Известно мне, что настоящие писатели, прежде чем приступить к повествованию, сообщают читателю все сведения о герое: где родился, кто его родители и т. п. Поскольку действующим лицом в настоящих записках являюсь я сам, значит, надо начать с собственной биографии.

Один интеллигент, учитель, сидевший вместе со мной в иркутском централе и читавший кое-какие мои тетради, заметил мне: «Вы, Федор, слишком многословны, рассуждаете много. Пишите так, чтоб словам было тесно, а мыслям просторно!»

Постараюсь следовать умному совету: ничего лишнего.

Родился я в Томске в 1897 году, в семье... Впрочем, какая же это была семья! Отец мой — страшный, с опухшим от водки лицом, кудлатой, спутанной бородой и огромными, как грабли, ручищами — с младенческих лет внушал мне ужас. Завидя его, я бежал прятаться под лестницу. Сидел там, бывало, до поздней ночи, пока из черной дыры подвала, где мы жили, не доносился до меня его могучий и жуткий храп.

Парнишка я был щуплый, с тонкой шеей, хилыми руками, слабым, как у щенка, голосом. Отец меня не баловал. Вряд ли даже помнил о том, что у него есть сын. С утра до ночи он работал — грузил баржи на реке Ушайке, домой возвращался всегда пьяный. Мать я помню смутно. Лежала в постели строгая, плоская, с темным, как у иконы, лицом...

В 1905 году мой отец Гавриил Иванович Братченко ударом кулака убил томского полицмейстера, который явился на пристань усмирять бунтующих босяков. Через неделю отца повесили. Этому я по глупости своей даже обрадовался — так темна и беспросветно убога была моя жизнь.

Впрочем, перемена в моей жизни наступила как будто к лучшему. Взяли меня к себе соседи, тихие, незаметные люди, выучившие меня грамоте, за что я им по сей день благодарен. И муж и жена были очень богомольны и заставляли меня часами простаивать в церкви, что рано пробудило во мне ненависть к религии. Пятнадцати лет от роду, разозлившись на приемную мать, заставлявшую меня перед сном молиться, я заявил, что бога нет, а иконы — просто разрисованные доски. Произнеся это, я замер и стал ждать удара молнии, которая превратит меня в пепел. Но ничего не произошло, если не считать того, что через час я очутился на улице с котомкой за плечами.

Мне удалось устроиться учеником столяра на карандашную фабрику. Жил на чердаке, обедать приходилось не каждый день, платье носил с чужого плеча. Но энергия во мне била ключом, я мечтал о переделке ненавистного мне мира. На фабрике работало много ссыльных революционеров. Семнадцати лет я уже был связан с подпольщиками, а в восемнадцать впервые арестован «за участие в бунте».

Тюрьма была для меня революционным университетом. Старшие товарищи познакомили меня с марксистской литературой. Я разобрался в обстановке и твердо решил, что путь мой не с меньшевиками, не с анархистами, а с большевиками, с Лениным.

В тюрьме я и писать начал. Пробовал складывать стихи. Писал о «доле тяжелой и мрачной», о хозяине, который «пьет кровь у покорных и нищих». Писал и о природе и «о нежных чувствах», о которых, кстати сказать, знал пока лишь понаслышке. Соседи по камере расхвалили. Учитель же посоветовал описать собственную жизнь. «В ней много поучительного, — убеждал он. — Полезнее, во всяком случае, чем виршами увлекаться!» Никто не мог предположить, что вирши эти помогут мне убежать из тюрьмы.

За перестукивание с соседями перевели меня в одиночку. Камера помещалась в круглой башне. Узкие бойницы-окна совсем не пропускали света. Я сочинял стихи и от скуки пересказывал их надзирателю, флегматичному и добродушному старику, который в награду за пищу духовную изредка совал мне махорки на закрутку. Этот же надзиратель во время обхода шепнул начальнику тюрьмы о моих талантах.

Начальник иркутского централа, старый, выживший из ума полковник с багровым, отвислым носом и склеротическими жилками на щеках, славился своей сентиментальностью. Он готов был прослезиться при виде молящегося арестанта. Проникновенно толковал о боге и о любви к ближнему, что не мешало ему применять телесные наказания и сажать людей в карцер.

Полковник, моргая припухшими красными веками, попросил меня прочесть что-нибудь. Я прочел.

