете, к вам приехал новый Жуков? К вам приехал старый Жуков!». В Одессе Жуков фактически узурпировал власть. Областные и городские учреждения, в том числе МВД, были практически лишены всякого влияния на жизнь города и области. Все вопросы решал Жуков. В Москву посыпались просьбы: «Уберите от нас этого диктатора!». — Но надо признать, что Жуков, если не искоренил, то значительно сократил преступность в городе, и одесситы вздохнули свободнее. Военные патрули навели в городе порядок.

Но вскоре Сталину доложили о причастности некоторых крупных военных к мародерству и грабежам в Германии. Были арестованы генералы Телегин, Крюков, его жена Лидия Русланова (с последней Жуков был достаточно близок и наградил ее орденом Отечественной войны 1-й степени). Упоминалось и имя Жукова. Сталин не поверил и поручил провести на квартире и даче Жукова негласный обыск.

Жуков не был аристократом. Он происходил из крестьянской семьи и бесхозное имущество его, по-видимому, раздражало. Его следовало прибрать, складировать, но почему-то не в государственных закромах, а на квартире и даче Главнокомандующего оккупационными войсками в Германии…

Список обнаруженного имущества, антиквариата, картин, ковров, драгоценностей и прочего велик и впечатляющ. Не хотелось его приводить, чтобы не унижать память Великого Полководца. Привожу его для тех, кто считал и считает, что это инсинуации имевшие место в период гонений Маршала. Предвижу возмущение поклонников бесспорного стратегического таланта Маршала. Но что поделаешь.

Личный эшелон Маршала Жукова состоял из 7 вагонов с 85 ящиками с мебелью со 194 предметами из карельской березы и красного дерева. При обыске в квартире обнаружено 4 тыс. метров шелка, парчи, панбархата, 323 собольих, обезьяньих, лисьих и каракулевых шкурок, 44 ковра и гобелена старинной работы, 55 ценных картин, 7 ящиков фарфоровой и хрустальной посуды, 2 ящика с серебряными столовыми и чайными сервизами, множество статуэток и ваз из бронзы и фарфора, множество книг в кожаных переплетах на немецком языке, которого Жуков не знал. Чемоданчик с драгоценностями был впоследствии найден на квартире няни Руслановой… И это еще не все.

Тех, кто пытается это отрицать или сомневается «обезоружил» сам Жуков, написавший в объяснительной записке в Политбюро, что «дает клятву большевика больше таких ошибок не допускать и просит не исключать его из партии». И подписывается просто: «Г. Жуков».

Сталин отправил Жукова в Свердловск.

Автор вовсе не собирался копаться в грязном белье великого полководца и знакомить читателя с частной жизнью Жукова. «Спровоцировал» автора сам Маршал. Командуя фронтом, он направил Командующему 1-ой Гвардейской танковой армией генерал-лейтенанту М. Е. Катукову записку следующего содержания: «Я имею доклады, что т. Катуков армией не руководит, отсиживается дома с бабой и что сожительствующая с ним девка мешает ему в работе. Требую немедленно отправить от т. Катукова женщину. Если это не будет сделано, я прикажу ее изъять органам СМЕРШ».

Сам Маршал вовсе не был пуританином. И с полным основанием мог бы отнести записку к самому себе.

В 1929 году, когда Жуков был командиром полка в Минске, он получил партийный выговор «за пьянство и неразборчивость в связях с женщинами». И выговор был не последний.

В 1919 году Жуков познакомился с Марией Волоховой, медсестрой лазарета, где он лежал по ранению. Роман прервался с отъездом Жукова на фронт.

В 1920, командуя эскадроном в Воронежской области он познакомился с Александрой Дневной Зуевой, зачислил ее писарем эскадрона, и она стала его гражданской женой. (Обе дочери Жукова, Эра и Элла, рождены ею в неоформленном браке).

В 1923 году Жуков стал командиром кавполка в Минске, где проживала его первая любовь Мария Волохова, и в течение нескольких лет жил на два дома. Родила дочку и Мария.

В конце концов ей это надоело, она уехала из города и вышла замуж. Жуков остался с нелюбимой Александрой и дочерьми. Что не мешало ему пускаться в рискованные связи. Во время войны такие поползновения были в отношении второй фронтовой жены Маршала Конева, Антонины, с которой Иван Степанович связал свою судьбу после войны.

Настоящая, любимая, жена Жукова появилась на фронте осенью 1941 года. Вспоминает водитель Жукова Александр Бучин: «Лидочка появилась в группе обслуживания Комфронта в дни битвы под Москвой. Худенькая, стройная, была для нас, как солнечный лучик, и Георгий Константинович к ней привязался. Несмотря на свой крутой нрав к Лидочке относился очень душевно, берег. Она не отходила от него ни на шаг. В любой обстановке. Даже когда он шел на передовую, нас он оставлял, а она шла за ним. Застенчивая, стыдливая Лидочка не терпела грубостей. Жуков иногда доводил ее до слез своими солдатскими выражениями, хотя, и не скрывая этого, любил ее и старался беречь».

После Парада Победы на квартире у Жукова в узком кругу собрались члены семьи, его жена Александра Зуева с дочерьми и близкий друг Георгия Константиновича — Лидия Русланова. «Правительство, — сказала она, — оценило подвиг полководцев, но не оценило подвиг их жен» и подарила Зуевой дорогую брошь в виде пятиконечной звезды с брильянтами, по слухам принадлежавшую когда-то Наталье Гончаровой.

Лидочка оставалась с Георгием Константиновичем и после Победы. Она жила с ним в Москве и последовала за ним в Одессу и в Свердловск. Дважды она сделала аборт и оба раза это были мальчики, о которых Жуков так мечтал… Лидочка оставалась с ним до того, как в Свердловске он влюбился в военврача Галину Семенову. Лидочка уехала в Москву, где Жуков, став министром, помог ей получить квартиру.

Галина Александровна была моложе Георгия Константиновича на 30 лет. Она стала последней настоящей любовью Маршала и после рождения дочери (опять девочка!) Марии Жуков зарегистрировал брак.

Но прожили они после этого недолго. Сначала скончалась от рака Галина Александровна, через полгода ушел из жизни и Маршал. Жуков завещал похоронить себя рядом с женой, но Брежнев распорядился захоронить его прах в Кремлевской стене.

Возвращаясь к военной деятельности Жукова, следует отметить, что и он являлся сторонником доктрины «бить врага на его территории», о чем он нигде не упоминает. Как Начальник Генштаба он в 0 час 25 мин направил в войска директиву — «На провокации, — (которых было предостаточно), — не отвечать», вместо того, чтобы привести их в состояние боевой готовности. Директива дезинформировала командиров и добавила растерянности в и без того непростую обстановку. Но такова была политика правительства и Сталина. Жуков неправильно ориентировал Командующего Белорусским Округом Павлова, считая, что главный удар противника будет наноситься НЕ через Белоруссию. Это в значительной степени предопределило разгром Западного фронта. Павлов был расстрелян.

Жуков был государственным человеком.

После смерти вождя Жуков предотвратил приход к власти Берии, сыграл решающую роль в его аресте, нейтрализовал органы безопасности, перебросив с Урала две танковые дивизии и арестовав офицеров этого ведомства.

Не за это ли Георгий Константинович получил четвертую звезду Героя Советского Союза, когда страна никаких боевых действий не вела, став единственным в СССР четырежды Героем? (Заметим, в скобках, что по положению о звании Героя Советского Союза при повторном и последующих присвоениях звания орден Ленина не вручается, а только очередная Золотая Звезда. Жуков настаивал — и получал — и ордена Ленина…)

История повторилась в 1957 году во время противоборства с «антипартийной группировкой». Министр безоговорочно принял сторону 1-го Секретаря, на военных самолетах доставил в Москву всех членов ЦК, а на самом Пленуме выступил с убедительной и аргументированной речью. Его ввели в члены Президиума (Политбюро).

И вдруг, меньше, чем через полгода, он был снят со всех постов и отправлен на пенсию!..

В своих воспоминаниях Хрущев пишет: «Для меня это было очень болезненное решение». (Еще бы! Всего четыре месяца назад Жуков его спас). От КГБ и политорганов поступали сигналы об опасности сосредоточения в руках Министра Обороны чересчур большой власти.

Жуков стал формировать в войсках диверсионные штурмовые части, дивизию спецназа и особые бригады, создал школу диверсантов, пытался подчинить себе пограничные войска.

Все это без ведома ЦК и правительства. (Надо помнить то время и существовавшую тогда систему власти).

Это еще не был путч. Да и едва ли он был возможен — популярность Жукова в армии была не столь велика, как он привык думать. В войсках было много обиженных им генералов и офицеров. Всем надоела его безапелляционность и грубость. В беседе с К. Симоновым, оценивая свои ошибки и промахи, Жуков скажет: «…В чем-то, очевидно, виноват и я — нет дыма без огня!»

Были и причины оборонного характера. Численное превосходство уже не играло в современной войне решающей роли. Тактика Жукова заваливать противника трупами уже не годилась. Наступало время ракет.

Многие военачальники считали, что войну можно было кончить еще в феврале. В их числе был и герой Сталинграда Маршал Чуйков. Сотни тысяч солдат и офицеров остались бы живы. Скептическую улыбку вызывает у военных и эксперимент с прожекторами — генерал Горбатов, на правах бывшего однокашника, спросил Жукова: «Зачем ты зажег прожектора?». — «Чтоб было светло наступать!». — «Ну и наступал бы днем».

Оба эти момента довольно наивно обыграны в фильме Озерова о Жукове — … К Жукову входит начальник штаба фронта с подготовленным приказом о начале наступления. Командующий продолжает играть на баяне: «Правильно, Георгий Константинович. Люди устали».

И уж совсем смешно обыгран эпизод с прожекторами: солидные люди, командармы, по-детски щурятся и отворачиваются от слепящего света.

Щурились и немцы. Но недолго…

Не автору, начинавшему войну рядовым солдатом пехоты, давать оценку полководческому таланту прославленного Маршала. Но вот взгляд со стороны — когда Эйзенхауэру доложили о потерях советских войск в Висло-Одерской операции, генерал воскликнул: «Меня бы за такую победу отдали под суд!..»

Но он же, став Президентом Соединенных Штатов, сказал: «Не вызывает сомнений, что это был превосходный полководец. Объединенные нации никому так не обязаны, как маршалу Жукову».

Еще обиднее оценка военными специалистами и историками Берлинской операции — она определяется, как преступно-бездарная, через черточку. Союзники не ввязывались в эту битву — берегли людей. Необходимости в штурме Берлина не было. Город был окружен и пал бы через несколько дней. Это была чисто политическая акция, инициированная Сталиным: «Добить врага в его логове!».

Но стоила она десятков тысяч жизней…

Но и здесь не все так просто.

1 апреля 1945 года Черчилль писал Рузвельту, что «если русские захватят также Берлин, то не создастся ли у них слишком преувеличенное представление о том, будто они внесли подавляющий вклад в нашу общую победу?» и далее: «если Берлин окажется в пределах нашей досягаемости, то мы, несомненно, должны его взять».

Не оказался. И неизвестно как на это письмо отреагировал Рузвельт. Едва ли согласием.

Но если об этом письме было известно советскому руководству, становится понятным стремление Командования как можно скорей взять Берлин, не считаясь с потерями.

Что касается «подавляющего вклада», то сам же Черчилль его признал, сказав, в свойственной ему манере: «Красная Армия выпустила кишки из германской военной машины».

Будучи Министром Обороны Жуков по поручению Хрущева подготовил доклад о полководческой деятельности Сталина. С грифом «Секретно (№ 72с)» и припиской: «Товарищу Хрущеву Н. С. Направляю Вам проект моего выступления на Пленуме ЦК КПСС. Прошу посмотреть и дать свои замечания. 19 мая 1956 г. Жуков».

Частичная реабилитация Сталина уже началась, Пленум не состоялся, доклад Жукова не был ни произнесен, ни опубликован. На титульном листе появилась резолюция Хрущева: «Разослать тов. Булганину Н. А. и Шепилову Д. Т. Хранить в архиве Президиума (Политбюро) ЦК КПСС».

В книге Виктора Суворова «Тень Победы» последний уделяет много времени и места «преступлению» Жукова, не отдавшего приказа об ответных действиях против германских войск, совершенно игнорируя тот факт, что Начальник Генерального штаба на это права не имел. Это решает высшее руководство страны.

В упомянутом докладе Жуков пишет по этому поводу: «В 3 ч. 25 мин. Сталин был мною разбужен и ему было доложено о том, что немцы начали войну, бомбят наши аэродромы и города и открыли огонь по нашим войскам. Мы с тов. С. К. Тимошенко ПРОСИЛИ РАЗРЕШЕНИЯ дать войскам приказ об ответных действиях. Сталин, тяжело дыша в телефонную трубку в течение нескольких минут, ничего не мог сказать, а на повторные вопросы отвечал: «Это провокация немецких военных. ОГНЯ НЕ ОТКРЫВАТЬ, чтобы не развязать более широких действий. Передайте Поскребышеву, чтобы он к 5 часам вызвал Молотова, Берию и Маленкова на совещание. Прибыть вам и Тимошенко».

До 6 час. 30 мин. он не давал разрешения на ответные действия и на открытие огня».

Не лучшего мнения о Сталине, как о стратеге, был и Маршал Рокоссовский, писавший в конце жизни: «Этот недоучка (Сталин) только мешал воевать. Мы, Командующие, его обманывали — любому, самому несуразному его распоряжению поддакивали, а действовали по-своему».

Маршал Жуков наиболее крупный полководец не только Великой Отечественной, но и всей 2-й мировой войны. Череда блестящих побед, одержанных им — неоспорима. Некоторые из них приписывались полководцу незаслуженно средствами массовой информации и подхвачены народом. Жуков их не дезавуировал…

Так произошло с разгромом Сталинградской группировки противника. В действительности решающая роль здесь принадлежит Рокоссовскому, сказавшему прибывшему под Сталинград представителю ставки: «Разрешите мне самому командовать фронтом!» Жуков разрешил и вернулся в Москву.

Операцию эту разработали Жуков и Василевский. Они же разработали план активной обороны на Курской дуге, положивший начало окончательному разгрому врага. Непосредственными исполнителями плана были Командующие фронтами Конев, Рокоссовский и Ватутин. Жуков в этой операции не участвовал.

Узнав, что снимается фильм, Рокоссовский написал письма режиссеру Озерову и исполнителю роли Жукова артисту Ульянову, указав на эти и другие неточности в сценарии. Ответа Рокоссовский не получил. Сценарий остался без изменений…

Решение воздвигнуть в Москве памятник Жукову, поначалу вызвало противоречивые отклики. В печати появились статьи с возражениями. Вспоминали даже Халхин-Гол, где комкор Жуков в 1939 году переломил ситуацию и одержал свою первую блестящую победу. Уже тогда его любимым словом было — «Трибунал!».

Поздним летом 1941 года, когда Жуков командовал Резервным фронтом, участвовавший в этом походе секретарь Союза писателей СССР В. Ставский, писал Сталину: «За несколько месяцев в 24-й Армии расстреляно почти 600 человек, к наградам представлено около 80-ти». (Нашел кому жаловаться). А ведь речь шла о Ельнинской операции, считавшейся успешной. Были и другие возражения, связанные с Отечественной войной.

Любовь народа к Жукову велика и если ставить памятники, начинать и надо было с него.

Памятник Жукову — не только памятник ему лично, это памятник Великой Отечественной войне и всем нам, ее участникам.

Чинились Жукову препятствия и в написании «Воспоминаний и размышлений». Некие доброхоты настаивали на «отражении в книге роли Леонида Ильича Брежнева в Великой Отечественной войне». Полковник Брежнев был Начальником Политуправления 18-й Армии и можно с полной уверенностью сказать, что во время войны Жуков и фамилии такой не слыхал. Но книга задерживалась, и Георгий Константинович вынужден был вписать дикую фразу, что он «хотел заехать в 18-ю Армию посоветоваться с полковником Брежневым, но тот находился в войсках, и встреча не состоялась». И при этом сказал: «Умный поймет».

О чем хотел «посоветоваться» Заместитель Верховного Главнокомандующего, Маршал, с полковником Брежневым — мы не узнаем никогда…

В 1967 году Военное Издательство Министерства Обороны СССР выпустило книгу «Советский Союз в годы Великой Отечественной войны 1941–1945 годов» тиражом 150 тысяч экземпляров.

Среди двадцати восьми членов редакционной комиссии, объявленных в начале книги, есть и знакомые фамилии: П. Н. Поспелов (председатель), Л. Ф. Ильичев — главные редакторы соответственно «Правды» и «Известий», Маршалы И. Х. Баграмян, А. А. Гречко, С. И. Руденко, В. Д. Соколовский, академик И. И. Минц, писатель Б. Н. Полевой.

