Мастер своего дела (сборник)

Голоусикова Анна

Подольский Александр

Тулина Светлана

Пузий Владимир Константинович

Пирогов Сергей

Кузаева Полина

Скоренко Тим

Логинов Святослав Владимирович

Гелприн Майкл

Анискова Наталья

Сафин Эльдар Фаритович

Бачило Александр

Ферштейн Дмитрий

Лесина Екатерина

Радутный Радий Владимирович

Гавриленко Юлия

Тихонов Дмитрий

Голдин Ина

Кормщикова Полина

Бортникова Лариса

Погуляй Юрий

Дорофеева Ольга

Давыдова Александра

Заря Владислав

Фомичев Сергей

Никто кроме…

 

 

Лариса Бортникова, Анна Голоусикова.

Продавец радуги

На длинной, выскобленной добела стойке маялась зевотой свеча. Огонек горел лениво, ровно. Пожилой мыш осторожно обогнул застывшую восковую каплю, подобрался к миске с отбитым краешком и, выхватив оттуда сухарик, поспешил в темноту. Задорно блеснули бисеринки черных зрачков, ленточка на хвосте взметнулась зеленым всполохом, и аппетитный хруст заставил старичка, прикорнувшего за прилавком, открыть глаза.

— Поужинал, Слоник? Пить хочешь? — Старик поднялся, нацедил в поилку лимонада и улыбнулся, когда зверек чихнул, сунувшись носом в липкую сладость. — Будь здоров! Пей — и домой. Пора закрываться.

— Шамайка, ты еще здесь? — Звякнул дверной колокольчик, и в лавку ввалился огромный бородач. Он тяжело взгромоздился на табурет, едва не свалив с прилавка стопку старинных свитков.

— Белеш? — Хозяин выглянул из подсобки, кивнул гостю. — Погоди чуток, только Большой Хрустальный уберу, и по домам. — Дед Шамайка вынырнул из темноты и, закрепив стремянку, привычно полез под самый потолок, где на отдельной, покрытой кружевной салфеткой подставке переливался хрустальными узорами флакон. Да нет, не флакон даже, а флаконище или, скорее, графин необыкновенной красоты и изящества.

Величиной с гигантскую тыкву, с серебряным дном и тонким, словно веточка, горлышком, с блестящей затычкой-шишечкой, исписанный тайной резьбой, запечатанный гербовой сургучной печатью, Большой Хрустальный считался главным украшением магазинчика и самой великой гордостью деда Шамайки.

Большой Хрустальный вполне мог бы храниться в королевской казне или, на худой конец, жить в буфете какой-нибудь герцогини или маркизы — так он был великолепен. Грань за гранью любовно вырезанный мастерами-стекольщиками, Большой Хрустальный напоминал чудесный бриллиант. Но не этим определялась его ценность — истинное сокровище таилось внутри, скрывалось под изгибами хрусталя, пряталось за искусной росписью, под плотно притертой сверкающей пробкой.

— Не надоело каждый день такую тяжесть таскать да по лестнице прыгать? Спрятал бы подальше, и пусть себе пылится. Все одно не купит никто. — Белеш кашлянул, пламя свечи метнулось в сторону и погасло. Жирная темнота вползла через окна. Недовольно загудел в руках у деда Шамайки Большой Хрустальный.

— Зажги свет. И как ты еще полгорода не разнес? — пробурчал Шамайка, спускаясь на ощупь. — Купит — не купит… Разве в этом дело! Это же… Это же — мечта. Радуга-мечта. Ее еще мой прадед лить начал, а дед, тот уже на три четверти закончить успел. Отец корпел над ней всю жизнь. Помню, я еще совсем крохой был — заберусь в кресло у стены и смотрю, смотрю, как он, скрючившись, сидит — цвета подбирает. Когда помер отец, мне только оранжу добавить осталось. Долго я нужный колер искал, а когда нашел — сам себе не поверил. Три года из мастерской не вылазил, все до последней капельки вычищал, выправлял, чтоб как следует, а не спустя рукава. Три года. Невеста меня из-за этого не дождалась — за другого вышла. А я и не огорчился ничуть, потому что главное в своей жизни делал. Еще пять лет каждый цвет на положенное место крепил, друг за дружкой, рядком. А потом из колбы готовую радугу во флакон переливал еще с полгода. Когда запечатал горлышко сургучом, решил — поставлю на самое почетное место. Пусть знает народ, что мы настоящие мастера, а не просто Шамаи — продавцы радуги. Эх, Белеш, ведь радуге этой цены нет. И даже если войдет сюда сама королева, молвит: «Возьми, дед, полцарства и меня в жены, только продай Большой Хрустальный», я ей на подол, жемчугами шитый, плюну и выгоню в три шеи!

Дед Шамайка любовно протер граненый бок. Дохнул на шишечку, поскрипел по ней потертым бархатом манжета. Толкнул ногой дверь чуланчика, чуть головой о низкую притолоку не ударился. Уже оттуда глухо добавил:

— Вот ты, Белеш, свой Страшный Ливень в подвале хранишь, чтобы никто не видел, а зря.

— Не зря ничего, — буркнул бородач и подхватил Слоника, который в темноте едва было не свалился на пол. — Тебе что? У тебя внуков нету. А я вон с неделю назад Верка в мастерской поймал. Сидит оголец, секретными свитками шуршит и уже тигель нагрел. Собрался, видишь ли, отмочить что-то. Я ему говорю: рано, мол. Вот в силу войдешь — обучу делу, а он разве слушается? Кричит, ногами топает. Тоже мне мужичок-дождевичок…

— Э-э-эх, — вздохнул дед Шамайка. Громыхнул тяжелой связкой ключей. — Я бы и рад — наследника… Пойдем. Завтра на Совет бы не опоздать.

* * *

Город привычно давился сырой мглой. Торопливо бежали по узким улицам прохожие, спотыкаясь о выбоины каменных плит. Чертыхались кто про себя, а кто и вслух. Торговая площадь словно вымерла. Только припозднившиеся лавочники гремели щеколдами, зябко поеживаясь. Белеш подождал, пока дед Шамайка запрет лавку, запалил факел. Скупо разгоняя кисель сумерек, вспорхнуло пламя, потом осело, замерцало неспешно.

— Ну что, потопали, сосед? Тебя внучки заждались, поди. — Шамайка плотно закутался в шерстяную накидку.

— Ага. Вон Ойленка вчера грозилась сделать уздечку: собралась в лошадки играть. А Верк-хитрец опять пытать начнет. Думает, я не понимаю, что не просто так спрашивает, а на ус мотает. Знатный дождевик получится, уж поверь, — покраснел от удовольствия Белеш. — Ты бы заглянул. Дети тебя любят.

— Как-нибудь. Тут я из разных остатков да выжимок гостинчик Ойленке сделал. На продажу не выставишь, а девчонка порадуется. — Дед Шамайка пошарил в кармане, нащупал что-то, достал, разжал морщинистый кулачок. На влажной ладони зеленела маленькая бутылочка, внутри билась нежными переливами крошечная радуга.

— Да ты что! Это ж… Как? Спасибо, друг. Э-эх… А мне тебя и отблагодарить-то нечем… Грибной-моросилка тебе вроде ни к чему. — Белеш замялся, затоптался на месте, лицо счастливо плыло в улыбке. Он осторожно завернул пузырек в носовой платок и сунул за пазуху.

* * *

Синеглазая хохотушка лет пяти-шести хлопала в ладоши и бегала вокруг низенького столика, на котором важно расселись две куклы и лысый пупс. Из-за приоткрытой дверцы шкафа щурился пуговицами лопоухий плюшевый щенок. Чуть поодаль толпились взрослые, следили за тем, как тоненькие детские пальчики вытягивают промасленную тряпицу из пузырька, как выливается оттуда тягучая прохлада и как рассыпается искрами, выгибается по-кошачьи, распрямляет многоцветную спину маленькое чудо.

— Красный, синий, голубой! Смотри, смотри, Верк… Как красиво! — Ойленка теребила брата за штанину.

Тот совсем по-взрослому потрепал ее по кудряшкам и с нарочитым спокойствием произнес:

— А… Ерунда — это все. То ли дело дождь. Вот возьмет меня дед в подмастерья, глядишь, годика через три подарю тебе мокрохлест с молниями. Настоящий, а не дужку игрушечную, полосатую. — Голос Верка звучал равнодушно, да только разве спрячешь восторг, если пылают щеки и блестят глаза?

— Не хочу дождик. И так на улицу не выйдешь. Сыро кругом. И противно. Я солнышка хочу. Деда, купи солнышка… — захныкала Ойленка. Белеш нахмурился, тяжело топая, подошел к внучке, поднял ее, словно перышко. Смотрели стар да мал, как тускнеют волшебные сполохи. Последним угас оранжевый. Ойленка вздохнула, обвила ручонками толстую шею, потерлась щекой о мягкую бороду: — Солнышка, деда.

— На день рожденья куплю, егоза. На целый день хватит. Сможешь во дворе праздник устроить подружкам. Только и меня уж пригласить не забудь… Ладно?

— Не забуду… И тебя, и бабушку, и Верка… А облачков купишь? Помнишь?

Белеш закашлялся. Он хорошо помнил. Не так давно славно шли дела у мастера дождя. Богатые покупатели толпились в лавке, выбирая кто теплый весенний, а кто и прохладный грибной. Потом пошла мода на грозы с молниями, и не было отбоя от господинчиков, тыкающих пальцами в тяжелые глиняные кувшины, мол, вот этот — побольше, пострашнее… Белеш радовался, придумывал всякое. То гром раскатистый добавит, то череду алых трескучих разрядов, да чтобы с именем заказчика тонкой вязью по черному бархату неба… Было время — не пылился на прилавках товар. Брал Белеш в лавке напротив оптом связку облаков, поил водой, шептал слово тайное, следил, как пушистые барашки тяжелеют, набухают, превращаются в тучи грозовые, грозные. Горожане раскошеливались — приятно похвастать перед соседями сизой тучей, висящей над домом, да и клумбы полить — тоже дело.

Частенько школьники озорничали. Любимое занятие было: на три монетки заказать коротенький «как-из-ведра», чтобы промок до нитки строгий учитель и долго еще грозился, обсыхая у камина. Было время… Хорошо шли дела у мастера дождя. И то верно. Почему бы не порадоваться ласковому дождичку после жаркого, ясного дня, почему бы не ахать, удивляясь мощи стегающих ливней? Было время.

Белеш осторожно опустил внучку на пол. Шлепнул легонько. «Ложись-ка спать, малявка…» Сел у окна, пригорюнился. Было время, да прошло… Как состарился Гри-солнцедел, как подросли его племянники и взяли на себя торговлю — так все и началось. За день перекрасили стены, поменяли незамысловатые витрины. На вывеске вместо улыбающихся подсолнухов, нарисованных масляной краской, оскалился пастью длинногривый лев. Про главное тоже не позабыли наследнички — за одну ночь взвинтили цены до небес. Сначала посмеивались другие мастера, у виска пальцем крутили: «Кто, мол, за такие деньги к вам пойдет? Глупость и безрассудство». Поначалу посмеивались, да только вскоре забеспокоились.

