Голосовский Сергей

Идущий к свету

Памяти Е. С. Топалера

Когда предвечное цунами

Вскипало млечною рекой,

Господь простeрся над волнами,

Смирив эфир, Бог есть покой!

Во взрывах новых и сверхновых

Родилось все, что есть вокруг,

Начало мира. Бог есть слово,

В котором слитны мысль и звук!

И Он разъял своею властью

Свой первый луч и создал цвет,

В сиянье радуг Бог есть счастье!

Во тьме Вселенной Бог есть свет!

Страшась и боли, и разлуки,

Рождаясь и сходя во тьму,

Познали твари: Бог есть мука

И оправдание всему!

Творец Вселенной свыше меры

Дал волю разуму, спеша

Сокрыться сам, ведь Бог есть вера,

Коль в Бога верует душа!

И послан Дух в пространства праха,

Во прах стремящегося вновь,

Чтобы, бежав земного страха,

Познать одно: Бог есть любовь!

Западные ворота средневекового Иерусалима. Раннее утро. Крепостные стены вечного города кажутся почти черными на фоне неба, озаренного восходящим светилом. Ворота уже открыты, и в них вливается поток конных и пеших людей.

Особенно много осликов, навьюченных тюками со всяческим скарбом или запряженных в повозки, груженные овощами, фруктами, кувшинами с оливковым маслом и прочей снедью. За воротами поток из людей и животных растекается ручейками по узеньким улочкам, а слышный издалека гомон толпы уже воспринимается как отдельные звуки: цокот копыт по брусчатке, понукания возничих и их шумное, но беззлобное переругивание между собой и с зазевавшимися пешеходами.

По одной из таких улочек быстрым легким шагом идет красиво и даже изысканно одетый араб. На вид ему за сорок пять, и седина уже тронула его черные, чуть волнистые волосы, выбивающиеся из-под малахитово-зеленого тюрбана. Черное одеяние из дорогого сукна плотно облегает его плечи и торс, но, свободное внизу, не сковывает шаг. Широкие рукава до половины закрывают кисти рук; незнакомец держит четки в форме шариков одинакового размера, выточенных из эйлатского камня. Он идет размашистым шагом, едва заметно шевеля губами и перебирая четки. Его лицо бесстрастно, немигающий взор устремлен вперед и неизменен, как у слепца, следующего по давно проложенному ежедневному маршруту, на котором и каждая яма, и каждый камень известны и непреложны.

Путь араба лежит в мечеть, маленькую и неприметную среди подобных ей уродливых каменных построек. Он входит внутрь, оставив на пороге дорогие туфли из мягкой телячьей кожи, и опускается на колени возле одной из колонн, в укромном месте, подальше от прохода. Черные глаза его вспыхивают безумным огнем. Медленно раскачиваясь, он начинает шептать по-арабски слова молитвы. И в голосе, и в лице его, и в руках во всей его раскачивающейся фигуре проглядывают искренность и неподдельная боль.

Господи! Аллах всемогущий! Ниспошли мне покой! Дай обновиться душе моей! Дай мне рождение в смерти! Дай мне уйти, чтобы вернуться! Укрепи душевные силы мои!

О, Аллах!..

*

В маленьком провинциальном городке, находящемся в Вологодской области, в начале девяностых годов после восьмидесятилетнего перерыва возобновил свое существование монастырь молчальников. За годы советской власти вся территория величественного белокаменного кремля пришла в крайнее запустение. Церковные здания, больница, кельи монахов все это к моменту возвращения прежним владельцам являло собой грустное зрелище. В меру сил и средств молчаливое братство принялось восстанавливать обитель, стараясь при этом как можно меньше общаться с обитателями маленького, спившегося вконец городка, который испокон века ютился близ крепостных стен.

Свои контакты с внешним миром монахи ограничили тем, что подкармливали бедняков в специально отведенной для них старой трапезной да позволяли обитателям городка раз в неделю посещать читальный зал монастырской библиотеки.

Желающих читать церковные книги среди жителей городка почти не находилось, кроме разве что нескольких врачей местной больницы, куда один-два раза в году все же обращался кто-нибудь из монахов.

Впрочем, большинство из них не общались с миром вовсе, ни при каких обстоятельствах. А после попыток нескольких юных горожанок наладить с молчальниками контакт с помощью записок братство еще больше замкнулось в себе.

При виде постороннего человека на территории кремля, все еще не огороженной толком от остального мира, молчальники отворачивались и отходили в сторону.

Хранилище монастырской библиотеки находилось в башне старинного белокаменного кремля. Солнечным июльским днем два человека в монашеских одеяниях, запершись в библиотеке, занимались очень странным делом. Один из них, на вид лет пятидесяти, вкладывал в большие полиэтиленовые мешки рукописи, доставая их из огромной кучи, сложенной на полу. В каждый пакет он помещал также несколько холщовых мешочков с силикaгелем, поглощающим влагу, и нафталиновые таблетки против насекомых. Затем каждый пакет запаивался паяльником. Проверив, не проходит ли воздух, старший передавал его своему товарищу, молодому, болезненного вида монаху лет двадцати пяти. Тот, в свою очередь, складывал пакеты в большую нишу в кирпичной стене. Когда все пакеты были уложены, они быстро закрыли образовавшуюся нишу заранее приготовленными кирпичами.

Закончив работу, монахи вынесли тазик из-под раствора в соседнее подсобное помещение с рукомойником, где обтерли мастерок и умылись сами. И все это в полнейшей тишине. Молодой монах с заметным почтением протянул старшему товарищу полотенце, и тот тщательно вытер им лицо и руки. Кисти у него были тонкие и нервные, как у музыканта, а лицо, напротив, словно застывшее, мрачноватое, с огромным лбом, покрытым глубокими морщинами. Усталый взор его был тяжел и неподвижен; встречаясь с ним, хотелось немедля отвести глаза.

Умывшись и оставив весь инвентарь в подсобке, они вышли из библиотечных комнат внутрь башни и поднялись наверх по дощатым ступеням крутой винтовой лестницы. Лишь в середине пути шаткие ступеньки освещала шестидесятиваттная лампочка, вкрученная в висящий на проводе патрон. Наверху свет прорывался через дощатую, рассохшуюся дверь. Страдальчески всхлипнув, дверь выпустила их на галерею крепостной стены.

Оказавшись на свежем воздухе, они остановились. Небольшое восхождение трудно далось молодому монаху. Мертвенная бледность и срывающееся дыхание говорили о тяжелой болезни. Монахи не спешили, и старший долго-долго осматривался по сторонам, давая товарищу прийти в себя и отдышаться.

С галереи открывался необычайно красивый вид на большое, обрамленное лесом озеро, в котором удивительно нежно и величаво отражались небо и крепостные стены. Отражения башен кремля в озере казались намного величественнее и чище, чем они были на самом деле, а мелкая рябь на водной глади создавала ощущение сказочной легкости и парения. Притулившийся к кремлю небольшой городок производил впечатление ненавязчивого уродства. На фоне свежей зелени оно бы даже не особо бросалось в глаза, если бы не несколько облупленных панельных “хрущоб”, покрашенных к тому же в ядовитые зеленый и оранжевый цвета.

Накануне вечером старший монах закончил в своей келье считывать сканером рукописный текст собственного дневника. Он записывал текст на дискеты. На цветном экране компьютера мелькнули последние страницы, испещренные причудливыми неровными письменами на непонятном языке, и работа завершилась: на полу осталась огромная кипа бумаги, пергамента и всего, на чем только мыслимо писать, а на столе возле компьютера были аккуратно сложены несколько десятков дискет. Они легко разместились в одном отделении большой дорожной сумки, в которой уже лежали какие-то пожитки, пара книг и портативный компьютер "Notebook" фирмы "Toshiba". Монах застегнул все молнии и потушил свет. Так прошел вчерашний день.

А сегодня… Дыхание молодого монаха не выравнивалось и становилось хриплым. На бледном лбу выступил пот. Старший товарищ подхватил его, обняв и не давая упасть.

— Ну что? Скажи!

Лицо молодого исказилось страданием, но он отрицательно замотал головой.

— Обет?

Слабый утвердительный кивок.

— Глупость все это, говори! Я прошу!

В ответ юноша попытался еще раз показать "нет", но уже не успел… тихо замер в руках товарища.

*

В небольшой больничной келье собралось несколько монахов молчальников. Возле кровати, где лежало тело молодого монаха, переминалась с ноги на ногу старенькая женщина-врач, крайне неловко чувствующая себя в этой обстановке. Пожилой монах, на руках которого скончался молодой человек, жестом пригласил старушку следовать за собой, и они вышли в монастырский двор.

— Спасибо вам большое, Анна Петровна, мы все прекрасно понимаем, вы проделали такой тяжелый путь, в выходной день.

— Да что вы… простите, не знаю, как вас, отец?..

— Нет, нет. Для вас Павел Ильич.

— Да, Павел Ильич. Я понимаю, три часа это такой срок, что все уже может быть ни к чему, но меня нашли только сорок минут назад…

— Да что вы, Анна Петровна…

— Нет, нет, я закончу. Меня только нашли, и я сразу собралась и поехала с вашими… ну, с братьями, что приехали, а остальные доктора на огородах своих, разве ж их застанешь? А я уже старая куда мне в огород дети за меня и внуки, а я, хоть двадцать лет на пенсии опять дежурный врач, такая вот жизнь. И знаете, я сразу, как пришли и показали мне жестом, поняла даже до того, как очки нашла и записку прочитала, поняла, что с Андрюшей это…

Павел Ильич, как мог, делал успокаивающие жесты, не имея возможности даже слово вставить в бурный поток речи старенькой женщины.

— Это так все ужасно! Такой молодой… Но мы, к сожалению, должны думать не только о душе. Вы уж извините меня, Павел Ильич, но нам надо решить, как оформлять данные о смерти.

— ?..

— Понимаете, Павел Ильич, мы с вами знаем, что у Андрюши был СПИД, но для того, чтобы не возбуждать общественность, давайте напишем, что это внезапная остановка сердца вследствие врожденного порока. Ведь, в конце концов, это тоже правда, оно же остановилось, сердце-то. А вскрытия все равно делать никто не будет, да и некому сейчас, на огородах все, клубника пошла… а? Давайте остановку сердца напишем?!

— О чем речь, Анна Петровна! Какое это имеет значение? Вам лучше знать, как написать, чтобы избавить и себя и нас от никому не нужных проблем. Андрюше это безразлично.

— Значит, я так и написала. Справочку в понедельник можно будет взять в регистратуре, справочку о смерти, как вы понимаете. Только действительна она несколько месяцев, не помню уж точно, сколько.

— А что ж, после окончания срока действия справки, Анна Петровна, надлежит воскреснуть из мертвых?

— Да нет, нет, Павел Ильич, грех так шутить, за это время надо взять свидетельство. Свидетельство о смерти, которое уже можно всюду предъявлять… Да! Андрюша, Андрюша… А родным позвонили?

— Нет. Он не оставил ничего — ни адреса, ни телефона ни родителей, ни кого другого. Он и здесь был, чтобы освободить всех от себя… Я знаю, что он из Москвы. Завтра поеду, разыщу мать с отцом… Спасибо вам, Анна Петровна…

— Да, да, я уже иду домой… Так все это ужасно… Для вас это не сильный грех, Павел Ильич, что вы со мной разговариваете?..

— Нет, нет! Не беспокойтесь. Я вообще здесь только гость. Еще раз благодарю, Анна Петровна, позвольте проводить вас.

Они пошли к воротам, где их дожидался монастырский конюх с повозкой, являвшей собой причудливую помесь кареты с телегой. Глухонемой от рождения конюх поглаживал смирную пегую лошадку и что-то ласково мычал, заглядывая ей в глаза. Увидев подходящих к повозке Павла Ильича и Анну Петровну, он проворно залез на козлы и взял в руки поводья. Павел Ильич помог Анне Петровне усесться на обитое дерматином сиденье. Старушка тяжело вздохнула:

— Ох! Доживете до моих лет, Павел Ильич!

На лице монаха едва заметно промелькнуло подобие улыбки. Он махнул рукой вознице и еще раз, на прощание, поклонился Анне Петровне. Павел Ильич развернулся и пошел назад, немного отклонившись в сторону монастырской трапезной, небольшого, но аккуратного и недавно отреставрированного здания, на дверях которого висела табличка:

"Бесплатно. Открыто для всех желающих с 12 до 16 часов. Ежедневно. Просим соблюдать тишину".

Он заглянул внутрь, чтобы проверить, все ли в порядке. В зале было совсем немного народа. Три старушки за одним столиком заканчивали есть второе и с осуждением смотрели на примостившегося в самом углу дедка, который не сводил жадных глаз с дымящейся перед ним тарелки супа и в то же время судорожно и воровато пытался открыть под столом бутылку водки, с которой никак не хотела слезать уже открученная винтовая крышка. И, наконец, еще один соседний с дедком столик был занят семьей из четырех человек: тремя детьми и матерью. Мальчик лет восьми, больной с синдромом Дауна, две девочки, маленькая лет пяти и старшая четырнадцати. Она и привела сюда на обед братика, сестричку и мать, вконец спившуюся женщину без возраста, что сидела с отсутствующим видом в самом углу.

Пока дети жадно ели (старшая девочка все время помогала брату, не способному нормально держать ложку), мать даже не притронулась к своим тарелкам, а взор ее, на первый взгляд рассеянный и пустой, был прикован к деду за соседним столом. Ее пальцы, держащие кусочек хлеба, то нервно стискивали мякиш, когда пробка вот-вот была готова соскочить с горлышка поллитровки, то, дрожа, расслаблялись, когда жестяная крышечка вновь цеплялась за стеклянное утолщение на горлышке и глухо щелкала о заскорузлый и грязный ноготь на большом пальце старика.

Павел Ильич, оставшись незамеченным, вышел и вернулся в келью покойного Андрюши. Тело уже было накрыто простыней и монахи собирались расходиться, чтобы подготовить все необходимое к прощанию и погребению. Павел Ильич жестом пригласил старшего из них, маленького, сухонького, как лунь, седого старичка, проследовать за собой. Тот с готовностью подчинился, и уже через минуту они были в келье у Павла Ильича. Между ними состоялась краткая, из одних жестов, беседа.

Павел Ильич обвел руками компьютер, сканер, копировальную машину и направил ладонь на старика. Тот поклонился благодарно, но, вздохнув, выразил свое недоумение и неосведомленность в этой технике. Павел Ильич указал ему на несколько толстеньких брошюр с инструкциями. Старик согласно кивнул. Затем Павел Ильич вынул из-под койки "дипломат” и открыл его. "Дипломат” был заполнен пачками денег по сотне стодолларовых купюр каждая. Глаза старика выразили что-то похожее на ужас, но Павел Ильич подозвал его к окну и повелительным жестом указал на трапезную. Старик кивнул и вопросительно указал перстом на облупившиеся стены и полуразрушенную колокольню. Павел Ильич не согласился, снова махнул рукой в сторону трапезной и пристально посмотрел на старика. Тот покорно кивнул и, сделав шаг к Павлу Ильичу, прижался к его груди. Почему-то ему очень не хотелось, чтобы этот человек, гость, пробывший в монастыре чуть более года, уходил. Но сегодня умер бедный мальчик, с которым он пришел и за которым ухаживал, как за родным сыном, его старинные рукописи куда-то исчезли, и старик понимал, что гость уходит насовсем и вряд ли появится здесь еще когда-нибудь.

Павел Ильич с явным пренебрежением отнесся к процедуре погребения. Не дожидаясь следующего дня, он переоделся в джинсы, плотную хлопчатобумажную рубаху с короткими рукавами, собрал свои довольно длинные каштановые с проседью волосы в хвостик аптечной резинкой и отправился в путь. У ворот он обернулся к провожавшим его монахам, помахал им рукой и, пристроив поудобнее на плече свою объемистую сумку, двинулся к городскому автовокзалу. Со стороны этот коренастый бородатый человек с большим с залысиной лбом и седоватым хвостиком напоминал пожилого рок-музыканта, решившего вспомнить лихую юность и попутешествовать автостопом.

На автовокзале Павла Ильича вначале ждало разочарование: единственный вечерний рейс на Вологду был отменен в связи с отсутствием пассажиров. Кроме Павла Ильича ехать собиралась только одна девушка лет двадцати, которой тоже надо было в Москву. Об отмене автобуса им весьма нелюбезно сообщила женщина в окошке "Касса", причем ее почему-то в особенности прогневил хвостик Павла Ильича. Проокав себе под нос: "И ездют-то не пойми кто, то ли попы, то ли пидорасы, а мне тут сиди, со всякой поганью проезжей объясняйся!" она захлопнула окошко, закрыла будку и ушла.

Но не прошло и минуты, как к остановке подкатил обшарпанный красный Икарус”, и водитель весело крикнул из окна:

— На Варшаву есть кто-нибудь?… Остановки по нужде в Вологде, Ярославле и Москве.

Павел Ильич и девушка подошли ко входу, и водитель открыл дверь.

— До Москвы возьмете? — спросил Павел Ильич.

— И мне туда же, — проговорила девушка.

Павел Ильич пропустил ее первой и сам вошел в салон.

— Двадцать гринов с носа, — как само собой разумеющееся, провозгласил водитель, захлопывая дверь.

Девушка вначале чуть было не рванула обратно к двери, но затем, обреченно махнув рукой, уселась на свободное место в первом ряду у правого окна. Соседнее кресло тоже пустовало, и Павел Ильич уселся на него, поставив свою объемистую дорожную сумку в проход.

— Вещички из прохода уберем и за проездик при посадочке уплотим! — вызывающе проокал водитель, выруливая с автовокзала. Девушка нервно полезла под сиденье за своей сумкой, но Павел Ильич остановил ее, протянув водителю пятидесятидолларовую ассигнацию.

— Не беспокойтесь, потом достанете.

Девушка невнятно пробормотала что-то вроде благодарности и сильнее вжалась в кресло; необходимой суммы у нее явно не было, но долг водителю ее и пугал и тяготил меньше, чем сложившаяся ситуация со странноватым пожилым незнакомцем.

Павел Ильич взял из прохода свою сумку и положил себе под ноги. Теперь он полулежал в кресле: так удобнее для дальней дороги.

— Сдачи-то у меня не отыщется покамест, — проговорил водитель, покрутив в промасленных пальцах зеленую бумажку. Павел Ильич сонно махнул рукой.

— Ладно, потом разберемся!

Деньги откочевали в нагрудный карман водительского пиджака, и Икарус”, выехав на трассу, пошел в разгон. Автобус был почти полон довольно веселыми и уже подвыпившими людьми. Это были "челноки", в основном, женщины, они ехали в Варшаву за люстрами. Одна из "челночниц", явно в подпитии, объясняла пожилому сменщику водителя идею этого бизнеса:

— Петрович! Ты пойми. Мы ж раньше как дураки в магазине по тридцатке люстры брали, а сдашь тут уже по сорок пять, ну по полтиннику, да дорога еще, какой навар? А тут Людка этого Яцека того… ну, шуры-муры, а это его люстры-то… Понял… Людка и говорит, что мы, дуры, что ль, совсем?! А? Понял, Петрович? Бабки, что ль, девать некуда? У него-то они по пятнашке на заводе-то, а завод-то маленький, смех один, ну что твой сарай. Ну ему-то это тоже, Яцеку в смысле, выгода… Он Людку-то за это все на руках носить готов…

Петрович, видимо, в первый раз отправляющийся на такое важное дело, да еще за границу, был само внимание.

— Нинка! А они хоть как разбираются-то? А? Люстры-то? А то как их ложить-то?

— Да раскладываются они на маленькие фитюльки такие, Петрович! Ты не видел их, что ль?

— Да я раз только у тебя на кухне… бракованную, что ты себе оставила.

— Ой, Петрович! Так то ж старье мы теперь не берем! Ты смотри…

Павел Ильич, насколько мог, вытянулся и закрыл глаза. Тяжелый день сегодняшний был долгим, а обманчивое июньское северное солнце все не хотело садиться: уже одиннадцатый час вечера, а природа лишь погружается в зыбкий мираж белой ночи. Прошло еще сколько-то времени, и все пассажиры обитатели автобуса уже дремали, высунув в проход босые усталые ноги. Не спали только водитель, затравленно забившаяся в угол девушка — попутчица Павла Ильича, да Нинка с Петровичем.

— Так, слышь, Петрович, Яцек этот и говорит: "Мне б таких, как вы, еще четыре-пять автобусов в месяц, и все, я тогда настоящим великим паном стану", слышь, Петрович! Он вечером-то приходит, ну он Людку-то обычно вечером всегда забирал, дело такое. А тут говорит, дескать, и Нинку с собой бери. А я ему, Яцек, я, значит, чего, не по той части, да и, что я, от мужа того, гулять не пойду. Людка-то она разведенная, ей что, а я… да и скажет кто… А он смеется: "Да не, я не то, я на негоциацию, в смысле в ресторан и поговорить там, ну… о делах". Вот.

Петрович смотрел завороженно.

— Ну, и я в чем была, только морду намазала за две минуты и бегом. А ресторан-то этот китайский оказался!

— Ох ты, ешкин кот! — отреагировал Петрович.

— Ну! А я о чем! Вилок нет! Ложек нет! То есть ложка одна такая фарфоровая не чайная, не столовая, и только палки две.

— Какие еще палки?!

— Ну, деревянные такие, маленькие. Я их в две руки взяла, чтобы, значит, слякоть какую-то из тарелки подцепить, жрать-то охота, там за рубли-то особо не разъешься. Думаю, слякоть хоть эту китайскую пожую, а она скользкая, зараза. Ну мы с Людкой вдвоем-то друг на друга смотрим и смеяться вроде как не того, и ни тебе пожрать.

— Ну, так и как же вы?

— Ну, где палкой этой, где ложкой, а где и пальцем, как Яцек-то отвернется… Атак все с умом, про дела… Негоциация… На русском-то он так смешно говорит.

Автобус резко затормозил, так как мост через маленькую речушку оказался перегорожен серебристой, помятой в нескольких местах BMW”, из которой вылезли три уголовного вида личности.

— Тьфу, черт! — остановившись, водитель обернулся и, показав пассажирам испуганное лицо, открыл дверь.

На ступеньки поднялись два бандита. У одного в руке был пистолет, а у другого две гранаты на поясе и одна в руках. Третий с автоматом стоял снаружи. Водитель незаметно для остальных путешественников поприветствовал их жестом.