На последней странице приводится список из более чем ста фамилий, о которых глухо сказано, что они «прислали свои отзывы и предложения».

Судя по тому, что анализ этих предложений или общая их характеристика отсутствуют, можно предположить, что, по крайней мере, часть из них были возражениями. И здесь встречаются знакомые имена: Маршалы А. М. Василевский и Р. Я. Малиновский, адмиралы В. А. Касатонов, Ф. С. Октябрьский, В. Ф. Трибуц.

Так вот. На 624 (шестистах двадцати четырех!) страницах этого фолианта ИМЯ МАРШАЛА ЖУКОВА НЕ ВСТРЕЧАЕТСЯ НИ РАЗУ! НЕТ И НИ ОДНОЙ ЕГО ФОТОГРАФИИ!

Остается гадать, чем руководствовалась столь авторитетная комиссия, вычеркнув одного из крупнейших полководцев Второй Мировой войны из ее истории. Великая Отечественная война без Маршала Жукова?! И обвинить в этом Н. С. Хрущева нельзя — к этому времени он уже три года был на пенсии и в опале.

Но каковы превратности судьбы: в Отечественной войне «не участвовал» — и памятник в сердце Москвы!

 

Суровые подробности войны

14 июня 1941 года, за неделю до войны, в «Правде» появилось сообщение ТАСС: «Советский Союз стал будто бы усиленно готовиться к войне с Германией и сосредотачивает войска у границ последней… Ответственные круги в Москве уполномочили ТАСС заявить, что эти слухи являются неуклюже состряпанной пропагандой. Проводимые сейчас сборы запасных Красной Армии и предстоящие маневры имеют своей целью не что иное, как обучение запасных»…

Это был обычный дипломатический ход. Но он сыграл демобилизующую и даже трагическую роль.

«В последнее время многие работники поддаются на наглые провокации и сеют панику. Секретных сотрудников за систематическую дезинформацию стереть в лагерную пыль как пособников международных провокаторов, желающих поссорить нас с Германией. Л. Берия, 21 июня 1941 года».

За 3 дня до войны — 18 июня, ночью, Военно-Медицинскую Академию подняли по тревоге и бросили к Витебскому вокзалу. На путях стоял санитарный поезд. Подъехали санитарные машины, погрузили раненых и перевезли в клиники Академии. Некоторых, на носилках перенесли на руках — было почти напротив. И это были только тяжелые. С легкими ранениями остались в Таллине и Риге. Часть раненых отвезли в военно-морской госпиталь на проспект Газа.

В ночь с 14 на 15 июня несколько германских транспортов, в сопровождении боевых кораблей вошли в советские территориальные воды. На предупреждения не ответили. Береговая артиллерия открыла огонь. Немецкий конвой ответил и под его прикрытием транспорты отошли, не высадив десанта на прибрежные острова и береговую полосу. Появились убитые и раненые.

20 июня два советских транспорта с красноармейцами подверглись атаке германской авиации в Балтийском море. В возникшей панике некоторые бойцы стали прыгать в море. Корабли не могли остановиться для их спасения, чтобы не стать неподвижной мишенью.

Пошли разговоры. В субботу вечером, 21 июня, за несколько часов до войны, полковник из Политуправления прочел лекцию о международном положении. Ссылаясь на Сообщение ТАСС, он сказал: «О войне и думать нечего!» — Один из курсантов спросил: «А как же эшелон с ранеными?» — Ночью за ним пришли…

22 июня, после завтрака, все Ленинградские военно-морские училища, в парадной форме, с оркестрами, прошли по Невскому, Дворцовой площади, набережной. Маршировали до 12 часов. До выступления Молотова.

Пока маршировали, уличные репродукторы уже передавали как себя вести при бомбежке… По-видимому что-то уже было известно — у многих были радиоприемники, вскоре у населения изъятые. Стоявшие на перекрестках старушки крестили курсантов в спину. Уже знали?

Александр Копанев.

22 июня, в 23 часа, в войска была направлена Директива Народного Комиссариата Обороны и Генерального Штаба: «Перейти в наступление против прорвавшегося на нашу территорию врага, отбросить его за госграницу и вести боевые действия на вражеской территории». Директива предусматривала «уничтожение наступающей группировки противника и к исходу дня 24 июня занятие города Люблина»… — Полное незнание и непонимание обстановки.

22 июня, в четыре часа утра, немцы бомбили Могилев-Подольский. Полк находился в летних лагерях. По тревоге разобрали винтовки, противогазы. Политрук бодро сказал: «Завтра в 8 часов утра будем пить чай в Берлине». Никто не задал никакого вопроса. Лишь один красноармеец усомнился: «Разве до Берлина так близко»?

Худойкул Мукумов.

В сентябре 1939 года в военном билете появилась запись: «Участвовал в походе по освобождению Западной Белоруссии от панского ига (так в документе) с 17.9 по 15.10.39 г. в составе 13 стрелкового полка в должности командира пулеметного взвода». Перед этим месяц ходили вдоль границы, брички закрывали брезентом, под которым при свете карманных фонариков набивали пулеметные ленты.

С немцами встретились дружелюбно. Спросил на идише об Эрнсте Тельмане. — Они и фамилии такой не слышали.

Марк Гольдштейн.

Решение пришло сразу — идти на фронт добровольцами. Товарищ сказал: «Завтра идем в военкомат!». — «Почему завтра? Я заканчиваю диплом. Давай послезавтра!». — «Послезавтра все кончится!».

Лев Свердлов.

В декабре 1939 года, в только что занятом Красной Армией городе Териоки (Зеленогорск), было создано так называемое Правительство Финляндской Демократической Республики во главе с секретарем Коминтерна О. Куусиненом (который, кстати, ниже всех ценил Сталина…). Были назначены и министры. Чтобы ввести общественное мнение в заблуждение, в сообщении ТАСС указывалось, что это радиоперехват с финского. «Радиоперехват» уже ушел на русском в печать и на радио, а «первоисточника» все не было. Оказалось, что единственный переводчик с финского в запое и его никак не могли найти… Впоследствии об этом «правительстве» никто не вспоминал. Но этой пощечины мировое сообщество не выдержало и СССР был исключен из Лиги Наций.

В сорок четвертом пришли в Прибалтику, старшее поколение еще помнило русский язык. Окружили:

— Такая огромная страна! Такая могучая Красная Армия! Как же так?

— Так ведь вероломно и внезапно!

— Как внезапно?! Мы говорили вашим командирам, что в воскресенье здесь БУДУТ немцы!.. — (22 июня 1941 года было воскресенье).

За два дня до войны, 19 июня, полк выдвинулся в район сосредоточения. В тот же день, хотя война еще не началась, всех жен комсостава эвакуировали вглубь страны. 22 июня командир дивизии генерал-майор Солянкин выдвинул полки в район Шауляя, и здесь через несколько дней дивизия вступила в бой. Казалось, с обеих сторон участвуют не десятки — сотни танков. То и дело вспыхивали машины. И наши, и немецкие.

Противнику удалось отрезать наши тылы. Дивизия осталась без горючего, подошли к концу и боеприпасы. Танкисты собрались в лесу, на небольшой поляне. Вышел Солянкин:

«Какой я генерал без войск!» — Сунул пистолет в рот… И застрелился!..

Лев Шмеркин.

На второй день войны, 23 июня, германская авиация бомбила мост через Днепр. Один из немецких летчиков приземлился и сдался в плен! Его привезли в лучшую гостиницу Киева на улице Карла Маркса. Слух об этом необычном происшествии мгновенно распространился по городу и возле гостиницы собралось много народа: «Немцы сдаются! Война скоро кончится!». — Летчик вышел на балкон и поднял руку со сжатым кулаком: «Рот фронт!». — Его бурно приветствовали.

За неделю до 22 июня из передач лондонского радио уже знали, что немцы вот-вот нападут на Советский Союз. Тем не менее ежедневно в Германию уходили эшелоны с продовольствием и сырьем. Последний эшелон проследовал через границу вечером 21 июня.

За неделю же в Прибалтику приехали немецкие офицеры, в форме, с погонами, организовали репатриацию местных немцев в Германию.

Айзик Айнбиндер.

Прибыл в часть в ночь на 22 июня и через два часа началась война. Еще успел сбить из зенитного пулемета «раму». Но на этом везение закончилось — окружение, плен, лагерь, тюрьма. Приговоренный к расстрелу бежал из поезда через слуховое окно. Попал к партизанам. С ними вместе воссоединился с Красной Армией. Но «недолго музыка играла». Вызвали в СМЕРШ, ничему не поверили. Отправили в лагерь НКВД. Не поверили и здесь: бросил оружие, перешел на сторону врага. К тому же еврей. И жив. Нашелся порядочный следователь — Соколов: запросил, допросил, поверил. Всех офицеров, кому удалось оправдаться, (в чем?!) отправляли в штурмовой батальон. В эти батальоны направлялись офицеры, вышедшие из окружения, бежавшие и освобожденные из плена наступающими частями Красной Армии. И срок был у всех один — шесть месяцев!

И здесь был командиром пулеметного взвода. Ребята были боевые. Горели желанием отомстить. И было за что!

…Солнышко пригрело, немцы успокоились, полуразделись, задремали. Батальон поднялся в атаку в полной тишине! Без криков «Ура!», без артподготовки! — От неожиданности немцы растерялись. Штрафники ворвались в первые траншеи! Во вторые! В третьи!! Противник бросил подкрепления, бронетехнику. Не помогло. Штрафники дрались, как львы. И это не метафора.

В живых, на ногах, осталось сто тридцать семь человек. Из восьмисот…

Лазарь Белкин.

В окружение попали под Харьковом. (По германским данным было окружено 240 тысяч человек). Вышло из окружения не более 20 тысяч. Повезло. Нащупали небольшой коридор. Проскочили удачно. Впереди группы, с минометной плитой на спине (21 кг.) шел политрук Царан. Навстречу полковник с пистолетом: Стой! Куда! — Стали ему говорить, что за ними уже никого нет. Не слушал. И застрелил политрука!

— Развернуть минометы! Огонь! — Но в это время немцы нажали и полковник побежал вместе со всеми…

Сохранилась маленькая заметка из фронтовой газеты об успешных действиях минометного расчета сержанта Кешеля. И подпись: политрук Царан. Все, что осталось от честного командира.

Владимир Кешель.

Под непрерывным огнем связь все время рвалась. Кинулся восстанавливать. Пехота стала отходить, стали менять позиции и батареи. В этот момент на виллисе подскочил командир 72-й дивизии генерал Лосев. Выскочив из машины с пистолетом в руках, крикнул:

— Стой! Все в цепь! Солдаты, офицеры — всем занять оборону и ни шагу назад! — Командир одной из батарей, капитан Шестаков, обратился к комдиву по имени-отчеству:

— Ведь я же артиллерист! — Генерал в упор выстрелил и убил наповал! А сам вскочил в машину и уехал. Хотя смерть кругом косила без разбора — это было страшно. За что убил боевого офицера…

Яков Нужный.

Накануне войны служил в 78-ом танковом полку 39-й танковой дивизии в Черновцах. Пока по тревоге бежали в парк по ним уже стреляли из окон… В дивизионном парке находилось 170 танков Т-26, которые участвовали в финской войне. Все они стояли на колодках… Только десять машин удалось поставить «на ноги», заправить снарядами и горючим. Снаряды и бензин вскоре кончились. Вынули замки из орудий и пулеметов и забросили подальше. Танки остались на дорогах…

Давид Розенблат.

В каком-то местечке, вблизи старой границы, в большом колхозном сарае, неизвестный советский генерал собрал командиров: «Разве вам неизвестно, что такая-то и такая-то дивизии (назвал номера) перешли германскую границу и громят врага на его территории! Что десять тысяч советских парашютистов высадились в Берлине! Что наши самолеты бомбят Берлин! А вы отступаете! В каком из наших уставов написано слово отступление? Приказываю немедленно вернуться туда, откуда пришли!»

В это время германские войска были уже далеко в глубине нашей территории. Никому и в голову не пришло, что это провокатор. Так хотелось верить. Но ход был неглупый. Несколько тысяч кадровых бойцов и командиров были бы серьезным пополнением отступающим частям Красной Армии. Все они попали в плен.

Лазарь Белкин.

Но что-то здесь было правдой. В ночь с 8 на 9 августа, через полтора месяца после начала войны, с военного аэродрома «Сокол» на острове Саарема в воздух поднялись одиннадцать дальних бомбардировщиков морской авиации и взяли курс на Берлин. Вел группу командир полка полковник Е. Н. Преображенский. Летели молча. Всякие переговоры в полете были запрещены. Лишь выйдя на цель Преображенский произнес историческую фразу: «Я над Берлином!».

Вернулось четыре экипажа. Через несколько дней еще три, севшие на запасные аэродромы. Четыре экипажа не вернулись… Дерзкий налет на ничего не подозревавшую столицу Германии немцы пытались представить, как вылазку англичан — настолько невероятным казался им этот рейд. Но те сразу заявили — в ту ночь ни один британский самолет не поднимался в воздух.

В два часа ночи, 22 июня, на заставу обрушился шквал артиллерийского и минометного огня, горели казармы, конюшни, появились первые убитые, раненые. «Не открывать огня, чтобы не спровоцировать немцев». Огонь открыли, когда они уже на лодках переправлялись через Буг на наш берег. Отбили. Прервалась связь. Начальник заставы убит, заместитель ранен. Продержались сутки. Наутро прислали две подводы с касками и три с рубашками для гранат. Касок хватало, а гранаты давно кончились… С этими подводами отправили в тыл раненых. Но довезли ли их и куда осталось неизвестно…

Перед наступлением выдали по пять-семь патронов и по триста грамм хлеба, похожего на торф. Форсировали Нарву и две недели держали плацдарм. После ожесточенных, круглосуточных непрерывных боев, уже на нашем берегу снял шапку — волосы, как парик, остались в шапке… И они были седые… А ординарец, с которым не расставался два года, стал белый, как голубь.

Роман Богомольник.

Командир батальона не спал трое суток. Уронил голову на стол и уснул. Вбежал офицер: «Товарищ капитан! Во дворе немцы!» — Но комбат не проснулся. Вдвоем с товарищем выбежали и дали по очереди из автоматов. Тени исчезли. Утром комбат вышел, сказал:

— Видишь ориентир! — и показал на отдельное дерево.

Рука упала. И упал комбат… Не ранен. Не контужен. Не убит. УМЕР! Сердце не выдержало нечеловеческого напряжения. Ему не было и сорока лет…

Евгений Зеликман.

Когда положили на стол, с изумлением увидел — у хирурга нет одной ноги! Приспособив культю на табурет этот героический врач делал операции!

Ефим Бурштейн.

27 июля 1941 года, на военном транспорте «Ворошилов», сопровождавшем караван судов из Одессы в Крым, стал свидетелем одного из самых трагических событий Великой Отечественной войны — гибели флагмана Черноморского пассажирского флота теплохода «Ленин». Около двух часов в ночь на 28-е, там, где находился «Ленин», вспыхнул яркий огонь и раздался взрыв! Через минуту второй! Задрав вертикально нос в ночное небо, «Ленин» две-три секунды стоял на корме и вдруг провалился в морскую пучину Как будто его и не было… Из трех с половиной тысяч человек спаслось двести восемь… Причины этой трагедии до сих пор не ясны. Бомбежки не было, не зафиксировано и подводных лодок. Скорей всего перегруженный теплоход, сидевший ниже ватерлинии, задел нашу мину.

… При форсировании Днепра от близкого разрыва снаряда контузило и выбросило из лодки. Увидел вокруг черную воду. Намокшая шинель, автомат, вещмешок тянули на дно. Вдруг ясно увидел, как белоснежный теплоход «Ленин» задрал нос к небу, стал на корму. И остался стоять! Не утонул. Утонул я сам. Теплоход был последним видением. Но — спасли. Когда пришел в себя, один из спасителей спросил:

— Почему ты, когда упал в воду, стал звать на помощь Ленина? Неужели вам, партийцам, перед смертью Ленин видится?

Не сразу сообразил в чем дело. Увидев тонущий теплоход, крикнул: «Ленин!». Сам своего крика не слышал…

Наум Орлов.

Немцы подошли близко к Николаеву. Директор поручил демонтировать и эвакуировать дорогостоящие станки, недавно купленные за границей за валюту. Один эшелон успел отправить, демонтировал станки для второго, примчался какой-то генерал: «Кто дал команду?» — Директор промолчал. «Город будет обороняться! Немедленно поставить станки обратно! Даю двадцать четыре часа! Не сделаете — расстреляю!». — Стали устанавливать обратно.

Под вечер вышел во двор — никого! Того генерала и след простыл. Рабочие растаскивают склад: «Ты что! Дурной! Немцы в городе!».