День за днем, неделя за неделей пустели торговые ряды, и лишь толпились хмурые горожане возле солнечной лавки. И понятно почему! Ведь будь ты богач или мастеровой, художник, циркач или какой-никакой воришка-замухрышка, лишний раз не то что дождичка — покушать не купишь, а солнышка на минутку возьмешь, чтобы себя да детишек порадовать. Потому что никак нельзя человеку без солнышка — душа стынет.

Старый Гри-солнцедел это понимал, направо-налево шкатулки драгоценные не раздавал — не случалось такого, а все же… Раз в неделю по вторникам выбирался старый Гри на дворцовую площадь, раскрывал позолоченную коробочку и выпускал огромное, жаркое, щедрое наружу: «Радуйтесь люди! Грейте ладошки, ребятишки. Подставляйте лысины под горячие лучи, старики! Радуйтесь! Купить ведь могут не все, а душа есть у каждого!» Хороший был человек — Гри, и солнцедел знатный… Вот только племяннички не в него уродились, и закончились солнечные вторники. Затосковал люд. Имущий бежал в лавку, выкладывал грошики за жгучие сундучки, прятал поближе к сердцу, нес домой. А тому, кто с хлеба на воду едва перебивался, оставалось лишь таиться в темных переулках, да жадно смотреть со стороны на высоченные заборы, за которыми струились, упираясь в небо, сияющие столбы. Только разве можно согреться под чужим солнцем?

Мастер дождя Белеш грустил. Жался лбом к стеклу, смотрел на город. За окном клубилась привычная мгла. Серая изморось, не похожая ни на дождь, ни на туман, висела призрачным занавесом: утро ли, вечер ли — сразу не поймешь… Долго молчал старый дождевик, потом, кряхтя, поднялся, прикрыл ставни. Если бы не безносая кукушка, живущая в настенных часах, так и не понял бы старик, что наступила полночь.

* * *

Колокол на городской ратуше глухо пробил шесть раз. Дед Шамайка поднялся по узкой винтовой лестнице, толкнул дверь и очутился в комнате, стены которой с потолка до пола были увешаны старинными коврами. Под каждым из ковров стояло кресло с высокой спинкой. Мастера чинно рассаживались по местам, приветствуя друг друга. Толстый Белеш уже был здесь. Угрюмый, невыспавшийся, он напоминал утес, и Шамайка вдруг подумал, что мастер-дождевик очень немолод, как и все они, собравшиеся здесь. Шамайка опустился в кресло под ковром с вытканной шелком радугой, достал из рукава Слоника, почесал его между ушами. Слоник запыхтел от удовольствия, ткнулся мокрым носом в ладонь хозяина.

— Ну что, вроде все в сборе? — Звездный мастер покосился на единственное пустующее кресло. Над высокой спинкой переливалось шитое золотом солнце с алыми шерстяными лучами. — Можно начинать.

— Не ходили еще ветродуи в приказчиках! — пронзительный голосок прервал звездного мастера, у остальных аж в ушах зазвенело. Седая конопатая старушка вскочила с места и забегала по зале, размахивая несуразно длинными руками. — Ишь чего удумали! Мол, если солнцеделы, то все можно… так, что ли? Не на тех напали!

— Не шуми, красавица. — Седая голова звездного мастера над затертым плащом из серебряной тафты качнулась укоризненно. — А ты что скажешь, брат?

— Что тут говорить? С каждым днем дела все хуже и хуже. Совсем житья нет. Никому наше ремесло не нужно, людям на главное не хватает. Дай бог, заскочат в день два-три бездельника, попялятся на бирки с ценами и уйдут, хлопнув дверью. Кое-кто из нас еще держится: господа берут товар по праздникам — дамочек да мелкотню позабавить, а остальным куда деваться? Вон ветродуи да тумановязы скоро по миру пойдут. Дождевику впору в трубочисты наниматься… Да и мне тоже. — Мастер ночи, одетый, как полагается, в иссиня-черный сюртук, почти плакал. — Тут от солнцеделов посыльный прибегал, свиток принес запечатанный. Пишут, что, мол, все одно — конец. Так мы, мол, у тебя дело перекупим, а взамен отсыплем солнца пуда три — на год хватит, а то и на два, если понемногу тратить. А еще пишут, что, если желаю, могу к ним наняться, и жалованья мне кладут по пятьдесят шиллингов в неделю, а коли своих сыновей им в услужение отдам — столько же надбавят. Я свиток тот поганый туда-сюда покрутил, десять раз перечитал, всю голову сломал. Жалко до слез родное, дедами выпестованное ремесло в чужие руки отдавать, да только дома все ревмя ревут. А вчера иду по набережной, гляжу — детишки у какого-то особняка трутся. Понятное дело, оттуда смех, песни, птицы щебечут. Над забором высоченным труба солнечная в небо упирается. А малышня к щелкам носами прильнула… Теребят бедолаги в ладошках зеркальные фантики, норовят поймать хоть лучик. Пригляделся. И мой младшенький среди них. — Мастер ночи запнулся, достал из кармана отглаженный платок, высморкался.

— А я этот твой свиток и читать не стала. Сунула в печь, и все! — Конопатая старушка хмыкнула, замялась на секунду. — Говоришь, пятьдесят в неделю?

— Погоди. Тут такое дело. — Звездный мастер опустил глаза, замешкался. — Друзья мои. Сколько лет я вас знаю, сколько вы меня… Никогда плохого я вам не советовал, не посоветую и сейчас. Да только, — голос мастера предательски дрогнул, — только час назад сдал я солнцеделам тайну своего ремесла, и не нашлось у меня иного выхода. Думается, что у вас тоже нет. Судите меня, ругайте, гоните взашей… Не осталось больше в городе продавца звезд. И не в мою лавку теперь спешить влюбленным за Большой Медведицей и Млечным Путем. Без россыпей звездных жить можно! Без солнышка как?

Молчали мастера. Чесали затылки, морщили лбы. Первым опомнился мастер ночи. Плечиками худенькими дернул. Промолвил, заикаясь:

— Мы с тобой навечно повязаны. Куда ты — туда и я… Э-эх. Пойду и я к солнцеделам на поклон. Задорого не отдам — нечего, да хоть родным своим тепла чуток выторгую. Неужто тысячелетнее знание и того не стоит?

Засуетились, зашумели мастера. Кто ногами топал, кто кричал, кто молча скрипел зубами. Потянулись к дверям, заторопились. Дед Шамайка потрепал за хвост, задремавшего Слоника, упрямо стиснул губы.

— Как хотите! — пробурчал под нос. — А я свое ведовство тайное ни за какие миллионы не выдам. — И вышел вон. Толстый Белеш рванулся было за ним, да мелькнули перед глазами кудряшки Ойленки, и передумал старик. Понял, что если не решится сейчас, то не видать белобрысенькой долгожданного дня рождения ни на этот, ни на следующий год.

* * *

Шесть полных лун минуло с того дня, когда в последний раз собирался Совет Мастеров. Дед Шамайка каждое утро проходил по опустевшему торговому ряду, открывал тяжелую дверь, протирал стойку тряпочкой. Каждое утро, словно ничего не произошло, доставал он стремянку, и снова Большой Хрустальный переливался сказочным семицветьем радуги-мечты. Да только некому было любоваться этим великолепием, один Слоник иногда карабкался по свисающим кистям вверх и терся влажным носом о холодный хрусталь.

А между тем все росла, все богатела лавка братьев-солнцеделов, все ярче становились витрины медово-желтого стекла, где кроме резных солнечных шкатулок красовались и искрящиеся звездные мешочки, и тюбики с туманами, и глиняные кувшины, в которых томились, мечтая вырваться наружу, дожди с грозами. Шуршали под лепным потолком пушистые связки облаков, а в специальных медных ведерках бились и шумели ветра с ураганами. Важные, разряженные в бархатные сюртуки с золотыми аксельбантами, стояли за широкими прилавками племянники старого Гри, а среди заставленных товаром полок суетились маленькие служки, одетые в черные сатиновые блузы. С отглаженных воротничков скалились шелковыми клыками длинногривые львы. Богатела лавка солнцеделов, сочились роскошью витрины, а в темных подвалах серьезные и неразговорчивые мастера корпели кто над утренней зарей, а кто над долгим, переливчатым эхом.

— Ничего. Зато теперь и на хлеб хватает, и на солнышко, — каждый вечер оправдывался мастер ночи, запечатывая готовую бархатистую мглу в фарфоровую банку. — И детишки пристроены.

— Вот и я говорю, правильно мы решили. Правильно, — кивала головой бывшая хозяйка дома ветродуев, вдруг постаревшая и осунувшаяся. Конопушки на ее морщинистом личике побледнели, а курносый нос заострился воробьиным клювом.

— Внучки мои здесь при деле, чистенькие, накормленные. Опять же своим делом заняты, хоть и на службе.

— А я Верка никак не уговорю — гордец он у меня. Кричит, что все одно станет мастером. Поясняю, что секретов-то не осталось у нас больше, а он верить не желает. Гордец! — хмурился Белеш-дождевик, но в тусклом голосе его слышалась тоска. — Спрятал, дурилка, на чердаке кувшин со Страшным Ливнем, чтобы хоть его солнцеделам не оставлять, а не понимает, что дело не в Ливне, а в мастерстве… А дед его мастерство за краюшку солнца продал… Э-э-эх. Только один Шамайка не сломался, не согнулся перед солнцеделами.

— Что Шамайка? — Звездный запихивал в мешочек непослушную искорку. — У Шамайки кроме мыша нет никого, а у каждого из нас — семеро по лавкам. Да и Шамайка тоже не сдюжит, покочевряжится еще чуток, да и упадет солнцеделам в ножки.

— Не-е… Не из таких Шамай. — Белеш качал головой, борода смешно дергалась в такт. — Не из таких.

* * *

Как и обычно по субботам, дед Шамайка переклеивал бирки на флаконах. Аккуратно расправлял уголки, подмазывал пахучим клеем. Слоник морщился, принюхиваясь к резкому запаху. На стойке возле миски с сухариками лежал смятый бумажный лист. Слоник осторожно тронул его лапкой, подтолкнул мордочкой, и ком зашуршал, покатился к краю и шлепнулся прямо под ноги мастеру радуги.

— Фу! Не тронь эту гадость! — Дед Шамайка поднял бумажный ком и сунул было его в помойное ведро, но не удержался, развернул брезгливо и перечитал вслух, медленно разбирая буквы:

«Дамы и господа. Сегодня на дворцовой площади гильдия солнцеделов устраивает праздник для всех желающих. Ветреное утро, солнечный полдень и дождливый вечер сменит ясное ночное небо. Невероятный сюрприз: луна, звезды и солнце одновременно. Вход — сорок монет».

— Одновременно! Где это видано? Нет, ты подумай только, Слоник, — дед Шамайка возмущенно размахивал пальцем перед жесткими усами и глазками-бисеринками, — что удумали! Где это видано: луна, солнце, туман, дождь, снег одновременно? А? Все главные правила, все вековые устои рушат, а еще мастерами себя зовут… Ладно племяннички Гри — тем деньги весь разум давно затмили, а другие… другие… Не только мастерство, совесть продали! Тьфу ты!