— Мостик будет платный! — хрипло и без характерного для местных оканья сказал тот, что с пистолетом. — По сто баксов с каждого рыла!

Второй вынул из гранаты чеку, продемонстрировал ее проснувшимся "челнокам" и почесал чекой бритый затылок:

— Кто у вас старший будет?

Наступила напряженная тишина. Но длилась она недолго. Судя по всему, последним проснувшимся оказался Павел Ильич.

— Я тут старший, — спокойно и бесстрастно сказал он.

— Бабки с собой и пошли, — махнул ему пистолетом бандит.

"Челноки" в полной тишине проводили глазами странного, незнакомого им человека и приникли к стеклам окон с правой стороны, чтобы увидеть, как будет решаться его и их, собственно, судьба.

Павел Ильич отошел со всеми тремя бандитами к их машине. Те, что заходили в автобус, с деланной небрежностью помахивали: один пистолетом, другой гранатой без чеки, а тот, что с автоматом, мрачно и озабоченно озирался по сторонам, стоя на самом краю моста.

— Ну? — обратился к Павлу Ильичу первый бандит. — Общак у тебя? Сколько вас там?

— Двадцать пять с водилой! — выпалил второй. — Две с половиной штуки!

— Садитесь в свою машину и уезжайте поскорей! — спокойно произнес Павел Ильич.

Бандиты ошалели не столько от его слов, сколько от тона, каким они были произнесены. Кроме пренебрежения и усталости в нем не было ничего.

— Сейчас я тебе башку разнесу, сука, — первый бандит направил в лицо Павлу Ильичу пистолет.

— Брось пистолет, кретин! Садитесь все в свою развалину и уезжайте! — При этих словах Павел Ильич в упор посмотрел на первого бандита.

— В развалину?! Сдохни, падла, — с этими словами тот нажал спусковой крючок.

Павел Ильич, в метре от лица которого находилось выходное отверстие ствола, даже не вздрогнул. Как в замедленной съемке, он увидел разрывающийся в руках бандита пистолет. Обломки затвора, рукоятки, обрывки кисти руки в потоке порохового пламени от взорвавшегося в стволе дефектного патрона разлетались в стороны. Откинув назад обожженное и разодранное лицо, бандит стал валиться на своего товарища, который не устоял под его тяжестью и выпустил из рук гранату с выдернутой чекой. Оба они упали на эту гранату, и, хотя потрясенный неожиданным взрывом пистолета третий бандит с третьей попытки наконец передернул внезапно заевший затвор "калашникова", было уже поздно: граната взорвалась.

Первых двух бандитов расшвыряло взрывом как снопы, а их сообщник, получив веером осколков по ногам, не произнеся ни слова, выпустил конвульсивную очередь из автомата в асфальт и рухнул с моста вниз головой в поросшую ряской жижу. Хруст ломающихся шейных позвонков ознаменовал завершение его сомнительного жизненного пути.

Павел Ильич практически не пострадал ни от первого, ни от второго взрыва. Взрывная волна лишь отбросила его на обочину, где, падая, он слегка поцарапал ладонь и порвал рубаху. Он тотчас поднялся, было очевидно, что все случившееся и не испугало, и не удивило его. Даже не взглянув в сторону того, что осталось от бандитов, Павел Ильич пошел назад к "Икарусу”.

Сидевшие в автобусе "челноки", подхваченные дружным порывом, всей толпой ринулись к двери, но ее загородил собой водитель.

— Ану стоять, придурки! Это ж он Гундю с корешами замочил! Дурные, что ли? Теперь или братки убьют, или менты посадят, а там, на зоне, все равно братки убьют.

Челноки” остановились, переругиваясь и затравленно озираясь. Водитель тем временем схватил одной рукой под локоть девушку, подсевшую в автобус вместе с Павлом Ильичем, а другой ее сумку и сумку самого Павла Ильича. Затем он вывел девушку из автобуса как раз в тот момент, когда к нему приблизился Павел Ильич. Водитель выпустил руку совершенно ошалевшей девушки и поставил на землю багаж.

— Все, ребятки, вы уже приехали, счастливо оставаться. И полтинничек свой забирайте. Помните мою доброту.

С этими словами он вернул Павлу Ильичу его деньги и вскочил в автобус.

— Стой, подонок! — крикнула беспомощно девушка, но автобус уже разворачивался, буксуя в придорожной грязи задними колесами. Шкрябнув брюхом по гравию, "Икарус” ринулся назад, прочь от оставленных на дороге путников. Озверевший водитель прорычал себе под нос: "С прибором ложил я на вашу Варшаву сраную. Придурки! Тихо надо дома сидеть, клубника созрела, в жопу ваши люстры!.."

Икарус” скрылся, оставив за собой шлейф едкого сизого дыма. Павел Ильич и девушка как вкопанные стояли на дороге. Рядом на мосту валялись два трупа, еще один лежал в пяти метрах внизу в грязи. Поперек моста стояла машина бандитов. Павел Ильич прислушался к тишине и сквозь назойливый комариный писк над ухом расслышал, что двигатель BMW” не заглушен. Он оглянулся по сторонам. Никого. Только всхлипывающая рядом девушка да комары.

В небе грохотнуло и, как по команде, сверху начали падать все более и более тяжелые капли.

— Идите, садитесь справа, — сказал Павел Ильич девушке и потащил к машине свою сумку.

— Нет! Я н-не могу! — сквозь рыдания произнесла девушка, но все же поплелась за ним.

— Сумку на заднее сиденье! — слова Павла Ильича звучали как приказ.

Сам он, несмотря на усиливающийся дождь, заглянул в багажник. Там лежал еще один автомат и несколько картонных коробок с патронами. Он вынул все это и выкинул с моста на середину заболоченной речки. Тем временем дождь уже перешел в ливень с градом, но Павел Ильич как будто не замечал этого. Он ухватил за ноги тело первого бандита и с неожиданной легкостью перебросил его вниз вслед за оружием.

Перед тем как скинуть вниз второго, он проверил оставшиеся на поясе бандита гранаты, но они оказались без запала и предназначались, видимо, только для устрашения. Тело глухо шлепнулось в грязь.

Промокший до нитки Павел Ильич сел за руль и, захлопнув дверцу, отрегулировал положение сиденья. Ливень тем временем окончательно смыл кровь с асфальта, а клочья одежды и разорванной плоти, оставшиеся на мосту, хляби небесные превращали в придорожную грязь.

— Прошу прощения, но я должен слегка переодеться! — Нагнувшись вперед, Павел Ильич стянул с себя мокрую рваную рубашку, бросил ее на пол у задних сидений, вынул из сумки другую, примерно такую же, и надел ее.

Девушка смотрела прямо перед собой, но боковым зрением в зеркальце козырька она увидела, что грудь и плечи ее случайного спутника буквально испещрены мелкими рубцами и шрамами, которые, несомненно, имелись и на лице, но там они были скрыты густой бородой. На правой руке синела татуировка лагерный номер.

— Что мы теперь будем делать? — спросила девушка, когда Павел Ильич, облегченно вздохнув, откинулся в водительском кресле.

— Поедем в Москву.

— На этой машине? Вы что?! Я не поеду!

— Что вы предлагаете? — Павел Ильич залез в кармашек солнцезащитного козырька и, вынув оттуда техпаспорт, сунул его себе в карман. — Хотите добраться до Москвы, или предпочитаете торчать под дождем в ожидании каких-нибудь новых неприятностей?

Девушка истерически зарыдала. Сочтя дискуссию закрытой, Павел Ильич включил передачу и нажал педаль газа. Тяжелые тучи все плотнее заволакивали небо, и ночь из белой становилась все более зловещей. Вспышки молнии и раскаты грома заставляли девушку каждый раз вздрагивать и на мгновение прерывать рыдания.

— Вы же убили их, защищаясь? Да?

— Я их не убивал. Они сами себя взорвали. Я ничего не делал.

— Как "сами себя”, это что, случайность, что ли?

— Да, случайность.

— Но вы же были совсем спокойны, а они хотели вас убить и убили бы, если бы не произошла случайность.

— Она не могла не произойти.

— То есть как?

— Вас как зовут?

— Александра… Как случайность могла не произойти, она же случайность…

— Александра, меня зовут Павел Ильич, а у вас справа есть рычажок. Поднимите его вверх, откиньте спинку кресла и спите, Александра или как лучше — Саша?

— Да, Саша! — она откинула было спинку, но тотчас испуганно вернула ее в исходное положение. — А почему вы за меня в автобусе заплатили, Павел Ильич?

— У вас, Саша, денег столько не было.

— Да, у меня не хватало, но вы тут при чем, я же не знакомая вам женщина, или вы думали чего?..

— Во-первых, я стараюсь вообще не думать, во-вторых, я не хотел скандала и ваших слез, в-третьих, мне приятно помочь, когда я могу, в-четвертых, меня женщины не интересуют…

— Все так вначале говорят, — сказала Саша и, хлюпнув носом, сделала жест, как бы поправляя прическу.

— И, в-пятых, я не педофил…

— Что?!

— Вы слишком молоды.

— Давайте меня не обсуждать это неинтересно.

— Боюсь, что вы правы.

— ?..

— Спите.

— В девятнадцатом веке о вас бы написали, что вы ведете себя нарочито нелюбезно.

— Но рыдать, однако, вы перестали, Саша. И сейчас уснете.

— Нет, не усну, пока вы не объясните мне про ваши странные случайности. Я, кстати, вас видела…

— Где?

— В монастыре.

— Да, я там гостил.

— Но вы были одеты, как монах, а сейчас на вас даже крестика нет!..

— Крестика! Нет, увольте. Вы знаете, что такое крест?

— Крест это символ христианской веры, это…

— Крест это орудие пытки и убийства. А золотой крестик на шее чем он лучше золотого топорика, золотой гильотины или золотой гранаты? Это пошлое язычество, это позор! Крестика на мне быть не может… Скорее, я на крестике…

Сознание Павла озарилось немыслимо яркой памятью, отбросившей его в то бесконечно далекое прошлое, когда такой же безумный ливень, как этот, шквалом обрушился на окрестности Рима.

Машина неслась по шоссе, а он все дальше и дальше уходил в глубь своих воспоминаний.

— Так вы что, Павел Ильич, не христианин? словно издалека услышал он Сашин вопрос.

— Я Вечный Жид!

— Не поняла… Вы еврей? Почему вечный?

— Я еврей-долгожитель!

*

В тот год в Риме было раннее и страшно жаркое лето. Засуха. Вся страна чувствовала, что иссохшая земля не даст урожая. Плавясь в этом пекле и предчувствуя надвигающийся голод, люди зверели. И казнили этим летом тоже зверски, словно надеясь, что каждый распятый на придорожном кресте это жертва богам, от которых так ждали дождя.

И он пришел, этот дождь, какого не помнили даже самые древние старики. Ветер вырывал из земли деревья, корни которых подмывали бурлящие потоки жидкой грязи.

На обочине большой, вчера еще пыльной дороги на самом подъезде к Риму стояли два креста с казненными. Стражи не было, солдаты с суеверным ужасом умчались, услышав приближение небывалой бури. Один из крестов рухнул сразу, при первых же порывах шквального ветра, и собственной тяжестью раздавил привязанного к нему человека. Второй же крест, накренясь, зацепился своей вкопанной частью за корни стоящей рядом оливы, и, перевернувшись тыльной стороной, медленно опустился на землю.

Привязанный к нему человек был почти без сознания — это был Павел Ильич или Саул, как звали его от рождения. Бешеные струи дождя постепенно возвращали его в реальность этого мира. Нахлынувший поток был недостаточно силен, чтобы унести крест в бурлящей струе, но рывками, скрежеща о камни, он протащил его десятка три локтей. Этого оказалось достаточно, чтобы разодрать державшие казненного веревки на тыльной стороне креста. Невероятная вспышка молнии озарила землю, когда Саул сполз с креста и поднялся на колени. Молния наповал сразила трех солдат, бежавших в укрытие городских стен с места казни. Гром прогрохотал так, что рев стихии после него казался слабым шелестом, чуть ли не тишиной.

Саул встал, шатаясь. Вся его одежда состояла из узкой набедренной повязки самого грубого полотна. Шатаясь из стороны в сторону от слабости и ветра, он побрел сквозь ревущий ливень к первому кресту. Схватив острый камень, он остервенело рубил веревки, держащие руки и ноги его товарища. Справившись с этим, он из последних сил вытащил из-под бревен безжизненное тело и, содрогаясь от рыданий, повалился на раскисшую мокрую землю: "Симон, Боже мой, Симон! Нет мне оправдания! Нет! Мною был обещан тебе престол, а получил ты крест!"

*

Больше часа машина неслась по пустынному шоссе, так и не встретив и не обогнав никого по пути. Путники молчали. Наконец впереди замаячил мигающий светофор возле маленького кирпичного домика поста ГАИ. Сорокалетний усатый старшина и сержант, лет на пятнадцать его моложе, пили чай и смотрели программу "Взгляд" по маленькому черно-белому телевизору с неотлаженной комнатной антенной. Завидев вдали свет фар, старшина вздохнул:

— Моя очередь, что ли?

Надев плащ, он вышел на освещенное крыльцо и поднял жезл. BMW, моргнув поворотником, остановилась на противоположной стороне. Павел Ильич опустил стекло, но старшина даже не подумал приближаться.

— Документы в порядке? — спросил милиционер, перекрикивая дождь.

Павел Ильич высунул из окна техпаспорт. На лице старшины отобразилось полное удовлетворение.

— Будьте очень осторожны скользко!

Павел Ильич приветственно поднял ладонь. Затем электрический стеклоподъемник вновь отгородил путников от внешнего мира, и они продолжили путь.

Когда старшина вернулся в домик, его встретил недоуменный взгляд товарища:

— Семеныч! А чего ты не посмотрел-то, вдруг что не так?

— Я-забыл тебе преподать еще один производственный секрет нашего времени, Сережа, — грустно ответствовал усатый. — Когда ты тормозишь семьсот тридцать пятую BMW, то перед тем, как выполнить должностную инструкцию, ты должен, просто обязан подумать, так ли уж нужна благодарность от начальства твоей… вдове, — и он начал ковыряться с антенной телевизора, пытаясь устранить рябь на экране.

А машина мчалась дальше по мокрому шоссе в потоке дождя.

Саша очнулась от прострации.

— Знаете, Павел Ильич, мне кажется, вы специально придаете себе какую-то таинственность. Вам это нравится, что ли? Это я о нашем разговоре, ну, насчет креста, я действительно над этим никогда не задумывалась. Да и вообще мысль очень интересная. Только при чем тут Вечный Жид? Что вы думаете, я евреев за свою жизнь не видала? Да я спецшколу закончила! У меня половина учителей евреи были и пол-класса по Америкам да Израилям разъехались. Один мальчик спился уже в Тель-Авиве. Он там на какой-то площади центральной возле фонтана лежит его туристам показывают… А в девятом классе его самая красивая в классе девочка любила. Она теперь фотомоделью стала, за банкира замуж вышла, и они с мужем уже второй год подряд в Израиль отдыхать ездят. Ходит с мужем на Костю смотреть к этому фонтану… Кормят его там… Слушайте, чего я все это несу, а?

— Саша! Откиньтесь! Поспите… Вы так хорошо молчали.

— Да, я откинусь, засну, а вы такой старенький, за рулем сами задремлете, и мы с вами того, на тот свет, а?

— Исключено. Будьте спокойны, спите.

— Нет! Я уж лучше буду с вами общаться. Мы с вами про случайность говорили…

Павел Ильич внезапно резко затормозил, захрустела система ABS — антиблокировка тормозов, Саша вцепилась руками в торпеду, чтобы не вылететь в лобовое стекло. Павел Ильич поспешно выскочил наружу и, лишь пристально оглядевшись по сторонам, вернулся на место.

— Все в порядке, проскочила идиотка! — он вздохнул и вытер ладонью лоб, мокрый то ли от дождя, то ли от пота.

— Что это было? — губы у Саши тряслись.

— Да кошка! Кошка под колеса бросилась, чуть не сбили! — Павел Ильич стронул машину.

— Павел Ильич!

— Что, Саша?

— Так я хотела спросить.

— Саша, милая, если вы считаете, что, дергая меня каждую минуту, вы способствуете безопасности нашего движения, то это не так. Поверьте мне: вам будет равно неинтересно со мной, если я вам буду врать, чего я терпеть не могу, и если я буду говорить правду, в которую вы все равно не поверите…

Саша минутку подумала, затем огорошила его вопросом:

— Вы знали, что вас не убьют?

— Да!

— А что они сами погибнут?

— Нет!

— А что, по-вашему, должно было случиться?

Он пожал плечами.

— А что могло случиться?

— Все что угодно.

— Чудо?

— Чудес не бывает.

— А что бывает?

— Случайность.

— А с вами вообще ничего не может случиться?

— Почему? Я же человек, как все.

— То есть вы можете болеть?

— Конечно.

— И вас можно ранить, все эти шрамы на вас — это вас пытались убить?

— Он промолчал.

— А если на вас атомную бомбу бросить?

— Не взорвется. Что-нибудь сломается.

— А-если вы сами на крышу многоэтажки встанете и кинетесь вниз?

— Не кинусь.

— А если вдруг решитесь?

— Не решусь… Ибо сказано: "Не искушай!"

Они остановились возле пятиэтажной гостиницы в центре небольшого замызганного городка. На фасаде гостиницы красовалось типичное для такого рода трущобных учреждений название "Уют".

— Устали?

— Да, устал. Хотел бы несколько часов поспать.

На Сашином лице появилась саркастическая ухмылка.

— О, вы просто блистательно провели со мной весь этот разговор твердо, мужественно и загадочно. Теперь усталому пожилому герою осталось только сделать одолжение молодой, развесившей уши кретинке и оказать ей честь в ободранном номере провинциального отеля.

— У вас, Саша, не побоюсь банальности, тяжелая форма мании величия, осложненной манией преследования. Не задавайте мне больше вопросов, я предупреждал будет скучно и вам, и мне. — С этими словами он вышел из машины.

Саша насупилась и не двигалась с места.

— Выходите, Саша! Я вам обещаю отдельный номер и даже на другом этаже.

Забрав сумки, они поднялись к регистратору. Было четыре утра и регистратор, молодой, но обрюзгший человечек явно из спившихся комсомольских активистов, пребывал в состоянии похмельной прострации.

— За дамочку, дедушка, придется доплатить, дамочка в такое время это у нас дело такое… — похоже, ему нечего было сказать и язык шевелился сам по себе, по инерции, порождая во всем остальном организме тошноту.

— Дамочке, как вы выразились, отдельный от дедушки номер…

— Только рядом с вами! — уже испуганно оглядывая незатейливый интерьер, прошептала Саша на ухо Павлу Ильичу. — Не надо меня на другой этаж.

— А что отдельный? — взбодрился регистратор. — У нас демократия! — он запнулся, увидев тяжелый взгляд Павла Ильича, протянувшего стодолларовую бумажку. — Понял и уже заткнулся! Хотите нажраться в одиночку это мы понимаем, это по-мужски.

Спотыкаясь, он доплелся до доски с ключами и, прицелившись, трясущейся рукой ухватил два деревянных брелка, на которых красной масляной краской были выведены цифры.

— Полулюксы! В смысле не люксы, но с толчками. Гостевые карты не заполняйте! Ночью заполнять нельзя, потому что… — он умолк, прекратив на миг свой словесный понос, потом нашелся:

— Гость в дом Бог в дом! Кстати, вы не бывший секретарь парторганизации моторного завода? Ах да! Как же я не догадался! Вы новый русский, совсем новый салям алейкум!

Павел Ильич и Саша уже поднимались по лестнице. Закончив тираду, регистратор сунул деньги в недра мятых штанов, затем приподнял горшок с тщательно поливаемым, а потому смрадно гниющим кактусом, и жадно выпил скопившуюся в поддоне, смешанную с землей воду.

Пробормотав "спокойной ночи", Саша нырнула к себе в номер, а Павел Ильич, прислушиваясь к затхлой тишине, шел в конец коридора. Остановившись у своего номера, он вставил ключ в старый, замазанный белой масляной краской замок и открыл дверь.

Морщась от малоприятного кислого запаха унылого командировочного быта, он немедленно подошел к окну и с шумом распахнул его. Внешние и внутренние оконные рамы не были скреплены между собой и, ударяясь одна об другую, порождали причудливую гамму звуков, состоящую из скрипа досок и дребезжания стекол.

Свежий ветер с улицы мгновенно наполнил комнату влажной прохладой. Старая, прожженная в нескольких местах занавеска игриво бросилась Павлу Ильичу в лицо.

Он откинул занавеску и высунулся в окно.

*

Давным-давно Саул так же выглядывал в окно своего собственного дома в Иерусалиме. В ту ночь он с нетерпением ждал гостей. Он представлял, как они молчаливо прошествуют в белых одеяниях к дому своего нового друга, и он узрит их, и спустится вниз по широкой каменной лестнице, убранной цветами, и с полным достоинства поклоном впустит их в дом. Он ждал этого, как ждут величайшего в жизни торжества. На нем был белоснежный, из тончайшего сукна хитон, ниспадающий до самых сандалий, сделанных из самой лучшей, как утверждал обувщик, рыбьей кожи. На голове была белая шапочка-кипа, вышитая по краю тончайшим золотым узором. Пальцы украшали перстни — наследство от отца и деда. Каждый бесценный перстень имел более чем столетнюю историю, а один, по семейной легенде, был вынесен основателем их рода из египетского плена, с риском для жизни снявшим его с пальца того уже мертвого египтянина-надсмотрщика, которого в гневе убил сам Моше-рабейну, Моисей. Перстень этот был сделан в виде глаза, и Ор (так звали предка), скитаясь по пустыне со всем народом, хранил этот перстень как зеницу ока. А когда умирал в пещере неподалеку от горы Синай, то завещал его единственному позднему сыну своему.

Буду зреть я этим оком, промолвил он, умирая, и, как гласила семейная легенда, показал при этом на глаз, изображенный на перстне: И увижу землю обетованную и счастье народа и семени моего.

Саул смотрел на это кольцо, и ожидание не казалось ему долгим он ощущал, как новый путь возвеличит его и восславит его род еще более, чем когда бы то ни было.