— Молодец! — одобрил он, пожевав губами. — Совершенствуй себя и впредь, ибо прежде, чем думать о переделке мира, нужно достичь гармонии в собственной душе.

— Осмелюсь обратиться, господин полковник! — сказал я, решив воспользоваться удобным случаем. — Тесно тут очень, а на прогулку выводят редко. Дозвольте для поправки здоровья на работу ходить!

Обычно на работу водили арестантов, осужденных на маленькие сроки. Водили под конвоем группами по пятьдесят-семьдесят человек на строительство тюремной бани, на очистку пустыря.

«Политические» и подследственные были лишены возможности подышать свежим воздухом. Мне хотелось выйти за мрачные стены тюрьмы, размяться. Кроме того, я таил надежду установить связь с «волей».

— На работу? — прищурился полковник, ощупывая меня цепкими глазками. — Ну что ж, дабы показать, что покорность — лучшее средство для достижения цели, изволь! — И приказал надзирателю: — Завтрашний день сведи его к уголовникам.

Мерзко было слушать рассуждения выжившего из ума царского сатрапа. «Покорность!.. Обожди, дай вырваться отсюда, покажу тебе, какой я покорный!» — думалось мне.

Я стал ходить на работу. Нас собирали на первом этаже тюрьмы в просторной с высоким потолком комнате. Начальник конвоя — тощий, унылый прапорщик — гнусавым голосом приказывал:

— По пятеркам становись! Первая пятерка, три шага вперед! Вторая, третья...

Пересчитав нас, солдаты брали ружья на изготовку и выводили группу на мощенную булыжником городскую площадь. Арестанты, одетые в одинаковые серые бушлаты и плоские шапочки, брели, пряча покрасневшие руки в рукава. Сердобольные мещанки, причмокивая и бормоча: «Помолись за меня, грешницу, безвинный страдалец!» — совали в протянутые руки калачи и крутые яйца. «Безвинные страдальцы» — уголовники, среди которых были конокрады, воры и убийцы, — кланяясь, выхватывали милостыню и шипели:

— Не калач, а камень! У, жадина!

Нас приводили к бане. Это было приземистое строение без крыши. Кривые стены возводились уже года два. Арестанты не спешили, а подгонять их было бессмысленно. Солдаты-конвоиры оцепляли баню и устраивали перекур. А мы принимались за работу.

Не могу вспомнить без улыбки об этой «работе». Каждый занимался своим делом. Один продавал подошедшему горожанину арестантскую одежонку, другие резались с карты или пили водку, появлявшуюся неведомо откуда, точно по волшебству. Замерзнув, с дикими криками хватались за мастерки и лихорадочно возводили один-два ряда кирпичей. Потом снова отдыхали.

Я работал рядом с рослым, статным и красивым парнем одетым в унтер-офицерскую гимнастерку и шаровары. Его звали Егор Малинин. Он рассказал мне, что служил денщиком у какого-то штабс-капитана, начисто обворовал своего хозяина и за это «тянет срок» три года. Я ни у кого не видел таких равнодушных, жестоких и сонных глаз. Малинин мне однажды и предложил:

— Давай убежим, парень!

Он объяснил мне, с какой целью затеял это рискованное дело:

— Разыщу своего штабса, пристукну, сыму с него кольцо сапфировое, наследственное, продам, а деньги пропью в одну ночку с цыганами!

Мы разработали остроумный план побега и однажды осуществили его. Посвятив в наш замысел еще одного арестанта, мы разобрали в бане часть стены, затем наш помощник «замуровал» в нее меня и Малинина. Нам ничего не стоило разрушить изнутри стену толщиной в один кирпич и выйти из заточения.

Мы стояли в кромешной темноте, тесно прижавшись друг к другу. Наше тяжелое дыхание смешивалось. Затекли руки и ноги, но приходилось терпеть. Шевелиться было нельзя: не позволяли размеры клетки. Сквозь стену мы слышали, как начальник конвоя скомандовал:

— Стройся по пятеркам! Первая пятерка, проходи... вторая!..

Потом началась суматоха. Забегали конвойные, обшаривая баню, тревожно забил медный колокол. Прошло несколько часов, все стихло. По нашим расчетам, давно наступила ночь. Мы дружно уперлись руками, кирпичи рассыпались.

С минуту мы стояли, жадно вдыхая свежий воздух. Над головами было черное небо, усыпанное необыкновенно яркими звездами. Темнели стены бани. Вдруг раздался тонкий голос:

— Подымай руки, не то стрелять буду!