Слоник фыркнул, соглашаясь с хозяином, забрался на горку сухариков и стал перебирать маленькие ржаные корочки. Дед Шамайка, продолжая бурчать, схватил ближайший пузырек и надписал на пустой бирке цену в две монетки.

Робко звякнули медные колокольчики над входом.

— Говорят, тут торгуют этой… ну, как ее? Радугой… — Некрасивая дама в модном лиловом платье с кринолином уставилась на прилавок. — И почем? А то на сегодняшнем празднике радуги не обещают, а мне хотелось бы взглянуть, как эта штуковина будет смотреться рядом с северным сиянием.

— Закрыто, — рявкнул дед Шамайка. — Не продается радуга всяким вертихвосткам, понятно?

Дама обиженно дернула плечиком и выскочила на улицу, хлопнув дверью. Хрусталь флаконов печально запел; зябко вторили ему бубенцы, впуская сырую мглу внутрь. Звон затихал долго, отголоски метались по мастерской, словно белые-белые хлопья снега, что мастера снегохрусты дарили городу на каждое Рождество. Но едва наступила тишина, как опять жалобно задребезжал бубенчик у двери.

— Сказал же: за-кры-то! — раздраженно процедил сквозь зубы Шамайка.

— Это я, сосед. — Белеш робко протиснулся в узкий проход, привычно взгромоздился на табурет. Держась за деда, переминался с ноги на ногу подросший за полгода Верк. — Давненько не виделись.

— Да уж точно… — Шамай не глядел в глаза другу. — Давненько. Вижу, здорово ты изменился за это время, Белеш-дождевик. Ну и как тебе солнцеделовы харчи? Что? На площадь дворцовую торопитесь, спешите доломать дедами завещанное? Хоть мальчонку бы не брал, постеснялся. — Шамай покосился на рукав Верковой серой курточки. Только не увидел на нем золотого шитья, обвивающего с недавних пор запястья наследников бывших мастеров. И шелковый лев не украшал жаркой гривой уголки застиранного воротничка.

— Не ершись попусту, Шамай. И так тошно. — Белеш протянул руку, и радостный, соскучившийся по старому знакомцу Слоник забрался на теплую мягкую ладонь. — Никого из наших на праздник не позвали, да и совета не спросили… Набрали ветров со складов, дождей, снега бочками и повезли ко дворцу — знать да богачей тешить. А на наше «негоже» и что всему своя очередь, а никак иначе, — только посмеялись солнцеделы. Кто мы теперь, Шамай? Не мастера — прислуга.

— Сами виноваты… Да ладно. Прости, брат, накипело. Что Ойленка? А ты чем живешь, молодой человек? — Дед Шамайка улыбнулся, заметив, как мальчишка жадно рассматривает расставленные на стойке цветные бутылочки, наглухо залитые сверху сургучом. — Запустить тебе радужку?

— Не надо. Не маленький я уже! Глупости это все! — Верк вскинул острый подбородок, сверкнули на тощем личике дерзкие черные глаза, украдкой только дернулся взгляд на седую бороду деда. — Вот в ученики к мельнику Магишу хочу податься. Верное ремесло, нужное.

Белеш тихонько вздохнул, дрогнули стариковские плечи.

— А что я. Я не против. Нужное…

— И пойду! — давясь икотой, выкрикнул Верк. Вырвался из-под крепкой дедовой руки, бессильно лежавшей поверх его плеча, метнулся к Шамаю. — Ну, деда Шамайка, хоть вы ему скажите! Не хочу к солнцеделам! Все мастерство наше за треть цены им ушло, так что, и мне теперь туда же? Пусть другие идут, а я не хочу! Лучше жернова крутить и мешки с мукой ворочать! Мельником, сапожником, да хоть трубочистом, но предателем не буду!

В лавке наступила такая тишина, что стало слышно даже, как Слоник беспокойно шелестит ленточкой по рукаву старого Белеша. Дед Шамайка вытащил откуда-то из-под прилавка тряпицу, слишком тщательно заскрипел ветошью по бочку невысокого флакона. Случайно или нет, но пробка вдруг выпала из горлышка, и на пальцы Шамайки плеснуло сияющим многоцветьем. Нежный всполох вырвался наружу, мазнул мастера радуги по лицу, добавив еще одну глубокую морщину к густой сетке лучиков.

— Ох, ты! Старый стал, руки не держат. Вот и пролил маленько! Ну-ка собери в бутылочку… — Дед Шамайка поставил пробку на место и подмигнул Верку. — Возьми скребок на подоконнике и слей потихонечку в пустую пробирку. А деда зря не обижай — ради тебя да Ойленки старается. Ну а про мельника хорошенько подумай. Не случалось еще такого, чтобы наследники мастеров простому людскому ремеслу обучались.

— А я ему не наследник больше. Чему наследовать? Если б я Страшный Ливень не спрятал, дед и его бы продал. — Верк отвернулся, украдкой размазывая грязным рукавом слезы.

— Неужто спрятал? — расхохотался Шамайка. — Ну-у-у… Хитрец! И верно дед твой говорил, знатный бы из тебя мастер вышел… А то и выйдет… Ко мне в ученики пойдешь?

— Можно? — задрожал голос мальчугана. — Можно? Ведь я же урожденный дождевик. Разве можно?

— А как же? Солнце, дождь и радуга всегда рядышком шли, бок о бок — наше мастерство друг от друга неотделимо. Верно говорю, Белеш? — Дед Шамайка подождал, пока старый дождевик вытрет глаза, пока сглотнет нежданный ком, и переспросил: — Верно?

— Да, — дернул бородой Белеш и закашлялся.

— Тогда, ученик, приступай-ка к работе. Для начала покорми мыша и вытри пыль с подоконника.

* * *

Дворцовая площадь, окруженная высокой стеной из белого кирпича, шумела радостно, возбужденно. Над площадью колыхался купол из плотной парусины, натянутый так, чтобы ни один любопытный взгляд не смог проникнуть внутрь, туда, где под толстым льняным небом гильдия солнцеделов устраивала праздник.

Кареты и коляски подъезжали к дубовым воротам, притормаживали возле полосатой будки, и смешной человечек в черном камзоле со львами на обшлагах протягивал гостям ящик с прорезью для монет. Звенело серебро, и ворота распахивались, приглашая богатых бездельников порадоваться удивительному зрелищу. А там, на площади, действительно творились чудеса.

Западную сторону парусинового неба рассекали крест-накрест вихрящиеся столбы изо льда и снега. Перед ложей для королевских особ струилась причудливым вензелем лунная дорожка, извивалась змейкой и обрывалась серебристым водопадом над головой туманного фантома, сделанного в виде гигантского куста роз. Чуть поодаль, пугая искрящимися разрядами придворных, метались во все стороны пучки молний, едва не поджигая шелковые панталоны и кринолины. Но теплый дождик появлялся вовремя и накрапывал именно так, чтобы с беззлобным шипением затушить крошечные рыжие язычки. Танцевала над головами восторженных зрителей ярко-желтая луна размером с корову, а звезды выстраивались в несуществующие созвездия, льстиво выписывая имена короля и королевы, а также герцогов и иных венценосных особ.

Радостный гомон наводнившей площадь знати звенел восторгом и ожиданием. Дрожала от нетерпения толпа избранных, ведь солнцеделы обещали сегодня настоящее чудо — солнце невиданной доселе яркости и невероятной величины. Снисходительно улыбались присутствующие, любуясь закатом, восходом и северным сиянием одновременно, придерживая шляпки, пряча лица от холодного ветра и прислушиваясь к гулкому эху, что множило их восторженные вскрики в миллионы раз. Улыбались и ждали. Ждали… Задрав головы, гости пялились на парусиновое небо и нетерпеливо косились в сторону братьев-солнцеделов, спокойно сидящих на громадном сундуке. Там, под кованой крышкой, словно кошка лапками, перебирало тонкими лучами долгожданное солнце… Гости ждали… Потому что, богач ты или бедняк, граф или купец, без солнышка не выходит праздника… Да что праздника? Жизни не выходит.

На площади бурлила, ликовала толпа, а снаружи перед высокими стенами из белого кирпича стояли молчаливые, хмурые люди. Но напрасно мужчины пытались взобраться на стену и отвернуть, отодрать уголок холщового неба, напрасно женщины ковыряли кто шпильками, а кто и ногтями швы, чтобы проделать щелочку, напрасно дети норовили проскользнуть за ограду, притаившись на облучке кареты.

«Деда, солнышка бы, хоть капельку», — белокурая девочка лет шести прильнула к лысому мужчине, обвив его шею тонкими руками-веточками. Белеш, проходящий мимо, вздрогнул. Вспомнил Ойленку. Покрепче сжал в кармане жгучий коробок, купленный на недельное жалование, поспешил домой.

* * *

В это время мастер радуги Шамай легонько пенял новому ученику на плохо вымытую пробирку.

— И пыли оставил на окне. Ну да ладно, на первый раз неплохо. Теперь напои Слоника и можешь идти домой. — Шамайка поставил стремянку и полез за Большим Хрустальным.

— Мастер, а когда же учиться начнем? Когда? — нетерпеливо переминался с ноги на ногу Верк.

— Уже. Уже, сынок. — Большой Хрустальный приветливо сверкнул затычкой-шишечкой, и Шамай осторожно взялся за прохладные бока обеими руками.

— Красивый, — залюбовался флаконом Верк, — как наш Страшный Ливень. Дед хоть и ругается, что я его припрятал, но все равно рад. Я-то знаю.

— Слоника напоил? — Дед Шамайка подтащил Большой Хрустальный к дверце в чулан и загремел ключами. — А деда не обижай. Он хороший дождевик… был.

— Я тоже кое-что умею, — покраснел Верк, — немного, но умею. Не верите? Показать?

— Потом покажешь. Мыш вон заждался. Лимонаду просит, бедолага, только на что его нынче купить? Водички попьет, и ладно. Ведро с черпаком под прилавком возьми.

Верк вздохнул, подхватил Слоника под мягкий животик, выпустил на подоконник. Слоник пискнул в усы, неуклюже сунулся носом в пыльное стекло, потерся боком о пузырек с аккуратно наклеенной биркой «две монеты» и уселся возле пустой поилки. «Не лазил я еще под прилавок», — пробормотал под нос Верк, хитро усмехнулся, прикрыл веки, щелкнул пальцами, зашептал что-то.

Тугими студеными струями хлынула с еще совсем детских худых пальцев вода, и холодный дождик-моросилка полился небольшим, но сильным потоком на подоконник, на узорчатые бутылочки с никому не нужным чудом внутри, на седую спину напуганного мыша. Слоник запищал громко, заметался, попытался спрыгнуть на пол, но намокшая зеленая лента развязалась и, зацепившись за горлышко самого невзрачного пузырька, опрокинула его прямо в натекшую лужицу. Падая, пузырек задел соседний, тот — следующий, и флаконы, словно костяшки домино, посыпались один за другим. Они раскалывались с жалобным звоном и щедро роняли радужную нежность на темное стекло, на пыльный подоконник, на обшарпанные стены, на давно некрашеный пол, на седую шерстку Слоника, на ладони бледного Верка.

