Алый камень

Голосовский Игорь Михайлович

Молодые супруги отправляются на теплоходе в свадебное путешествие. В пути возникает пожар — и на глазах у молодой жены на Матвея падает горящая балка... Проходит время, Наташа выходит замуж за Степана, спасшего ее в ту трагическую ночь. Но однажды, они случайно узнают о том, что Матвей жив. Степан принимает решение разыскать его и покидает Москву...

 

Алый камень лежит у Егорышева на этажерке, но его историю я узнал не от Егорышева. Егорышев человек неразговорчивый, и о событиях, связанных с Алым камнем, вспоминать не любит…

Историю Алого камня я узнал от других людей. Я складывал ее постепенно, как наполовину рассыпанный рисунок из мозаики. Долгое время одна часть рисунка не совпадала с другой, и я ничего не мог понять. Но я был терпелив и в конце концов восстановил сложный узор человеческих судеб.

Побежденный моим упорством, и Егорышев однажды нарушил обет молчания. Он произнес всего лишь несколько фраз, но все осветилось до конца.

Теперь я знаю историю Алого камня.

Я не жалею о затраченных усилиях.

Мною руководила не жадность коллекционера, собирающего редкостные случаи из жизни, даже не профессиональное любопытство литератора… Мне необходимо было понять что-то самому.

Теперь я понял.

Может быть, еще не до конца. Но я понял главное — Алый камень вовсе не так редок, как считают геологи. Наверно, они по-своему и правы. Но я говорю о другом Алом камне…

Впрочем, вот она, эта история…

 

1

Егорышев смотрел на картину. На нее падала тень, и очертания рисунка расплывались. Можно было разглядеть лишь общий характер пейзажа и уловить замысел художника.

На картине было изображено утро в горах. Собственно, это вряд ли были настоящие горы, скорее сопки, мохнатые, с круглыми добрыми головами. У их подножия звенел прозрачный ручей. Этот чистый серебряный звон прятался в желтых блестках солнца, рассыпанных по мелкой ряби, покрывавшей воду. Так казалось Егорышеву. И еще ему казалось, что есть что-то странно тревожное в этом мирном пейзаже, в белых палатках на берегу ручья, туго надутых ветром, в опрокинутой лодке, в растрепанных кустах боярышника. Тревожным был алый свет солнца, и в необъяснимом беспокойстве застыли на синем небе клочья облаков…

Егорышев подошел ближе, прищурился. Сопки, ручей и солнце исчезли. Перед ним был холст, покрытый торопливыми густыми мазками. Краска пожухла и покрылась мелкими, почти неприметными для глаза трещинами.

— Что ты уставился? — спросил Долгов, проходя мимо Егорышева с самоваром в руках.

Егорышев не заметил Долгова. Он продолжал смотреть на картину, вернее, на ее правый нижний угол, где по холсту скакали небрежные буквы: «Матвей Строганов». Эти буквы притягивали Егорышева. Он протянул руку и потрогал их. Они не исчезли и не изменили очертаний. Они обозначали именно то, что прочел Егорышев. Он не ошибся. Это было совершенно невозможно, нереально и неправдоподобно. Однако картина Егорышеву не приснилась. Она существовала, была заключена в деревянную самодельную рамку и висела на стене. И нарисовал ее Матвей Строганов.

Егорышев перевел дыхание и еще раз посмотрел на пейзаж. Где, в каком неведомом краю находились эти сопки? Кто разбил у их подножия белые палатки?

Он отошел к окну и попытался собраться с мыслями. Он увидел в окне сруб колодца и сухую ольху с почерневшими унылыми ветками. От крыльца к колодцу бежала тропинка. Она была извилистой, хотя шла по ровному месту, и напоминала забытый кем-то в траве кокетливый поясок…

— Пить чай! — позвал Долгов.

Осторожно ступая по визжащим половицам, Егорышев прошел на веранду и опустился в плетеное кресло. Кресло протестующе застонало. Егорышев был не в ладах с мебелью. Стулья под ним ломались.

Долгов пил чай из блюдечка, откусывая сахар маленькими кусочками. С одним куском он выпил три стакана. Тем временем Егорышев вышел на участок. Участок был по московским понятиям большой, двадцать соток, но Егорышев оглядел его с жалостью. Бледные сосны и чахлые березки немощно поскрипывали, опираясь на забор. Больше всего Егорышеву не нравился забор. Он считал, что огораживать забором деревья и кусты глупо и дико. Все равно что сажать в клетку птицу, которая в неволе не поет.

Егорышев присел на край желтого новенького сруба и посмотрел вниз.

—Что ты там увидел? — спросил Долгов, подойдя к нему.

— Звезда, — объяснил Егорышев.

Долгов не понял. Он задрал голову, на небе никаких звезд не было. Тогда он заглянул в колодец. На дне глубокой шахты блестела черная вода. В воде покачивалось опрокинутое лицо Егорышева. А рядом чуть заметно мерцала голубая точка. Это в самом деле была звезда.

Долгов не удивился. Он знал, что со дна глубоких колодцев можно днем увидеть звезды.

—Чудак! — усмехнулся Долгов, повернув к Егорышеву свой розовый детский подбородок.

Вернувшись в комнату, Егорышев снова взглянул на картину, нарисованную Матвеем Строгановым. Может быть, все-таки это был другой Строганов, а не тот, о котором знал Егорышев?

Сопки и палатки загадочно молчали.

Долгов уже надел резиновые сапоги.

— Пойдем, — позвал он.

В руке он держал лукошко, на плечи накинул плащ. Недавно пролил дождь, и в лесу было сыро.

— Откуда у тебя эта картина? — спросил Егорышев.

Долгов удивленно поднял брови.

— Я не знаю, откуда она взялась. Она досталась мне вместе с дачей. Я купил дачу месяц назад с мебелью, половиками и картиной.

— У кого?

Долгов вздохнул, подумал и сказал:

— Что значит, у кого? У одного человека. Почему тебя это интересует?

Егорышев не мог ему объяснить. Объяснять пришлось бы слишком долго…

Лес был невелик и не густ, но все-таки это был настоящий лес. Глубоко, всей грудью вдыхая пьянящий запал прелой хвои, Егорышев бесшумно шагал между стволами. Он видел в траве фиолетовые шляпки сыроежек и желтые россыпи лисичек, но собирать грибы ему не хотелось. Ему хотелось просто побыть немного наедине с молчаливыми деревьями и с ласковой паутинкой, которая осторожно прикасалась к его лицу. Он шагал мягко и быстро, стараясь не сломать зря какую-нибудь веточку и приподнимая рукой колючие лапы так бережно, точно они были покрывалом спящего ребенка…

Долгова Егорышев потерял из виду. Долгов жадно набивал свое лукошко загорелыми, крепкими подосиновичками, росшими здесь в изобилии. Потом он принялся кричать и аукать, но Егорышев не ответил. Он не любил, когда в лесу кричали. Он считал, что шуметь и вести себя развязно в лесу так же неприлично и нехорошо, как в храме или в музее. Заблудиться же в лесу было, по мнению Егорышева, попросту невозможно. Гораздо легче заблудиться в большом городе.

Запыхавшись, Долгов догнал Егорышева возле дачи, заглянул в его пустую корзинку и гордо сказал:

— Ходил бы со мной, я места знаю!

Его лукошко было до краев наполнено подосиновиками и сыроежками.

— Сейчас будем жарить. — Долгов сбросил плащ, обвязался полотенцем и поставил на электрическую плитку сковороду.

— Слушай, продай мне картину! — отрывисто сказал Егорышев.

—Зачем она тебе? — опешил Долгов и растопырил пальцы с налипшей на них фиолетовой пленкой от сыроежек.

Егорышев не ответил.

— Странный ты человек! — сказал Долгов. Егорышев понял, что Долгову не жалко картину, но он не любит ничего непонятного.

— Хорошо, — сердито буркнул Долгов. — Я тебе ее отдам даром. Мне эта мазня не нужна, но ты мне объясни, какая муха тебя укусила?

Егорышев переступил с ноги на ногу и вздохнул.

— Черт с тобой! — расстроено сказал Долгов, покосившись на грибы. Из грибов вытекла вода. Они съежились, и их стало совсем мало, гораздо меньше, чем было в лукошке. — Черт с тобой, — повторил Долгов. — Не хочешь говорить, не надо. Бери!

Егорышев снял картину со стены, вышел на крыльцо и сдунул с нее пыль. Потом завернул в газету, которую бросил ему в дверь Долгов.

Сунув картину под мышку, Егорышев махнул рукой Долгову и направился к калитке.

— Как, уже уходишь? — спросил Долгов. — А грибы?

Егорышев был уже на улице. Он сочувственно подумал, что субботний вечер у Долгова испорчен. Лучше бы он пригласил к себе на дачу кого-нибудь другого. Более интересного собеседника, чем Егорышев. И еще он подумал, что это было бы лучше не только для Долгова, но, пожалуй, и для него самого.

 

2

Егорышев жил в Юго-Западном районе на десятом этаже. Полгода назад Наташе дали здесь квартиру. Ей предлагали на третьем этаже, но она сама выбрала десятый. Она очень любила высоту и ветер. Ей обязательно нужно было видеть горизонт, Так она объяснила…

Егорышеву квартира нравилась. Четыре года они с Наташей снимали комнату, ютились по разным углам. Ему только не нравилось, что высоко. Во дворе росли липы. В июне они зацвели, но их запах не долетал до десятого этажа. Земля была чересчур далеко. Егорышеву не нравилось висеть где-то в воздухе, под облаками. Он хотел бы находиться поближе к земле, пусть даже закованной в асфальт.

Он неважно чувствовал себя в лифте. Лифт был для него тесен, а Егорышев не переносил замкнутых пространств, ограниченных четырьмя стенами. Он сопел, страдал, ему было неуютно.

Входя в квартиру, он забывал про неудобный лифт и про десятый этаж. В прихожей пахло ландышем…

В столовой, где Егорышев спал на диване, пахло дешевым табаком, а в Наташиной комнате, кроме ландыша, пахло еще тушью, акварельными красками и чисто вымытыми волосами. Здесь был мир Наташи, мир свой, особенный, таинственный, ничего общего не имеющий с миром Егорышева. Возле узкой белой кровати стояла тумбочка с флаконами и коробочками. Приземистый молчаливый шкаф отражал все предметы, как зеркало. А на стенах висели Наташины проекты. Дома с широкими окнами, полными воздуха и света, и проспекты, улетающие к синему акварельному небу. В таких домах могли бы жить только очень счастливые люди…

С каждого листа ватмана на Егорышева смотрела Наташа. Он сам не мог бы объяснить, как это получалось, но она смотрела на него. Он ощущал ее дыхание. Проспект был стремительным, как ее походка, а просторные, веселые окна напоминали почему-то Егорышеву песенку, которую Наташа обычно напевала по утрам.

Егорышев никогда не входил в эту комнату без Наташи. Ему хватало места в столовой. Он считал, что нельзя вторгаться в ее мир без разрешения…

…Он очень боялся, что картину помнут в электричке. В вагоне было так много людей, что даже Егорышеву пришлось туго, хотя обычно об его плечи, как об утес, разбивалась любая толпа… Он поднял руку с картиной и держал ее всю дорогу на весу.

Открыв дверь, Егорышев зажег свет, положил картину на стул и, не раздеваясь, отнес на кухню вазу с цветами. Он выбросил вчерашние цветы и, налив свежую воду, поставил в вазу георгины, которые купил возле метро. Пожилая продавщица специально оставила их для него. Егорышев покупал у нее цветы каждый вечер, и она хорошо его знала… Он любил цветы застенчивой и немного ревнивой любовью. Он ревновал к ним Наташу. Когда Наташа, закрыв глаза, прятала лицо в охапку сирени, Егорышев отворачивался. Она улыбалась сирени так, как редко улыбалась ему… Однако ревность была нехорошим чувством, и Егорышев старался ее подавлять…

Развернув газету, Егорышев прислонил картину к стене и направил на нее яркий свет настольной лампы. При электрическом освещении пейзаж показался ему плоским и неумело выполненным. Солнце было слишком алым, а небо чересчур синим, как декорация в театре. И ощущение неясной тревоги исчезло. Но буквы остались на своём месте в правом углу и по-прежнему свидетельствовали о том, что картину нарисовал Матвей Строганов…

Хлопнула дверь. Егорышев сделал движение, чтобы заслонить картину, но тут же отпрянул в сторону. Для чего же он ее принес сюда? Он слышал, как лязгнула цепочка. Зашуршал прорезиненный плащ, затем наступила тишина. Егорышев знал, что Наташа сейчас, сняв шапочку, причесывает перед зеркалом свои прямые блестящие черные волосы, а они вырываются у нее из рук и рассыпаются по плечам и спине… Морщась, она закалывает их шпильками, и глаза у нее усталые… Чудесные, умные, спокойные карие глаза…

Скрипнул паркет. Сейчас Наташа войдет. И вдруг Егорышеву стало страшно. Увидев эту картину, он поступил так, как обязан был поступить. Он принес ее Наташе, но до сих пор у него не было времени задуматься… И только теперь он до конца понял, что случилось. И ему стало страшно, потому что он не мог себе представить, что сейчас произойдет…

Егорышев встретил Наташу посреди комнаты.

— Здравствуй, Степан, — сказала она, поцеловала его в щеку, на мгновенье прильнула к нему и тотчас же, отстранившись, прошла в спальню. Егорышев успел ощутить на лице теплое Наташино дыхание и вдохнуть нежный запах ландыша… Ее уже не было. Он знал, что она выйдет не скоро… Надев халат, она откроет дверь балкона и долго будет любоваться разноцветными огоньками, мерцающими внизу… Последнее время она очень устает. Их группе недавно поручили создать типовой проект поселка для целинников, и Наташа освобождалась поздно…

Егорышеву было жалко Наташу, но он ничего не мог поделать и постучал к ней.

— Что тебе, Степан? — раздался ее спокойный грудной голос.

Он промолчал. Тогда она вышла к нему, придерживая на груди халат. Волосы Наташа убрала под косынку, ее смуглое лицо с большими глазами показалось Егорышеву сумрачным. На тонкой, высокой шее возле горла билась голубая жилка. Егорышев очень любил целовать эту жилку и темные впадинки под ключицами…

— Ты что-нибудь хотел сказать? — спросила Наташа.

Он взял ее за руку и подвел к картине. Наташа посмотрела на картину с недоумением и перевела глаза на Егорышева. Он показал ей подпись в правом углу. Наташа прочла, растерянно оглянулась на Егорышева и вдруг побледнела так сильно, что лицо ее сразу осунулось.

— Эта картина была на даче у Долгова. Понимаешь, я случайно увидел ее на даче…

Схватив картину, Наташа подбежала к столу — тут было светлее от люстры — и стала жадно рассматривать подпись. Потом она прижала картину к груди, повернулась к Егорышеву и прошептала:

— Этого не может быть…

Ее прекрасные спокойные карие глаза стали растерянными. На мгновенье в них мелькнула искорка надежды, но тотчас же погасла.

Егорышев понимал, что нужно сказать что-нибудь, утешить Наташу, но сказать ему было нечего, он сам ничего не знал и чувствовал себя щепкой, увлекаемой бурным потоком…

— Боже мой, — тихо сказала Наташа, — неужели это нарисовал Матвей? Нет, не может быть! Хотя почему же не может?.. Это его подпись, его рука… Рука Матвея!

Она снова и снова повторяла это имя, и каждый раз оно болью отзывалось в душе Егорышева.

— Как эта картина попала к Долгову? — спросила Наташа.

— Он сам не знает. Он купил ее вместе с дачей.

— У кого?

— Он мне не сказал, — ответил Егорышев виновато.

— Как не сказал?

— Ну… Просто не сказал… Не захотел, наверно…

— И ты не потребовал? Не заставил его сказать? Наташа опустила глаза и отошла к окну. Егорышев растерянно развел руками и пробормотал:

— Я же у него спрашивал… Что я мог еще сделать?

Наташа не ответила. Егорышев вздохнул и сел на диван. Ему было жарко; воротник стал тесным.

— Где живет твой Долгов, я поеду к нему, — сказала Наташа и, расстегивая халат, направилась в спальню. Косынка с ее головы упала, и волосы черным ручьем пролились на спину.

— Но ведь уже поздно.

Наташа не ответила. В спальне что-то загремело. Наташа охнула, наверно, ушиблась.

— Я поеду с тобой, — беспомощно сказал Егорышев и в ту же минуту понял, что Наташа не захочет разделить с ним свое горе, свои сомнения и тревогу, потому что это только ее боль, ее тревога, и горе, и радость, а он, Егорышев, не имеет ко всему этому никакого отношения.

— Я сама доберусь, — сказала Наташа, выйдя из спальни. Она надела свой синий костюм, жакет и белую блузку, закрутила косу вокруг головы и сразу стала похожа на десятиклассницу. — Ты мне только дай адрес… Ты же понимаешь, как это для меня важно. Я должна точно знать, он нарисовал картину или кто-нибудь другой.

Спорить с ней и убеждать ее было бесполезно. Наташа обычно соглашалась с Егорышевым, прислушивалась к тому, что он советовал, но если уж поступала по-своему, ничто не могло ее удержать. Егорышев и не пытался удерживать Наташу, хотя тревожился, как она доберется до дачи… Он понимал, что ей действительно лучше поехать одной, и сказал адрес. Наташа поблагодарила его и вышла. Хлопнула дверь. Егорышев остался один.

Теперь он мог все обдумать и принять какое-нибудь решение, но мысли его мешались. Он вошел в комнату Наташи и сел на ее кровать.

На мгновенье ему показалось, что она где-то здесь… Егорышев оглянулся, увидел распахнутый шкаф, брошенное на стул полотенце, вдохнул нежный и тревожный запах ландыша и понял, что в его жизнь ворвалось что-то грозное и неотвратимое, чего он всегда втайне боялся и ждал, не признаваясь в этом самому себе.

Прошел час или вечность, он не знал. За окном стих шум города. Ветер, небрежно теребивший занавеску, стал свежим. В квартире было тихо и пусто, и Егорышев почувствовал, что он не в силах больше оставаться в этой пустоте. В обеих комнатах и в прихожей горел свет, и Егорышеву на мгновенье показалось, что его, осторожно взяв пинцетом, поместили под микроскоп и рассматривают огромными холодными глазами… Надев кепку, он погасил свет и вышел.

Он сообразил, что Наташа вряд ли вернется до утра, она опоздает на последнюю электричку и вынуждена будет остаться у Долгова, и решил съездить к матери. Теперь у него появилась какая-то цель и можно было ни о чем не думать…

Мать Егорышева Анастасия Ивановна жила в маленьком деревянном домике в поселке Новогиреево. Сейчас этот район стал Москвой, там строят многоэтажные дома и прокладывают линию метро, а двадцать лет назад, когда Егорышевы переселились в Подмосковье из Сибири, Новогиреево было тихой деревенькой, утопающей в зелени.

Отец до войны работал директором леспромхоза. Он женился на девушке, приехавшей в леспромхоз из глухой таежной деревни, и в тысяча девятьсот тридцать втором году у них родился сын. Детство Егорышева прошло среди вековых, в два обхвата, сосен, среди грубоватых людей, пропахших спиртом и махоркой, под неласковым небом, с которого летом нестерпимо палило солнце, а зимой, не переставая, сыпался снег… Мать брала Егорышева с собой на делянку, и скрежет трелевочных тракторов заменял ему колыбельную песню… В пять лет от роду он уже понимал, что такое простой, план, кубометр. Он смотрел, как вгрызается в ствол механическая пила, и отворачивался, когда стройная красавица сосна с жалобным гулом обрушивалась на землю. Он жалел деревья. Их становилось все меньше и меньше. Расширялись просеки, выгорала под солнцем лишенная тени трава, а тракторы все дальше углублялись в лес.

Отец часто ругался с инспектором из лесничества. Для отца деревья были не лесом, а только кубометрами-, инспектор же защищал лес, и Егорышев всей душой был на стороне инспектора.

Перед войной отца перевели в Москву, в Наркомат лесной и бумажной промышленности, предложили отдельную квартиру в центре города, но он попросил отвести ему участок в Подмосковье и построил маленький домик, а на участке посадил несколько елочек.

Во время войны отец ушел на фронт и погиб, а Егорышев вырос и, ухаживая за отцовскими елочками, понял, что можно любить лес, даже вырубая его, и не нужно жалеть старые деревья, когда они уступают молодым место под солнцем, — такова жизнь…

Егорышев вышел из пустого автобуса на площади, где земля была разворошена бульдозером, и даже в этот ночной, поздний час грохотали подъемные краны. Строительный участок был залит сиреневым светом прожекторов. Свернув в переулок, Егорышев сразу очутился за городом. Из-за низеньких заборов к нему тянулись бледные вишни, и под ногами уютно, по-домашнему заскрипел деревянный тротуар.

В домике матери еще горел свет. Егорышев порадовался, что не придется никого будить, толкнул калитку и вдруг сообразил, что его поздний визит испугает и растревожит маму и она потом не уснет до утра. Увидев Егорышева, она сразу поймет, что с ним приключилось какое-то горе, и он не сможет успокоить ее, потому что нельзя обмануть мать, если ее сыну плохо…

Егорышев понял, что не должен входить сейчас в этот дом, и тихонько прикрыл калитку. Стало свежо. Он поднял воротник плаща и зашагал в сторону от площади и от подъемных кранов — туда, где кончался город и улица упиралась в черный пустырь, заваленный хламом.

Он шел и вспоминал, как ровно четыре года назад гулял здесь с Наташей и в третий раз сделал ей предложение, а она ответила, что согласна, и, смахнув слезинку, пообещала жалеть его, заботиться о нем и быть ему верной женой.

Она не сказала только, что будет любить его. Она и не могла так сказать, потому что любила другого человека, которого давно не было в живых. Он умер, а Наташа все равно любила его, и Егорышев знал, что любовь навсегда останется в ее сердце. Он знал это, но все же был счастлив, потому что не мог жить без Наташи и верил, что ей будет хорошо с ним…

Человека, которого любила Наташа, звали Матвей Строганов. Он был геологом и погиб девять лет назад на реке Юле неподалеку от Мшанска.

Егорышев вспомнил все, что знал о нем и о его гибели со слов Наташи, и то, что видел сам на пустынном берегу Юлы… Перед его глазами встали просыпающийся лес, наполненный голубым туманом, багровая заря, осветившая небо, поверхность реки, покрытая пеплом, и девушка, которую он спас в ту ночь…

 

3

Это случилось в июне тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Студент второго курса Московского лесохозяйственного института Егорышев приехал на летнюю практику в Мшанское лесничество. Целый день он трясся в автобусе, который привез его из Мшанска, устал и не мог уснуть. Он долго ворочался на колючем сеннике, наконец не выдержал и, накинув пиджак, выбрался из душной горницы во двор, залитый молочным светом луны. Дом лесника Капитонова стоял на небольшой поляне в сосновом бору. Стройные корабельные сосны были похожи на часовых, застывших в почетном карауле.

Здесь Егорышев был на практике в прошлом году и теперь чувствовал себя в лесу уже не как гость, а как хозяин. Приехав сюда впервые, он решил, что попал в волшебный край исполненных желаний, но скоро понял, что восторг, который он испытывал перед лесом, может ему только помешать. Лес прятал от непосвященных свои тайны, болезни и думы; он приоткрыл их перед Егорышевым, и Егорышев поник перед необъятностью и величием своей будущей профессии. Он понял, что лес нуждается не в его восхищении, а в его заботе и настоящая любовь есть не что иное, как готовность отдать себя без остатка.

Он сбил ноги, обходя участки, чуть не утонул в болоте, заработал раздирающий горло сухой кашель и почувствовал себя, наконец, не в гостях, а дома… Дома он был и теперь.

Здороваясь с Егорышевым, сосны шептали что-то тихо и проникновенно. Он брел по еле приметной лесной тропинке, и звезды бежали за ним вдогонку, подмигивая и прячась в колючих еловых лапах. Егорышеву нравилась эта тихая ночь, и, увидев над головой багровое небо, он был огорчен тем, что рассвет, наступивший слишком рано, скоро разлучит его со звездами.

Но это был не рассвет. Небо потемнело, потом вспыхнуло опять, и Егорышев понял, что видит отблеск пожара. Он подумал, что горит лес, и бросился в ту сторону, где пылало небо. Но лес поредел, впереди мелькнула река. Вода была багровой, и по ее гладкой поверхности стелился белый дым. Посреди реки горел теплоход, совершавший регулярные рейсы между Гудульмой и Борском. Это был недавно спущенный на воду пассажирский теплоход с широкой прогулочной палубой, с каютами «люкс» и шикарным рестораном. Он величественно плыл по Юле, подавляя встречные рыбацкие шаланды своей мощью и красотой; корабли уступали ему дорогу, и берега, которые он оставлял за собой, казались пустынными после его ухода.

Теперь этот великолепный теплоход горел. Из окон кают вырывались длинные языки пламени, черный дым окутывал мачты и высокую белую трубу. Юла в этом месте разливалась на полтора километра, и Егорышев с трудом различал людей на палубе теплохода. Они суетились, как муравьи, прыгали в воду.

Теплоход сносило течением к стремнине, и он, удаляясь, продолжал пылать, как охапка соломы, облитая бензином.

Внезапно Егорышев услышал всплеск и, всмотревшись в темное полотно воды, увидел недалеко от берега тонущего человека. Человек пытался добраться до суши, бестолково размахивая руками. Сил у него, видимо, уже не было, он то и дело скрывался под водой. Раздумывать было некогда. Егорышев в чем был — в сапогах и в ватной куртке — бросился в воду. Он подоспел вовремя. Подхватив на руки легкое, почти невесомое тело, Егорышев понял, что спас девушку…

Опустив ее на песок, он наклонился. Черные волосы прилипли к лицу и плечам незнакомки, платье было порвано, обнаженное плечо кровоточило.

Егорышев поспешно снял куртку и накрыл незнакомку. Она не приходила в сознание… Он принялся делать ей искусственное дыхание. Через несколько минут девушка застонала, открыла глаза, но снова лишилась чувств. Однако жизнь ее теперь была вне опасности.

Егорышев взглянул на реку. Пылающий теплоход, покинутый командой, медленно двигался вниз по течению. Погружаясь в воду, он становился все меньше и меньше. Спасшиеся пассажиры собрались на противоположном берегу. Там вспыхнули огоньки костров. Вдоль берега сновали лодки, подбирая тех, кто не успел доплыть.

Егорышев не мог понять, почему девушка не поплыла в ту сторону, куда все, а направилась к дальнему берегу. Должно быть, растерялась.

Он не знал, что с ней делать. Следовало переправить ее на другой берег, где, возможно, ее уже искали люди, с которыми она плыла на теплоходе. Но у Егорышева не было лодки… Разжечь костер? Подождать помощь здесь?

Медленно рассветало. Из мрака выступили деревья. Противоположный берег тонул в тумане, который поднимался от воды.

Девушка, не приходя в сознание, снова застонала. Егорышев поднял ее на руки… Он решил отнести ее к леснику.

Колючие ветки цеплялись за одежду. Егорышев осторожно отводил их от запрокинутого лица девушки.

Он шел по тропинке, раздвигая плечом ветки. Взошло солнце, на лицо девушки, просочившись сквозь листву, упали золотые блики, и Егорышев хорошо рассмотрел ее. Лет восемнадцати, с уже сформировавшейся гибкой женской фигурой и хрупкими, как у подростка, плечами. Колени и локти были совершенно детскими, острыми и трогательными. Они умилили Егорышева и родили в его груди сладкое и томительное чувство, которое он еще не умел назвать…

Девушка так и не пришла в сознание, пока он ее нес. Жена Капитонова Софья Петровна, уложив девушку на кровать, достала бутыль со спиртом и выгнала мужчин из комнаты.

— История, — озабоченно сказал Капитонов, присев на крыльце и свернув козью ножку, — надо сообщить, что мы ее нашли. Ведь ищут ее, наверно…

— Наверно, ищут, — согласился Егорышев.

— Так я, пожалуй, пойду, — затушив цигарку, лесник встал.

Он вернулся поздно вечером и рассказал, что ему удалось переправиться на другой берег и поговорить с пассажирами и с капитаном утонувшего теплохода… От пассажиров лесник узнал, что погибло много людей. Тяжелораненых и обожженных уже отправили на моторной лодке в больницу, в областной центр Борск. За остальными прислан из Мшанска катер… Скоро начнется посадка…

Лесник разыскал капитана на борту катера. Капитан стоял на палубе и записывал в блокнот фамилии пассажиров, поднимавшихся по трапу. Уставший человек с закопченным лицом и перевязанной рукой сперва отмахнулся от лесника, но, услышав про спасенную девушку, сделал отметку в своем блокноте и пообещал сообщить о ней начальнику Мшанского порта.

Капитонов попытался расспросить пассажиров, не знает ли кто-нибудь из них девушку, но вскоре вынужден был отказаться от своего намерения. С полураздетыми, обожженными людьми говорить было трудно: они не понимали его… Плакали дети. Над рекой стоял гул.

Вечером катер отвалил от берега, а лесник вернулся домой.

Девушка не приходила в сознание весь день. К вечеру у нее поднялась температура, и она начала бредить. Она лежала, закинув голову, теребя пальцами одеяло, и шевелила запекшимися губами. Егорышев и Капитонов наклонились к ней и услышали:

— Матвей! Матвей!..

Она звала Матвея всю ночь. На рассвете Капитонов запряг в телегу коня и отправился в Мшанск. Он вернулся вечером с врачом. Врач осмотрел девушку, сказал, что у нее, судя по всему, просто сильное нервное потрясение, в больницу везти ее не нужно, тишина и целительный лесной воздух вылечат быстрее лекарств.

Утром жар спал и девушка очнулась. Она открыла большие карие глаза и с недоумением оглядела темную горницу. Потом глаза ее остановились на Егорышеве, она наморщила лоб, припоминая.

— Спокойно, спокойно, — тихо сказал Егорышев и положил ей руку на плечо. Но она сбросила его руку, села на кровати и отчаянно крикнула:

— Матвей!

Вбежала Софья Петровна. Она обняла девушку, попыталась ее уложить, но та, закрыв глаза, билась головой о стену, рвала на себе волосы и дико кричала:

— Матвей! Матвей! Потом она упала и затихла.

На рассвете она снова очнулась. Когда она открыла глаза, Егорышев позвал Софью Петровну и Капитонова. Он боялся, что больная снова будет кричать и биться, но она лежала спокойно. Взгляд ее был осмысленным и равнодушным. Она понимала, где находится, пила бульон, которым поил ее Егорышев, но не размыкала губ… Егорышев читал ей вслух газету, ненадолго включал радио, как советовал доктор; она лежала на спине, широко раскрыв глаза, и смотрела мимо Егорышева. Иногда она плакала, и Егорышев не мог на нее смотреть в эти минуты, у него сжималось горло от жалости к ней, и он отворачивался. Девушка не всхлипывала. Она лежала неподвижно и тихо, а слезы катились по ее щекам и падали на подушку…

Потом она стала реже плакать, поворачивала голову, когда Егорышев приносил ей есть, и смотрела уже не на потолок, а в окно, за которым дремало золотое северное лето. Однажды она, выпив бульон, приподнялась на локте и спросила:

— Какое сегодня число?

С этого дня девушка стала поправляться. Она не интересовалась, где находится и кто за ней ухаживает, взгляд ее был пустым и равнодушным, но на щеках появился румянец и голос окреп.

Правда, ее голос Егорышев слышал редко. Она разговаривала мало, только тогда, когда к ней обращались, но Софья Петровна осторожно и настойчиво расспрашивала ее, и через неделю Егорышев и Капитонов узнали ее историю.

Звали ее Наташа. Наташа Соколова. Ей было восемнадцать лет. Этой весной она окончила школу. На теплоходе Наташа плыла со своим мужем, геологом Матвеем Строгановым. Они поженились две недели назад в Гудульме и направлялись в Борск, где находилась геологическая партия Матвея.

Перед тем как Наташа познакомилась с Матвеем, она жила с теткой, скупой и суровой женщиной, и после школы торговала на базаре овощами со своего огорода.

Матвей Строганов, проезжавший со своей партией через маленький, затерянный в лесах городок, заболел гриппом и остался в доме Наташиной тетки, где геологи ночевали три ночи. Этот двадцатичетырехлетний веселый, сильный человек ворвался в тихую Наташину жизнь как буря. Он подхватил Наташу и умчал ее прочь из темного, на семи запорах, теткиного дома.

Матвей был для Наташи принцем из сказки. Она не просто полюбила, она боготворила его. Она не могла поверить в свое счастье и, просыпаясь утром, видя его рядом с собой, плакала от страха, что он может вдруг ее разлюбить…

Матвей повидал в жизни такое, что и присниться не могло Наташе. Родители его погибли во время бомбежки, он отстал от эшелона, побывал в оккупации, после освобождения города был взят «сыном полка» в артиллерийский дивизион, затем попал в детский дом, убежал оттуда, скитался полгода по Крыму и Кавказу, потом приехал в Одессу и попросился в ремесленное училище… Он окончил вечернюю школу и уехал в Москву. Его приняли в Институт цветных металлов и золота имени Калинина. Он жил в студенческом общежитии, участвовал в самодеятельности, писал стихи и рисовал масляными красками пейзажи и натюрморты. По воскресеньям он разгружал вагоны на станции Сортировочная, чтобы заработать на билеты в театр или на выставку… Энергия била в нем ключом. Он все знал, всем интересовался, «забивал» в спорах преподавателей и искренне считал себя олухом и поверхностным человеком… На четвертом курсе он вступил в партию. После окончания института его хотели оставить в Москве, но он попросился в экспедицию…

Слушая его рассказы, Наташа казалась себе ничтожной и глупой. Что она видела, кроме Гудульмы? Матвей говорил ей о Ремарке и Олдингтоне, а она стискивала зубы, чтобы не заплакать. Он тем не менее находил в ней какие-то особенные таланты, неведомые ей самой… Он восхищался ею, а она боялась, что у него откроются глаза, и сказка кончится…

…Уезжая из Гудульмы, они расписались. Наташа забрала все свои вещи, твердо зная, что никогда больше сюда не вернется. Тетка взяла с нее расписку, что она не претендует на половину дома, и проводила ее на пристань. Обнявшись, они всплакнули. Слезы у Наташи были легкими, хотя тетка и посоветовала ей держать ухо востро, ибо, по ее мнению, было не исключено, что Матвей надсмеется над Наташей и бросит. Тетка на прощанье рассказала несколько известных ей историй, окончившихся очень печально. Наташа обещала следовать теткиным советам, но ей было смешно. Она полагалась на Матвея, как на каменную гору, шла за ним с закрытыми глазами.

Для нее не было на свете второго такого человека, как он.