Добрался до дома — какой-то мародер выносит его вещи! «Ты что делаешь?!». — «Молчи, жид! Что тебе не все равно — немцы заберут или я!».

Михаил Кимельман.

Во взводе был немолодой, исполнительный прибалт Пресс. Когда танки пошли на батарею, крикнул ему: «Подойди к панораме!». — «Сначала раздам патроны!» — в руках он держал подол гимнастерки, в котором россыпью лежали патроны. Ни визга снаряда, ни разрыва мины не слышал. В следующую секунду голова Пресса скатилась с плеч… Это было похоже на кадр из фильма ужасов. Обезглавленная фигура сержанта долго, так казалось, стояла, держа в мертвых руках подол гимнастерки. И рухнула. На самом деле прошло несколько секунд. Но их оказалось достаточно, чтобы поседеть…

Аркадий Ройтварф.

Разведчики задержали гражданского человека, заросшего густой черной бородой, в телогрейке, подпоясанной широким ремнем, за который, на спине, был заткнут топор.

— Мы не можем с ним объясниться! — Сразу признал в нем еврея и заговорил на идиш. История его такова: Когда в 1939 году немцы пришли в Польшу, ему удалось скрыться, а всю его семью расстреляли. Он ушел в лес. Выслеживал и убивал немцев. Топором. Оружие не брал. Только топором. Пять лет. Как одинокий волк мстил за своих близких. За пять лет ни разу не ночевал в доме. Только в лесу. Заходил в деревни. Его кормили, давали с собой.

«Что теперь будешь делать? Немцы далеко». — «Не знаю». — «Как зовут тебя?». — «Не надо».

Нухим Бохман.

После недельных, круглосуточных боев, когда удалось вырваться и спасти людей, встречали как героя, (и был представлен к этому званию, но получил Знамя) несли на руках. Лежал в какой-то комнатке, приходил в себя. Вошла девушка, стала его целовать, ласкать. Знал: это девушка сержанта и тот берег ее для себя. Отослал. Встретил сержанта: «Я ж не скотина!». Сержант разволновался: «Для вас я был готов на все!». — Неправдоподобно. Но — было.

Магомет. (Фамилия не сохранилась).

Увидел на обочине раненых немцев, семь человек. Политработники говорили: «К пленным надо относиться гуманно». — Погрузил в бричку, повез. Встретился командир полка: «Ты кого везешь? Они твоих родителей расстреляли! Мать-перемать! Двух автоматчиков ко мне!». — Повыкидывали из брички и расстреляли…

В другой раз шел по линии связи, из леса вышел немецкий солдат: — Плен! Плен! — Закинул карабин за плечи и пошли рядом. Еврей и немец. Нагнала машина с артиллеристами. Соскочили: «Куда ведешь?!». — И затоптали сапогами насмерть…

После Победы попал в 306-й рабочий батальон охранять немецких военнопленных. Немецкие офицеры ходили в чистых мундирах, с наградами и смотрели на наших с презрением. Охрану кормили баландой, ни крупинки не просматривалось. А у немцев крутая болтушка. Перелезал на их сторону и повар-немец — наливал по знакомству.

Побежденный — победителю…

Михаил Мишнаев.

Никакой эвакуации не было. Районное начальство сбежало. Решили идти сами… Собрали по чемоданчику и пошли в сторону Орши — там надеялись сесть на поезд. Отошли от местечка километров двадцать до села Рубеж. Там приняли первый «бой»: на беженцев напали местные крестьяне, стали рвать из рук чемоданы, узлы — все…

В следующей деревне уже были немцы…

Яков Генин.

На восьмой день войны комсомольцам объявили, что они поедут на несколько дней, «пока отгонят немцев», до старой границы и тогда вернутся в Вильнюс. С собой велели взять полотенце, мыло и зубную щетку. На полторы тысячи учеников комсомольцев было одиннадцать человек. Сели в автобус. Сели и родители — как же, единственная дочь, надо проводить. То, что они увидели на вокзале, повергло их в панику: поезда брали штурмом, лезли в окна. И они сели в поезд вместе с дочкой.

У нее было полотенце. У них — ничего…

Берта Шенкер.

В Грозном зачислили в школу младших командиров. В один из дней вышел в перерыве во двор, старшина крикнул: «Садись в машину! Поедете в лес заготовлять дрова». — Подбежал, схватился за борт, одна нога на колесо, занес вторую… Вышел офицер: «Куда? Отставить! На занятия!». — Машина уехала. И не вернулась… Поехали искать. Нашли пять трупов.

Всех убили чеченцы…

Соломон Шоп.

В батальоне был молодой солдат Черепанов. Так случилось, что батальон освобождал его родное село, где у него оставались мать и девушка. Село было занято неожиданно, никто и не подозревал, что русские так близко. Дом находился на окраине. Распахнув дверь увидел мать. Но в каком виде! Мать была сравнительно молодой женщиной — едва за сорок. Она была накрашена, завита и совсем не походила на несчастную, заморенную голодом. Рядом с ней, в таком же расфранченном виде, стояла его девушка… Забежали соседи, сказали, что мать открыла публичный дом для немцев и вовлекла в эту грязь его девушку! Черепанов весь затрясся. И застрелил мать! Хотел застрелить и девушку, вошедший комбат не дал.

Этих женщин ненавидели больше, чем немцев.

Ида Черепанова (однофамилица).

Училище было в Перми (тогда Молотов), где они жили. В 1943 году, надорвавшись на непосильной работе, умерла мать… Единственный сын. Братьев и сестер не было. Отца он не помнил. Пошел к начальнику училища генерал-майору Коротаеву И тот отказал!

— Училище, мол, будет грузиться на фронт. — Это было вранье. И это знали все. Что делать? Мать. Больше никогда не увидит. И он ушел в самоволку. Всю ночь просидел у изголовья. На похороны не остался. Хоронили соседи. На проходной его уже ждали — сорвали погоны, отобрали ремень, отстегнули хлястик, руки назад. Построили училище:

«ПОД ВИДОМ похорон матери пытался дезертировать. Надо расстрелять, но мы решили отправить в штрафную роту». — Никуда не отправили. Десять суток просидел на строгом аресте — хлеб и вода.

Давид Кушнер.

Самые страшные месяцы Ленинграда — февраль и март 1942 года. Три дня в городе не было хлеба, даже блокадной пайки!.. И воды. В эти месяцы умирало по тридцать-сорок тысяч человек в день… У больницы Эрисмана поставили шест с надписью «Трупы не бросать!» Но никто не обращал на это внимания — вокруг было огромное количество трупов. Были случаи, когда дети убивали родителей из-за карточек. И наоборот… Приезжающие с фронта военные, более «упитанные», боялись ходить по городу, могли убить и съесть…

Но ежедневно из Москвы прилетал самолет с продуктами для первого секретаря Ленинградского обкома, члена Политбюро Жданова. В перестроечные годы в газетах промелькнул снимок: личный повар Жданова печет ему ромовые бабы. И это в то время, когда люди умирали от голода десятками тысяч!..

Иосиф Зекцер.

Столовые на заводе были пяти номеров. Номер один для директора и высокого начальства, дальше — по степени важности. Что там доставалось простому рабочему… Однажды видел, как человек, которого знал еще по Ленинграду, роется на помойке… Это был мастер высочайшей квалификации, элита рабочего класса. Вскоре он умер…

При этом завод содержал футбольную команду, которая питалась в директорской столовой и после обеда, когда на работу заступала вторая смена, они шли отдыхать…

Павел Перлов.

Американцы поставили Советскому Союзу по ленд-лизу количество автомобилей, равное всему довоенному автопарку Красной Армии, в том числе тысячи мощных студебеккеров. В снаряжение входило кожаное пальто коричневого цвета. Ни одно такое пальто до фронта не дошло. Они оставались в тылу у начальства. Водители студебеккеров и не подозревали о его существовании…

После разгрома Сталинградской группировки противника подвалы в городе были забиты ранеными немецкими солдатами и офицерами. Они умирали от ран, голода, холода. Армия ушла, гражданского населения почти не было. Тяжко было смотреть на их мучения. Улицы были завалены замерзшими трупами, сами пленные растаскивали их, чтобы можно было пройти-проехать. Зацепят крючком за ноздрю и волокут… С убитых было велено снимать сапоги. «Технология» была такая: ударить ломом по щиколотке, она крошится и сапог снимается…

Вот снять бы такую картину, люди никогда не стали бы воевать.

Израиль Аккерман.

Не менее одного процента, при наших потерях это устрашающая цифра, покоящихся в братских могилах — люди захороненные в состоянии клинической смерти. Отличить ее от летального исхода может только опытный врач, да и то не всегда. Врачей на передовой нет. Их и в госпиталях и медсанбатах не хватает.

… На встрече ветеранов вдруг выяснилось, что жив человек, которого собеседник лично похоронил. В начале войны хоронили там, где убит: в воронке, в окопе. Доложили командиру полка. Тот приказал перезахоронить. Оказался живой. Но пошли уже другие люди, хоронивший ранее об этом не знал. Этот случай был описан в «Известиях».

… Контужен был очень тяжело. Кровь изо рта, носа, ушей. Никаких признаков жизни. Несут к братской могиле. Один из санитаров сказал: «Вроде живой?». — «Мертвяк! Не видишь? Тащи!».

На счастье рядом оказался санинструктор. Подошел. Что скажет? В бричку? В яму? В секунду решалось жить или умереть. — В бричку! — В госпитале лежал полгода. Не видел. Не слышал. Не говорил. Писал записки. Речь восстановилась последней. Однажды в госпитале встретился раненый на костылях: «Ты Сенька? Из какого полка?».

Это был тот санитар.

Семен Шастун.

В братских могилах захоронено 6,5 млн. человек — из них только 2,3 млн., одна треть, известна по фамилиям…

…Шарахнуло по ноге, как колом огрело. Подполз товарищ, перевязал: — Ну, ползи, пока не добили. — Дополз до дороги, санитары кинули в бричку. Подошла полуторка, привезли в бывший лагерь военнопленных: нары, солома. Погрузили в телячьи вагоны. Все тяжелые, лежачие. На все вагоны один ходячий — с рукой на отлете. Дали по куску хлеба с салом и воды. Налетел самолет. Первая бомба попала в паровоз. Он зашипел и остановился. Еще одна разорвалась рядом с вагоном, но попала в кювет. Левую сторону вагона снесло, но никого из раненых не задело. Самолет развернулся, но увидев расползавшихся из вагонов раненых улетел. Ему и в голову не пришло, что раненых везут в товарняке. Всю ночь стояли. Никто не подходил. Слышался только плач женщин.

Утром потащили обратно, перегрузили в другой эшелон. Наконец приехали в Тамбов. За две недели пути никто из медработников не подошел. Белые черви стали расползаться из раны по телу. Брал руками и выкидывал…

Петр Ланин.

Взвод переправился на Керченский плацдарм одним из первых. И только поднял людей в атаку — разорвалась мина. Удар был такой, что отдалось в затылке. Подбежал санитар, наложил на ногу жгут. Ночью, на носилках, поднесли к отходящему пароходу. У трапа стоял военврач и в темноте сортировал раненых: «Куда ранен? Тяжело? Легко? Тяжелых в трюм, легких — на палубу!». — «Почему в трюм?». — «Ты тяжелый. Все равно не выплывешь…»

Александр Дерюгин.

Привезли в передвижной госпиталь. Разрезали сапог. Хирург сказал: «С ногой придется расстаться». — И сразу наркоз. Двоих раненых, оба без ноги, повезли на аэродром, одели в ватные конверты и подвесили носилки под самолет. Кукурузник сел в поле, подъехала санитарная машина, санитар раскрыл конверты: «Ты что?». — «А у меня уже два конверта пропали. В чем повезу следующих?». — Зима, холод, они полуголые и в машине ни матраца, ни одеяла. В госпиталь привезли синими… Выбежали сестры, окружили, плачут: «Пока солдат нужен… А теперь пусть пропадает!». — Занесли в баню, стали растирать. До Украины везли в хорошо оборудованных румынских вагонах, тепло, сытно. Там колея другая, перенесли в холодный вагон. Сестра одна, и кушать почти нечего… «У тебя какой ботинок?». — «Правый». — «А у меня левый».

Спаровались, высунули в окно — котелок горячей картошки и бутылка самогона. Ожили.

Моисей Шлеймович.

В Ташкентских госпиталях, где проходили практику, поразило большое количество раненых в левую руку… Высунет из окопа, а снайпер уже ждет.

Арон Эпштейн.

Новый 1942-й год застал в госпитале. Как отметить? Елки нет. В палате лежало четыре человека: капитан с острова Ханко, мичман с Северного флота и летчик Сорокин, повторивший подвиг Алексея Маресьева. Его сбили над территорией противника, раненый он перешел, переполз, линию фронта, отморозил ноги и ему ампутировали обе ступни. Выздоровев, он вернулся в свой полк, сбил несколько самолетов, получил Героя и часы от английской королевы с надписью «лучшему летчику Северного Флота». Сорокин сказал: «Возьми мои костыли, составь и пусть каждый повесит самое дорогое». — И повесил часы английской королевы. Капитан и мичман повесили фотографии жен и детей. У меня ничего не было. Повесил синего бумажного зайца, которого подарила девочка-пионерка на концерте для раненых.

Через сорок лет, на встрече с преподавателями и студентами Одесского медучилища, рассказал об этом и показал зайца. Из зала раздался взволнованный женский голос: «Это мой заяц!» — одна из преподавателей училища и была той девочкой.

Александр Копанев.

В скитаниях по оккупированной территории, набрела на партизанский отряд. Несмотря на то, что не было оружия, приняли.

Уже не была девочкой — исполнилось тринадцать. И хотя все еще была уверена, что дети рождаются от поцелуев, еврейская девушка в тринадцать лет привлекательна даже в рубище.

Прохода не давали. Партизанский отряд — не подразделение Красной Армии, где есть какая-то дисциплина, субординация, можно к кому-то обратиться, пожаловаться. Пошла к командиру отряда. Тот сказал: «Я тебя защитить не могу. Уходи». — Ушла.

Когда Красная Армия освободила городок, пошла посмотреть — может кто живой остался. Объял ужас. По улицам свободно ходили полицаи! Которые на ее глазах убили родителей, расстреляли сестер, размозжили голову младшей сестричке. Подумала — немцы вернулись.

Немцы не вернулись. Когда война повернула на Победу многие полицаи пришли в партизанские отряды «смыть вину кровью». И их приняли. Рассказала все уполномоченному НКВД. Ни в один дом не пускали, смотрели косо. Ночью пришли, сказали: «Не убили тогда — убьем сейчас. Уходи».

Люся Блехман (Цымринг).

…В школе сидели за одной партой. Оба призывались в тридцать девятом году. Сына «врага народа» отставили, а его взяли. Был танкистом. Из Львова прислал фотографию с зубчатыми краями. Больше писем не было. И надежды тоже. Еврей. Бандеровцы стали действовать в первые часы войны.

После Победы поехал в свой родной город. Витебск был разрушен. Ни спросить, ни сказать. На Марковщине сохранилось несколько бараков. Никого. Все на работе. Возле одного сидит одинокая сгорбленная старушка. Стал подходить. Молодой, здоровый, красивый. Живой. Старушка стала подыматься навстречу и вдруг, воздев руки к небу, закричала: «А Гришеньки-то нету!».

Это была его мать…

Полицай-украинец служит немцам, а у себя дома три с половиной года спасает еврейскую семью. Приходят наши. Полицая на десять лет в Сибирь. За то, что служил немцам или за то, что спасал евреев?..

Украинский мальчишка, начитавшись книг о разведчиках, выслеживает своего одноклассника-еврея и предает его немцам. Немцы расстреливают не только еврейскую семью, но и украинскую, которая укрывала. А как «награду» доносчику заодно расстреливают и его!

В селе Уданово немцы ведут евреев на расстрел. Навстречу идет христианский священник Сылин. Впереди обреченных с гордо поднятой головой идет раввин. Священник не сворачивает в сторону, подходит к раввину, обнимает его:

«Прощай брат!». — «Прощай брат! — отвечает раввин, — встретимся на Страшном суде!».

Немецкий комендант кричит священнику: «Не мешайте нам нести службу!». — Священник по-немецки отвечает: «Вы служите Молоху, а я Богу!».

Этот священник спас еврейскую семью из пяти человек.

Илие Мазоре.

Заместителю председателя колхоза Марку Моисеевичу Эпельбауму поручили эвакуировать в глубь страны молочное стадо племенных коров. Посадил жену и дочь в бричку и своим ходом гнал скот до Саратова. Перегнал благополучно, без потерь. Здесь скот разобрало начальство, а его избрали председателем одного из колхозов. Одним из первых в стране ввел денежную оплату труда колхозников. Они и работали в полную силу.