Звенело разбитое стекло, журчали радужные струйки. Дед Шамайка выскочил из чуланчика, схватил со стойки первую попавшуюся банку и бросился скорее спасать разлившийся товар. Верк беспомощно озирался, хлюпал носом, а из вытянутых ладошек его все тек и тек маленький хлесткий дождь, никак не желая прекращаться.

— Останавливай, останавливай! Оборотное слово говори! — закричал Шамай.

— Забыл, — прошептал мальчишка, пытаясь сжать кулачки, но настойчивый дождь никак не желал ему подчиняться, протискиваясь ледяными ручейками между пальцев.

— На Слоника хоть не капай, — рявкнул дед Шамай сердито, но вдруг замолчал, замер в двух шагах от дрожащего Верка.

Под струями непослушного ливня крошки-радуги выпрямляли тугие спины, выгибались коромыслицами, ласкались синим и алым, мерцали голубым и фиалковым, ликовали изумрудным и ярко-желтым. Слепил глаза оранжевый — самый сочный, самый отчаянный. Радуги росли, переливаясь, тянулись вверх и вширь, набирали силу. По гнутым цветным лентам медленно стекала холодная дождевая вода, впитываясь в сияющее семицветье, насыщая его незнакомой силой. Вздрогнул воздух. Зашипели искры. И одна великая тайна, соединившись с другой, заклубилась комком, сначала почти прозрачным, затем мутным, а затем…

Над горкой разбитого хрусталя, над почерневшей от воды поверхностью подоконника, над мокрой головой трясущегося от холода Слоника зашевелилось, распуская ниточки-лучи, солнышко. Маленькое, рыжее, будто яичный желток, оно словно хохотало изо всех силенок, выбравшись наконец на волю.

— Деда Шамай, что это? — Верк прятал за спину руки, все еще влажные от недавнего чуда.

— Солнце… — Дед Шамайка коснулся пылающего клубка, отдернул указательный палец, обжегшись. — Солнце, сынок. Вон оно как, оказывается. Оказывается, и наоборот можно.

— Что? — Верк с сожалением следил, как тускнеет пылающий желток.

— Солнце, дождь, сердце доброе и слово тайное — будет радуга, — приговаривал дед Шамайка, точно завороженный. — Выходит, и наоборот… Наоборот…

— Что? — настойчиво переспросил Верк.

— Где, говоришь, у тебя Страшный Ливень припрятан? — Дед Шамайка улыбался, и морщинистое личико его походило на счастливый свежеиспеченный блин.

— На чердаке… Только… Ай! — и мальчишка вдруг подпрыгнул, догадавшись. — Бегу! А дедка мой ругаться не станет. Я знаю.

* * *

Возле высокой стены из белого кирпича хмурилась толпа, а там, под парусиновым небом, пылало чужое солнце по сорок монет за луч. Счастливчики, попавшие на праздник, громко радовались, пели что-то, смеялись в голос.

— Там солнышко, да? — Девочка расплакалась тихо, почти неслышно.

— Ничего, может, хоть немного покажут. Подождем еще, — успокаивал ее дед, но в голосе его не слышалось надежды.

— Ой. Что-то на щеку капнуло, — женщина в цветастой шали вздрогнула, задрала голову, промолвила робко: — Поглядите скорее. Кажется, это дождь.

Над площадью низко-низко, почти касаясь стальным брюхом коньков крыш, висело огромное мохнатое облако. Грозовое. Оно росло, пухло, раскидывало свои черные края-крылья над городом, окутывало не серой, а настоящей, густой мглой кварталы. Город задрожал под позабытыми уже раскатами грома, по мостовым застучали крупные капли.

— Дождь! — зашумела толпа. — Дождь!

Дед Шамайка постоял на крыльце, полюбовался на рваные сизые края гигантской тучи, улыбнулся. Поправил ленточку на хвосте Слоника, дунул ласково ему в мордочку.

— Пойдем, дружок. Спешить надо.

Западный край неба все темнел, стальной уступил место антрациту, и вот уже застонал воздух и прорвался под неудержимым напором Страшного Ливня — великой гордости мастеров дождя. Дед Шамайка осторожно достал из чуланчика Большой Хрустальный, вынес его на крыльцо. Погладил по затычке-шишечке.

Прищурился алмазными гранями флакон, не флакон даже, а флаконище или целый графин. Сверкнул, точно подмигнул напоследок, и упал… И ударился о гранит ступенек.

Миллионом стеклянных брызг рассыпался Большой Хрустальный, разлетелся во все стороны прозрачными колючими искрами. Огромная радуга-мечта с тихим гудением начала выпрямляться, опираясь семицветным столбом на крыльцо. Взметнулась вверх радуга-мечта, проснулась от вековой спячки.

Зевнула васильково-синим, подмигнула травянисто-зеленым, прищурилась янтарно-желтым. Выше, выше и еще выше вздымалась радуга-мечта, подставляя хребет под хлесткие удары Страшного Ливня…

Вот красная полоса высунулась из-под козырька, точно быстрый Слоников язычок, жадно лизнула сухарик мостовой, замешкалась на мгновение и взлетела под небеса. Последним взвился в небо апельсиновый: жаркий, смелый, нестерпимо прекрасный. Встряхнулся, салютуя своему Мастеру, встал в ряд с другими.

Солнцедел Шамайка облокотился на перила крыльца, довольно зажмурился, а через квартал от лавки продавца радуги, свесив босые ноги в чердачное окно, заливисто смеялся солнцедел Верк.

Над городом, щедрое, яркое, огромное, поднималось солнце. Настоящее солнце. Одно на всех.

 

Дмитрий Тихонов.

Ночь в кругу семьи

Никодим уже начал всерьез подозревать, что пару минут назад выбрал не тот поворот, когда впереди наконец показались наполненные желтым теплом прямоугольники окон. Свет фар мазнул по зарослям крапивы, выхватил из мрака покосившийся забор, уперся в припаркованные у самого крыльца машины братьев. Никодим, как и следовало ожидать, приехал последним. Он заглушил двигатель и вышел из машины, поднялся по скрипучим ступенькам, опираясь рукой о стену. Застыл перед дверью, такой же древней и изношенной, как и весь дом, не в силах заставить себя постучать. Они наверняка слышали, как он подъезжал, знали, что он уже здесь, и не было никакого смысла торчать на крыльце, чувствуя длинные холодные пальцы ночи за воротником. Но решиться на этот последний шаг оказалось трудно — внутри, в уютных комнатах, кисло пахнущих старыми коврами, его не ждало ничего хорошего.

Позади раздался шорох. Никодим вздрогнул и обернулся, хотя прекрасно понимал, что для серьезных опасений время еще не пришло. Несколько мгновений вглядывался в сплошную черноту за стволами яблонь, полукругом стоявших вокруг крыльца, потом вздохнул и, вновь повернувшись к двери, несколько раз ударил костяшками пальцев в посеревшую от времени доску.

Ему открыла сестра. За пять с половиной лет, прошедших со дня их последней встречи, она сильно постарела: на худом загорелом лице заметно прибавилось острых углов и неровных, подрагивающих линий, в коротко остриженных волосах серебрилась проседь. Но широкая коричневая юбка и выцветшая кофта, казалось, были те же самые, что и пять лет назад.

— Приехал, — прошептала она, встретившись с ним взглядом. — Здравствуй, Никодим.

— Здравствуй, Вера. — Он заставил себя улыбнуться, хоть и чувствовал, что получается неискренне. — Как вы тут?

— Тебя ждем.

Сомневаться не приходилось. Слишком многое зависело от его приезда. Весь следующий день зависел от его приезда. А это должен быть очень важный день.

— Ну, вот он я, — сказал Никодим и обнял сестру за плечи, затем прошел мимо нее в глубь дома.

В сенях вдоль стены все так же громоздилось старье: давным-давно вышедший из строя телевизор, огромный радиоприемник, куча тряпья, лыжные палки, самовар, какие-то пыльные коробки и ящики. Кажется, со времен его детства ни один предмет не сдвинулся с места, даже пыли не прибавилось.

Миновав короткий коридор, он попал в жилую часть дома. Небольшая комната, что-то вроде гостиной или столовой: посередине стоял стол с электрическим самоваром, который не включали уже лет десять, у одной стены был диван, у другой — комод и зеркало. Над столом висело старое радио, над комодом — несколько больших черно-белых фотографий в рамках. Молодые, улыбающиеся лица, давно вышедшие из моды прически. За столом сидели братья, Федор и Еремей, между ними стояла початая бутылка водки, настолько дешевой, что от одного взгляда на этикетку у Никодима свело живот. Впрочем, это была наименьшая из его проблем. Пожав братьям руки, он опустился на свободный стул. Вместо скатерти на столе лежала клеенка, покрытая полустертыми изображениями парусных кораблей. В детстве, сидя за этим столом, он придумывал каждому кораблю название и капитана, сочинял истории об их плаваньях, о бесчисленных приключениях в далеких морях — и двое заросших щетиной мужиков, что сейчас недоверчиво смотрели на него, в те времена слушали эти истории, раскрыв рты. В конце концов, он был старшим, и в его обязанности входило развлекать своих братьев. У старших всегда больше обязанностей.

— Ну, — сказал он наконец, — что случилось-то?

Федор пожал плечами, взглянул тоскливо на бутылку, начал рассказывать:

— Да ничего особенного не случилось. Отошел батя тихо, просто, без мучений. Верка вон на закате, как обычно, спустилась вниз белье ему поменять, а он и не дышит уже. Сердце, наверное. Хотя он на него никогда не жаловался…

— Тут без разницы, — сказал Еремей. — Мог и не жаловаться, а проблемы были. Сам знаешь, возраст ведь. Не угадаешь отчего.

— Где он сейчас?

— Внизу, где же еще. Мы не вызывали ни врачей, ни кого-то другого. Когда утро наступит, тогда и вызовем. Надо сначала, чтоб все уже готово было.

— Ясно.

— Сам-то как? — спросил Еремей.

Никодим поежился. Вопрос не имел отношения к его жизни, к оставшемуся в городе рекламному бизнесу, к новой трехкомнатной квартире, к женщине, с которой он эту квартиру делил, — только к его планам на будущее. На самое ближайшее будущее.

— Нормально, — ответил он. — В полном порядке.

— Сделал все нужные распоряжения?

— Эх… пока нет.

— Почему?

— Не успел, — соврал Никодим. — Как только вы мне позвонили, я тут же прыгнул в машину и поехал сюда… чтобы успеть к рассвету.

— Долго ехал, — сказал Федор и ткнул пальцем в непроглядную тьму за окном. — Рассвет должен был наступить десять минут назад.

— Семь, — поправил его Еремей. — Точнее, пока шесть с половиной. Но это в нашем часовом поясе. Кое-где задержка уже гораздо серьезнее.

— Скоро те, кто поумнее, начнут догадываться, что вся их гелиоцентрическая хрень не стоит даже бумаги, на которой напечатана, — пошутил Никодим, но улыбок на лицах братьев не увидел. Они ждали, когда он перейдет к делу. — Бледные уже появились? — спросил он, чтобы еще хоть на несколько мгновений оттянуть те ужасные слова, которые ему предстояло произнести.

— Вроде бы еще нет. Мы по крайней мере ничего не почувствовали. В любом случае сначала они придут сюда и сделают так, чтобы ночь больше не закончилась.