Внезапно Саул почувствовал, что кто-то тихо вошел в комнату и встал у него за спиной. Он резко обернулся и увидел Симона с братом, которые, видимо, воспользовались знакомым Симону черным ходом и вошли без стука. Вид у них, особенно у Симона, был несчастный и понурый. Какие там белые одежды! На них простые серые рыбацкие плащи, выцветшие и заплатанные. Симон был вдобавок бос.

Предвосхищая вопрос Саула, Симон заговорил:

— Они не захотели прийти к тебе, Саул, и сказали, что никогда не придут и знать тебя не желают.

Саул молчал, лицо его приняло ожесточенное выражение. Андрей продолжил речь брата:

— Они сказали: ничто не мешает тем евреям, которые почитают справедливым и верным учение Иисуса, обратиться к любому из нас. И никто не получит от нас отказа всякий страждущий обретет у нас и знание, и надежду, и веру, и любовь.

Но понуждать даже словом вступать в наше братство мы не можем, ибо это противоречит основам и традициям нашей общей веры. Так сказали они, и так я передал. И еще они добавили, что не было нас сверх тех, что знают, да еще Иуды Искариота, который исчез тогда же, когда и ушел от нас наш учитель, и разные о том есть слухи, но правды не знает никто.

А римского гражданина иудейской веры Саула они не знают, и учитель его нам не называл, а потому: что бы ни проповедовал тот Саул, мы тому не свидетели.

— Ну что же, дурная весть тоже весть! Спасибо и на том. Присядем же к столу!

Саул жестом пригласил своих гостей к роскошному, накрытому на полтора десятка людей, столу. Великолепный ужин явно не входил в их изменившиеся планы, но они… были попросту голодны и потому робко присели у самого краешка стола. Саул, чтобы успокоиться, вращал поочередно перстни на пальцах вначале левой, потом правой руки. Два раза он широким шагом прошелся из конца в конец большой этой комнаты, глядя перед собой и сверкая своими темными очами в пустоту. Симон с братом затравленно следили за ним, но взоры их то и дело сами собой возвращались к блюдам с яствами.

— Да, да, прошу вас! — Саул тоже подошел к столу, на удивление легко поднял большой кувшин с терпким красным вином, разлил его по чашам, громко прочитал молитвы на вино и хлеб, и они приступили к трапезе.

Первым после паузы заговорил опять Саул.

— Значит, они готовы встретиться с любым евреем, пожелавшим стать последователем рави Иисуса, но только не со мной…

— Но ты же, Саул, утверждаешь, что ты не только равный с ними ученик рави, но и старший надо всеми.

— Да при чем здесь старшинство мне безразлично это. Деньги, власть, образование у меня есть и так. Не о том я пытаюсь до вас… — он махнул рукой, увидев испуганные лица собеседников, — ну, до них… докричаться, чтобы занять какое-то место у престола учителя, да будет ему Царствие небесное. Нет! Сколько вас было, когда покинул нас рави Иисус? А? А сколько новых еврейских душ обрело до сего дня истинную веру? Хорошо, если сотня. А я им предложил все силы свои и все влияние свое обратить в помощь, чтобы восславить имя Иисуса Учителя вашего, я хотел воспитать уже грядущее поколение так, чтобы земля Израиля превратилась в земную ступень к престолу Царствия небесного…

— Но наш обычай запрещает насильно обращать в свою веру, каждый должен сам выбрать!.. — еще раз напомнил Андрей после того, как едва не подавился слишком большим куском белого овечьего сыра.

— Да! Я вижу, что спор наш беспредметен. Скажите друзьям вашим, что нанесли они оскорбление и мне, и вере, причем вере своей собственной. Я мог бы покарать их, но моя совесть и вера не позволят мне причинить даже малейшее зло этим жестоковыйным людям. А вам я скажу так: если мои собратья слишком слабы и нерешительны, чтобы наставить на путь истинный Израиль, то я брошу к ногам рави Иисуса великий Рим.

Братья замерли и вмиг проглотили недожеванное. А Саул продолжал:

— Я вас приглашаю с собой, братья, и если вы знаете Ерушалаим, то я знаю и Рим, и мы взойдем на его престол, мы покорим его, вы своим знанием, ибо вы видевшие Учителя в земной его жизни, а я своей верой в Учителя и в каждое его слово. Вы со мной?

— Ты что, хочешь обрезать весь Рим, ты считаешь, что сможешь превратить это языческое капище в иудейский город? — вопросил Андрей.

— Нет! Я поведу людей напрямую к Иисусу!

— Но он проповедовал евреям…

— А услышать должен весь мир, и я буду гласом его.

— Саул! Это безумие! Как можно говорить слова Учителя тем, кто не знаком с законом Моисеевым?!

— Ну и что!

— Саул! Даже если тебя не распнут как осквернителя их богов и устоев и не посадят в клетку для безумцев, даже если они услышат слова твои, они их не поймут, они настроят капищ рави Иисусу и будут в жертву ему сжигать на кострах тех, кто верит по-иному — это будет новая страшная языческая вера…

— Как взбрела тебе на ум такая глупость, Андрей?! Неужели я так слаб умом или так хил здоровьем, что за те пятнадцать-двадцать лет, какие мне наверняка еще осталось прожить, я не выполню своей задачи и не втолкую людям, что есть добро, а что зло?

— Да проживи ты еще хоть тысячу лет, ты не изменишь людей; они как творили чудовищное, так и продолжат творить его пусть не именем Зевса или Юпитера, так именем твоим, его, — он ткнул пальцем в молчаливого понурого Симона, — моим именем или именем Учителя.

— Так Учитель к вам и пришел для того, чтобы изменить все это, изменить людей, а вы не хотите помочь мне. А вы так мне нужны! — Он положил руку на плечо Симона.

— Ведь тебя Иисус назвал Петром, камнем веры своей, и тебе предназначен Римский престол, а не мне и не прочим из учеников. Может, потому и ревнуют они! А я, Саул, призываю тебя и брата твоего, призываю вас исполнить волю Учителя вашего. Яготов своими руками поднять ваши стопы к сиянию всемирного Царствия небесного.

— Нет, Саул, спасибо тебе, но мы не так понимаем предназначение свое. Дай тебе Бог быть правым во всем! — с этими словами Андрей встал и протянул руку Симону, но тот остался сидеть.

— Иди, брат! У тебя правда своя! А я верю этому человеку! У меня с ним будет один путь. Не сердись! У тебя есть жена и дочь. Ты начал читать книги и становишься ученым. А я стар уже и для книг, и для жен. Учитель это все, что у меня было. Кроме Учителя да вот Саула, я не нужен никому. Даже тебе, Андрей…

— Это неправда! Ты вспомни, что творилось на небе и на соленом озере перед землетрясением! Это знамение, Симон. Остановись!

— Ступай к жене. Я никуда не денусь. Свидимся еще, брат, поговорим. Но я остаюсь с Саулом!

— Одумайся, брат, ты никогда уже не сможешь после этого говорить от имени учеников рави Иисуса…

Симон хотел сказать что-то, но вместо него ответил Саул:

— Нам этого не надо! Мы теперь будем говорить от имени Господа.

— Прощай, Саул! печально проговорил Андрей.

— Павел! В Риме зовут меня Павел это имя легче произносится на латыни!

— Прощай, Павел, и ты, брат мой Симон!

— Петр! Петр будут звать брата твоего, ибо камнем фундамента веры и школы своей назвал его Иисус!

— Петр! еще раз воскликнул Андрей. Помни, что для меня ты всегда мой старший и возлюбленный единоутробный брат Симон! Ичто бы ни случилось, ты и друзья твои, он указал ладонью на Саула, вы найдете приют в моем доме.

Саул и Симон наклонили головы, и Андрей вышел за дверь. За окном небо осветилось первыми утренними лучами солнца.

*

Павел Ильич разделся и прошел в туалет. Он хотел умыться, но воды не было. Он достал из сумки лосьон, обтер лицо и руки и лег на скрипучую, с панцирной сеткой, кровать.

В это время возле BMW на улице остановился потрепанный серебристый "мерседес”. Сидящий за рулем человек обратился к своему соседу справа:

— Ну, Гундя обнаглел! — говорил он с сильным кавказским акцентом. — Ничего, падла, не боится. Ну ладно! Этот подарочек мы примем! Я больше не потерплю, чтобы какой-то бывший таксист перебегал нам дорогу. Утебя хороший заряд есть, Василь?

— Найдем. — Человек внимательно и со знанием дела из окна осмотрел BMW. — Две минуты поставить. Сделаем на вибрацию. Движок запустит и в небо взлетит.

Акцент этого человека был скорее белорусским.

— Весь город перетряхнем к чертовой матери.

— Так что, сейчас в контору? спросил первый.

— Угу! За куколкой! А что твоя баба?

— Так она знает, что я в казино. Дрыхнет. Я что, когда раньше приходил?

— Добро! А он не сбегeт? Пока ездим, а?

— Да нет! Гундя не из суетливых. Он какую-нибудь курву здесь в клоповнике волынит, вернее, уже отволынил и дрыхнет.

— А к нам что, днем наладился?

— А то! Он мое расписание знает, падла.

— Тачка точно его? Ты не путаешь?!

— Уж его-то тачку я ни с какой другой не спутаю. Скорее свою спутаю, чем его!

Машина отъехала, но уже через несколько минут на том же месте появился мотоцикл, ведомый бывшим пассажиром мерседеса. Он остановился, вынул из багажника небольшой сверток и с удивительной ловкостью нырнул с ним между передними колесами BMW. Через несколько секунд он вылез назад уже без свертка, быстро сел на свой мотоцикл и укатил. Но едва он скрылся за поворотом, утреннюю тишину нарушил шум подъезжающего автобуса.

Это был тот самый автобус, что направлялся за люстрами в Варшаву. После известных событий он продолжил свой путь по объездной грунтовой дороге. За рулем сидел Петрович, а тот водитель, что вел его раньше, собирался выйти как раз возле гостиницы.

— Вован! Может, поедешь, а? — уныло вопрошал Петрович напарника. — Одному-то без сменщика каково!

— Нет, Петрович! Я никого ехать не неволю, а сам остаюсь — откатался! Хватит! Первым рейсовым вернусь, останавливай здесь — тут от гостиницы до станции два шага. Да стой же!

"Челноки" все до единого спали, и так как более прощаться было не с кем, Вован пожал руку Петровичу, снял с крючка свою куртку и вышел на улицу. Оказавшись на свежем воздухе, он поежился, матюгнулся и пошел вперед, при этом вслух громко ругая прошедшую ночь и наступившее утро:

— Дерьмо собачье! И бабок не получил и теперь еще, поди-ка, объясни братве, что я Гундю не подставлял… В Варшаву… Без сменщика, вишь ты!.. А тут моей бабе с детьми кишки наружу выпустят, пока я эти сраные люстры…

Тут он буквально наткнулся на BMW покойного бандита.

— Е-моe! Не фига себе!

Вован обошел машину со всех сторон, разговаривая сам с собой.

— Ловко он, этот, с хвостиком-то! Они с девкой на ней, значит, сюда приехали? — Вован посмотрел на гостиницу и облизал губы.- Это ж все по-другому! Значит, так — на этой тачке еду к браткам гундевым, все объясняю, а, значит, если вопросы вот вам тачка, а вот здесь тот тип остановился даже если удерет, то паспорт и все такое в гостинице-то, верняк, записаны… Ага! А менты?! Да я их тут всех знаю на трассе раз, они в полшестого еще дрыхнут два, и на фиг кому искать себе на жопу приключений, такую тачку останавливать три!

Он огляделся по сторонам. Было светло как днем, но людей на улицах почти не было, да люди и не беспокоили Вована. Дрожащими от возбуждения руками он вытащил из кармана кожаной куртки портативный набор инструментов для вскрытия замков видно было, что в этом деле он не новичок.

Павел Ильич в этот момент как раз только растянулся на кровати. Ему очень хотелось, чтобы сегодня приснилось детство. Детство и море. Средиземное море без пивных банок и мазута, море с летучими рыбами, с крабами, с дельфинами Средиземное море его детства. Но только его мозг стал погружаться в блики лазурных волн, как на улице раздался страшный взрыв. Грязные оконные стекла серыми брызгами обрушились на подоконник, на его кровать, на пол. Сна как не бывало. Не открывая глаз, чтобы не повредить веки, если на них тоже попали мелкие осколки, Павел Ильич свесился с кровати и потряс головой. Из бороды что-то выпало и дзынькнуло об пол. Затем он аккуратно скинул на пол простыню, на которой осколков было довольно много.

В этот момент в комнату с визгом влетела Саша, босая, в трусах и футболке.

— Что это?! — вопила она в истерике.

— Стоять! Ни с места! — крикнул Павел Ильич страшным голосом. Саша не ожидала такой реакции и остановилась как вкопанная. Было непонятно, напугана она больше или оскорблена. Но Павел Ильич тотчас объяснил грубость своего окрика — показал рукой на пол.

— Вы же распорете себе ступни напрочь! Смотрите под ноги!

С этими словами он спихнул на пол матрац со своей кровати, предварительно перевернув его, а затем подстыковал к нему матрац пустующей второй кровати. Получилось нечто вроде дорожки через всю комнату.

— Теперь прошу вас, Саша, заходите и можете поделиться со мной своими переживаниями!.

— Что там?! — Саша протянула руку к окну.

Павел Ильич неторопливо подошел к окну и выглянул, соблюдая меж тем необходимую осторожность, чтобы не порезаться. Возле искореженных останков BMW уже собирались люди, прибежавшие из гостиницы и соседних домов. Почти все они молчали, созерцая с безопасного, как им казалось, расстояния ужасное зрелище.

Два человека отважились подойти вплотную по-видимому, чтобы оказать в случае необходимости помощь тем, кто во время взрыва мог оказаться внутри машины. Но там был только один человек на водительском месте Вован, точнее, его неузнаваемые останки, и помогать было уже некому…

Вдали замигала маяком милицейская машина.

Павел Ильич отвернулся от окна:

— Наша машина поломалась, и в Москву нам придется ехать поездом.

— По-по-ломалась?..

— Да, причем совсем. Ее вроде бы пытались угнать, но возникли проблемы.

— Про-про-блемы?..

— Саша! Вы или заходите сюда, или, что разумнее, идите в темпе к себе в номер и одевайтесь. Тогда я тоже, с вашего позволения, оденусь, и мы двинемся в путь. Ночевка, увы, закончена.

— Какой опять путь? Объясните, что происходит? Никуда я с вами не поеду!

— Тогда оставайтесь. Только дайте мне, пожалуйста, возможность почистить зубы и одеться.

— Вы издеваетесь надо мной?

Раздраженный Павел Ильич прошел в санузел и, не рассчитывая на успех, включил воду. Вода неожиданно потекла, причем не только из крана, но и из всех стыков и вентилей. Он крикнул Саше:

— Саша! По тому, как вы со мной общаетесь, у меня создается впечатление, что я вам когда-то задолжал три рубля. Я не помню этого, но если вы скажете, что это так, то я поверю на слово, с удовольствием вашу трешку верну, и вы от меня будете абсолютно свободны!

Он принялся тщательно чистить зубы, а Саша, поняв, что разговор закончен, всхлипнула, махнула рукой и пошла одеваться. Гостиницу они покинули без каких бы то ни было затруднений Павел Ильич просто швырнул ключи на стол администратора. Все сотрудники и постояльцы столпились на площади перед гостиницей и глазели на хаотичные и нервозные действия милиции и "скорой помощи”.

По грязным, мокрым улочкам Павел Ильич и Саша быстро пошли к железнодорожной станции.

*

Саул и Симон сидели в саду небольшого домика, купленного Павлом в окрестностях Рима. На столе стоял кувшин вина, лежал хлеб. Из дома почти бесшумно выпорхнула молодая темнокожая служанка. Она поставила на стол плоскую деревянную тарелку с сыром и виноград в плетеной корзинке и снова исчезла в проеме двери. Павел проводил ее внимательным взглядом и обернулся к Петру. Тот был понур и печален:

— Они не хотят превращаться в людей, они желают жить в грязи и пороке.

— И что же тебя заставило прийти к столь печальному выводу, мой друг Симон?

— Они разошлись, когда я стал рассказывать им о чистой пище и о необходимости всем мужчинам сделать обрезание. И, когда я дошел в моем кратком рассказе до святости субботы, в катакомбе уже никого не осталось. Я стоял один и говорил в пустоту. Им было просто скучно.

Саул взял из корзинки большую гроздь винограда и, повернувшись лицом к солнцу, поднял ее перед собой. Солнце отразилось в каждой ягодке золотым янтарем.

— Что же ты молчишь, Саул? Или ты не слышал, что я сказал?! — Симон-Петр был явно раздражен демонстративным равнодушием друга.

— Слышал, слышал. Но мне тоже сделалось скучно! — Саул продолжал любоваться гроздью. — Посмотри, как красиво, Симон! Для того чтобы каждая ягодка на этой грозди источала дивный свет, нет никакой необходимости зажигать в ней испепеляющий огонь. Одного солнца достаточно надо просто не загораживаться от его лучей.

— Ты упражняешься в философии, Саул, а я стал посмешищем для рабов.

— Скажи, мой друг Симон, скажи, Петр, а чего ты хочешь добиться от этих людей?

Саул положил гроздь назад, предварительно отправив себе в рот несколько ягод. Он повернулся к Симону лицом и обратил к нему свой немигающий тяжелый взгляд.

— Ты хочешь объяснить людям, которых заставляют работать круглые сутки семь раз в неделю, что они должны соблюдать святую субботу. Ты объясняешь тем, кому раз в день кидают кость или разрешают доесть объедки с хозяйского стола, чтобы они не ели трефного и не мешали мясо с молоком. ”И после этого, говоришь ты им, вы будете достойны послушать сказку про Царствие небесное!”Так, Петр?!

— Да… но…

— Петр! Они жрать хотят! Ты понимаешь жрать! Что тебе велит наша иудейская вера, если у тебя есть два пути: сдохнуть с голоду или жрать свинью?

— Есть свинью…

— Правильно, Симон! У них сейчас нет другого пути их забьют до смерти, если они откажутся работать в шабат.

— А обрезание, брит мила?

— Слушай, Петр, много лет назад я знал одного старика, сенатора Антипу Полония. В молодости Антипа много путешествовал и повсюду в тех странах, где был, он собирал и сушил листья растений и лепестки цветов, доселе им не виданных. И за долгую свою жизнь собрал он всего этого числом немыслимым, десятки тысяч. И почитал он под старость лет собрание сушеных листьев и цветов величайшим своим сокровищем, хоть был он человеком вовсе не бедным, и любовался этим прахом, и трясся над ним, как скряга над своим серебром. Так неужели ты уподобляешь Господа этому безумному старику? Неужели ты думаешь, что в Царствии небесном нет ему других дел, как любоваться на обрезки от пиписек сынов рода человеческого?!

— Ну, это уже просто богохульство! — Петр вскочил со стула, но был остановлен сильным и властным движением Саула, взявшего его за руку и усадившего назад за стол.

— А не богохульство делать из Господа дурака, помешанного на бездумном соблюдении обрядов и правил?! Для Бога важна душа! А значит, и мы с тобой должны заботиться о душе, мой дорогой ловец человеков. Или не об этом толковал тебе Учитель?

— Но Иисус был евреем.

— А кто тебе сказал, что мы должны их сделать евреями? Наша задача привести их через учение Иисуса к единому Богу, а отнюдь не сделать их евреями поголовно.

— Но как это возможно, минуя Моисея, заповеди, пророков…

— Почему минуя? Мы дадим им это знание, но кто наделил тебя правом загонять их в иерусалимский храм? Или ты не знаешь, что иудей призван не понуждать каждого встречного следовать за избранным Богом народом, но сколь возможно останавливать его? А мы с тобой лишь несем им учение нашего Иисуса о Царствии небесном, о бессмертии души, о добре и любви, и это все и ничего более, Симон, брат мой Петр. И дай им спокойно вкушать ту пищу, которую послал им Господь, и отдыхать в те часы и минуты, что могут выкроить они от тяжкого труда.

Саул говорил вдохновенно, глядя прямо в широко раскрытые глаза своего друга, уставшего, убеленного сединами рыбака Симона. Казалось, Петр старел на глазах, а каждая неудача углубляла морщины на его обветренном лице. Саулу же осознание величия того дела, которому он решил посвятить остаток своей жизни, словно придавало сил. Он выглядел много моложе своих лет, был полон энергии и помимо воли обнаружил, сколь приятен ему завороженный взгляд красивой чернокожей служанки, которая не упускала удобного случая, чтобы, затаясь, слушать речи своего хозяина.

Саул жестом пригласил Симона приступить к трапезе. Старик, прикрыв глаза, прочел молитву и разлил вино. Подняв чашу, Саул, перед тем как сделать первый глоток, решил завершить беседу.

— Сам оставайся иудеем, Петр, и я останусь им, но людям этим скажи: "Братья и сестры, ешьте все, что Господь послал вам, ибо не может быть нечистым то, что сотворено Всевышним, и думайте не о животе, но о душе своей, ибо грядет Царствие небесное!" Повтори, Симон: "Да будет так!"

— Да будет так… Аминь… — произнес Петр, и слабая улыбка коснулась его губ — он любил Саула-Павла и знал, что этот сильный и упрямый человек тоже любит его. Петру безумно хотелось верить в правоту его слов.

Саул засмеялся, он устал от споров и дискуссий, он хотел наслаждаться ясным солнечным днем. Ему стало хорошо от того, что он сегодня уже все сказал, и можно отдохнуть и ощутить покой. Он окликнул служанку:

— Иди к нам, сестра, будем обедать вместе! и сам удивился тому, как посмотрел на нее.

*

Павел Ильич на удивление легко взял на вокзале билеты на проходящий поезд Воркута-Москва в вагон СВ, и, когда они вышли из кассового зала, состав уже стоял у платформы, причем их вагон оказался как раз напротив дверей. За все время пути из гостиницы Павел Ильич с Сашей не проронили ни слова, если не считать тех нескольких фраз, которыми Павел Ильич обменялся с кассиршей, покупая билеты. Толстый и сонный ветеран-проводник отправил их в купе в середине вагона.

— Ехайте на здоровье, утром попозжей чаек будет с печеньицем.