Перед нами вырос солдат с винтовкой. Глаза у него были испуганные, голос дрожал. Его оставили на всякий случай сторожить баню. Малинин, приглядевшись, зашептал:

— Солдат, али ты меня не узнаешь? Помнишь, водочкой тебя угощал? Что тебе корысти в нас? Отпусти, спаси души человеческие! Вот этот парень за правду стоит, за нее и терпит! Неужто ты нам врагом будешь?

— За прокламации, что ли? — быстро спросил меня солдат.

Я молча кивнул.

Солдат заколебался, потом махнул рукой:

— Бегите, ребята! Я ничего не видел, ничего не слышал!

Егор шагнул вперед и вдруг сильным движением вырвал у солдата винтовку и, размахнувшись, сделал выпад штыком. Послышался сдавленный стон:

— Братец, за что? О-ох! — Часовой упал.

— Что делаешь? — бросился я к Малинину. — Он же отпустил нас! Но Егор, презрительно покосившись на меня, подошел к упавшему и хладнокровно воткнул штык ему в грудь. Мне пришла в голову страшная мысль: он так же спокойно может убить и меня! Я бросился за угол и побежал через пустырь.

— Стой! — услышал я голос Малинина. — Куда ты?

Но я не остановился. Перемахнул через какой-то забор, пробежал проходным двором, долго сидел, тяжело дыша, на чьем-то крыльце. Наконец пришел в себя. Впервые до меня дошло, что я свободен. Свободен! Я с жалостью вспоминал несчастного солдата и давал себе клятву, что никогда в жизни не свяжусь с людьми, подобными Егору Малинину. Тогда я не знал, что не пройдет и трех лет, как мы встретимся.

О дальнейшей своей жизни расскажу в двух словах и перейду к главному, ради чего начал эти записки.

Революцию я встретил в Крайске на Алтае. Этот город в восемнадцатом и девятнадцатом годах несколько раз переходил из рук в руки. В здании бывшего купеческого собрания заседали то эсеры, то офицеры белогвардейских штабов, то рабочие и крестьянские депутаты. Город кишмя кишел спекулянтами, скупщиками- краденого, анархистами и просто бандитами. Коренное население жило в страхе, терроризированное бесконечными сменами власти, облавами и бандитскими налетами.

После одной такой смены власти, когда город захватили белоказаки генерал-лейтенанта Соболевского, я по заданию партизанского штаба остался в Крайске, чтобы проводить агитационную работу среди солдат белогвардейских частей. Не буду распространяться о том, как я это делал, скажу только, что в один далеко не прекрасный день меня схватили в казарме, когда я читал листовку, судили военно-полевым судом и приговорили к смертной казни через повешение. Казнь должна была состояться утром. На ночь меня посадили в подвал купеческого собрания.

Первые полчаса после того, как меня, избитого и раздетого, в одном белье, бросили в подвал, я припоминал сытые физиономии членов полевого суда, монотонный голос председателя, тощего есаула с казачьими лампасами, и белые, заваленные первым снегом улицы Крайска, по которым меня вели. А через час я так продрог, что даже мысли о предстоящей казни вылетели у меня из головы. Похожий на привидение, в одном белье, босиком я бегал по просторному подвалу. Цементные стены и пол были покрыты мохнатым инеем. Изо рта у меня валил пар. Пятки жгло, словно раскаленным железом. Я готов был свалиться и тогда, конечно, замерз бы, не дождавшись утра. И в этот момент... Прежде я думал, что такие вещи случаются только в романах. От стены вдруг отделилась человеческая фигура. Передо мной вырос паренек лет шестнадцати в черной гимназической шинели. У него было пухлое румяное лицо. Мальчишка стряхнул варежкой пыль с шинели и как-то обыденно, словно мы находились в гостиной, спросил:

— Вы, очевидно, большевик? Будем знакомы. Меня зовут Лешка Кольцов. А проник я в это помещение через трубы.

— Какие трубы?

— В этом особняке хотели сделать канализацию, — спокойно объяснил Лешка. — Трубы проложили, но началась революция, и господа дворяне остались без теплой уборной... Хотите, я спасу вам жизнь? — понизил голос Лешка, и его озорные глаза заблестели. — Я проведу вас по трубам к центру города. Там мы вылезем из люка. Ваше счастье, что здесь у меня находится склад продуктов и что я сегодня сюда заглянул!