— Да, отец говорил, у них хватит ума найти это место в первую очередь.

— Вот именно. — Федор пристально посмотрел на Никодима. — Зачем тянуть резину?

— Поставь себя на мое место, и поймешь зачем. На это просто невозможно решиться.

— Ты на своем месте, а я — на своем, — ответил Федор. — И переставлять нас не надо. А решимости у тебя всегда было побольше, чем у меня с Еремой вместе. Пошли…

— Погоди. Давай хоть по рюмке опрокинем. За отца.

— Хорошо. — Федор повернулся к окну, всмотрелся в стиснутый белой рамой мрак. — Звезды начали гаснуть. Но выпить мы успеем.

«Из этой фразы получился бы прекрасный рекламный слоган, — успел подумать Никодим, пока брат разливал спиртное. — Утро больше не наступит, но у нас еще есть время, чтобы насладиться водкой такой-то». Отличное завершение карьеры. Он поднял свою рюмку, наполненную до краев.

— За отца, ребят. Он был хорошим человеком и сделал для людей настолько много, что они никогда не смогут понять и оценить этого.

— Точно, — согласился Еремей, а Федор просто кивнул.

Они выпили. Никодим сморщился от ацетоновой горечи, но проглотил.

— Ну и палятина, — пробормотал он, протягивая руку к пакетику с сушками, лежащему под самоваром. — Не могли что-нибудь подороже найти?

— Времени не было, — отрезал Федор. — И разницы все равно никакой. Пойдем.

— Стоп. Дай мне еще минуту — бабу свою предупредить хоть.

— Черт… лады, только минуту.

— Ага.

Доставая сотовый из кармана джинсов, Никодим поднялся со стула.

— Ты куда? — прищурился Федор.

— В сени. Позвонить.

— Отсюда звони. Родня все-таки, нам нечего друг от друга скрывать.

— Боишься, что сбегу? — с кривой улыбкой спросил Никодим. — Да?

— Времени нет, — невозмутимо ответил Федор. — Звони быстрее.

Никодим сел на диван, думая, что, пожалуй, был бы вполне в состоянии сбежать, если б вышел в сени: просто выйти на улицу, сесть в машину и уехать прочь отсюда. Без труда. Без угрызений совести. Он набрал нужный номер и поднес телефон к уху. Длинные гудки следовали один за другим, а человек, сочинивший за свою жизнь великое множество привлекательной лжи, никак не мог придумать, что ей сказать. «Дорогая, прощай, я получил наследство»? «Извини, любимая, я должен уехать навсегда по семейным обстоятельствам»? Обманывать на прощание не хотелось, но правду она не сумела бы ни осознать, ни принять. После очередного гудка Никодим прервал вызов и выключил мобильник, мысленно поблагодарив судьбу за то, что уберегла его от совершения очередной и наверняка последней ошибки.

— Спит, значит, — объяснил он братьям. — Не буду будить.

— Может, так оно и лучше. — Федор поднялся, тяжело опершись руками о стол, и Никодим понял, что бутылка была далеко не первой за эту ночь. — Давайте уже к делу, а?..

Они прошли в следующую комнату, отделенную от первой лишь застиранной желтой занавеской. Вера и Еремей отодвинули в сторону стоявший в углу массивный сундук, Федор поднял крышку находившегося под ним люка. Сестра спустилась первой, привычным жестом включила в потайном подвале свет.

«Ну, теперь все, — подумал Никодим, — вот и он, тот самый конец пути, о котором столько всего сказано и написано, что любые слова покажутся банальностью». Сейчас он исчезнет под скрипучим полом дома, где когда-то вырос, и жизнь прекратится. Во всяком случае то, что он привык считать жизнью.

Внизу царил сумрак — одинокая лампочка под потолком не могла разогнать забившиеся в углы тени. Вдоль стен тянулись полки, заставленные разнокалиберными пузырьками, коробками и пачками пожелтевших газет, потолок пересекал толстый кабель, под ногами лежал давным-давно вылинявший ковер. Вот оно, его наследство, его имение, перешедшее по всеобщему закону от отца к старшему сыну.

Предыдущий владелец этого великолепия покоился тут же, лежал в дальнем углу на одеяле. Никодим не сразу узнал усохшего, крохотного человечка с ввалившимися щеками и длинными седыми волосами. Какими тонкими стали его пальцы и шея, как заострились нос и подбородок — вот оно, его будущее.

Посреди подвала стояла узкая кровать с металлической спинкой, застеленная свежим бельем.

— Не волнуйся, — пробормотал Еремей. — Мы все новое положили, даже матрас.

— И сама конструкция удобная, — добавил Федор. — Еще с полгода назад старую сетку выкинули, поставили вместо нее каркас специальный… опроте… орпоте… тьфу, как его…

— Ортопедический, — сказала Вера. — Для спины полезно.

— Во-во, орпотедический. Я сам пробовал на нем — сплошное удовольствие.

— Вентиляция тут тоже новая, — Еремей указал куда-то в темный угол за телом отца. — В начале весны поменяли. Теперь тут всегда чистый свежий воздух.

Они готовились, понял Никодим, давно готовились к тому, что произошло сегодня. Король умер, да здравствует король! И теперь тут все для его удобства, все для того, чтобы он смог пронести бремя на себе как можно дольше, избавив их самих и их детей от подобной участи.

— Давай, это… приступай, — сказал Федор, положив ему руку на плечо. — И так уже опаздываем. А мы пока батю наверх отнесем, вызовем кого надо. Хлопотный предстоит денек.

Никодим попятился.

— Нет, постойте, — сказал он, чувствуя, что язык едва слушается. — Я не могу. Нет. Не сейчас. Слишком все быстро, слишком неожиданно.

— Неожиданно? — Федор удивленно вытаращился на него. — Можно подумать, ты не знал, чем все закончится! Это обязанность нашей семьи, и ничего нельзя изменить! Ты должен, потому что должен.

— Семьи? Да, наверное. Но это вы — семья. Жили рядом с отцом, помогали ему, ухаживали за ним. А я вылетел из гнезда уже очень давно. Потерял связь, научился быть сам по себе. Я больше не в семье.

— Хватить ныть! Видишь, что снаружи творится?

— Ничего не изменится, если вместо меня за это возьмется кто-то из вас. Никакой разницы! А я… я не хочу бросать свою жизнь.

— Никакой разницы? Ты же старший, у тебя голова специальным образом варит. Так ведь в каждом поколении было — первенец получает дар, а все остальные должны его обслуживать. Жизнь, которую ты так не хочешь бросать, она же не сама по себе выстроилась, это чистая наследственность, ничего больше. Но ты, кстати говоря, не очень разумно ею распорядился.

— Как бы ни распорядился, она моя!

— Ошибаешься! Твоя жизнь принадлежит всем!

Еремей шагнул к нему, но Никодим оттолкнул брата и, повернувшись, в три шага взлетел вверх по лестнице. Захлопнул ногой люк, с удовлетворением услышав, как выругался внизу Федор, получивший доской по макушке, рванул к выходу. Свободен! К черту этих людей, к черту этот сраный, убогий домишко, к черту происходящее снаружи. Один из братьев займет его место, а он будет далеко. Вообще не стоило приезжать.

Никодим схватил мобильник и успел краем глаза увидеть, как позади из вновь открывшегося люка поднимается Еремей с двустволкой в руках. Совсем поехала крыша, не иначе. Страх плеснулся мягкой волной на самом краю сознания, разбился о твердые камни уверенности, что брату не хватит духа выстрелить в него.

Он выбежал в сени, отодвинул засов на двери, распахнул ее и успел сделать два шага по крыльцу, прежде чем в отблесках света из окон увидел тех, кто ждал снаружи. И тогда волна уже не страха, но чистого ледяного ужаса взбурлила, поднялась и хлынула в его разум, сметая все на своем пути. Иссиня-белые, губчатые, искаженные тьмой тела, тонкие трехпалые лапы, черные провалы глаз и беззубых ртов. Они были огромны, круглые головы их поднимались над крытой шифером крышей, и когти размером с Никодимову ладонь бесшумно скребли по замшелым бревенчатым стенам.

Он застыл на месте, не в силах заставить себя ни кричать, ни двигаться. Мгновение и вечность поменялись местами, и время исчезло, оставив вместо себя лишь высокие фигуры, белеющие в окружающем мраке.

— Назад! — рявкнул за спиной Еремей, и Никодим послушался, отшатнулся от тянущейся к нему гигантской ладони цвета первого снега.

В тот же миг крепкие руки схватили его за плечо и воротник, втащили в сени, а брат, оказавшийся рядом, выстрелил из обоих стволов в приближающееся существо.

Грохот, вспышка и то, что она на долю секунды выхватила из темноты, привели Никодима в чувство. Он поднялся на ноги, бросил запиравшим дверь братьям:

— Я в подвал! — и со всех ног кинулся в дом.

Он почти миновал первую комнату, когда окно с треском провалилось внутрь, рассыпавшись дождем осколков стекла и обломков рамы, впустив трехпалую лапу, увернуться от которой Никодим не сумел. Скользкие, пористые, заплесневелые пальцы прижали его к полу, один из когтей разорвал кожу на плече, жуткий холод обжег тело. Воздух жалким всхлипом вырвался из груди, и он знал, что вот-вот умрет, но подоспевшие братья выручили его — Федор полоснул по одному из пальцев тяжелым кухонным ножом, а Еремей, успевший зарядить лишь один патрон, выстрелил в дыру, оставшуюся от окна. Жидко вздрогнув, лапа приподнялась, и, выскользнув из-под нее, Никодим на четвереньках все-таки добрался до люка, скатился вниз по ступенькам. Кто-то из братьев захлопнул крышку сразу за ним.

Вера стояла у кровати, в ужасе глядя широко распахнутыми глазами. Никодим заковылял к ней, чувствуя, как резкая боль в плече миллионами острых гвоздей расползается по телу.

— Давай доставай самое мощное что-нибудь, — сказал он сестре. — Чтоб сразу вырубило.

— А как же?.. — она указала на струящуюся по его рукаву кровь.

— Ничего. Заживет. Говорят, сон лечит…

Он отбросил в сторону одеяло и улегся на кровать, пачкая чистые простыни красным. Наверху шумело и трещало — ломались стены, рушилась сминаемая безжалостными руками крыша, громыхали выстрелы Еремеева ружья, и раздавалась отборная матерщина Федора. Братья справятся, братья выдюжат. Ему бы не подкачать.

Вера склонилась над ним со шприцом. Укола он почувствовал, только боль в плече сразу смягчилась, ослабила хватку.

— Я не знаю, смогу ли, — облизав губы, сказал Никодим. — У меня всегда было плохо с такими вещами.

Сестра погладила его по щеке и исчезла из поля зрения. Он хотел позвать ее, но тут потолок перед ним качнулся, поплыл, растворился в свете лампы, и тогда он поднялся над собой, высоко-высоко в небытие, охватывая все и вся вокруг…

Наверху стихло. Вера, сделав несколько шагов к лестнице, оперлась спиной о стену и сползла на пол, не в силах заставить себя подняться. По щекам ее текли слезы.

А Никодим улыбался. Он спал, и ему снилось, как далеко на востоке окрашивается алым край неба.

 

Александр Подольский.