Павел Ильич положил свою и Сашину сумки на багажную полку и с интересом прислушался к работающему на волне "Маяка" радиоприемнику. Там в этот момент в новостях культуры передавали информацию о том, что вчера в Лондоне на аукционе "Сотби" за два миллиона долларов проданы две неизвестные ранее картины, принадлежащие кисти великого Пьетро Нанелли одного из талантливейших мастеров итальянской школы XVI века. Как неоспоримо доказала экспертиза, на проведение которой ушло более года, картины эти являются подлинными и великолепно сохранившимися шедеврами. И покупатель, и, естественно, продавец раритетов пожелали остаться неизвестными. Это сообщение вызвало почему-то подобие удовлетворенной улыбки на лице Павла Ильича. Он выключил радио, молча растянулся на своей полке и закрыл глаза. Саша что-то хотела сказать, но, раздумав, тоже легла и уставилась в потолок. Поезд тронулся.

Качка и мерный перестук колес сделали свое дело Саша уснула, несмотря на то, что еще полчаса назад была уверена, что не уснет уже больше никогда в жизни. Павел Ильич тоже отключился и последним усилием воли бросил свою память в детство, к искрящемуся теплому морю, он вернулся в тот сон, что, едва начавшись, был прерван взрывом.

В Александрове их разбудил настырный проводник, который принес им чай и печенье. По непонятным причинам, он пристально следил не только за тем, чтобы пассажиры расплатились, но и за тем, чтобы они выпили и съели все до последней капли и крошки. Спорить и сопротивляться было бы явно более утомительно, чем просто встать и почаевничать.

Сначала Павел Ильич и Саша сходили умыться в противоположные концы коридора и, вернувшись, по-прежнему молча уселись на свои места. Умываясь, Павел Ильич засучил рукава и оставил их засученными, номер на правой руке стал хорошо виден. И пока он, глядя в окно, маленькими глотками пил из граненого стакана в дорожном подстаканнике обжигающий, на удивление крепкий чай, Саша не сводила глаз с синеющих на его предплечье синих цифр.

— Вы что, были в концлагере? — наконец решилась она вновь заговорить со своим спутником.

Он кивнул, не отрываясь от проносящегося за окном пейзажа.

— В каком?

— В Аушвице.

— Вы же там наверное совсем ребенком были?! Какой ужас! — После короткого сна Саша почему-то смотрела на своего спутника намного теплее, а сейчас в ее глазах даже появилось сострадание.

— Нет, ребенком я там не был.

— Да, я понимаю, какое там детство! Ну и жизнь же у вас!

Он молча пожал плечами.

*

В Аушвице он был недолго, но в газовую камеру входил не однажды. И всякий раз все, кто входил с ним в оборудованную под помывочный зал душегубку, выходили назад живыми. Всякий раз нелепое стечение обстоятельств и неисправность оборудования дарили им жизнь или хотя бы давали отсрочку смерти.

— Это действительно будет санобработка, просто душ! — кричал Павел по очереди на всех европейских языках людям, идущим вместе с ним на смерть. — Я уже был там, это просто душ! Вы все выйдете оттуда живыми!

И бестолку педантичный капрал открывал газ — то заедало клапан, то баллон, доставленный сюда, по ошибке был не заправлен, то просто по каким-то неизвестным причинам начальство в последний момент велело пускать вместо газа воду возможно, для того, чтобы своим видом и фактом возвращения эти люди успокаивающе воздействовали на остальных узников, которым предстояло безропотно проследовать по пути смерти. Многократно повторенный опыт говорил Павлу-Саулу, что, если он оказывался в массе людей, которым была уготована общая погибель, то бессильная (во всяком случае пока бессильная) перед Павлом смерть отступала и перед ними. И он пользовался этим. Но, увы, смерть, угрожавшая этим людям, отступала только тогда, когда неминуемой должна была быть гибель всех до единого. И безумною мукой были для Павла воспоминания о казнях, болезнях и штормах, когда он один лишь спасался среди обезглавленных и растерзанных тел, среди пепла сожженных, среди гниющих останков в зачумленных городах. Несчетное множество несчастных он похоронил, но намного больше оставил лежать на земле или биться о прибрежные камни в безжизненной пене прибоя.

*

Поезд то ускорял ход, то притормаживал, плавно покачиваясь на перегонах и вздрагивая на стыках станционных путей. Ложечки из нержавейки позвякивали о края граненых стаканов, и было что-то тянущее за душу в неровном и немелодичном звуке этих бубенцов российских железных дорог. Павел Ильич рассеянно поднес кгубам стакан, но чая там уже не было, и он поставил стакан на место, так и не отрываясь от окна. Он завороженно следил за бесконечными нитями проводов, плавно скользящими вниз, чтобы затем резко взлететь на изоляторы деревянных и стальных опор, а потом вновь упруго устремиться вниз.

Саша взяла его и свой стаканы и пошла за чаем к проводнику. Ей пришлось немного подождать возле открытой двери служебного купе, так как этот пожилой тучный человек был чрезвычайно занят процедурой похудания и омоложения организма. Отодвинув на край стола здоровенный, килограмма на полтора, весь в розовых прожилках кусок сала, хлеб, сливочное масло, а также поллитровку "Столичной", он священнодействовал над картонной упаковкой Гербалайфа”. Сопя, выковырял пухлым пальцем из баночек нужные капсулки, собрал их штуки три на ладонь и удовлетворенно проглотил. Почувствовав, что позади кто-то стоит, он обернулся и узрел Сашу.

— Чайку, милая? — Саша кивнула.

— Одну минуточку! Только вот приму, значит, это, как прописали, по часам. В мои годы пора уже о здоровье заботиться. Так-с, как тут написано: ”…развести одну мерную ложечку двумястами граммами в общем стаканом молока или сока”. Где ж я тут соку-то возьму. А? — но через секунду он с детским восторгом выхватил из фанерного шкафчика початую бутылку вина "Анапа крепкое" и вылил остатки мерзкой жидкости в граненый стакан, куда перед этим насыпал гербалайфского порошка.

Повернувшись к Саше, проводник ласково подмигнул ей красным водянистым глазом.

— Вино, оно ить тоже сок! — с этими словами он быстро перемешал мутную взвесь чайной ложечкой и опрокинул в себя единым махом. Затем быстро ухватил ломоть хлеба со здоровенным шматом сала и, не пережевывая, давясь большими кусками, заглотил. Переведя дух, он назидательно изрек:

— Вот так-то вот три раза в день во время еды! Полезнейшая вещь, только забывать нельзя. Пропустишь одну еду, и все лечение насмарку. Ну давайте, милая, чайку налью, извините, что ждать пришлось, дело мое стариковское: сам ехаю, а лечусь.

Толстое одышливое существо, источая неимоверный запах перегара, плавно покачиваясь в такт подергиванию вагона, прошло с Сашиными стаканами к титану, налило заварки, кипятку и приложило к тому горсть сахарных кубиков.

— Чаек-то он в поезде хорошо!

Проводник пересчитал полученную мелочь, отпустил Сашу со стаканами, а сам сел за столик, пододвинул к себе сало, масло, хлеб, поллитровку и захлопнул дверь: "Все, обед, обед, обед!". Он весело потер пухлые ладошки и продолжил свой диетический процесс.

Когда Саша вошла в купе, Павел Ильич просматривал разложенные на столе документы Андрюши, которые прихватил с собой, чтобы отдать документы родным, если удастся найти их в Москве. Саша прикрыла дверь и, поставив стаканы с горячим чаем на стол, уже собралась плюхнуться на свою полку, но вдруг замерла, увидев на столе раскрытый на страничке с фотографией Андрюшин паспорт.

— Это же Андрюшка! Откуда это у вас?! — Едва не опрокинув стаканы, она схватила паспорт со стола. Павел Ильич удивленно посмотрел на нее.

— А вы откуда его знаете?

— Как откуда? Я его сестра, двоюродная, я ездила его искать. И не нашла. Мне его одноклассник сказал, что вроде видел его в этом монастыре, если только не обознался, а я не нашла. Я высматривала… Словами у молчальников-то не спросишь, а записку мою они читать не стали. Видать, их там пэтэушницы совсем задолбали, и меня они за такую же приняли. А он там, да? Я должна вернуться, я срочно должна…

Павел Ильич отрицательно покачал головой, и у Саши похолодело внутри, когда глаза ее встретились с тяжелым и печальным взглядом спутника.

— Он вчера умер.

За окном раздался высокий и унылый гудок локомотива, мимо с лязгом понесся товарняк. Саша открыла было рот, чтобы что-то сказать, но грохот, наполнивший купе, не дал ей такой возможности, и она, рыдая, упала на свой диван. Несколько минут она заходилась плачем, уткнувшись в казенную поролоновую подушку, а Павел Ильич только молча смотрел на нее, опершись большим морщинистым лбом на стиснутые кулаки. Локти его упирались в стол, и весь он был неподвижен и печален. Ибессилие перед свершившимся горем делало его взгляд еще более гнетущим и тяжким.

— Как это случилось? Почему? Почему он там жил? — Саша выпалила свои вопросы и снова зашлась рыданиями.

Павел Ильич молчал.

— Почему вы молчите? Ответьте же!..

— Вы та самая двоюродная сестра, у которой он прожил полтора года перед тем, как…

— Да, да! У кого же еще, у него больше не было никого! Андрюшка мой, Господи…

— Вы знали, что он был болен?

— Я догадывалась, что он болен, но в душу к нему не лезла, думала, если это серьезно, сам-то скажет. Он тогда сбежал от матери. Я же ехала, чтобы отыскать его и сказать, что его мать умерла, а выходит, и он через три дня после нее… Ой, Андрюша… Он чах после того, как ушел от матери, болел все время, но я думала, что это обычные болячки, он вообще с детства слабенький. — Она села и, продолжая всхлипывать, пожала плечами.

— У него был СПИД — синдром иммунодефицита, ничего нельзя было сделать.

— У Андрюши СПИД?! Откуда? Он же не…

— Да нет, конечно, никаких отклонений типа наркомании или гомосексуализма у него не было.

— У него и женщин даже вроде не было.

— Не знаю точно, Саша, но гланды были однозначно.

— Не поняла.

— Ему гланды удаляли года четыре назад, а ночью после операции было сильное кровотечение, пришлось делать переливание крови. Тогда и занесли с донорской кровью.

— Он мне не говорил… Может, и сам не знал тогда? — Саша силилась подавить рыдания.

— Нет, знал. Просто он не хотел превращать жизнь своих родных в кошмар, поэтому, когда узнал, что заражен, то переехал от матери к вам, а когда стал болеть, то ушел и от вас. Я помогал как мог, доставал лекарства, но чем тут поможешь?! В больницу он не хотел ни за что. И очень боялся повредить вашей личной жизни.

— Вот чудак! Какая там личная жизнь! Я вообще ни о чем думать целый год не могла, кроме как о том, куда он делся и где его искать. Записку только какую-то стремную написал с извинениями и уехал.

— А мать?

— Что мать?! Он вам про нее рассказывал что-нибудь?

— Нет, никогда. Из тринадцати месяцев, что мы были знакомы, двенадцать он вообще молчал.

— Я даже не знаю, что вообще про его мать можно сказать. Это не женщина, а профсоюзный функционер. Она всю жизнь делала карьеру и при коммунистах, и при демократах так называемых.

— А отец? — Павел Ильич пододвинул к себе стакан с чаем.

— Я его почти не помню. Тихий был такой, приятный человек. Она в президиумах заседала, а он дома отсиживался, Андрюшку без памяти любил, но сам умер, когда тому еще и семи лет не было. А дальше стали появляться какие-то няни из деревни, старушки-родственницы… Я вообще не понимаю, как он таким хорошим вырос.

Саша, очевидно, терпеть не могла свою тетку, мать Андрея.

— Знаете, Павел Ильич, меня действительно всегда поражало, почему Андрюша получился таким хорошим. Помню, в университете наш профессор по педагогике процитировал какого-то выдающегося своего коллегу из прошлого, который сказал, что для того, чтобы воспитать ребенка мерзавцем, достаточно его баловать и не уделять ему внимания.

— Многие нечто в этом роде говорили, но вам цитировали, скорее всего, Песталоцци.

— Вот-вот! Наверняка Песталоцци… Так вот, у Андрюши всегда было все что угодно: игрушки, конфеты, деньги только мамы не было, да и вообще семьи.

— Так с кем я теперь должен встретиться в Москве и кому должен передать его вещи и документы?

— Кроме меня, у него никого больше нет. — Саша опять заплакала и потянулась к кучке документов, перемежающихся черно-белыми детскими фотографиями.

Попутчики молчали, а поезд проехал под московской кольцевой автодорогой и вскоре, замедляя ход, застучал по стыкам и стрелкам подъездных путей Ярославского вокзала.

— А как вы познакомились с Андрюшей? тихо спросила Саша.

— На обеде… В столовой для неимущих…

*

Павел возвращался домой с прогулки. Он взял себе за правило бродить каждый вечер два-три часа по ближайшим окрестностям. Как ни странно, но чем успешнее продвигалась их миссия с Петром, тем меньше было дел у самого Павла.

Новообращенные, число которых с каждым днем множилось, легко и радостно общались с Симоном-Петром, чувствуя в нем человека, близкого им по происхождению и по образованию, вернее, по отсутствию последнего у простого галилейского рыбака. В Павле они ощущали чуждое для себя аристократическое начало, его логика и знания ничем не помогали им в постижении новой веры, напротив, вызывали смущение и беспокойство. Видя это, Павел перестал уже приходить на собрания и совместные моления; более того, он старался отсутствовать даже в собственном доме, когда наиболее приближенные ученики собирались у Петра послушать несчетное число раз повторяемые им рассказы об Учителе. Бесправные, измученные тяжкой работой люди завороженно, как малые дети любимую сказку, слушали одну и ту же историю про чудесное житие Господа Иисуса Христа. И во второй, и в пятый, и в десятый раз они все так же плакали и улыбались сквозь слезы, глядя на светлого старца, принесшего им Благую Весть о грядущем Царствии небесном.

Павел возвращался домой с прогулки. Солнце клонилось к закату, и Павел знал, что в это время Петр со своими гостями уйдет на тайное вечернее моление, а в доме останутся только темнокожая служанка и ее сводный брат Тимофей, очень смуглый, но все же не совсем чернокожий юноша, которого Павел выкупил у престарелой римской матроны, отчаявшейся приспособить его для своих плотских утех. Юноша переболел в младенчестве болезнью, которая сделала его совершенно непригодным для исполнения причудливых капризов дряхлеющей вдовы. И та, получив с Павла изрядную сумму денег, купила взамен Тимофея двух здоровенных и туповатых братьев-близнецов германцев, на коих возлагала большие сексуальные надежды. Впрочем, как позднее выяснилось, надежды эти также не оправдались: братья в своих эротических пристрастиях были крайне консервативны и в качестве достойных объектов воспринимали исключительно мелких копытных животных, среди стад которых в качестве подпасков и пастухов провели весь период полового созревания.

Павел поднялся на последний пригорок, с которого уже была видна крыша дома, утопающего в зелени фруктового сада. С расстояния трехсот шагов он разглядел удаляющегося в сторону города Петра; с ним был десяток учеников, в том числе и несколько женщин. Павел замедлил шаг, чтобы дать им уйти подальше, и к тому моменту, когда сам он подошел к дому, Петр с учениками уже растворились в густеющих сумерках.

В беседке убирали со стола служанка и ее брат. При появлении Павла их лица озарились счастливыми улыбками. На столе уже горел, потрескивая, масляный светильник, и Павел сел у огня.

— Ну что, друзья мои, на днях покину я вас! Пора собираться в путь, в дальний путь.

Лица его собеседников помрачнели. Но и Павлу не хотелось отправляться в дальний путь одному. Он решил, возможно, в последний раз, пройти путь до Иерусалима, посетить по дороге своих последователей в Греции, Антиохии, Анатолии и Сирии, пытающихся создать там очаги новой веры. Но путь этот был долог и тяжел, а главное одиночество с годами стало тяготить Павла, и, несмотря на внешнюю замкнутость, он предпочитал, чтобы рядом с ним в пути был кто-то.

А особенно ему не хотелось расставаться с темнокожей красавицей… Он ждал реакции этих двух молодых людей, являющихся по римским законам его рабами, но ему нужен был их свободный выбор. И Павел не ошибся: встав на колени, они простерли руки в мольбе взять их с собой.

*

Павел Ильич с Сашей сами открыли дверь, вышли из своего вагона на Ярославском вокзале и направились к станции метро. Проходя уже по перрону мимо окошка служебного купе, Саша заглянула туда и увидела, что диетолюбивый проводник спит, уткнувшись одутловатой физиономией в коробку "Гербалайфа”, стоящую на столе. От водки и сала не осталось и следа.

У входа в вестибюль метро Павел Ильич остановился, намереваясь попрощаться с Сашей:

— Ну вот и все, Саша. Мы расстаемся, я надеюсь, теперь вы уже доберетесь без приключений. Возьмите эти деньги, они теперь ваши. — Он сунул в ее сумку увесистый сверток.

Саша замешкалась, по обыкновению собираясь что-то сказать или спросить, но в этот момент произошла очередная, уже не ясно, какая по счету за последние сутки, нелепость. Из вестибюля метро, причем из двери, предназначенной исключительно для входа, словно пробка из бутылки шампанского, вылетела ветхая на вид, скрюченная бабуля с двумя огромными мешками на сгорбленной спине. Видимо, заблудившись на площади трех вокзалов, старуха от испуга ничего не видела перед собой и тяжеленным мешком толкнула Сашу так, что та, потеряв равновесие, кубарем покатилась по каменной лестнице, на верхней ступеньке которой они с Павлом Ильичем до этого стояли.

Не глядя по сторонам, ошалелая старуха рванула к пригородным кассам Ленинградского вокзала. Саша, еще не поняв, что произошло, попыталась немедленно вскочить, но тотчас закричала от боли в левой лодыжке и снова повалилась на грязный асфальт. Не обращая внимания на моментально собравшихся вокруг зевак, Павел Ильич с удивительной легкостью подхватил Сашу на руки, подцепил свою и ее сумки и, ни слова не говоря, пошел быстрым шагом к стоянке такси.

За те неполных два километра, что надо было проехать до знаменитого "Склифа", рябой, пропитой до посинения таксист запросил десять долларов, и Павел Ильич, не торгуясь, закинул свою и Сашину сумки на сиденье рядом с водилой, велел тому до предела сдвинуть это сиденье вперед, а сам, продолжая держать девушку на руках, разместился сзади. Саша всхлипывала от боли и обиды, держась испачканными руками за шею спутника. Такси остановилось у светофора рядом с больницей, когда она, улыбнувшись сквозь слезы, нарушила молчание.

— Мне одно непонятно, Павел Ильич…

— Да?

— Почему наш поезд, ну, на котором мы ехали… почему он не сошел с рельсов?

Павел Ильич улыбнулся, пожалуй, первый раз за все их недолгое, но бурное знакомство, и пожал плечами.

В приемной травматологии было на удивление мало народу. Серьезный случай вообще, судя по всему, был только один. Два милиционера, залитых с головы до ног кровью участников драки, составляли протокол прямо на банкетке в коридоре.

Проходя мимо них, Павел Ильич машинально взглянул на бумаги и прочел последние, только что написанные строчки: "Во время драки супруги Цупиловы нанесли друг другу тяжкие телесные повреждения обломками стула".

— Ну? — спросил старший по званию, капитан, вышедшего к ним ординатора.

— Как обычно, — скупо ответил тот. — Ничего из ряда вон выходящего.

— Когда можно будет допросить? — поинтересовался младший, в сержантском звании.

— Кого? — удивился ординатор. — Покойников?

— Так вы же сказали, что травмы обычные. Как я понял, не серьезные.

— Да, — подтвердил ординатор, — но с жизнью не совместимые! — Он криво усмехнулся. — Жили они долго и счастливо и умерли в один день!

Павел Ильич усадил свою спутницу на кожаную банкетку и пошел к окошечку регистратуры.

Спустя три часа Павел Ильич уже заносил Сашу в ее маленькую двухкомнатную квартирку в пятиэтажной "хрущобе" возле станции метро "Филевский парк". Левая нога девушки была в гипсе, брючину новых совсем джинсов пришлось бесцеремонно распороть почти до самого пояса.

— Павел Ильич, давайте хоть тут я сама! — Саша запрыгала на здоровой ноге к дивану в большой комнате.

— А где ваши родители? — Павел Ильич поставил сумки на пол и, подойдя к большому окну с балконной дверью, раздвинул занавески и, повернув ручку, высунулся на балкон. Свежий ветерок моментально оживил застоявшийся сухой воздух в комнате.

Был уже вечер, и солнце, уплывавшее к западу, зависло над зеленым массивом Филевского парка.

— А мои родители здесь не живут, да и не жили никогда. Эта квартира мне от бабушки досталась, а родители в Ленинграде, то есть в Санкт-Петербурге. Там у меня другая бабушка, мамина мама. Она болеет очень, у нее инсульт был, и они при ней все время. Ой, как болит, зараза! — Саша, полулежа расположившаяся на диване, потянулась к своей левой ноге. Торчащая из свежего гипса ступня сильно отекла и приняла ярко выраженный фиолетовый оттенок.

Павел Ильич, не закрыв балконной двери, подошел к девушке и осмотрел ногу пристально и внимательно.

— Плоскогубцы у вас есть? Где поискать?

— Должны быть в ванной на полочке. А зачем? Ампутировать лучше пилой!

Через пятнадцать минут гипсовая лангета уже была отогнута в тех местах, где она давила и перекрывала ток крови. Саше стало легче, и она блаженно растянулась на диване во весь рост. А Павел Ильич задумчиво смотрел на закат, стоя у окна и повернувшись к ней спиной.

— А кто за вами будет ухаживать? Родители же не могут оставить бабушку. Друзья? Подруги?

— Ой, даже не знаю. У меня все там, в Санкт-Ленинграде. Здесь нет никого. Андрюша вот был… А теперь…

— Если хотите, я могу остаться и помочь вам. Хотя бы на несколько дней.

— Да что вы, Павел Ильич! У вас что, время лишнее или своих дел мало?

— Нет, дел много, конечно. Но время у меня есть, пока хватало.

— А где вы сами живете? Вы москвич?

— Нет, не москвич, дом у меня далеко.

— А-а, понимаю! В Израиле? В Америке? А здесь по бизнесу! Ой, хотя какой бизнес?!