На теплоходе они заняли отдельную каюту. В каюте были накрахмаленные занавески, мягкие ковры и зеркала. Такую роскошь Наташа видела впервые. Матвей не обращал на ковры никакого внимания. Он ни на шаг не отходил от Наташи.

Не выпускал ее из рук, целовал, носил по каюте, баюкал, напевая смешную песенку, кормил с ложечки, заплетал ей косу и шептал слова, от которых у Наташи кружилась голова. Ей приходилось его останавливать, иначе он сделал бы свидетелями их любви всех пассажиров теплохода.

На третьи сутки Наташа проснулась в середине ночи от страшного и пугающего ощущения пустоты. Открыв глаза, она увидела на потолке каюты багровые тени. Они медленно передвигались, то затухая, то становясь ярче. Матвея не было. Его пиджак висел в открытом шкафу. Теплоход тихонько покачивался, и дверца шкафа скрипела. Над головой раздавался топот. Там что-то громко трещало, лопалось, шипело. «Пожар!» — услышала Наташа чей-то истошный вопль. Накинув халатик, она выбежала из каюты. Ей показалось, что за дверью раздался голос Матвея. Но Матвея не было. Была багровая, неестественно светлая ночь, кроваво-красная вода за бортом, обезумевшая толпа на палубе, крик женщин, плач детей.

Наташу сбили с ног. Вместе с толпой она протащилась по палубе.

— Матвей! — крикнула она,но ее голос утонул в криках людей, в треске пламени. Огонь пожирал палубные надстройки и спасательные лодки. Горело все, что могло гореть.

Сверху свалились пылающие перила, обдав Наташу искрами. Наташа с криком бросилась в воду. Плавала она хорошо, и первые несколько минут ею управляла лишь одна мысль — уйти подальше от теплохода, от падающих с него огненных факелов…

Теплоход сносило течением. Наташа никак не могла от него оторваться. Она плыла, задыхаясь, но теплоход, освещенный пожаром, был по-прежнему рядом.

Пламя охватило корабль со всех сторон. Он горел, как огромный костер, снопы искр, выбрасываемые с пушечным гулом, сыпались в воду и гасли с громким шипением. Палубы опустели… Отданный во власть огня, теплоход беспомощно разворачивался поперек течения.

И вдруг Наташа увидела Матвея. Он взбирался на борт по трапу. Языки пламени тянулись к нему, временами он скрывался в клубах дыма, но продолжал упорно лезть вверх и вскоре очутился на палубе.

Наташе показалось, что он идет в сплошном море огня. Она поняла, что он ищет ее, что он специально вернулся за ней, не найдя ее на берегу. Наташа отчаянно крикнула:

— Матвей!

Но он не услышалее. Тогда, собрав все свои силы, она поплыла к теплоходу. Густой дым окутал ее, разъедал ей глаза, она временами ничего не видела — ни теплохода, ни берегов. На плечи сыпались горячие искры. Наташа не чувствовала боли. Но вот ветер отнес дым, и она снова увидела Матвея. Он стоял на корме. Языки пламени гудели вокруг него.

Внезапно раздался треск, и часть надпалубной надстройки рухнула. За борт полетели горящие обломки. И опять дым застлал все перед глазами Наташи. Она натолкнулась на какую-то обуглившуюся балку, уцепилась за нее и, когда дым рассеялся, подгребла почти вплотную к борту теплохода… Матвея на палубе уже не было…

Наташа не хотела, не могла поверить в его гибель и долго плавала среди обломков в надежде найти Матвея, пока не выбилась из сил… Потом, уже теряя сознание, повернула к берегу… Так оказалась она на дальнем берегу…

Слушая Наташу, Егорышев сидел на крыльце и курил.

Он приехал, чтобы заработать за лето немного денег, но теперь решил, что не останется здесь и уедет вместе с Наташей. Оставить ее сейчас одну казалось Егорышеву преступлением. Он не спрашивал себя, как к ней относится. Просто не думал об этом. Его обязанностью было помочь Наташе, вот и все… Софья Петровна перешила для Наташи несколько своих платьев, Капитонов дал денег на дорогу, а Егорышеву предстояло позаботиться о ее судьбе. Все это было совершенно естественно.

В Мшанск приехали на рассвете. Отправились в речной порт. Егорышев шел вслед за Наташей. Они не разговаривали. Наташа ни разу не спросила, почему он за ней идет, не обернулась, чтобы посмотреть, тут ли он еще…

Начальника порта не было, он уехал в Борск. Об этом сообщила секретарша. Она показала Наташе и Егорышеву список пассажиров с теплохода. Список секретарша достала из несгораемого ящика. Бумага на сгибах протерлась почти насквозь…

Потом секретарша рассказала, что водолазы позавчера вытащили тела двух мужчин и двух женщин. Одного мужчину и женщин вскоре опознали родственники, а один мужчина очень сильно обгорел, при нем не оказалось никаких документов. Его похоронили, так и не узнав, кто он… Еще не установлено, сколько всего людей погибло, водолазы до сих пор обследуют русло реки…

Услышав про обгоревшего, неопознанного мужчину, Наташа всхлипнула и отвернулась к стене. Егорышев внимательно просмотрел список спасшихся. Фамилии Строганова в списке не было, как и фамилии Наташи…

— Не отчаивайтесь, — робко сказал Егорышев. — Знаете, всякое бывает. Может, вовсе не его водолазы вытащили… Давайте позвоним еще в Борск… Вам известна фамилия начальника геологической партии, в составе которой был ваш муж?

— Известна, — негромко ответила Наташа. — Профессор Соколов… Он должен был ждать нас в гостинице «Север».

— Вот и нужно позвонить прямо в гостиницу. Мало ли…

— Чудес не бывает, — вздохнула Наташа, но Егорышев решительно взял ее за руку, и они отправились на почту.

Наташа стояла возле кабины, пока Егорышев звонил. Он поговорил с администратором гостиницы, затем с дежурным по этажу…

— Ждали они Матвея, — сказал он, выйдяизкабины и избегая смотреть на Наташу. — Три раза отъезд откладывали, но не дождались и позавчера уехали…

— А вы ждали чего-нибудь другого? — горько спросила Наташа.

— Что вы собираетесь делать? — осторожно спросил Егорышев, когда вышли на площадь.

Наташа не ответила.

Егорышев сходил в магазин и принес ей поесть. Наташа поблагодарила его. Он был счастлив, что она принимает его услуги.

— Вернетесь к тетке? — поинтересовался он.

— Нет, — покачала головой Наташа. — В Гудульму я никогда не вернусь… Я буду учиться… Матвей хотел, чтобы я училась… — Она нахмурилась и твердо сказала: — Матвей учился в Москве. Я тоже постараюсь попасть в Москву.

— Так это же легко устроить! — обрадовался Егорышев. — Я живу в Москве. Поедем вместе!

— Мы не поедем вместе, — ответила Наташа. — Июнь кончается. Я не успею подготовиться к экзаменам. Я поеду в Москву следующей весной, а сейчас я останусь здесь…

Она решила поступить куда-нибудь на работуи за зиму подготовиться к экзаменам в институт. На карандашной фабрике требовались ученицы для обучения разным специальностям. Предоставлялось общежитие. Вместе с Наташей Егорышев зашел в отдел кадров. Начальник отдела кадров встретил их приветливо, посоветовал Наташе подать заявление в механический цех, там больше заработок, и, когда она заполняла анкету, попросил паспорт и трудовую книжку. Наташа растерянно взглянула на Егоры-шева…

Выйдя на улицу, онидолго молчали…

— Напишу в Гудульму, попрошу выслать мне метрику, — сказала Наташа. — Несколько дней я как-нибудь продержусь. Ночевать можно на вокзале или в порту.

— Нет, это не годится, — ответил Егорышев. Он предложил ей поехать вместе с ним в Москву и остановиться у его матери. У матери свой дом, Наташа никого не стеснит. Метрику тоже можно запросить из Москвы.

Наташа впервые внимательно посмотрела .на Егорышева. Он стоял перед ней огромный, неуклюжий, растерянно опустив большие руки.

— Спасибо вам за все, за все, — тихо сказала Наташа. — Вы сами понимаете, что я не могу поехать с вами…

Он продолжал ее убеждать. В этом нет ничего предосудительного. Что тут такого? Через год осенью Наташа поступит в институт и перейдет в общежитие.

Они медленно шли по узкой пустынной улице. Мокрые одноэтажные дома словно вымерли. Холодный дождь пронизывал насквозь. Так дошли они до вокзала. Егорышев сходил в кассу и купил два билета до Москвы с пересадкой в Уфе…

— Поезд через сорок минут, — сказал он. — Вы не пожалеете, Наташа. Вот увидите, все будет хорошо.

…Так случилось, что Наташа приехала в Москву. Анастасия Ивановна ни о чем не расспрашивала Егорышева. Она постелила Наташе в столовой, а Егорышеву велела перебраться в чуланчик рядом с кухней.

И они стали жить вместе. Получив из Гудульмы метрику, Наташа отправилась в милицию. Ей выдали новый паспорт, и она поступила чертежницей в конструкторское бюро. Начальник бюро заметил у нее способности и посоветовал ей готовиться в архитектурный институт. Часть денег Наташа отдавала Анастасии Ивановне. Завтракали и ужинали вместе за одним столом. Разговаривали мало. Вечерами Наташа иногда пела. У нее был красивый грудной голос…

К Егорышеву Наташа относилась дружелюбно, с уважением. Если он опрашивал, подробно рассказывала о своих делах. Что было на работе. Как подвигается подготовка к экзаменам. Однажды, в воскресенье, Егорышев пригласил ее в кино. Она отказалась. Он больше не приглашал… Анастасии Ивановне Наташа помогала по хозяйству: мыла пол, ходила на рынок и в магазин, чистила картошку. Все это молча, спокойно и деловито. Если Егорышев был дома, он наблюдал за ней, закрывшись книгой или газетой. Лицо его становилось мягким и растроганным. Как-то он сидел за столом и смотрел на Наташу… Она вышла из комнаты. Анастасия Ивановна наклонилась к сыну и негромко, с сожалением сказала:

— Не любит она тебя. И не полюбит никогда. Егорышев отодвинул чашку и встал из-за стола… Прошел год. Осенью Наташу приняли в архитектурный институт, и она перешла жить в общежитие.

— Заходите, если будет время, — холодно сказала Анастасия Ивановна.

Она не любила Наташу за то, что та была равнодушна к Егорышеву. Наташа это чувствовала и, собирая вещи, напевала, как птица, вырвавшаяся, наконец, из клетки. Егорышеву было горько видеть ее радость…

— Можно навещать вас? — спросил он. Наташа покраснела. Видимо, ей стало стыдно.

— Ну конечно, Степан, — виновато ответила она. Он пришел через неделю и пригласил Наташу в театр. Девушки, жившие в ее комнате, с любопытством смотрели на него. В их взглядах была насмешка. Черный костюм висел на Егорышеве мешком, галстук съехал набок, лицо побагровело от волнения и стыда.

— Я с удовольствием пойду с тобой в театр! — громко, вызывающе сказала Наташа, взяв его под руку.

Они встречались всю зиму,весной Егорышев сделал Наташе предложение.

— Спасибо, Степан, — тихо ответила она. — Я тебя очень уважаю. Ты очень хороший человек… Но давай больше не будем говорить об этом… Этого никогда не будет. Никогда.

Через год Егорышев окончил институт. Наташа училась на втором курсе. Он получил направление, уже уложил чемодан, но в последний момент решил не ехать. Отправился в институт, заявил, что у него больна мать, и получил диплом на руки. Он считался старательным и добросовестным студентом, ему поверили.

— Я не хочу оставлять тебя одну, — сказал Егорышев Анастасии Ивановне. Она неодобрительно покачала головой. Она знала, как нелегко ему было отказаться от своей мечты. Он любил лес, но Наташу он любил еще больше…

На работу Егорышев устроился с трудом. В Москве были не нужны лесоводы. В конце концов после долгих мытарств он поступил в республиканское Управление лесного хозяйства. Работа была утомительной и нудной. Приходилось с этим мириться. Он сам выбрал свою судьбу. Спустя год он снова предложил Наташе стать его женой. Она с отчаянием сказала:

— Я никогда не выйду замуж, Степан. Понимаешь? Мне никто не нужен. Но даю тебе слово, если когда-нибудь я решусь на это, моим мужем будешь только ты.

…В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году они поженились.

Ее подруги были удивлены тем, что она все-таки вышла за Егорышева. О Наташиных проектах уже говорили в институте. Она занималась в студенческом научном кружке. Известный архитектор обещал взять ее в свою мастерскую. Наташа была интересной девушкой, многие на нее посматривали. За нею пытались ухаживать ребята из ее группы. Среди них были талантливые люди, с большим будущим.

Студенты и студентки, приглашенные на свадьбу, с недоумением смотрели на Егорышева, торжественно и неподвижно сидевшего рядом с молчаливой Наташей.

Потом они остались одни в чужой комнате, которую за два дня перед этим сняли у Наташиной знакомой… Комната была маленькая, но с высоким лепным потолком, в старинном московском доме. В окно светил уличный фонарь. Наташа погасила свет, исподлобья взглянула на Егорышева и стала медленно расстегивать платье. Он вышел в коридор и долго курил, потом, потушив окурок, вернулся в комнату. Наташа стояла у окна и, услышав его шаги, вздрогнула…

— Я лягу на диване, — сказал Егорышев. — Ты спи, спи…

На диване он спал две недели. Однажды, проснувшись на рассвете, он увидел, что Наташа сидит на кровати и, придерживая у подбородка одеяло, задумчиво смотрит на него.

— Иди сюда, — шепотом сказала она. — Тебе, наверно, холодно на твоем диване…

Они стали мужем и женой.

Наташа относилась к Егорышеву по-прежнему спокойно и ровно. Она много занималась, Егорышев сидел в своем управлении и сочинял деловые бумаги. По вечерам они ходили в кино или гуляли возле дома…

Егорышев с нетерпением ждал наступления вечера. Он ждал встречи с Наташей, как праздника. Этот праздник с каждым днем становился прекраснее и не превращался в будни от повторения…

Егорышеву исполнилось двадцать шесть лет. Наташа открыла перед ним целый мир, который надолго заслонил все, чем он жил до сих пор… Обнимая ее, он задыхался от острого, почти нестерпимого ощущения счастья. Его руки весь день сохраняли теплоту ее тела. Он называл ее:

— Моя дорогая лада! Ладушка! Девочка моя… Конечно, не вслух, а молча, про себя. Вслух произнести такие слова было невозможно…

Наташа окончила институт, и знаменитый архитектор выполнил обещание, взял ее в свою мастерскую. Вскоре ей дали квартиру. Егорышев и Наташа жили вместе уже четыре года. Наташа была верной женой. Она жалела Егорышева, заботилась о нем, и он был счастлив. Счастлива ли Наташа, он не знал. Не спрашивал ее об этом…

О своем первом муже Наташа никогда не вспоминала, во всяком случае при Егорышеве. Ему хотелось думать, что она забыла Матвея. Но в глубине души он знал: нет, она не забыла! Она не рассказывала Егорышеву о своих неудачах. Не приглашала порадоваться вместе с ней ее успехам. Всеми своими радостями и горем, мечтами и сомнениями она делилась с Матвеем. Она старалась совершать только такие поступки, которые мог бы одобрить он…

Егорышев это видел. Ему было больно. Но со временем боль притупилась. Со дня гибели Матвея прошло девять лет. Егорышеву стало казаться, что никакого Матвея на самом деле не было. Он существовал лишь в воображении Наташи.

Но этот человек, которого не было, нарисовал картину. Картина существовала. Она почему-то находилась на даче, приобретенной Долговым у неизвестного лица… Когда была нарисована картина? Как она попала на дачу?

Матвей Строганов вернулся из небытия.

 

4

…Рассвет застал Егорышева на шоссе. Он ушел довольно далеко от города, и ему пришлось ловить попутную машину. Он часа два добирался до дома, пересаживаясь с трамвая на автобус и с автобуса на метро.

Наташа стояла на балконе. Егорышев увиделееснизу и помахал рукой. Она его не заметила.

Стиснув зубы, Егорышев вытерпел пытку в тесном лифте, открыл дверь своим ключом и вошел в квартиру. Солнце давно взошло, но в прихожей и в столовой горел свет. Значит, Наташа вернулась ночью… Она была здесь одна, а Егорышев мотался где-то за городом! Выругав себя, он постучал в ее комнату.

— Да, — сказала Наташа с балкона.

Он не любил выходить на балкон, так как чувствовал себя на такой высоте маленьким и беспомощным. Он остановился в дверях и вопросительно посмотрел на Наташу.

— Долгов купил дачу у Лебедянского, — сказала Наташа.

— У Лебедянского? — удивился Егорышев. Этого он никак не ожидал и сразу понял, почему Долгов не хотел сказать ему об этом. Евгений Борисович Лебедянский был заведующим административно-хозяйственным отделом Управления лесного хозяйства и непосредственным начальником Егорышева и Долгова.

— Нужно поехать к нему и узнать, где он взял эту картину, — продолжала Наташа. — Ты не мог бы съездить сегодня?

Она казалась спокойной, даже чересчур спокойной, но Егорышев видел ее дрожащие губы и понимал, как обманчиво это —спокойствие.

— Конечно, я могу съездить, — ответил он. — Но, понимаешь, сегодня воскресенье, нужно ехать к нему домой, а я не знаю, где он живет.

— Я узнала у Долгова. Лебедянский живет на площади Восстания в высотном доме, — сказала Наташа. Она подошла к Егорышеву и, нахмурившись, посмотрела на него снизу. — Пожалуйста, поезжай, Степан. Ты не сердись на меня, но я не знаю, что может означать эта картина, как она появилась, все это слишком важно.

— Я скоро вернусь, не волнуйся, — ответил Егорышев. — Ты завтракала? Я все выясню, вот увидишь.

Наташа проводила его до дверей. Он тоже не завтракал, ему хотелось есть. По дороге к метро Егорышев зашел в кафе-автомат, опустил в щель жетоны и проглотил два бутерброда с колбасой, даже не почувствовав их вкуса.

Он размышлял о том, как объяснить Лебедянскому цель своего визита. Не рассказывать же всю историю Строганова и Наташи.

Так ничего и не придумав, Егорышев вошел в подъезд высотного дома и, поднявшись на лифте, позвонил. Лебедянский открыл ему. Это был сухощавый рослый человек лет пятидесяти, с узким горбоносым лицом, пронзительными черными глазами и острыми скулами, туго обтянутыми коричневой кожей.

Он имел репутацию неплохого руководителя. Был строг, но не высокомерен, в обращении прост и приветлив. Жена Лебедянского умерла в Ленинграде во время блокады, он жил один.

— Степан Григорьевич, какими судьбами! — сказал Лебедянский. — Если вы любите кофе, то вы пришли вовремя. Я как раз собирался завтракать.

— Я только на минуту, — ответил Егорышев и вошел в прихожую. — Извините, что я вас побеспокоил… Но мне очень нужно выяснить… На даче у Долгова… То есть на вашей бывшей даче есть картина… Ее нарисовал Матвей Строганов. Не могли бы вы сказать, как эта картина попала к вам?

Лебедянский удивленно поднял густые черные брови.

— Дело в том, что Строганов мой друг, и я хотел бы, таким образом, узнать о его судьбе… То есть не о судьбе… Потому что он давно умер, но… В общем вы понимаете… Это важно для меня, — сбивчиво объяснил Егорышев.

Евгений Борисович задумался, глядя мимо Егорышева. Потом лицо его стало любезным. Он улыбнулся, кивнул и сказал:

— Да, да, припоминаю… Действительно там была такая картина. Но я понятия не имею, откуда она взялась

— Как же вы не знаете? — растерянно спросил Егорышев.

— Очень просто. Дача мне досталась по наследству от одного дальнего родственника, и, когда я стал владельцем, картина уже висела там… Ее, по-видимому, приобрел мой родственник. Вот он мог бы вам все объяснить, но этот человек, к сожалению, умер три года назад… Теперь вы сами видите что я бессилен вам помочь.

— Да, — ответил Егорышев. — Конечно… Разонумер…

— Вы войдите в комнату, сейчас кофе будем пить, — улыбаясь, сказал Лебедянский, но. Егорышев еще раз извинился и распрощался с ним.

Когда он ехал домой, снова захотелось есть, и он пожалел, что отказался от кофе. Кроме того, интересно было бы посмотреть, как живет Лебедянский. Сотрудники, которым приходилось бывать у него, говорили, что Евгений Борисович большой чудак. У него нет ни кровати, ни стола. Обедает он в столовой, а спит в большом старинном мягком кресле, не снимая халата и тапочек. Эта привычка осталась после Ленинграда, когда Лебедянский спал так в ожидании очередного налета или артобстрела… Он часто приглашал к себе сотрудников, играл с ними в преферанс. Егорышева он ни разу не приглашал, потому что тот не умел играть в преферанс…

Наташа открыла дверь, как только Егорышев вышел из лифта.

— Ничего не удалось узнать, — сказал Егорышев, сняв пальто. — Понимаешь, Лебедянскому дача досталась по наследству от какого-то родственника, картину приобрел этот родственник, теперь ничего нельзя выяснить — он умер…

— А как фамилия этого родственника? — спросила Наташа.

— Не знаю… Я просто не стал этим интересоваться… Это теперь не имеет значения…

— Напрасно ты не спросил, — тихо сказала Наташа и ушла в свою комнату.

— Зачем нам его фамилия? Он же умер и все равно ничего не расскажет, — проговорил Егорышев ей вслед.

Всю ночь Егорышев проворочался на своем диване. Наташа тоже не спала. В ее комнате горел свет. Утром, взглянув на жену, Егорышев расстроился. Наташа осунулась, возле ее губ прорезались морщинки.

— Нельзя же так, — ласково сказал он, взяв ее за руку. — Я все понимаю, но зачем же мучать себя?

— Ты ничего, ничего не понимаешь, Степан, — ответила она горько и отняла руку. — Я же не из любопытства всем этим интересуюсь. Пока я не узнаю, как попала картина на дачу, когда и где нарисовал ее Матвей, я могу думать все, что угодно… От этих мыслей я сойду с ума!.. А вдруг картина нарисована пять, шесть лет назад?

— Как? — не понял Егорышев. — Но ведь прошло девять лет…

— В том-то и дело, — прошептала Наташа и отвернулась к окну.

— Так ты что, думаешь, что он… Ну, родная моя, так уж совсем нельзя. Это просто мистика… Ты сама все видела своими глазами. А картина нарисована, разумеется, лет десять назад… Если не все пятнадцать.

— Только не пятнадцать, — ответила Наташа, не оборачиваясь. — Пятнадцать никак не может быть. Там нарисованы горы и палатки. Значит, Матвей 'уже был геологом… А институт он кончил в пятьдесят первом году.

— Он мог нарисовать картину где-нибудь на практике, — возразил Егорышев. — Но зачем мы будем гадать? Хочешь, я отнесу картину к специалисту-художнику, и он скажет, когда она была нарисована… Если, конечно, это вообще можно установить…

Наташа подошла к Егорышеву и положила руку ему на плечо.

— Я знаю, что мучаю тебя, — сказала она тихо. — Тебе все это тяжело и неприятно… Я эгоистка и совсем не думаю о тебе… Но я прошу тебя сделать это… То, что ты сказал… Я не знаю, можно ли установить, когда нарисована картина… Но пока я это не выясню, я не успокоюсь…

— Бедная ты моя, — ответил Егорышев и осторожно провел жесткой ладонью по ее черным блестящим волосам. — Я сегодня же схожу… Только не знаю куда… Попробую в Третьяковскую галерею.

Им пора было на работу. Усадив Наташу в троллейбус, Егорышев позвонил в управление, сказал секретарше Зое Александровне, что задержится, и, сев в такси, поехал в Лаврушинский переулок.

Научный сотрудник в Третьяковской галерее сказал Егорышеву, что в таком вопросе ему могут помочь только в реставрационной мастерской. Эта мастерская находится во дворе.

Дежурный милиционер показал Егорышеву, как пройти в мастерскую, и он, постучав в кабинет заведующего, объяснил пожилому толстому человеку в синем халате цель своего посещения и, развернув газету, положил на, стол картину.

Заведующий вызвал художника-реставратора, сухонького старичка с белой бородкой клинышком, и сказал:

— Взгляните, пожалуйста, Тимофей Ильич. Товарищу нужно установить примерно год создания этого пейзажа.

Тимофей Ильич вышел и через несколько минут вернулся с лупой и флаконом, в котором плескалась зеленоватая жидкость. Он внимательно осмотрел картину в лупу, обследовал всю поверхность холста сантиметр за сантиметром, затем капнул на холст жидкостью из бутылочки и поводил по влажному месту мягкой кисточкой.

Покончив с осмотром, он спрятал в карман халата лупу, флакон и повернулся к Егорышеву, который сидел, выпрямившись, на стуле и ждал, что ему скажут.

— Ну что ж, вопрос ясен, — фальцетом произнес старичок, выставив бородку и вытирая пальцы клочком ваты. — Автор этого произведения пользовался обычными масляными красками отечественного производства. Холст загрунтован по-любительски, небрежно, смесью толченого мела с казеиновым клеем. Краски разводились на обыкновенной олифе. Состояние холста, грунтовки, а также красок позволяет с полной определенностью утверждать, что картина создана не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого и не раньше тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года.

— Не раньше? — хрипло спросил Егорышев и провел рукой по вспотевшему лбу.

— Никак не раньше, — подтвердил старичок. — Видите ли, с пятьдесят четвертого года маша промышленность стала выпускать более качественные краски, а именно этими красками и сделана картина.

— Да вы не сомневайтесь, — заверил заведующий. — В пределах двадцати-тридцати лет это можно определить с точностью до одного года.

— Благодарю вас, — с трудом сказал Егорышев.

Очутившись в скверике рядом со скульптурой футболистов, он сел на скамейку. Он вдруг почувствовал, что очень устал. Картина, завернутая в газету, лежала рядом. Егорышев вынул из кармана пачку папирос, закурил и долго смотрел на кирпичную стенку реставрационной мастерской, как будто эта стенка могла ему что-нибудь объяснить. То, что произошло, было настолько нелепо, страшно и невозможно, что не укладывалось в мозгу. И в то же время сообщение старика художника, пожалуй, не было таким уж неожиданным. С самого начала Егорышев чувствовал, что Матвей жив. Эта мысль пряталась так глубоко, что он сам ее не осознавал.

Теперь все стало ясно. Наташа ошиблась. Матвей был жив. Он не утонул тогда на реке Юле, он выплыл и спасся. Матвей был жив и, быть может, все эти годы разыскивал Наташу… Нет, впрочем, конечно, не разыскивал. Если бы искал, то за девять лет нашел. Должно быть, тоже решил, что Наташа утонула…

Егорышевустало холодно. Он застегнул пиджак и встал.

Управление лесного хозяйства помещалось в четырехэтажном старинном доме на набережной Москвы-реки. Егорышев запер картину в ящик письменного стола и спросил у Зои Александровны, пришел ли уже на работу товарищ Лебедянский.

— Пришел, — сухо ответила Зоя, очень строгая и принципиальная женщина. Она принципиально не красила ногти и губы и не носила модных платьев. — Евгений Борисович давно на своем месте и, между прочим, спрашивал про вас.

Сотрудники административно-хозяйственного отдела смотрели на Егорышева с интересом. Сегодня он вел себя необычно. Они привыкли, что он неподвижно сидит в своем углу и шелестит бумагами. Егорышев ни с кем, кроме Долгова, близко не сошелся. За три года, что он просидел в этой комнате, он произнес не больше десяти фраз. Его давно перестали замечать.

— Доложите, пожалуйста, — сказал Егорышев Зое Александровне.

— Евгений Борисович занят! — отрезала секретарша.

Егорышев вздохнул, застегнул пиджак и мимо потрясенной Зои Александровны проследовал в кабинет.

Увидев его, Лебедянский поднял голову от бумаг и указал рукой на кресло.

Егорышев кое-как втиснулся в кресло и сказал:

— Я опять насчет той картины… Извините, что я надоедаю. Но мне необходимо знать фамилию этого родственника… Понимаете, все усложнилось… Он оказался жив.

— Кто? Мой родственник? — вежливо спросил Лебедянский.

— Нет, — покраснев, ответил Егорышев. — Этот человек… Матвей Строганов… Он жив… И нужно его найти… Фамилия вашего родственника теперь имеет большое значение.

— Его фамилия Гольдберг,—терпеливо сказал Лебедянский. — Лев Алексеевич Гольдберг. Вы удовлетворены?

— А… кем он был?

— Он был геологом. Известным геологом.

— Конечно! — сказал Егорышев. — Конечно, иначе и не могло быть… Извините меня, пожалуйста. Еще один вопрос. При каких обстоятельствах он умер? Где?

Лебедянский откинулся в кресле. Углы его губ опустились.

— Он умер во время одной из своих экспедиций… Но мне кажется, мы не совсем вовремя затеяли этот разговор…

— Да, да, — смущенно сказал Егорышев и высвободился из кресла. — Большое вам спасибо, Евгений Борисович.

Споткнувшисьо край ковра, он направился к двери.

— Погодите, — остановил его Лебедянский. — Вы сегодня, кажется, опоздали на работу?

— Я же позвонил Зое Александровне…

— Да, вы позвонили. Но ваш звонок не мог заменить вас на рабочем месте. И раз уж зашла об этом речь, хочу вас спросить. Вам что, не нравится ваша работа?

— Почему… не нравится?

— У меня есть некоторые основания сделать такой вывод. Мы с вами знакомы три года. Человек вы, бесспорно, аккуратный и добросовестный… Но, простите, какой-то безразличный. Вы отбываете свои часы, вот и все… Наши сотрудники живут дружно, болеют за свое дело, а вы стоите особняком. В наше время нельзя быть чиновником, Егорышев. Тем более, мы с вами работаем на таком участке… Лес — это будущее страны. Значит, мы работаем для будущего. В тени выращенных нами деревьев будут отдыхать люди коммунистического общества… Вам это никогда не приходило в голову?

Егорышев промолчал. Во-первых, он не был уверен, что при коммунизме все люди поголовно будут сидеть в тени деревьев, а во-вторых, не понимал, что Лебедянский от него хочет.

— Можете идти, — сухо сказал Евгений Борисович. — Советую вам подумать о моих словах…

Егорышев вышел из кабинета. Зоя Александровна посмотрела на него с иронией.

В пять часов Егорышев вынул из письменного стола картину и отправился домой.

Наташи еще не было. Егорышев снял кепку, пригладил перед зеркалом свой жесткий светлый ежик и заглянул в кухню. Ему хотелось есть. Он пошарил на полке, но ничего не нашел. Даже хлеба не было. Егорышев засунул в сумку кастрюлю и спустился по лестнице на первый этаж, в домовую кухню. В подъезде он столкнулся с Наташей. Ее белая вязаная шапочка еле держалась на затылке, волосы растрепались. Она тяжело дышала.

— Ох, Степан! — прошептала она, схватив его за руку. — Я бежала всю дорогу. Мне показалось, что произошло что-то страшное…

Егорышев не мог смотреть на нее и опустил глаза.

— Почему ты молчишь? — спросила она. —Тыбыл у специалиста?

— Да, я был у специалиста, — тихо ответил Егорышев. — Я был у него, Наташенька… Ты только не волнуйся, прошу тебя. Все очень хорошо… Я был в реставрационной мастерской, и специалист сказал, что картина нарисована не раньше пятьдесят четвертого и не позже тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года…

— Нет! — сказала Наташа и, подняв руку, отступила к стене. — Нет!

— Ради бога, успокойся, — испуганно сказал Егорышев и обнял ее за плечи. — Ну, не надо… Ведь все хорошо… Он жив… Если только этот специалист сказал правду… Но он не мог ошибиться. По состоянию красок это легко определить…

Егорышев еще что-то говорил, не слыша своего голоса; жильцы, проходя мимо, с удивлением смотрели на них.

— Он жив! — с отчаянием сказала Наташа и закрыла глаза. — Он жив, он все время был жив! А я не знала этого. Я не почувствовала это! Я должна была почувствовать, мое сердце должно было услышать его… Он звал меня, звал! Боже мой!.. Это чудовищно!

Она с ужасом посмотрела на Егорышева, оттолкнула его и стала подниматься по лестнице наверх. Стук ее каблуков становилсявсе тише и через несколько минут умолк.

Егорышев с недоумением взглянулна кастрюлю в сумке. В подъезде ярко горел свет, но ему показалось, что тут темно. Он глубоко вздохнул и побрел в домовую кухню.

В домовой кухне его знали. Он частенько брал здесь завтраки и ужины. Ему дали то, что он попросил: две порции борща и два шницеля с жареной картошкой.

Поднимаясь на лифте, он думал, что ему на этот раз очень повезло. Наташа любила жареную картошку. Она любила жарить ее сырую тоненькими ломтиками на сковородке вместе с луком и мелко нарезанной колбасой. Она ела потом эту картошку Прямо со сковородки, шипящую и румяную, обжигалась и говорила, щуря свои добрые карие глаза:

— Ой, не могу! Невозможно, какая вкуснятина!

Конечно, картошка в домовой кухне была совсем не такой, но все же это была любимая Наташина жареная картошка, и Егорышев, втиснувшись в лифт, старался думать только о картошке и не думать ни о чем другом…

Он боялся, что Наташа рыдает и что нужно будет ее успокаивать. Он не умел это делать и не знал, чем можно ее успокоить. Но войдя в квартиру, увидел, что Наташа умылась, причесалась и накрыла на стол. Он увидел посреди стола вазу с цветами и выругал себя за то, что забыл сегодня купить возле метро свежие цветы.

После ужина Наташа пожаловалась на головную боль и ушла к себе. Егорышев вымыл посуду, стряхнул со скатерти крошки и прилег на диван с газетой. В газете писали о соревновании в честь предстоящего двадцать второго съезда партии и о приглашении космонавта Германа Титова в Румынскую Народную Республику.

Егорышев читал и прислушивался к тому, что происходило в Наташиной комнате. Оттуда не доносилось ни звука… Егорышев так измучился и переволновался, что мысли его затуманились… Он не заснул, даже не задремал. Он слышал, как за окном громыхает подъемный края… Но действительность отступила куда-то, и он смотрел на все как бы издалека… Он вспомнил то, что сказал ему сегодня Лебедянский, и подумал, что Евгений Борисович, конечно, прав, нельзя в наше время быть чиновником. А он, Егорышев, чиновник. Он отбывает свои часы. Стоит в стороне. А ведь когда-то он мечтал о переустройстве природы, да мало ли о чем он мечтал… В институте у него было много друзей. Были горячие споры, ночные прогулки по спящей Москве, лыжные соревнования, книги, веселые студенческие вечеринки с танцами и песнями под гитару. Была жизнь, интересная, яркая, богатая впечатлениями и теплом… А сейчас эта жизнь оказалась как будто за стеклянной стенкой. Друзья забыли о Егорышеве… А может, он сам забыл о них? Почему он стал таким замкнутым, нелюдимым? Он сам замечает это… Как-то все это странно и непонятно. Никогда Егорышев не стоял в стороне ни от чего — ни от споров, ни от музыки, ни от своего дела… Почему же теперь все изменилось? Не так как-то сложилась его жизнь! Ничего у него нет, кроме Наташи… Ничего?.. Разве этого мало?