Колумбарий

День клонился к закату, а шара все не было. Крохотные облака пытались сбежать от линии горизонта, ветер копался в высокой траве у колодца. Со стороны моря ползла прохлада, распугивая последние солнечные лучи.

Старик подхватил ведро с водой и зашагал по каменистой тропинке к дому. Следом двинулся Иафет, волоча свою несуразную тушку на коротких лапах. Пес старался не отставать от хозяина, успевая при этом ворчать на болтающихся в воздухе насекомых. Глядя, как неуклюжий бассет забирается по ступенькам, старик в очередной раз подивился его чудной породе. Иафет уткнулся носом в дверь и с важным видом завилял хвостом. Пропустив собаку внутрь, старик обернулся к солнцу. Последние облака растворились в спускающихся сумерках, тени выползали из углов, а силуэт маяка приобрел какой-то зловещий вид. В небе не было ничего. Никакого воздушного шара. И старику все это очень не нравилось.

На печи вода вскипела быстро, и старик уселся за стол с кружкой травяного чаю. Вокруг огарка свечки колыхались тени, за окнами выл ветер. Иафет развалился на своей лежанке у стены, и огромные уши прикрыли его глаза. Вскоре к треску горящих головешек прибавилось собачье сопение.

Старик размышлял. Если шар не прилетит и завтра, приготовленные урны придется распихать обратно по ячейкам. Такого не случалось никогда, за многие-многие годы хозяин колумбария успел забыть собственное имя, потому что некому было его произносить, но шар всегда выплывал из зарослей облаков, как только солнце добиралось до самой высокой точки неба. Что могло случиться там, наверху, страшно было даже предположить.

* * *

Факел чадил и сыпал искры в ночь. В облаке света шел старик, а темнота пожирала его следы. Стоящий на скальном выступе маяк был хорош — стройный белоснежный исполин с чешуей из гладких лестничных ступенек, которые переплетали его тело, словно виноградная лоза. Единственное, что умаляло его величие, это циклопических размеров здание колумбария, на фоне которого терялась даже такая громада.

— Я же говорил тебе остаться в комнате, — сказал старик, но Иафет уже просеменил мимо.

Старик понимал, что Иафету все сложнее преодолевать некоторые препятствия в силу возраста, но не мог себе позволить запереть собаку. Тысячу, а может, и все две тысячи лет назад, когда его борода еще не была такого пепельного цвета, а Иафет только осваивался на острове, старик нашел его в кустах шиповника. Крошечный щенок влез в самые заросли колючек и запутался в них ушами. Он жалобно скулил, пытаясь вырваться из плена, но цепкое растение не отпускало. Старик вызволил собаку, и та уткнулась холодным носом ему в плечо. Тогда-то старик и осознал, что это живое существо станет единственной радостью, которая будет скрашивать дни хранителя колумбария. Он понятия не имел, кому наверху пришла мысль прислать собаку, но теперь не представлял себе другой жизни. Пускай поначалу находка этого комочка шерсти в обычно пустой корзине воздушного шара и не вызвала особой радости.

Поднявшись на самый верх, старик отворил дверь. Иафет просочился сквозь щель, не давая себя опередить. Больше маяка он любил разве что прогулки у береговой линии. Не зажигая сигнального огня, старик посмотрел в подступившую ночь. Море бесшумно колыхалось у подножья скалы, черными брызгами хватая холодные камни. Луна так раскрасила полоску воды, словно в глубине затаилась огромная светящаяся рыбина. Россыпь звезд глядела на забытый всеми кусок земли холодно и безразлично.

— И все-таки тут очень красиво.

Иафет среагировал на голос, поглядев на хозяина умными глазами. Подъем на маяк дался псу нелегко, и теперь его язык свисал к полу наравне с ушами.

— Что скажешь?

Пес только облизнулся, продолжая пристально смотреть на старика.

— Что же случилось с шаром… Неужели у них там места кончились? Не может ведь быть такого, никак не может.

Но Иафет уже не слушал, он проковылял в затемненную часть башни и стал что-то вынюхивать. Старик улыбнулся и подпалил вязанку дров, сложенную в специальной нише. Затем проверил все зеркала и линзы. Пока огонь нехотя обволакивал дерево, снаружи громыхнуло. Далеко за горбатыми рифами занималось зарево бури. На востоке сразу стало чуть светлее, когда горизонт перечеркнули первые молнии.

— Пойдем, Иафет. Похоже, к нам движется гроза. Плохой сегодня день, очень плохой.

Иафет выполз из темноты, морду покрывал слой паутины. Громко чихнув, он с готовностью выскочил наружу, цокая когтями по каменным ступенькам. Старик еще с минуту смотрел в черноту за стеклом, пока вокруг разгорался сигнальный свет. Увидеть его было некому, маяк лишь притягивал тот улов, за который отвечал старик. И он не сомневался, что завтра утром сети не окажутся пустыми.

— Очень плохой день, — повторил он. Вдалеке отозвались раскаты грома. В месте, откуда приходил шар, по небу размазывались красные вспышки.

Когда на землю упали капли дождя, кругом властвовала ночь. Только маяк ронял в море свет, да едва заметный огонек проглядывал на высоте первого этажа колумбария. Так засыпал этот мир.

* * *

Утром старик сидел на прибрежном валуне и наблюдал за тем, как Иафет играет с волнами. Как только вода откатывалась обратно в море, пес с отважным лаем топал следом, но тут же давал деру, спасаясь от новой волны. Отпечатки маленьких лап на песке быстро затапливались и растворялись в соленом потоке. Старик улыбался, хоть и знал, что после таких пробежек Иафет будет отсыпаться минимум до вечера.

В первых сетях обнаружилась только рыба. Старик не стал ее забирать и оставил до следующего раза. Сейчас его интересовало совсем другое. Урны оказались всего в двух крайних сетях — гораздо меньше обычного. Они были совершенно разные: одни напоминали вазы, другие шкатулки, некоторые и вовсе походили на самые натуральные гробницы с крестами и могильными плитами. Объединяли их только наглухо заделанные крышки, чтобы прах не вымыло наружу во время морского путешествия.

Набив уловом мешок, старик побрел наверх мимо занятных каменных скульптур, которые, словно стражники, охраняли проход на скалу. Пасмурное небо выглядело еще печальнее, чем вчера. Старик был почти уверен, что шар не прилетит и сегодня. А может, и вообще никогда.

— Иафет!

Мокрая, грязная, но очень довольная собака перестала терзать водоросли и потащилась за хозяином.

Над крышей кружили черные точки — птицы, будто напоминая, что сперва колумбариями называли голубятни. Теперь же, когда это место стало хранилищем урн с прахом, голуби бывали тут редкими гостями.

Старик прошел единственную жилую комнату и остановился напротив пустых ячеек первого яруса. Ему не нужны были надписи на урнах, он и так мог рассказать все о людях, прибывших на эту перевалочную станцию. Их дальнейшая судьба открывалась ему сразу или через много лет, яркими картинками или полупрозрачными штрихами. Кому-то из них предстояло ждать решения несколько дней, кому-то — века, но так или иначе все уходили либо на шар, либо во впадину. Бесконечные ряды ячеек тянулись во все стороны, превращая стены колумбария в безумную систему окон, за каждым из которых скрывались людские души. Десятки тысяч урн с прахом заполняли хранилище сверху донизу, поднимались под самую крышу и спускались на подземные уровни. Старик-смотритель год за годом раскидывал по свободным местам выловленные в море урны, а за ночь на зов маяка откликались новые умершие. Они стекались к его обители, желая побыстрее преодолеть последний шаг на пути к вечности.

Очередная урна обдала старика волной холода. Он увидел, как все произошло. Девочка лет десяти возвращалась домой из школы в компании подруг. На перекрестке было слишком много машин, и один из водителей решил проскочить на красный свет… Затем перед глазами возникли похороны и заплаканные родители. Улыбающуюся фотографию девочки в углу пересекала черная диагональ. Старик поставил урну в свободную ячейку и поморщился. Дети всегда уходили на шар, но что делать, если он больше не явится? Зато судьба водителя была предельно ясна, и оставалось лишь дождаться урны с его останками. Впадина всегда с удовольствием принимала таких, как он.

Из библиотеки раздался какой-то звук.

— Иафет, ты чего хулиганишь?

Дверь в библиотеку была приоткрыта, и оттуда полз тусклый солнечный свет. Старик переступил через порог и оказался в царстве знаний. Пыльные томики заполняли все вокруг, походя на диковинный ковер, сшитый из книжных корешков. Собаки внутри не оказалось.

— Иафет? — позвал старик.

В комнате было тихо. Слишком тихо даже для такого места. Старик огляделся, но ничего странного не нашел. Все книжки стояли на местах, шуму взяться было неоткуда. Вот только старик не сомневался — что-то гулко ударилось об пол минуту назад.

Иафет практически слился с лежанкой и всем своим видом показывал, что не горит желанием тащиться до впадины. Старик не стал его тормошить, тем более что на улице собирался дождь. Загрузив урны в небольшую деревянную тележку, он вытолкал ее на заросшую чертополохом дорогу. Колеса нехотя скрипнули, старик толкнул чуть сильнее — и тележка сдвинулась с места. Над головой ворчали серые небеса, в воздухе ощущался запах грозы. Теперь на фоне облаков не было видно ни одной птицы.

С силой захлопнулась дверь, и старик, отошедший всего на десяток шагов, врос в землю. Он медленно повернулся к колумбарию, чувствуя усиливающуюся дрожь в руках. На пороге было пусто, здание выглядело как обычно. Из маленьких окон смотрела темнота.

— Ветер, — сказал он себе под нос. — Это ветер.

Старик часто разговаривал сам с собой, просто чтобы не забыть собственный голос. Но сейчас он его не узнал. Слова больше походили на воронье карканье, во рту сразу пересохло.

— Проклятый шар, — процедил старик сквозь зубы, — все из-за тебя…

Впадина раскрыла свою пасть севернее маяка, ближе к другой стороне острова. Неровная дыра в земле размерами была у́же колодца, по краям покоились черные булыжники, словно очерчивая круг. В радиусе нескольких метров всю траву будто сожрал огонь, обугленные скелеты кустов клонились к пепельной земле.

Взяв в руки первую урну, старик за секунду увидел всю жизнь умершего. Им оказался никчемный человечек, убийца и наркоман. Для его души альтернатив не было, и урна полетела в черный зев, ударяясь о каменные стены. Следом отправились и остальные, чьи судьбы давно оказались предрешены. Старик на секунду замешкался. Ему вдруг пришла в голову мысль, а не нарушит ли он своими действиями равновесие? Ведь на небо часть урн так и не попала.

— Прах к праху, — произнес он наконец и опустил последние урны во впадину. Он делал эту работу уже так долго, что не довести ее до конца просто не мог.

Обратная дорога была куда легче, опустевшая тележка чуть ли не сама скакала по колдобинам.

В гуще деревьев мелькнула чья-то тень. Фигура казалась слишком большой, и старик сначала не поверил глазам. Быть здесь никого не могло, это место населяли лишь рыбы, птицы и мелкие насекомые. Не считая старика с Иафетом, конечно. Остальные же могли попасть сюда только в урне в виде праха. По крайней мере так было до недавнего времени.