Колхоз процветал. Собрали деньги на танк. Приехал сын одной из колхозниц, танкист. Ему и вручили боевую машину. После освобождения Киева стал собирать стадо, чтобы вернуть хозяевам в прежний колхоз. Не тут-то было! Не отдают! Понравилось.

Стал шуметь, требовать. Начальство окрысилось. Стали его снимать с работы. Трижды! И трижды колхозники не давали снять — любили и уважали. На четвертый раз все начальство съехалось — сняли. И тут же судить. Разбазаривание средств в больших размерах. Как же, платил деньги за труд! Осудили и отправили в стройбат. С трудом освободился.

Так нет же! Уже после войны приехали в его колхоз, описали дом, мебель…

Поразительно, но слово «Победа» на войне не существовало. И это несмотря на то, что вера в Победу в армии и народе никогда не ослабевала, даже в самые тяжелые дни. Только поэт мог сказать: «когда мы победим…» Для солдат же это было табу. Солдаты, от рядового до генерала, всегда говорили: «когда уже кончится эта проклятая война…»

Позвонили из штаба: «Посылаем тебе пополнение». — Вечером по горизонту видно далеко — километрах в двух показалось несколько человек, идут цепочкой, друг за другом. Один сильно припадает на ногу. В госпитале не долечили? Пришли: «Ты что, ранен, что ли?». — «Да нет. У меня одна нога с детства на семь сантиметров короче». — «Да как же тебя взяли?». — «Да так вот и взяли. С самой Сибири следую. Куда ни приду — «Как же тебя взяли?» И отправляют дальше — «Там разберутся». Так вот и пришел».

А куда дальше? Дальше некуда. Передовая.

Как встречали в Праге — не описать. Такого ликования больше не было нигде. Забрасывали цветами, лезли на танки, угощали вином, обнимали и целовали, танцевали и пели, приглашали зайти. Через какое-то время увидел документальный фильм, как встречали немцев в 1938 году — один к одному!

В тридцать восьмом и сорок пятом это были разные люди. Но неприятный осадок остался.

Однажды пришел сосед и от имени хозяина, не знавшего русского языка, сказал отцу, чтобы одну из трех девочек отдали ему в жены (пять его жен жили во дворе в кибитках), впротивном случае они должны вернуть ему то, что он давал: кое-что из продуктов, сухофрукты, доски на нары. Решили, что это шутка. Но сосед разъяснил, что это серьезно. Все были в ужасе. Отдавать было нечего и нечем. Побежали к председателю колхоза. Тот сказал: «Вам нужно перебраться в другой колхоз». — Дал арбу. Больше ничем помочь не мог.

Маша Минстер.

Хозяйка, у которой жили, была клятая ведьма. Подпирала дверь комнаты большим камнем, чтобы они не могли выйти, и все, в том числе слепая мать, прыгали в окно. Ее муж, доброй души человек, когда жены не было дома, потихоньку отодвигал камень и просовывал в дверь то лепешку, то несколько картофелин.

Одной нельзя было выйти из дома — армянские подростки тринадцати-четырнадцати лет накидывались и насиловали эвакуированных женщин…

И жаловаться было некому.

Ида Черепанова.

В гетто дети начинали говорить рано. Маленький мальчик — год и семь месяцев, подошел к сестре своей матери: «Тетенька! Возьми меня в свой животик. Я просил маму, но она не может. Ты еще молоденькая. Спрячь меня в своем животике. Я очень боюсь немцев».

Фаина Авскерова.

Трогается воинский эшелон. Вдоль состава бежит женщина с тяжелым мешком за плечами:

— Ребята! Подвезите! Я еще не старая!..

Борис Галанов.

На следующий день после расстрела евреев в Одессе женщин послали закапывать трупы. Среди них была интеллигентная и добрая учительница-украинка Ульяна Байбузенко. В ногах одной из расстрелянных она нашла чудом уцелевшего двухлетнего мальчика! Рискуя жизнью, она спрятала его под свою широкую юбку и вынесла с этого страшного места. Мальчик знал только, что его зовут Толик. Ни имени, ни фамилии родителей вспомнить не мог. Все понимал. Когда во время обыска его спрятали в подвале и накрыли бочкой, а кругом бегали крысы — не подал голоса. Она его спасла.

Александр Копанев.

В Бобруйске, на улице Толстого 12, жила юная девушка Цирлина. В семнадцатилетнюю красавицу влюбился немецкий солдат и долго ее прятал. Обещал после войны жениться и так бы, наверное, и сделал.

В соседнем доме жила сестра городского главы. Однажды он приехал к сестре и случайно увидел еврейскую девушку: «Как! Ты еще жива?!» — вызвал полицаев и ее расстреляли.

Возле немецких коттеджей стояли дети, а порой и взрослые, главным образом женщины, и держали в руках часы: «Нате! Берите! Только не трогайте нас, не рушьте ничего!..»

Теперь стыдно. И за нас. И за них.

Командир минометной роты 628 полка — старший лейтенант Кватов — со своим ординарцем зашли в немецкий дом. Хозяйская собака встретила их грозным лаем. Решили ее застрелить. Хозяева, пожилая пара, попросили этого не делать.

Собаку пощадили.

Застрелили хозяев…

Евгений Зеликман.

Летом сорок четвертого года боевики польской Армии Крайовой вырезали в городе Минск-Мазовецкий наш госпиталь, убив 200 (двести!) раненых и весь персонал.

Батальон лежал на болоте. Кругом топь, окопов нет, в землянке комбата вода по колено. Из еды только черные сухари и селедочные головы. Курева не было даже у командиров.

Борис Рапопорт.

В Берлине, на Унтерденлинден, английский офицер бил перчаткой по лицу пожилого немца за то, что он шел по тротуару, а не по мостовой. Такой порядок был установлен немцами для евреев на оккупированной территории, а, возможно, и на всей занятой ими Европе. Едва ли Союзное Командование и комендатура Берлина давали такой приказ. Скорей всего дискриминация возникла спонтанно, по аналогии.

Все еще было слишком свежо.

Евгений Зеликман.

Примечание: фамилии под некоторыми фактами и событиями — имена ветеранов войны, участников и свидетелей этих событий, о которых автор писал в книгах «Исповеди ришонского парка», «Это наша судьба» и «Последние участники».

 

Дорога

Старшина подвел к небольшому странному холму, который при ближайшем рассмотрении оказался грудой ботинок. Обувь была новая — в смысле неношеная, непривычного желто-коричневого цвета, связанная попарно за шнурки. На внушительной подошве, прочность которой не вызывала сомнений, поблескивали ровные ряды крупных выпуклых шляпок металлических гвоздей. Не без основания сомневаясь, понадобятся ли они мне осенью, а тем более зимой — до этого еще дожить надо — по неопытности выбрал ботинки «по ноге», с недоумением глядя на Старых Солдат, выбиравших размером побольше, На внутренней стороне ботинок красовалась загадочная нерусская надпись «серия АД, № 7,5». Это был первый импорт в моей жизни.

Удивительно, но ни к осени, ни к зиме я не был убит и даже ранен. Зато мое легкомыслие было наказано. Днем ботинки хорошо намокали, а ночью смерзались и превращались в «испанские сапоги» — изощренное орудие пыток испанской инквизиции. Пытка продолжалась, пока не началось наступление и не появились трофейные сапоги.

К ботинкам выдали по паре добротных, цвета хаки, обмоток, сразу же по меткому солдатскому определению получивших название «трансформаторы» или «разговоры». Возни с ними было немало, в походе нет-нет да и слышалось: «Разрешите выйти из строя! Обмотка размоталась!».

Я так натренировался, что «трансформаторы» как бы сами заматывались вокруг ноги, оставалось только заправить концы. Обувь была английская, сделанная на века и, по моему глубокому убеждению, довольно давно. Ботинки полностью утратили какую бы то ни было эластичность и совершенно не гнулись ни в каком направлении. Подозреваю, что они были изготовлены еще во времена англо-бурской войны, долго лежали без движения в армейских цейхгаузах, и вот союзники, обрадованные возможностью от них избавиться, с удовольствием сбагрили их нам: на тебе, боже, что нам не гоже. Вместо второго фронта.

Для пехоты самая плохая дорога — прямая. Глянешь: без конца и без края пролегла, устремилась к горизонту ровная лента шоссе. Господи! Это ж сколько еще пройти надо!..

А на извилистой дороге — то холм, то перелесок, то овраг, а то и просто поворот. И хоть знаешь, что сегодня предстоит пройти все те же сорок километров, глаз непроизвольно намечает кажущийся финиш. Идешь и думаешь: там, за холмом…

За холмом все та же дорога…

На пехотном солдате всего навешано, как на том ишаке. Иного, кто ростом не вышел, из-за снаряжения и не видать. И скатка, и вещмешок, и противогаз, будь он неладен, и каска, и саперная лопатка, и фляга, и котелок, еще и сумка полевая или планшет. В противогазную сумку, бывает, еще и противотанковую гранату пристраиваешь. Два подсумка с патронами, диск или автоматный рожок — само собой. И все это не считая оружия: винтовки или автомата.

Пот льет ручьями. Банальную эту фразу следует понимать буквально. Пот застилает глаза солеными слезами, стекает за воротник, плечи становятся темными, в ботинках — хоть ложки мой. Вода не каждый раз попадается в пути, не всегда солдату удается постираться. На просушенных солнцем гимнастерках проступают белесые пятна соли. Снимешь — можно поставить. Стоит коробом.

Что такое пыль фронтовых дорог сейчас представить довольно сложно. Почти до конца войны пехота передвигалась пешим порядком по грунтовым, как правило, дорогам, истертым в пыль, казалось, до центра земли. Ноги утопали так, что ботинок не было видно, а обмотки превращались в сплошные серые сапоги, на которых кольца уже не обозначались.

По команде «Привал вправо!» солдаты валятся в пыль, некоторые, даже не положив под голову вещмешка, устраиваются в кювете, чтобы ноги были повыше и отлила немного кровь. Кое-кто приспосабливается ложиться «валетом» — навстречу друг другу и, чтобы голова не утонула в пыли, кладут ее на бедро товарища.

Обгоняя пешие колонны, проезжают автомашины, артиллерия, танки. Подымают такую тучу пыли, что дышать нечем. Пыль хрустит на зубах, проникает повсюду. Белеют только зубы и белки глаз. Закроешь веки — с ресниц слетает пласт пыли.

Запах полыни… Он так прочно въелся, что и через десятилетия, кажется, ощущаешь его, будто и сейчас вокруг тебя ее непритязательные кустики. Полынью отдавало все: еда, которую привозили на передовую, земля, обмундирование, даже оружие пахло полынью. Казалось, от ее запаха не избавиться никогда.

Странное дело. Теперь, когда восстанавливаешь в себе этот запах, он не раздражает, а кажется далеким и милым воспоминанием.

«Я помню запах скошенной полыни» — даже песня такая есть.

Не раз приходилось слышать и читать: «Пить хочу!», «Пить хочу, умираю». Всегда казалось, ну что такого: хочешь — перехочешь, потерпишь — не умрешь. А пить хочется. Так мучительно хочется пить, что ложишься на землю, достаешь из-за обмотки ложку и из ямки, вдавленной копытом коня в подтаявшей весенней земле, вычерпываешь и с наслаждением пьешь мутную талую воду.

На Сиваше, ближе к концу войны, ночью усталые солдаты то и дело наклоняются к воде. Слова уже не помогают — стреляем над головами из пистолетов. Сивашскую воду пить нельзя. Напьется — завтра он уже не солдат — животом будет маяться, а воевать надо, каждый солдат дорог.

На фронте не болеют. А градусник вообще остался, как воспоминание о далеком мирном детстве. Командиру не скажешь: «Я больной». На передовой и слова такого нет. Он на тебя так посмотрит — сразу выздоровеешь. Так и ходишь, пока само не пройдет.

В распутицу молодые солдаты идут зигзагами, от обочины к обочине, выбирая места посуше. Густая глина пудами налипает на сапоги и быстро устаешь. Старые Солдаты шлепают прямо по лужам — жидкая грязь стекает, сваливается с сапог и идти легче.

Тяжело идти по сыпучему песку или рыхлому снегу: нет опоры под ногами. Даже кони идут по песку и по снегу с трудом, в пене, натужно вытягивая пушки и брички. Сам еле бредешь, а на подъемах приходится еще и подталкивать. Тут уж не подсядешь на лафет.

В степи никаких ориентиров. По ночам вспыхивает разноцветными огнями передовая, а в хорошо замаскированном расположении ни лучика не пробивается из-под плащ-палаток над входами в землянки. Сбился — к своим дорогу не найдешь. Вызвало ночью начальство — держись за провод, потерял — до утра проблуждаешь, еще и в какой-нибудь заброшенный окоп свалишься, да и днем не намного лучше — все кругом одинаково, только что не так боязно, что к немцам уйдешь. Надорвешься кричать пока кто-нибудь отзовется.

В освобожденных селах встречать нас было нечем, нечем угощать. Женщины угощали семечками. Немцы презрительно называли их «русский шоколад». А мы ничего, щелкали. Помогало скоротать дорогу. Я щелкал не очень умело, не было сноровки. У меня семечки превратились в своеобразный спидометр: шинельный карман отщелкал — десять километров. Хоть и не меряй.

В деревнях нередко посмеивались: «Гляди! Дяденьки военные на машине остановились, карту смотрят, сейчас дорогу спрашивать будут». Карты были устаревшие. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги».

Впрочем, может, и не сбились с пути. Может, просто поступил новый приказ и изменилась задача. Нам не говорят.

Хуже нет, когда колонна вдруг разворачивается на сто восемьдесят градусов и начинает движение в обратном направлении. Перед этим долго стоим, молчим, потом подымается тихий ропот. Хорошо, если лето. А если распутица или вовсе зима? Сесть нельзя, а ноги гудят и зубы пощелкивают. Подойдешь к товарищу: «Скажи «тпру!». — «Т-ю-у-у» — губы не шевелятся, замерз солдат.

Если дождь — тоже не лучше: мокнешь медленно, методично, промокаешь до самой последней нитки и ходишь потом дня два-три, если не всю неделю, смотря по погоде, сырой и противный. Посмотришь на ребят — пар идет от шинелей.

А еще бывает марш-бросок. Как-то за сутки предстояло пройти восемьдесят километров. Стояла поздняя южная осень, днем подтаяло, а ночью на дорогу лег гололед. Кони стали. Еще не перекованные на зимнюю ковку, они стояли на дрожащих, разъезжающихся ногах и не трогались с места. А идти надо.

Каждому дается по четыре 82-х миллиметровые мины. С покосившихся придорожных столбов сдергиваем обрывки проводов, связываем за стабилизаторы и вешаем на шею. Идем тесно, поддерживаем друг друга под руки. С миной падать не рекомендуется. Особенно второй раз… При ударе она могла стать на боевой взвод.

На больших переходах солдаты старших возрастов отстают, некоторые занемогают. Колонна растягивается. Одного ободришь, другому руку подашь, а этот совсем плохой. Его сейчас стреляй — спасибо скажет… Беру у него винтовку. Хоть и свой автомат все плечи отмотал, его и на одно плечо, и на другое, и на шею, и в руке понесешь, и куда бы только его не забросил, если бы… Если бы не война.

А солдат этот и на привале за своей винтовкой не идет…

Опять по цепи передают: «Комсорг батальона в хвост колонны!» — Не было печали. А идти надо. У командиров свой личный состав, а у меня нет, вот и приходится помогать, а ведь и сам еле ноги таскаешь.

Старые Солдаты ухитряются спать на ходу. Пристроив голову на левое плечо, на скатку, идут, закрыв глаза, и спят. Смотришь: ушел в сторону — крепко, значит уснул, второй сон видит. Берешь его за плечо и ставишь на место в строй. Он не просыпается.

С каким нетерпением ждешь привала на ночлег!

Со многими боевыми товарищами довелось спать под одной шинелью. Иных уж нет, а те далече… Нет братства сильнее фронтового. Шинель одно из проявлений его. С близким товарищем под одной шинелью и теплее и спокойнее.

Вообще-то на двоих — две шинели. Это просто так говорится — под одной шинелью. Под голову, как правило, идут вещмешки и варежки, на землю расстилаются плащ-палатки, а уж укрываются — шинелями. Та, что поновее — на плечи и на грудь идет, а та, что попотрепанней — на ноги. Оба ложимся на один бок. Если есть благословенная возможность разуться — то ноги укладываем в плечи нижней, более потрепанной шинели: одна пара ног в одно плечо, другая — в другое. Верхнюю шинель, поновее, натягиваем на грудь и на плечи: плечо одного — в правом плече шинели, плечо другого — в левом. Получается что-то вроде спального мешка: тепло и уютно. Если уж очень холодно — верхняя шинель натягивается на головы — одна голова в одном плече, другая — в другом. А когда один бок занемеет, а другой замерзнет — поворачиваемся оба, сразу, как по команде, и чуткий солдатский сон продолжается.