— Вы только с Андрюшей год в монастыре провели. Наверное, вы историк, исследователь? — Павел Ильич промолчал. Да, кстати, что за деньги вы мне сунули, откуда они у Андрюши? — она перегнулась через спинку дивана, открыла сумку и вынула сверток. Оттуда выпала толстая пачка стодолларовых купюр. Саша испуганно замерла.

Павел Ильич взял в руки свою сумку и вынул из нее три небольшие картины, выполненные на дереве, но с использованием современных красок и какой-то необычной техники. Эти то ли иконы, то ли картины написаны были с потрясающим мастерством и вызывали почти осязаемое чувство тоски и боли.

На одной из них был изображен апостол Петр; он запутался в своей рыбацкой сети, ячейки которой заполнены отвратительными гадами с лицами людей. Петр в ужасе пытается бежать от них за безнадежно удаляющимся от него по водной глади Иисусом.

На другой картине сам Иисус пытается вырваться из загона, сделанного по образу и подобию тернового венца, но и снаружи, куда он рвется, концентрическими кругами расположены такие же терновые загоны, а вся земля до горизонта безжизненная пустыня.

И наконец, на третьей картине был изображен апостол Павел, закрывающий лицо руками от пламени костра, на котором горит человек в шутовском колпаке, вероятно, Джордано Бруно. Судя по выражению Сашиного лица, от нее не ускользнуло явное портретное сходство персонажа с ее странным новым знакомым.

— Я вам сказал еще в поезде, что познакомился с Андрюшей в одной из, увы, немногих в Москве столовых для неимущих. Я зашел посмотреть, как поставлено это дело, а он был там волонтером и устроил прямо в помещении столовой небольшую выставку своих картин. Я купил все, и он поехал со мной организовывать еще одну столовую в монастырь молчальников. Настоятель давно пытался приспособить под это старую трапезную, но не было спонсоров. Там Андрюша принял обет молчания, там и умер. Я не только не давил на него ни в чем, но и не знал даже, что он не уведомил о своем отъезде самых близких людей. Мне не известно, почему он так поступил, но болезнь есть болезнь, тем более такая, не судите его. А что касается денег, то они ваши. Если есть еще какие-то наследники, которым это может принадлежать по праву, то отдайте им их долю.

— Не понимаю! Андрюша, безусловно, был очень талантливым художником, но сколько же здесь денег?

— Я заплатил по двадцать тысяч долларов за каждую.

— Они же не могут столько стоить!

— Не только могут, но будут стоить намного дороже, в сотни раз. Я редко ошибаюсь.

Он взглянул на часы и включил стоящий в углу телевизор, и вовремя. Заканчивалась программа новостей, и диктор перешел к событиям культурной жизни. В кратком репортаже из Лондона опять, как и утром по "Маяку", рассказывали о покупке на аукционе "Сотби" двух не известных ранее полотен Пьетро Нанелли. Собственный корреспондент ОРТ в Великобритании сообщил, что эти две работы ранее лишь упоминались в дневниковых записях друга и наставника великого художника и считались безвозвратно утерянными. Необыкновенной была сохранность шедевров, словно специально веками ожидавших в хранилище своего часа.

Одна из картин называлась "Одиночество Лота" и изображала библейского праведника, склонившегося к основанию соляного столпа, в который обратилась по древней легенде его любимая жена. В неровностях соляного монолита проступали едва уловимые черты женского лица, излучающие тоску и нежность к одинокому старику.

Вторая картина была названа самим художником "Портрет друга". Саша вздрогнула, когда на несколько секунд на экране возникло изображенное в теплых тонах лицо человека, до невероятия схожего с тем, кто сидел сейчас в ее комнате.

Начался блок спортивных новостей, и Павел Ильич выключил телевизор.

— Эти картины когда-то тоже были намного дешевле, чем сегодня, и Андрюшины картины уже через пятьдесят, шестьдесят лет будут стоить очень немало, поверьте моему вкусу. И опыту.

*

Этого мальчика, Пьетро, Павел нашел прямо на улице в Неаполе. Точнее, он спас его от побоев. Привратник какого-то богатея собрался надрать юному рисовальщику уши за попытку изобразить кусочком угля на стене охраняемого дома портрет наглого и облезлого уличного кота. Полуголодный десятилетний ребенок играл, изображая художника. Откинув назад грязные лохмы, он отдавал коту указания как сидеть, как держать лапы и хвост, а тот, естественно, полностью игнорируя все, что ему говорилось, умывался, довольный доставшейся ему на обед жирной и питательной мышью. Слуга владельца дома со стеной, превращенной в мольберт, подкараулил паренька и, если бы не проходивший мимо Павел, Пьетро было бы не сдобровать. Однако пригоршня медных монет легко остановила ретивого и не очень трезвого радетеля чистоты и порядка. Павел, взяв мальчика за руку, отправился с ним в корчму. Накормив ребенка, Павел отвел его к себе домой, отмыл и переодел. Он узнал, что мальчик сирота и живет у доброго, но очень бедного дяди плотника, имеющего еще и своих троих детей. Пьетро мечтает стать художником и рисовать все, что в этом мире есть интересного, красивого и даже страшного. В тот же день Павел пришел с мальчиком к знакомому ему мастеру.

— О, синьор Паоло хочет заказать еще одну картину?

— Не совсем. Этого мальчика зовут Пьетро. — Пьетро, отмытый и переодетый, смущенно озирался по сторонам. Еще полдня назад сама возможность быть допущенным в настоящую художественную мастерскую казалась ему нереальной и сказочной.

— Очень милый мальчик. Это ваш родственник?

— Нет, синьор Никколо, это ваш будущий ученик.

— Но, синьор Паоло, я не работаю с учениками уже много лет, у меня нет времени на это.

— Я говорю лишь об одном ученике, и он не отнимет у вас много времени, у него прекрасный глаз и редкая рука. Я не часто ошибаюсь, синьор Никколо, а с этим мальчиком я уж точно не ошибусь. То время, что он займет у вас сегодня, окупится завтра.

— Да, но…

Художник не успел ничего сказать, а Павел уже снял с безымянного пальца левой руки массивное древнее кольцо с несколькими яркими камнями и протянул его собеседнику.

— Вот вам плата за первые три года обучения. Это кольцо носил Ирод Великий, оно было украдено рабом и продано в конце концов мне… — Павел запнулся. — Ну, то есть, моему предку. Это нельзя ни проверить, ни доказать, но, полагаю, у вас нет оснований не верить мне. Впрочем, это не важно: камни на нем стоят довольно и безо всей этой истории.

Синьор Никколо в восхищении рассматривал кольцо.

— Этого хватит не только на три года обучения мальчика, но и на то, чтобы купить все картины, которые есть в моем доме.

— Спасибо, синьор Никколо, но это излишне. Мне нужны только две.

— Какие же?

— Они еще не нарисованы. Их нарисует Пьетро, когда вы сделаете из него художника. Темы он выберет сам. Но это еще нескоро. А пока я оставляю его вам. Сам же буду заходить сюда и читать с ним Библию.

— А где он живет, синьор Паоло?

Павел подтолкнул мальчика к его будущему учителю:

— У вас, синьор Никколо. Ведь вы живете один, супруга ваша скончалась, не оставив вам потомства, а Пьетро, наверное, все умеет делать по дому, а чего не умеет, тому научится. До свидания, синьор Никколо. До свидания, Пьетро. Мы еще увидимся. Не забывай своего дядю, сходи к нему сегодня же, чтобы он не волновался за тебя.

— Синьор Паоло! — срывающимся голосом вскрикнул мальчик вослед уходящему Павлу. — Тот обернулся.

— Синьор Паоло! Я уже знаю, какую одну картину я напишу для вас. — Павел вопросительно поднял брови.

— Это будет ваш портрет, синьор Паоло, я очень хорошо его напишу, я уже вижу его. Только подскажите мне, о чем написать вторую картину, я хочу начать обдумывать ее уже сейчас.

— Учись, мой мальчик, учись! А потом ты напишешь мне картину о том, как страшно оборачиваться назад. Пока же забудь, что я хвалил тебя, учись растирать краски и натягивать холст. Мы скоро увидимся. А сейчас прощайте.

И Павел вышел, плотно затворив за собой дверь.

*

Телевизор погас, и Павел Ильич поднялся со стула, чтобы пойти на кухню и поставить чайник.

— Это тоже совпадение, случайность? Саша глядела на него безумными глазами.

— Что именно? — обернулся Павел Ильич.

— Это же ваш портрет! — Павел Ильич пожал плечами. Саша тщетно пыталась собраться с мыслями.

— Павел Ильич, я, по-моему, совсем съехала с катушек, но я вам сейчас тоже кое-что расскажу. Вы ничего не объясняйте и, ради Бога, не принимайте это как-то на свой счет, то есть… ну, в общем, я расскажу, а вы как хотите, так и воспринимайте, можете хоть в психушку меня свезти. В общем так. Я вас узнала!

— Я вас всю жизнь видела во сне. Почти в одном и том же.

Павел Ильич взял стул и сел напротив Саши. На лице его появилось даже некое подобие заинтересованности.

— В общем так, лихорадочно частила Саша, мне снится, будто я негритянка, ну, то есть черная совсем, — она подняла глаза на Павла Ильича и, к своему удивлению, увидела, что он смотрит с напряженным интересом, прямо-таки впился в нее глазами. Ни сарказма, ни иронии не нашла она в его тяжелом сверлящем взгляде.

— Так вот! Я абсолютно черная и вся в косичках, маленьких таких и тоже черных, абсолютно голая, то есть вообще без ничего, купаюсь в каком-то ужасно холодном источнике вроде горной речки. А вы сидите на берегу возле костра и шалаша такой же прямо, как сейчас, только в плаще и сандалиях, и жарите на костре рыбину какую-то. А я очень хочу к вам выйти и хочу, чтобы вы меня такую, то есть голую, увидели, потому что я кажусь себе очень красивой, но, с другой стороны, мне очень неудобно, кажется, что я такая черная, то есть не белая, как вы, и я не знаю, а вдруг вам не нравится, что у меня все черное: и ноги, и руки, и эти… бюст, то есть, и лицо. И я тихо так к вам из этой речки маленькой подбираюсь и специально не надеваю эту тряпку свою, что на берегу лежит, хитон как бы такой.

И вдруг вы поворачиваетесь и называете меня по имени не тому, что сейчас, а по тому, что во сне. Вы встаете, поворачиваетесь и говорите мне…

Павел Ильич энергично поднялся с места, и оба произнесли одновременно, почти хором:

— Эвриала!

*

Эвриала! Павел, обернувшись, уперся взглядом в самое совершенное и прекрасное тело, которое только мог себе представить. Он был в полном замешательстве и не знал, как себя вести. Тимофей крепко спал в шалаше после тяжелого перехода. Юноша не нашел в себе сил даже поужинать, но не в этом дело.

Да, ему очень нравилась эта девушка, но он гнал от себя все плотские мысли, уже давно назначив себя стариком. Павел замер и так и не вышел бы из оцепенения, если бы девушка не зарыдала. Она схватила свой хитон и, причитая, стала напяливать его на себя:

— Я все понимаю, я черная и не нравлюсь тебе, ты жалеешь меня, как свою рабу. О! Почему я родилась черным уродом?!

Павел прямо-таки сгреб девушку в охапку.

— Замолчи же, глупая! Будь моя воля, я только и делал бы, что любовался твоим черным лицом и черным телом. Ты совершенна, Эвриала!

— Ты же господин! Твоя воля есть на все, я твоя раба, и ты любовался бы столько, сколько хотел. А я у тебя уже два года, и ты никогда…

— Но я же старый человек…

— Я тебя люблю, я ни одного мужчину не подпустила к себе, потому что люблю своего хозяина. А когда у хозяина нет жены, которая может воспротивиться и помешать ему, то почему ему не спать со своей рабой? Разве Христос не велел любить?

— Да, но он не вполне это имел в виду… — успел проговорить Павел. Прекрасная негритянка, не дослушав, потянула его в высокую траву.

Когда над долиной взошла полная луна, они пробудились ото сна и сели у костра. Рыба слегка подгорела, но вино было терпким и прекрасным.

— Эвриала! — внезапно нарушил тишину Павел. — Откуда у тебя такое имя?

— Хозяин моей матери, в доме которого родилась я, и мои сестры, и Тимофей, очень любил все греческое. Он прозвал меня и двух моих сестер за эти косички, которые ему напоминали змей, Горгонами, имена дал по старшинству, помните, как в сказании о Персее и Андромеде, Медуза, Эвриала и Стейно. Тимофея он тоже вначале звал Ясоном, но потом почему-то переименовал.

— У тебя прекрасное, хотя и странное имя.

— Теперь ты тоже любишь меня?! — Эвриала отпила из глиняной чаши вина и, обвив Павла сильными горячими руками, положила голову ему на колени.

Павел улыбнулся, задумчиво перебирая пальцами тоненькие косички-змейки на ее голове…

*

— Почему вы молчите?

— Не хотите чего-нибудь съесть? — вместо ответа проговорил Павел Ильич. Он опять подошел к балконной двери и уставился на заходящее солнце.

— Дома, я думаю, ничего нет, а магазины уже все закрыты… Больше вы ничего не хотите сказать?

— Сейчас схожу к ларькам у метро, а потом поговорим. Я пошел.

Павлу Ильичу удалось купить китайскую лапшу быстрого приготовления, несколько пачек печенья, чай в пакетиках, две бутылки молдавского "Каберне" и пачку американской мацы вместо хлеба. В киоске ее украшала трогательная этикетка: Хлебцы диетические "Маца Еврейская”.

Павел Ильич нашел на кухне необходимую посуду, электрический чайник и немного сахара. К дивану, где лежала, вперив взор в потолок, Саша, он пододвинул продолговатый журнальный столик. Когда все было готово, окликнул девушку:

— Приглашаю к столу. Кушать подано. Садимся жрать, пожалуйста. — Саша повернулась на бок. На журнальном столике дымилась псевдокитайская лапша, и рубиново-красное вино было разлито в высокие стеклянные стаканы.

Саша подняла свой стакан и протянула его к Павлу Ильичу. Чокнувшись, они отпили по несколько глотков и приступили к лапше. Последний раз они ели в поезде, если одну маленькую пачку печенья на двоих можно считать едой.

— Так вы мне объясните что-нибудь?

— Если хотите, я вам расскажу все, что знаю сам. Объяснить я практически ничего не могу. Но рассказать расскажу.

— Перебью вас в последний раз. Несколько лет назад я смотрела по телевизору фильм "Средство Макропулоса". Происходящее сейчас, здесь, сильно напоминает мне этот фильм, только при чем здесь мои сны и это имя, знакомое нам обоим?!

— Ну, во-первых, никаких средств Макропулоса я не принимал, вообще лекарствами стараюсь не пользоваться. А живу я и впрямь долго, но это тоже похоже на случайность — одни живут совсем недолго, другие доживают до старости, да и стареет каждый по-своему, я просто медленнее других, собственно, таким, как сейчас, я стал, наверное, лет в пятьдесят, но это было давно. Паренек этот, художник Пьетро Нанелли, действительно писал портрет с меня. Хороший, правда?

Прекрасный был художник, надо сказать. Предметы искусства это мой, как сейчас принято говорить, бизнес. Я помогаю встать на ноги одаренным ребятам, стараюсь распознать таланты на заре творческой жизни, плачу за обучение, а потом взамен протаскиваю через века их картины, скульптуры и, взяв то, что мне надо на жизнь, вкладываю в новых способных мальчиков. Горько, конечно, что я не смог помочь Андрюше, но увы…

Павел Ильич развел руками. Саша слушала как завороженная.

— Что касается Эвриалы, то могу сказать лишь, что я очень любил эту женщину.

Она действительно была темнокожей и… прекрасной. То, что вам снилось, происходило очень давно и далеко отсюда. Как бы вам объяснить, где это место?.. Сейчас это территория Турции и находится как раз напротив греческого острова Родос. Когда заживет ваша нога, я буду счастлив пригласить вас съездить туда.

Но истолковать совпадение сна и жизни с позиций здравого смысла невозможно. Если верить, что душа человеческая по многу раз возвращается на землю, сохраняя лишь смутные воспоминания о прошлых жизнях, то когда-то вы были Эвриалой, самой дорогой для меня женщиной из живших на этой земле. Но… полной истины нам узнать не дано. Так устроен мир.

— Когда это было? — Саша буквально выдавила из себя вопрос.

— Одну тысячу девятьсот лет назад.

*

В кромешной тьме, под проливным дождем Павел закапывал тело своего друга Петра. Эту яму даже нельзя было назвать могилой, но рыть было нечем, и Павел заботился уже только о том, чтобы большие камни и щебень, собранные горстями, просто прикрыли истерзанное и раздавленное тело старика.

Закончив эту страшную работу, Павел зашагал в сторону дома, до которого от места казни было не более получаса ходьбы. Он знал, что ничего хорошего его там не ждет. Не прошло и месяца, как он вернулся из Иерусалима, когда их с Петром схватили, чтобы казнить. Павел не искал причин, ибо то, что они с Петром говорили и делали, было вполне достаточным поводом для параноидальной языческой власти, чтобы скормить их диким зверям или сделать из каждого из них по живому факелу. Уже перед сотнями и даже тысячами их последователей распахнулись врата земного ада. Рим начал позорную войну с иудейским народом, и это было началом агонии огромной империи. Жестокий и бессмысленный террор по отношению к проживающим в Риме иудеям и сторонникам новой Христовой веры был делом обычным, а потому закономерным оказался и исход для двух духовных наставников и, собственно, создателей учения.

Но не знал Павел того, что главной причиной случившегося, возможно, был его дом, давно приглянувшийся сенатору Марку Корнелию. У троюродного брата этого тучного сенатора Павел в свое время купил и строение, и землю с садом. Беззаконный и кровавый захват имущества всегда был по душе обрюзгшему патрицию. Он и приложил определенные усилия к печальному разрешению участи друзей-проповедников.

Непогода застала Марка Корнелия как раз в доме, который он собирался перевести в собственное владение. Явившись с четырьмя вооруженными охранниками, он застал Эвриалу и Тимофея, которые пребывали в оцепенении уже несколько дней с того момента, как городская стража увела Петра и Павла. Будучи ко всем своим прочим совершенствам еще и патологическим трусом, патриций приказал на всякий случай связать молодых людей и запереть в одной из комнат, покуда они не понадобятся.

Ливень, перешедший в бурю, не позволил ему немедленно осмотреть владения. Марк Корнелий попросту завалился спать он ощущал себя разбитым после ночи, проведенной в обжорстве и пьянстве, непозволительных в его уже далеко немолодые годы, да еще при нездоровом ожиревшем сердце.

Он проспал почти всю бурю и только, когда вой стихии перешел в упругий и хлесткий шум дождевых струй, открыл маленькие сероватые глазки и велел стражникам ввести для допроса найденных в доме людей. Осмотрев с головы до ног Тимофея и Эвриалу, патриций с удовлетворением отметил их молодость и красоту.

— Рабы? — в тоне звучал не вопрос, а скорее уверенность.

— Нет, мы свободные люди, — ответил Тимофей.

— Жаль, — зевнул Марк Корнелий. — Будь вы рабами, я взял бы вас себе. А так, как последователей лжеучения, вас придется повесить на столбах. Вот снимем ваших хозяев, то есть, извините, учителей, а на их место повесим вас, а потом всех четверых скормим псам! — очередной зевок перешел в икоту.

— Тит! — это было уже обращение к одному из стражников.

— Вина принеси мне, в подвале, должно быть, его много! Но вам-то, наверное, не страшно быть распятыми, а? — продолжил он свою беседу с пленниками.

— Ведь вы же все воскреснете! Три дня у вас, что ли, на это уходит, так?! — жирная туша затряслась от хохота.

В этот момент из двери, ведущей к портику и беседке, вывалился ошалелый стражник, только что посланный за вином. Внутрь помещения Тита втолкнул Павел, измученный и разбитый, весь в грязи и кровоподтеках, почти голый, в разодранной набедренной повязке. Вид его был безумен и страшен. Марк Корнелий встретился с ним глазами и почувствовал, будто тяжелый кол со стороны ключицы начал погружаться в его сердце, медленно наполняя болью все тело. Страх и бешенство грязной мутью вскипели в его душе, замершей было под пристальным взглядом апостола.

— Вон из моего дома! — Павел произнес это почти шепотом, голосовые связки были сорваны, и он встал между римлянами и Эвриалой с братом.

— Воскрес! Жив, жив! — вскричали связанные по рукам и ногам пленники.

Марк Корнелий выхватил меч у стоящего рядом стражника и взмахнул им над головой. Из его тонкогубого рта вместе с брызгами слюны вырвалось:

— Так сдохни еще раз, иудейский пес!

Бесконечной была та доля секунды, когда Павел, готовый второй уже раз за сегодняшний день принять смерть, поднял руки, словно мог заслонить руками любимую женщину и ее брата. И тут в оконном проеме вспыхнула молния, последняя и самая сильная молния этой грозы.

Вздрогнув от неожиданной вспышки, озверелый патриций в тот же миг ощутил, как возникший несколько мгновений назад внутри него самого кол с хрустом пробил сердечную мышцу, в клочья разорвал аорту и обрушил его уже мертвое тело на стылый каменный пол. Страшным оглушающим взрывом отозвался после вспышки последней молнии гром.

Тяжело дыша, Павел, еще не понимая, что происходит, смотрел на распростертую бесформенную тушу и выпавший из мертвых рук тяжелый эфесский меч. Он не успел и повернуться к тем, кого еще секунду назад закрывал собою, как шагнувший к нему Тит упал на колени и приник губами к разбитым и ободранным его ногам. Остальные три стражника, повинуясь тому же странному порыву, тоже бросились лобызать его стопы. Как мешок с отбросами, оттолкнули они то, что еще недавно было их хозяином, а теперь мешало припасть к ногам Павла. Павел с содроганием отпихнул этих людей и без сил опустился на пол.

*

Павел Ильич с Сашей сидели друг против друга и смотрели в окно. Солнце медленно и величественно погружалось в зелень лиственных крон Филевского парка.

Они молча выпили еще вина и опять задумались каждый о своем. Вскоре Павел Ильич понял, что Сашина задумчивость перешла в глубокий сон. Павел Ильич еще постоял на балконе, вдыхая аромат летнего парка. Когда сумерки сгустились и западный краешек неба потерял свою розовую окраску, он отправился в маленькую комнату и, не раздеваясь, лег на стоящую там старенькую кушетку.