— Какой склад? Зачем? — Я ничего не понимал.

— Не знаю, что побуждает меня к откровенности, — задумчиво проговорил Лешка. — Дело в том, что я решил эмигрировать в Америку через Китай. Свободный, культурный мужчина не может жить в этой одичавшей стране! — Последнюю фразу он явно у кого-то слышал.

— Ладно! — ответил я. — О России и об Америке мы еще поговорим, а теперь спасай. Это будет очень кстати, ибо только что меня приговорили к смертной казни.

#img_3.jpg

— К смертной казни! — воскликнул Лешка. — Вы не врете?

По его глазам я понял, что мои акция сильно повысились

— Тогда идемте быстрее! Здорово же мы их оставим в дураках! Терпеть не могу казаков!

Лешка подал мне свою шинель и шерстяные варежки, которые я натянул на голые опухшие ноги.

Пригнувшись, мы бежали по трубам. У мальчишки был фонарик, который он зажигал время от времени.

Мы выбрались из люка на Сенатской площади напротив полицейского участка, перелезли через несколько заборов и вошли в маленький домик на окраине. Нас встретил пожилой мужчина в пенсне. Он был одет в форменный сюртук преподавателя гимназии. В жарко натопленной комнате на стенах висели географические карты и портреты Чехова и Максима Горького. Увидев эти портреты, я почему-то сразу успокоился и, взглянув в глаза учителю, твердо сказал:

— Я большевик. Меня приговорили к смертной казни. Ваш сын помог мне бежать. Если меня найдут у вас в доме, по всей вероятности, будем расстреляны все трое.

— Очень хорошо! — ответил учитель. — Леша, принеси господину большевику старые валенки и поставь на плиту чайник.

Так познакомился я со своим будущим помощником Лешкой Кольцовым и его отцом.

Через полтора месяца Красная Армия выбила казаков из Крайска. В городе была восстановлена Советская власть. Я работал в ревкоме, был уполномоченным по продовольствию, затем командовал частью особого назначения. Обстановка в городе продолжала оставаться тревожной. Контрреволюционные элементы поднимали голову. Каждую ночь на улицах находили убитых из-за угла красноармейцев и советских работников. Ревком назначил меня председателем местного отделения Чрезвычайной комиссии. В мое распоряжение передали особняк купеческого собрания, тот самый, из подвала которого меня вывел Лешка.

Расположившись в нетопленом пустом доме с колоннами и амурами, нарисованными на потолке, я стал думать, с чего же мне начинать. Очевидно, с подбора кадров. Вдруг дверь особняка распахнулась. На пороге стоял Лешка Кольцов. На ногах у него были грубые кирзовые сапоги. Он похудел и возмужал. Глаза смотрели строго и требовательно.

— Я к вам! — сказал он ломающимся басом. — Вы не смотрите, что я молод!

— Во-первых, здравствуй! — ответил я. — А во-вторых, садись и рассказывай, что тебя привело сюда.

— Я узнал, что вы назначены председателем этой самой... как ее... комиссии. Я тоже хочу бороться с контрреволюцией. Жребий брошен! — заявил он патетически. — Теперь я с вами до гробовой доски!

— А сколько тебе все-таки лет?

— Скоро девятнадцать! — не моргнув, соврал Лешка.

Что ж, в конце концов кто-то должен был позаботиться о судьбе этого немножко смешного, доброго и честного паренька. Нельзя было допустить, чтобы он сбился с пути. «Возьму его! — решил я. — Пускай возле меня крутится. Там видно будет!» К тому же мне самому недавно исполнилось двадцать два года, и я очень хорошо понимал Лешку.

— Но не воображай, что работа в Чека — это сплошная романтика! — сказал я как можно строже. — Не боишься на руках мозоли натереть?

Его засиявшие глаза ответили: «Нет, не боюсь!»

— Для начала ступай растопи печи на втором этаже. Я напишу бумажку, достань и привези уголь. Пол подмети, расставь в комнатах мебель. Словом, назначаю тебя завхозом. Понял?

— Понял!

А к вечеру явился и официальный мой помощник, назначенный ревкомом по рекомендации штаба красноармейского полка, расквартированного в Крайске. Он вручил мне пакет. Вскрыв плотный конверт из синей оберточной бумаги, я поднял глаза на его предъявителя и остолбенел.

Передо мной стоял Егор Малинин.