В ночь с 6 на 7 ноября 1942 года наша дивизия совершила марш-бросок из-под Сталинграда на Дон.

Под Сталинградом я сделал «головокружительную» карьеру, стал сержантом, командиром отделения, из одиннадцати человек которого осталось четверо…

Мела пурга, дул пронизывающий ветер, превративший несильный, в общем-то, мороз в настоящее бедствие. В темноте, скользя и падая, проклиная все и вся, с трудом различая в слепящем, колючем снегу спину идущего впереди, колонна стала растягиваться. Вскоре шли уже наугад, полузамерзшие, круто наклонясь вперед, на ветер, пробивая головой белесую тьму, лишь изредка распрямляясь и тараща глаза в поисках маячивших впереди бестелесных фигур, чтобы не сбиться с пути.

У меня был товарищ, на несколько лет старше, до войны работавший в Сибири на золотых приисках. В этом было что-то загадочно-романтическое. Я смотрел на него снизу вверх. Мне казалось, что золотоискатели — люди из старого, досоветского мира, в нашей жизни ни им, ни добываемому ими «презренному» металлу не может быть места. Тем не менее рассказы его слушал с интересом и поражался, как много в них напоминает Мамина-Сибиряка и Джека Лондона, о которых он сам смутно слышал.

Он никогда не бывал в театрах, не увлекался чтением, зато он прекрасно умел слушать. Нашим долгим беседам способствовало то обстоятельство, что мы оба почти одновременно стали сержантами, командирами отделений одного взвода и в долгих пехотных походах сотни километров прошагали рядом.

Особенно нравились ему рассказы о Москве, в которой он никогда не был, о столичном метро, которым в те годы гордилась страна, о театрах. Иногда я пересказывал ему содержание целых книг.

И в этот раз мы, как всегда, шли, стараясь держаться друг друга. Но вскоре колонна растянулась, стала таять в мареве тумана. Товарищ, более крепкий и выносливый, постепенно уходил вперед. Его широкая спина еще некоторое время служила ориентиром, но вот растаяла и она… Не было сил крикнуть вдогонку, встречный ветер вбивал голос в горло и, казалось, можно было подавиться собственным криком. Зато в небе — никого. Тихо. Нас не бомбят и не обстреливают.

Холодно. И есть хочется. Неподалеку забрезжил огонек хутора. На деревянных ногах вхожу в избу, прошу разрешения погреться. Изба жарко натоплена, стою у порога, оттаиваю. За столом два интенданта и краснощекая веселая хозяйка — муж у нее, видно, на другом фронте воюет — пьют и едят. Видят, сукины дети, солдат у порога стоит, посинел весь, руки-ноги не гнутся, ему бы не водки или самогона — кружку кипятка без заварки, да сухарика. Так нет! Постоял, отогрелся немного, помянул в сердцах их родителей до девятого колена и пошел своей солдатской дорогой.

Стал вырисовываться силуэт какого-то строения. Дом у дороги. Ни окон, ни дверей, пол частично, видимо, на топку, сорван, а крыша еще цела. Температура, как на улице, но так не дует. В доме пока никого, но постепенно народ набивается. Пришедшие первыми ложатся на пол, последние — друг на друга. Как в сказке: дом без окон, без дверей, полна горница людей. Кому надо выйти по нужде — в темноте ступают прямо по спящим. Но солдаты не просыпаются — только бормотнут спросонья что-то неразборчивое.

Донские степи — не Белоруссия и Украина, не Смоленщина. Там шаг шагнешь — деревня. А тут топаешь-топаешь, а села все не видать. Пехотная судьба известна: пока на своих двоих доберешься до населенного пункта — там уже штабы, артиллерия-кавалерия и другие части, имеющие транспорт. К какой избе не сунешься: «Стой!». — И для убедительности клацают затвором. Хуже всего солдатам из Средней Азии: приставили винтовки к плетню, сели, руки в рукава и дремлют. Замерзнут! Силой подымаем и заставляем бегать, чтобы разогрелись.

Солдат из среднеазиатских республик на фронте обобщенно называли узбеками. Воевали они плохо. И тому были причины. Не надо забывать, что к началу Великой Отечественной войны Советской власти не исполнилось еще и четверти века, а в некоторых из этих республик и того меньше. Эти молодые ребята не понимали — почему и за что они должны погибать за тысячи километров от родных мест. Известны случаи, когда в Ташкенте узбекские матери ложились на рельсы, пытаясь воспрепятствовать отправке своих сыновей на фронт, и комендантский взвод их растаскивал. Уже тогда можно было услышать крики мальчишек: «Узбекистан для узбеков!» (Взрослые воздерживались — не то было время). Из-за плохого знания, а порой и незнания русского языка это пополнение старались направлять в строительные части, но все равно значительная масса попадала в боевые подразделения. Командиры батальонов и рот на полном серьезе говорили: «Меняю десять узбеков на одного русского солдата». -И это не было издевкой. Комбату нужно выполнять задачу. Ему не до шуток.

Снимаем плетни, скрытно тащим к берегу и в воду. Намораживаем переправу Рукавицы — за пазуху Уплывут — старшина новых не даст. Да и помогают мало, набухают и примерзают к плетню, пусть лучше руки примерзают, по крайней мере не потеряются. Поочередно отрывая пристывшие пальцы, оставляя на прутьях клочья кожи, держим плетень, чтобы не развернуло и не отнесло течением. Ждем, пока схватится ледком. На плетнях быстро нарастает «сало», ноябрь как-никак.

19 ноября, — теперь это День артиллерии, — 1942 года форсируем Дон в районе хутора Мело-Клетский. Рано утром после мощной артподготовки бежим по этой самой намороженной переправе. Черными глазницами на белом льду реки поблескивают свежие полыньи от снарядов и мин. Закручиваясь в воронки, несется в них темная, холодная вода, только что принявшая в свое безмолвие многих наших товарищей. Покрытые льдом и слегка припорошенные снегом плетни «зыбаются» под ногами. Всхрапывают и пятятся от них лошади.

Но люди — не кони! Вперед!

Началось окружение Сталинградской группировки немцев.

 

Любимая женщина

Суламифь Федоровская на своем юбилее в театре

В середине тридцатых годов, после убийства Кирова, началась и стала быстро разрастаться волна арестов. Ее апогеем стал тридцать седьмой год, впоследствии этим годом стала именоваться вся эпоха репрессий. В ноябре тридцать седьмого был арестован и вскоре расстрелян мой отец, скромный совслужащий, бывший эсер.

В 1937 году в Витебск приехала семья Чайковских. Глава семьи преподавал в Академии связи и имел звание комбрига. Он был беспартийным, и в разгар репрессий это его спасло. Ограничились понижением в звании — вместо генерал-майора присвоили полковника, заменив в петлицах ромб на четыре шпалы, и послали начальником военной кафедры Витебского ветеринарного института — одного из старейших в России. Институт располагался в очень красивом, не совсем обычной архитектуры, красно-кирпичном здании, несколько на отшибе из-за необходимости иметь подсобные помещения для животных.

Сейчас уже трудно себе представить, какое значение имели ветеринарные врачи в Красной Армии. Не говоря уже о многочисленных кавалерийских дивизиях и корпусах, большая часть артиллерии была на конной тяге, тем более многокилометровые обозы. Ветврач имел права командира полка и наравне с ним мог наложить арест на нерадивого конника. Да и сельское хозяйство оставалось на лошадях.

По старой памяти в ветинституте училось довольно много евреев. Эта традиция восходила еще к царским временам, когда еврей, не вошедший в пятипроцентную норму при поступлении в мединститут, поступал в ветеринарный, откуда со второго курса можно было перевестись в медицинский.

Чайковские были приветливыми людьми. Они получили квартиру с печным отоплением, что было тогда не редкостью, и Виктора Вячеславовича и Лидию Капитоновну можно было застать во дворе, когда они большой двуручной пилой пилили на козлах дрова. От нашей великодушной помощи они неизменно отказывались. Полковник Чайковский был, что называется, военная косточка. В это трудно поверить — он был единственным человеком, который обрадовался войне! Его сразу назначили командиром полка, который он же и формировал. К концу войны он был начальником отдела боевой подготовки фронта, но так и остался полковником из-за своей беспартийности.

В семье было три дочери: Тереза, Изабелла и очаровательная шестилетняя девчушка Элеонора, соответственно Теза, Иза, и Эля. Чайковские и Федоровские были многолетними близкими друзьями, отцы вместе работали и жили в академии связи и, неизвестно кто на кого повлиял и повлиял ли, но дочерей Федоровских звали Суламифь и Жозефина!

Слух о приезде Чайковских, у которых старшая дочь наша сверстница, мгновенно распространился по городу. Тереза была миловидной девушкой, нельзя сказать такой уж красавицей, среди наших одноклассниц были и красивее. Но она была москвичкой, а мы провинциалы. Ее звучная фамилия завораживала. И ее звали Тереза — чего же больше! Не удивительно, что мы все бросились за ней ухаживать.

Неожиданно я имел успех. Но тогда я об этом не знал.

Здесь надо остановиться.

За прошедшие шестьдесят лет все настолько изменилось, что это надо объяснить. «Успех» вовсе не означал физической близости, с которой он отождествляется теперь. До сексуальной революции было далеко, о таблетках никто не подозревал, слово «люблю» еще чего-то стоило и не произносилось всуе. Поцелуй в щечку был счастьем. Возможно, все убыстряющийся темп жизни провоцирует «ускоренную любовь». Я не сторонник по всякому поводу произносить: «Вот в наше время…». Но что-то и утрачено. Утрачено возвышенное, романтическое отношение к женщине, как к чему-то прекрасному, чтобы притронуться к ней надо, образно говоря, «вымыть руки».

Через много лет, встретившись семьями в Москве, она сказала: «Первая любовь!». — Я и не подозревал об этом. Она переписывалась с каким-то полярником — тогда это был уровень первых космонавтов.

Перед Новым 1940 годом мы повздорили из-за какого-то пустяка и некоторое время не встречались. 31 декабря ночью принесли телеграмму. Когда раздался стук в дверь, мама страшно испугалась: подумала, что пришли за ней — после ареста отца это было бы не удивительно, телеграмма была от Терезы, она поздравляла с Новым Годом. Это был знак примирения. (В те годы поздравительных открыток в СССР не было и надо было отстоять длинную очередь на почте, чтобы послать новогодние телеграммы).

На зимние каникулы из Москвы к ней приехала ее самая близкая школьная подруга, тогда уже студентка музыкального техникума (впоследствии училища) им. Гнесиных — Мифа. Стрелка жизненного пути сухо щелкнула и перевела судьбу на другое направление. В Витебске стояли сильные морозы, трамваи не ходили и с вокзала они шли пешком через весь город. Она это часто вспоминала. В отличие от Терезы она была брюнеткой, звали ее не менее красивым и редким именем Суламифь, в просторечье Мифа, и она носила не менее звучную фамилию Федоровская. Симпатия возникла сразу. Импонировало и то, что она из Москвы, и то, что она пианистка. Это был далекий, неизвестный и заманчивый мир, совершенно мне незнакомый. А кто же не хорош в восемнадцать лет! Мы стали переписываться.

В августе сорокового года я приехал в Москву. У Белорусского вокзала змеилась быстротекущая очередь к газетному киоску Получив «Известия» я развернул газету и в правом верхнем углу в глаза бросился заголовок «Смерть международного шпиона» — был убит Троцкий…

Отец Мифы, учитель математики, был директором одной из крупных московских школ, которую он же и строил, и по прошедшей вскоре гимназической моде жил в директорской квартире при школе. После войны, когда началась борьба с космополитами, его вызвали в Калининское РайОНО и сказали, что еврей не может быть директором русской школы. И им пришлось перебраться в барак…

Я спал на крышке пианино. Тогда я мог спать где угодно. Пианино произвело на меня сильное впечатление. Оно свидетельствовало об интеллигентности и состоятельности семьи. Лишь после войны я узнал, что оно было из Музпроката. А мы купили пианино уже в гарнизоне у одного офицера, который просто отобрал его у немцев…

Началась война. В последний день удалось выбраться из Витебска, родные эвакуировались за несколько дней до этого, и пешком, в лаптях, добраться до Москвы 22-го июля. Этот день запомнился и первой бомбежкой столицы.

Школа, в которой жили и работали Федоровские, находилась на шоссе Энтузиастов и когда в середине октября в Москве началась паника и огромный, нескончаемый поток беженцев устремился по этому шоссе на восток — это произвело на них удручающее впечатление, и они эвакуировались вместе с Прожекторным заводом, который шефствовал над школой, в Йошкар-Олу.

Всю войну мы переписывались. Писем собралась целая пачка, все они хранились в кармане гимнастерки, и когда осколок ударил по карману, ее письма защитили от более серьезного ранения.

Первый раз мы встретились сразу после войны в Риге, куда она приезжала к дяде. Первая близость выявила нашу обоюдную неопытность…

До войны за Мифой ухаживал молодой человек несколько старше, которого, почему-то, звали Леля, хотя он был Леонид. Это была одна компания. В войну он командовал саперным батальоном, вызвал к себе на фронт Терезу и женился на ней. Так произошла своеобразная рокировка. В течение многих лет, приезжая в отпуск в Москву, мы встречались семьями. Их сын приезжал к нам в Душанбе.

Вернувшись из эвакуации, Мифа закончила техникум и поступила в достроенный Молотовым к концу войны институт им. Гнесиных. Вообще, Молотов покровительствовал Гнесиным, хотя о его музыкальных привязанностях ничего неизвестно. Во всяком случае, когда к нему обратилась племянница по поводу увековечения памяти ее отца композитора Скрябина, родного брата Председателя Совмина — Молотов не отреагировал. (Это не знаменитый композитор Александр Николаевич, а посредственный музыкант, писавший под псевдонимом Николай Нолинский).

В 1950 году Мифа закончила институт. Она еще застала Елену Фабиановну жившую при институте, ее диплом подписан самой Гнесиной и известным пианистом Яковом Флиером. До техникума она окончила школу Гнесиных (еще не имени). (В 1895 году крещеные евреи Гнесины, кажется, даже получившие дворянство, открыли в Москве, на Собачьей площадке музыкальную школу для «одаренных детей» и содержали ее за свой счет). Мифа стала одной из немногих, окончивших все три гнесинских учебных заведения — чистокровная гнесинка, как я с гордостью о ней говорил.

В середине девяностых годов в Израиль приехал известный концертмейстер Евгений Шендерович. Он дал несколько концертов для «широких масс трудящихся». И Мифа, и Ирочка в одно слово сказали: «он играл неряшливо». В Союзе он не был признан, как крупный пианист, а тем более композитор, здесь он играл и собственные вещи… «Ему повезло, — сказала Мифа, — он работал с профессионалами высокого класса — одна Елена Образцова чего стоит — попробовал бы он работать с моими певцами, некоторые из которых имели начальное музыкальное образование, а один из солистов вообще не знал нот…»

Она была небольшого роста, стройная, даже худенькая и когда я привез ее в гарнизон мама сказала: «ми дав жи зухн ин бет» (ее надо искать в кровати). Она и в пожилом возрасте сохранила фигуру, лишь перешла с 44 размера одежды на 48 и обуви с 34-го на 35-й. Не отяжелела. До конца жизни весила 65 килограммов, никаких диет не соблюдала, любила поесть. Из тридцати двух зубов — тридцать один были ее собственные, чему я тихо завидовал, ей шла легкая седина и она оставалась привлекательной женщиной. Моя мама не знала слова «шарм», да оно и не было тогда в ходу. Она говорила: в каждой женщине должна быть блядинка. Это шокирующее на первый взгляд выражение на самом деле означает чисто женскую привлекательность. И она у нее была.

Я работал в Доме Офицеров, а для нее в жилом городке открыли что-то вроде небольшой музыкальной школы. Городок находился по другую сторону аэродрома и с переходом на реактивную авиацию ходить через летное поле стало небезопасно, да и запрещено, Нужно было обойти вокруг аэродрома четыре километра в одну сторону. Под нашей дверью лежал устрашающего вида совершенно безобидный пес по кличке «лохматый». Кто не знал — боялись к нам заходить. Когда Мифа шла на занятия, он сопровождал ее до места, ложился у дверей, терпеливо ждал и так же преданно провожал ее домой. Она часто об этом вспоминала.

После института Мифа приехала уже с сыном. Юрику было четыре года, это был совершенно очаровательный мальчик с курчавой головой, в перешитом из моего военного обмундирования военном костюмчике и когда он с саблей на боку и букетом цветов в руках шел по Москве — прохожие расступались. По вечерам мы уходили в Дом Офицеров, он оставался с бабушкой, читать он еще не умел, но зрительно помнил все сказки и выбирал самую длинную… Возвращаясь, мы заставали маму с «языком на плече», и, чтобы «спасти» ее, я рано научил его читать, и он читал лучше своей первой учительницы.