Когда из придорожных зарослей показалась уродливая черная голова, старик побежал. Он не помнил, бегал ли вообще в своей бесконечно долгой жизни, но сейчас на то имелась причина. И на лице этой причины горели узкие глаза, оранжевые как свет маяка.

Дверь была открыта. Еще не зайдя внутрь, старик услышал возню в хранилище. Урны с грохотом летели на пол, сыпались стекла в ячейках. Стараясь не шуметь, старик прошел в свою комнату. Лежанка была пуста, только одеяльце, в которое любил заворачиваться Иафет, комком валялось у перевернутого стола.

— Иафет…

Старик вернулся к входу и шагнул к двери библиотеки. Визитеры были слишком заняты в хранилище и не слышали его передвижений. Нижние ряды книг засыпали пол вокруг огромной дыры. Из черной воронки тянулся смрад, от которого кружилась голова.

— Иафет? — шепотом позвал старик, чувствуя, как к горлу подступает ком. Складки в уголках глаз стали влажными.

Раскат грома ударил по ушам, сотрясая стены, и в стекло забился дождь. Одно из окон, едва держась на ржавых петлях, отстукивало на ветру какую-то странную мелодию.

— Иафет!!! — Старик не выдержал и закричал во весь голос.

И тут в комнату медленно вошли они. Горбатые черные фигуры, больше похожие на зверей. В руках у всех были урны.

— Мало вам грешников?! — рявкнул старик, глядя в светящиеся глаза. — Как вы посмели сюда вылезти?! Это против всех правил! Убирайтесь!

Подземные гости побросали урны и стали окружать старика. В библиотеку входили новые горбуны, комнату заполнило громогласное рычание.

— Впадинские выкормыши! Что вам собака сделала?!

Старик швырнул в приближающихся тварей поднятую с пола книгу, затем еще одну. Визитеры никак не реагировали, словно изучая новое для них живое существо. Однако расстояние сокращали, и уже очень скоро старик уперся спиной в стену. Под ногами мешались книги и брошенные урны. Из дыры в полу показалась еще одна косматая голова.

— Вы все равно сгниете в своей грязной яме, — шепнул старик и закрыл глаза. Он не видел смысла сопротивляться. Похоже, за него уже все давно решили, и многовековая служба оказалась никому не нужна.

И тут его словно ударило током. К ноге подкатилась исцарапанная урна, и он узнал ее. Там был прах девочки, которую сбила машина. Старику стало противно от одной мысли, что эта невинная душа окажется внизу. Он схватил урну и бросился к окну, заметив боковым зрением, что тени пришли в движение. Вывалившись на улицу, он едва не захлебнулся в дожде, который сейчас больше напоминал водопад.

Старик ковылял к маяку, пробираясь сквозь ливень, спотыкаясь и оскальзываясь. Повсюду вставали горбатые фигуры, они выскакивали из окон колумбария, вылезали из-за деревьев, выглядывали из колодца. Тварей было очень много, и стена дождя превращала их в бесконечные темные кляксы.

Теперь старик понял, для чего в маяке сделали запоры. Раньше ему не приходило в голову, что ими когда-нибудь придется пользоваться — а теперь задвинутые изнутри двери перекрыли дорогу существам снаружи. Хотя бы на время. До самой башни им было не дотянуться, но дверь не могла задержать их надолго.

В окне плескался мрак. И океан, и береговая линия, и громада колумбария — все исчезло. Только едва заметные черные точки суетились в темноте внизу, стекаясь к маяку. Старик обшарил стол, но не нашел ничего, чем мог бы зажечь огонь. Он не верил, что сигнальный костер способен отогнать тварей, но рядом с ним по крайней мере было бы не так страшно встречать свою судьбу.

Удары снизу становились сильнее. Старик поставил урну перед собой и вздохнул.

— Не такой конец я себе представлял…

Тут его глаза уловили пятно света в небе, будто одна из звезд решила спуститься пониже и осмотреться. Огонек парил в воздухе и увеличивался, походя на заблудившееся солнце.

— Что…

Когда огромный светляк достиг пределов маяка, старик не смог сдержать радости.

— Шар! Быть не может, это же шар!

Воздушный шар плыл в потоке дождя, качаясь в вихрях, словно лодка на волнах. Старик запихнул урну за пазуху и подошел к настенной лестнице, которая утыкалась в люк. Уже забравшись под потолок, старик услышал, как в темноте ворочаются поленья. Он только сейчас сообразил, что кто-то мог залезть сюда раньше него, ведь дверь никогда не закрывалась. Дрожь в пальцах не давала сладить с засовом на люке, старик впопыхах пытался отпереть створку, а снизу кто-то утробно рычал. Наконец задвижка слетела в сторону, и через открывшийся проход внутрь хлынул дождь. И тогда старик услышал лай. Такой знакомый и родной.

— Господи, Иафет!

Старик спрыгнул с лестницы, едва не задавив бассета. Тот сразу приник к хозяину, пытаясь встать на задние лапы.

— Вот молодец, вот же умница! Иди сюда, нужно убираться.

Пристроив передние лапы пса у себя на плече и поддерживая задние рукой, старик стал очень осторожно подниматься на крышу. Иафет был тяжелым, да еще и ерзал на месте, охаживая хозяина языком. Перехватывая лестничные ступеньки только одной ладонью, старик все же смог выбраться наверх. Он чувствовал, как колотится сердце прижавшейся к нему собаки, и по лицу вместе с дождем текли слезы радости.

Шар был уже у крыши, его корзина, как обычно, пустовала. Купол метало из стороны в сторону, дождь словно старался помешать им выбраться отсюда. Снизу лязгнула дверь — в башню все-таки прорвались. Но старику было уже все равно. Как только он с Иафетом оказался в корзине, шар быстро стал набирать высоту, будто кто-то тянул его за веревочку. Темный маяк удалялся, и ветер доносил только звуки бьющихся стекол в башне да разозленный вой.

Старик отдышался и в последний раз взглянул вниз. Буря проглотила остров, и пелена дождя практически стерла скалу из видимости. Величественная махина колумбария превращалась в маленькую точку где-то в глубинах прежнего мира. Хранилище урн с прахом теперь обрело других хозяев. Но все же одну душу старику спасти удалось. Он улыбнулся и поправил металлическую вазу за пазухой.

Иафет быстро нашел себе удобное место и улегся на кольцах каната. Пес возвращался домой, туда, откуда он пришел много лет назад. Шар летел сквозь облака, и огонь под куполом развеивал ночную темноту. Высоко в небе, куда не по силам забраться даже солнцу, расцветал яркий силуэт врат. Старик почесал бороду и устало опустился на пол. Он лишь надеялся, что наверху найдется место и для него.

Когда ослепительный свет принял шар, Иафет едва заметно вильнул хвостом. Ему снились другие собаки.

 

Тим Скоренко.

Сцена для Джона Доу

Сначала Мэри не поверила, что клиента зовут Джоном Доу. Она посмотрела на него внимательно, но глаза Доу выражали безразличие и какую-то собачью покорность. Он не волновался, протягивая ей водительское удостоверение и карточку социального страхования, не оглядывался по сторонам. Он отдал документы с таким видом, будто делал это ежедневно.

В его карточке соцстрахования значилось: Джон Доу, родился шестнадцатого января тысяча девятьсот шестьдесят девятого. Тридцать восемь лет. В водительских правах стояло то же имя. Но Мэри все равно не поверила. Джонов Доу не бывает в действительности. Она помнила, что так звали маньяка-убийцу в фильме «Семь» с ее любимчиком Брэдом Питтом в главной роли.

— Вас зовут Джон Доу? — переспросила она.

— Да. — Он кивнул.

Мэри стала заполнять бланки. Родился в Канаде, штат Онтарио. Ныне — гражданин США. Права получил в возрасте семнадцати лет. Все документы в порядке. Мэри вводила данные автоматически, не вдаваясь в подробности. В день через нее проходило несколько десятков клиентов, и всем нужна была одна и та же операция: открыть счет.

В этот момент картинка на мониторе — серая табличка с графами для заполнения — застыла.

— Черт! — тихо выругалась Мэри.

— Что такое? — Доу мягко улыбнулся.

— Боюсь, компьютер завис. Я недавно работаю, не знаю, сохраняется ли информация. Вызову старшего по смене.

Доу кивнул.

— Вам придется немного подождать.

Доу снова кивнул.

— Конечно.

— Там есть кресла, — Мэри показала на уголок для отдыха, — можете почитать журнал. Это займет минут пять-десять.

Доу поднялся, маленький человек в серой куртке, чуть поклонился и пошел к указанному креслу.

Мэри нравились покладистые клиенты. Иногда попадались форменные идиоты, которые готовы были подать на банк в суд за то, что коврик у входа лежит криво и не соответствует их представлению о честности банка.

У стола появился Гилберт, немолодой, лысоватый, но в целом приятной наружности.

— Что случилось?

— Завис, — показала Мэри на монитор.

— Не волнуйся. Нажимай «ресет», данные по этому клиенту потеряются, вобьешь их снова.

Мэри даже стало обидно из-за своей глупости.

— Спасибо, — сказала она.

Гилберт ушел. Мэри нажала на «ресет». Тут-то все и началось.

У двери в банк раздались крики. Мэри посмотрела туда. Четыре человека в плащах и масках шли по направлению к ряду касс. Мэри работала операционисткой, и денег в ее кассе не было, но это не значило, что ей придется легче других. Еще два человека в плащах и масках баррикадировали дверь.

Под столом у Мэри замигала красная лампочка: кто-то из кассиров нажал тревожную кнопку. До приезда полиции оставались считаные минуты. О чем думали преступники, решаясь на такую авантюру, было непонятно.

— Всем собраться в центре зала! — заорал один из грабителей и поднял карабин.

Выстрел в воздух снес одну из небольших люстр. На кого-то посыпалось стекло.

— Быстро! В центр зала! — орали грабители.

Они подгоняли людей карабинами, один вытаскивал из-за кассовой стойки упирающуюся Дженни, пухлую негритянку. Другой бил по голове пожилого охранника Рипли.

Мэри сама перелезла через стойку и встала там, где указали.

А Джон Доу сидел в углу. Никто его не замечал во всеобщей суматохе, даже бандиты.

Снаружи послышался рев сирен, и через полминуты перед стеклянными дверями банка появились первые полицейские автомобили.

Грабители согнали всех в центр зала. Всех, кроме Джона Доу. Он продолжал сидеть в углу. Лица бандитов скрывали черные вязаные маски, только у главаря маска была красного цвета. Вероятно, для того чтобы выделяться.

— На пол! — заорал главарь.

Люди в панике ложились, а Мэри, уже утыкаясь носом в пол, успела бросить на Доу взгляд. Тот сидел и смотрел на происходящее с апатичным видом.

Главарь огляделся и вдруг заметил сидящего в кресле человека.

— Эй, ты! Какого хрена ты там делаешь? Сюда, на пол, живо!

Он направил на Доу карабин.

Доу встал, спокойно прошел к центру зала и лег рядом с потливым толстяком, дрожавшим мелкой дрожью.