Незаметно для себя Егорышев уснул. Проснулся он в середине ночи от страха. Он сел на диване, озираясь. Ярко и безмолвно горел свет. В квартире было тихо и пустынно, как в нежилом помещении. Егорышеву вдруг показалось, что Наташа ушла… Он вскочил и прислушался. В Наташиной комнате было тихо. Он снял ботинки и на цыпочках подошел к двери. Дверь была плотно прикрыта. Егорышев отворил ее и заглянул в спальню. На туалетном столике горела лампа под абажуром. Кровать была не смята. Наташи не было.

Егорышева бросило в жар. Кровь отлила от лица, сердце замерло. Он вошел в комнату, оглянулся и… увидел Наташу. Она спала в кресле одетая.

У Егорышева ослабели колени. Он перевел дыхание и сел на край кровати. Наташа лежала, неловко подвернув ногу. Платье сбилось, обнажив круглое колено… Наташа спала, подложив под щеку ладонь. Ее губы были полуоткрыты, ресницы чуть вздрагивали: наверно, она видела какой-то сон…

Егорышев поцеловал ее руку, вдохнул знакомый и родной теплый запах Наташиного тела и подумал, что если бы вдруг эта женщина ушла от него, его жизнь была бы кончена и никакая любимая работа никогда не возместила бы ему страшной утраты…

Он на цыпочках вернулся в столовую, лег на диван, погасил лампу, но до самого рассвета не мог успокоиться, и сердце его вздрагивало и болело от пережитого страха.

 

5

Утром Егорышев проводил Наташу до троллейбуса.

— Не волнуйся,все это дело нескольких дней, — сказал он. — Не так уж трудно выяснить, жив ли Матвей и где он живет. Можно, например, съездить в Министерство геологии и узнать все про этого Гольдберга. Наверно, они вместе работали, раз Матвей подарил ему свою картину…

Наташа из окошка грустно махнула ему рукой в черной перчатке. Со вчерашнего вечера она не произнесла ни слова.

В управлении Егорышев сидел как на иголках, беспрестанно поглядывая на часы. Ровно в пять он запер стол и вышел на улицу. Он торопился. Рабочий день в Министерстве геологии и охраны недр заканчивался, как он узнал, в шесть часов.

Министерство помещалось на площади Восстания, напротив высотного дома, где жил Лебедянский. Это совпадение почему-то не понравилось Егорышеву.

Он поднялся по чистой белой лестнице на третий этаж и постучал в кабинет, на двери которого висела табличка «Заместитель министра по кадрам, член коллегии министерства Ф. М. Заярский».

Из-за стола поднялся стройный, загорелый мужчина с черными усиками, похожий на грузина или на армянина. На лацкане его пиджака блестела золотая медаль лауреата Ленинской премии.

— Льва Алексеевича Гольдберга я хорошо знал, — сказал он, внимательно выслушав Егорышева. — Это был замечательный человек с очень сложной судьбой. Прекрасный, талантливый геолог. Своего рода подвижник… Что касается Строганова… В каком году, говорите, он окончил институт?

— В пятьдесят первом.

— Насколько мне известно, он у нас в министерстве не работал и к Гольдбергу отношения не. имел. Я ничего не слышал о таком геологе. Все экспедиции Гольдберга комплектовались в Москве, и участники их хорошо известны. Впрочем, мы можем это уточнить.

Заярский вызвал секретаршу и попросил разыскать личные дела геологов, участвовавших в экспедициях Гольдберга.

— Какой период вас интересует? — спросил заместитель министра, когда секретарша положила на стол несколько пыльных папок.

— Последние пять лет. С пятьдесят второго по пятьдесят седьмой… — ответил Егорышев, рассчитав, что Матвей Строганов мог быть знаком с Гольдбергом именно в эти годы.

Заярский выбрал три папки и раскрыл одну из них:

— Давайте посмотрим… Ну вот… за эти годы Гольдберг три раза выезжал в экспедиции. В Тибет, в Красноярский край и, наконец, в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году в Торжу. После этого он заболел и уже не ездил. Вот, пожалуйста. Во всех экспедициях участвовали одни и те же люди: геологи Паторжинский, Коровин, Мальков и Николаенко. Были еще коллекторы и рабочие,но они в счет не идут… Строганова тут нет.

— А почему одни и те же люди? — машинально спросил Егорышев.

— Это сразу не объяснишь. Дело в том, что Гольдберг придерживался таких взглядов, которые… Как бы вам попроще сказать… Ну, словом, они не разделялись большинством геологов и тогдашним руководством министерства. У Гольдберга было несколько последователей, которые верили в .него. Считали себя его учениками. Они и ездили с ним в экспедиции.

— Понятно, — сказал Егорышев.

Он вышел из кабинета Заярского растерянный и обескураженный. Он не мог себе представить, что все это так сложно.

На улицах зажглись фонари. Белела громада высотного дома; этот дом, освещенный снизу прожекторами, показался Егорышеву похожим на айсберг, как их рисуют на картинках. Вот о такие айсберги разбиваются корабли, застигнутые штормом где-нибудь в Ледовитом океане… Егорышев тоже был застигнут штормом… Он миновал высотный дом и спустился в метро.

Наташа работала, склонившись над чертежной доской. Она не услышала, как вошел Егорышев, и он остановился в дверях, глядя на нее. Он любил смотреть на нее, когда она работала. Если замысел ее удавался, она улыбалась, и ее лицо становилось юным и одухотворенным. В такие вечера она пела, смеялась, тормошила Егорышева. Он с бьющимся сердцем обнимал ее, целовал и говорил так тихо, что она не слышала:

— Моя дорогая ладушка, лада… Умница моя. Вслух произносить эти слова было нельзя, и Наташа не знала, как называл ее Егорышев. Но он и не хотел, чтобы она знала.

Сейчас Наташа не пела и не улыбалась. Она рассеянно смотрела на чертежную доску.

— Вот и я, — негромко сказал Егорышев. Она подняла на него глаза.

— Я был в Министерстве геологии. Там ничего не знают о Матвее. Оказывается, все это очень сложно… Ты не огорчайся, я все равно узнаю. Просто нужно избрать другой путь.

— Какой же путь ты решил избрать? — негромко спросила она.

— Я еще не думал об этом, — виновато ответил Егорышев. — Но завтра я схожу в милицию. Существует же там какой-нибудь центральный адресный стол…

— Наверно, существует, — согласилась Наташа, как-то странно глядя на Егорышева. Она встала, убрала чертежную доску и принесла из кухни ужин.

— А ты? — спросил Егорышев.

— Я уже ужинала…

Убрав со стола, Наташа продолжала работать, а Егорышев прилег на диван с газетой. В одиннадцать часов его сморило. Он закрыл глаза, в этот момент Наташа спросила:

— Ты пойдешь в милицию после работы?

— Да, — сонно ответил Егорышев. — Днем меня не отпустят…

— Хорошо. Я тебе верю… Делай, как знаешь. Я верю, что ты все сделаешь правильно, — помолчав, сказала Наташа.

Она погасила свет и ушла к себе, но с Егорышева сон сразу слетел. Ему показалось, что Наташа как-то особенно произнесла эти слова: «Я тебе верю», и он встревожился, но через некоторое время сумел убедить себя, что тревожиться нечего. Разве не естественно, что она верит ему и надеется на него? Подумав так, он уснул.

…Никакого центрального адресного бюро в милиции не существовало. Это объяснил Егорышеву дежурный капитан с красной повязкой на рукаве. Во время войны такое бюро действительно было, но война давно кончилась, и сейчас в нем нет необходимости. Конечно, органы милиции могут разыскать любого гражданина на территории нашей страны, но для этого нужно объявить всесоюзный розыск. Этот розыск объявляется только в исключительных случаях.

Поблагодарив любезного капитана, Егорышев хотел уйти, но капитан выписал ему пропуск и посоветовал обратиться к товарищу Дарьину, в сто сорок седьмую комнату.

— Возможно, он вам посодействует, — сказал капитан.

Майор Дарьин оказался молодым, подвижным. мужчиной с веселыми веснушками на мальчишеском, вздернутом носу и лукавыми зелеными глазами.

— Дело сложное, — сказал Дарьин, выслушав Егорышева. — Вообще мы этим иногда занимаемся, о нас даже в «Комсомольской правде» писали. Обращаются к нам матери, потерявшие во время войны детей, и дети, ставшие взрослыми… Недавно, например, нашли мы родителей Бориса Антонова. Четыре года искали. Он, оказывается, фамилию свою перепутал. Выяснилось, что он не Антонов, а Назаров. Но мы все равно нашли.

— Четыре года? — переспросил Егорышев.

— А вы как думали? Это вам не в адресном столе справку навести. Взять ваш случай. Вы даже не знаете, жив этот Строганов или погиб. В реставрационной мастерской могли и ошибиться… Как зовут вашего геолога?

— Матвей Михайлович.

— Год рождения, — где родился?

— Родился в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, а где, не знаю… Этого он и сам, пожалуй, не знал. Его родители погибли во время бомбежки.

— Когда произошел пожар на теплоходе?

— Четвертого июня пятьдесят второго года.

— Можно запросить республиканские и краевые управления геологии, — задумчиво сказал майор Дарьин. — Если ваш Строганов работает по специальности, там должны его знать. Одним словом, мы сделаем все, что в наших силах. Думаю, найдем Строганова, если, конечно, он жив. Адрес ваш я записал. Ждите. Мы вам сообщим.

— А долго придется ждать? — спросил Егорышев.

— Да уж придется подождать, — усмехнулся Дарьин. — Наберитесь терпения. Месяца через четыре позвоните, я вам скажу, в каком состоянии ваше дело. А может, и раньше все решится…

Из милиции Егорышев отправился в Елисеевский магазин. Сегодня была получка, и он, как обычно, хотел купить для Наташи чего-нибудь вкусного. Она любила конфеты «Грильяж», грецкие орехи и вино «Тетра». Орехи и конфеты Егорышев купил быстро, а за вином пришлось походить. Он ходил по магазинам и не спешил домой, потому что ему нечего было сказать Наташе. Не мог же он ей сказать: «Наберись терпения, месяца через четыре нам сообщат». Сказать так было нельзя, но что можно еще сделать, Егорышев не знал.

«Тетру» он нашел в конце концов в буфете кафе «Националь».

Расплачиваясь с буфетчицей, он увидел Долгова. Долгов помогал раздеваться высокой девушке с прической, запоминавшей копну сена, нахлобученную на голову. Егорышеву было известно, что это очень модная французская прическа. Наташа, дурачась, сделала ее как-то, но ничего хорошего он в такой прическе не находил и считал, что только очень глупые женщины могут так уродовать себя.

Не желая смущать Долгова, Егорышев отвернулся, но тот его уже заметил, засмеялся, шепнул что-то свой спутнице и подвел ее под руку к буфету.

— Москва — большая деревня! — весело сказал Долгов. — Все дороги ведут в «Националь». Познакомься.

— Таня, — сказала девушка и протянула мягкую руку, пахнущую духами.

— Она учится в нашем институте, — пояснил Долгов. — В лесохозяйственном. Представляешь? Дед до сих пор преподает экономику. А Марьюшка ушланапенсию.

— Неужели ушла? — удивился Егорышев.

— Ушла весной, — кивнула Таня. — Ей устроили грандиозные проводы. Старушка растаяла и весь вечер вместо вина пила валерьянку.

— А «Леший» по-прежнему выходит? — опросил Егорышев.

— Выходит —засмеялась девушка.—Икак всегда, ему достается от «Русалки».

На третьем и четвертом курсах много лет подряд выпускались две сатирические стенные газеты, которые находились в постоянной и традиционной вражде. «Леший» выпускался ребятами, а «Русалка» была трибуной девушек. Много остроумных карикатур, стихов и заметок появлялось в обеих газетах… Егорышеву было приятно, что в институте сохраняются старые традиции.

— Что же мы тут стоим? — сказал Долгов. — Сядем за столик.

— Я не могу, — ответил Егорышев.

— Ерунда, — запротестовал Долгов. — Успеешь на свой десятый этаж, выпей с нами рюмочку.

— Конечно, — сказала Таня. — Пожалуйста. Яваспрошу.

Егорышев не умел отказывать, когда его о чем-нибудь просили. Кроме того, спешить ему было некуда, и он был рад вспомнить студенческие времена.

Долгов заказал бутылку шампанского и триста граммов коньяку «три звездочки».

— Только армянский, пожалуйста, — строго сказал он официантке и объяснил Егорышеву: — С грузинским коньяком «Черная пяточка» не получается.

— Черная пяточка? — не понял Егорышев.

— Неужели вы не знаете? — удивилась Таня. — Это коньяк с шампанским. Очень вкусно.

— Делают еще водку с шампанским, — сказал Долгов. — Это называется уже по-другому: «Белый медведь».

Егорышев взглянул на него с интересом. На работе Долгов был тихим, старательным и незаметным. Здесь его словно подменили.

Он острил, пил коньяк с шампанским и рассказывал довольно рискованные анекдоты. Егорышев краснел, а Таня хохотала, и ни тени смущения не было заметно на ее красивом, гладком, напудренном лице.

Когда Егорышев стал с беспокойством поглядывать на часы, она сказала:

— Юра, перестань морочить голову человеку. Видишь, ему некогда.

Егорышев был благодарен ей за помощь. Сам он никак не мог решиться перебить Долгова и встать из-за стола.

Долгов вышел его проводить.

— Таня твоя невеста? — спросил Егорышев.

— Чудак! — засмеялся Долгов. — Сразу так тебе прямо и невеста!

—До свиданья, — сказал Егорышев. Ему стало обидно, он сам не знал отчего.

— Приезжай ко мне на дачу, — предложил Долгов. — Я теперь каждый вечер там бываю. Здорово там сейчас… Не зря я пять лет на Севере протрубил, деньжонок подсобрал… Чувствуешь себя, понимаешь, форменным помещиком! Воздух — закачаешься. Не то, что этот бензин. Приедешь?

— Может быть…

Егорышев взял у швейцара свою «Тетру» и вышел на улицу.

Наташа стояла на балконе и смотрела вниз, на улицу. Увидев Егорышева, она тотчас же ушла в комнату.

Егорышев разделся и вручил Наташе орехи и «Тетру». На столе стояла кастрюля, завернутая в газету.

— Где ты был так долго?—спросила Наташа. — Ты пил?

— Я выпил рюмку коньяку с Долговым, — ответил Егорышев. — Случайно встретил его после милиции…

— Что же тебе сказали в милиции?

— Я оставил им заявление. Они сказали, что выяснят, но это будет не скоро. Велели позвонить через четыре месяца.

— Через четыре месяца?

— Конечно, это долго, но быстрее они не могут, — виновато ответил Егорышев. — Что ж, все правильно, — кивнула Наташа. — Садись ужинать.

Егорышеву показалось, что она усмехается.Онположил в тарелку немного картошки и котлету. Есть ему не хотелось.

Наташа убрала со стола и направилась в спальню. На пороге она обернулась и сказала:

— Мы потерпим. Отчего же не потерпеть? Какая разница, жив или нет Матвей? Зачем нам его адрес?

— Наташа! — сказал Егорышев.

— Зачем нам адрес! — повторила она, повысив голос. — Кем он нам приходится, этот Строганов? Он нам не нужен. Слишком много от него беспокойства!

— Перестань! — с тоской сказал Егорышев.

— Я перестану, — ответила Наташа. — Но и ты перестань притворяться, что хочешь его найти!

— Я… Притворяюсь?!

— Да!—сказала она.—Разве ты хочешь, чтоб он нашелся? Смешно было бы ждать этого от тебя! На ее щеках зажглись багровые пятна.

Круто повернувшись, Егорышев вышел из комнаты.

— Это ты, ты во всем виноват! — крикнула Наташа ему вслед. — Зачем ты унес меня с берега Юлы? Если бы я осталась там, Матвей нашел бы меня!

Егорышев сел на стул в прихожей и стиснул голову руками. Но слова, которые произносила Наташа, продолжали падать на него, как камни:

— Я больше ни о чем тебя не прошу, слышишь? Ни о чем! Я твоя жена, я дала тебе слово и не нарушу его, пока ты сам захочешь быть со мной! Я все равно потеряла Матвея, сама потеряла, потеряла навсегда! Он жив, я знаю, и я благодарна судьбе за то, что она подарила мне такое счастье!.. И все. Все! Больше мне ничего не нужно… На большее я не имею права. Я хотела только еще раз взглянуть на него. Только взглянуть. Но это невозможно, теперь я поняла… Почему же ты ушел, Степан? Это твой дом, вернись, и можешь больше не насиловать себя, не притворяться. Я обещаю тебе, что ты никогда не услышишь его имени.

Егорышев вбежал в комнату. Наташа дрожала и расплывалась у него перед глазами. Он хотел обнять ее. Она отшатнулась и захлопнула перед ним дверь. Несколько минут он стоял посреди комнаты, потом принялся собирать вещи. Он положил в чемодан пару белья, рубашку, носки и оглянулся, соображая, что еще нужно взять. Больше ему ничего не было нужно. Он запер чемодан, надел пальто, кепку и подошел к запертой двери.

—Я ухожу, Наташа,—сказал он.—Ты только не волнуйся, я пока буду жить у Долгова на даче. Так нужно. Так тебе будет легче… Тебе сейчас тяжело со мной, я же понимаю… Не мучай себя, Наташа… Никто не виноват в том, что случилось. А Матвея я найду… Если он жив, я обязательно найду его. До свиданья, Наташа…

Он постоял возле двери, послушал. В спальне было тихо.

Перед тем как уйти, он вынул из вазы цветы и выбросил их в мусоропровод. Он не любил увядших цветов. Лучше уж пусть не будет никаких.

Еще издали он увидел, что на даче Долговане горит свет. Поселок уже спал. Прогрохотала электричка, и стало так тихо, что Егорышев придержал дыхание. Он подумал, что Долгов, наверно, задержался в «Национале» или заночевал в Москве. Придется поискать другое пристанище. Жаль, что нельзя поехать к матери. Мать ни о чем не должна знать…

Просунув руку сквозь забор, Егорышев открыл калитку и поднялся на крыльцо. Дверь на веранду оказалась открытой. Значит, Долгов был здесь;нопочему же не горел свет? Егорышев постучал.

В одной из комнат вспыхнула лампа. Долгов не выходил так долго, что Егорышев успел выкурить папиросу. Наконец он открыл дверь и, щурясь, вгляделся в темноту.

— Это я, — сказал Егорышев.

— Степан?!—помолчав, изумленно спросил Долгов. — Ты как сюда попал?

— Можно у тебя переночевать?

— Можно-то можно… Ладно, входи.

В комнате был беспорядок. На столе громоздилась грязная посуда. В тарелках с остатками еды валялись окурки. На диване, накрывшись одеялом до подбородка, сидела Таня. Ее высокая прическа сбилась набок.

— Извини, брат,—сказал Долгов.—Мы тебя не ждали.

— Я лучше пойду, — смущенно сказал Егорышев.

— Ерунда! — весело сказала Таня. — Оставайтесь. Вы ляжете на диване, а мы с Юркой сейчас пойдем в лес. Мы хотели всю ночь гулять в лесу, а он меня заманил на дачу! Но сначала мы выпьем.

— Я не хочу пить, — отказался Егорышев, но Долгов силой усадил его за стол и налил ему полный стакан коньяку. Егорышев выпил коньяк, как воду.

— Неплохо, — сказала Таня. — А я только что хотела произнести тост. Я хотела выпить за то, чтобы всегда светила луна. За то, чтобы умереть молодыми! За то, чтобы всем было легко! За любовь!

— Слишком много тостов, — усмехнулся Долгов. — Степан сделал правильно, что не стал тебя ждать.

— Любить не всегда легко, — тихо сказал Егорышев.

— Люди сами придумывают себе трудности, — снисходительно ответил Долгов. — А жизнь и так коротка. Таня хорошо сказала, надо умирать молодыми.

— Если все будут умирать молодыми, кто же будет рожать детей? — спросил Егорышев, ощущая странную пустоту во всем теле. — Вас страшно слушать!

— А на вас скучно смотреть! — запальчиво ответила Таня. — Я знаю, вы меня осуждаете. Но права я, а не вы. Это во времена Шекспира люди вешались и стрелялись из-за любви… Причем даже не из-за любви вовсе, это им только так казалось, а из-за того, что было оскорблено их чувство собственников!

— Правильно! — одобрительно вставил Долгов.

— Вы не подумайте, я не за распущенность! — покачала головой Таня. — Но просто сейчас время другое. Каждый век имеет свою мораль. То, что Шекспиру показалось бы ужаснейшим легкомыслием, в наш век стало нормой поведения. Еще Энгельс предсказал, что любовь станет непритязательной, как дружба, ревность исчезнет, а детей будет воспитывать государство.

— Правильно! — опять сказал Долгов и подмигнул Егорышеву.

Таня торжествующе засмеялась и заглянула в рюмку.

— Я так не могу, — медленно сказал Егорышев.

— Ты просто пережиток, — ответил Долгов. — Ты осколок прошлого. Тебе нужно было родиться во времена Тургенева. Не веришь? Ну, ничего, жизнь тебя научит. Она тебя, по-моему, уже начала учить. Я, конечно, о чужой жизни судить не берусь, но по-моему, чем расходиться, лучше вообще не связываться.

— Двадцатый век — это век потерь, — сказала Таня заплетающимся языком. — Люди привыкли все терять… Но они боятся терять и предпочитают ничего не иметь.

Она накинула на плечи платок, всунула босые ноги в туфли и вышла на веранду.

— Ложись спи, — сказал Долгов. — Свет потушить?

— А вы? — сказал Егорышев.

— В лес пойдем… Луной любоваться.С Танькой не соскучишься. Она умная.

— Умная, — согласился Егорышев и сел на кровать. — Любит она тебя?

Долгов усмехнулся и потушил свет.

 

6

В Институте цветных металлов и золота имени Калинина Егорышеву ничего не удалось узнать. Строганова там помнили, но, где он, не знали. На всякий случай Егорышев еще сходил в студенческое общежитие. Комендант, пожилая спокойная женщина в очках, услышав фамилию Строганова, улыбнулась и сказала:

— Как же, помню. Чернявый такой, цыган. Карикатуры все рисовал. Меня раз нарисовал… А под Первое мая уборщица заболела, он за тридцатку все полы на этаже вымыл. Прилично вымыл, без дураков.

— А дружил он с кем-нибудь? — спросил Егорышев.

— Об этом он мне не докладывал… Егорышев вернулся на дачу расстроенный. Долгов оставил ему ключ, а сам жил в Москве. Воздух на даче действительно был чудесный. Каждый день Егорышев звонил Наташе на работу.

— Алло, — говорила она. Послушав ее голос, он осторожно вешал трубку. Раз она на работе, значит здорова.

— Алло, почему ты дышишь в трубку и молчишь? — спросила она на четвертый день. Егорышев не ответил.

— Ну, как хочешь, — тихо сказала Наташа. — Вчера приезжала Анастасия Ивановна, спрашивала про тебя. Я ответила, что ты задержался на собрании. Так что имей в виду, она ничего не знает.

Егорышев закрыл глаза и положил трубку.

Больше идти было некуда. Разве только снова в Министерство геологии. Эта мысль мелькнула у Егорышева утром, на работе. Можно было сходить опять в Министерство геологии и спросить адреса геологов, участвовавших в экспедициях Гольдберга. Кто-нибудь из них мог знать Строганова.

На этот раз Егорышев не стал беспокоить заместителя министра. Он разыскал секретаршу, которая приносила личные дела, и попросил сказать адреса геологов, которые ездили с Гольдбергом. Был конец дня, секретарша куда-то спешила, и Егорышеву пришлось долго ее упрашивать. В конце концов она смилостивилась, и они спустились в подвал, где находился архив. Суровый, небритый архивариус достал с полки знакомые папки.

Егорышев записал на листочке, вырванном из блокнота, фамилии: Паторжинский, Мальков, Коровин и Николаенко. Архивариус хорошо знал их всех и тут же сообщил Егорышеву, что Паторжинский месяц назад уехал за границу, Коровин и Николаенко живут в Ленинграде, а Мальков в прошлом году вышел на пенсию и проживает у дочки, артистки театра имени Вахтангова, в Староконюшенном переулке. Про Гольдберга архивариус сказал, что это был человек огромного роста, такой же, как Егорышев, только весь обросший буйными черными волосами, которые торчали у него даже из ноздрей и из ушей. В свои шестьдесят пять лет он носился по коридорам министерства как вихрь, топая ногами и пугая секретарш своим зычным голосом, похожим на рыканье рассерженного льва.

— Да ведь недаром и имя было ему дано — Лев! — сказал архивариус. — Львиной повадки был мужчина. Многим не по нутру. Хотели его согнуть, да не вышло, он и в клетке себя показал.

— В какой клетке? — спросил Егорышев.

— Очень просто, в какой, — неохотно ответил архивариус. — Поехал он в сорок восьмом году на Север искать свой Алый камень, а спутник его, паршивенький один человечек, донос написал, будто Гольдберг задумал за границу убежать и унести с собой план важных месторождений. Там же, на Севере, арестовали Гольдберга и засадили в тюрьму.

— Но ведь это клевета была.

— В то время клевете верили. На Гольдберга давно косились. Из-за его фамилии, а главное, конечно, из-за того, что он за правду стоял, ничего не боялся и о пользе государственной пекся. Такие люди у Берия да у Кагановича поперек горла стояли… Многих честных коммунистов они тогда уничтожили. Только у Гольдберга характер оказался особого сплава. Не иначе как с примесью того самого Алого камня, который он всю жизнь искал. Сидя в тюрьме, написал он научный труд об Алом камне, и такой этот труд оказался .важный, что через три года его освободили. В тот же час собрался он и уехал в новую экспедицию.

— Ну и что же, нашел он свой Алый камень? — с любопытством спросил Егорышев.

— Про то никому не известно,—сухо ответил архивариус. — Это дело секретное, особой государственной важности.

Так Егорышев впервые услышал об Алом камне.

…Спрятав в карман бумажку с адресом Малькова, он отправился в Староконюшенный переулок.

Роман Сергеевич Мальков был мужчина еще не старый, широкоплечий, крупный, с коричневым бритым черепом и узловатыми руками, похожими на корни могучего дуба. Увидев его, Егорышев подумал, что, должно быть, Гольдберг подбирал людей под стать себе.

Мальков провел гостя в светлую квадратную комнатку, где почти совсем не было мебели. У стены стояла походная алюминиевая кровать, накрытая байковым одеялом, у окна — письменный стол, заваленный разноцветными —кусочками проводов, какими-то проволочками, катушками и обрывками изоляционной ленты. Стены до потолка были обклеены зелеными, оранжевыми и красными квитанциями, которые выдаются любителям-коротковолновикам за установленные связи. Судя по количеству квитанций, Мальков был заядлым радиолюбителем. Так оно и оказалось. Разговорившись, Роман Сергеевич с гордостью сообщил, что имел двустороннюю связь с Германом Титовым, когда тот пролетал над Москвой на своем корабле «Восток-2».

О Строганове Мальков сразу же сказал, что знает его, они вместе были в экспедиции в пятьдесят втором и в пятьдесят третьем годах в Красноярском крае. Услышав это, Егорышев обмер и несколько минут не мог произнести ни слова, а Мальков, сидя на кровати, спокойно смотрел на него маленькими мудрыми серыми глазами.

В одну секунду буря мыслей пронеслась в голове Егорышева. Ответ Малькова не был неожиданным, и все же этот ответ ошеломил его. До сих пор Матвей Строганов, хотя и появился из небытия, находился где-то очень далеко, сейчас он сразу приблизился, приблизилось и то грозное, неотвратимое, что нависло над жизнью Егорышева.

Кое-как придя в себя, он спросил первое, что пришло ему в голову:

— Почему же фамилии Строганова нет в списке, который хранится в министерстве?

— Очень просто, — ответил Мальков, — потому что нашу партию Гольдберг комплектовал в Москве, а Строганов присоединился к нам в Борске, где мы остановились, поджидая свой багаж.

— Как же получилось, что он к вам присоединился?

— У Паторжинского в Москве тяжело заболела жена, Он получил телеграмму и уехал. Мы хотели отправиться дальше вчетвером, но тут Гольдберг случайно познакомился со Строгановым и сразу взял его, потому что Строганов, так же как и все мы, специализировался на никеле и кобальте. Нам просто повезло, что мы натолкнулись на него.

— Но ведь, кажется, он состоял в какой-то другой партии?

— Да, он числился в партии профессора Алексеева, но по какой-то причине отстал от этой партии и пришел в Управление геологии просить, чтобы его отправили вслед за Алексеевым. Отправить его почему-то не смогли, и Гольдберг предложил ему поехать с нами.

— А Строганов вам ее говорил, почему отстал от своей партии?

— Нет. Он вообще показался нам каким-то замкнутым и мрачным. Мы догадывались, что у него произошло несчастье. На его лице виднелись свежие следы ожогов… В Управление геологии он явился, выписавшись из больницы.

— Расскажите, пожалуйста, еще что-нибудь о нем, — попросил Егорышев.

— Ну что же вам рассказать… Я с ним работал только один сезон, причем этот сезон был нетипичным, мы все находились в особых условиях, и настоящего характера Строганова я не мог узнать…

— Почему?

— Видите ли, некоторые обстоятельства давали нам основание предполагать, что мы найдем в избранном районе то, что искали, на деле же получилось иначе — мы ничего не нашли, и так как это была не первая наша неудача и даже не десятая, а, наверно, уже тридцатая или даже сороковая, мы все упали духом, расстроились. Кроме Льва Алексеевича, конечно… Он-то был бодр, полон энергии и, как всегда, успокаивал нас… Упал духом и Строганов. Для него такая неудача была непривычной. К тому же он и вообще был подавлен…

— Вы искали Алый камень? —спросил Егорышев, Мальков опустил глаза, помолчал и спросил:

— Откуда вы знаете об Алом камне?

— Я ничего не знаю. Просто слышал в министерстве.

— Да. Мы искали Алый камень.

— А что такое Алый камень? Почему прежде я никогда не слышал о нем?

Мальков встал, прошелся по комнате и остановился у окна, за которым был виден силуэт Министерства иностранных дел.

— Мне трудно вам объяснить… В общем это то, что в наше тревожное время принято называть стратегическим сырьем… — медленно, выбирая слова, ответил он. — Мы, геологи, между собой называем так металл, открытый около трехсот лет назад, но только недавно начавший широко применяться в некоторых отраслях промышленности. — Мальков посмотрел «а Егорышева, подумал и продолжал: — Ну, чтобы для вас сразу стало все ясно, скажу, что этот металл добавляется в сталь, из которой изготовляются ракеты, спутники Земли и оболочки для атомных реакторов. Этот металл придает стали высокую прочность, позволяющую ей выдерживать огромные космические перегрузки…

— Понимаю, — тихо сказал Егорышев.

— Но этим не исчерпывается значение так называемого Алого камня, — увлеченно сказал Роман Сергеевич. — Он настоящий металл будущего. Недавно им заинтересовались биологи. Они обнаружили, что этот металл, примешанный в пищу, стимулирует развитие живых организмов. Домашние животные — коровы, свиньи, овцы, которым назначался специальный рацион с примесью Алого камня, — быстро прибавляли в весе и, что еще важнее, приносили обильное и необыкновенно жизнеустойчивое потомство…

— Действительно, металл будущего!

— Да! — гордо ответил Мальков. — И это еще не все! Ленинградский онколог профессор Петровский использовал для лечения раковой опухоли радиоактивные свойства Алого камня и получил хороший результат. Конечно, до полной победы над раком еще далеко, но не исключено, что именно Алый камень спасет жизнь людям, умирающим от этой тяжелой болезни…

Егорышев слушал затаив дыхание.

— А, ведь когда-то этот металл считали ненужным, даже вредным. В восемнадцатом веке на одном шведском медноплавильном предприятии плохо выходила медь из печи, несмотря на богатое содержание ее в породе. Медь исследовали и обнаружили посторонний, до сих пор неизвестный металл, который и мешал нормальному течению плавки. Раздосадованные рабочие назвали открытый металл Злым духом, и это название, собственно, сохранилось до сих пор. Но Злой дух оказался добрым!

— Он может быть, наверно, и злым, раз его так назвали? — улыбнулся Егорышев.

— Разумеется. Все зависит от того, как использовать этот металл. Поэтому-то он и считается сейчас стратегическим сырьем.

— А кто первый придумал такое чудесное название?

— Гольдберг. Он ведь был романтиком, любил стихи и даже сам писал их, только скрывал от всех… Собирал в горах цветы, любовался звездами… Металл, о котором идет речь, в чистом виде почти не встречается. На вид он белого цвета, с розоватым оттенком. Вот Гольдберг и придумал — Алый камень… Алый камень был мечтой всей его жизни, его страстью. Он сорок лет искал его.

— И не нашел?

— Этот металл очень редок, — уклончиво ответил Мальков. — Крупные месторождения имеются лишь в Канаде и в Центральной Африке. Вновь открытые месторождения на Западе держатся в строгом секрете. У нас в Советском Союзе Алый камень добывается в небольшом количестве. В нем постоянно испытывается нужда… Но мы с вами отвлеклись. Вернемся к Матвею Строганову. Что вы хотели бы еще узнать о нем?

Егорышев понял, что Роман Сергеевич не желает больше говорить об Алом камне.

— Где сейчас находится Строганов? — спросил он.

— Этого я не знаю, — ответил Мальков. — После окончания летней кампании Строганов остался в Красноярске, а мы вернулись в Москву. Той же зимой я ушел на пенсию, заболел, и дочка увезла меня к себе в Среднюю Азию. Она тогда работала в алма-атинском театре… В прошлом году ее перевели в театр Вахтангова. Гольдберга уже не было в живых, Паторжинского, Коровина и Николаенко я в Москве не застал. Я больше не встречался с ними. Поэтому затрудняюсь вам ответить. Думаю, впрочем, что Матвей Михайлович остался где-нибудь в тех краях. Он ведь художник, любит природу. Тамошние места ему очень понравились. Да и для геолога там работы предостаточно.

Поблагодарив Романа Сергеевича, Егорышев поехал на дачу. Он добрался туда незадолго до полуночи, голодный и усталый, с жестокой головной болью. Он вскипятил чайник, жадно выпил несколько стаканов, заедая чай черствой булкой, и до рассвета расхаживал по веранде, спускался с крыльца под моросящий теплый дождик и пытался привести в порядок мысли. Он был взбудоражен тем, что услышал от Малькова.