Маленький Юрик был всеобщим любимцем. Его обожали в полках, где многие старослужащие были призваны еще до войны, все еще считались срочниками и тосковали по семейной жизни. Юрик пропадал в казармах целыми днями, с ними ел и пил. Мы не беспокоились: гарнизон был закрытым, ни выйти, ни войти в него незамеченным было нельзя. Брали они его и в солдатскую баню. Первый раз он вернулся потрясенный и долго молчал. Такого он не ожидал…

На площадке они играли втроем: Юрик, соседская девочка Наденька и жеребенок. Так и бегали друг за другом. На равных.

На всех экранах демонстрировался «Тарзан». Привезли и очередные две серии в гарнизон, но у Юрика была ангина, и пойти мы не могли. Он был в отчаянии. Неожиданно, когда закончился сеанс в Доме Офицеров, киномеханики притащили передвижку к нам домой, установили и стали демонстрировать фильм на стену. Юрик был счастлив.

Была уже ночь, мимо шел патруль, услышал, зашел. И остался.

Это был бывший немецкий гарнизон, где все было предусмотрено, но наладить отопление долго не удавалось, дома ощетинились трубами буржуек, не брезговали и электроприборами. Это было запрещено. При малейшем стуке в дверь плитка пряталась под кровать. Когда в очередной раз раздался стук, Юрик, очень любивший гостей, крикнул: «Подождите! Сейчас бабушка плитку спрячет!». — А это были именно контролеры… Хохотал весь городок.

Но было и не до шуток. Однажды ночью ветер переменился, и весь угар пошел в комнату. Я проснулся среди ночи и понял, что умираю… Мама уже не отвечала. Подняться я уже не мог. Свалившись с кровати, подполз к окну, из последних сил дотянулся до рукоятки, распахнул окно и упал. Счастье, что в немецких окнах нет шпингалетов — до верхнего я бы не дотянулся… А накануне умер офицер, угоревший — ирония судьбы — над Кратким курсом Истории партии, который он конспектировал…

Случались и веселые вещи. Поскольку была мама — было и кое-какое хозяйство. Напротив жила пара, только начинавшая семейную жизнь. Молодая жена появлялась у нас почти каждое утро с неизменной фразой: «Берта Ароновна! Я к вам с большой просьбой…». — Ей нужны были соль или спички. Юрик настолько к этому привык, что когда она в очередной раз открыла дверь, радостно сказал: «Тетя Ада, вы к нам опять с большой просьбой?».

У Юрика был набор оловянных солдатиков, который начал ему собирать еще дед, души не чаявший в своем первом внуке. Более ста фигурок разных родов войск, не идущих ни в какое сравнение с нынешним пластмассовым ширпотребом, построенные парадом, они выглядели очень красиво. Как-то пользовавший Юрика полковой врач, настоящей фамилии которого никто не знал, и во всем гарнизоне и стар и млад называли его «кирпичики» по аналогии с артистом Филипповым из-за отнюдь не славянского носа, — увидел солдатиков, вспомнил детство и, забыв, зачем пришел, весь вечер с ними играл…

Наступил пятьдесят третий год. Умер Сталин. Пришел Хрущев. Сталин собирался воевать дальше и укреплял армию. Хрущев понимал, что не только воевать, но и содержать такую огромную армию разоренная войной страна не всостоянии и стал ее сокращать, что, вообще говоря, было правильно. Но для многих это была трагедия.

После войны никого из молодых офицеров из армии не отпустили. Хотел демобилизоваться и продолжить учебу и я, подал рапорт, но было отказано. Теперь все были женаты, имели семьи, жили в гарнизонах. Ни образования, ни профессии, ни специальности, ни квартиры. До пенсии мне оставалось полтора года. Были и такие, которых увольняли за несколько месяцев. По армии прокатилась волна самоубийств. Выходное пособие бурно пропивалось, и его стали выдавать помесячно.

За эти годы я сроднился с армией, любил форму — впрочем, ничего другого у меня и не было. Через много лет — теперь не от большого ума, над этим принято смеяться — могу сказать, не боясь показаться сентиментальным: мое сердце осталось под полковым знаменем.

Я был в отчаянии. Против ожидания Мифа отнеслась к этому сравнительно спокойно: «Что ты так расстраиваешься? Я выйду на любом полустанке и буду работать». — Еще не ушло время, когда было принято учить детей музыке, и из каждого второго окна неслись гаммы.

Мы оба имели право на Москву, но жить было совершенно негде. Дядя сказал: «Подо мной есть подвал, поставь печку и живи». — Но я не решился. И напрасно. Через несколько лет дом снесли, и все получили квартиры. Но кто же знал! В Министерстве культуры сказали: с квартирой только север или юг. Так мы оказались в Сталинабаде.

В те годы это был совершенно русский город — старшее поколение таджиков тяготело к своим кишлакам. В оперном театре, куда Мифу пригласили концертмейстером, шел прекрасный репертуар, был сильный симфонический оркестр, по старой русской традиции некоторые солисты по окончании сезона уезжали в другие театры, к началу следующего приезжали новые. Жизнь кипела. Кстати сказать, Сталинабадский мединститут еще оставался одним из лучших в Союзе — в нем работали эвакуированные из Ленинграда и других городов крупные медики, в их числе профессор Парадоксов, искоренивший в Таджикистане трахому, и другие.

Мы приехали в Душанбе, тогда еще Сталинабад, в конце 1953 года. У нас было письмо к семье ленинградцев, оставшихся после эвакуации. Глава семьи — доктор философии, профессор Семен Борисович Морочник и его жена, кандидат наук, член Союза писателей СССР — Мира Марковна Явич, «держали» салон, где собирались интересные люди. Хозяин квартиры знал множество стихов и часто их читал. Еще будучи подростком, я увлекался Маяковским, хорошо его знал, многие стихи помнил долгие годы. Семен Борисович, не называя автора, прочел несколько строк и вопросительно посмотрел на меня. «Флейта-позвоночник» — безошибочно сказал я. И меня зауважали.

Пока строился дом, театр снимал нам квартиру. Комната не отапливалась, обогревались трехфитильной керосинкой. Как-то, после уборки, заметили, что по комнате летает черный снег: керосинка стала коптить… Приходившие к нам солисты удивлялись: Как у вас уютно. — «Уют» создавался тремя уложенными друг на друга и накрытыми салфеткой картонными рижскими чемоданами с металлическими уголками, стоимостью по 27 рублей до первой реформы, на которых стоял очень красивый чайный сервиз, купленный проездом в Москве, почему-то вскоре нам надоевший и проданный.

Родилась Ирочка. Поначалу, как говорили старухи, она была «перевернутая» — спала только днем. Мифа перешла на полставки. Зато потом Ирочка была на редкость спокойным ребенком и не требовала к себе большого внимания. «Дитя не плачет — мать не разумеет». Дошло до того, что директор школы, ее же учительница и наша большая приятельница сказала: «Ваша Ирочка одета хуже всех». — Наши дети никогда и ничего не просили. Никогда. Ничего.

Со школой было не все так просто. Никто не рисковал взятьв ученицы дочку профессионального музыканта, тем более пианиста. Оказалось, что к этому времени в Сталинабаде не было ни одного пианиста с законченным музыкальным образованием. Даже блестящий пианист-вундеркинд, в детстве игравший Троцкому и Луначарскому, Михаил Соломонович Муравин, не закончил консерватории. Ему это, впрочем, было не нужно. Но малышей он не брал.

Взяла Ирочку директор школы Надежда Андреевна Буткевич с условием, что мама не будет вмешиваться. И Мифа не вмешивалась. Обычно преподаватели дают ученикам произведение, которые те и разучивают весь учебный год, чтобы сыграть для родителей, вызывая у детей стойкое отвращение к занятиям. Надежда Андреевна едва ли не каждый урок давала Ирочке новые вещи, не заботясь по началу об их отделке. Ирочка быстро научилась, что называется, «рвать с листа», и занятия ей никогда не надоедали.

Она была гордостью школы. Уже в школе и потом в институте она работала концертмейстером, ее часто приглашали в оперный театр. Она закончила с красным дипломом и сразу стала работать в опере. К концертной деятельности она была совершенно равнодушна, когда зашел об этом разговор, она показала свои руки: они были слишком маленькие для концертанта. — «Я себя помню с трех лет. С трех лет я мечтала быть, как мама» — сказала она. И она стала. Как мама. И лучше мамы. Несмотря на свою гнесинскую закалку, с годами Мифа стала мягче, терпеливее. Ирочка, человек по природе мягкий, снисходительный к человеческим недостаткам, всех понимающий и все прощающий. Но у нее есть один пунктик. Музыка. Это святое. Никаких послаблений. Никому. Даже самым близким друзьям. О ее требовательности ходили легенды. Когда Мифа попала в больницу, приходившие ее проведать солисты, говорили: «Суламифь Владимировна! Мы к Ирочке не пойдем, мы будем ждать вас!». -Все дирижеры просили ее играть в оркестре партию арфы.

Пианино стоит перед дирижерским пультом, а позади него, под козырьком, сидит «дерево» и «оно» не всегда в форме… Стоит кому-нибудь из них не то что сфальшивить — это профессионалы — а ошибиться в оттенке, нюансе, Ирочка, продолжая играть, оборачивается назад и выразительно смотрит на провинившегося. А оттуда ей показывают кулак — дирижер-то ничего не заметил. Ее уважали и любили в театре, хотя из-за ее требовательности в шутку называли «коброй». Любили ее и в балете. Когда ей надоедали солисты, она охотно подымалась в балетный зал — там были ее сверстники.

Профессионалы высокого класса Мифа и Ирочка свободно подменяли друг друга. Когда открылось местное телевидение, они часто там выступали, аккомпанируя своим солистам. Мифа говорила: «Телевидение хорошо тем, что на него невозможно опоздать. Когда бы ты ни пришел — они еще только устанавливают аппаратуру…»

Театр — область чувства. Во все времена в театре происходили любовные истории. Сейчас, если актер или актриса женятся или выходят замуж менее четырех раз, они уже не могут рассчитывать на «звездность».

Мы прожили с Мифой пятьдесят пять лет (она ушла в 2000 году), а знали друг друга шестьдесят один. Можно ли прожить с одним человеком более полувека?

В древнем Риме жены сами выбирали любовниц своим мужьям. И вовсе не для того, чтобы оправдать свой роман на стороне. Они понимали, что это подымет тонус их мужей, и они вернутся к ним более любвеобильными и страстными. С возрастом свежесть чувства притупляется. Ему необходима встряска. Недавно одна звезда в интервью сказала, что не считает изменой мужу, если она с кем-то переспала. Это ошарашивает. Но что-то есть и здесь. Измена — это когда уходят. Невозможно прожить жизнь, зная только своего супруга. И требовать этого нельзя. Но и делать это достоянием» широких масс трудящихся», как это происходит сейчас — цинизм. Конечно, встречаются женщины, не знавшие никого кроме своего супруга и гордящиеся этим. Но за этой гордостью подчас скрывается мучительное сожаление. Однажды я стал нечаянным свидетелем разговора двух пожилых женщин. Одна из них сказала другой: «Единственное, о чем я жалею, что у меня никогда не было любовника…»

Были ли у Мифы увлечения в театре?

Их не могло не быть.

Что бы ни говорили по этому поводу — высшее наслаждение, которым одарила нас природа — чувственная любовь. (Теперь она называется собачьей кличкой «секс»). Ни блестящая карьера, ни творческие свершения не идут ни в какое сравнение — недаром многие жертвуют ими ради любви. Все остальное — вторично.

…Главный режиссер театра — человек интересный внешне и внутренне, прекрасный рассказчик, блестящий мастер своего дела: когда он репетировал, прибегали все свободные актеры. После дневной репетиции Мифа не могла дождаться вечерней, чтобы снова окунуться в эту атмосферу праздника (чему в немалой степени способствовало и ее участие). Они оба были людьми очень творческими, и взаимная симпатия возникла между ними естественно. Режиссер и концертмейстер работают над клавиром в классе вдвоем…

… Над нами жила семья, где дети были ровесники нашим, и даже звали их одинаково: Юра и Ира. Она была учительницей, он — летчик гражданской авиации, высокий (Мифе всегда нравились высокие мужчины), стройный, моложе нас, в синей форме гражданского летчика он был неотразим. Мы дружили семьями и часто собирались. То у нас внизу, то у них наверху. В понедельник театр не работает, дети и его жена в школе, я на службе. Но и здесь отношения оставались чисто соседскими.

У Ларошфуко есть афоризм: природа, в виде компенсации, пожелала, чтобы юноши влеклись к зрелым женщинам, а старики бегали за девчонками. Молодым человеком я встречался с женщиной старше себя, умной блестяще эрудированной. Однажды она сказала: «Мы женщины, пока нас хотят». Я был розовым романтиком и так обиделся за женщин, что перестал с ней встречаться.

У Мифы женская привлекательность сохранилась до последних дней.

(После развода с Ахматовой Гумилев писал своему другу: «Я не успеваю открыть дверь, как Аня говорит: «Николай! Мы должны выяснить наши отношения». — Выяснили…).

У нас был большой друг, которого мы оба очень любили — человек в высшей степени интеллигентный и деликатный, он симпатизировал Мифе и эта симпатия была взаимной. Он умер накануне защиты своей докторской диссертации. Мне даже казалось, что если бы они стали близки, я был бы рад за них обоих. Мифа вспоминала его всю жизнь.

Был ли я искренен тогда? Теперь?

В последнее десятилетие работы в театре одному из солистов она симпатизировала больше других. Моложе лет на пятнадцать, прекрасный певец, он и внешне обращал на себя внимание. Он вел в театре ее прекрасный юбилейный вечер 70-летия. В Израиле они изредка перезванивались. Он же сказал на поминках теплое, прочувствованное слово. Все были тронуты. Спустя несколько месяцев, в один из печально памятных дней он позвонил. Я сказал:

— Она очень хорошо к тебе относилась и часто вспоминала.

— Мы очень любили друг друга, — ответил он, — но это была платоническая любовь.

Так хочется, чтобы она была счастлива. Пусть в прошлом.

Ну а я? Могу лишь повторить слова Блока: В своей жизни я любил только двух женщин. Одна — моя жена Люба, а другая — все остальные. — (Любовь Дмитриевна Менделеева — дочь знаменитого ученого-химика). По моим «подсчетам» на год жизни мужчины приходится одна женщина. Правда, в театре статистика несколько другая…

Однажды Мифа встретила меня улыбкой: «Звонили из твоего театра: «У вашего мужа есть другая женщина». — Надо знать Мифу: «Знаю. — Хотите знать кто? — Это я!». — И положила трубку.

В другой раз, на гастролях в Новосибирске, позвонила женщина (и как нашла? У нас разные фамилии): «У вашего мужа есть дочь». — Мифа пригласила их обеих. Они не приехали. Мы оба об этом жалели. (В 1945 году я возвращался с Дальнего Востока, куда сопровождал эшелон в «500-веселом» поезде. Ехать надо было долго, соседкой оказалась молодая женщина с очаровательным мальчиком, с которым я все время играл. Неожиданно она сказала: «Хочу от тебя ребенка». — Я был смущен, спросил ее адрес. По этому адресу никто не ответил…)

Большей частью мы работали в разных театрах. Почти каждый год театры уезжали на гастроли. Эти разлуки способствовали тому, что свежесть чувства сохранялась у нас долгие годы. По существу всю жизнь. Возвращаясь она говорила: «Ты у меня лучше всех!». — «Так уж и всех!» — отшучивался я. После гастролей встречались, как молодые влюбленные… Уезжали в отпуск вместе. Никогда не отдыхали врозь, друг без друга. Только вдвоем.

Побывали почти во всех ВТОвских домах: Рузе, Мисхоре, Плесе, Щелыково. Но больше всего, шесть или семь раз, в Комарове Из-за близости к Ленинграду, к его музеям и театрам, к его проспектам и дворцам, к его паркам и набережным, к его каналам и оградам, к его пригородам. Где бы ни отдыхали, заканчивали отпуск в Ленинграде. Там были родственники, друзья. Иных уж нет, а те далече…

На всю жизнь сохранили мы любовь к русской природе. Уезжая в отпуск, мы летели в Москву, а из Москвы в Ленинград ехали дневным поездом, чтобы полюбоваться из окна вагона непередаваемо прекрасными далями, как будто нарисованными рукой гениального художника, по которым мы так соскучились, живя в Таджикистане.

Поневоле вспоминаются слова русского писателя Н. С. Лескова, одного из ярых противников строительства железной дороги Петербург — Москва, мотивировавшего свой протест тем, что из «быстродвижущегося» поезда невозможно будет любоваться красотами природы.