Сон постепенно охватывал его и уносил в то бесконечно далекое время, когда они с Эвриалой и Тимофеем уходили из Рима, покидая Италию, как он тогда думал, навсегда. Вместе с ними уходили четыре стражника, бросившие тело своего господина в придорожный ров возле дома Павла и отказавшиеся расстаться с самозванным апостолом. Павел ощущал, что потеряно все. Главное потеряна его собственная вера в свою правоту. Погибала его родина под тупыми и жестокими ударами метрополии. Иудейский народ разбегался по миру, с тем чтобы, как предполагал Павел, сгинуть и раствориться среди языческих племен. Да и сам Рим был обречен. Павел понимал это и считал, что брошенные им и Петром семена тоже погибнут вместе со всем миром, погружающимся в безысходный хаос. Он хотел уйти подальше на север и где-нибудь в Галлии, в безлюдных лесах, провести остаток своих дней среди любимых им людей. Еще в самом начале пути сопровождавшие их стражники раздобыли для всех лошадей. И хотя Павел понимал, что они украдены из солдатских конюшен, он не стал сопротивляться, как делал бы это еще совсем недавно. Ему было все равно. Все фамильные ценности он замуровал в стене своего дома в Иерусалиме во время последнего путешествия, и с собой у него почти не было денег, только несколько украшений, сохраненных и спрятанных Эвриалой после их с Петром ареста. Он готов был жить своим трудом, насколько позволят силы. Будучи от рождения богатым аристократом, Павел, тем не менее, освоил некоторые ремесла мог быть гончаром, обойщиком, а Петр в дни их совместных странствий обучил его еще плести сети и ловить рыбу.

Кавалькада из семерых всадников горными козьими тропами подходила к альпийским перевалам, за которыми тянулись бескрайние галльские леса. Была ранняя осень, тепло еще не покинуло долины, но вершины гор уже покрывал снег. Они остановились на привал в Аосте, там позднее возникнет город — северные ворота в Италию. А тогда это было безлюдное место, откуда открывался величественный вид на Монблан. Стражники расположились чуть поодаль, все еще испытывая смущение и страх перед Павлом. На своем костре они жарили пойманную ими козу. Когда мясо было готово, Тит почтительно поднес еду Павлу, Эвриале и Тимофею. До главного перевала оставался один переход, и этот день должен был стать пропастью, которая проляжет между их прошлой жизнью, со всеми страданиями и радостями, и неведомым пока будущим, от которого все они ждали покоя и тишины. В глубоком молчании люди смотрели на скрывающиеся во мраке ночи заснеженные вершины.

Контуры гор скорее угадывались, чем воспринимались глазами. В черном безлунном небе зажглись звезды. И тогда Павел впервые ощутил, будто что-то изменилось в нем; не с радостью, а почему-то с тоской и болью ощутил он нескончаемостьсвоего пути…

*

Павел Ильич очнулся, когда уже светало. Из соседней комнаты доносился какой-то неясный шум. Звук все приближался. Неплотно закрытая дверь отворилась, и в проеме показалась совершенно сонная Саша. Она упорно ковыляла на одной ноге, опираясь на спинку стула, который толкала перед собой. Добравшись до кушетки, она плюхнулась рядом с Павлом Ильичем и, прижавшись к нему, моментально заснула.

— Это еще что такое? — вполголоса спросил он.

— Эвриала возвращается к своему хозяину, — не открывая глаз, пробормотала Саша, поудобнее пристроила загипсованную ногу и опять провалилась в глубокий и спокойный сон без сновидений.

Павел действительно остался у Саши, ожидая ее выздоровления. В середине августа гипс был снят, и Саша начала выходить на улицу. Иногда они вместе прогуливались по асфальтовым и грунтовым дорожкам Филевского парка, проходя мимо мамаш с колясками, подвыпивших доминошников и просто пенсионеров, вышедших в парк насладиться последними солнечными деньками уходящего лета. Саша была практически первым человеком, с кем Павел говорил о своей жизни, жизни, как казалось ему, совершенно обычной, только невероятно долгой. Саша считала уже совершенно естественным то, что портреты человека, находящегося с ней рядом, тиражированы по всему миру в количестве, сравнимом разве только с Лениным да прочими лидерами народных демократий и антинародных диктатур. Только иконам и фрескам с изображениями Павла принадлежали века, а не жалкие десятилетия побед и свершений”.

Павел не любил заходить в церкви, а собственные канонические изображения, которые оказывались на удивление схожими с прототипом, лишь раздражали его. Саша хромала все меньше и меньше, и их прогулочные маршруты становились длиннее. В одно из воскресений они уже смогли дойти до изумительного по своей красоте храма Покрова в Филях, превращенного после реставрации в музей.

Немного, наверное, в мире зданий, которые так гармонируют не столько с окружающим пейзажем, сколь с самим небом, и потому даже отвратительное окружение портовых кранов речного порта, казарм суворовского училища и желто-серых жилых коробок образца пятидесятых годов не могло испортить ощущения праздника от одного только взгляда на это чудо, исполненное и величия, и неземной легкости. Но Павел, судя по всему, был равнодушен и к этому архитектурному шедевру.

— Почему она тебе не нравится?

— Я бы так не сказал, Саша. Просто это все-таки церковь, и она, как и любая другая, напоминает мне о моей вине.

— Я, наверное, очень серая и глупая женщина, потому что никак не могу взять в толк, какая на тебе вина.

— Та, за которую я расплачиваюсь всю свою жизнь, Саша!

Он помог ей перейти дорогу, и они очутились на небольшой поляне, собственно, и являющейся территорией храма-музея.

— Понимаешь, Саша, Иисус был безусловно великим реформатором. Он хотел прежде всего освободить веру в единого Бога от обрядов, оставить лишь духовную связь человека с Творцом, а я, желая воплотить это, достиг, помимо своей воли, обратного. У иудеев был только один храм, построенный на Храмовой горе в Иерусалиме, и только в нем велась служба, да и ту Иисус считал атавизмом, вытесняющим истинную веру и позволяющим заменить обрядом подлинную духовность.

— Разве синагога это не еврейская церковь? — спросила Саша.

— Нет, это просто клуб, библиотека, школа это дом собраний, не более того. А я осознаю, что именно я, как никто другой, виновен в том, что церкви — эти языческие капища сооружены во имя человека, который ненавидел язычество, как никто на земле. Я решил, что пойду дальше Иисуса, что передам его слова тем, к кому он даже не обращался, что я смогу донести веру в добро, минуя Ветхий завет. И вот, я до конца не знаю почему, но деятельность моя привела к результатам противоположным тем, к которым я стремился: мне не нужен был и тот единственный храм, а повсюду на земле возведены десятки тысяч церквей, уродливых или прекрасных это другой вопрос. Я мечтал, чтобы язычники забыли сонмы лжебогов, но здесь их места заняли святые, среди которых и я сам, и Петр, даже Учитель на этих распятиях словно какой-то языческий Бог. Он был человеком великой мудрости, он запретил клясться, ибо человек слаб, а клянется тем, что не он создал и что не ему принадлежит. Но мир глумлив и жесток, люди, зовущие себя христианами, клянутся именно его именем и его словом и, разумеется, почти всегда лгут.

Они обошли зимнюю церковь, расположенную в нижней части строения, по периметру, и поднялись по лестнице к верхней летней церкви. Саше хотелось зайти, и они, купив входные билеты, прошли в музей. Саша поискала на иконостасе изображение святого апостола Павла. Обнаружив его высоко наверху, она застыла в созерцании. Ей вновь казалось: все, что с ней происходит, сон, странный и мистический сон. Они были невероятно похожи портрет святого и до банальности живой человек, с явным интересом изучающий музейную табличку с рассказом о постройке этой церкви княжеской семьей Нарышкиных в конце семнадцатого века.

— Ты их знал? — Саша дотронулась до его плеча.

— Нарышкиных? Нет, что ты! Не мог же я знать всех. Я в России появился, собственно, только после Второй мировой войны, когда началась война с космополитами и опять запахло большой кровью. Мой долг быть среди казнимых. Я знаю это, но, увы, повсюду не успеть и всех не спасти… Так, в тридцатые годы я не мог быть одновременно и в Германии, и здесь. А в конце семнадцатого века в России ничего особенного не творилось. Я в то время был далеко отсюда…

*

Из страшной, вонючей, осклизлой, лишенной каких-либо источников света камеры Павла долго вели в верхнюю часть тюрьмы, пока не втолкнули в большой холодный каземат с решетчатым окном, выходящим в колодец тюремного двора. В тот день эта конура показалась ему царством простора, заполненным чистейшим воздухом и божественным светом. Павел не мог точно определить, сколько времени провел он в нечеловеческих условиях, но понимал, что это были годы. Он не вел счета умышленно, чтобы не сойти с ума. Он старался максимально расслабиться и погрузиться в воспоминания, не задумываясь о грядущем. Если его что-то и удивляло, так только то, что ему все же приносили баланду, хлеб и воду, а по мере истлевания одежды еще и подкидывали на пересменку некую уродливую помесь тюремного халата и рясы, сделанную из грубой мешковины. Мучительным для него было полное отсутствие возможности хоть как-то приводить себя в порядок, хотя бы просто умываться, а также содержать в чистоте камеру. Тюремщик молча приносил еду и уходил, не проронив ни слова. Но и Павел не был словоохотлив, вопросов не задавал и с просьбами не обращался.

За ним пришли внезапно, и Павел понял, что его заключению пришел конец. Не ясно было только, чем оно завершится. Пока же он, превозмогая боль в глазах, просто наслаждался светом. Наконец дверь открылась и в камеру вошли двое. Один из них был явно занимающий высокое положение католический священник, а другой в темном плаще с капюшоном, почти полностью закрывающим лицо, вполне мог быть монахом, но чутье подсказало Павлу, что это не так. Виднеющаяся из-под капюшона седая, почти совсем белая борода и тяжелая прихрамывающая походка выдавали, что второй посетитель стар. Хромая, он грузно опирался на тяжелый металлический посох с набалдашником в виде головы змеи, прекрасно выточенной из голубого полупрозрачного минерала. С полминуты длилось молчание, после чего старик распорядился отвести Павла в баню и выдать ему новую одежду. Его тон, внимание и любезные поклоны сопровождающего священника не оставляли сомнения в том, кто здесь главный. Уходя, они перепоручили Павла чрезвычайно любезному стражнику, который уже не конвоировал Павла, а прислуживал ему. Великолепная баня, очевидно, была построена здесь не для узников. Сбылось то, о чем Павел мечтал весь немыслимый срок своего заключения: теплая вода бассейна нежила и ласкала его. Из бассейна он переходил в турецкую парную. Не менее двух часов Павел смывал с себя многолетнюю грязь. Никто не торопил его. Он извел в бане большой кусок первосортного душистого мыла, которое роскошно пенилось в нежных порах настоящей средиземноморской губки. Затем к нему привели напуганного до полусмерти модного городского цирюльника, который мысленно простился с жизнью, когда его внезапно оторвали от работы и без каких-либо объяснений повезли в тюрьму. Павлу подстригли волосы и ногти, подравняли бороду и опрыскали духами с терпким цветочным ароматом. Кроме белья, Павлу принесли прекрасный, явно по нему сшитый камзол, панталоны, чулки, сорочку, туфли из телячей кожи.

Павел и не предполагал, что внутри тюремного комплекса существуют особые территории, не только ничем не напоминающие место заключения, но по своему убранству и архитектуре не уступающие настоящим дворцам. Через небольшой, но ухоженный и изысканный сад его провели к увитой виноградом беседке, где за накрытым столом его дожидался уже знакомый старик. Сопровождавший Павла охранник молча удалился и они остались вдвоем.

— Поешьте спокойно, а потом уж побеседуем. У нас с вами много времени.

Павел положил себе на тарелку овощей и сыра, налил в бокал красного вина. Он наслаждался каждым вздохом, каждым солнечным лучем, ароматом сада и запахом здоровой человеческой еды. Он не знал еще, чем закончится разговор с этим странным посетителем. Свободой или… снова во тьму? Но тогда к чему все эти торжественные приготовления?

— А вы не составите мне компанию? — спросил он старика.

— Я не голоден, ответил тот. Впрочем, я уже давно вас жду и, пожалуй, поем немного. — Он слегка заикался.

Старик положил себе все то же, что и Павел, и, отломив кусок хлеба, поднялся, тяжело опираясь на край стола. Он откинул капюшон, и потрясенный Павел увидел, что это старый раввин, черная кипа и длинные пейсы не оставляли в том ни малейшего сомнения. Не обращая внимания на удивление Павла, он произнес молитвы на хлеб и на вино и вновь опустился на сиденье.

— Повторите! Ведь вы же еврей, не так ли? — обратился он к Павлу.

— Был когда-то, пожал плечами Павел.

— Вы что, предали свой народ?

Чувствуя себя неловко под острым испытующим взором старика, Павел встал и произнес молитву. Несколько минут они ели молча.

— Как вас зовут? неожиданно спросил старик.

— Паоло. Паоло Элиацци.

— Странная для Италии фамилия, даже для итальянского еврея. Ну да ладно. Вы знаете, сколько вам лет?

— Какое это имеет значение? Я и сам уже не знаю своего возраста, так же, как не знаю, сколько лет я провел здесь, в этой вонючей камере, из которой вы меня сегодня столь любезно вызволили. Не знаю, правда, почему и надолго ли, и кто вы.

Старик отодвинул в сторону тарелку и положил на стол объемистую тетрадь с пожелтевшими страницами.

— Меня зовут рав Мозес, если вам угодно знать.

— С каких это пор раввины пользуются таким почетом в этом католическом царстве?

— Ни с каких. То, что сейчас происходит, это временное явление, стечение обстоятельств. Тщательно подготовленное, хорошо оплаченное, разумеется. Но по этому поводу я, с вашего позволения, ничего более объяснять не буду.

Они выпили по бокалу вина, и рав Мозес продолжил:

— Итак, перед нами книга учета заключенных, в которой значится и ваше имя.

— Неудивительно. Я думаю, на меня имеется и отдельное дело.

— Уже не имеется. Его потеряли. Потеряли почти сразу после ареста, но побоялись доложить начальству, — старик, очевидно, несколько волновался и оттого заикался все больше.

— Поэтому и следствия по вашему делу никто не вел, вас просто оставили умирать в камере смертников в подвале. А в этой книге имеется только очень краткая запись. Послушайте: "Горожанин мещанского звания Паоло Элиацци, владелец лавки по продаже картин и предметов старины. При совершении семнадцатого февраля 1600 года от рождества Христова казни без пролития крови над чернокнижником и еретиком Джордано Бруно исполнился безумия и был обуян диаволом. Одновременно посылал проклятия святой апостольской церкви и для пущего возмущения толпы объявил себя ныне живущим святым апостолом Христовым Павлом. Направляется на расследование по высшей категории дознания. Месяца февраля семнадцатого числа, год 1600 от рождества Господа нашего Иисуса Христа". Далее идет перечень изъятых личных вещей и ценностей.

— Ну и что же здесь удивительного, рав Мозес? Страшное это зрелище человек на костре. Мой рассудок помутился. Ничего странного.

— Да в общем ничего. Вы правы. Единственно странное обстоятельство это дата.

— Не понимаю. Семнадцатое февраля тысяча шестисотого года. День как любой другой.

— Да, если не считать того, что сегодня, когда вы вышли из своей камеры, чтобы пообедать и побеседовать со мной, сегодня десятое сентября одна тысяча шестьсот семьдесят восьмого года.

Ни один мускул не дрогнул на лице Павла. Он задумчиво отправил в рот еще один кусок желтого дырчатого сыра.

— А вы тогда уже были отнюдь не юнцом, не так ли?

— Вы хотите правды?

— Безусловно, — ответил старик.

— Что меня ждет после нашей беседы? — Павел устремил на раввина свой тяжелый бездонный взгляд, но тот продолжал смотреть на него без всякого напряжения. — Куда я отправлюсь отсюда?

— Домой. Вы уже свободны. — И, словно уловив немой вопрос, добавил: — Ваш дом в порядке и отремонтирован. Подземное хранилище произведений искусства обнаружено только мной и всего лишь несколько недель назад. Там все в полной сохранности. А вот личные ценности, которые у вас отобрали семнадцатого февраля тысяча шестисотого года.

Старик выложил на стол из холщевой сумки кошелек, ключи и четыре перстня, которые стражники при аресте чуть ли не с кожей содрали с пальцев Павла, но, испугавшись проницательного взгляда надзиравшего отца-инквизитора, все же побоялись украсть и поделить.

— Вообще, чтобы вы знали, мое единственное занятие это спасение тех, кого я могу спасти.

Тут Павла проняло. Он действительно был потрясен заботой этого человека.

— Возьмите это все себе, рав Мозес. Это дорогие вещи, они могут послужить вам. — Павел поспешил продолжить, увидев протестующий жест старика. — Они могут быть полезны и в вашем деле спасения несчастных.

— Спасибо, но я ни в чем не нуждаюсь… кроме разве что сил, но об этом потом. А сейчас я хочу послушать вас. Впрочем… его взгляд упал на перстень с глазом, тот самый, доставшийся Павлу-Саулу от далекого предка, этот я возьму, если вы действительно мне его дарите…

— Да, разумеется! Более того, я расскажу вам его историю! — Но рав остановил его:

— Не надо перстень слишком старый, думаю, намного старше вас, а так называемые подлинные истории подобных вещей обычно слишком сильно искажаются. Меня сейчас интересуете вы, синьор Паоло, — он надел на безымянный палец правой руки кольцо и полюбовался им.

— Итак, когда вы родились, синьор апостол?

*

Саша с Павлом вошли в квартиру, которую Павел за то время, что в ней жил, как мог, привел в порядок и сделал более-менее уютной. Усталые, они отправились на кухню попить чаю. Саша была в лирическом настроении с налетом грусти. Уставившись в чашку с чаем, пахнущим бергамотом, она задумчиво изрекла:

— Павел, а ты мог бы ненадолго остаться со мной?

— Поясни.

— Ну, пока я не умру.

— У тебя что-то болит, кроме ноги?

— Да нет, и нога, собственно, уже тоже в порядке и вообще я хочу жить до ста, даже больше! Но для тебя же это один миг. Вжик!.. И ты снова свободен.

Павел молча смотрел в окно.

— Ты, кстати, не сдержал обещания, данного перед смертью Эвриале.

— Какого обещания, Саша?

— По-моему, она потребовала с тебя обещание никогда не быть одному, и ты обещал ей, правда? А? Апостол Павлик ты мой…

Он грустно улыбнулся:

— Да, но перед тем как глаза ее закрылись навеки, она прошептала, что попытается вернуться ко мне. И вот, у меня есть ты.

— Почему все-таки у вас не было детей? — Павел печально пожал плечами.

— Не знаю.

— А сколько прожила Эвриала?

— Увы, она не перенесла того, что стала, как ей казалось, выглядеть старше, чем я. Начала болеть и угасла, не дожив до семидесяти лет. Она очень тяжело болела, и с тех пор я почти всю жизнь учусь медицине более чем другим наукам, но… думаю, что и сейчас мало чем смог бы ей помочь.

В дверь позвонили, и Саша пошла открывать. Это оказалась соседка по подъезду, Анна Степановна. Она была чрезвычайно взволнована обычное, впрочем, ее состояние. В свои шестьдесят лет она всю себя посвящала общественной работе, будучи председателем районного товарищеского суда. Делу этому она отдавалась самозабвенно, не покладая рук, а величайшим плодом ее деятельности было то, что каждый горький пьяница в районе имел как минимум одно общественное порицание. Оформлял его товарищеский суд, заседающий не реже одного раза в неделю под бессменным председательством Анны Степановны.

— Анна Степанна, что-то случилось? — Саша провела в комнату задыхающуюся от волнения женщину.

— Да! И мне очень нужна помощь! Я обращаюсь к вашему родственнику! — Анна Степановна чуть замешкалась перед тем, как назвать как-то нерасписанного и непрописанного Павла Ильича. — Мне очень нужна его помощь.

— С удовольствием, — проговорил Павел. — Что от меня требуется?

— Значит, так, — Анна Степановна была сама решительность. — Вы мне нужны как мужчина!

*

Несколько часов Павел рассказывал историю своей жизни старому раввину. Тот не перебивал его. Внимательно слушая рассказ, он иногда отпивал вина, при этом приглядываясь с явным удовольствием к игре солнечного света в хрустальном бокале, заполненном рубиновой жидкостью. Павла же, как магнит, притягивала голова кобры, украшающая трость старика. И, отрывая взгляд от собеседника, он все чаще всматривался в этот голубоватый кристалл, мерцающий в лучах, которые пробивались сквозь виноградные лозы. Стоило старику изменить позу, и трость тоже сдвигалась, в глазах змеи вспыхивал ослепительный неземной свет. И хотя Павел понимал, что это сверкают не замеченные им ранее два крупных бриллианта, вставленные в глазницы, зрелище завораживало его.

Павел закончил рассказ о своей судьбе и замолчал, глядя в глаза старику. Тот отреагировал довольно быстро:

— Ну что ж, Саул! Мне жаль вас, как жаль любого, кто предал свой народ и свою веру.

— Я не понял, о каком предательстве вы говорите, рав Мозес.

— Как о каком?! Вы в чудовищном, искаженном виде передали язычникам слово, не к ним обращенное. Посмотрите, сколько вокруг понастроено языческих капищ, украшенных крестом — орудием убийства и пытки, вашей же пытки, Саул. Вам не нравится, как жгут людей на кострах во имя вашего же Бога?! Так ведь вы их этому научили!

— Один я?

— А какая разница! Каждый отвечает за себя, Саул, вина не делится на доли.

— Так что ж, мне надо было всех их загонять вначале в храм иудейской веры? Но миссионерство у иудеев запрещено.

— Оно и невозможно. Вы стали миссионером и породили религию, в которой есть все, кроме Бога истинного.

— А по-вашему, Бог истинный это те догмы, от которых я хотел отказаться?

— Бог это Бог, и никто не может объять его, ибо он объемлет все сущее. А догмы или не догмы… откуда вам знать, что за смысл сокрыт в их исполнении…

— Ну что вам дает суббота? Неужели кому-то нужна святость шабата? Зачем Богу нужно, чтобы это была именно суббота? Пусть один отдыхает в субботу, другой в воскресенье, а третий в понедельник и так далее. Наука и прогресс приводят к процессам, которые нельзя останавливать. Если бы все соблюдали шабат, то прогресс был бы невозможен.