Раньше он ничего не знал о Матвее, о его профессии и не думал, что он собой представляет, как выглядит, какие у него голос, характер, привычки. Матвей для Егорышева был бесплотным, отвлеченным понятием, чем-то вроде призрака. С призраком нельзя было спорить, считаться, к нему нельзя было даже ревновать. Ревновать, вообще говоря, было можно, но сама ревность тоже оказывалась бесплотной и какой-то отвлеченной.

После разговора с Мальковым все стало по-другому. Егорышев был потрясен величием тех целей, которые поставили перед собой эти люди, ищущие Алый камень, металл будущего. В его представлении и сами эти люди должны были быть какими-то особенными, не такими, как все. Дело, которое они делали, было прекрасным, важным, государственным делом, достойным мужчины. И Матвей Строганов был причастен к этому прекрасному делу. Он тоже искал Алый камень, тоже был в числе избранных, он был одним из тех, кому завидовал и перед кем всегда преклонялся Егорышев.

Из рассказов Наташи, из того, что он узнал сегодня от Малькова, в душе Егорышева возник живой образ Матвея Строганова — коммуниста, искателя, настоящего человека. Этот образ был таким привлекательным, чистым и благородным, что Егорышев чуть не заплакал от любви к Матвею, от жгучей ревности и от зависти к нему.

На следующий день, явившись на работу, Егорышев дождался, когда за стеклянной перегородкой мелькнул бежевый плащ Лебедянского, и мимо Зои Александровны, не обращая внимания на ее изумленный и негодующий взгляд, прошел в кабинет.

— Здравствуйте, Евгений Борисович, — сказал он Лебедянскому. — Не можете ли вы мне предоставить сейчас очередной отпуск?

— Почему такая срочность? — спросил заведующий отделом, мельком взглянув на Егорышева и с досадой шаря рукой по письменному столу.

— Дело в том, что я нашел своего друга… Он участвовал в экспедиции Гольдберга и сейчас, видимо, находится где-то в Красноярском крае… Я хочу поехать туда.

Лебедянский сел в кресло. Скулы его обтянулись, а коричневый нос заострился. Несколько секунд он сверлил Егорышева своими черными пронзительными глазками, потом со скрежетом отодвинулся вместе с креслом от стола и сказал:

— Все это прекрасно, но у нас существует график. По этому графику вы должны идти в отпуск в декабре.

— Я попробую с кем-нибудь поменяться, — сказал Егорышев.

— Ну кто же с вами поменяется? — пожал плечами заведующий отделом. — Сейчас начало августа, сами должны понимать, курортный сезон… Но дело даже не в этом. В ближайшее время я никак не смогу вас отпустить. Вы мне скоро понадобитесь. Я хочу поручить вам одну очень важную работу.

— Я вас очень прошу, — тихо проговорил Егорышев.

— Нет, нет, это невозможно, — развел руками Евгений Борисович. — Послушайте, а почему бы вам туда не написать? Напишите в адресный стол, и вас свяжут с вашим другом… Так будет гораздо разумнее. А ехать наобум… Вы рискуете потерять зря время и деньги.

— Я тоже сначала думал написать, — ответил Егорышев. — Но это займет очень много времени, а ждать я не могу… И потом он, может быть, не живет в Красноярске.

— Тем более, тем более, — сказал Лебедянский и встал. — Мне очень жаль, товарищ Егорышев, но я вынужден отказать вам.

Он пожал плечами и вздохнул. Зоя Александровна остановила Егорышева, когда он проходил мимо:

— Прекратите ваше самоуправство. Я не желаю из-за вас получать выговоры. Вы обязаны соблюдать установленный порядок!

— Зачем ты ходил к Лебедянскому? — спросил у Егорышева Долгов во время обеденного перерыва. Тот ничего не ответил. Он чувствовал себя совсем разбитым.

После работы Егорышев поехал на дачу, но в вагоне метро обнаружил, что сел в поезд, следующий в обратном направлении. Пересаживаться на встречный поезд он не стал и вышел из метро на станции Университетская. Он давно не был в своем районе и решил немного погулять. Дело было, конечно, не в прогулке. Прогуляться Егорышев мог отлично и за городом. Просто ему захотелось увидеть Наташу. Он должен был взглянуть на нее, именно для этого он и приехал сюда и знал все время, что едет для этого, а вовсе не для того, чтобы прогуляться по Ленинскому проспекту.

Прийти к ней просто так, без всякого повода показалось ему неудобным, и он решил, что расскажет ей про Гольдберга, про Малькова и про Алый камень.

Он сел в лифт и зажмурился, чтобы не видеть стенок, которые сдавили его со всех сторон.

Он постоял немного на площадке и вставил ключ в замок.

В прихожей тревожно и нежно пахло ландышем. Егорышев на цыпочках прошел через столовую и осторожно приоткрыл дверь спальни.

Наташа стояла у окна и задумчиво смотрела на картину Матвея, которую она положила перед собой на подоконник. Егорышев кашлянул, но Наташа не обернулась, хотя ему показалось, что она заметила его и знает о его присутствии. Оставив дверь полуоткрытой, он повернулся и вышел из столовой. В прихожей по-прежнему пахло ландышем.

Через несколько минут он был на улице. Он шагал, стиснув зубы, ничего не видя перед собой.

Четыре долгих года он прожил с Наташей. Они делили дни и ночи, пищу и кров, спали рядом, их дыхание смешивалось, они знали минуты ни с чем не сравнимой радости и счастья. Они были самыми близкими и родными людьми на земле — мужем и женой.

Это было, и Егорышев думал, что никто не может отнять у него того, что было.

Но Матвей Строганов отнял.

Теперь Егорышев был уверен, что все эти дни Наташа не вспомнила про него… хотя он не сделал ей никакого зла… Нет, она не вспомнила о нем. Она думала о Матвее. Рядом с ней был Матвей!

От обиды и горя Егорышев застонал. Собственный голос вывел его из забытья. Он оглянулся. Перед ним лежал весь в огнях Ленинский проспект. Над черными деревьями Парка культуры светились неоновые буквы: «Ресторан „Южный“. Егорышев пересек улицу и вошел в ресторан. Ни есть, ни пить ему не хотелось, но он не мог больше оставаться наедине со своим отчаянием. Ему нужны были человеческие голоса, лица, яркий свет.

Он сел за столик и тотчас же увидел Таню. Она сидела рядом в двух шагах от него и рассчитывалась с официантом. На столе перед ней стояли пустые тарелки и бутылка из-под лимонада. Она тоже заметила Егорышева, но не узнала его сразу и несколько секунд смотрела на него, смешно наморщив узкий выпуклый лоб. Потом она улыбнулась, и Егорышев кивнул ей. Таня присела за его столик и сказала:

— Вот так встреча! Недаром говорят, что все дороги ведут в ресторан.

— У вас какие-то особенные дороги! — буркнул Егорышев.

Таня не обиделась:

— Не думайте, что я каждый день развлекаюсь в ресторанах. Просто в этом доме живет моя подруга, и я иногда обедаю здесь, если задерживаюсь у нее. У нас дома не готовят.

Вскользь, между прочим, она сообщила Егорышеву, что ее мать работает в центральной пошивочной мастерской, она портниха самого высокого класса и каждый день приходит домой за полночь. Отца у них нет. Он разошелся с мамой в прошлом году и живет теперь с другой женщиной. По специальности он инженер-кибернетик. Участник группы, которая недавно изобрела светомузыкальное устройство.

— Понимаете, вы слушаете музыку и одновременно видите на специальном экране волшебную игру красок, — с гордостью сказала Таня. — Звук и свет синхронны. Это еще древние заметили. Но соединить их вместе сумели лишь сейчас. Родилось совершенно новое искусство, искусство будущего!

Таня говорила с увлечением. С таким же увлечением Мальков рассказывал об Алом камне.

— Значит, ваш отец работает для будущего… — задумчиво сказал Егорышев. — Что же он поступил… так?

— Как? — не поняла Таня.

— Ну, ушел от вашей мамы, сделал ее несчастной… Ее и вас…

— Вы чудак! — спокойно ответила Таня. — Вы думаете, что люди, изобретающие современные машины, все поголовно монахи и евнухи? И в них не бушуют никакие страсти? Одно к другому не имеет отношения.

Егорышев промолчал. Таня его не убедила, но он не знал, что ответить. Он не сумел точно сформулировать свою мысль, но для него самого связь была ясна. Он думал в эту минуту не только о Танином отце, но и о Гольдберге, о Строганове, о Малькове, вообще обо всех людях, которых можно было бы назвать людьми завтрашнего дня. Какими должны быть они? Неужели они принесут с собой в завтрашний день все то горе, обман, страдания, которые мучают человека сегодня, от которых он страдал тысячелетия? Неужели и при коммунизме люди по-прежнему будут лгать друг другу и причинять боль своим близким?

Точно подслушав его мысли, Таня сказала:

— По-моему, человек всегда будет ревновать, изменять прежней любви, разочаровываться и совершать ошибки. Все это в природе человека. И человек останется самим собой.

— Но ведь все, что вы сказали… это… как раз не по-человечески! — тихо, с трудом ответил Егорышев.

Таня пристально взглянула на него и, видимо, поняла, что ему плохо и тяжело. Она положила тонкую, пахнущую духами руку на руку Егорышева и ласково прошептала:

— Миленький мой, но ведь вам просто-напросто нужно хорошенько напиться. И бросьте вы размышлять о высоких материях. Иногда вообще не нужно размышлять. Мысль упирается в тупик, и делается страшно и одиноко.

Таня подозвала официанта и сказала:

—Пожалуйста, триста граммов коньяка и два лимона с сахаром… Вы не сердитесь на меня за то, что я распоряжаюсь? — спросила она Егорышева, когда официант ушел.

Он не сердился. Ему было хорошо с ней. Он почувствовал, что эта девушка с модной прической и умными печальными глазами — чуткий, добрый человек и хороший товарищ. Остальное для него было сейчас неважно. Он не осуждал Таню за ее поведение там, на даче, да и как он мог осуждать? Что он знал о ней?

Ресторан понемногу наполнился посетителями. Все столики были заняты. Оркестранты на крохотной эстраде меланхолически наигрывали танго.

Официант принес коньяк. Егорышев хотел налить рюмку Тане, но она с улыбкой прикрыла рюмку ладонью:

— Я не буду пить. Не хочу. Я просто посижу с вами, хорошо?

Егорышев выпил коньяк и закусил лимоном. Коньяк не произвел на него никакого действия. Таня, внимательно и понимающе смотревшая на Егорышева, тихонько сказала:

— Ого, вам сегодня нужно много выпить, чтобы опьянеть. Вы сейчас напомнили мне отца… Конечно, вы молодой и у вас, наверно, все по-другому, но я не об этом. Отец очень страдал, очень, когда ему пришлось оставить маму… Он даже плакал, честное слово. Ведь они прожили двадцать лет, и ему было ее очень жалко. Он поседел за неделю, но все-таки ушел… Вот что такое любовь. Настоящая любовь. Наше поколение так любить уже не умеет. А через сто лет люди, наверно, будут читать романы о нашей эпохе и не понимать, из-за чего герои так мучились?

— Что же, у них совсем не будет любви? — мрачно спросил Егорышев.

— Любовь, конечно, останется, но она будет другой, — убежденно сказала Таня. — Такой, как у Долгова… Вот человек двадцатого века. Он ведь по-своему меня любит. Но мучиться он не хочет, и он прав. Я думаю, через сто лет люди будут к этому относиться гораздо легче и проще.

— Не верю! — сердито ответил Егорышев. — Я вам не верю! Не может так быть!

— Напрасно не верите, — сказала Таня. — Мне самой от этого иногда становится грустно, но так уж развивается человеческое общество. Ничего не поделаешь. Вы заметьте, как много сейчас неблагополучных семей. Я говорю про молодых. Больше пяти лет вместе не живут. Все мои знакомые или разводятся, или уже развелись, или изменяют своим супругам. И с каждым годом таких неблагополучных семей становится больше. Это говорит о том, что начался процесс разрушения семьи, как ячейки общества. На смену этой форме, наверно, придет другая…

— Какая? — поинтересовался Егорышев. — Всех под общее одеяло? Чепуху вы говорите, Таня! Просто у вас плохие знакомые. Настоящая любовь никогда не проходит. Если она прошла, значит это была не любовь. Ваши знакомые — легкомысленные люди.

— Может быть, но ведь вот вы тоже несчастливы, — отпарировала она. — Счастлив тот, кто ни к чему не привязан. С ним ничего не может случиться…

— Я понимаю, что вы недаром все это говорите, — сказал Егорышев. — Наверно, вам не повезло в жизни, и вы пытаетесь как-то объяснить то, что с вами произошло… Вы умная… Я с вами не могу спорить. Но мне кажется, вы напрасно ищете объективные причины, причина в вас самой. И на самом деле все не так, как вы говорите, а наоборот.

Больше в графине не было коньяка, и Егорышев попросил официанта принести еще двести граммов.

— Как это наоборот? — спросила Таня.

— Не знаю, — ответил Егорышев. — Я ничего вам не отдам. Не надо мне вашего спокойного, безмятежного будущего без страстей и без привязанностей. Я вам свою боль не отдам и свое горе не отдам. Пусть все при мне останется.

У него начала кружиться голова.

— Значит, всегда люди должны страдать? — спросила Таня.

— Всегда! Но не от того, от чего они сейчас страдают.

— Ну конечно! Они будут страдать исключительно от своего благородства! — иронически кивнула Таня. — Хорошее будет не на жизнь, а на смерть бороться с еще лучшим… Подлецы и разные распущенные дряни, вроде меня, полностью вымрут, мужья и жены перестанут изменять друг другу…

— Напрасно вы себя оскорбляете, — тихо сказал Егорышев. — Издеваетесь тоже напрасно. Вы сейчас все, все правильно сказали. Именно так и будет. Но никому от этого не легче! — вдруг прибавил он и опустил отяжелевшую голову.

Он снова потянулся к графину, но Таня удержала его руку:

— Хватит. Вот теперь хватит. Вы мне поверьте, я уж знаю… У вас есть деньги? Дайте мне рублей восемь, я рассчитаюсь с официантом, а то он вас обязательно обманет…

Через несколько минут они встали из-за стола. Пол вдруг качнулся под ногами Егорышева, и ему пришлось опереться на плечо Тани, чтобы не упасть.

— Где вы живете? — спросила она на улице.

— Я поеду на дачу, — ответил он.

— Как вас сразу развезло, — с жалостью посмотрела на него девушка. — Ну, так и быть, провожу вас до метро. Пройдемся пешком. Довольно далеко, но вам полезно.

На свежем воздухе Егорышев быстро пришел в себя. Голова прояснилась. Он чувствовал себя почти нормально, только сильно хотелось пить. Заметив, что походка его стала твердой, Таня одобрительно сказала:

— Ну вот, совсем молодцом!

Они проходили мимо белых ворот Парка культуры и отдыха. Из ворот вышли несколько парней и преградили им дорогу. Парни были в хороших модных костюмах и узких полуботинках. Егорышев посмотрел на них с недоумением. Они как будто его не заметили. Они насмешливо, с улыбками смотрели на Таню.

— Привет! — сказал один из них, бледный брюнет с прилизанным пробором. — Брось своего типа и пойдем с нами, а то нам скучно.

Егорышев ничего не понял и посмотрел на Таню. Она не удивилась.

— Не надо, мальчики, — ответила она спокойно и оттерла Егорышева плечом. — Пропустите-ка нас, слышите?

— Смотри, Танька, допрыгаешься! — угрожающе сказал брюнет.

Таня схватила Егорышева за руку:

— Пойдем, они просто дурака валяют! Но он освободил руку и спросил:

— Почему они так обращаются с вами, Таня? Молодые люди захохотали, кто-то из них сказал:

— Пижон заступается за честь своей дамы! Парни плотным кольцом окружили Егорышева.

— Какие вы негодяи! — сказал он, не двигаясь с места. Ему пришлось слегка оттолкнуть одного из них. Тот с воплем отлетел в сторону и, поскользнувшись в луже, упал на тротуар. Его товарищи с руганью накинулись на Егорышева. Кто-то ударил его по лицу, кто-то подставил ногу. В этот момент раздался милицейский свисток.

Оставив Егорышева, парни метнулись к воротам, но резкий голос произнес:

— Спокойно.

Из ворот вышли два милиционера. Молодой румяный лейтенант спросил:

— Скандалим? Сводим счеты? Ну что ж, прошу вас сесть в машину. Придется прокатиться.

Тут только Егорышев заметил поодаль синюю милицейскую «Победу».

Их привезли в отделение милиции. Дежурный лейтенант составил протокол и предложил Егорышеву расписаться. В протоколе было написано, что Егорышев, Потапенко, Молодечный и Синицын, а также гражданка Андреева нарушали правила внутреннего распорядка, установленные Моссоветом, и устроили драку и дебош в общественном месте. Все они при этом находились в состоянии опьянения и оказали сопротивление работникам милиции.

Егорышев не устраивал дебош и не оказывал сопротивления, но все же подписал протокол, так как хотел поскорей увести Таню из этого места.

Дежурный лейтенант спросил у него, где он работает, и разрешил ему и Тане уйти. На прощанье он сказал Тане:

— Студентка, комсомолка, в парк, понимаете, на танцы ходите… Не стыдно?

— Разве нельзя ходить на танцы? — спросила Таня.

— Танцевать можно по-разному. Эх, девушка, девушка! — покачал головой лейтенант.

На улице моросил дождь. Таня накрыла голову носовым платком и расстроенно сказала:

— Пропала прическа!

На Октябрьской площади они распрощались.

— Ужасно глупо получилось, — сказала Таня, серьезно глядя на Егорышева умными, грустными глазами. — Но вы не огорчайтесь. Они не сообщат на работу. Вы случайно к ним попали, они в этом тоже разбираются.

— Ничего, — ответил Егорышев. — Все-таки интересно было познакомиться с «современными молодыми людьми». Значит, через сто лет все будет примерно так?

— На ребят вы не обижайтесь, — улыбнулась Таня. — Они неплохие… Только ужасные дураки!

Спустившись в метро, Егорышев тут же забыл о Тане, о бледнолицем брюнете и о лейтенанте милиции. Перед глазами у него возникла Наташа, он удивился, как мог в тяжелую для нее минуту уйти и оставить ее одну? И почему ему пришло в голову, что виноват в чем-то Матвей? Нет, ничего не отнимал у Егорышева Матвей Строганов. Матвей был брат ему, а не враг. И все они были люди, люди, а не волки, бегущие наперегонки к вожделенной кости, рыча и огрызаясь друг на друга…

До дачи Егорышев добрался во втором часу ночи. Еще с час он бродил по участку, похлопывая по шершавым стволам сосен, а они шептали ему что-то ласковое и обнадеживающее. Затем он умылся ледяной водой из колодца, сел за стол и принялся сочинять заявление на имя Лебедянского.

«Ввиду того, что я, — писал он разборчивым детским почерком, — должен выехать по семейным обстоятельствам в Красноярский край…»

На середине строки его рука упала на бумагу, голова склонилась над столом, и он уснул мертвым сном хорошо поработавшего, смертельно уставшего человека.

 

7

Утром на работе случилась неприятность. Зоя Александровна вручила Егорышеву конверт, на котором его рукой был написан адрес Бийского лесничества. Оказалось, что Егорышев все перепутал и важную деловую бумагу, которую нужно было послать в Омск, адресовал почему-то в Бийск. Бдительная Зоя Александровна вовремя обнаружила ошибку, и ужасное недоразумение, которое могло произойти по вине Егорышева, было предотвращено.

Он пристыженно поблагодарил ее и попросил доложить о нем Лебедянскому.

— Опять? — спросила Зоя Александровна. — Хорошо, я доложу. — Она скрылась в кабинете, через минуту торопливо вышла оттуда и каким-то странным тоном сказала Егорышеву:

— Прошу.

Егорышев вошел в кабинет и закрыл за собой дверь.

— В чем дело? — строго спросил Евгений Борисович. Его коричневые скулы были еще острее, чем обычно.

— Заявление, — коротко ответил Егорышев. Лебедянский прочел заявление, небрежно смахнул его рукой в ящик стола и сказал:

— Сегодня после работы у нас будет общее собрание. Там мы и поговорим о вашем заявлении, а кстати, еще кое о чем…

— Хорошо, — согласился Егорышев.

Он был немного удивлен тем, что его заявление об отпуске подлежало обсуждению на общем собрании, но, в конце концов, это не имело никакого значения…

После звонка, возвестившего об окончании рабочего дня, Зоя Александровна выдвинула на середину комнаты стол, накрыла его красной скатертью и поставила на середину графин с водой и стакан.

За этот стол уселись Лебедянский, секретарь партийной организации Федоров, комсорг Степанов и профорг Абрамцева, полная добродушная женщина, мать пятерых детей.

Зоя Александровна заточила карандаш и положила перед собой чистый лист бумаги. Сотрудники удивленно переглядывались. Никто не понимал, по какому поводу созвано собрание.

— Товарищи, — встав, негромко сказал Лебедянский. — Мы с вами приближаемся к двадцать второму съезду партии, съезду строителей коммунизма. Мы здесь, в нашем управлении, тоже делаем свое маленькое, незаметное, но нужное для страны дело. Наше управление занимается охраной и выращиванием лесов, зеленого богатства нашей Родины. Леса — это будущее страны, и, значит, мы с вами работаем непосредственно для будущего. И мы увидим это будущее, увидим своими глазами! Мы доживем до коммунизма. Но какими мы придем в коммунизм? Вот об этом мне и хотелось бы сегодня поговорить! — Евгений Борисович отпил из стакана воду и оглядел притихших сотрудников. — В коммунистическом обществе не будет места тунеядцам, лодырям и распущенным, аморальным людям, которые позорят своим поведением звание советского человека. Нет, таких людей мы с собой не возьмем! Товарищи! Сегодня утром я получил письмо от начальника двадцать девятого отделения милиции города Москвы. В этом письме сообщается, что член нашего коллектива товарищ Егорышев вчера вечером, напившись пьяным, учинил драку и дебош в общественном месте и был задержан вместе с подозрительными юношами и девицами.

По комнате пронесся шепот. Долгов сделал круглые глаза и с изумлением посмотрел на Егорышева. Егорышев растерянно улыбнулся. Все это было так глупо, что не могло к нему относиться…

— Товарищи из милиции просят нас оказать воздействие на Егорышева, — сказал Лебедянский и наклонил голову набок. — Но чтобы понять, как он, семейный человек, мог совершить подобный поступок, мы должны разобраться, что он вообще собой представляет. И я вам должен сказать, что я, например, не знаю Егорышева. Он у нас работает три года, но мы его не знаем. Он сторонится нас… Это, конечно, его дело, но сегодня мы вправе спросить у него: «Чем вы живете, Егорышев? Какие у вас высокие идеалы, благородные цели?» У нас, товарищи, победила новая, коммунистическая мораль. Законы этой морали светлы и гуманны. Они предписывают верность данному слову, уважение к женщине… Нам совершенно случайно стало известно, что товарищ Егорышев недавно ушел от своей жены, молодой женщины, комсомолки. Он бросил ее, оставил одну. Его, видимо, больше устраивают случайные знакомства… Я думаю, что это звенья одной цепи. Вы сами понимаете, Егорышев, к чему может привести такое легкомысленное, недостойное поведение?

Егорышев по-прежнему улыбался. Щеки у него горели.

— Может, кто-нибудь желает выступить? — после паузы осведомился Лебедянский.

Желающих оказалось много. Первым взял слово комсорг Степанов. Он признал, что воспитательная работа среди молодежи в отделе ведется недостаточно, и обратился к Егорышеву с призывом покончить с ненормальным образом жизни, вредящим здоровью, и как можно скорей вернуться к семье.

— Впрочем, — неожиданно закончил Степанов, — семья — это дело сложное. Тут трудно давать советы. Особенно посторонним…

Зоя Александровна назвала заключительные слова Степанова беспринципными.

— Это кто же посторонние? — возмущенно спросила она. — Нет, Степанов, мы для Егорышева не посторонние. Мы коллектив, он член этого коллектива и никаких секретов от нас иметь не должен. Именно в этом и заключается коммунистическая мораль. И такое собрание, как у нас сегодня, возможно только в нашем обществе, которое идет к коммунизму. Мы все должны быть друзьями и товарищами. Нет, Степанов! Пусть Егорышев объяснит нам, почему он бросил жену!

—Что его спрашивать! — сказала молоденькая машинистка Леля. — Известно, почему они бросают. Нашел помоложе и бросил.

— Это еще не факт, — буркнул экспедитор Корабельников. — Может, как раз наоборот, она ему изменила. Женщины в этом смысле бывают просто исключительно бессовестными. Я бы лично тоже с этим не стал мириться.

— Не обязательно причиной является измена, — задумчиво и ласково возразил толстенький лысый инженер Кудрявцев и взглянул на Егорышева выпуклыми, тоскливыми глазами. — Вы нам откровенно объясните, Степан Григорьевич. Мы все тут люди взрослые. Физиологические моменты тоже очень часто определяют прочность семьи. И тут уж ничего не поделаешь.

Машинистка Леля фыркнула в платок. Лебедянский постучал по столу карандашом.

— Я вас не понимаю, Егорышев, — сказал Кудрявцев, — почему вы молчите? Стесняетесь, что ли? Так это глупо. Правильно заметила Зоя Александровна, тут все свои. Встали бы, понимаете, рассказали откровенно, что у вас получилось с женой, на какой почве охладели, смотришь, мы бы вам что-нибудь посоветовали. Одна голова хорошо, две лучше, а у нас целый коллектив. Серьезно, Егорышев, давайте рассказывайте, а то уже поздно…

Егорышеву было холодно. Он чувствовал себя раздетым. Ему было очень неудобно и стыдно.

— Он не желает нам отвечать, — сказала Зоя Александровна. — Он ведет себя просто вызывающе. Таким людям не место в нашем коллективе. Я предлагаю поставить вопрос перед отделом кадров о дальнейшем пребывании Егорышева в управлении.

— Ну, это уж вы слишком, — недовольно поморщился парторг Федоров, который сидел все время, опустив голову и вертя в руках карандаш. — — То, что случилось, конечно, неприятно, но ничего такого раньше с Егорышевым не случалось. Я предлагаю объявить ему выговор и покончить на этом.

Федорова поддержали Степанов и Абрамцева.

— Да разве дело в административном взыскали? — укоризненно сказал Лебедянский. — Мы собрались здесь, чтобы поговорить по душам, как близкие друзья. Большая неприятность случилась с Егорышевым. Ему сейчас тяжело. Зачем же мы будем еще ему портить личное дело этим выговором? Я убежден, что он и так все понял. Он, конечно, понял, что мы все стремимся не наказать его, а просто понять и, может быть, поддержать. Никаких выговоров объявлять мы не будем. Пусть товарищ Егорышев хорошенько подумает о том, что он здесь услышал, вот и все. Вскоре я хочу поручить ему важную работу. Надеюсь, он выполнит эту работу так, что нам больше не придется обвинять его в безразличии к коллективу. Что касается семейных дел, то я надеюсь, что товарищ Егорышев решит их в полном соответствии с нашей чистой и гуманной коммунистической моралью.

— Правильно! — облегченно сказал Долгов, и все сразу задвигались и заговорили вполголоса.

— Может быть, вы что-нибудь пожелаете сказать, Степан Григорьевич? — ласково обратился к Егорышеву Лебедянский.

Егорышев встал. Он успокоился, ему только по-прежнему было холодно и хотелось пить.

— Я насчет отпуска, — кашлянув, сказал он. — Вы обещали на собрании разобрать мое заявление.

— Это все, что вас сейчас интересует? После всего, что произошло? — спросил Лебедянский в наступившей тишине.

Егорышев не ответил.

Евгений Борисович нахмурился и сложил в папку листочки протокола.

— Можете расходиться, товарищи, — сказал он и скрылся в своем кабинете.

Егорышев направился к двери.

— Вам, голубчик, повезло, — сказал инженер Кудрявцев. — Был бы на месте Лебедянского Коркин, начальник управления, от вас бы только перья полетели. Он в вопросах морали зверь! А Евгений Борисович душа человек. Либерал!

В коридоре Егорышева остановил парторг Федоров. Это был молчаливый человек с наголо остриженной головой и тихим голосом. До войны он был лесничим, но простудился во время наводнения, заболел туберкулезом и вынужден был навсегда расстаться с лесом. Наверно, он так же, как Егорышев, тосковал о своих зеленых питомцах и тяготился скучной работой в управлении.

— Зачем тебе так срочно отпуск понадобился? — спросил Федоров. — Ты в заявлении пишешь, что уезжать собрался?

— Да, в Красноярский край, — ответил Егорышев. — Если мне не дадут отпуск, я должен буду уйти с работы. Я ничего не могу сделать…

— А зачем тебе в Красноярский край? Егорышев пожал плечами.

— Ладно, — сказал Федоров, внимательно посмотрев на него. — Это, в общем, твое дело. Ты у Долгова сейчас живешь? Ну, до завтра…

Егорышев был уверен, что ему придется взять расчет, но, когда на другой день пришел к Лебедянскому с заявлением об уходе, тот хмуро взглянул на него и сказал, что появилась возможность предоставить ему отпуск, так как Долгов изъявил желание уступить ему свою очередь, а также выполнить ту работу, которую Лебедянский намеревался поручить Егорышеву.

— Спасибо, — ответил Егорышев.

— Я бы на вашем месте все-таки предварительно туда написал, — посоветовал заведующий отделом. — Вдруг вашего приятеля там нет?

— Может быть, я напишу, — сказал Егорышев. Он сказал это из вежливости. На самом деле писать он не собирался. Он хорошо понимал, что переписка с адресным столом займет уйму времени и, скорее всего, ни к чему не приведет.

Время терять он не мог. Каждый лишний день был для Наташи мукой. Егорышев знал Наташу и знал, что она сама не предпримет никаких шагов для того, чтобы найти Матвея. Она считает, что, связав свою жизнь с Егорышевым, она не имеет права на такие поиски.

Он вспомнил Таню и подумал, что, должно быть, он и Наташа оба относятся к людям, которые сами придумывают для себя трудности…

Купив билет, Егорышев заехал домой за вещами. Он нарочно заехал днем, чтобы не встретиться с Наташей. Он не хотел и не мог ей ничего объяснять.

Он сложил в чемодан пару белья, рубашку, свитер и, подумав, взял кирзовые сапоги, в которых ездил девять лет назад на практику. В Красноярске кирзовые сапоги могли ему пригодиться.

Егорышев приехал на вокзал рано, выпил у буфетной стойки кружку пива, внес в вагон вещи и стал, томясь, прохаживаться по перрону. За десять минут до отправления поезда он вдруг осознал, что собирается уехать, не простившись с Наташей, и бросился к будке телефона-автомата. Как назло, монета провалилась, он снова и снова опускал ее в черную щель, чувствуя, как уходят драгоценные минуты… Наконец раздался гудок, и знакомый, родной голос произнес:

— Алло!

Егорышев молчал, изо всех сил прижимая трубку к уху. Ему так много нужно было сказать Наташе, что он не мог произнести ни слова.

— Алло! — с беспокойством сказала Наташа. — Это ты, Степан? Почему ты все время молчишь? Ты только не бросай трубку, Степан, мне нужно тебе кое-что сказать… Вот… Все и забыла сразу… Да… знаешь, вчера мне показалось, что ты пришел, я даже выбежала на лестницу, но тебя не было… Видишь, у меня уже начались галлюцинации… Ты слышишь меня, Степан?

— Слышу! — тихо ответил Егорышев.

— Наконец-то! — обрадовалась Наташа. — Наконец-то ты со мной заговорил! Зачем ты ушел, Степан? Где ты мыкаешься, мой бедный? Вчера вечером, после того как мне показалось, что ты приходил, я оделась и поехала на дачу к Долгову. Но там никого не оказалось. Я решила обязательно дождаться, мне так хотелось тебя увидеть, но я испугалась. Было уже поздно, часов десять. Вокруг было темно, и какие-то люди все время на меня смотрели.

«А я сидел в ресторане!» — подумал Егорышев.

— Степан, милый! — сказала Наташа. — Возвращайся, пожалуйста, домой… Я очень перед тобой виновата, очень! Мне плохо, понимаешь? Обоим нам плохо… Я чего-то не понимала раньше. Как будто десять лет прошло с того вечера, как ты ушел… Приходи, Степан, я буду тебя ждать…

До отхода поезда осталось шесть минут.

— Почему ты не спрашиваешь про Матвея? — сказал Егорышев. — Разве тебя не интересует?

— Нет, меня это очень интересует, — помолчав, ответила Наташа.

— Ну, так вот, он жив, теперь уже точно известно!

— Жив! — повторила Наташа.

— Я сейчас не могу говорить! — заторопился Егорышев. — Я потом расскажу, вернее, ты сама все узнаешь… Я уезжаю в командировку… Ты слышишь, Наташа? Я уезжаю, поезд сейчас отходит… Не волнуйся, береги себя, обедай обязательно вовремя, а то у тебя есть дурная привычка хватать на ходу… Ну, вот и все…

— Степан! — закричала Наташа. — Подожди, Степан! Куда ты уезжаешь? Я не хочу, чтобы ты уезжал, слышишь? Не хочу! Что же ты молчишь, Степан?

Егорышев отнял трубку от уха и нажал рукой на рычаг. Раздались гудки.

— Прощай, моя ладушка, моя девочка, — сказал он холодной, гудящей трубке. — Ни в чем ты не виновата. Никто ни в чем не виноват!

Все это Егорышев произнес про себя, и никто не услышал его. Он осторожно повесил трубку и выбежал на перрон. Вагоны медленно, неслышно двигались мимо… Он схватился за поручни.

— Безобразничаете, гражданин? — строго сказала ему проводница, и Егорышев с невеселой усмешкой подумал, что скоро, наверно, сделается завзятым на-ушителем общественного порядка.

Егорышев боялся, что пять суток покажутся ему годами, но они промелькнули так быстро, что он и не заметил. Вместе с ним в купе ехали молодые супруги. Муж, застенчивый, белобрысый, голубоглазый парень лет двадцати пяти, был без памяти влюблен в свою подругу, пухленькую брюнетку с ямочками на щеках и с множеством маленьких родинок на плечах и на шее. Из их разговора Егорышев понял, что оба они только что окончили станкоинструментальный институт и едут в Абакан работать.