Впрочем, и Лев Толстой был сдержан: «Раньше мы ездили из Москвы в Петербург две недели (на перекладных), а теперь двое суток (с такой скоростью шли первые поезда — прим. авт.), но стало ли человечество от этого счастливее…»

Не стало. Но остановить прогресс невозможно.

На Московской площади, за спиной памятника Ленину, было построено громадное, помпезное здание, в которое собирались перевести Ленсовет. Над парадными дверями в течение десятилетий красовалась внушительная вывеска: «Ленинградский городской совет депутатов трудящихся».

И никто этого не замечал! Не дозвонившись до Предгорисполкома, я написал письмо и получил дипломатичный ответ: «Указанная вами надпись в настоящее время заменяется». — Это был конец бредовой идеи о переносе центра города.

Уезжать в Израиль мы не собирались. Но когда в Таджикистане начались события, выбора не оставалось — в Израиле уже год жила Ирочка с мужем и дочерью. Приезд стал для Мифы роковым. Она никогда не была на пенсии, вечером еще работала, оставила кому-то бумажку на зарплату, а утром улетела.

«Куда ты меня привез! На кухню и на диван? — говорила она горько, — пошли в ульпан».

Преподавание велось на иврите. А мы и идиша не знали. Через месяц она сказала: «Я не могу больше чувствовать себя дурой. Ходи один». — Один я ходить не мог. Вернувшись, я бы ее не застал…

Ушло все. Театр. Друзья. Музыка. Она проработала в театре почти четыре десятилетия, у нее был лучший класс, лучший рояль, она была членом Худсовета, получила звание Заслуженной артистки, ее ценили и уважали. Когда она приходила, каждый стремился с ней поздороваться, сказать комплимент. В театре она расцветала. За год до отъезда театр отметил ее 70-тилетие. Было торжественно, остроумно и весело. Коронным номером был танец маленьких лебедей, на полном серьезе исполненный четверкой солистов балета под симфонический оркестр. По окончании вечера мы устроили банкет в театральной столовой.

Это был ее звездный час.

И вдруг все рухнуло.

Она не примирилась до конца. Незадолго до ухода сказала: «Хочу в Душанбе». — В театр вернулась ее близкая приятельница, исколесившая перед этим полстраны (и растерявшая все свое имущество). Это на нее подействовало.

Мифа не увяла в обычном смысле слова. В ней не было ничего от пожилой женщины. Она оставалась привлекательной. Но интерес к жизни ушел. Я говорил: «Тебе надо встряхнуться. Заведи легкий флирт, это ни к чему не обязывает», — пытался я ее заинтересовать. — «Кто?» — отвечала она.

Она почти нигде не бывала, у нее не было друзей, никто ей не нравился.

Бальзак как-то сказал: «Здесь, в постели, рождается или умирает истинная любовь». Что рождается — спорно, а что умирает — пожалуй.

Мы сохранили друг к другу нежные чувства до конца. Дорожили каждым часом, когда оставались вдвоем. Наедине друг с другом. Я ложился поздно, она уже спала. Утыкался лицом в ее теплое плечо и вокруг воцарялось спокойствие и уют. Она была легким человеком. Легко и ушла. Ни стона, ни вздоха. Закрыла глаза и отключилась. Мир праху ее.

По вечерам, когда спадала жара, мы любили сидеть возле входа в квартиру. «На золотом крыльце сидели»… Я ее обнимал. Она смущалась: «Люди ходят!»

Вспоминал ее увлечения. Ей было приятно. Никакой ревности не испытывал. Наоборот — гордость за ее женскую судьбу. Было бы обидно уходить из жизни, зная только меня.

Ведь она была для меня самым дорогим человеком!

И она была счастлива!

Я говорил: «Твоя женская судьба удалась. Я рад за тебя. Я тобой горжусь!».

Она улыбнулась: «И я тобой».

 

Алексей Дикий и его студия

Алексей Дикий

Творческая биография Алексея Денисовича Дикого началась в 1910 году во МХАТе и МХАТе-2, где он работал вместе с другим талантливым актером Михаилом Чеховым. Их творческое кредо не совпадало. Дикий был более земной, реалистичный. М. Чехов склонялся иногда к мистике, богоискательству. Они разошлись и Дикий с четырнадцатью актерами покинули МХАТ-2. Некоторое время он ставил спектакли в различных московских театрах, а в последствии основал свою студию. Одним из лучших спектаклей того времени был у Дикого «Человек с портфелем» по пьесе А. Файко с Марией Бабановой в главной роли — спектакль, прославивший режиссера и исполнительницу. Первоначально студия, в духе времени, называлась театрально-литературной мастерской и находилась на ул. Воровского при Федерации объединений советских писателей — ФОСП.

Дикий мечтал о такой студии, в которой рождалась бы и сама пьеса. Частыми гостями студии были крупные советские писатели: А. Серафимович, В. Инбер, А. Новиков-Прибой, В. Луговский, Н. Огнев, П. Лавут, А. Тихонов (Серебров), И. Уткин. Но пьеса, которая была бы написана в самой студии, так и не родилась и через год студия покинула Федерацию писателей и перебралась под гостеприимный кров Московского Дома Ученых, которым руководила жена и друг Горького Мария Федоровна Андреева. Человек высокой культуры, она близко к сердцу принимала дела студии, посещала комсомольские собрания.

Как и везде, в студии выходила стенная газета. Ее редактор — Коля Волчков (о нем ниже), попросил Андрееву написать заметку Она написала небольшую рецензию на спектакль «Интермедии» по Сервантесу, ругала его за некоторый налет пошлости и отсутствие современности. Дикий прочел заметку и был взволнован. Но не такой это был человек, чтобы просто возмущаться — он задумался. В Испании на перекрестках дорог стоят статуи всевозможных святых, большей частью деревянные. Дикий «установил» вместо этих идолов живых актеров. Облаченные в хламиды, они стояли в соответствующих позах, как изваяния, но вдруг оживали, участвовали в мизансценах, подавали реплики и снова застывали. Это была счастливая находка, она придала спектаклю социальную остроту, сделала его живым, увлекательным, интересным. Об «Интермедиях» заговорила вся Москва, одобрила спектакль и М. Ф. Андреева.

Студия Дикого стала популярна.

«Жертвой» этой популярности стал Вениамин Яковлевич Ланге, в будущем Народный артист Таджикской ССР, в течение полувека руководивший русским театром имени Маяковского в Сталинабаде-Душанбе. Приехав в Москву, он решил показаться Дикому, был допущен, прочел ему басню Крылова «Кот и повар» и вознамерился прочесть «Мцыри» Лермонтова, но Дикий прервал его: «У вас ужасный акцент. На русской сцене нужно владеть чистой русской речью».

Вернувшись к себе в Замоскворечье, где он жил на кухне у родственников, Ланге стал писать «Записки племянника». Они отличались большим юмором и все, кто их слушал, хохотали до слез.

Через год упорной работы Ланге решил снова показаться Дикому. Встреча была назначена на квартире Алексея Денисовича. Потоптавшись на площадке, Ланге позвонил. Очень волновался. Увидев на более чем скромном пиджаке абитуриента шахматный значок, Дикий спросил: «Вы шахматист?». — «Не шахматист, но играю». — «Так давайте сыграем!».

Народный артист Таджикской ССР В. Я. Ланге

И тут Ланге совершил ошибку, едва не ставшую роковой. Он дважды обыграл Дикого… Мэтр насупился, слушать дальше отказался. Но в студию принял! Это был самый счастливый день в жизни Ланге.

В школе Дикого каждый студиец был индивидуален, не растворялся в коллективе. Дикий любил повторять: «Идеально здоровых, со спортивной выправкой не принимаю. Я их направляю в институт им. Лесгафта. Для сцены нужно дарование актера, его неповторимость».

Дикий все больше привязывался к Ланге: «Ты не мозгляк, ты чувствуешь кожей», — говорил он.

Один из главных заветов Дикого звучал так: «Скупее! Скупее, а потому дороже. Оставить зрителю место для догадки, для улыбки».

В. Я. Ланге был наиболее верным и последовательным учеником Дикого: «Если мне что-нибудь и удалось сделать, то это благодаря творческому наследию, которое я получил от Учителя», — говорил Ланге.

Невозможно прожить большую жизнь гладко. Не была она гладкой и у Дикого. Ему не удалось избежать репрессий и он оказался в тюрьме… Я долго сомневался — писать об этом или нет. О мертвых ведь либо хорошо, либо ничего. Но из песни слова не выкинешь.

В тюрьме Дикий оказался в одной камере с будущим Маршалом Рокоссовским и другими военными. По словам Рокоссовского очень скоро они обнаружили, что их разговоры известны следователям… В своих воспоминаниях он прямо указывает на Дикого. Реагировали они соответственно…

Не спешите записывать Дикого в стукачи. Чтобы судить нужно окунуться в то время. Каждый из арестованных, естественно, считал и знал, что он невиновен и попал случайно. Но другие…

Трагедия…

Выпустил Дикого Сталин, пожелавший увидеть его в своей роли в кино.

Алексей Денисович умер в 1955 году не старым еще человеком, ему было всего шестьдесят пять лет.

Позвонил Менглет: «Если хочешь проститься — приезжай немедленно».

Пришли вдвоем: Ланге и Менглет. Из комнаты Дикого вышел академик Блохин. Жена спросила, что можно больному. Уже от дверей Блохин сказал: «Ему все можно». — От этой фразы они похолодели…

Менглет предупредил Ланге: «Не удивляйся, я начну с анекдотов».

Вошли. Еще недавно крупный, массивный, с лепным лицом и орлиным взглядом, Дикий казался маленьким, усохшим. Когда-то большая и крепкая рука утонула в ладони Ланге. Жена пожаловалась, что он не хочет принимать обезболивающее.

«Я хочу посмотреть, как ЭТО будет», — сказал Дикий.

На траурном митинге на Новодевичьем кладбище от имени студийцев выступил Ланге. Что говорил — не помнил…

После таких грустных воспоминаний надо дать читателю передохнуть и хотя следующий эпизод не связан напрямую с Диким, его участником был его преданный ученик Вениамин Яковлевич Ланге, который в течение нескольких лет был членом Художественного совета Министерства культуры СССР.

На одном из заседаний с докладом выступил начальник Управления театров А. Н. Тарасов. Председательствовал Рубен Симонов, в зале находились Г. Товстоногов, Ю. Завадский, Карел Ирд, С. Бирман и многие другие корифеи театра.

Доклад был долгим и подробным. В прениях хвалили и доклад и докладчика. Но вот слово взял Акимов. Зал насторожился. И Акимов удивил всех — он стал так хвалить доклад, что переплюнул всех! Исчерпав все эпитеты, Акимов сказал: «Все добрые слова у меня кончились и я вправе высказать сомнение. Мне показалось, что этот доклад я уже слышал лет восемь-десять назад. У меня такое впечатление, что он пролежал в папке все эти годы. Он такой же хороший как и был».

Воцарилось молчание. Затем раздался всеобщий гомерический хохот. Хохотал и председательствующий Симонов, не мог вести заседание. Но Акимов еще не закончил и продолжал: «В докладе все очень правильно раскрыто: и современность, и тема, и идея. Мы выполняем указания руководства и ваши, Андрей Николаевич. И какие рецензии, и какой успех! Только одна маленькая помеха — зритель. Он не хочет смотреть эти спектакли, ему не интересно, он не ходит».

Пауза и буря аплодисментов.

«И вы знаете, если бы не зритель, театр ушел бы далеко вперед», — закончил Акимов.

После заседания Товстоногов сказал: «Я так не умею. Я боюсь».

В 1935 году студия Дикого стала одним из московских театров, а через год А. Д. Дикий был назначен художественным руководителем Ленинградского Большого драматического театра им. Горького, взял с собой театр-студию и влил ее в основную труппу ленинградского коллектива. Искусственное слияние двух творчески разных коллективов не принесло пользы ни тем, ни другим и это особенно остро почувствовали молодые студийцы. И тогда по инициативе П. М. Ершова и Г. П. Менглета, всю жизнь выяснявших кто первым сказал «Э», Комитет по делам искусств направляет студию в столицу Таджикистана. По-видимому, театр был не единственным, в чем нуждалась молодая республика и в таджикское постпредство в Москве поступила телеграмма: «Театр не нужен. На эти деньги купите легковую автомашину». Впрочем, вскоре телеграмма была дезавуирована. И вот они в Сталинабаде. Приютил их Дом Красной Армии, а жили в общих комнатах Дома Дехканина.

Вот имена этих подвижников искусства — чтобы представить меру их подвига, нужно помнить, что все они уехали из Москвы, а потом и из Ленинграда, имея прописку в обеих столицах. Добровольно. Не по распределению. Вот их имена: П. И. Беляев, А. А. Бендер, Л. А. Бергер, В. Н. Бибиков, Я. Ю. Бураковский, М. Г. Волина, Н. Н. Волчков, А. Т. Дегтярь, П. М. Ершов, В. Я. Ланге, Н. А. Лепник, К. А. Лишафаев, Г. П. Менглет, А. В. Миропольская, В. В. Михайлов, В. С. Русланова, И. Я. Савельев, О. П. Солюс, Г. Д. Степанова, А. Г. Ширшов, Я. С. Штейн, О. И. Якунина, СИ. Якушев. Захватили они с собой из Ленинграда и молодую актрису БДТ Е. Д. Чистову. Вот было время! А люди!

Почти все они стали народными и заслуженными артистами Таджикской ССР, а двое — Николай Николаевич Волчков и Георгий Павлович Менглет — народными артистами Советского Союза.

Сейчас трудно себе представить в каких условиях они работали. Когда на одном из спектаклей погас свет — случай в те годы обычный, зрители ближайших домов принесли керосиновые лампы и спектакль продолжился. Театр любили, билеты спрашивали за квартал. Во время войны театр не отапливался и отогревали его собственным дыханием. Перед спектаклем, пока был закрыт занавес, актеры выходили на сцену, занимали свои места и собственным теплом отогревали их, чтобы не ежиться и не стучать зубами от холода, когда начнется действие.

Г. П. Менглет, М. Г. Волина и А. А. Бендер выехали на фронт. Менглет стал художественным руководителем фронтового театра, имевшего большой успех в действующей армии, об этом он написал в своей книге. По возвращении театра был устроен митинг и на этом митинге было объявлено о присвоении Г. П. Менглету — первому русскому актеру в республике, звания Народного артиста Таджикской ССР.

Ланге посчастливилось сблизиться с Николаем Павловичем Акимовым. (Ленинградский театр комедии был эвакуирован в Сталинабад). Внешне не эффектный, небольшого роста, худенький Акимов обладал яркой, неповторимой индивидуальностью. В художнической среде он занимал одно из ведущих мест. Вместе они поставили спектакль «Фронт» Корнейчука.

Ланге — режиссер, Акимов — художник. Спектакль имел ошеломляющий успех, чему в немалой степени способствовало оформление Акимова. Дружба двух творческих людей продолжалась до конца жизни.

Дикий никогда не приезжал в Сталинабад. Встречаясь в Москве, он неизменно спрашивал: «Ну как там у вас, в Ашхабаде?». — «Сталинабаде», — поправляли его. — «Ну какая разница!» — упорствовал он. Для него все это было далеко, на краю света. Сталинабад был городом новым, не все о нем и слышали, и Дикого волновало, как там живут и работают на краю света его питомцы, студийцы.

Из этой плеяды всесоюзную известность приобрели Г. П. Менглет, О. П. Солюс — оба театр Сатиры, П. М. Ершов — преподаватель «Щуки», написавший несколько книг о режиссуре, автор «Денискиных рассказов» Виктор Драгунский, М. Г. Волина, написавшая книгу о выдающейся актрисе Малого театра Е. М. Шатровой, а ее пьеса «Босая птица» была поставлена почти во всех детских театрах страны. В 2001 году вышла книга о Менглете, большая и лучшая часть которой была написана Маргаритой Георгиевной Волиной. Добавим, что О. П. Солюс был и неплохим режиссером и поставил в Сталинабаде несколько спектаклей, актеры охотно с ним работали. Более позднее поколение помнит его по «Кабачку 13 стульев». Менглет мечтал о театре Вахтангова и его туда приглашали, но без жилплощади… А «Сатира» предоставляла комнату. И она перевесила. До конца жизни Георгий Павлович проработал в «Сатире» и до конца жизни с грустью вспоминал о театре Вахтангова.

Двое из этой плеяды провели последние годы своей жизни в Израиле и похоронены на Святой Земле. Это Вениамин Яковлевич Ланге — народный артист Таджикской ССР и Николай Николаевич Волчков — народный артист Советского Союза, совершенно русский человек, приехавший в Израиль со своей еврейской женой и многочисленными домочадцами, скончавшийся в возрасте 93 лет.