— А с чего вы взяли, будто Богу нужен этот прогресс? Ну, начнут люди выплавлять новый, доселе невиданный металл зачем? Чтобы убивать друг друга и землю, данную Господом? Да?! Чтобы получить какие-то вещества, возможно, мало шести дней, но среди этих новых веществ, поверьте мне, будут яды, несущие смерть! Человек должен в поте лица своего деревянной сохой добывать кусок хлеба, а в субботу думать о своей душе и о душе своих детей.

— Я понимаю вас и как раз хотел спросить о том, как, по-вашему, сочетается развитие экономики и соблюдение заповеди, запрещающей давать серебро, любые деньги и ценности в рост. Ведь вы согласитесь, что без кредита экономика…

— Богу экономика без надобности, Саул.

— Но если даже все евреи откажутся нарушать эти законы, то есть ведь другие народы, не связанные с Богом законом Завета!

— Да! Ho боюсь, что вам, Саул, ещe суждено увидеть, сколь много будет детей Израилевых среди тех, кто поведeт мир по грядущему пути, и, сколь бы умны и благородны они ни были, другое предписано им Господом, a без них не свершится то, о чeм я сказал. Я знаю, что это так, и причина тому лишь Его воля!

— Все это, как вы понимаете, рав Мозес, я чувствую уже давно, но моя долгая и тяжкая жизнь позволяет мне, несмотря на всю мою вину, которой я не отрицаю, чуть шире смотреть на мир и на союз человека с Богом.

— Да, Саул, не много вы поняли. Не знаю, сколько времени вам отпустил Господь в наказание за смущение душ человеческих. Но, даже если это будет десять тысяч лет, то перед бесконечностью это то же, что жизнь мотылька-однодневки. И не набрать вам безмерной мудрости, лишь пресытитесь вы зрелищем страданий, в коих средь всех живущих повинны и вы, и более многих других.

Павел опустил лицо на руки, он ощущал весь безысходный груз безумных веков и чувствовал, как гнетет его обычно столь гонимая им мысль о своей вине.

Рав Мозес тяжело приподнялся.

— Ступайте. Перед вами, наверное, еще долгий путь. И поймите, что ваша доля, Саул, быть в толпе избиваемых. Если одно лишь присутствие ваше спасет хоть кого-нибудь из обреченных, это уже смягчит вашу вину и утолит хоть на время муки совести.

Павел поднялся из-за стола и протянул руку старику. Несмотря на всю горечь сказанного, Павел испытывал к нему только благодарность и необъяснимое чувство родства. И еще горько было ему, что столь мимолетно встретился он с этим человеком, которого тоже вот-вот унесет от него неумолимая река времени.

Рав Мозес ответил ему на удивление крепким, совсем не старческим рукопожатием.

— И спасибо вам за подарок, Саул. Для меня он действительно много значит, — рав Мозес еще раз посмотрел на перстень с оком.

— Рад буду снова увидеть вас, — сказал Павел, прощаясь.

Старик светло и грустно улыбнулся, улыбнулся в первый раз с момента их встречи. Через пять минут стражник вывел Павла за тюремные ворота.

*

После непродолжительной паузы Анна Степановна пояснила свои слова. Проблема, как оказалось, состояла в том, что этажом ниже, в такой же двухкомнатной "распашонке", распалась семья.

— Понимаете, — вздыхала Анна Степановна, — люди попросту не смогли ужиться друг с другом и разошлись… как в море корабли. А квартира-то у них одна, и не разменять такую ни за что, и жили они так целый год вместе, чужие уже по сути люди, то есть со всеми печатями о разводе, как положено.

Павел с Сашей слушали, не перебивая, в ожидании, когда же она перейдет к сути.

— И вот сейчас она, то есть женщина, Мария Егоровна, встретила свою новую судьбу, приятного такого серьезного человека, Фуата Мансуровича. И вот, как, собственно, решили они жить вместе, так Фуат Мансурович к ней, значит, и переехал, в смысле жить. Такие вот дела.

— Ну так совет им всем да любовь, пожал плечами Павел. — А я чем могу помочь, если все счастье уже состоялось?

— Да не состоялось оно! В том-то и беда, и наше, так сказать, общественное участие. Он разделся и ходит голый совсем. Анна Степановна густо покраснела.

— Кто, Фуат Мансурович? Так он, наверное, хотел получше исполнить супружеский свой долг! — высказала предположение Саша.

— Да не он, не он разделся-то! Вот в чем и ужас, — всплеснула руками Анна Степановна, — а прежний, Анатолий Владимирович.

— А он-то зачем? — Саша с огромным трудом сдерживала смех.

— Как он говорит из протеста и с целью наилучшей подготовки к концу света. То есть он, по его словам, так протестует против нового брака Марии Егоровны с Фуатом Мансуровичем и их совместного проживания в этой квартире. Жировка в этой квартире не разделяется, так как комнаты смежные и кухня маленькая. А приватизироваться по причине предстоящего распада семьи они не приватизировались. И вот он, то есть Анатолий Владимирович, ходит по квартире голый и говорит: Во-первых, я против вас протестую в форме, как Чучелина!” Так, что ли, ее зовут?.. опять забыла… ну, в Италии, в парламенте есть такая распутная депутатша, и ее все время показывают голую с плакатами, тьфу! Он и насмотрелся. — Она с осуждением посмотрела на бьющуюся в беззвучном смехе Сашу. Подавив истерический всхлип, Саша прошептала:

— Анна Степанна, а лет-то им всем сколько? Тридцать есть?

— Да какие там тридцать! О чем вы говорите?! Серьезные они уже люди, шестьдесят пять все справили.

Саша, закрыв лицо руками, начала сползать с дивана, а Павел, как бы размышляя над сказанным, отвернулся к окну, будучи тоже не в состоянии сдержать улыбку.

Анна Степановна, несмотря на явное недовольство несерьезностью слушателей, продолжала:

— Так вот он и говорит, что: Если эти итальянцы на эту развратную Чучелину с утра до вечера глазеют, то вы можете и на меня, ветерана труда в атомной промышленности, поглядеть от счастья в вашей молодой семье не убудет. А коли этот Фуат Мансурович с тобой, Манька, это Марья Егоровна то есть, на кухне чай пить брезговает, когда я, голым задом к вам поворотясь, свою холостяцкую треску жарю, то, значит, никакой любви к тебе в нем нет, а одна тяга к размещению на неприватизированной жилплощади”. Так-то. А еще говорит, мол, все одно сейчас конец света будет, и он якобы сам в подготовке его участие принимал и загодя разделся, чтобы на суд к Богу, значит, явиться в первозданном виде. — Анна Степановна отерла пот со лба.

— И вот моя просьба к вам… простите, как вас по имени-отчеству?

— Павел Ильич.

— Так вот, Павел Ильич, мне, как женщине и до пенсии моей юристу, неудобно как-то голому человеку объяснять, чтобы одумался. К тому же, муж мой против, чтобы я ходила, хоть и сам идти по причине своего собственного тяжелого характера отказался. Вы же поймите: общественность и товарищеский суд это все, чем мы можем помочь, нарсуд это дело не примет, так как он голый на своей жилплощади ходит. Если б он на улицу без трусов, простите, пошел, то это прямое, так сказать, хулиганство и оскорбление общественной нравственности, тут или на пятнадцать суток, или в психдиспансер прямая дорога, а дома мы можем только уговором или порицанием действовать, к совести его взывать. И все!

— А скажите, что он там про конец света говорит? — Поборов улыбку, Павел повернулся от окна лицом к собеседнице.

— Ой, глупости всякие! Вы у него и спросили бы сами. Я уж думаю, может, и вправду психиатрическую вызывать? Твердит, будто он какому-то главному масону атомную бомбу продал и сам в эти масоны хочет теперь записаться, чтобы все живое на земле спалить и дать Богу возможность по новой попробовать. Бред какой-то. И человек-то вроде почти непьющий. Ну что? Сходите, а?

— Хорошо, — ответил Павел. — Когда идти?

— Так хоть сейчас. Они дома все. Вдруг поможете людям…

Когда Анна Степановна и Павел спустились к квартире, где разворачивалась драма, Мария Егоровна как раз стояла в дверях и уговаривала войти Фуата Мансуровича. Тот, в свою очередь, войти отказывался и, сидя на корточках возле перил, курил "Беломор”. Глядя из-под дерматиновой кепки на полную, рыхлую Марию Егоровну маленькими колючими глазками, Фуат Мансурович недоумевал:

— Одно мне непонятно, как ты с таким человеком жизнь прожила, Мария? Объясни мне. — Мария Егоровна только разводила руками и плакала.

— Вот, познакомьтесь, — сразу вступила Анна Степановна, — мужчина наш новый жилец, Павел Ильич зовут. Он не прописанный еще, но сейчас это значения не имеет, главное, он человек культурный и с Анатолием Владимировичем готов поговорить.

— Ой, спасибо вам, только он… вы же знаете, Анна Степанна, какой он. Проходите, Павел Ильич, не обессудьте только, уж как получится. Спасибо вам. — Мария Егоровна провела Павла в глубь квартиры и показала на дверь кухни. — Вон там он. — Несчастная женщина, отвернувшись, приоткрыла дверь, давая дорогу Павлу.

В крохотной, заставленной неопрятными полками и шкафчиками кухне стояло два маленьких обособленных стола. За одним из них сидел абсолютно голый пожилой человек ничем не выделяющейся внешности. Редкими желтыми зубами он сосредоточенно лузгал дынные семечки и при этом любовно созерцал наклеенное на шкафчик изображение итальянской порнозвезды Чиччолины, позирующей с двумя голыми, равно как и она, подругами возле какого-то римского общественного здания. Анатолий Владимирович сделал вид, будто даже не заметил протиснувшегося к нему Павла. Закрывшаяся уже было дверь внезапно снова приоткрылась и на кухню просунулась пухлая, с нездоровой кожей рука Марии Егоровны, сжимающая какой-то синий комок.

— Толенька! Анатолий Владимирович! Ну одумайся, человек же к тебе пришел, — и она, не заглядывая внутрь, кинула кусок материи в сторону бывшего мужа. Это были сатиновые "семейные" трусы.

Анатолий Владимирович цепко схватил их костлявой пятерней и неловко вскочил из-за стола. При этом во все стороны, в том числе и на Павла, полетела семечковая шелуха. Не говоря ни слова, Анатолий Владимирович повернулся к двери и, демонически захохотав, изорвал трусы в клочья, после чего победно швырнул на пол обрывки синего сатина. За дверью раздались глухие рыдания бывшей жены и осуждающее тихое бормотание уже согласившегося пройти в дом Фуата Мансуровича.

Анатолий Владимирович смерил взором Павла Ильича, усевшегося без приглашения на трехногую табуретку, и изрек, гордо подбоченясь и протягивая руку в сторону Чиччолины с подругами:

— Ну, а я чем не парламентарий?

— У вас мало опыта общения с избирателями.

— Какого опыта общения с избирателями? — Анатолий Владимирович явно был обескуражен спокойствием и невозмутимостью незваного гостя.

— Как какого? Полового, разумеется! — Павел улыбался одними губами, взгляд его, тяжелый и пристальный, изучал чахлое тело и болезненное лицо оппонента.

— Да я этих избирателей… — Анатолий Владимирович изобразил непристойное движение.

— Сомневаюсь, — парировал Павел.

— А она, — он показал, что имеет в виду порнозвезду, — она да! И это им нравится…

Анатолий Владимирович не выдержал тяжелого взгляда гостя и медленно опустился на стул. С минуту они молчали, и что-то властное, подавляющее, проникшее в сознание старого больного человека вместе с неимоверным взглядом Павла, подтолкнуло его к откровенности с непонятно зачем оказавшимся здесь незнакомцем.

— Зачем она привела сюда этого татарина? еле слышно промолвил Анатолий Владимирович.

— А вы предпочли бы, чтобы она привела китайца?

— Зачем вы так говорите?.. Какая разница кого. Просто это мой дом, ее и мой. Мы прожили здесь тридцать лет.

Павел Ильич молчал.

— Она же сама знает, какой ценой я эту квартиру получил. Эх, молодой был, дурак!

— И какой же ценой?

— А такой! — Анатолий Владимирович развел руками над причинным местом. — На работу такую пошел, реакторы-хренакторы, радиация-хренация. Чтобы в общаге не жить или, как потом, в комнате в коммуналке. Кто ж тогда знал, ее ж, заразу, не видно, не слышно, а как в "грязь” попал… Эх! Да вы знаете, что на этом языке "грязь” означает?

— Знаю! — ответил Павел.

— Ну вот, значит, в двадцать восемь лет я в "грязь" в эту попал на одном реакторе под Красноярском, и все, кабзец, ни детей, ни этих, как она мне теперь говорит, радостев половой жизни, тьфу! — он заплакал.

— А этот, что ли, половой гигант?

— Да говно он! Из нашего же монтажтреста, из Смоленска только, прописаться хочет, сволочь! — последнее слово Анатолий Владимирович визгливо прокричал в расчете на то, что его услышат в комнате и коридоре.

— Он ей вправляет, что им, татарам, до свадьбы нельзя, а теперь еще и при мне он, вишь ты, стесняется, а она, дура, охренела совсем на старости лет, прости Господи… — Он раскачивался на стуле, сжав лицо руками. — Поймите, вы… Как вас зовут?

— Павел.

— Вы, Павел Батькович, поймите — это мой дом, здесь каждый гвоздь мной вбит, хорошо ли, херово ли, по пьяни ли — другой вопрос. Но мы с ей, с дурой моей, каждую мебелюшку, каждую тряпку сраную сюда покупали, а теперь… Ну как мне сделать, чтобы он ушел отсюда, а?

Павел молчал, все было, увы, не так смешно, как показалось вначале, обычное человеческое горе в пятиметровой кухне, засоренной семечковой шелухой. Но тут Анатолий Владимирович внезапно перешел к теме, которая подспудно и заинтересовала Павла, когда она проскользнула в монологе Анны Степановны.

— Ну, а вообще-то теперь все один хрен, — вдруг сказал он. — Мы с братаном масонам теперь бомбу атомную продали, чтобы уже конец света поскорей пришел, с чем я вас и поздравляю. По-моему, так всем нам и надо. Я не из-за денег ее продал, как братан. Он-то думает у себя в Крыму дворец отстроить и отсидеться, а я плевал… Пусть здесь в Москве и взрывают… Со мной вместе.

Павел усмехнулся нелепому бреду, но Анатолий Владимирович заметил это и завелся.

— Не верите, значит! А вот смотрите: у меня тут денег на три такие квартиры, как эта, только я не покупаю, на хрена?! Я в этой сдохнуть хочу. — С этими словами он достал из-за плиты здоровенную коробку из-под корнфлекса и открыл ее.

Долларов там было не на три, а минимум на десять таких квартир. Павел помолчал две секунды, соображая, а затем взял обеими ладонями голову голого человека, повернул к себе и мрачно произнес:

— А теперь давайте по порядку и с самого начала.

*

С Петром Саул познакомился при очень странных и, можно сказать, драматических обстоятельствах. После гибели Иисуса Петр долгое время скрывался в Иудейской пустыне в окрестностях Иерихона. Его разыскивала городская стража Иерусалима за то, что во время задержания Учителя он, размахивая здоровенным рыбацким ножом, желая защитить Иисуса, порезал ухо одному из стражников. Рана была незначительной, и стражники предпочли разогнать спутников арестовываемого человека, а не задерживать их, что заведомо только осложнило бы задачу немногочисленному отряду.

Но по прошествии недели пострадавший стражник скончался от заражения крови. То ли нож был недостаточно чист, то ли он не промыл вовремя рану, но на третий день поднялся жар, затем начался горячечный бред, в котором он все время твердил о каком-то наказании, якобы справедливо ему посланном.

Не приходя в сознание, он умер. И тогда было решено отыскать преступника, ставшего причиной гибели стража порядка. Саул был направлен с десятком конников на поиск Петра, который вместе с товарищами скрывался в пустыне между Иерусалимом и Мертвым морем.

Саул был не слишком доволен порученным ему заданием. Он, римский гражданин, единственный отпрыск знатного рода из колена Давидова, отнюдь не юный уже человек, был крайне раздражен необходимостью шнырять по каменистой пустыне с десятью тупыми, источающими запах нечистого потного тела мужланами-стражниками, в поисках каких-то проходимцев. Однако карьера, которой он себя посвятил, требовала подчинения, и он прочесывал ущелья средь прибрежных скал Мертвого моря. Но никого, совпадающего с описаниями и свидетельством одного из конников, лично видевшего Петра с товарищами во время ареста Иисуса, им встретить не удалось.

Через три дня Саулу надлежало вернуть стражников к исполнению их основных обязанностей, которые заключались в обеспечении порядка в непосредственной близости от храма. Он отправил в Иерусалим восьмерых из них, а сам с двумя оставшимися конниками двинулся в сторону крепости Мацада вдоль берега Мертвого моря. Он рассчитывал, что именно этой дорогой смутьяны пробираются в сторону Красного моря через набатийские города, чтобы сбежать в Египет пешим или морским путем.

Расчет Саула был почти верен. Те, кого он искал, действительно скрывались в пещере, расположенной в расщелине ручья Эйн Геди как раз посередине между Кумраном и Мацадой, но они не собирались никуда дальше бежать. Их было четверо: Петр-Симон, Андрей, Фома и еще не известный никому полубезумный, прибившийся к ним накануне стражник.

Саул услышал их голоса уже под вечер, двигаясь по прибрежной дороге, проложенной совсем недавно для прохождения кортежей царя Ирода, время от времени переезжающего из Иерусалима в свою резиденцию крепость Мацада и обратно. Эхо гулко разносило голоса людей, помогавших друг другу подниматься по вертикальной стене ко входу в пещеру.

Три всадника свернули от моря к скалам. Довольно скоро Саул спешился и повел коня под уздцы, стражники продолжали двигаться на лошадях. Они вышли к небольшой каменистой площадке, являющейся плоской верхушкой каменной глыбы, нависшей над ручьем. Примерно в двадцати метрах над ними виднелся вход в пещеру, к которому можно было подняться, только цепляясь за уступы в почти отвесной красноватой скале.

Саул почувствовал, что под ногами у него зарождается какой-то гул, и разумно предположил, что это землетрясение, которое в этих местах было не редкостью. Обычно на равнинах землетрясения особого вреда не причиняли, лишь пугали людей, воспринимающих этот гул и содрогание почвы как проявление Божьего гнева и предвестье грядущих наказаний за неправедность. Небо несколько раз полыхнуло диковинным в этих краях светом зарниц. Причудливые отражения промелькнули на свинцовой поверхности Соленого моря. Саул был не из пугливых, но карабкаться сейчас наверх посчитал неразумным риском.

В пещере также почувствовали содрогание земных глубин, пристально и завороженно следя за всполохами и их отражением. Один из обитателей высунулся наружу. Первое, что увидели его испуганные глаза, были три вооруженных человека, стоящие внизу.

— Эй! — крикнул Саул. — Ответьте дворцовой страже! Есть ли среди вас бывший рыбак Симон, разыскиваемый нами за убийство, совершенное им?

— Я — Симон, — выкрикнул человек и высунулся совсем.

Один из стражников разглядел его и признал, что и показал жестом Саулу.

— Но я не убивал никого! — прокричал Симон.

— Человек, которого ты ранил в городском саду, умер четыре дня назад от раны, и ты должен предстать перед судом. Таков закон. Твои товарищи не нужны нам. Отдавшись в наши руки сам, без сопротивления, ты можешь рассчитывать на снисхождение прокуратора.

Так прокричал Саул. Но в это время гул под ногами нарастал вместе с ощущением зыбкости и ненадежности опоры. С окружающих скал начали срываться огромные камни. С грохотом они обрушивались вниз, увлекая за собой камни поменьше и целые потоки щебня. Симон, ничего не ответив, скрылся в пещере, а Саул с напуганными стражниками, едва сдерживающими дико ржущих лошадей, остались никак не защищенные среди ревущей стихии. Дело принимало нешуточный оборот, и Саул уже осматривался в поисках какого-нибудь естественного укрытия, которое при подобных обстоятельствах не стало бы могилой. Он не успел даже понять, что произошло, когда страшный и внезапный удар в голову отключил его сознание. Небольшой обломок скалы попал ему в затылок и опрокинул навзничь.

Отпустив узду, Саул скатился к краю каменной глыбы и рухнул с трехметровой высоты в маленькое озерцо, наполненное ледяной проточной водой. Гибель, так они решили, их начальника это было последнее, что увидели двое стражников; мощно вздрогнув, вся тысячетонная глыба просела и, потеряв опору, рухнула вниз, в расщелину, увлекая за собой людей и коней. В реве стихии не слышно было предсмертных воплей людей и ржания несчастных животных, через секунду превращенных в прах, затертый меж чудовищных каменных глыб.

Саул взлетал вверх, он был невесом и свободен. Он с удивлением смотрел на все, что оставалось внизу, но ничто ни гибель стражников и коней, ни грохот каменных лавин, ни даже судьба собственного тела, распростертого в ледяной воде, ничто не беспокоило его. Он летел вверх и видел все вокруг, но не так, как видят живущие, направляя свой взор в ту или иную сторону нет, он видел все сразу — и свинцовую гладь Мертвого моря, и красные горы, и заходящее солнце, и, она становилась все ярче, ущербную луну с поднятыми над горизонтом "рогами".

Он оставлял все это — он летел к свету, яркому, белому, но не слепящему, а наоборот, полному надежды и тепла. И противной, убогой представилась ему его жизнь, особенно пустая после смерти от болезни сердца его юной совсем жены Ривки. Нелепое движение в никуда, карьера, вожделенная мечта занять место при дворе императора. Кто такой император? Такой же комочек плоти с прилепившейся к нему на время душой. О, как Саул наслаждался мыслью о том, что сейчас он влетит в свет и сольется с ним, вот оно счастье и торжество. Но внезапно стремительность полета прекратилась, и Саул понял, что ему нельзя в свет; отчаяние и печаль охватили его. И голос, неведомый прекрасный голос проник в его сознание:

— Ты, Саул, сын Элиава! Зачем ты гонишь детей моих?