Муж вполголоса рассказывал о том, какие сказочные станки он видел в научно-исследовательском институте, и жалел, что этих станков не будет на Абаканском заводе сельскохозяйственных машин, где им предстоит трудиться, а жена, озабоченно наморщив узенький лобик, с опаской спрашивала, дадут ли им сразу квартиру и будут ли в этой квартире хоть какие-нибудь минимальные удобства… По ночам они без зазрения совести целовались, но Егорышев, лежавший лицом к стене на верхней полке, не завидовал им и думал, что, пожалуй, трудно предсказать их дальнейшую судьбу… Еще Егорышев вспоминал Таню и спрашивал себя, могли бы вот эти молодые люди, дети двадцатого века, стать героями шекспировской драмы или они слишком бедны и легки сердцем, чтобы испытывать любовные муки? Ответа на этот вопрос Егорышев так и не нашел, а молодые супруги сошли вместе с ним в Красноярске и долго махали ему руками из окна автобуса, увозившего их в Абакан…

Егорышев отправился в краевое управление геологии и охраны недр. Начальник отдела кадров сказал ему, что Строганов у них в штате не работает и никогда не работал. Кажется, несколько лет назад он был в Красноярске проездом вместе с московской экспедицией Гольдберга, а что с ним стало потом, неизвестно.

Поблагодарив начальника отдела кадров, Егорышев вышел на улицу, разыскал стеклянную будку справочного бюро и попросил узнать, проживает ли в Красноярске Матвей Михайлович Строганов тысяча девятьсот двадцать восьмого года рождения. Пока наводилась справка, Егорышев пообедал в ресторане и вернулся к будке. Он ни на что особенно не надеялся, но все же сердце его замерло, когда девушка в синем пиджачке заявила ему, поджав накрашенные губы:

— Нет, не проживает.

— Спасибо, — ответил Егорышев и не спеша пошел по направлению к гостинице «Сибирь». Он шел, рассеянно озираясь по сторонам и размахивая чемоданом, в котором постукивали кирзовые сапоги. Спешить было некуда. Не понадобились Егорышеву замечательные сапоги.

Пройдя мимо гостиницы, Егорышев повернул к вокзалу. В Красноярске делать было больше нечего. Поезд на Москву отправлялся вечером. Это был проходящий поезд, следующий из Хабаровска, билеты да него еще не продавались, и Егорышев, сдав чемодан в камеру хранения, отправился побродить по городу.

Он медленно шел по узкой, мощенной булыжником улице, вспоминал поступки, совершенные им с того момента, как он увидел на даче Долгова картину, и приходил к выводу, что его неудачи, пожалуй, вполне закономерны. Они объясняются тем, что он, Егорышев, должно быть, очень несообразительный и неумелый человек. Другой на его месте, конечно, давно бы добился успеха…

Он не представлял, как вернется домой и скажет Наташе о своей неудаче. Она подумает, что он просто не захотел найти Матвея. А может, так оно и было на самом деле? По самому строгому счету Егорышев проверил себя и облегченно вздохнул. Нет, не обманывал он Наташу! Не вина его, а беда, что не нашелся Матвей!

Задержавшись на перекрестке, Егорышев поднял глаза и увидел вывеску, укрепленную над входом в двухэтажный каменный дом старинной архитектуры. «Краеведческий музей», — прочел он и поднялся на крыльцо.

Музей был совершенно пуст. По светлым залам гулял прохладный ветер, пахнущий старой мебелью и кожей. Егорышев переходил от витрины к витрине, с любопытством разглядывая орудия людей каменного века, живших когда-то в этих местах. Потом он стал рассматривать картины, развешанные на стенах. На этих картинах были изображены город Красноярск и его окрестности.

Внимание Егорышева привлекло одно полотно. Оно висело в коротком коридорчике, соединяющем два зала, и освещалось сразу с двух сторон. Должно быть, благодаря такому освещению пейзаж, изображенный на полотне, казался не нарисованным, а настоящим, живым, словно увиденным из окна.

Егорышев долго смотрел на синее безоблачное небо и голубоватые сопки. Они были совершенно такими же, как на картине Матвея Строганова, и та же необъяснимая тревога чувствовалась в алом солнце, зеленых лиственницах и елях. Сопки застыли словно перед грозой, а речушка, стесненная узкими берегами, бурлила, как бы стремясь разлиться и затопить все вокруг.

В правом нижнем углу картины Егорышев увидел неразборчивую подпись художника. Картину нарисовал не Матвей Строганов, а какой-то Никитушкин, и в красках, небрежно брошенных на холст, чувствовалась не добросовестность любителя, а размашистая щедрость профессионала, но местность, послужившая натурой для обоих художников, была одной и той же. Сомневаться в этом не приходилось. Слишком характерным был пейзаж, и не случайно художники выбрали для неба этот одинаковый в обеих картинах глубокий, синий, тревожный тон.

Егорышев разыскал экскурсовода, сонного старичка в пенсне, и спросил, какое место Красноярского края изображено на картине, висящей в коридоре.

Экскурсовод, взглянув на полотно, ответил:

— Это не Красноярский край. Это типичный пейзаж горной Торжи.

— Торжи? — переспросил Егорышев.

— Именно Торжи, — подтвердил старичок. — До революции Торжа входила в состав Красноярской губернии, поэтому музей и приобрел эту картину у известного в те годы торжинского художника Никитушкина.

— Благодарю вас, — сказал Егорышев.

Он вышел на улицу, ноги сами принесли его к вокзалу. Опомнившись, Егорышев с удивлением заметил, что запыхался. Он бежал почти всю дорогу. Еще не зная, как поступит, он взял из камеры хранения чемодан и спросил у кладовщика, долго ли ехать поездом от Красноярска до Улуг-Хема, главного города Торжи.

— До Торжи поезда не ходят, — ответил кладовщик. — Туда только на вертолете можно добраться.

«Полечу», — подумал Егорышев. Ему стало легко и немного страшно, как лыжнику, избравшему для спуска крутой, опасный склон. Но лыжнику по крайней мере известна дорога, а Егорышев не знал ничего. Он не имел никаких оснований предполагать, что Матвей Строганов находится в Торже. Он принял свое решение по какому-то странному наитию, сердцем, а не разумом.

Это было, наверно, так же легкомысленно, как ехать из Москвы в Красноярск, но Егорышев не стал колебаться. Подозвав такси, он попросил отвезти его в аэропорт.

По дороге он попытался уверить себя, что его поступок вполне логичен и даже необходим. Если Матвей Строганов участвовал в Красноярской экспедиции Гольдберга, почему он не мог поехать с Гольдбергом в Торжу? Картина, подаренная Гольдбергу, как раз говорит о том, что Матвей побывал там вместе с ним. А если так, почему он не мог навсегда остаться в Торже? Мог, безусловно мог остаться. Но мог и уехать!.. Егорышев вынужден был признать, что все это, в общем, довольно неубедительно.

Однако раздумывать была уже некогда.

Егорышев впервые летел на вертолете и с любопытством смотрел в окно. Земля под ним горбилась, выгибая спину, покрытую густой шерстью тайги. Горы были совсем рядом. Казалось, что машина вот-вот зацепит их колесами.

Через два часа горы расступились, блеснула голубая лента реки, и вертолет пошел на посадку.

— Торжа! — весело сказал молодой летчик, высунувшись из кабины.

Егорышев взял чемодан и спустился по трапу.

 

8

Возле одноэтажного домика областного геологического управления стоял маленький каменный столбик с заостренной шестигранной вершиной. Сбоку на столбике темнели старинные славянские буквы: «Центръ Азиатского Материка». Этот «Центръ», как утверждали географы, находился именно здесь, в заросшем лопухами, нагретом солнцем дворике.

Егорышев стоял возле столбика и сосредоточенно смотрел на белые домики Улуг-Хема, рассыпавшиеся на берегу реки. В одном из этих домов, за номером шестьдесят восемь, на Центральной улице, жил геолог и художник по имени Матвей Строганов, муж Наташи.

Да, он жил в Улуг-Хеме! Об этом только что сообщил Егорышеву начальник управления Ройтман. Матвей приехал сюда в пятьдесят седьмом году с Гольдбергом и после смерти Гольдберга остался тут навсегда.

В Улуг-Хеме, да, пожалуй, и во всей Торже Строганова хорошо знали. Он исколесил этот край вдоль и поперек, меняя молоток геолога на кисть художника. Его картины висели в правлениях колхозов, в юртах скотоводов, в кабинетах секретарей райкомов. В местном этнографическом музее для его этюдов был отведен специальный зал. Он находил в этом суровом горном крае живописнейшие уголки.

Туристы и командировочные, приезжавшие в Улуг-Хем, расспрашивали местных жителей о достопримечательностях края. Жители хвастались горами, яками, металлургическим заводом, футбольной командой, выигравшей недавно у монгольских спортсменов, и непременно упоминали о геологе Матвее Строганове, который за короткий срок создал галерею картин о Торже.

За четыре года пребывания в Торже Матвей успел стать достопримечательностью. Отчего это произошло, Егорышев так и не понял, хотя Ройтман пытался ему объяснить.

Он был так ошеломлен и растерян, что с трудом удержал в памяти адрес и совет поторопиться, так как Строганов недавно взял отпуск и собирался отправиться в очередное путешествие по Торже.

Егорышев стоял на той точке земного шара, где находился «Центръ Азии», и глядел на веселый, разноцветный Улуг-Хем, как будто переселившийся сюда откуда-нибудь с берегов Черного моря. Легкий и праздничный облик города плохо гармонировал с угрюмыми сопками и свинцовой водой реки Унги.

Егорышев был, наконец, в нескольких шагах от цели, но сделать эти несколько шагов оказалось труднее, чем доехать от Москвы до Красноярска.

Пока он ехал, он мог не думать о том, что будет после встречи с Матвеем. Ему удавалось прогонять такие мысли. Теперь предстояло переступить последнюю черту. И Егорышев знал, что сделает это, но ему потребовалось некоторое время, чтобы собраться с силами.

Он вспомнил голос Наташи по телефону, тихонько сказал ей: «Все в порядке, лада!» — и отправился на Центральную улицу разыскивать дом под номером шестьдесят восемь.

Это был довольно невзрачный дом с тремя окнами и низкой крышей. Егорышев постоял еще немного на крыльце, чтобы справиться с дыханием. Ему показалось, что он справился, никто ничего не заметил. И тогда он постучал.

Долго никто не открывал Затем дверь скрипнула и на пороге показался мальчуган лет четырнадцати. Он удивленно посмотрел на Егорышева большими карими глазами и спросил:

— Вам кого?

— Матвея Михайловича, — ответил Егорышев.

— Войдите, — подумав, пригласил мальчик и отступил.

За его спиной Егорышев заметил тоненькую фигурку в розовом платье. Это была девочка лет десяти с косичками. И мальчик и девочка были очень похожи на Матвея, это Егорышев решил сразу, хотя никогда Строганова не видел и знал его лишь по описанию Наташи. Но именно таким — кареглазым, с упрямым лбом — он его и представлял.

— Вытрите, пожалуйста, ноги, а то мы вымыли пол, — тоненьким комариным голосом попросила девочка.

Пол действительно был мокрый и чисто выскобленный.

Егорышев послушно вытер ноги о половик и оглянулся. Он находился в крохотной передней, загроможденной деревянными ящиками. Наглухо забитые ящики были сложены друг на друга вдоль стен.

— Отец уехал и вернется не скоро, — сказал мальчик.

— Да, он вернется не скоро, — жалобно пискнула девочка и доверчиво посмотрела на Егорышева карими, бархатными глазами. — А вы его товарищ, да?

— Что же вы стоите, войдите в комнату, — пригласил мальчик.

Нужно было уйти, но непреодолимое любопытство охватило Егорышева. Он почувствовал, что не сможет уйти, не заглянув в комнату, где жил Матвей Строганов, настоящий, живой Матвей, который был мужем Наташи — как дико, нелепо это звучало, — да, он был ее мужем, целовал ее и говорил ей какие-то неведомые, нежные слова, наверно, более нежные и ласковые, чем те, что говорил ей Егорышев… И Егорышев должен был вдохнуть воздух, которым дышал этот незнакомый, чужой и странно, болезненно близкий человек…

Мальчик открыл дверь, и Егорышев вошел в комнату. Он переступил порог, и что-то как будто толкнуло его в грудь, он зажмурил глаза и отшатнулся… Он ждал и чувствовал, что увидит в этой комнате что-нибудь особенное, но он увидел… Наташу!

Он увидел Наташу. Она стояла напротив двери, опершись плечом о ствол тоненького деревца, и задумчиво смотрела куда-то мимо Егорышева. Она была одета в ситцевое гладкое платье, которого Егорышев никогда на ней не видел. И прическа — тоже гладкая, с косичками вокруг головы — была ему незнакомой.

Картина занимала весь простенок между двумя окнами. Наташа была точно такого же роста, как в жизни. Егорышев перевел дыхание и сделал шаг вперед. Теперь, когда он лучше рассмотрел картину, Наташа показалась ему какой-то не такой… Что-то чужое было в ее чертах. Лицо ее на картине было более худым, чем на самом деле, нос и губы имели немножко другую форму… Портрет не был точной копией оригинала, но чем больше всматривался Егорышев, тем яснее понимал, что художник и не стремился к абсолютному сходству. Он, по-видимому, сознательно уложил по-своему волосы Наташи, мягче очертил ее нос и губы, сделал тоньше фигуру, но зато глаза были совершенно Наташины и особенный, застенчивый и упрямый поворот головы был тоже ее…

Очень редко Егорышев видел на лице Наташи такое выражение, какое было здесь, на портрете. Он любил у нее это задумчивое, нежное и доверчивое выражение и почувствовал, что портрет достовернее живой Наташи, хотя и мало похож на нее, потому что художник изобразил не то, что все могли увидеть, взглянув на Наташу, а лишь то, что он любил в ней и что она дарила ему одному.

Егорышев сразу понял это, а поняв, увидел в картине то, чего до сих пор не замечал. Он увидел любовь Матвея, его нежность, гордость и боль. Он увидел, как хорошо Матвей знал Наташу, как тонко и точно ощущал все ее мысли, побуждения и привычки.

И у Егорышева возникло такое чувство, будто Матвей Строганов увез с собой в Улуг-Хем смятенную, добрую и страстную душу Наташи. Егорышев знал, что на самом деле это не так, но все же задохнулся от обиды, ревности и боли, словно Наташа и впрямь все эти годы была не с ним.

Он не мог больше на нее смотреть и вышел из комнаты.

— Вам некогда? — спросил мальчик. — Тогда зайдите через десять дней. Отец к тому времени вернется.

— К тому времени он вернется, — жалобно пропищала девочка.

— А где он? — спросил Егорышев.

— Уехал в колхоз имени Первого мая. Там он будет работать и рисовать. Он уже третье лето туда ездит.

— Далеко это?

— Не очень, — подумав, ответил мальчик. — Там, где начинается река Унга.

— А как туда можно добраться?

— По реке можно. Но сейчас Унга обмелела, пароходы не ходят. Можно еще на вертолете.

— Спасибо, — сказал Егорышев. — Как же тебя зовут?

— Костя, — ответил мальчик. — Меня Костя, а ее Ленка.

— Значит, так вдвоем и хозяйничаете? Или у вас есть мама?

— Вдвоем хозяйничаем, — хмуро сказал Костя. Больше Егорышев не стал ничего спрашивать. Он попрощался и вышел.

Солнце садилось за сопки. По Унге протянулась багровая дымящаяся полоса. Через несколько минут она погасла, и сразу стало сумрачно, сыро и холодно.

Егорышев отправился в гостиницу. Несмотря на то, что было лето, в гостинице топилась печка, и дежурная с широкоскулым бронзовым лицом, одетая в шерстяную кофту и байковые шаровары, деловито подбрасывала в топку березовые кругляши. Дежурная вручила Егорышеву ключ от номера, он отдал ей чемодан и пошел ужинать в столовую, напротив гостиницы, в точно таком же одноэтажном деревянном доме.

После ужина Егорышев заперся в тесном номере с потрескавшимся умывальником и деревянной кроватью, разделся, укрылся до подбородка тяжелым колючим одеялом и до рассвета лежал с открытыми глазами, ни о чем не думая, радуясь тому, что можно еще немного побыть в той прежней жизни, с которой он уже приготовился распрощаться несколько часов назад. Спать ему не хотелось, но он не томился, не ждал утра, а, напротив, огорчился, когда в номере посветлело и нужно было вставать.

— Пассажирского сообщения с колхозом имени Первого мая пока нет, — сказала Егорышеву кассирша на летном поле. — Билеты туда не продаются.

— Как же попасть в этот колхоз? — спросил Егорышев.

— Дожидайтесь оказии, — пожала плечами кассирша. — Вы сходите к начальнику грузовых перевозок, он вам скажет, когда в ту сторону будет рейс.

Начальника грузовых перевозок Егорышев разыскал в буфете. Начальник стоял у стойки и сосредоточенно поедал бутерброд с икрой, не обращая ни малейшего внимания на молоденькую буфетчицу, которая кокетливо смотрелась в зеркало и время от времени бросала на него нежные и укоризненные взгляды. Начальнику было лет двадцать, и на его безусом лице пылал задорный мальчишеский румянец.

Выслушав Егорышева, он доел бутерброд, стряхнул со скатерти крошки и сказал:

— Вам исключительно повезло. Через час мы отправляем туда книги и учебные пособия. Договоритесь с учителем. Он сопровождает груз. Если возьмет вас, я препятствовать не буду.

Начальник грузовых перевозок сурово взглянул на буфетчицу, по пояс высунулся в низенькое окошко и закричал срывающимся басом:

— Томашевич! Юра! Ходи сюда, дело есть!

К домику приблизился долговязый, длинноногий парень с тонкой шеей, большими голубыми глазами и желтоватым, прозрачным хохолком на затылке, похожим на хвостик едва оперившегося цыпленка.

— Чего тебе? — недовольно спросил парень с хохолком. — Я гружусь, не видишь, что ли?

— Вот тут товарищу нужно в колхоз имени Первого мая. Возьмешь его с собой?

— Можно взять. Отчего не взять? А что за товарищ? Случайно, не киномеханик?

— Сейчас он покажется, — ответил начальник грузовых перевозок и, отойдя от окна, взял с подноса еще один бутерброд, на этот раз не с икрой, а с сыром… Буфетчица судорожно откупорила бутылку с фруктовой водой, наполнила стакан и робко подала его начальнику.

Егорышев вышел из буфета и предстал перед учителем.

— Вы к нам? — спросил парень с хохолком. — Ну, ладно, после поговорим… Поможешь мне ящики втащить?

Он сразу, легко и бесцеремонно стал называть Егорышева на «ты», и это очень Егорышеву понравилось. Они подошли к вертолету, возле которого высилась гора ящиков, свертков и пакетов.

— Я туда заберусь, а ты будешь мне подавать, так мы живо управимся! — сказал Юра Томашевич и влез в черное брюхо вертолета. Летчик в кожаной куртке высунулся из окна, помахал ему рукой и сказал:

— Ну-ка, увеличь обороты, солнце высоко. Солнце действительно стояло высоко. Оно висело над розовато-зелеными сопками, над белым, праздничным городом и заливало землю ярким, яичным светом.

Егорышев взял сразу два ящика и протянул учителю. Тот с уважением сказал:

— Ого! — и прищелкнул языком.

Егорышев соскучился по физической работе и трудился с веселой яростью. Через несколько минут он навалил груду ящиков и мешков на полу кабины возле двери и крикнул:

— Давай, давай!

Томашевич просунул между ящиками потное, красное лицо и жалобно ответил:

— Погоди, имей же совесть! Летчик посоветовал Егорышеву:

— Поступай к нам на работу. У нас бригадир грузчиков запил. А ты небось тоже пьешь?

— Дня не могу прожить, — ответил Егорышев. — Коньяк с шампанским. Называется «Черная пяточка». Слыхал?

— Не слыхал, — с уважением ответил летчик. Он включил двигатель, Егорышев влез в кабину.

Через несколько секунд вертолет повис над землей.

— Садись к окну, — сказал Егорышеву учитель. — В первый раз летишь? Красиво!

Действительно, было очень красиво. Вертолет, наклонившись носом вниз, как будто обнюхивая землю, плыл над горной цепью, которая становилась все выше и выше. Горы дремали, подставляя солнцу голые, морщинистые бока. В узких ущельях прятались фиолетовые тени. Игрушечные елочки и сосенки хлопотливо карабкались на крутые склоны. Пейзаж все время изменялся. Горы обступили вертолет со всех сторон. Тени сделались чернее, елочки и сосенки уменьшились, отстали. Они были не в силах вскарабкаться на такую кручу.

Егорышев протер ладонью вспотевшее стекло.

— Ты давно здесь работаешь? — спросил он учителя.

— Уже три года. А ты откуда?

— Из Москвы.

— Неужели из Москвы? — обрадовался Томашевич. — Ну, это сила! Я там институт кончал. Имени Потемкина. Слыхал?

— Слыхал. Значит, земляк?

— Нет, я из Новосибирска. Просто учился в Москве. Жил в общежитии на Пироговке. Знаешь Пироговку?

— Знаю.

— Ну, как там Москва?

— Скучаешь небось? — спросил Егорышев.

— Я что, я сибиряк. Галка скучает. Жена. Она у меня москвичка.

— С собой привез?

— Почему привез? Нас вместе сюда направили по распределению.

— Значит, поженились и в путь? — сказал Егорышев и вспомнил молодоженов, ехавших с ним в поезде.

— Нет, у нас не так было, у нас прямо как в кино получилось! — с удовольствием ответил Томашевич. — Она меня вовсе не любила, а любила другого парня, тоже из нашего института. Его оставили в Москве, а ей пришлось уехать сюда. Он обещал через год ее забрать. Они договорились пожениться, у них уже все слажено было.

— Ну и что? — спросил Егорышев.

— Я когда узнал, что Галка одна едет, тоже сюда попросился. Нравилась она мне давно, с первого курса. Галка знала, конечно, что я к ней неравнодушен, только она надо мной смеялась. Я ее раздражал. Вообще, откровенно говоря, она меня терпеть не могла.

— И ты все-таки поехал?

— Поехал.

— Надо же! — сказал Егорышев. — А потом что было? Жених, наверно, ее обманул, да? И она с горя за тебя вышла?

— Еще чего! — ответил Юра Томашевич. — Кому это надо, с горя? Я бы и сам не женился. Нет, все было не так. Жених за ней прилетел весной, как было условлено, но только он уже опоздал. Отказалась она с ним ехать.

— Не может быть, — сказал Егорышев. — Как же это?

— А вот так. Она сперва даже чемодан собрала, а потом зашла ко мне попрощаться, разревелась и осталась.

— Непонятно что-то.

— За зиму натерпелись мы вместе всякого, чуть в тайге не заблудились, бежать собрались на пару, потом нас медвежьим жиром угощали…

— Как медвежьим жиром? — спросил Егорышев.

— А ты заходи к нам вечерком, мы тебе все расскажем, — ответил Юра Томашевич и тряхнул своим желтым хохолком. — Мы тебя чаем напоим и покрепче чего-нибудь нальем, Москву вспомним. Придешь?

— Не знаю, как все будет, — сказал Егорышев.

Вертолет тряхнуло. Егорышев схватился за кресло и выглянул в окно. Земля быстро приближалась. Внизу, на маленькой круглой площадке, посреди аккуратных красных крыш стояли люди и, задрав головы, махали руками. Потом они разбежались, и вертолет мягко опустился в траву.

Томашевич распахнул дверь и спрыгнул. Егорышев увидел, как молодая женщина в синем жакете бросилась к учителю. Она бежала к нему по полю, путаясь стройными ногами в высокой траве, а он спокойно стоял и ждал ее. Женщина обняла учителя и, не стыдясь, стала жадно целовать его в губы, в глаза, в нос, приговаривая:

— Соскучилась, не могу! Бессовестный! Ни одного звонка!

У Егорышева вдруг защипало в горле, и он подумал, что, конечно, не с горя вышла за Томашевича москвичка Галка, и еще подумал Егорышев, что обязательно зайдет к ним и тогда, возможно, что-нибудь поймет, потому что сейчас он ничего не понимает в этой странной и романтической истории.

Вертолет стоял посреди небольшой круглой долины, со всех сторон окруженной мохнатыми сопками. По мокрым камням, шипя и брызгаясь пеной, несся бурный поток. Это была Унга, но она ничего общего не имела с той могучей, величавой рекой, которую Егорышев видел в Улуг-Хеме. Поток яростно клокотал, стремясь вырваться из узкого ложа, перекатывал огромные валуны, и долина была наполнена грозным, глухим гулом, напоминающим отдаленные раскаты грома.

Посадочная площадка находилась на краю небольшого поселка, состоящего из одинаковых новеньких деревянных домиков. Между домами не спеша разгуливали олени, собаки и дети.

— Так ты заходи к нам, — сказал Егорышеву Томашевич, после того как он помог разгрузить ящики и пакеты.

Егорышев ответил, что зайдет, и отправился в правление колхоза. В добротном доме из толстых бревен за письменным столом сидел плотный мужчина небольшого роста и неопределенного возраста. На скуластом безбородом лице чернели узкие спокойные глаза.

— Здравствуйте, — сказал Егорышев. — Вы председатель колхоза?

— Я, — ответил мужчина и, встав, протянул руку.—Будем знакомы. Меня зовут Мангульби. А тебя?

Снова Егорышева бесцеремонно назвали на «ты», и снова ему это понравилось.

— Меня зовут Степан, — ответил Егорышев. — Я приехал из Москвы, чтобы встретиться с одним человеком. С геологом Матвеем Строгановым. Он сейчас здесь?

— Он прилетел неделю назад, — сказал Мангульби. — Заседлал коня, поехал в тайгу, скоро вернется, тогда его увидишь.

— А когда он вернется?

— Должен завтра вернуться, — подумав, ответил председатель. — Продуктов взял на пять дней, обещал лекцию прочесть. Утром приедет.

— Что он делает там, в тайге? — спросил Егорышев.

— Рисует. Матвей хорошо рисует. Смотри, пожалуйста.

На стене висела картина, но в комнате было сумрачно, и Егорышев не смог ее разглядеть.

— Далеко поехал Матвей? — спросил он.

— В Синее ущелье. Он каждый раз туда ездит. Уже пять дней прошло, скоро вернется. Ты ступай отдохни. У меня дома будешь отдыхать. Посмотри в окно, видишь, стоит дом? Туда иди, тебя хозяйка за стол посадит, обедом покормит.

— Я потом к вам зайду, — ответил Егорышев. — Меня учитель пригласил.

— Очень хороший человек учитель, — серьезно сказал Мангульби. — И жена его тоже очень хорошая женщина. Иди к ним.

Школа стояла в центре поселка, возле нее играли ребятишки. Юра и Галя занимались заготовкой дров. Они пилили огромное полено, положив его на козлы.

— Ты нажимай, а не филонь! — услышал Егорышев издали голос Юры Томашевича. — Хочешь за мой счет проехаться?

— Молчал бы уж, лодырь несчастный, — ответила Галя. — Тоже мне лесоруб!

— Давайте я помогу, — сказал Егорышев.

— Познакомься, Галка, — сказал Томашевич, бросив пилу. — Это тот самый цирковой борец, про которого я тебе говорил.

— Вовсе я не цирковой борец, — удивился Егорышев.

— Ну и напрасно, — сказал Юра. — С твоими данными я бы лично обязательно стал цирковым борцом.

Галя улыбалась. Егорышев нашел, что она довольно мила, хотя и красивой ее назвать никак нельзя. У нее был чересчур большой рот, и когда она улыбалась, открывались все зубы. Но зато глаза сияли на ее круглом веснушчатом лице так добродушно и приветливо, что хотелось сразу им довериться.

— Очень хорошо, что вы пришли, — сказала она, — сейчас будем обедать.

От обеда Егорышев не отказался. Не отказался и от рюмочки водки, которую поднес ему Юра, предложив выпить за Москву и за москвичей. Они выпили за Москву и москвичей, потом за здоровье родителей, потом за мир во всем мире.

— Хватит! — строго сказала Галя и убрала бутылку под стол. — А то сейчас будете пить за тех, кто в море, и за хорошее отношение к женщине, я уж знаю.

— Конечно, за это пить не стоит! — ответил Юра и подмигнул Егорышеву. — К женщинам нельзя хорошо относиться. Они очень коварные.

Галя хлопнула его кулаком по спине, и он радостно захохотал. Потом они стали наперебой рассказывать Егорышеву о своей работе, в которую одинаково были влюблены.

— Представляете, приехали мы, а на нас все косятся. Слишком молодые. Куда, дескать, им детей учить, самих еще учить нужно, — говорила Галя, ласково глядя на Егорышева, слегка разомлевшего от сытной пищи и выпитой водки. — Детей не хотели в школу посылать, потом Мангульби велел — прислали. И вот первый урок. Посоветоваться не с кем. С Юркой мы тогда не разговаривали…

— Почему? — спросил Егорышев. Галя с улыбкой взглянула на мужа.

— Валяй! — разрешил тот, и она с улыбкой объяснила:

— Злилась я на Юрку за то, что он сюда приехал. Мы с ним еще в институте ругались. В общем, вошла я в класс и обмерла. Ребятишки грязные, немытые, нечесаные, сидят не на партах, а на полу, и по-русски никто ни слова. А я по-торжинскому не понимаю. Так сорок пять минут и просидели молча… Звонок прозвенел, я в учительскую и — ну реветь. Юрка подошел и говорит: «Плохо? И у меня плохо. Раздеваться не желают!» Он, понимаете, с другой группой хотел физкультурой заняться. «Надо язык изучать, иначе нам каюк!» — говорит Юрка. И стали мы с ним изучать язык. На пушную факторию ходили к товароведу, он русский, тридцать лет тут прожил.

— Короче, старались мы изо всех сил, — задумчиво сказал Юра. — Кое-как научились с ребятишками объясняться, они нас уже слушаться стали, вдруг — бац! Приходит Мангульби и говорит: «Не хотят колхозники, чтобы вы оставались, жалуются на вас: что за люди, говорят, белку, соболя бить не умеют, на промысел с нами не ходят, даже сами обед не варят, в столовой берут, ружье в руках держать не умеют, чему наши дети от них научатся?»

— И вы стали ходить на промысел? — спросил Егорышев, у которого сон как рукой сняло.

— Что делать? Выучились стрелять и стали ходить, — улыбнулась Галя. — Юрка первый выучился, у него это хорошо пошло, всех ворон на Унге перестрелял, а мне никак не давалось. Он за мной на рассвете приходил, и мы с ним за поселком упражнялись. И Алка с нами.

— Алка — это фельдшер здешний,—объяснил учитель. — Тоже молодая. Ей, как и нам, не верили, на роды не звали, в больницу не ходили.

— А рожали тут женщины в ужасных условиях, прямо как в каменном веке, — сказала Галя, — роженицу переносили из дома в чум, ноги растягивали веревками, и в таком положении она рожала, а соседи — мужчины, женщины, дети — стояли вокруг, курили и ждали… Конечно, это раньше так было, мы уже не застали, но все же лечились торжинцы неохотно, Алку не слушались, она из Тайшета сюда приехала, в Братске ей скучно показалось.

— Она из Братска сбежала, а мы отсюда сбежать хотели, — весело сказал Юра. — Зимой совсем невмоготу стало, все население поселка отправилось соболя промышлять. Здесь только больные остались. Дети разбежались, шести-семилетние с утра садились на оленей и ехали в ближнюю тайгу капканы ставить. Умора! От горшка два вершка, а олень его слушается, а от нас шарахается. Захандрили мы и задумали уйти в Улуг-Хем проситься, чтобы перевели в другое место.

— Все он врет! — с неудовольствием перебила Галя. — Я одна сбежать решила, он ни при чем. Я по Москве соскучилась, по автомобилям, по театрам, ну, прямо передать невозможно. Вертолеты тогда еще не летали, запаслась я консервами, взяла ружье и отправилась по льду Унги. До Улуг-Хема по реке сто шестьдесят километров. Рассвело, я оглянулась, смотрю — Юрка за мной плетется. «Уйди!» — кричу я ему, а он молчит. Тоже остановился. Я пошла, и он пошел. Так мы вдвоем и отмахали за день километров сорок. Снег плотный был, лыжи хорошо скользили. К ночи набрели на чум. Смотрим: на берегу дымок вьется, поднялись, зашли. На шкурах мальчик лежит голый, черный, дышит с трудом, а рядом женщина в оленьей малице, кипятком его поит, а он пьет. «Что с ним?» — спрашивает Юрка. «Сын это мой, — отвечает женщина. — Мы с ним соболя вместе били, он заболел, мы пошли домой, в поселок, по дороге ему совсем худо стало. Однако, помрет». Спокойно так говорит, безнадежно. «Я вам фельдшера приведу, — сказал Юрка. — Завтра днем мы здесь будем, а учительница вам пока поможет». — «Нет, — качает головой женщина. — Фельдшера не нужно, у нее нет медвежьего жира, нужен медвежий жир. Я бы медвежьим жиром сама парня вылечила, растерла ему грудь, потом он поел бы жиру и не болел больше». Юрка подумал и отвечает: «Ладно, принесем мы тебе медвежьего жиру, ты только скажи, где его взять».

—Я сразу сообразил, что женщина дело говорит, — сказал Томашевич. — Медицина медициной, а народ тоже свои средства имеет. Ответила женщина, что медвежий жир можно достать только у охотников. Кочуют те охотники где-то в районе Синего ущелья, у истоков Унги. Надо туда идти вверх по течению, никуда не сворачивая. «Ну, что, пойдем? — говорю я Галке. — Принесем ей этого медвежьего жиру, или ты в Улуг-Хем торопишься?» Она на меня сверкнула своими глазищами и выскочила из чума как ошпаренная. И пошли мы с ней к Синему ущелью. Идем, ругаемся на чем свет стоит. «Навязался ты на мою шею! — кричит Галка на всю тайгу. — Глаза бы мои тебя не видели!» Ну, и я ей всякие изящные фразы отпускаю.

— Он меня тунеядкой назвал, я даже сперва не сообразила, что это такое, — вставила Галя.

— В колхоз мы не заходили, не хотели крюк делать, — продолжал Юра. — Поселок-то не на самой Унге стоит, а на притоке, Безымянка называется, километров десять в сторону от нашего пути. Мы думали, Синее ущелье близко, а оно оказалось далеко. Сутки идем, вторые идем, уже еле ноги волочим, а вокруг снег, да горы, да сосны. Из-подо льда черная вода хлещет, дымится, как кипяток. Того гляди, оступишься — и каюк! А по берегу не пройдешь, в снегу потонешь. Спальный мешок только у меня был, она свой дома оставила, в первую ночь я ей этот мешок предложил, она не взяла, и просидели мы до рассвета у костра, не спали, а мешок на снегу валялся. Зато на вторую ночь, не сговариваясь, втиснулись оба в этот мешок и уснули как убитые. Правда, Галка вела себя очень плохо, бессовестно прижималась, ерзала и дышала в ухо.

— Вот нахал! — возмущенно перебила Галя, с наслаждением слушавшая рассказ мужа. — Все было совершенно наоборот.