Здесь уместно сказать несколько слов о Николае Волчкове — одном из двух студийцев Дикого, удостоившихся звания Народных артистов Советского Союза. В юности он успел увидеть в «Гамлете» выдающегося русского актера Михаила Чехова, а с 1931 года его жизнь связана со студией Дикого. В «Испанском священнике» по Флетчеру, Волчкову повезло встретиться с талантливым режиссером А. П. Тутышкиным: главную роль они исполняли в очередь с постановщиком.

В 1957 году, на Декаде Таджикской литературы и искусства в Москве Николай Николаевич играл Протасова в горьковских «Детях Солнца» (реж. Л. Бочавер) и его большой портрет висел на фасаде театра Вахтангова, где шел спектакль.

Но большую часть ролей Николай Волчков подготовил и сыграл под руководством В. Я. Ланге. А началось это содружество с роли «лукавого старца» Луки в горьковском «Надне» — первой постановке Ланге в театре. Сложный и противоречивый образ получился убедительным и интересным.

Роль Ленина — дело всей жизни Волчкова («Грозовой год», «Третья патетическая», «Кремлевские куранты»). Много раз выступал Волчков с речью Ленина на 3-м Съезде Комсомола. Когда актер в гриме и костюме появлялся в дверях и, заложив палец за пройму жилета, энергичной походкой шел по проходу к трибуне — зал вставал.

Смешно? Трогательно?

Решайте сами.

Чтобы не заканчивать на этой грустной ноте, вернемся к нашим студийцам в Сталинабад. Все они были молоды, энергичны, все могли, всего хотели. Хватало времени и на работу и на озорство, не всегда безобидное, а иногда и трагикомическое.

Валентин Рублевский и его невеста, тоже Валентина, поехали на озеро отдохнуть, покататься. Пристроили примус и стали жарить яичницу. Пока она жарилась Валентин взял невесту на руки и стал петь «Из-за острова на стрежень». Раскачивал, раскачивал и на словах «И за борт ее бросает…» — бросил в воду. Место было глубокое, плавать она не умела, стала тонуть. Валентин, не раздеваясь, бросился спасать невесту. Стали тонуть оба… Сидевший на веслах Петя Словцов встал на борт и кинулся спасать друзей. Мужчина он был грузный, лодка перевернулась вместе с примусом и яичницей… Кое-как выбрались. Больше всего было жаль яичницы — шла война и время было голодное.

Замуж она за него все-таки вышла.

Немало розыгрышей было на спектаклях.

В «Без вины виноватых» на сцене появились два идеально загримированных Шмаги. Один стоял, как истукан, прижав руки, и произносил текст, второй молча жестикулировал. Кручинина, ее играла Г. Д. Степанова, не МХАТовская, но тоже прекрасная актриса, которую, естественно, никто не предупредил, поперхнулась и с трудом довела сцену до конца.

Но больше всего досталось спектаклю «Разлом» по романтической пьесе Лавренева. На эсминце готовится бунт белых офицеров. Представитель судового комитета «братишка» Годун по ходу спектакля идет по палубе и заглядывает в трюм. Трюм — он и на корабле, и в театре, под сценой.

Первый раз из люка высунулся безобидный кукиш. На следующем спектакле жест был усилен — появилась рука с энергично сжатым кулаком, по локоть подчеркнутая ладонью… Еще на одном спектакле, игравший Годуна актер С. И. Якушев, увидел в люке «повесившегося» актера, с высунутым, синим от грима языком.

Но всего этого, казалось, мало. Не зная, что его ждет в очередной раз, Якушев уже боялся подходить к люку.

В театре еще был жив студийный дух, не было ведущих и рядовых, все были равны. Актер, накануне игравший Незнамова в «Без вины виноватых», в «Разломе» бегал в массовке 3-м матросом — был такой персонаж в пьесе. Практически свободный, он отважился на более решительные действия: разделся до пояса. Мы-то с вами понимаем: если врач просит раздеться до пояса — нужно снять рубашку. Но актер — человек творческий, рассудил: раз пояс находится посередине, то и доступ к нему возможен с обеих сторон… Он вошел в трюм, снял брюки, остановился под люком и согнулся пополам…

И когда Якушев-Годун в очередной раз открыл люк и заглянул в трюм — перед ним открылась впечатляющая картина…

Этим 3-м матросом был Георгий Павлович Менглет.

Правда, было ему тогда — двадцать пять лет.

 

«Гершеле Острополер» и его автор

В июне 1944 года, открывая пятый пленум союза писателей Украины, Максим Рыльский начал свой доклад с прочувственного слова о литераторах, погибших в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Вторым в этом горьком и почетном списке он назвал имя Моисея Гершензона. Вероятно, это вообще был первый случай, когда почтили память писателей, погибших в Великой Отечественной войне, — война еще шла, и печальный список пополнялся…

Сейчас уже мало кто помнит этого добродушного красавца с пышной вьющейся шевелюрой и большими веселыми глазами. Между тем в двадцатые и тридцатые годы имя этого одаренного человека часто появлялось на афишах еврейских театральных коллективов в качестве драматурга, режиссера, а иногда и актера.

Моисей (Мойше) Гершензон родился 18 июля 1903 года-более ста лет лет назад в небольшом еврейском местечке Черняхов на Житомирщине. Его детство ничем не отличалось от трудного, несытого детства сверстников. Товарищи любили его за общительность и веселый нрав — мог рассмешить любого.

Едва закончилась гражданская война, он, как и многие ребята из еврейских местечек, полуголодный, с тощей котомкой за спиной, на товарняке подался в Киев, где поступил на высшие еврейские педагогические курсы. Здесь проявился его организаторский талант: вместе с группой одаренных ребят он создал молодежный еврейский театр «Мешулахес» («Наваждение»), став душой этого коллектива.

Театр остро реагировал на все события, высмеивал отсталые нравы и обычаи, рутину, воспевал то новое, что, казалось, несла революция. По существу, это была эстрада, с песнями, танцами. Автором большинства театральных представлений был Миша Гершензон. Он писал песни, частушки, одноактные пьесы, скетчи, был постановщиком, сам выступал на подмостках.

Это было непросто — каждую неделю новый спектакль. Выступали в рабочих клубах, школах, не только в Киеве, но и во многих городах и местечках Украины. Вскоре и театр, и Михаил Гершензон стали популярны, известны, и не удивительно, что когда в Киеве организовался ГОСЕТ, одним из первых туда пригласили Моисея Гершензона.

Он инсценирует еврейских классиков — Шолом-Алейхема, Менделе Мойхер-Сфорима, Ицхака Лейбуша Переца, пишет статью «Каким был бы Тевье-Молочник в наши дни?». Его энергии можно было позавидовать. Талантливый артист и режиссер, он не пропускал ни одной литературной дискуссии, активно участвовал в них, горячо отстаивал свою точку зрения.

А по ночам писал пьесы. Его блестящая инсценировка бессмертной повести Шолом-Алейхема «Мальчик Мотл» пользовалась огромным успехом и была поставлена практически во всех еврейских театрах страны, которых тогда еще было немало. На многих профессиональных и самодеятельных сценах с успехом шли его пьесы «Директор» и «Утиль».

Но вершиной театрального успеха Гершензона была постановка в главном еврейском театре страны — московском ГОСЕТе его пьесы «Гершеле Острополер». Сам факт, что такой требовательный и разборчивый в выборе репертуара великий актер и режиссер, как Михоэлс, остановил свой выбор на этой пьесе, говорит о многом.

Словосочетание «Гершеле Острополер» неизменно вызывает у евреев старшего поколения добрую улыбку. Молодежь, к сожалению, его не знает. Хитрец и мудрец, защитник бедных, всегда веселый и никогда не унывающий — любимый и популярный герой еврейского фольклора.

В день премьеры счастливый автор дал жене лаконичную телеграмму: «Двенадцать раз давали занавес!». (Первое представление «Гершеле» состоялось в 1939 году в киевском ГОСЕТе.)

Несмотря на то, что Гершензон был уже известным драматургом, он все еще не вступал в Союз писателей, считая, что «не дорос». Его буквально заставили, втянули. Скромен он был необычайно.

За год до войны московский еврейский театр приехал на гастроли в Киев. В первый же вечер произошла встреча Михоэлса с Гершензоном. Помня об успехе «Гершеле Острополера», прославленный режиссер спросил, не написал ли автор что-то новое. Гершензон уже давно обдумывал народную комедию «Холмские мудрецы». Режиссера заинтересовал замысел драматурга. На читке первого акта присутствовал сам Михоэлс, талантливейший Зускин, другие актеры. Начало комедии всем понравилось, и уже стали говорить о распределении ролей. Вернувшись в Москву, театр стал активно готовиться к постановке «Мудрецов», были заказаны декорации, приглашен композитор.

Все планы сломала война.

С небольшим чемоданчиком, в котором лежала незаконченная комедия «Холмские мудрецы», Моисей Гершензон попадает в Башкирию, где пишет очерки о героях труда, башкирских нефтяниках, стихи и басни, высмеивающие оккупантов, много выступает перед рабочими и колхозниками, часто бывает в воинских частях.

Но его любимый Киев и родная Украина под немцами, и он рвется на фронт. Отказ за отказом: нестроевик, в тылу принесет больше пользы.

Неожиданно из Москвы приходит правительственная телеграмма: ГОСЕТ вызывает в Москву для завершения работы над «Холмскими мудрецами»! По-видимому, и в это тяжелое время — осень сорок первого — необходимость народной комедии была очевидна для многих. В затемненном холодном номере «Метрополя» драматург дописывает последние сцены.

Но постановке не суждено было состояться. Театр эвакуировался в Ташкент, а Гершензон возвращается в Башкирию, затем перебирается с семьей в Алма-Ату. (Первое представление «Мудрецов» состоялось уже после войны в Вильнюсе).

Закончив пьесу, Гершензон с еще большей настойчивостью рвется на фронт и, наконец, добивается исполнения своего заветного желания: его направляют на курсы пулеметчиков. С гордостью пишет он своей дочери в Алма-Ату: «Теперь ты можешь смело смотреть людям в глаза: твой отец уже солдат».

По окончании курсов лейтенант Гершензон был назначен командиром пулеметного взвода 3-й стрелковой роты 221-го стрелкового Полка 16-й стрелковой дивизии. Солдаты любили его за то, что он не отсиживался в землянке, был всегда с ними, умел пошутить в трудную минуту, был терпимым, не дергал людей по мелочам. Кто поверил бы, что это бывший нестроевик?

Недолгой была его военная судьба. В ожесточенных боях под станицей Крымской 16 апреля 1943 года Моисей Гершензон погиб смертью героя. Но о нем помнили. Через тридцать лет в газете «Правда Украины» (16 ноября 1973 года) было опубликовано письмо его однополчанина Николая Ивановича Малахова: «Разыскиваю родственников писателя Михаила Гершензона, который пал в бою 16 августа (ошибка автора письма) 1943 года. Он возглавил батальон в атаке. Последние его слова: «Наши прорвались вперед! Я умираю недаром»».

И родственники нашлись. Они репатриировались в Израиль. Это жена Моисея Гершензона Хана Моисеевна (ныне покойная), его дочь Рума Моисеевна, внуки и правнуки.

Живы и его пьесы. В послевоенные годы, когда благодаря «мудрой интернациональной» сталинской политике почти все еврейские театры в СССР прекратили свое существование, «Гершеле Острополер» и «Холмские мудрецы» с успехом шли на еврейских сценах Франции, США, Румынии, Канады, Израиля. Как они туда попали и в каких еще странах были поставлены — родным до сих пор неизвестно. Но факт остается фактом.

В 1990 году в Киеве на украинском языке в переводе и с предисловием Илие Мазоре вышел томик пьес Моисея Гершензона. Туда были включены «Холмские мудрецы» и «Гершеле Острополер».

Кто такой Илие Мазоре, написавший предисловие к изданию? Судьба этого человека необычна. Она тесно переплелась с судьбой автора, и поэтому необходимо сказать о нем несколько слов.

Илие Мазоре родился в глухой молдавской деревне, но с детства тянулся к знаниям. У его деда был Ветхий завет на иврите и русском языках. Илие заинтересовался, увлекся и, пользуясь тем, что книга была двуязычной, выучил иврит.

По соседству жил еврей-портной, который поведал, что есть еще и язык идиш. У соседа была чудом сохранившаяся в войну единственная книга на идиш. И это был «Гершеле Острополер»!

Илие стал ее читать, бегал к соседу спрашивать значение слов, составил словарь и, овладев языком, понял, что перед ним незаурядное произведение, а его автор — еврейский Гоголь.

Он захотел с ним познакомиться, поговорить, узнать, что он написал еще, каковы его творческие планы… И он послал письмо, адресованное Гершензону, в Союз писателей Украины, с просьбой ответить и встретиться… Но ответа не было. Илие решил, что маститый автор не имеет времени, чтобы отвечать на письма, а может, просто зазнался и посмеялся над наивным письмом. Но в Союзе писателей Украины нашелся порядочный человек. Это был тогдашний секретарь Союза Тельнюк, который спустя много времени, когда Илие уже потерял всякую надежду, ответил на его письмо: «Вы опоздали на двадцать лет. Его нет в живых. Он погиб в боях за Родину».

И тогда Илие Мазоре задался целью собрать все, что когда-либо написал Моисей Гершензон, издать его произведения, заново открыть его имя. Это и стало делом его жизни.

На идиш он уже говорил свободно, но писать и читать еще не мог. По всей Украине он искал пишущую машинку с еврейским шрифтом, что в те годы сразу навлекло на него подозрение. (В чем? В сочувствии к евреям?). Мазоре поступил на филологический факультет Киевского университета, много сил и времени отдавал изучению еврейской литературы. Единственный из восемнадцати тысяч студентов, среди которых были и евреи! — он выписывал еврейский журнал «Советише геймланд»! Над ним смеялись, ему угрожали, на его тумбочке и на его конспектах рисовали шестиконечные звезды… Он не обращал внимания.

Узнав, что в Киеве живет вдова Моисея Гершензона, встретился с ней, и она много ему рассказала о своем погибшем муже.

Мазоре самостоятельно изучил иврит, и с конца семидесятых годов преподавал его для готовящихся к репатриации в Израиль.

Работая старшим научным сотрудником литературного музея Украины, он продолжал изучать и творчество Моисея Гершензона, поставив перед собою цель восстановить обстоятельства его подвига и гибели. Будучи членом Союза журналистов и молдаванином по национальности — еврея бы вряд ли допустили — Мазоре поехал в Подольский военный архив, выписал там адреса всех однополчан Гершензона, вернувшихся с войны, размножил его фотографию, полученную от родных, и разослал несколько сот писем.

Прошло много лет, кто-то уже ушел из жизни, кто-то просто за давностью лет не мог вспомнить лейтенанта, тем не менее ответов было много. Но все они были неутешительными…

И вот, неожиданная удача! Пришло письмо из Северной Осетии от бывшего командира роты, в которой Моисей Гершензон был командиром пулеметного взвода, Ясона Джадоева. Он писал: «Я подтверждаю, что лейтенант Гершензон при встречах со мной говорил о литературе, читал мне свои стихи. Лейтенант Гершензон ловко обращался с индивидуальным санитарным пакетом, бинтовал, перевязывал раненых, помогал тем, кто этого сам не мог. Часто что-то записывал в своей записной книжке. Был он ловким, красивым, веселым, рассказывал о своем народе. Я был ранен 29 марта. В середине апреля в медсанбат стали прибывать раненые из взвода М. Гершензона, и эти раненые говорили, что в результате сильного артиллерийского и минометного огня противника при обороне взятой им высоты погиб лейтенант Гершензон. Когда на этой высоте убило батальонного командира, М. Гершензон поднял батальон в атаку. По фотографии я, конечно, сразу узнал М. Гершензона. Та же улыбка. Он беспредельно верил в Победу». (Сохранен стиль письма Джадоева).

Илие Мазоре работал в киевском университете на кафедре еврейской литературы, преподавал идиш и иврит. Одновременно читал лекции по еврейской литературе на еврейском отделении в Киевском театральном институте. По его инициативе студенты еврейского отделения в качестве дипломной работы поставили «Холмских мудрецов».

Вот и говори после этого, что нет понимания между народами. Низкий поклон Илие Мазоре от всех евреев.

Побывал он и на месте гибели Моисея Гершензона. Когда Илие подошел к братской могиле, в которой — это было доподлинно известно — был похоронен Моисей Гершензон, он не обнаружил там его имени.

Кому нужна еврейская фамилия! «Евреи не воевали. Они отсиживались в Ташкенте». Мазоре пошел в сельсовет. Там он обнаружил списки захороненных, нашел фамилию и заставил дописать на обелиске — Моисей Гершензон.