И не было у него ответа, ибо слова о служебном долге, о подчинении начальству, о карьере даже не возникали в мыслях Саула, ибо чувствовал он, что это не те причины, что могут быть в качестве объяснения приняты здесь.

— Грешен я! — возопил он. — И нет других причин тому злу, что творил я на земле. Но пусти меня в свет душа моя скорбит и жаждет очищения.

— Нет, Саул! Свет не примет тебя, ступай назад и очистись, Саул, ибо там, в земной скверне, должна очиститься душа, дабы стать достойной света.

— Господи! Ты ли это?

Молчание было ответом Саулу.

— Может, ты и есть тот самый Иешуа, распятый на Голгофе римскими солдатами, за безумного принятый людьми?

Не было ответа Саулу, но свет начал меркнуть. Вожделенный, прекрасный свет угасал, и Саул стремительно летел вниз.

— Господи! Я стану гласом Твоим на земле, я буду творить добро на земле и учить добру именем Твоим!

И голос в последний раз ответил ему:

— От имени своего говори и твори добро! На то и дарована тебе твоя жизнь!

Но страстная душа Саула, уже обрушиваясь вниз, успела крикнуть:

— Нет! Ибо я ничтожен, и мне нужно имя Твое, чтобы поверили мне!..

Ответом на его бунт была ослепляющая боль и черный провал разверзшейся бездны. Волны тупой боли и тошноты подхватили Саула и понесли куда-то в мрачную беспросветную даль. Он не помнил, сколько он носился во тьме и вопиял, вопиял о свете, но не было ответа его мольбе…

Открыв глаза, Саул не сразу понял, что происходит. Он лежал на какой-то подстилке возле чахлого костра, разложенного у самого края пещеры с тем расчетом, чтобы дым выходил наружу. У костра сидел Симон, тот самый человек, за которым Саул и явился сюда. Симон увидел, что Саул открыл глаза, и улыбнулся тому, кто пришел, чтобы увести его на верную смерть.

— Где твои товарищи? — разлепил пересохшие губы Саул. Каждое слово отдавалось болью в затылке, и слабость ватной тяжестью придавливала тело.

— Я попросил их помочь мне поднять тебя сюда и уйти, чтобы их не забрали вместе со мной.

— Тебя уже никто никогда никуда не заберет…

— Знаю, — ответил Симон. — Ты разговаривал с Учителем, Он приходил сюда.

— Ты видел его?

— Нет! Я почувствовал, что Он здесь, и спрятался, я ведь предал Его, трижды отрекся от Него из страха за себя, мне стыдно. А ты говорил с Ним, и Он отвечал тебе, но я не слышал Его слов, их слышал только ты. Ты ведь слышал Его, правда?

— Да, наверное… Конечно, Его. — В разбитой голове Саула проносились смутные обрывки образов и видений, мелькавшие в его сознании в долгие часы беспамятства.

— Я знал, что ты не умрешь. — Симон подбросил в костер еще несколько сухих веточек, и огонь весело затрещал. — Вы ведь о чем-то договорились с Ним, Он поручил тебе что-то? Да?

— Я поведу вас за собой, — Саул приподнял голову и пристально вгляделся в костер. — К свету!

Симон удивленно посмотрел на него и хотел еще что-то спросить, но Саул властным жестом остановил его:

— Расскажи мне про Учителя. Все, что знаешь сам!..

*

Одевание Анатолия Владимировича, причем не только в трусы, но и в более фундаментальные одежды, как то: брюки и рубашку вызвало среди всех присутствующих взрыв праздничного восторга. Однако Павел был крайне мрачен и не склонен принимать каких бы то ни было слов благодарности. Подхватив под локоть безвольно обмякшего за весь трехчасовой разговор Анатолия Владимировича, он сухо попрощался со встреченными им на пути участниками семейной драмы и без объяснений проследовал вниз, к машине, даже не заглянув к Саше.

Павел усадил Анатолия Владимировича на переднее сиденье недавно купленного "лексуса” и указал ему на мобильный телефон, закрепленный на штативе перед "торпедой":

— Набирайте!

— А вы уверены, что…

— Набирайте! — Павел смотрел на Анатолия Владимировича тяжелым изничтожающим взглядом. — Значит, где они расположены приблизительно? Рублево-Успенское шоссе, где? За Усово?

Светлосерый "Лексус-400” помчался по филевским улицам в сторону "рублевки". Анатолий Владимирович набрал дрожащей рукой номер и поднял трубку радиотелефона.

— Алло! Позовите, пожалуйста, господина Михаила, это Любовин Анатолий Владимирович говорит. Хорошо. Жду.

Лексус” на бешеной скорости мчался по дублеру Рублевского шоссе. Павел включил дальний свет и не отпускал сигнал.

— Да! Господин Михаил! Я еду к вам. Как к вам лучше подъехать? Зачем? У меня еще есть предложения. Нет, я не один. Да, мой товарищ за рулем. Ему трубку? Даю.

Павел схватил трубку, уже вылетая на Рублевское шоссе. В трубке раздался низкий голос приятного тембра, принадлежащий явно пожилому человеку:

— С кем имею честь? — поинтересовался он.

— Зовут меня Павел, а остальное обсудим при встрече.

— А вы уверены, Павел, что встреча состоится?

— Уверен. Это в ваших интересах.

— Занятно. Самоуверенный вы, однако, человек.

— Я пересекаю МКАД, объясняйте, куда ехать.

Машина на бешеной скорости неслась по тихому и тенистому Рублево-Успенскому шоссе. Восьмицилиндровый трехсотсильный мотор работал почти бесшумно, и только свист ветра и шелест широких шин доносился до прогуливающихся в лесу вблизи шоссе отдыхающих.

Павел, определившись с маршрутом, положил трубку.

— Что вы собираетесь со мной сделать? — Анатолий Владимирович всхлипывал, забившись в угол.

— Так вы же к концу света готовились. Продолжайте подготовку хуже, чем вы хотели, не будет. Если желаете, можете даже снова снять штаны. Думаю, уже все равно.

Дорога пошла через населенные пункты. Они проскочили знаменитую Барвиху, потом Жуковку.

— Что из себя представляет этот Михаил? — спросил Павел, презрительно глядя на Анатолия Владимировича.

— Господин Михаил он главный масон, самый главный! Довольно старый и очень навороченный.

— Какой-какой?

— Ну, весь такой длинноволосый, бородатый, как вы, только седой весь и старше вас.

— Это уж, положим, вряд ли. И чем он занимается?

— Скупает повсюду, где только может, всякие радиоактивные материалы. Сразу платит и намного больше, чем, как говорят, всякие там обычные террористы. У него целая сеть, я говорил вам, и если кто хочет продать что-то такое, даже просто радиоактивное, то непременно выйдет на него. И он говорит, что я, дескать, всегда заплачу больше, но, если продать кому-то еще, то есть просто кому-то, даже вовсе не масонам никаким, то ждет тебя страшный конец. И взгляд у него при этом, как у вас, жуткий, извините, взгляд. Под таким взглядом в голову не придет не то что обмануть его, а даже, так сказать…

— Еще раз! — прервал его Павел. — Он сам вам сказал, что будет бомбу вашу взрывать?

— Да нет, но это ж ежу понятно, на кой она ему еще?! Брательник-то мой, что я вам говорил, полковник, который боеголовку эту и открутил, так мне и сказал: "Видать, он хочет их побольше насобирать, ну и рвануть потом, а мы с тобой хоть пока поживем для себя, а помирать-то все равно когда-нибудь придется".

— А ему это зачем? Вы об этом думали?

— Да кто ж их знает, масонов? Миром, видать, управлять хотят.

— Каким миром, когда все сгорит?

— Вот тут, наверное, их масонская хитрость и есть.

— А откуда вы взяли, что он масон?

— Разве такое говорят! Да сами, как его увидите, поймете, что я прав. Сразу видно, что он самый главный масон и есть. Хотя, наверное, нас сейчас убьют…

Павел въехал в поселок Николина Гора и затормозил возле большого бетонного забора.

— Узнаете?

— Да, — конечно! ответил Анатолий Владимирович и обреченно вздохнул.

Глухие железные ворота бесшумно отворились, и "лексус” въехал на огромную, засаженную соснами территорию. Павел поставил свой лимузин возле черного "фольксвагена”, одиноко стоящего на небольшой асфальтовой площадке возле самых ворот. Опытным взглядом Павел определил, что этот невзрачный "гольф” сверху до низу бронирован и оснащен могучим двигателем. Такие машины делаются по спецзаказу.

Вокруг не было ни души и, закрыв "лексус”, Павел направился по залитой красноватым асфальтом дорожке к большому кирпичному дому, виднеющемуся впереди. Анатолий Владимирович с обреченным видом плелся следом.

— Сюда, кстати, нельзя приходить с оружием, — промямлил он внезапно.

— Спасибо за предупреждение, но я оружием не пользуюсь, даже ядерным, — ответил Павел и ускорил шаги.

К своему удивлению, он ощущал, что сильно волнуется. Сейчас он шел к заветной цели. Во имя нее он и приехал в эту гибнущую страну, из которой, по куче свидетельств, словно трупный яд из мертвого чудовища, растекались по всему миру радиоактивные материалы. Несколько лет он подкарауливал ту случайность, которая позволит в очередной раз испытать собственную неуязвимость и попытаться воспрепятствовать злу. Павел понимал, что идет на огромный риск. И боялся он не прекращения своей затянувшейся земной каденции, ибо верил, что в этом случае его душу наконец примет виденный им уже свет, но нового заточения на десятилетия, которое лишит его возможности спасать тех, в чьих страданиях он считал себя повинным.

Павел вспомнил, как много лет назад он предпринял странную даже для себя самого попытку заглянуть в собственное будущее. Тогда, испытывая одновременно и страх, и сомнение, он пришел в дом знаменитого провидца. Но ничего не дала ему та встреча.

— Может ли принять меня мэтр? — спросил тогда Павел открывшего ему дверь пожилого усталого человека, больше похожего на слугу, чем на хозяина дома.

Но человек отвернулся от него, закрыв лицо руками.

— Нет! — ответил тот. — Уходи.

— Ты и есть Мишель де Нотр-Дам, великий лекарь и прорицатель? — спросил с порога Павел.

— Это так же верно, как и то, что ты Саул бен Элиав, гражданин рухнувшего Рима и погибшей Иудеи, — ответил тот уже не по-французски, а на древнееврейском. — Уходи, ибо я не могу говорить с тобой. Мне нечего сказать человеку, чья жизнь столь же безмерна, как и страдания его. Уходи, ибо мои глаза болят, когда я вижу тебя. Дай Бог добра тебе и всем, кого встретишь ты на пути своем. Прощай и не взыщи, моя смерть скоро придет за мной! — и, не оборачиваясь, старый человек закрыл перед Павлом дверь.

Но это было давно, а сейчас Павел вновь шел непрошенным гостем в дом, где ждала его тревожная неизвестность. Анатолий Владимирович сильно отстал, но даже издалека Павел слышал, как от страха стучит зубами его спутник. Дверь особняка отворилась, и оттуда вышел на редкость обыденный верзила в камуфляже.

— Вы пройдете один. Ваш спутник подождет здесь. Он не нужен для беседы.

Услышав эти слова, подоспевший уже Анатолий Владимирович сразу расслабился и с готовностью сел на лавочку возле входа.

— Нет-нет. Вы пройдете во флигель, там вас ждет чай, кофе, телевизор и все, что пожелаете. Прошу вас.

Анатолий Владимирович скрылся в двери небольшой пристройки, а Павел проследовал за охранником внутрь главного здания. Дом был обставлен чрезвычайно изысканно, несколько картин, висевших в коридоре, свидетельствовали о хорошем вкусе и безмерном богатстве хозяина. Исходя из уже известных ему фактов и собственного многовекового опыта, Павел понимал, глядя на полотна, что скорее всего здесь и Гойя, и Веласкес были подлинниками. Стоимость этих шедевров не измерить никакими деньгами.

Его провели в каминный зал, окна которого закрывали тяжелые плотные шторы, освещение наряду с разожженным камином давали неяркие светильники, расположенные по углам. Кресло, куда усадили Павла, было расположено так, что его лицо освещалось одним из светильников достаточно хорошо, чего нельзя было сказать о втором кресле, в котором его уже ждал хозяин крупный старик с совершенно белой шевелюрой и такой же седой бородой. Павел практически не мог видеть его лица, старик сидел вполоборота к Павлу и задумчиво смотрел в горящий камин. В сторону посетителя он даже не обернулся.

— Я слушаю вас, Павел, ведь так вас зовут? — старик едва заметно заикался. — Думаю, что вряд ли вы персональный водитель Анатолия Владимировича и уж тем более вряд ли коллега этого сумасшедшего человека, и не радиоактивные материалы вы приехали мне предложить! Не так ли?

— Может, и вы представитесь, или мне называть вас, как этот идиот, "господин Михаил"?

— Да называйте как угодно, разве в этом дело? С именами потом разберемся. Итак? Ваши проблемы?

— Ответьте мне, зачем вы скупаете радиоактивные материалы, какого рода террористической деятельностью вы занимаетесь и чьи интересы представляете?

— А как вы думаете, с какой стати я буду отвечать на эти вопросы?

— Будете! Не лучше ли нам сесть как-то друг против друга? — Павел прекрасно знал о силе воздействия своего тяжелого гипнотического взгляда, вырабатывавшегося столетиями, и очень хотел использовать его в беседе.

— Знаете, я предпочитаю во время беседы сидеть у огня и смотреть на него. Вы уж простите старика за неучтивость! — собеседник медленно повернул голову и встретился глазами с Павлом.

Павел вздрогнул, он понял, что перед ним человек, которого ему не подавить ничем, такой же взгляд он когда-то уже видел и помнил его, но старый раввин, вызволивший его из римской тюрьмы, жил триста лет назад, и Павел даже не знал, когда он умер и где похоронен, их единственная встреча была последней.

— Вы, по-моему, ценитель живописи, — продолжил старик, поворотясь опять к камину.

— Да, я кое-что понимаю в этом, — ответил Павел, — но…

— Знаете, я и впрямь отвечу на все ваши вопросы, начиная, впрочем, с последнего. А пока можете полюбоваться на два моих недавних приобретения.

Он щелкнул тумблером на кресле, и в одном из дальних углов громадной комнаты включилось освещение, направленное на две картины в старинных тяжелых рамах. Павел направился к ним и на полпути остолбенел. То были картины Пьетро Нанелли, проданные им несколько месяцев назад через аукцион "Сотби”.

— Не правда ли, хороши?! — в голосе старика явственно звучали иронические нотки.

Не дожидаясь ответа, старик продолжил:

— Итак, удовлетворю ваше любопытство. Представляю я себя и только себя, жизнь научила меня не декларировать никаких репрезентативных функций. А уж чьи интересы совпадают с моими покажет время. Далее. Уже тридцать лет, как я в этой безумной стране наладил скупку и сбор всего радиоактивного, что может быть вывезено отсюда для упомянутых вами террористических целей. И храню всю эту гадость здесь… и в некоторых других местах, чтобы этим не завладели другие.

— То есть вы не террорист?!

— Даже, извините, не иранец и не араб, хотя и родился я в Египте, впрочем, довольно давно.

Павлу казалось, что он сходит с ума: уж больно знакомыми были и голос, и интонация собеседника. Он отошел от картин и двинулся в сторону камина.

— А я родился в Иерусалиме. Вы, наверное, тоже бывали там?

— Нет! — сказал старик, и в голосе его послышалась безмерная печаль. — Мне нельзя ступать на землю Израиля.

— Не понял.

— Я тоже до конца не понял, но знаю, что это так. Два раза я пытался ступить на эту землю, но оба раза случались несчастья, едва я приближался к берегу земли обетованной.

— Какие же? Война Судного дня в одна тысяча девятьсот семьдесят третьем году или теракты? — Павел уже подошел вплотную к креслу старика.

— Нет! Первый раз вавилоняне, а второй столетия спустя римляне сжигали храм. И я прекратил попытки… Увы…

— Что?! Кто вы?!

Старик медленно поднялся из кресла, опираясь на палку. Павел непроизвольно опустил глаза и увидел, что крупная и крепкая еще рука, на безымянном пальце которой надето кольцо с изображением ока, сжимает полупрозрачную голову кобры с переливающимися в отблесках каминного огня бриллиантовыми зрачками.

— Рав Мозес?! Вы?!

Старик наклонил мощную седую голову в утвердительном кивке. Безумная догадка озарила Павла:

— Моше-рабейну?! Вы…

— Да, Моше или Моисей, как вам угодно!

Два безысходных странника сидели у камина и смотрели на огонь. Они могли считать себя почти ровесниками, хотя между датами их рождения пролегли целые столетия — временная пропасть, в которую канули сотни миллионов людей и десятки государств. Этим двум людям было непонятно, что им сказать друг другу. То, что они чувствовали, не передается словами земных языков.

— Я единственный раз в жизни был террористом, — медленно проговорил тот из них, кто был на тысячелетие старше. — И вы вернули мне память об этом, — он поднял вверх руку с перстнем-оком. — В один день я превратился из философа в убийцу, хотя, честно говоря, тот стражник, которого я убил тогда на глазах вашего предка, был жуткий человек, его можно было бы назвать форменным садистом… если бы он не жил за три тысячелетия до маркиза де Сада.

— Можно вопрос, ребе? — обратился к нему Павел и, увидев задумчивый кивок старика, спросил: — Вы сами-то еврей?

Моисей отреагировал немедленным и неожиданным взрывом хохота:

— Что вы, конечно, русский!

Павел тоже рассмеялся:

— Нет, я серьезно. За свою жизнь я слышал многое, в том числе некоторые египетские источники утверждали, что вы все-таки бывший жрец Озириса, урожденный племянник фараона. Что вы просто выбрали евреев, дабы создать свой народ.

— А на этот вопрос я не отвечу никогда. Да, я выбрал, я создал народ Израиля, но откуда я — ни вы, ни кто иной не узнаете никогда, более того, вы даже не узнаете, знаю ли об этом я сам. С меня хватит того, что, видимо, обратившись к людям от имени Бога, я взял на себя ответственность за все, что навязал людям.

Отделив их от полуживотного образа существования других народов, я привнес в их жизнь дополнительные страдания и плачу за это. Я поздно понял, что случилось, Павел. Но что тут поделаешь?! Я устал. И так я вошел в этот нескончаемый цикл стариком. Физически мне тяжелее, чем вам.

Павел молчал, глядя в камин; впервые за несчетное количество лет он слушал человека старше себя. За всю свою жизнь он узнал множество умнейших и прекраснейших людей. Многие из них были и образованнее, и в чем-то способнее, и даже мудрее его, но… никто не был старше.

— Знаете, что мы с вами сделали, Павел? Мы забыли ту старую притчу, которую я записал для всех, не проникнувшись до конца ее смыслом. Это притча о яблоке, о плоде, точнее, о плоде с дерева познания добра и зла. Она, на первый взгляд, кажется странной, как пятый постулат Эвклида. Чего, казалось бы, плохого в том, что человек узнает, что хорошо и что плохо, усвоит такие истины, как "не убий", "не укради", но… Наш ум конечен, и только по прошествии безумного числа жизненных циклов мы видим, что если бы человек остался животным, то не было бы того кошмара, его попросту некому было бы осознавать. Да и мы бы не сидели сейчас на радиоактивной яме. Он стукнул палкой по полу. Было бы чудо жизни, безвинное зверство и все.

— Беда в одном, — заговорил Павел. — Частицы "бы" в истории нет, ее придумал человек, сама жизнь не имеет сослагательного наклонения, а насчет яблок вы правы. Вы создали евреев, дав им яблоко Завет, превратившее их жизнь на протяжении веков в сплошной холокост. Потом я в гордыне своей растолковал язычникам, что Иисус им это яблоко уже и почистил, и порезал, и нет этому конца…

И еще: вы были правы относительно субботы и прогресса. Я всегда помню ваши слова, сказанные тогда в тюрьме. Непрерывное производство обогащенного урана и ему подобной дряни это цена отказа от субботы и от запрета на растовщичество.

— Уму непостижимо, сказал старик, почему человек, познав, где добро и где зло, неизменно выбирает зло. Если душа рождается по многу раз, то, уничтожая этот мир, люди создают ад для своих же душ завтра. Но и в этом виноваты, видимо, мы с вами. И расплачиваемся, и будем платить. И должны платить! Вы чувствуете над собой чью-то волю, Павел?

Павел кивнул.

— Чью?

— Великого света и случайности. Хотя, быть может, случайности и нет вовсе.

— Через нее являет свою волю свет.

Оба погрузились в долгое сосредоточенное молчание. Наконец Павел встал. Он понимал, что надо идти и оставить все мысли для следующей встречи.

— И знаете, чего жаль, ребе?

— Чего?

— Что нет детей… Собственных детей…

*

Кланяется, кланяется в мечети араб в малахитово-зеленом тюрбане. И полны тоски его бездонные глаза:

— О, Аллах! Прости прегрешения мои! Прости, что говорил и думал во имя твое. Нет сил у меня, о, Аллах! Один я в мире, и пуст он для меня! Прими же меня и призови к себе на самый страшный суд! Сжалься надо мной, всеведущий и милосердный!

Он встает и тяжелым шагом идет к выходу из мечети. Вновь не знает он, услышал ли его Аллах, да и может ли в этом мире слышать и внимать тот, кто, возможно, сам и есть весь этот мир?

Араб в малахитово-зеленом тюрбане вышел на порог мечети и с тоской смотрел на проезжающие мимо автомобили, на виднеющиеся вдали высотные здания современных иерусалимских отелей. Саша и Павел издали обратили внимание на этого красивого человека. Они отправились из своего дома, недавно купленного Павлом в западном пригороде, на прогулку по старому городу, но у Саши начались схватки. Пришлось немедленно идти к выходу в сторону Стены Плача, где Павел оставил машину. Надо было спешить в больницу. Отведя взгляд от араба в зеленой чалме, Павел перевел взгляд на огромный живот своей спутницы. У него возникло ощущение, что он только начинает жить.

Араб тоже почему-то обратил внимание именно на эту пару и долго провожал ее взглядом. Затем, вытащив из кармана монетку, кинул ее знакомому нищему, задремавшему у входа в мечеть. Услышав звон пятишекелевой денежки, тот проснулся и пробормотал в спину уходящему человеку:

— Да продлит твои годы Аллах, спасибо тебе, Магомет!

Нетания, Москва, 1997