— Добрались до ущелья на четвертые сутки к вечеру, голодные, замерзшие, грязные и оборванные, как лешие. Глядим, на горе костры горят, но чтобы до них дойти, надо Чертову лужу пересечь, а лед тонкий, трещины по нему бегут, и темнота — глаз коли.

— Из скалы там ключ бьет, а чуть пониже Унга разливается, это место и прозвали Чертовой лужей, — объяснила Галя. Она успела прибрать со стола, вымыть посуду и теперь вытирала тарелки полотенцем.

— Ждать утра было невмоготу, я сломал две елочки, одну сам взял, другую Галке дал, и пошли мы через Чертову лужу. Я впереди, она сзади. Через несколько шагов я загудел в трещину, но елочка зацепилась за лед, и Галка меня вытащила. Потом она провалилась. Так мы по очереди ныряли, раз пять, пока, наконец, не выбрались на твердое место, мокрые, одежда сразу заледенела, стала как стеклянная, и поползли на сопку. Галка ползти не хочет, засыпает, пришлось мне раза два ее стукнуть.

— Я упала и заснула, а он меня по щекам нахлестал, — сказала Галя.

— До костров все же не доползли, свалились. Но, к счастью, нас заметили и подобрали. Раздели догола, растерли снегом, потом горячим медвежьим жиром, закутали и заставили съесть еще по тарелке этого самого жира. Противный — ужас! Делать нечего, съели. А утром проснулись — хоть бы что! Только кости ломит. Дали нам охотники ведро медвежьего жира, и отправились мы в обратный путь. На этот раз добрались без приключений.

— Мальчишка-то жив остался? — спросил Егорышев.

— Живой! — ответила Галя. — Сейчас в моем классе учится. В шестом. Способный мальчик. Математикой увлекается.

— Вот с тех пор стали к нам совсем по-другому относиться, — сказал Юра и закурил. — Ну, и с Галкой у нас постепенно наладилось. Раздумала она в Москву ехать, видно, медвежий жир ей понравился.

— Конечно, понравился, а что! — ответила Галя. — Очень полезная вещь!

— И не тянет вас больше в Москву? — спросил Егорышев.

— Тянет, очень даже, — ответила Галя. — Но что же делать? Не для того мы сюда ехали, чтобы обратно возвращаться.

— А для чего? — поинтересовался Егорышев.

— За счастьем, — серьезно ответил Юра.

— Далеко же ваше счастье оказалось.

— За настоящим счастьем всегда далеко ходить приходится, — сказала Галя. — Иной раз бывает: вот оно, рядом лежит, только руку протяни, но взять его не так-то просто, за ним часто совсем в другую сторону идти нужно.

Это вы очень правильно сказали, — тихо ответил Егорышев.

Встав из-за стола, он вышел на улицу. Было холодно. Поселок спал. В черном небе ярко горели белые немигающие звезды.

 

9

На другой день Строганов не приехал. Не приехал он и через два дня и через три.

— Странно, — сказала Галя, — у него же продуктов совсем не осталось. И лекцию в воскресенье он обещал прочесть. Не случилось ли с ним чего-нибудь?

— С кем? Со Строгановым? Ерунда! — ответил Юра. — Это такой человек! С ним ничего не может случиться.

Егорышев бродил по поселку и знакомился с чужой жизнью. Колхоз имени Первого мая был организован лет двадцать назад. Этот горный район тогда, как и сейчас, был мало населен. Торжинцы жили родовым строем, ютились в темных, грязных и холодных чумах вместе с собаками, не знали, как выглядит корова. Ездили на оленях, одевались в оленьи шкуры, питались олениной.

Когда над Торжей пролетал Герман Титов на своем космическом корабле, колхозники, столпившиеся возле правления, смотрели в небо и обсуждали, имеется ли жизнь на Марсе. Сами они жили в удобных домах, слушали радио и читали газеты. Временами в домах им казалось слишком жарко, и они ненадолго переселялись в чумы. О родовом строе они забыли, учили детей в школе, но молодой девушке, прежде чем выйти замуж, полагалось родить ребенка, иначе никто ее не брал. Она должна была сперва показать, какая она мать и стоит ли на ней жениться… Мангульби, окончивший сельскохозяйственный техникум в Улуг-Хеме, ежегодно первого убитого соболя собственноручно приносил в жертву — торжественно сжигал на костре.

Торжинцы относились к этому обычаю очень серьезно, хотя сами в общем не знали, кому именно приносят жертву.

Такие контрасты удивляли Егорышева. Ему казалось странным, что из мчащегося над Землею космического корабля можно увидеть чумы и соболя, которого жгут на костре во имя неведомого бога. Галя и Юра не удивлялись.

— Это все даже очень понятно, — заметил Юра. — Не успевают люди за ракетами, ничего не попишешь! Шибко уж скорость большая у ракет. Одни вырываются вперед, живут уже сейчас по законам коммунизма, другие еле-еле из капитализма вылезают, а третьи даже для рабовладельческого строя непригодны, им в каменном веке жить надо… Я говорю, конечно, не про торжинских охотников, они, пожалуй, ближе к коммунизму, чем некоторые лица с высшим образованием…

— Это он меня имеет в виду, — сердито сказала Галя. — Хамство какое!

— На воре шапка горит! — спокойно заметил Юра.

Егорышев жил в колхозе уже пять дней. Строганов не возвращался. Егорышева удивляло, что никого это особенно не волнует.

— Срок еще не вышел волноваться! — объяснил Томашевич. — Строганов человек бывалый, ружье у него есть, порох тоже, прокормится! Он и раньше задерживался. Он ведь не только рисовать сюда приезжает…

— А зачем же еще? — спросил Егорышев.

— Точно не скажу, он об этом помалкивает, но думаю, что-то ищет!

— Ищет?

— Ну да, камни какие-то в рюкзаке приносит, рассматривает в лупу, травит кислотой. У Алки целую бутыль кислоты извел. Но она не в обиде. Строганов ее портрет нарисовал, она этот портрет матери послала в Хабаровск.

Егорышев был убежден, что не дождется Матвея. У него было такое предчувствие.

На шестой день он зашел в правление и сказал председателю:

— Дайте мне лошадь и ружье. Я поеду навстречу Строганову. Дорога тут одна, не разминемся.

Мангульби не удивился.

— Пойдем, я для тебя сам лошадь выберу, — сказал он.

Председатель вывел из конюшни смирного мерина с опущенными, как у собаки, ушами, похлопал его по морде и сказал:

— Кормить его не надо, сам еду найдет, привязывать тоже не надо, не убежит. И зверя почует. А зовут его Кавалер.

Охотничье двуствольное ружье и патроны дал Егорышеву Юра Томашевич. Он помог упаковать в кожаную вместительную сумку консервы, галеты и соль, проверил, не забыты ли спички и трут с огнивом.

— Правильно, поезжай навстречу!—одобрил он. — Чего тебе здесь томиться? Строганов чумовой, он там и зазимовать может, так ты его быстрей увидишь. Кроме всего прочего, там сейчас красотища, осень, сопки от морошки красные, как на Марсе, тебе, москвичу, в диковинку, а если ты храбрый, в Чертовой луже искупаешься. Водичка там будь здоров, холодней Деда Мороза, но зато, говорят, кто той водички хлебнет, сто лет проживет…

На рассвете Юра и Галя проводили Егорышева до Унги. Он взгромоздился на мерина, помахал им рукой и поехал вдоль берега, по узкой дороге, в точности повторявшей все изгибы реки. Мерин, подогнув ноги под тяжестью Егорышева, удивленно вскинул морду, покосился на седока и затрусил неторопливой, мягкой рысью.

Солнце, выкатившись из-за сопки, ударило прямо в глаза Егорышеву, он зажмурился и чихнул. Все вокруг сверкало: река, капли росы на высокой траве, изжелта-белые и розовые облака.

Трава хлестала Егорышева по ногам, сапоги стали мокрыми. Вот, наконец, когда пригодились его замечательные кирзовые сапоги. Унга петляла между невысокими пологими холмами, поросшими мелким кустарником. Листья на кустах были жесткие, неподвижные и блестели на солнце, как жестяные. На излучинах река пенилась и клокотала, громыхая камнями. Камни тоже сверкали на солнце и казались освещенными изнутри, как стеклянные шары.

Сопки медленно поворачивались перед Егорышевым, каждую минуту открывая новые дали. На горизонте неподвижно застыла серо-голубая громада Баш-Тага. За этой горой находилась Синяя долина. Вершина Баш-Тага была отрезана от подножия полосой тумана и казалась висящей в воздухе. Было удивительно, что она не падает.

Егорышев ехал, опустив поводья. Туго набитая сумка колотила его по коленям. Поселок давно скрылся за холмом, теперь Егорышев был один, совсем один среди гор, сосен и облаков. Мерин бежал, опустив морду к земле и лениво шевеля своими вялыми, опущенными ушами. Дорога с каждым километром сужалась и в конце концов превратилась в еле приметную тропинку, которая изредка исчезала совсем, и тогда Кавалер переходил на шаг и осторожно раздвигал грудью высокую траву.

Давно Егорышев не слышал такой тишины, с тех пор как уехал из Мшанского леса. Эту тишину можно было слышать. Она не похожа была на мертвое безмолвие склепа. Егорышев улавливал легкое шуршание ветра, скрип седла, глухой стук копыт. В кустах посвистывала земляная мышь. Чуть подальше в тайге среди сосен, елей и пихт раздавалась какая-то непонятная и таинственная возня. Там что-то потрескивало и кто-то тихо и задумчиво вздыхал. Чисто и прозрачно звенела Унга, и с отрывистым, отчетливым стуком перекатывались камни. И все эти разнообразные звуки подчеркивали величавую, безмятежную тишину.

Пахло травой, елкой и лошадиным потом. С этими запахами смешивались едва уловимые ароматы сосновой коры и нагревшихся на солнце камней.

Из-под копыт мерина время от времени с громким шорохом вырывались серо-коричневые перепелки и пулей взмывали в небо…

Солнце припекало. Спина у Егорышева раскалилась, по вискам побежали прохладные ручейки пота.

Он свободно сидел в седле, слегка откинувшись назад, жадно вдыхал терпкий, как хвойный настой, воздух, рассеянно смотрел на проплывавшие мимо сопки и думал о Юре, о Гале и Тане, о Долгове и смешной секретарше Зое. Он вспоминал бородатого художника из реставрационной мастерской и лейтенанта милиции. Все, что с ним было, проплывало сейчас перед ним, подобно сопкам и елям. Он увидел пылающий теплоход на реке Юле, бледное лицо Наташи, каким оно было в день свадьбы, и неожиданно подумал, что, пожалуй, вся его жизнь была неправильной.

Почему она была неправильной и в чем именно состояла неправильность, Егорышев пока не знал, но, сделав это открытие, почувствовал облегчение, как человек, понявший причину своего недуга, хотя и не нашедший еще способа справиться с ним.

Он подумал, что никогда не забудет своего путешествия, и, чем бы оно ни закончилось, оно навсегда оставит след в его душе, и многое потеряет свою ценность, а другое, чего Егорышев прежде не ценил, сделается самым главным.

А мерин трусил и трусил вперед. Унга обмелела и грохотала громче, солнце осталось за спиной, по траве побежали длинные тени, и Егорышев, очнувшись от своих мыслей, стал высматривать место для ночлега.

Не всякое место ему годилось. Ему требовалась полянка, защищенная от ветра деревьями, ровная и покрытая травой, чтобы Кавалеру было чем полакомиться во время привала.

Долго искал такое место Егорышев. Солнце успело зайти, стало сыро и холодно, от воды поднялся белый туман. Наконец он нашел то, что искал.

Он расседлал Кавалера и, вспомнив совет Мангульби, отпустил мерина на все четыре стороны. Тот, удовлетворенно тряхнув мордой, спустился к реке и принялся не торопясь подбирать мягкими губами шелестящую серую воду.

Егорышев достал из сумки топорик и отправился за топливом. Он пересек поляну и внезапно заметил, что тут недавно уже побывал человек. Трава была примята, и на деревьях виднелись свежие следы порубки. Обнаружив эти следы, Егорышев огляделся и увидел неподалеку в траве черный круг, оставшийся после костра. Он нагнулся и потрогал золу, зола была холодной и влажной. Костер погас давно. Возле костра на вытоптанной земле валялись несколько папиросных окурков и пустая консервная банка. Рядом поблескивал какой-то маленький продолговатый предмет; подняв его, Егорышев увидел, что это пустой тюбик из-под масляной краски. На этикетке было написано: «Охра жженая».

Быстро стемнело, и больше Егорышев ничего не мог рассмотреть, но он уже и так знал, что Матвей Строганов останавливался здесь примерно неделю назад, варил пищу на костре, спал в мешке и утром не сразу тронулся в путь, а еще рисовал некоторое время. Место для этого он выбрал вполне подходящее: напротив поляны, на другом берегу Унги, обнявшись, стояли три огромные сосны с могучими искривленными стволами. Вершины их наклонились друг к другу, они как будто шептались и напомнили Егорышеву трех богатырей с картины Васнецова. Если бы он умел рисовать, он тоже непременно нарисовал бы их и увез с собой…

Егорышев срубил сосенку, наколол щепок и разложил костер. Он повесил над костром котелок, бросил в воду полпачки горохового пюре и несколько кусков тушеного мяса. С аппетитом поужинав, он сполоснул в реке котелок и забрался в спальный мешок. Он долго лежал и смотрел на небо, на котором сияли близкие звезды. Костер медленно догорал. Треща и разбрасывая искры, лопались раскаленные головешки. От реки потянуло сыростью. Егорышеву было тепло и уютно в мешке. Он прислушался к глухому бормотанию Унги и, засыпая, подумал, что если бы не предстоящая встреча с Матвеем, он мог бы, пожалуй, счесть себя вполне счастливым. Правда, если бы не было Строганова, Егорышев и не очутился бы здесь, а сидел бы за письменным столом в душной комнате. Значит, именно Матвея он и должен благодарить за удовлетворение, которое сейчас испытывает. Эта странная мысль разбудила Егорышева. Он открыл глаза и еще несколько секунд размышлял о Матвее и о себе. Он подивился тому, что в душе человека иной раз самым необъяснимым образом уживаются совершенно противоположные чувства, и подумал, что этого никогда не бывает в природе; здесь все определению и ясно, вода никогда не мирится с огнем, а огонь с деревом…

Егорышева разбудил дождь. Высвободившись из мешка, он встал и с удивлением огляделся. Ему показалось, что ночью кто-то взял его и перенес незаметно в другое место, настолько все вокруг отличалось от того, что он видел вчера. Исчезли сопки, небо, река. Баш-Таг утонул в тумане. Кавалер, весь мокрый, с обвисшими ушами, грустно и неподвижно стоял под сосной.

Егорышев нехотя пожевал холодное мясо и тронулся в путь. И снова мимо плыли сопки, только теперь они не открывали, поворачиваясь, никаких далей, потому что воздух был пронизан дождем и белая сетка наглухо затягивала горизонт.

В полдень Егорышев закусил и до сумерек протрясся под непрекращающимся дождем, стараясь ни о чем не думать и ухитряясь даже дремать и видеть сны.

Когда стемнело, он придержал мерина и через некоторое время разглядел узкую прогалинку между двумя рядами молодых елочек, стоявших, как на параде. В траве что-то блестело.

Егорышев слез с мерина и пустил его пастись, а сам направился к елочкам. Он подобрал в траве гильзу, обглоданный остов куропатки и окурок цигарки, свернутой из газетной бумаги. Егорышев раскрутил цигарку, высыпал на ладонь мокрую табачную пыль и сообразил, что у Матвея кончились папиросы и он, вывернув карманы, сделал цигарку из остатков табака. Следов костра почему-то не было, и Егорышев решил, что Строганов не ночевал здесь, а только останавливался ненадолго.

Дождь усилился, и Егорышев попытался спрятаться под елочкой, но случайно задел ствол, и на спину ему обрушился холодный душ. В одну секунду он вымок так, словно окунулся в Унгу.

Выбравшись из-под елочки, Егорышев заметил, что берег в этом месте нависает над рекой козырьком, и подумал, что такой козырек должен представлять неплохое укрытие. Можно было спуститься и под защитой берега развести огонь.

Егорышев нарубил веток, столкнул их вниз и, взяв сумку с продуктами, укрылся под козырьком.Он собрал в расщелинах скалы немного сухого мха, наколол щепок и разжег костер. Огонь долго не хотел разгораться, но Егорышев был терпелив, и костер запылал.

От реки дул холодный ветер, но Егорышев все-таки разделся догола и держал одежду над огнем, пока она не просохла.

Обсушившись и натянув влажную горячую рубашку, Егорышев стал рассматривать скалу, которая служила для него стеной и крышей. На скале виднелись обнажения различных пород. Эти породы тянулись неровными полосами, расширяясь кверху и сужаясь к подножию. Вспыхнуло подсохшее полено в костре, и Егорышев заметил на скале длинные царапины, нанесенные, насколько он мог определить, острым металлическим предметом. Он решил, что, по-видимому, здесь побывал Строганов и отколол молотком от скалы несколько образцов.

Темнота сгустилась. Егорышев поужинал и забрался в свой мешок. Ему не спалось, несмотря на то, что он устал и продрог, а может быть, именно поэтому. Ветер изредка задувал под скалу, и валивший от костра черный дым заставлял Егорышева кашлять и тереть глаза.

Под утро он все-таки уснул и очнулся от ветра. Ветер холодной рукой упорно гладил его по щеке, Егорышев спросонья попытался отмахнуться от этой руки, но она забралась в спальный мешок и принялась шарить по груди.

Упаковав в сумку спальный мешок и посуду, Егорышев взобрался на откос и перед тем, как покинуть место ночлега, огляделся, чтобы проверить, не забыто ли что-нибудь. На другой стороне реки тесно сплелись ветки. Там в Унгу впадал узкий быстрый ручей. Ветки над ним были обломаны чьей-то рукой и свисали в воду. Егорышев сообразил, что Матвей зачем-то переправлялся на левую сторону. Наверно, искал там топливо для костра.

И опять потянулись сопки, и грохотала Унга, а по небу неслись серые облака. Баш-Таг приблизился, и на его склонах уже можно было рассмотреть отдельные деревья.

Задолго до наступления темноты Егорышев наткнулся еще на одну стоянку Матвея. В стороне от реки, у подножия холма, белели шесть колышков. К таким колышкам привязывается палатка. Между колышками валялись две пустые консервные банки и коробка из-под «Казбека». Егорышев поднял коробку, оторвал мокрую крышку и увидел в коробке целую папиросу. Он вынул ее, но она расползлась в его руках. Ему показалось странным, что Строганов мог выбросить целую папиросу. Ведь на прошлом привале он выворачивал карманы, чтобы наскрести на цигарку. Курильщик не мог не заметить папиросу, если она была последней. Пожав плечами, Егорышев выбросил папиросу и вскоре забыл о ней.

Еще через сутки Баш-Таг заслонил все небо. Кавалер притомился и с утра хромал на все четыре ноги. В полдень Егорышев въехал в узкое сумрачное ущелье. Гул воды стих. Река бушевала внизу, а здесь она разлилась в небольшое проточное озерцо, блестевшее, как зеркало. Узкая зигзагообразная полоска неба, стиснутого стенами ущелья, напоминала застывшую молнию. Егорышев понял, почему ущелье называют Синим. В ясную погоду небо, очевидно, отражается в озере и воздух наполняется голубым сиянием.

Озеро было очень красиво, и Егорышеву показалось несправедливым, что его нарекли Чертовой лужей. Нет, это была не лужа. Это была исполинская слеза, оброненная в камнях.

Родник, находившийся где-то на дне, с силой бил вверх, и вода в центре озера клокотала и пенилась.

Егорышев объехал ущелье. Топот копыт гулко отдавался где-то наверху. Попадалось много следов пребывания человека: зола от костров, консервные банки, обрывки бумаги, вытоптанная трава и папиросные окурки. Ветер и дождь в ущелье почти не проникали, следы могли сохраняться очень долго, и Егорышев не мог определить, свежие они или старые.

В ущелье было довольно тепло, Егорышев не стал разводить костер, поужинал всухомятку и уснул в спальном мешке. Он проснулся, когда солнце заглянуло в ущелье. Это было сказочное зрелище. Егорышев замер, восхищенный. С вершины скалы в озеро беззвучно лились три потока расплавленного золота. В тех местах, где эти потоки соприкасались с водой, поверхность озера ослепительно сверкала. Дымились огненные волны. Вспомнив напутствие Томашевича, Егорышев быстро разделся и бросился прямо в огонь. Пылающие струи обожгли его. Ликуя, он поплыл к середине озера, но вскоре вынужден был вернуться. Вода была нестерпимо холодной и сводила ноги и руки.

После купания Егорышев почувствовал себя таким бодрым и свежим, что в пору было камни таскать. Тряска в седле его не привлекала. Он взял Кавалера за повод и отправился в обратный путь пешком. Ему не хотелось так быстро покидать чудесное ущелье, но нужно было торопиться. Матвей отсутствовал уже около пятнадцати дней. Разминуться с ним Егорышев не мог. Оставалось предположить, что с ним что-то случилось.

Покинув Синее ущелье, Егорышев продолжал путь верхом. Под гору мерин бежал быстро, и уже к концу этого дня они достигли последней стоянки Матвея. Деревянные колышки торчали на тех же местах, а коробку из-под папирос унесло ветром.

Егорышев с полчаса озирался, пытаясь найти следы, которые могли бы ему указать, что произошло с Матвеем, но ничего не нашел.

Через сутки он приблизился к елочкам, слез с коня и спустился к реке. Скала, освещенная только что взошедшим солнцем, была розовой. Напротив впадал в Унгу лесной ручей.

Егорышев задумался. Он думал о странной путанице с папиросными окурками. Почему все-таки здесь Строганов курил табачную пыль, а проехав еще сорок километров, беззаботно выбросил вместе с пачкой целую папиросу?

Егорышев вспомнил, что на той стоянке нашел две пустые консервные банки, а тут банок не было, тут в траве валялись дочиста обглоданные кости куропатки. Он взглянул на левый берег, увидел обломанные ветки над ручьем и внезапно все понял. Он понял, что Строганов останавливался здесь позже, а там, где ставил палатку, гораздо раньше. Он останавливался под этой скалой на обратном пути! Потому-то у него и не было папирос! Не было у него и консервов. Он добывал себе пропитание охотой. По-видимому, Матвей возвращался в колхоз и остановился тут, чтобы подстрелить куропатку и отколоть от скалы несколько образцов. Но что с ним стало потом? Почему он так и не доехал до колхоза?

Егорышев перешел вброд Унгу, осмотрел обломанные ветки над ручьем и заметил, что они сломаны не только у места впадения ручья в Унгу, но и выше по течению. У Егорышева не осталось сомнений в том, что Строганов свернул здесь в тайгу. В тайге и нужно его искать. Может быть, он где-нибудь рядом.

Кавалера Егорышеву пришлось оставить на берегу. Верхом было невозможно пробиться сквозь заросли. И Матвей, вероятно, здесь спешился. Но где же его конь? Отгадывать эту загадку было некогда, да и не к чему.

— Ничего не попишешь!—пробормотал Егорышев. Он снял сумку с седла и отправился дальше пешком. Мерин грустно смотрел ему вслед. Егорышев знал, что Кавалер никуда не денется, но все же бросать его было жалко.

Придерживаясь берега ручья, Егорышев углубился в тайгу. Ручей был мелок, чист и довольно извилист. Через час Егорышев очутился в непроходимой чаще и потерял направление. Он определил лишь, что ручей постепенно сворачивает на юг.

Егорышев шел по следам Строганова. Множество примет свидетельствовало о том, что Матвей прошел здесь дня за три до него.

Вечером Егорышев нашел в траве гибкий оструганный прут, служивший, очевидно, удилищем. У подножия крутого берега темнела кучка земли. Тут была выкопана яма глубиной в несколько метров. Земля была свежей.

Переночевав в тайге, Егорышев позавтракал и снова отправился в путь. По его подсчетам, он прошел от устья ручья около пятнадцати километров.

Километра через три тайга внезапно расступилась. Впереди показалась просторная долина, ограниченная пологими холмами, багровыми от спелой морошки.

Ручей стал совсем мелким и временами пропадал среди болотистых зарослей. На мягкой почве сохранились следы сапог. Матвей был где-то совсем близко.

Часа через два, обогнув холм, Егорышев увидел у его подножия палатку. Это была обыкновенная палатка военного образца, из парусины защитного цвета и растянутая на шести деревянных колышках.

Егорышев снял кепку и вытер с лица пот. Путешествие его окончилось.

 

10

…Он заглянул в палатку, обошел вокруг холма, покричал, никто не отозвался. Его голос как будто утонул в вате. Тогда он вернулся к палатке. Здесь все было так, словно хозяин вышел на минутку. На брезентовой подстилке стоял котелок с водой, в которой плавали кусочки мяса. Рядом с котелком белел пакетик с солью. Соли оставалось на дне. Постель была свернута, но не связана в узел. В углу стоял плоский деревянный ящик; там оказались масляные краски в свинцовых тюбиках и несколько колонковых кисточек. Рядом с ящиком лежала пачка картонных листов. Это были этюды и зарисовки: наброски ущелья, освещенного солнцем, виды Баш-Тага и картина, изображающая берег Унги в том месте, где стояли сосны, похожие на обнявшихся богатырей.

Перед палаткой чернела зола. Егорышев потрогал ее, она была холодной. Оставалось ждать, когда вернется Матвей.

Срубив у подножия холма несколько кустов, Егорышев развел костер и сварил суп. Он экономил продукты, потому что их теперь должно было хватить на двоих.

Стемнело, зажглись звезды. Егорышев заснул возле костра, проснулся от холода, когда забрезжил рассвет, вскочил и, чтобы согреться, обежал вокруг палатки.

В полдень Егорышев взял ружье, патроны и взобрался на сопку. Под ногами зеленела тайга, к горизонту убегала цепь холмов. На каменистом склоне одного из этих холмов Егорышев увидел несколько черных точек, расположенных в виде двух параллельных линий, тянущихся от подножия к вершине. Эти точки заинтересовали Егорышева; природа не любит симметрии, и там, где глаз находит геометрические фигуры, всегда нужно искать следы деятельности человека.

От холма, на вершине которого стоял Егорышев, до сопки, привлекшей его внимание, было километров шесть. Спустившись к палатке, Егорышев взял сумки с припасами и направился на юго-запад. Вскоре дорогу преградили густые заросли кустарника. Некоторое время Егорышев пробивался сквозь них, затем пришлось остановиться. Колючки поранили лицо и руки.

Егорышев достал из сумки топорик и принялся прорубать проход в массе кустарника. Пройти здесь без топора было нельзя. Кое-как одолев метров двести, Егорышев выбился из сил, но в этот момент заметил узкую просеку, вырубленную кем-то до него. Очевидно, Матвеем. Ветки по-прежнему хлестали по лицу, но теперь можно было пройти, почти не прибегая к помощи топора.

Солнце клонилось к закату, когда Егорышев, обессиленный, остановился у подножия сопки. Необходимо было засветло одолеть подъем, и, отдохнув несколько минут, он начал взбираться на крутой склон.

Метров через сто он едва не свалился в яму. Точно такую же яму он видел вчера на берегу ручья. Яма была глубокой. Спрыгнув на дно, Егорышев с трудом дотянулся руками до краев. Почва была твердой, глинистой. В стенках тускло поблескивали зеленоватые кристаллы. Выбравшись из ямы, Егорышев продолжал подъем. Скоро он наткнулся на вторую яму, потом на третью, четвертую.

На голой вершине бушевал ветер. Он подхватывал с потрескавшейся земли сухую пыль и завивал ее столбом. Егорышев поежился и уже хотел спускаться, но взгляд его упал на узкую траншею, пересекавшую вершину почти точно посередине. Траншея была неглубокой, ее края заросли травой. Выкопали эту траншею, судя по всему, очень давно, и она почти сровнялась с поверхностью земли.

В серой пыли, толстым слоем покрывавшей дно траншеи, Егорышев увидел отчетливые следы. Они были оставлены совсем недавно, иначе ветер успел бы их стереть. Идя по этим следам, Егорышев через несколько минут наткнулся на груду камней, беспорядочно наваленную возле черного отверстия в земле. Он бросил туда камешек и прислушался. Через секунду раздался глухой стук. Яма была глубиной не меньше пяти метров.

Следы ног здесь обрывались. Егорышев присел возле ямы и закурил. В это мгновение заходящее солнце осветило вершину, и Егорышев увидел на камнях и на дне траншеи темные влажные пятна. Нагнувшись, он коснулся их пальцами и поднес руку к глазам. Это была кровь.

Егорышев ясно видел ее в косых солнечных лучах. Все вокруг было запачкано кровью: стены и дно траншеи, чахлая трава, пробивающаяся сквозь камни, и кусты, росшие пониже, на склоне сопки. Выбравшись из щели и спустившись немного, Егорышев убедился, что следы крови ведут к подножию холма. Он вернулся к яме, лег на камни и заглянул в нее. Он ничего не увидел. Перед глазами был густой мрак. Он крикнул, опустив голову в яму. Никто не ответил. Егорышев достал папиросы, спички, папиросы высыпал в карман, а пустую пачку поддел на прут, поджег и просунул в отверстие. Бумага вспыхнула, и Егорышев увидел, что яма пуста. На ее стенах поблескивали зеленоватые и багровые кристаллы, а на дне навалены камни. Горящая бумага упала на дно, и Егорышев увидел, что камни тоже забрызганы кровью. Бумага погасла, и все погрузилось в мрак.

Егорышев ничего не понимал. Что здесь произошло? Откуда взялась кровь? Кто-нибудь был ранен? Матвей? Но кто мог ранить его? Ведь он пришел сюда один. Следы на дне траншеи свидетельствовали об этом. Не мог же второй человек прилететь по воздуху?

Солнце село. Ветер стал ледяным. Быстро темнело. Поиски пришлось прервать до утра.

Ночь Егорышев провел почти без сна. Собрав ветки, он попытался разжечь костер, но ветер затушил огонь. Спальный мешок находился в сумке, а сумка лежала под кустом у подножия сопки. Но даже если бы мешок был здесь, Егорышеву все равно не удалось бы уснуть.

Съежившись, он сидел в траншее и пытался догадаться, что случилось с Матвеем, но ничего не мог придумать. Ясно было одно — истекающий кровью человек спустился с вершины. Но куда он направился? Только не к палатке, иначе они непременно бы встретились в кустарнике.

С трудом дождавшись рассвета, Егорышев покинул траншею. Кровавые следы привели его к подножию холма. Дальше эти следы тянулись через голую, лишенную растительности седловину между холмами куда-то на северо-запад. Массив кустарника, палатка и ручей остались в стороне. Сбиться со следа было невозможно; через каждые двадцать-тридцать шагов на земле алели еще влажные пятна крови.

Пройдя километра три, Егорышев огляделся. Местность была по-прежнему холмистой и почти голой. Кроме кривых сосенок да желтой, сожженной солнцем травы, тут ничего не росло.

Егорышев понимал, почему раненый выбрал эту дорогу — через кустарник у него не хватило бы сил пробиться. Но куда она вела? Человек, идущий впереди, по-видимому, это знал.

Вдали из-за сопок показалась высокая горная цепь. Скалистые вершины казались неприступными.

В полдень Егорышев, не останавливаясь, достал из сумки галету и закусил. Прикинув пройденное расстояние, он подумал, что скоро, пожалуй, увидит раненого. Человек, потерявший столько крови, должен был давно упасть, и было просто удивительно, что Егорышев до сих пор не наткнулся на него.

Но пришлось пройти еще километров десять вслед за раненым, который, неизвестно откуда черпая силы, упрямо стремился вперед.

Пологие холмы остались позади, горная цепь приблизилась. И у подножия обнаженных красноватых скал, на небольшой зеленой поляне, Егорышев увидел человека.

Человек лежал лицом вниз, раскинув руки. На правой ноге выше колена белела окровавленная повязка. Трава возле него была в крови. Человек не шевелился.

Егорышев склонился над ним, осторожно взял за плечи и перевернул на спину. Раненый, стиснув зубы, застонал, открыл глаза и тут же снова опустил веки.

Егорышев жадно смотрел на него. Волосы у человека были черными, с мягким коричневым оттенком. Над высоким лбом они слегка вились; на висках поблескивали серебристые нити. Худощавое смуглое лицо было серым, неживым, как маска. Человек был коренаст и плечист, с широкой грудной клеткой и мускулистыми руками.

Одет он был в синий, вымазанный в земле комбинезон и тяжелые сапоги. Рядом с ним в траве валялась туго набитая кожаная сумка, такая же, как у Егорышева.

Раненый был неподвижен. Егорышев собрал сухих сучьев, разжег костер и вскипятил в котелке воду. Он заварил чай покрепче, высыпал в котелок весь оставшийся у него сахар и, приподняв раненого, попытался влить ему в рот несколько капель сладкого чая. Но зубы человека были крепко стиснуты. Егорышев наклонил кружку. Раненый поперхнулся, закашлялся, затем сделал несколько глотков и открыл глаза. Глаза у него были карие, а в глубине зрачков дрожали золотистые искорки.

Несколько секунд он безразлично смотрел на Егорышева, затем взгляд его стал осмысленным. Он глубоко вздохнул, поморщился и сел. Егорышев поддержал его за плечи. Он медленно обвел взглядом поляну, скалы и снова посмотрел на Егорышева.

— Ничего, ничего, — сказал Егорышев, — все в порядке. Сейчас ужинать будем.

Он вскрыл топориком одну из двух оставшихся у него банок с тушеным мясом, поджарил мясо на сковородке и предложил Матвею.

Пока Егорышев возился со сковородкой, Матвей допил из котелка чай.

— Тушенка — вещь полезная, — сказал Егорышев. — Ешь!

— А ты? — тихо спросил Строганов.

— И я, — ответил Егорышев.

Он сел на траву напротив Матвея и дал ему свою ложку. Сам ел с ножа. Они быстро покончили с мясом. Строганов кусочком галеты вытер сковородку и устало откинулся спиной на свою сумку. На лице его от слабости выступил пот.

Егорышев сполоснул сковородку в прозрачной лужице, из которой брал воду для чая, и спрятал котелок и сковородку в сумку. Спиной он чувствовал взгляд Матвея и суетился больше, чем было нужно. В мыслях у него был хаос. Он не представлял, что скажет Матвею. В конце концов решил пока не говорить ничего.

Быстро темнело. Скалы утонули во мраке. Костер выхватывал из темноты небольшой круг травы, и Егорышеву казалось, что, кроме этого крохотного островка, на свете больше ничего нет.

Обернувшись к Матвею, он увидел, что тот пытается туже затянуть жгут, которым перевязана его нога выше колена.

— Погоди, — сказал Егорышев.

Он осмотрел раненую ногу. Нога распухла и над коленом была кое-как замотана окровавленным бинтом, сделанным из разорванной рубашки. Повязка была мокрая, и кровь непрерывно капала на траву. Егорышев снова достал котелок, вскипятил немного воды и, присев возле Матвея, размотал повязку. Он изо всех сил затянул жгут, и кровь перестала капать… Под повязкой оказалась рваная рана, тянувшаяся от бедра до колена. Егорышев промыл рану остуженной водой, достал чистую рубашку и, разорвав ее, перевязал ногу.

— Судьба! — с усилием сказал Матвей. — Слушай… ты… действительно есть?.. Или ты мне кажешься?

— Действительно, — ответил Егорышев. — Спи.

— Сейчас… — Матвей положил голову на сумку. — Сейчас… Я буду спать… Как ты сюда попал?..

— Обыкновенно… Увидел кровь… Ты спи, а я пойду умоюсь.

Егорышев намочил в лужице носовой платок и вытер потное, разгоряченное лицо. Когда он вернулся, Матвей спал, ровно посапывая носом. Лицо его еще больше обострилось и в багровом свете костра казалось неживым. Егорышев достал из сумки спальный мешок, накрыл Матвея и подоткнул мешок со всех сторон, чтобы раненого утром не продуло. Сам он лег на траву возле костра и мгновенно уснул. Ночью Егорышев несколько раз вставал и наклонялся над Матвеем. Тот спал спокойно.

Утром Егорышев вскипятил чай, и они с Матвеем выпили по две полные кружки. Жалко только, что не было сахара… Строганов выглядел немного лучше. На его скулах зажегся слабый румянец.

— Ну вот, — сказал Егорышев, затушив костер, — пора в путь. Идти сам можешь?

Во время завтрака Матвей молчал, с любопытством поглядывая на Егорышева.

— Могу, — ответил он, — сейчас пойдем… А почему ты меня ни о чем не спрашиваешь?

— О чем тебя спрашивать? — пожал плечами Егорышев.

— Ну, хотя бы поинтересовался, что со мной случилось…

— Нечего мне интересоваться, — буркнул Егорышев, — захочешь, сам расскажешь.

— Вот как! — ответил Матвей. — Ну, ладно… Тогда пойдем… А тебя спросить можно?

— Спрашивай.

— Откуда ты взялся?

— Оттуда же, откуда и ты… Из колхоза имени Первого мая…

— Работать приехал туда?

— Вроде этого…

— А кто ты по специальности? — Лесник.

— О, это хорошо, — одобрительно сказал Матвей. — Раз уже лесников к нам посылают, значит, скоро обживем Торжу…

— Слушай, пойдем, пожалуйста, — сердито попросил Егорышев, — успеем еще, наговоримся.

Матвей усмехнулся и поднялся на ноги. Он побледнел, пошатнулся. Егорышев шагнул к нему, хотел поддержать, но Матвей отстранил его и тихо сказал:

— Я сам…

Он поднял свою сумку и заковылял к скалам, освещенным солнцем.

— Ты почему туда идешь? — спросил Егорышев.

— Через перевал ближе… К утру будем в колхозе, — бросил Строганов, не оборачиваясь.

Больше Егорышев ничего не спрашивал. Он догнал Матвея, и они пошли рядом.

Через час их обступили скалы. Дороги не было. Матвей поднимался по руслу высохшего ручья. Путь преграждали камни и ямы. С каждым шагом подъем становился круче. Там, где бежала вода, не всегда мог пройти человек.

Егорышев срезал ножом палку и дал Матвею. Тот ничего не сказал. Он шел нахмурившись, закусив губы. Егорышев не решался ему помочь. Матвей все чаще спотыкался, но каким-то чудом не терял равновесия и не падал.

— Отдохни немного, — предложил Егорышев.

— Нет, — выдавил Строганов. — До ночи нужно добраться до перевала… Обязательно нужно… Иначе…

Он умолк, но Егорышев понял, что он хотел сказать. Сегодня у него еще были силы. Завтра их не будет…

Скалы сдвинулись теснее. Теперь не было видно ни оставшихся позади холмов, ни гребня горы. Путники поднимались словно по узкому коридору, стены которого постепенно сужались. Здесь не было ни деревьев, ни кустов, ни даже травы, только черные, мрачные глыбы.

Солнце спряталось за тучи, стало темнее.

— Как тебя зовут? — спросил Матвей. — Глупо, что я не знаю, как тебя зовут…

— Меня зовут Степан.

— Степан? Значит, будем знакомы, Степан…

— Я тебя и так знаю, — ответил Егорышев, — ты геолог. Фамилия твоя Строганов.

— Кто тебе про меня говорил? Мангульби?

— Мангульби. И Томашевич…

— Впрочем, это неважно… Важно, что ты на меня наткнулся.

— Я шел за тобой.

— Ты был на сопке? — спросил Матвей. Он остановился, взглянул на Егорышева, но тотчас же снова двинулся вперед.

— Я там кровь увидел… Кстати, как ты ногу-то поранил?

— Обвал, — нехотя ответил Строганов.

— Обвал?

— Ну да… Я в яму забрался, начал молотком образец откалывать, в это время наверху все поползло… Ногу придавило здоровенным валуном… Еле выбрался… Думал, там останусь…

— Я бы тебя все равно нашел, — сказал Егорышев. — Лучше бы ты спокойно там лежал. Меньше было бы хлопот.

— Спокойно лежать я не умею, — усмехнулся Матвей.

— А я в палатку твою заходил, — сказал Егорышев, — картины видел.

— Понравились? — с интересом спросил Матвей.

— Ничего. Мне другие твои картины больше нравятся.

— Ты и другие видел? Где?

— У Мангульби в кабинете… И еще… В разных местах.

Матвей пошатнулся, оперся о скалу и продолжал подъем. Больше он не разговаривал. Егорышев видел, что он держится из последних сил. Ущелье стало совсем узким, стены задевали за плечи. До вечера было далеко, но наступили сумерки.

— Уже скоро, — сказал Матвей прерывистым голосом, — метров через триста ущелье кончится и будет перевал… Там кусты растут… Костер разжечь можно… Оттуда в ясный день колхоз видно.

Матвей поскользнулся, привалился плечом к стене и несколько минут отдыхал, закрыв глаза. Егорышев обнял его за плечи, и они снова пошли вперед.

— Пусти, — прошептал Матвей, — тут мы вдвоем не пролезем… Я сам… — Шатаясь, он сделал несколько шагов и остановился.

— Что ты? — спросил Егорышев. — Помочь? Строганов промолчал. Он стоял, наклонившись вперед, протянув руки. Ноги его подгибались.

— Что с тобой? — встревожился Егорышев.

— Ничего, — тихо и отчетливо ответил Матвей, — со мной ничего. Просто нам… Придется вернуться назад.

Он стал оседать вниз. Егорышев подхватил его и уложил на камни. Матвей, не открывая глаз, застонал. Он был без сознания.

Подложив ему под голову сумку, Егорышев шагнул вперед и уперся в стену. Ущелье было наглухо закупорено огромными глыбами. Егорышев потрогал холодные камни. Они лежали так мертво и неподвижно, точно находились здесь тысячелетия. Ущелье оказалось ловушкой. Дальше пути не было… Егорышев подумал, что глыбы, очевидно, обвалились весной во время таяния снегов.

Он сел рядом с Матвеем и достал последнюю сигарету. Подумав, разломил ее пополам и закурил. Мрак сгустился, и теперь не было видно даже неба. Егорышев докурил сигарету, привалился спиной к скале и закрыл глаза. Он ни о чем не думал, просто отдыхал.

Матвей снова застонал, завозился и вдруг ясно и громко сказал:

— Сейчас я тебе все объясню.

Егорышев промолчал, думая, что он бредит, но Матвей повторил:

— Я тебе все объясню. Где ты?

— Здесь, — отозвался Егорышев.

— Ты слушай меня внимательно, понял? Это очень важно.

— Хорошо. Я тебя буду слушать внимательно, — устало ответил Егорышев.

— Ты возьми мою сумку и ступай в колхоз. Ступай старой дорогой, по берегу Унги. Там все время прямо, не собьешься. — Матвей говорил торопливо, словно боясь, что Егорышев его перебьет. Как доберешься, скажи Мангульби, что я здесь. Он пришлет за мной кого-нибудь. Ты все понял?

— Я все понял, — монотонно ответил Егорышев.

— Ну вот и хорошо, — обрадовался Матвей. — Это же самый разумный выход, я очень рад, что ты понимаешь. Идти я все равно не могу, а за трое суток ничего со мной не сделается. Теперь слушай самое главное. Если меня привезут и будет все в порядке, тогда просто отдашь мне сумку. Ну, а если случится что-нибудь непредвиденное, отвези ее, пожалуйста, в Улуг-Хем, в управление геологии. Там есть такой товарищ Анциферов. Запомнишь фамилию?

— Анциферов, — повторил Егорышев.

— Правильно, Анциферов. Павел Кузьмич. В сумке у меня среди образцов есть один камень. Серого цвета, с багровыми и зелеными пятнышками. Ты сразу его найдешь, он приметный. Ты отдай этот камень Анциферову и покажи на карте сопку, куда ты лазил. Скажи, что камень, дескать, Строганов нашел в древних медных выработках и пробы, взятые на склонах сопки, показывают примерно семидесятипроцентное содержание его в руде.

— Значит, ты нашел этот камень! — тихо сказал Егорышев. — Ты все-таки его нашел!

— Нашел! — ответил Матвей. — Три года здесь копался, хотел уже бросить, но… нашел! Нашел, черт его возьми совсем! Эх, жалко, не дожил до этого часа один человек. Ну, ничего. Теперь про него вспомнят. Построят здесь комбинат, потом город и назовут этот город его именем. Назовут, как думаешь?

— Назовут.

— И я так думаю. А теперь иди, Степан. Иди, друг, и не теряй зря времени. Ты все хорошо запомнил?

— Запомнил, запомнил, — ответил Егорышев. Он встал, чувствуя, как сразу заломило натруженные ноги, нагнулся и поднял Матвея на руки.

— Ты что? — сказал Строганов. — Отпусти меня сейчас же. Надорвешься.

— Не надорвусь, — успокоил его Егорышев и стал осторожно спускаться. — Ты только не дергайся, сиди смирно.

— Я же восемьдесят килограммов вешу, безумный ты человек! — жалобно сказал Матвей. — Ведь ты же меня все равно уронишь и сам голову разобьешь.

— Не волнуйся, — ответил Егорышев, — я по профессии цирковой борец. Можешь у Томашевича спросить. Он подтвердит. А если будешь много болтать, тогда, конечно, я вполне могу тебя уронить.

— Что же ты голову мне морочил, заставлял все рассказывать? Издевался, что ли?

— Нет, не издевался. Просто на всякий случай. Вдруг ты по дороге помрешь. А камень этот, как я понимаю, стоит дороже твоей и моей жизни, — спокойно и сурово объяснил Егорышев, продолжая спускаться.

Строганов не ответил и притих. Спуск был тяжелым. Егорышев плохо видел дорогу и ставил ноги почти наугад. Но он решил не дожидаться утра, потому что Матвей с каждым часом слабел и нужно было торопиться.

Метров через пятьсот ущелье расширилось, мрак поредел, над головой повис лунный серп.

— Пусти, я сам пойду, — сказал Матвей, — я отдохнул, теперь я смогу.

Егорышев не ответил.

— Ну что ты, все шестьдесят километров тащить меня собираешься? — с отчаянием спросил Матвей. — Ведь это же глупо. Какая-то дурацкая романтика!

— Помолчи, ты мне мешаешь! — холодно попросил Егорышев.

Строганов умолк.

Егорышеву было неудобно. Руки скоро затекли, тело раненого сползало вниз.

— Обними меня за шею, — попросил он. Спуск стал пологим, показалась освещенная луной поляна.

— Дал же бог тебе силушку! — с уважением сказал Матвей, когда Егорышев опустил его в траву.

Егорышев лег возле лужицы, опустил в нее голову и долго, жадно пил. Потом перевернулся на спину, раскинул руки и минут двадцать лежал без движения. Он был мокрый от пота. Шея и руки одеревенели. Он лежал, смотрел в небо и дышал. Он никогда не думал, что дышать — это такое наслаждение.

Послышался треск. Матвей ломал ветки для костра. Подумав, что он может разбередить рану и вызвать кровотечение, Егорышев кое-как поднялся и сказал:

— Брось, без тебя управлюсь.

Он заставил Матвея лечь и, взглянув на повязку, которая снова пропиталась кровью, укоризненно покачал головой.

— Ничего, — виновато сказал Строганов. — Это ерунда. Честное слово, я себя гораздо лучше чувствую.

Егорышев открыл последнюю банку с тушеным мясом. Он поставил сковородку на траву, сел рядом с Матвеем, и сковородка через минуту опустела и была дочиста выскоблена остатком галеты. В сумке у Егорышева осталось лишь три плитки шоколада. Правда, еще у него было ружье и штук сорок патронов, но дичи здесь никакой не водилось. С тех пор как Егорышев вышел из тайги, ему не встретилось ни одной птицы. Даже вороны куда-то подевались.

 

11

Поужинав, Егорышев лег у костра и укрыл себя и Матвея спальным мешком. Перед глазами у него тотчас же замелькали черные мухи, но сон не приходил. Стало неловко лежать. Острый сучок впился в бок.

— Не спишь? — спросил Матвей.

— Не сплю.

— Бывает. От усталости. Завтра я пойду сам, слышишь?

— Слышу.

— Ты все-таки чудной, — помолчав, сказал Строганов. По его голосу Егорышев понял, что он улыбается. — Ей-богу, чудной… И я до сих пор не понимаю, как ты на меня наткнулся.

— Специально за тобой приехал.

— Ты не отшучивайся.

— Я не отшучиваюсь, — мрачно ответил Егорышев.

— А с Томашевичами ты давно знаком? — спросил Матвей и, не дождавшись ответа, задумчиво сказал: — Правильные они люди. Живут правильно. И любят друг друга правильно.

— Разве можно любить неправильно?

— Конечно, можно. Некоторые любят так, что от их любви делается тошно.

— Это верно, — вздохнул Егорышев и, поколебавшись, тихо спросил: — А ты? Любишь кого-нибудь?

Матвей долго молчал.

— Да, — ответил он, наконец, и у Егорышева вдруг екнуло сердце. — Да, я люблю. Как жить без любви?

Егорышев закрыл глаза.

Я думаю о ней, — дрогнувшим голосом сказал Строганов. — Когда мне хорошо, я думаю о ней, и когда мне плохо, я тоже думаю о ней и для меня очень важно, чтобы все, что я делаю, ей понравилось… И все женщины, сколько их есть на свете, не заменят мне ее, потому что она — это я, она во мне и во всем, что видят мои глаза и осязают мои руки.

— Да… Ты любишь… Я знаю, ты всем бы пожертвовал для нее, — задыхаясь, сказал Егорышев.

— Пожертвовал? Нет! Откуда такое слово? Зачем? Любовь не нуждается в жертвах, любви нужна только любовь. Я ничего не отдал бы, ничем не поступился — ни своей работой, ни мечтами, ни радостью. Я просто все разделил бы с ней!

— Но если необходимо пожертвовать? Если иначе нельзя?

— Кому необходимо? Той, кого ты любишь? Не верю! Зачем ей твоя жертва? Разве ей нужно, чтобы тебе было плохо?

— Но тогда придется чем-то поступиться ей… Такова жизнь.

— Если это жертва, а не потребность, тогда это просто не любовь… Зачем говорить о жертвах? Ведь нельзя же любить, не гордясь друг другом, а как гордиться человеком, который отказался от своего самого главного? Его трудно даже уважать…

— Бывает и несчастная любовь, — прошептал Егорышев.

— Несчастная любовь тоже может быть гордой!

— А ты? Ты счастлив?

— Нет, — ответил Матвей. — Но я и не несчастлив тоже. Просто я один.

Он пошевелился, и Егорышев почувствовал, что он перевернулся на бок. Подул ветер, и от костра потянуло дымом. Лунный серп теперь светил откуда-то сбоку, и мимо него неслись молочно-белые облака.

Егорышев стал засыпать. Его разбудил голос Матвея:

— Все-таки мы с тобой уже старые, Степан. Мы кое-что, наверно, слишком поздно поняли. А Юра и Галя молодые. Завидую я молодым. Умеют они вот это. Хорошо, красиво умеют. Что ты хочешь, другое поколение.

Егорышев вспомнил Долгова, Таню, хотел ответить, но внезапно уснул, словно сраженный пулей.

Его разбудил дождь. Холодные струйки скатывались по щекам, сползали за шиворот. Над землей висел белый туман. Все утонуло в нем — и близкие скалы, и небо, и далекие холмы. Матвей лежал на боку. Повязка на ноге потемнела от крови, трава вокруг тоже была вся в крови. Видимо, жгут ночью ослаб и рана снова стала кровоточить.

Егорышев встал и не смог удержаться от стона. Руки, ноги и поясницу нестерпимо ломило. Кроме того, у него болела голова и во рту был какой-то ржавый вкус. Он решил, что дают о себе знать натруженные мышцы и нужно просто постараться стряхнуть с себя боль.

Он стал собираться в дорогу. Умылся по пояс ледяной водой, раздул угли и поставил на огонь котелок.

Матвей проснулся и свернул спальный мешок.

— Ну как? — спросил Егорышев.

— Порядок! — бодро ответил Строганов, но голос у него был слабый.

Выпили по кружке кипятку с шоколадом, Егорышев забросил за спину сумки, ружье, подал Матвею палку и сказал:

— Поехали.

Матвей двинулся вперед. Первые несколько шагов он прошел быстро, затем стал все тяжелее налегать на палку и в конце концов побрел, пошатываясь и волоча раненую ногу. Егорышев понял, что он очень скоро свалится, и с тревогой подумал, что сегодняшний день будет тяжелым, так как у него самого по-прежнему болит голова и колени стали как будто ватными: наверно, он простыл ночью, и заболел.

Солнце взошло, но туман не рассеялся, а стал еще гуще, и солнце просвечивало сквозь него белым расплывчатым пятном.

Матвей споткнулся, выронил палку и сел на землю, растерянно глядя на Егорышева.

— Что ж, — сказал Егорышев. — Все-таки километра полтора ты прошел, дал мне фору.

Он поправил ружье и сумки, нагнулся и поднял Матвея на руки. Матвей был гораздо тяжелей, чем вчера, нести его было неловко, и через полкилометра Егорышев сказал:

— Полезай на закорки. Верхом поедешь.

Строганов промолчал. С той минуты, как Егорышев взял его на руки, он не произнес ни слова. Он покорно позволял делать с собой все, что угодно. Лицо его вытянулось, глаза лихорадочно блестели.

Егорышеву было худо. Ему казалось, что он не двигается с места, а просто топчется в тумане и под его ногами все тот же клочок мокрой, измятой травы.

В полдень туман как-то сразу рассеялся, словно чья-то рука сдернула с земли одеяло, и Егорышев увидел далеко впереди знакомые сопки и черную полосу кустарника. До сопок было километров пять, и Егорышев понял, что не дойдет. Он уже не мог идти, он не шел, а падал вперед, каждый раз каким-то чудом успевая переставить ногу и избежать падения. Нужно было отдохнуть, но он знал, что если остановится — рухнет на землю и больше не встанет, поэтому продолжал идти, раскачиваясь из стороны в сторону и согнувшись под тяжестью Матвея, а земля медленно уползала из-под его ног.

Егорышев не знал, сколько прошло времени — несколько часов или минут! Дорогу преградили густые заросли. Он поднял глаза и увидел, что стоит перед узким проходом, прорубленным в массе кустарника. Солнце было уже за спиной. Бесформенная, огромная тень шевелилась на ветках.

Егорышев шагнул в проход, и колючки хлестнули его по лицу. Он не почувствовал боли, только нагнул голову, чтобы уберечь глаза. Через несколько минут его лицо покрылось кровоточащими царапинами. Колючки тянулись к нему, рвали одежду, пытались остановить, а он ломился вперед, ослепнув от крови и что-то непонятно и грозно мыча сквозь стиснутые зубы.

Матвей молчал. Тело его стало таким тяжелым, что Егорышев корчился под ним, как под каменной плитой.

Не было ни земли, ни неба, ни времени. Все смешалось в черный, мелькающий, бесконечный круг. Наконец эта мука кончилась, блеснул свет, и Егорышев увидел у подножия холма палатку. Ветер надул ее, как парус, стремясь оторвать от земли. Парусина гулко хлопала и приподнималась над кольями, но веревки крепко держали ее, и палатка была похожа на огромную птицу, попавшую в силки.

Егорышев направился к ней, но не дошел. Он упал тяжело, с размаху, как подпиленный дуб, и потерял сознание.

Когда он очнулся, была ночь. Пахло костром. Потрескивали ветки. Матвей стоял на коленях и пытался влить ему в рот горячую воду из кружки.

— Погоди, — медленно сказал Егорышев. Ему показалось, что это произнес кто-то другой. Он сел, покачнулся и оперся руками о землю. Перед глазами завертелось огненное колесо.

— Выпей, выпей, — прошептал Матвей. Егорышев выпил воду и с трудом проглотил ломтик шоколада. Шоколад был скользкий и холодный.

— Я хочу… с тобой… поговорить, — отдыхая после каждого слова, сказал Матвей. — Ты можешь… серьезно… меня выслушать?

Егорышев кивнул.

— Завтра ты пойдешь один… Погоди… Так нужно… Другого выхода нет… Иначе пропадем оба… Ты дойдешь и пришлешь сюда помощь… Я буду ждать… Ты слышишь, Степан? Не упрямься. Один ты, может быть, дойдешь…

— Ерунда, — ответил Егорышев.

Матвей опустил голову и долго молчал. Потом горько сказал:

— Что толку в нашей гибели, если никто не узнает об Алом камне? Я думал, что нашел друга. А выходит, ты мне враг.

— Конечно, я твой враг, — ответил Егорышев и перевернулся на живот. Так меньше ломило поясницу.

— Конечно, а ты как думал? Хорошо, что у тебя глаза открылись.

— Но ты ведь сам согласился, что моя находка важнее моей и твоей жизни! — с отчаянием сказал Строганов. — Ты должен дойти, понимаешь, должен! Ты обязан принести людям Алый камень! Люди ждут его!.. Оставь меня, иди!

— Нет!

— Но почему?

— Потому что ждут не только этот камень. Тебя тоже ждут, — ответил Егорышев. Он выпил еще кружку кипятка и повернулся к Матвею спиной. Его бил озноб. Матвей накрыл его спальным мешком.

На рассвете он проснулся. Ноги и руки закоченели. Онемели даже губы. Костер потух. На траве, на кустах, на палатке густо лежал иней. Туман стелился над землей. Черные сопки дремали, их ледяное дыхание касалось Егорышева.

Он сел, оглянулся. Матвея не было. «Ушел в палатку», — подумал Егорышев и стал рыться в карманах, отыскивая спрятанную половинку сигареты. Он нашел ее, подполз к пепелищу и прикурил от уголька. Встать он не мог. Тело стало немощным, как у старика.

Взошло солнце, и Егорышев увидел, что брезентовый полог палатки снаружи пристегнут. Неясная тревога охватила его. Он встал и, волоча ноги, пошатываясь, направился к палатке. Голова кружилась, и ноги были чужими и непослушными. В палатке Строганова не оказалось. Егорышев вполз туда и обшарил все углы.

Выбравшись наружу, он огляделся. По серому небу неслись клочья бледно-розовых облаков.

—Матвей! — позвал Егорышев.

Ветер тонко, одиноко засвистел в ответ.

Вернувшись к тому месту, где он спал, Егорышев заметил на одном из кустов белый клочок. Он протянул руку и снял с ветки листок бумаги, вырванный из блокнота. Егорышев с трудом разобрал неровные строки, нацарапанные карандашом: «Не ищи меня. Здесь недалеко охотничий домик. Я пошел туда. Там продукты и медикаменты. Камень отдай Анциферову. Мангульби меня найдет. Жму руку. Матвей». Буквы расползались в разные стороны, но подпись внизу была твердой и уверенной, как на картинах…

Сунув в карман записку, Егорышев снова огляделся. Уйти далеко Матвей не мог. Егорышев срезал палку и, опираясь на нее, направился к сопкам. Их вершины были освещены солнцем, а подножия тонули в тумане. На покрытой инеем траве виднелись следы. Егорышев торопился, зная, что солнце скоро высушит иней, и следы исчезнут.

Он раздраженно пыхтел и фыркал. Его злило, что он вынужден гоняться за Матвеем и тратить на это силы, которых и так оставалось в обрез… Следовало бы хорошенько намять ему бока за такие выходки. Но, к сожалению, чтобы это осуществить, нужно было сначала до него добраться, и Егорышев, вспотев от слабости, злости и досады, начал взбираться на сопку, у подножия которой еще можно было заметить на траве темные пятна следов.

Он едва не свалился в одну из ям и, задыхаясь, с бешено бьющимся сердцем вскарабкался на вершину.

Конечно, Матвей был здесь. Он лежал на дне траншеи и, свесив голову, высматривал что-то в яме. Егорышев подошел к нему и, заикаясь от злости, сказал:

— Это и есть твой охотничий домик?

Матвей поднял голову и сел. Он сидел, не глядя на Егорышева, обхватив колени руками. На пальцах у него выступили от холода розовые цыпки, и, увидев эти мальчишеские цыпки, Егорышев вдруг успокоился, злость его прошла, и он насмешливо спросил:

— Что же ты молчишь?

— Очень жаль, — ответил Строганов, по-прежнему не глядя на Егорышева и стиснув на коленях пальцы. — Очень жаль, что ты сейчас здесь, а не в тайге. Сколько времени ты потерял зря! Я все равно никуда отсюда не пойду.

— Я был бы сейчас в тайге, — снова начиная закипать, сказал Егорышев. — Я был бы там, если бы ты не устроил этот спектакль. Я потерял время из-за тебя. Вставай!

Строганов исподлобья взглянул на него и отвернулся.

— Вставай сейчас же! Долго мне тебя упрашивать?! — закричал Егорышев.

— Ишь ты! — сказал Матвей. — Ты, оказывается, с характером. Ладно. Я встану. Только имей в виду, это очень глупо. Не один я пожалею об этом. Ты сам, когда все поймешь, будешь жалеть, что не послушался меня.

Опершись руками о края траншеи, он встал, но тут же, побледнев, упал на руки Егорышеву. И, взвалив его на плечо, Егорышев стал спускаться с холма. Он спускался, шатаясь и думая о том, что дело обстоит плохо, очень плохо и даже, можно сказать, безнадежно. У них нет никаких шансов выбраться отсюда.

К полудню он добрался до палатки, поудобнее уложил Матвея и, взяв ружье, отправился к ручью, возле которого заметил несколько маленьких серых птичек. Это были кулики. Руки у Егорышева тряслись, но он все же тремя выстрелами сбил крупного самца с выпуклой грудкой и блестящим, словно отполированным клювом. Ощипав дичь, он хотел изжарить кулика на вертеле, но Матвей, следивший за ним, посоветовал:

— Лучше свари, бульон попьем.

Дичь была съедена вместе с костями. Выпив бульон, Егорышев и Матвей забрались в палатку. Было еще рано, но лучше было лечь сейчас, чтобы засветло отправиться в путь.

Лежали рядом в полумраке. Ветер раскачивал латку. Скрипели растяжки, хлопала парусина. Пахло сухой травой и красками.

— Ты почему художником не стал? — спросил Егорышев. — По-моему, у тебя есть талант.

— Не знаю, — ответил Матвей. — Как-то само собой получилось. Я люблю живопись, но все-таки искусство не жизнь, а только ее отражение. Мне мало было отражения. По-моему, при коммунизме немного останется художников-профессионалов. Это перестанет быть профессией. Врачи, инженеры и колхозники будут создавать и произведения искусства.

— Вряд ли, — возразил Егорышев. — Настоящее искусство невозможно без мастерства. Нужно посвятить этому всю жизнь, иначе никакого искусства не получится.

— Верно, но я имел в виду другое. Останутся, конечно, мастера, учителя, таланты, но искусство будет принадлежать не только им, а сотням тысяч людей. Искусство — это песня души, и никто не захочет прожить без этой песни. С другой стороны, и у мастеров возникнет потребность ближе коснуться жизни. Профессора-музыканты, известные художники и писатели будут заниматься геологией, сельским хозяйством или астрономией, точно так же как колхозники, геологи и шахтеры отдадут свободное время живописи и музыке. В конце концов различие между ними сотрется. Одни станут больше художниками, чем инженерами, для других живопись будет менее важной, но и те и другие будут создавать и материальные ценности и произведения искусства… Классы исчезнут. Интеллигенция перестанет существовать в качестве некоей интеллектуальной элиты общества. Разрушится стена, стоящая между физическим и умственным трудом, все члены общества станут широко образованными, развитыми, духовно богатыми. В этих условиях не сможет долго сохранятся исключительность мастеров искусства и литературы. Конечно, это только мое мнение, — слабым голосом закончил Матвей.

— Ты много думал об этом.

— Конечно, а разве ты не думал? Кто же сейчас не думает об этом?

— Интересно, какими при коммунизме будут семья, любовь, брак? — сказал Егорышев.

— Я знаю только одно: любовь будет честной. В этом все! — просто ответил Матвей. — Честной и правдивой до конца. До самого потаенного уголка души.

— А ревность? Исчезнет ли ревность? — покраснев, спросил Егорышев.

— Обязательно исчезнет! — уверенно ответил Матвей. — Я имею в виду тот род ревности, который порождается обманом и обидой. Обман станет немыслим.

— Что же, люди будут легко и спокойно мириться с потерей любимого человека?

— Почему? — удивился Строганов. — Только глупцы думают, что при коммунизме все будут безоблачно счастливы. Останутся и горе, и боль, и слезы… Люди будут плакать, расставаясь с любимыми… Плакать… И желать им счастья. Потому что главное на свете — счастье тех, кого мы любим. И если это счастье не сумел найти для любимой ты сам, ты и виноват. Только ты. Но не она. Нет, не она…

— Это правда, — прошептал Егорышев. Они долго молчали.

— Коммунизм, — тихо сказал Матвей. — Еще недавно никто даже не смел мечтать дожить до него… А теперь… очень обидно… не дожить…

Голос его срывался от слабости.

Наступила ночь. Егорышев уснул. Он поднялся незадолго до рассвета и вышел из палатки. Чувствовал он себя еще хуже, чем вчера. Ему хотелось лечь и закрыть глаза, но он заставил себя вытряхнуть на землю содержимое обеих сумок и уложить в одну из них самое необходимое. На дно он положил тетрадь Строганова с его записями и Алый камень. Он несколько минут рассматривал этот камень, поворачивая его перед глазами. Камень вовсе не был алым, он был зелено-серо-бурого цвета, обыкновенный скучный булыжник, и Егорышев не понимал, как Строганов ухитрился отличить его от других камней. Сколько угодно таких булыжников валяется на дороге. Но этот особенный. В нем скрывается могучая, волшебная сила, только скрыта она глубоко… Сейчас это просто камень… Чтобы стать алым, он должен расплавиться в горне, запылать, жертвуя собой, и возродиться вновь.

Егорышев осторожно положил камень в сумку и подумал, что очень радостно, должно быть, найти такой редкий камень и увидеть в нем то, чего никто не видит.

Он разрезал на длинные полосы парусиновый чехол спального мешка и сделал лямки, которые можно было надевать на плечи. Кроме того, он сделал две петли, чтобы Матвей мог просунуть в них ноги, и соединил лямки и петли.

Егорышев очень гордился этим устройством, однако Матвей его не оценил. Он безропотно продел ноги в петли, но его потухший взгляд скользнул, не задев Егорышева, и тот уныло подумал, что сегодня Строганов совсем плох.

Взвалив его на спину, Егорышев побрел вниз по течению ручья. Он знал, что не дойдет, но все равно шел, потому что не мог не идти… В тайге ему стало немного легче. Можно было время от времени опираться на стволы. Мох мягко стелился ему под ноги, чтобы он не споткнулся и не упал.

Но все-таки он упал. Даже человеческие силы имеют предел, хотя сил у человека больше, чем у льва и у орла, мало кто знает об этом, но это так. Просто эта сила скрыта очень глубоко, снаружи она не видна. Как у Алого камня.

Егорышев упал в ручей и вымок до нитки. Вымок и Матвей, но он не заметил этого, как не заметил и самого падения. Он был без сознания.

Егорышев встал и снова взвалил Строганова на спину. Идти он не мог, но тем не менее шел, и это было чудом. Он не знал своего предела. Но он чувствовал, что предел наступил, и когда кончатся эти последние силы — наступит смерть.

Но настал вечер, и он вышел из тайги и, не останавливаясь, пересек вброд Унгу. Он сел под деревом, положил на траву Матвея и осмотрел реку. Унга с гулом неслась мимо. Отчаяние охватило Егорышева. Последняя надежда рассыпалась. Он рассчитывал сделать плот и спуститься на нем по течению, но, взглянув на реку, понял, что самый крепкий плот мгновенно разобьется о камни и превратится в щепки.

Зная, что через сто или через двести метров сердце его остановится, Егорышев снова встал и шагнул вперед с Матвеем на плечах, но в этот момент черная тень мелькнула перед ним, теплое дыхание пахнуло ему в лицо, и он увидел перед собой отощавшего и облезшего, но несомненно живого Кавалера. Мерин подбежал к Егорышеву, коротко заржал и принялся меланхолически перебирать мягкими губами добела натертую уздечку.

— Спасены! — прошептал сзади Матвей.

Егорышев усадил его в седло, отдал ему свои сумку, ружье и, спотыкаясь, засыпая на ходу, повел мерина под уздцы.

 

12

Фельдшер Аллочка сделала Матвею переливание крови, и уже через четыре дня он, прихрамывая, расхаживал по палате, присаживался на кровать к Егорышеву, читал ему вслух газеты и шепотом ругался с Аллочкой, требуя немедленно отдать ему одежду и грозя в противном случае вылезти в окно в нижнем белье. Рана на ноге у него поджила. Кровь для переливания доставили из Улуг-Хема на вертолете.

С Егорышевым дело обстояло хуже. У него была пневмония, и жар не спадал две недели. Он высох как щепка и не мог приподнять руку от одеяла. На шестой день Матвея выписали, но не прошло и двух часов, как он явился в халате и просидел возле Егорышева до вечера. Ему пора было уезжать, он разговаривал по радио с Ройтманом, и тот, узнав о его находке, стал умолять Строганова срочно вернуться в Улуг-Хем и пообещал выслать специальный вертолет. Но Матвей отказался от вертолета и заявил, что некоторые весьма важные и неотложные дела задерживают его в колхозе и о своем вылете он сообщит дополнительно. Однако Ройтман не оставил его в покое, к нему присоединился Анциферов, и они по очереди вызывали Матвея к рации, просили уточнить координаты медных разработок, интересовались, как он определил содержание Алого камня в руде, и спрашивали, не имеет ли смысла прямо сейчас, не теряя ни минуты, организовать комплексную геологическую экспедицию и поручить ей еще в этом году определить точные контуры месторождения.

Строганов давал им подробные объяснения, приказав радисту от себя ничего не говорить и ни в коем случае не сообщать Ройтману и Анциферову о его ранении. С экспедицией он советовал повременить, по его мнению, следовало сперва исследовать образец в лаборатории и вообще не пороть такую горячку…

Но успокоить Ройтмана и Анциферова Матвею не удалось. В тот день, когда Егорышев впервые поднялся с кровати, они вызвали Матвея к рации и сообщили, что о его находке знают в Москве и в Торжу из министерства со дня на день должен прилететь один из референтов министра.

— Тебе нужно ехать, — сказал Егорышев Матвею. Юра Томашевич, который пришел в больницу вместе со Строгановым, поддержал Егорышева:

— Конечно, возвращайся, тянуть больше нельзя.

Его желтый хохолок задорно топорщился. Последние дни Юра находился в очень возбужденном состоянии. Он являлся к Егорышеву после занятий в школе и, размахивая тесемками халата, доказывал ему, что через пять лет на месте колхоза имени Первого мая вырастет большой современный город с каменными домами, асфальтированными мостовыми и троллейбусом. В этом городе будут жить рабочие и инженеры огромного промышленного комбината, который, несомненно, создадут в районе месторождения.

Егорышев соглашался, что город и комбинат будут построены, но его немного смущал срок, названный Юрой. Он считал, что за пять лет улицы не успеют залить асфальтом, и не верил, что по столь пересеченной местности сможет ходить троллейбус.

— Троллейбус я тебе отдам, он мне не нужен, — азартно кричал Юра, — а в сроках ты не сомневайся! Нам за двадцать лет коммунизм надо построить, больше пяти лет на такую стройку не отпустят!

Иногда с ним приходила Галя, и тогда Юра нападал на нее и произносил разные язвительные фразы.

— Ну, что ты теперь запоешь, москвичка? — спрашивал он. — Теперь у нас свои театры будут и музеи тоже. Конец медвежьему углу! Телевизор каждый вечер будем смотреть. Попробуй теперь запросись в свою Москву!

— Глупый! — смеялась Галя. — А я и не буду проситься! Для полного счастья мне всегда не хватало только телевизора!

Томашевич во сне видел свой город, ему не терпелось, и он не одобрял Матвея за то, что тот оттягивает свой отъезд и тем самым на неопределенное время отодвигает исполнение его мечты.

— Ладно, — сказал Матвей и присел на кровать к Егорышеву. — Я полечу, наверно, завтра или послезавтра. А то Ройтман, пожалуй, заболеет от огорчения. Может, ты уговоришь Аллочку и двинешь со мной?

Егорышев открыл рот, но Аллочка замахала на него руками и посоветовала выбросить из головы подобные мысли; она сказала, что ему придется остаться в больнице до полного выздоровления, и Егорышев, покорно вздохнув, ответил Матвею:

— Ты видишь, куда я попал? Ничего. Я потом к тебе приеду. Я твой адрес знаю.

— Откуда ты знаешь?

— А я к тебе заходил, когда был в Улуг-Хеме.

Строганов задумался, искоса поглядывая на Егорышева. Юра, посмотрев на часы, ушел: его ждали отстающие ученики, он с ними занимался по вечерам. Ушла и Аллочка, бросив на Егорышева строгий и предостерегающий взгляд. В палате остался один Матвей, и сердце у Егорышева замерло, потому что он почувствовал, что сейчас произойдет, наконец, разговор, которого он боялся… Этот разговор рано или поздно должен был произойти. Он должен был разрушить призрачный мир Егорышева и призрачную дружбу между ним и Матвеем. Егорышев приготовился мужественно встретить свою боль и свою беду, но разговор не состоялся. Матвей больше ни о чем не спросил. Он подождал, не захочет ли Егорышев что-нибудь сказать сам. Тот молчал… И Строганов, встав, пожал ему руку:

— Обязательно приезжай. Я буду ждать.

Он долгим, долгим взглядом посмотрел на Егорышева, и Егорышев прочел в этом взгляде: «Я никогда не забуду того, что было, не забывай и ты!» Потом хлопнула дверь, и Егорышев перевел дыхание и вытер со лба пот. Он знал, что это только отсрочка, последняя короткая отсрочка, но был рад и ей.

Он радовался недолго, когда Матвей улетел, он пожалел, что не рассказал ему обо всем. Что-то изменилось в нем за эти дни, и если раньше он инстинктивно старался отдалить решительную минуту, то теперь ему хотелось поскорей пережить ее и взглянуть в лицо своей судьбе.

Отпуск его должен был вот-вот закончиться, он знал, что уже не успеет вовремя вернуться в Москву, но это его почему-то совершенно не трогало… Все прежние дела и заботы отодвинулись куда-то очень далеко и в этой неимоверной дали казались мелкими и пустыми. Егорышеву почти не верилось, что на свете действительно существуют Лебедянский, Долгов, Зоя Александровна и что он сам мог вполне серьезно интересоваться какими-то накладными и день-деньской торчать за письменным столом, на котором с трудом умещались его локти. Все это теперь стало неважным, жалким и неправдоподобным.

А Наташа приблизилась. Да, отсюда, с расстояния в шесть тысяч километров, Егорышев вдруг увидел ее так, как никогда не видел, находясь с ней в одной комнате. А может быть, он раньше просто не умел видеть и теперь у него открылись глаза. Он ясно увидел, какой искусственной и неуютной была ее жизнь, как не нужны были ей его неуклюжие попытки стать для нее необходимым, какие бесконечные терпение и такт требовались ей, чтобы жить с человеком, отдавшим самое большое, что у него было — свою мечту — в обмен на ее любовь, которой она не испытывала. Он понял, как несправедливо было то, что Наташа должна была все годы чувствовать себя виноватой, виноватой потому, что приняла его жертву, как эта вина, которая на самом деле не была ее виной, угнетала ее. Егорышев понял, почувствовал и увидел все это и решил, что чем бы ни кончилась его поездка, он предпринял ее не зря, и тот день, когда он увидел картину Строганова, хотя и был несчастливым днем в его жизни, но хорошо, что такой день был. Так должно было случиться, и хорошо, что случилось.

И еще он понял, почему такой неуютной была его жизнь в последние годы, почему он растерял друзей и очутился за стеклянной стенкой… Ему стало ясно, что какой бы огромной ни была любовь, она не в силах заполнить человека целиком, ибо он — Человек, он творец и строитель и не может жить в крохотном мирке личного счастья, даже если об этом счастье он мечтал много лет.

Егорышев провел бессонную ночь, а утром сказал Аллочке:

— Выпишите меня, сегодня я улетаю.

Аллочка хотела возразить, но, взглянув на Егорышева, осеклась и молча отправилась за его одеждой. Собственно, это была не его одежда, он пришел в поселок в таких невероятных лохмотьях, что их невозможно было сохранить даже для музея, как остроумно заметил Юра Томашевич. Лохмотья пришлось сжечь, а Галя перешила для Егорышева старый костюм мужа. Вернее, не перешила, а вставила туда клинья, чтобы Егорышев мог кое-как его натянуть.

…Он натянул этот костюм и, выйдя из палаты, взглянул в зеркало, висевшее в коридоре. Он увидел высокого смуглого человека с выгоревшими белыми волосами, которые торчали ежиком, с твердой и горькой складкой на подбородке. Раньше этой складки не было, и Егорышев с трудом узнал себя и покачал головой…

Вертолет опустился на поляну в полдень. В школе в это время были занятия, но Юра и Галя на несколько минут прервали их, чтобы проводить Егорышева.

— Приезжай к нам совсем, — сказал Юра, пожимая ему руку. — Что тебе там делать в твоей Москве? Такому человеку, как ты, там совершенно нечего делать. А здесь ты бы пригодился…

— Я подумаю, — ответил Егорышев.

— Ты, смотри, серьёзно подумай.

— Я серьезно подумаю, — пообещал Егорышев.

— Если приедете, глобус привезите, — улыбаясь, сказала Галя. — А то детишки не верят, что Земля круглая.

— Я вам пришлю, — ответил Егорышев, — но боюсь, глобус им не поможет. Я учился по глобусу, нотоже не знал, что Земля круглая. Я это только теперь узнал.

Летчик высунулся из кабины и сказал:

— Надолго вы тут застряли. Может, останетесь? У нас вот точно так Галя осталась. Помнишь, Галя?

Это был знакомый летчик, тот самый, который доставил Егорышева сюда.

— Так мне нельзя, — покачал головой Егорышев. — Каждый человек должен доделывать свои дела до конца, а у меня в Москве есть очень важное дело.

Он влез в кабину, взревели винты, и поляна стала быстро уменьшаться. Галя и Юра стояли, задрав головы, и махали руками. Егорышев увидел, как из правления вышел Мангульби и посмотрел на небо, приложив руку к глазам.

Потом поселок исчез, и внизу поползли холмы и сопки. На горизонте промелькнули какие-то красные скалы, и Егорышев долго смотрел на них, пока не сообразил, что это никак не могут быть те скалы, на которые они взбирались с Матвеем. Те на юге, совсем в другой стороне.

В кабине Егорышев был не один. Вместе с ним в Улуг-Хем летели две молоденькие девушки-торжинки. Они летели сдавать экзамены в педучилище и были очень возбуждены… Они вздыхали и шептались и были очень симпатичны Егорышеву со своими черными тугими косичками, черными блестящими глазами и свежими губами.

— Волнуетесь? — спросил он. — Так и надо. Перед экзаменами обязательно нужно как следует поволноваться, тогда все будет хорошо.

Сам он не волновался, хотя решил прямо с аэродрома пойти к Строганову, и до их встречи в общей сложности оставалось не больше получаса.

Егорышев знал, что через полчаса должно произойти то, чего ни он, ни Матвей не могли избежать, но не волновался ничуть. Все в нем как будто окаменело. Он был тверд и совершенно спокоен.

Попрощавшись с летчиком и с девушками, он отправился на Центральную улицу к знакомому дому. Он поднялся на крыльцо, хотел закурить, но внезапно им овладело страшное нетерпение, и он постучал.

За дверью раздались шаги, лязгнула щеколда, и на пороге появился Матвей. Он был хмур и небрит. В зубах у него торчал погасший окурок. Увидев Егорышева, он выплюнул окурок и радостно сказал:

— Наконец-то! Я уже хотел тебя по радио вызывать. Ну, как ты? Как?

Он втащил Егорышева в комнату, усадил на диван как раз напротив Наташиного портрета и снял с Егорышева кепку.

— Ничего. Хорошо! Худой, но это не беда. Были бы кости, мясо нарастет, а кости у тебя, будь здоров. Дай бог каждому! Сейчас мы с тобой обедать будем. Я и бутылочку припас.

— Не нужно бутылочки, — ответил Егорышев, стараясь не смотреть на Наташу. — Я спешу. И мне надо с тобой поговорить…

— Ну вот и поговорим за обедом, — весело отозвался Матвей из кухни. Там что-то загремело, и он вошел, держа в вытянутых руках кастрюлю. Он поставил ее на стол, вытер полотенцем тарелки, рюмки и ловко нарезал хлеб. Расставляя посуду, он не умолкал:

— Что же ты сидишь, как именинник? Иди мой руки… Может, ты устал? После обеда отдохнешь на диване… А если хочешь, я тебе на кровати постелю, я там спать не люблю, перина очень жаркая. Детишки мои кровать облюбовали. Ты их, кажется, видел? Они мне рассказывали.

— Да, я их видел, — ответил Егорышев. — Где они сейчас?

— Леночка в детском саду, а Костя в школе. После школы он за ней зайдет и приведет домой. Они у меня самостоятельные… Ну, вот как будто и все. Садись за стол.

— Какой хороший портрет, — сказал Егорышев. — Ты рисовал?

— Я.

— С натуры?

— Нет, по памяти.

— Я бы никогда не поверил, что по памяти, — ответил Егорышев и повернулся к Наташе. Теперь можно было посмотреть на нее… Наташин взгляд показался ему строгим и выжидающим… «Не беспокойся, лада, я все сделаю как нужно», — молча сказал он ей и продолжал, обращаясь к Матвею: — Это, наверно, та женщина, о которой ты мне говорил?

— Да…

— Где же она сейчас?

— Она умерла… Давно… Но для меня она жива. Всегда будет жива…

— Отчего она умерла?

Матвей исподлобья взглянул на Егорышева и нахмурился. Но через секунду лоб его разгладился, и он медленно ответил:

— Она погибла на теплоходе во время пожара. Я потерял ее и больше не смог найти. Искал на берегу, потом снова поплыл к теплоходу, взобрался на борт, но задохнулся в дыму… Не помню, как меня вытащили… у меня было плохо с глазами, думал, больше никогда не буду видеть… Выписали только через месяц.

Матвей умолк и опустил голову.

— Почему же ты так сразу поверил в ее гибель? —спросил Егорышев. — Может, она вовсе не погибла?

— Я не сразу поверил. Я поехал в Гудульму к ее тетке, но тетка ничего о ней не знала. Еще перед этим я зашел в речной порт. Видел список спасшихся пассажиров. Ее в этом списке не было.

— А ты? — спросил Егорышев. — Ты был в этом списке?

Матвей нахмурился:

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего… Просто ты слишком быстро отчаялся… Впрочем, возможно, это оттого, что ты сам был тогда болен.

Они помолчали.

Матвей разлил водку в рюмки и сказал:

— Ну, за нашу встречу и за наш отъезд!

— За какой отъезд? — не понял Егорышев.

— Ты говорил, что собираешься на днях вернуться в Москву. Ну, так мы, наверно, поедем вместе.

— Вместе?

— Понимаешь, представитель министерства не приехал, меня вызвали туда… Вчера пришла правительственная телеграмма… Всю ночь сидел, сочинял доклад.

— Значит, ты едешь в Москву, — сказал Егорышев и провел рукой по лицу, словно смахивая паутину. — Ну что ж… Это хорошо. Мы действительно поедем вместе. Мы должны были вместе поехать, и вот мы поедем… Выпьем за нашу встречу и за наш отъезд!

Они выпили, и, Егорышев мгновенно опьянел. Голова закружилась. Им снова овладело нетерпение.

— Жалко, что сегодня нельзя поехать, — сказал он. — Давай полетим на самолете.

— Давай, — согласился Матвей, внимательно глядя на него.

— Нет, ничего не выйдет, у меня денег не хватит, — с сожалением сказал Егорышев.

— У меня есть деньги.

— Мало ли что, у тебя я не возьму.

—Почему? — нахмурился Матвей. — Почему ты у меня не возьмешь? Разве мы чужие?

— Нет, мы не чужие, — кивнул Егорышев и усмехнулся. — Мы с тобой почти что родственники!

Ему тотчас же стало стыдно, что он произнес эту глупую, пошлую фразу, но было уже поздно, он ее произнес, и Матвей ее услышал. Впрочем, Матвей ничего не понял.

— Конечно, твое дело, — спокойно сказал он. — Мне все равно. Поедем на поезде.

Пришли Леночка и Костя. Пьяный Егорышев лежал на диване и смотрел на них. Ему было смешно, что он так опьянел от одной рюмки, и он улыбался. Потом он стал тихонько смеяться. Его разобрал смех, когда он обнаружил, что Леночка и Костя не имеют никакого сходства с Матвеем. Почему он решил, что они на него похожи? Глаза у девочки и у подростка, правда, были такими же карими, как у Строганова, но разве мало на свете людей с карими глазами? Выражение лиц, губы, брови — все было совершенно другим. Егорышев подумал, что Леночка и Костя, видимо, приемные дети Матвея, да у него и не может быть никаких детей; он не был женат и, конечно, никогда не изменял памяти Наташи. Наверно, ему было скучно жить одному, и он взял Костю и Леночку из детского дома.

Егорышев хотел спросить об этом Матвея, но Матвей сидел за столом и что-то яростно зачеркивал в своем докладе. Егорышев решил, что не стоит его отрывать. Он поворочался еще немного, взглянул на Наташу, прошептал ей: «Уже скоро, лада, уже скоро…» — и уснул.

За билеты не пришлось ничего платить. В Москву специальным рейсом отправлялся самолет с багажом какой-то экспедиции, работавшей все лето в Торже, и Ройтман упросил командира корабля посадить в этот самолет Строганова и Егорышева.

Кабина была битком набита ящиками с инструментами и с образцами. Матвей и Егорышев с трудом нашли свободный уголок и уселись, тесно прижавшись друг к другу, возле мутного окошка. Начальник порта выдал им служебные билеты, в которых было написано, что они сопровождают багаж и, следовательно, отнюдь не являются бесплатными пассажирами.

Матвей махал рукой Косте и Леночке, которые стояли внизу. Домой их должна была отвести соседка. Ее же Матвей попросил присмотреть за детьми, пока он будет в Москве.

Рядом с Костей и Леночкой стояла группа сотрудников геологического управления, там были Ройтман, Анциферов и еще какие-то люди, которых Егорышев не знал.

Завертелись винты, за окном поднялось облачко желтой пыли, и самолет, пробежав по полю, плавно оторвался от земли. Ящики заскрипели и стали медленно надвигаться на Матвея и Егорышева.

— Кажется, в Москву привезут только наши кости, — сказал Строганов, с опаской поглядывая на ящики. — В Красноярске будет посадка, надо укрепить их получше.

— А где еще будет посадка? — спросил Егорышев. — В Новосибирске, Свердловске и Казани. Часов через двенадцать приземлимся на Внуковском аэродроме.

— В Москве будем в три часа дня, — подсчитал Егорышев. — Сейчас по местному времени восемь утра, но с Москвой пять часов разницы.

— Давно я не был на Внуковском аэродроме, — сказал Матвей. — Оттуда на такси можно доехать до любой гостиницы.

— Я думаю, тебе не придется ехать в гостиницу, — ответил Егорышев. — Ты поедешь в другое место.

Строганов не спросил, куда он поедет, и разговор прекратился.

В Красноярске они затянули веревками багаж, в Новосибирске пообедали, в Казани решили не выходить из кабины. Им не терпелось попасть в Москву и казалось, что, если они будут сидеть в самолете, тот взлетит быстрее. До Москвы осталось два часа. День тянулся бесконечно.

Внизу снова поплыли ровные квадраты полей, и Егорышев спросил:

— Костя и Леночка твои дети или нет?

Он долго колебался, прежде чем задать этот неловкий и бесцеремонный вопрос, и спросил только потому, что позже уже не было бы возможности узнать об этом.

— Нет, не мои, — ответил Матвей.

— Ты взял их на воспитание в детском доме?

— Нет, не в детском доме… Это сложная история. Впрочем, не очень сложная. Костя и Леночка дети Льва Алексеевича Гольдберга… Был такой известный геолог. Он женился поздно, жена его умерла. Он взял Леночку и Костю с собой в Торжинскую экспедицию… Здесь он заболел воспалением легких и умер… Ребятишки остались у меня… Вот и все.

— Ты участвовал в этой экспедиции?

— Да… Впервые я встретился с Гольдбергом в Красноярске, он взял меня в свою партию… Но мы тогда ничего не нашли. Гольдберг вернулся в Москву, вернее, под Москву, там у него была дача… А я остался в этих краях. Исколесил всю Восточную Сибирь, приехал в Торжу и узнал, что Гольдберг тоже в Торже. Я снова к нему присоединился… Снова нас постигла неудача, но Гольдберг был совершенно убежден, что мы на верном пути… Он оказался прав.

— Значит, у него есть дети, — задумчиво сказал Егорышев. — Они могли бы вернуться в Москву…

— Им там пока нечего делать, — пожал плечами Матвей. — Подрастут, поедут учиться.

Егорышев вздохнул и покачал головой.

Самолет пошел на посадку. Выглянув в окно, Егорышев увидел белый силуэт университета и стиснул зубы. Над его ухом раздался негромкий голос Матвея:

— Скажи, Степан, зачем ты приезжал в Улуг-Хем? Я знаю, ты разыскивал меня…

— Да, я разыскивал тебя, — глухо ответил Егорышев. — Ты обо всем узнаешь через час.

Они вылезли из самолета, попрощались с летчиком и пошли к остановке автобуса. Егорышев посмотрел на часы. Было ровно три.

— Ты садись в автобус, — сказал он Матвею, — мне нужно позвонить в одно место…

Взяв чемодан, он закрыл за собой стеклянную дверцу телефонной будки, а Матвей вошел в автобус и высунулся в окно. Егорышев позвонил Наташе на работу и, услышав ее голос, долго не мог справиться со спазмой, стиснувшей горло.

— Алло, кто это? Алло! — сердито говорила она и вдруг замолчала, глубоко вздохнула и тихо спросила: — Это ты, Степан? Ты вернулся?

— Это я, — хрипло ответил он. — Я вернулся, Наташа. Приезжай сейчас домой. Ты можешь сейчас приехать домой?

— Да, да, — торопливо ответила она. Егорышев повесил трубку и вышел из будки.

— Что с тобой? — тревожно спросил Матвей, выглядывая из окна автобуса. — Тебе плохо?

— Нет, все в порядке, — ответил Егорышев и подошел к окну.

— Входи скорей, водитель сказал, сейчас отправимся.

— Успею. Время еще есть.

Егорышев вынул из кармана пачку папирос и закурил.

— Почему ты такой мрачный? Что с тобой творится? — спросил Матвей.

Егорышев затянулся, выпустил дым и ответил:

— Ты нашел свой Алый камень. Ты долго искал его и нашел. Я тоже долго искал… Но ничего не нашел…

— Алый камень принадлежит нам обоим, — сказал Матвей. — Нам обоим, Степан!

— Он не может принадлежать двоим… Каждый человек должен сам найти его для себя…

Шофер включил двигатель, и автоматические двери автобуса мягко закрылись.

— Что же ты! — испуганно сказал Матвей. — Сейчас я ему скажу, чтобы открыл дверь!

— Не надо, не надо… Ничего не надо! — торопливо ответил Егорышев. — Я с тобой не поеду. Ты выйдешь на Ломоносовском проспекте и разыщешь дом номер сорок семь. Это такой новый десятиэтажный дом. Поднимешься на десятый этаж и позвонишь в квартиру номер двадцать четыре… Хорошенько запомни, двадцать четыре…

— Степан!..

— Не перебивай меня… Ты позвонишь туда, и тебе откроет женщина, которую ты любишь… Ты увидишь Наташу. Она не погибла в пятьдесят втором году на реке Юле… Ты ошибся, Матвей. Она жива, и ты увидишь ее…

Матвей что-то сказал или вскрикнул, а может быть, промолчал, Егорышев этого не знал. Автобус заревел и, обдав его синим удушливым дымом, медленно отъехал…

Егорышев отвернулся и несколько секунд простоял без движения. Ему не хватало воздуха. Слишком много бензина, копоти и пыли было в этом московском воздухе; неудивительно, что после степного простора Егорышеву трудно было дышать.

Он подозвал такси и сказал шоферу:

— Пожалуйста, на Софийскую набережную. Погас зеленый огонек, и мимо помчались голые, унылые кусты и перелески. Блестел мокрый асфальт, а серое небо висело над самой землей…

Егорышев смотрел в окно, но видел не пустынные поля и не пролетающие мимо церквушки, он видел подъезд своего дома и Матвея, поднимающегося по ступенькам. Почему-то ему представилось именно так, что Матвей не поедет в лифте, а поднимется по лестнице прямо на десятый этаж… Он поднимется и позвонит, и Наташа откроет ему дверь… Она вскрикнет и побледнеет, увидев его… Он обнимет ее, обнимет и увидит совсем, совсем близко ее милые, добрые, испуганные глаза, и эти глаза нальются слезами и засияют навстречу ему… Он вдохнет тревожный, родной и милый запах ландыша. Он обнимет Наташу и ощутит ладонью мягкую и теплую ложбинку на ее спине и своей грудью почувствует ее грудь…

Острая, нестерпимая боль пронзила сердце Егорышева, и он застонал. Шофер посмотрел на него в свое зеркальце и снизил скорость…

— Поезжайте, пожалуйста, по Ломоносовскому проспекту, — попросил Егорышев.

Шофер повиновался, и вскоре замелькали знакомые корпуса. Егорышев увидел свой дом и окно на десятом этаже, которое ничем не отличалось от других окон. Он увидел это окно и сказал:

— Прощай, моя лада… Прощай!

Он сказал это не вслух, а про себя, но ему показалось, что вся улица, весь мир услышал его слова. Они прогремели у него в ушах, как набат.

Исчез Ломоносовский проспект, и потянулась набережная Москвы-реки. Показалось массивное здание Управления лесного хозяйства. Егорышев расплатился с шофером, поднялся по лестнице и вошел в комнату, в которой проработал три года. Было четыре часа: рабочий день подходил к концу. Зоя Александровна печатала на машинке, Долгов царапал пером по бумаге, инженер Кудрявцев щелкал на счетах. Все они показались Егорышеву очень маленькими, он даже удивился, что раньше не замечал, какие они маленькие, серые и невзрачные в своих аккуратных, хорошо сшитых костюмах… И потолок в комнате стал как будто ниже, и воздух еще гуще пропитался запахом столярного клея и застарелой пыли.

Дверь кабинета открылась, выглянул Лебедянский. Он хотел, наверно, позвать Зою Александровну, но взгляд его упал на Егорышева. Лебедянский первый заметил Егорышева и громко сказал:

— Ага. Наконец-то изволили прибыть. Прошу вас зайти ко мне.

В комнате стало тихо, Зоя Александровна перестала печатать. Сотрудники приподняли головы от столов и уставились на Егорышева. Долгов вздохнул. Егорышев вошел в кабинет и увидел в кресле у стола парторга Федорова.

— Здравствуйте, — сказал Егорышев. Федоров кивнул и нахмурился.

Лебедянский зажег свет, задернул шторы и, усевшись за стол, прищурился. Несколько секунд прошло в молчании.

— Ну, — негромко сказал Лебедянский. — Может быть, вы объясните, почему совершили прогул?

— Это теперь не имеет значения… Хотя, конечно, я должен был приехать вовремя…

— Вот как! Для вас прогул уже не имеет значения! — удивился Лебедянский. — Ну, знаете! — Он развел руками и покосился на Федорова. — Я просто не представляю, как при создавшейся ситуации вы мыслите себе работу в нашем отделе…

— Я не собираюсь тут оставаться, — устало сказал Егорышев. — Я прошу дать мне расчет.

— Куда же вы теперь? — помолчав, спросил Лебедянский. В голосе его звучало облегчение.

— Буду работать! — тихо ответил Егорышев и глубоко вздохнул,

— Что ж, не стану чинить препятствий… Не хочу портить вам личное дело… Оформим по собственному желанию, хотя за прогул я мог бы… Ну, не будем вспоминать прошлое… Все-таки странные вы люди, нынешняя молодежь! Вы согласны со мной, товарищ Федоров? Ничего они не ценят, ничем не дорожат… И вот с такими мы должны построить коммунизм!

— Прежде чем коммунизм строить, вы сначала дачу верните! — глухо сказал Егорышев.

— Какую… дачу?! — беспомощно спросил Лебедянский. Лицо его стало серым.

— Ту самую, которую вы продали, отняв у детей покойного Гольдберга. Наследники-то настоящие они, а не вы…

— Я… я не знал, — пробормотал Лебедянский.

— Всё вы прекрасно знали, потому и отпуск мне не хотели давать, боялись, что в Красноярске раскроется все… Не бойтесь, я на вас доносить не пойду, а Леночке и Косте дача не нужна. Дачи нужны таким, как вы! Пользуйтесь! Живите в своих дачах, продавайте их, копите деньги на книжках, разъезжайте на машинах. Не так-то уж вас много. Только о коммунизме не говорите!

Егорышев вышел из кабинета. Рабочий день окончился, и комната была пуста. В коридоре топтался Долгов.

— Плохо? — сочувственно спросил он. — Как же это ты так, брат?

— Да вот так, — ответил Егорышев.

— Хворал, что ли? — поинтересовался Долгов. — Бледный, как стенка. Ты сейчас куда? Домой?

Егорышев пожал плечами и стал спускаться по лестнице.

— Поехали ко мне, — предложил Долгов, поравнявшись с ним. — Выпьем, закусим, ты все расскажешь… Правда, меня там Танька дожидается, но она будет тебе рада…

— Все равно, — ответил Егорышев.

Он вспомнил расписание самолетов и решил, что завтра, пожалуй, не успеет улететь. Нужно еще оформить расчет, взять деньги из кассы взаимопомощи и зайти к маме.

Электричка остановилась возле мокрой, пустынной платформы и, загудев, умчалась.

Была поздняя осень. Опавшие листья устилали деревянные тротуары. Березки стояли голые, дача Долгова выглядела сиротливой и обнаженной без зеленого убора деревьев.

Окна были открыты, там горел свет и слышалась музыка проигрывателя.

— Скучать не любит! — с усмешкой сказал Долгов.

Таня обрадовалась, увидев Егорышева, но ничего не сказала, только взмахнула накрашенными ресницами. Долгов достал из кармана бутылку водки и кивнул Тане:

— Сообрази-ка!

Таня накрыла на стол и откупорила бутылку. Расставляя тарелки, она с интересом поглядывала на Егорышева.

На том месте, где висела картина Строганова, на стене было темное, скучное пятно.

— Ну, с возвращением! — сказал Долгов и поднял стакан.

— Я не буду пить, — ответил Егорышев.

— Напрасно. Как раз тебе сейчас нужно выпить… Его с работы уволили, — объяснил Долгов Тане.

— Не надо ему пить, — негромко сказала она, — и не приставай к человеку…

— Пожалуйста, у нас полная демократия! — обиделся Долгов.

Он осушил стакан, с шумом выдохнул воздух и сказал Тане:

— Поставь-ка пластиночку, которую я в прошлый раз купил.

Таня включила проигрыватель. Послышалась тихая, медленная музыка.

— Да не эту!—с досадой сказал Долгов. — Я тебя просил мексиканскую…

— Отстань, чурбан бесчувственный!—сердито отозвалась Таня.

Егорышев вышел на крыльцо, сел на ступеньку и прислонился к перилам… Была ночь. Пахло сыростью. На желтой траве лежали квадраты света. Деревья шуршали голыми ветками.

Егорышев сидел долго, слушая тишину. Гудела электричка, шлепали по грязи лошадиные копыта, тарахтела телега. В доме негромко играла музыка. Потом она стихла и раздался голос Тани:

— Пора спать!

Егорышев не ответил, и свет погас. Ветер взметнул с земли мокрые листья. Прогудела электричка. Егорышев продрог. Он встал и вынул из кармана пачку папирос… За забором что-то зашуршало, скрипнула калитка, и серая тень метнулась к крыльцу.

Это была Наташа.

Она бросилась к Егорышеву, обняла его и принялась целовать в глаза, нос, губы… Ее лицо было мокрым от слез.

У Егорышева подкосились ноги. Он сел на крыльцо, а Наташа опустилась рядом, взяла его руку и прижала к своей щеке.

— Боже мой! — захлебываясь от слез, сказала она. — Родной, дорогой мой Степан! Почему же ты ушел? Куда ты ушел от меня? Ты решил, что я хочу тебя оставить? Но разве может женщина оставить такого человека, как ты? Глупый, я же люблю тебя… Я раньше ничего не понимала, я не знала тебя… Вставай, вставай скорее, пойдем, ты весь замерз, мой родной…

Егорышев погладил ее по волосам и закрыл глаза.

— Ты не хочешь идти? — с отчаянием сказала Наташа. — Ты мне не веришь! Ты знаешь, я любила Матвея… Матвей — это моя юность, это самое светлое и радостное воспоминание в моей жизни… Судьба подарила мне такое счастье, что я еще раз увидела его… Я увидела его и поняла, как бесконечно дорог мне ты! Вся моя жизнь связана с тобой! Ты моя совесть, мой разум, мой дом… Ты мой маленький, нежный, мой самый любимый!.. Не прогоняй же меня, скажи что-нибудь. Лада… Мальчик мой дорогой!

У Егорышева захватило дыхание.

— Я не могу пойти с тобой, — прошептал он. — Многое изменилось.

— Что изменилось? Что?

— Я ведь должен уехать, Наташа…

— Куда?

— Туда, где я нужен…

— Глупый… Я поеду с тобой!

— Ты архитектор… Там нет городов.

— Я все равно поеду с тобой.

— Ты хочешь бросить свои проекты? Отказаться от своей мечты?

— Я поеду с тобой!—сказала Наташа, смеясь и плача. — Ничего мне не нужно! Мои проекты — это мое сердце, пока оно бьется, я буду мечтать о прекрасных дворцах… Пойдем, мой родной, я все равно больше никогда, никогда не отпущу тебя одного!..

— Да встаньте же, наконец, злой, каменный вы человек! — раздался за спиной Егорышева негодующий голос Тани. Она стояла в дверях, придерживая на груди халат. Губы ее дрожали.

— Как вам не стыдно! — сказала она. — Ведь вас любят, любят!

Егорышев встал со ступенек, взял Наташу за руку и повел ее к электричке.

Вагон был пустым. За окном грохотала ночь.

Они поднялись на свой десятый этаж. Вдвоем им не было тесно в узкой кабине лифта.

Наташа открыла дверь, и они вошли в квартиру.

В столовой горел свет.

Наташа заглянула в спальню, обернулась к Егорышеву и тихо сказала:

— Вот мы и дома.

Егорышев снял кепку и спросил:

— А Матвей? Где же Матвей? Он ушел?

— Он не захотел остаться, — тихо ответила Наташа. — Он посидел немного… Мы поговорили… так спокойно, точно виделись недавно… И он ушел. На пороге обернулся, протянул мне вот этот камень… И дверь закрылась… Он не мог поступить иначе. Ведь это Матвей!

Егорышев подошел к столу.

Посреди стола лежал Алый камень. Он был не алый, а зеленовато-бурый, как простой булыжник, но это был Алый камень. Настоящий Алый камень.

Матвей оставил его им на память…

…Рано утром раздался звонок. Наташа открыла дверь. На пороге стоял человек в синей милицейской шинели с портфелем под мышкой. Взяв под козырек, он вежливо сказал:

— Извините за беспокойство. Вы запрашивали насчет гражданина Строганова. Гражданин Строганов Матвей Михайлович проживает в городе Улуг-Хеме на Центральной улице в доме номер шестьдесят восемь.

— Мы навсегда запомним этот адрес, — сказал Егорышев и взял Наташу за руку. — Мы запомним его!

Вот и вся история об Алом камне — камне будущего.

Он придает особую прочность стали.

Он не может принадлежать двоим. Каждый должен сам найти его для себя… Его нельзя купить и достать по знакомству…

Матвей и Егорышев нашли свой Алый камень. Нашла его и Наташа. Найдете ли вы?.

Сочи, Москва, октябрь 1961 г .