Снаружи звенели сирены, переливались мигалки. Из-за заложников полицейские не решались войти в банк. Главарь схватил за волосы одну из женщин-клиенток, высокую блондинку лет тридцати пяти. Рывком подняв, он потащил ее к двери, прикрываясь заложницей как щитом. Из кармана он достал широкий спиртовой маркер и большими буквами написал на стеклянной двери, намертво закрытой его соратниками, номер телефона. Затем бросил маркер и демонстративно поднял над головой мобильник.

Все молчали. Кто-то всхлипывал. Толстяк дрожал. Мэри осторожно подняла голову и осмотрелась.

Мобильник зазвонил.

С того момента, как грабители вошли в банк, прошло минут пять, не больше. Мэри казалось, что пролетело несколько секунд. Вот только что она сидела и разговаривала с Джоном Доу, и вот она уже лежит, а над ее головой ходят негодяи с оружием.

— Молчать! — сказал главарь.

Он сказал это в трубку, а не заложникам.

— Слушайте меня, — говорил он спокойно. — Вы меня видите?

Он явно получил утвердительный ответ.

— Вы видите эту женщину?

И снова остался доволен. Он обернулся и кивнул одному из помощников. Тот поднял с пола молодого человека в сером костюме и подвел к главарю.

— Вы видите этого человека? — спросил главарь.

Ответа не было слышно.

— Так вот. Если мои требования не выполнят, я стану убивать по одному человеку через каждые полчаса. У меня двадцать один заложник.

За кассами раздался шум. Двое бандитов выволакивали из заднего помещения еще троих человек. Один из новых заложников — охранник из нижнего этажа, Томас — был без сознания. Его тащил на себе старый Берни, главный по хранилищу. Третьим оказался мистер Риксон, директор отделения.

— Двадцать четыре, — поправился главарь. — Так что на двенадцать часов мне хватит. У вас есть полчаса, чтобы подтвердить выполнение моих требований, а потом еще полчаса, чтобы их выполнить. Тогда никто не погибнет.

Ему что-то сказали.

— Требования очень простые. Банк мы и так возьмем. Но нам нужен армейский вертолет. Я знаю, что в городе есть база, поэтому не надо врать, что это невозможно. Еще мне нужно десять миллионов долларов наличными. Мелкими немечеными купюрами. У вас есть час на сбор. Если через полчаса вы не подтвердите, что требования будут выполнены, я начну расстреливать заложников.

Трубка что-то сказала.

— Ну и что, что я взял банк? Я сказал: мне нужно еще десять миллионов.

Он выслушал ответ.

— А чтобы не было сомнений в моих намерениях, я сделаю так, — сказал главарь и кивнул помощнику.

Тот приставил к голове человека в костюме пистолет и нажал на спуск. Кровью забрызгало стекло. Блондинка в руках у главаря завизжала.

— Я жду звонка, — сказал главарь и спрятал мобильник в карман.

«Почему банк?» — подумала Мэри.

Вероятно, потому что грабители не рассчитывали уйти из ограбленного банка до приезда полиции. Они изначально планировали не только взять куш, но и поживиться дополнительно.

Мобильник зазвонил снова. Главарь поднял трубку. В трубке что-то сказали.

— Следующий звонок — когда будут результаты, — сказал он и закрыл телефон.

Мэри приподняла голову и осмотрелась. Грабителей в зале было только трое. Остальные пошли вскрывать сейфы. С собой они забрали мистера Тиккерса, казначея. Она точно помнила, где он лежал, а теперь он исчез.

Джон Доу прижимался щекой к полу и смотрел на Мэри грустными собачьими глазами.

Главарь ходил вокруг лежащих кругами. Девушку, использованную в качестве живого щита, он бросил на пол, в общую кучу. Она дрожала и плакала.

Со своего места Мэри видела круглые настенные часы. Секундная стрелка двигалась крайне медленно. Мэри повернулась, чтобы не видеть их. Знать время в такой ситуации — значит увеличивать свой страх.

Десять минут. Пятнадцать. Двадцать. Грабители молчали.

В какой-то момент раздался звонок. Мобильник зазвонил не у главаря, а у кого-то из заложников. Главарь посмотрел на лежащих.

— Чей? Поднять руку.

Худой мужчина лет сорока поднял руку.

— Сюда.

Мужчина осторожно достал из кармана телефон и подтолкнул по полу к главарю. Тот раздавил его ногой. Во все стороны полетели осколки.

Главарь обернулся к подельнику.

— Собери у них телефоны.

Бандит начал ходить между лежащими людьми, толкая их по очереди ногами. Все не колеблясь отдавали мобильные телефоны. Все, кроме Джона Доу.

— У меня нет телефона, — сказал он.

В его глазах — Мэри видела их — было все то же собачье выражение.

«Жалкий», — почему-то подумала она. Пустое место. Серый человечек в серой толпе.

Грабитель рывком поднял Доу на ноги и стал обыскивать. И вправду не найдя мобильного телефона, он сшиб Доу обратно на пол. Судя по звуку, тот больно ударился.

Из хранилища выносили мешки с деньгами. Было очевидно, что прежде, чем вытащить наверх охранников и директора филиала, грабители выяснили у них коды доступа к сейфам и воспользовались ключами, плюс устроили серьезную встряску казначею Тиккерсу, которого приволокли и бросили среди остальных заложников. Ячеек хранения в этом филиале не было; впрочем, до них бандиты все равно бы не добрались, потому что для каждой требовался индивидуальный ключ клиента.

Один из грабителей выгребал наличность из кассовых сейфов, в рабочее время они обыкновенно были открыты.

Минуты продолжали тянуться медленно. Бандиты ходили кругами, в одном из углов лежали мешки с деньгами, главарь сидел на полу рядом с блондинкой-заложницей и смотрел на дисплей мобильного телефона.

Мэри исхитрилась еще раз бросить взгляд на настенные часы. Прошло двадцать минут с момента объявления условий. Еще десять. Если снаружи не подтвердят, что ультиматум будет выполнен, главарь расстреляет первого заложника. Судя по всему, блондинку.

Девять минут. Восемь. Семь.

Наблюдение за ходом секундной стрелки было хоть каким-то занятием, пусть и растягивало время ожидания.

Шесть.

Главарь щелкнул предохранителем прямо над ухом блондинки. Она зарыдала.

— Три минуты, — сказал главарь.

Мэри немного ошиблась, когда прикидывала время.

Главарь встал, рывком поставил на ноги блондинку. Мэри поймала взгляд Джона Доу: все та же собачья покорность судьбе.

Главарь подошел к стеклянным дверям, держа заложницу. Он поднял мобильный телефон над головой, и в этот момент тот зазвонил.

— А-ал-ло, — растянуто сказал главарь.

Из трубки не было слышно ни звука, но говорили, судя по всему, долго и активно.

— Хорошо, — сказал наконец бандит. — У вас есть полчаса.

Он нажал на «сброс» и произнес, обращаясь к заложникам:

— Ну что же, кажется, вас решили спасти. Пока власти выполняют мои условия.

На улице началась суета и послышались крики. Мэри было неудобно поднимать голову, чтобы посмотреть, что творится за окном. Но она и так поняла, что происходит, потому что где-то далеко раздалось характерное урчание вертолетного винта. Оно становилось все громче и громче. Мэри решилась и приподняла голову. Никто из грабителей не обратил на это внимания: все смотрели на садящийся перед зданием вертолет.

Это была огромная зеленая машина с военной базы. Грабители неспроста выбрали этот банк: площадь перед ним позволяла посадить геликоптер практически любых размеров, а база располагалась совсем недалеко.

Один из бандитов зааплодировал, остальные его поддержали.

— У-ух! — взвизгнул кто-то торжествующе.

Главарь поднял руку вверх, призывая к молчанию.

— Еще деньги, не стоит забывать.

— Ну, полдела сделано, — протянул один из бандитов.

Главарь отошел от дверей и оттолкнул блондинку прочь. Его помощник подхватил ее и уложил на пол рядом с остальными заложниками.

С момента звонка прошло десять минут. Вертолет ревел за окнами.

Телефон зазвонил.

— Готово?

Главарь молча слушал, что ему говорили. Затем он посмотрел на часы и ответил:

— Через семнадцать минут я убью заложника. Через сорок семь — еще одного. Меня не касаются ваши проблемы.

Мэри стало страшно. Прибытие денег откладывалось. Значит, могут быть еще жертвы.

Телефон зазвонил. Главарь сбросил звонок.

И снова потянулось время. Вертолетный рев утих.

Главарь наматывал круги вокруг заложников. Он заметно волновался. Так всегда происходит, когда все идет по плану. Ведь чем выше взлетишь, тем больнее падать.

Осталось десять минут. Телефон зазвонил. Главарь поднес трубку к уху. Некоторое время он слушал, после чего сказал: «Семь минут», — и положил трубку.

Затем он подошел к заложникам.

— Ну, кто хочет познакомиться с Богом?

В вопросе не было ни капли иронии. Бандит говорил совершенно серьезно.

— Ты? — Он указал дулом на женщину лет сорока в синем платье.

Женщина, рыдая, уткнулась в руки, сложенные под головой.

— Ты? — На мужчину в сером джемпере.

Тот мелко задрожал.

Пять минут. Нужна отсрочка, подумала Мэри.

— А может, есть добровольцы? — спросил главарь.

И вот тогда поднялся Джон Доу.

— Я — доброволец, — сказал он тихо, маленький серый человечек.

Выражение глаз главаря в прорезях лыжной маски изменилось.

Мэри смотрела на маленького человека и где-то в душе понимала, что он — герой. Что он сейчас, в этот самый момент, спасает ее от смерти. Спасает их всех.

Главарь потащил Доу за собой. Тот не сопротивлялся. Они встали у стеклянных дверей.

Телефон зазвонил. Главарь снова молча выслушал и положил трубку. Затем он приставил пистолет к виску Доу. Последний стоял совершенно спокойно, только сцепил пальцы перед собой.

Три минуты напряженного молчания. Мэри смотрела в спину Доу.

Главарь сорвался на две минуты раньше. Ствол в его руке полыхнул огнем. Из головы Доу брызнул фонтанчик крови.

Тело еще падало на пол, когда пуля снайпера прошила главарю голову. Тут же из задней двери банка один за другим посыпались спецназовцы в бронежилетах. Троих грабителей сняли сразу, один успел прыгнуть за кассовую стойку. Еще один поднял автомат и начал отстреливаться. Кто-то из спецназовцев упал. Грабитель тоже прожил недолго: его прошила очередь.

Последний бандит показал из-за кассы две пустых руки в знак того, что сдается. Спецназовцы, неразборчиво переговариваясь, выволокли его наружу и потащили через главный вход на улицу.

Мэри стала подниматься. Ее конечности затекли, впрочем, как и у всех.

Один из спецназовцев спросил:

— Шестеро было? Все?

Она кивнула. Спецназовец отошел.

В банк уже ломились полицейские и врачи. Кто-то склонился над Доу, кто-то над первой жертвой.

Мэри подошла к Джону. Его глаза слепо смотрели в потолок, а на лице застыло всё то же собачье, пресмыкающееся выражение лица, что и при жизни.

* * *

— Диккенс, тебя к шефу.

Лейтенант Диккенс поднялся из-за стола и направился к стеклянному кабинету Маркера. Проходя мимо Джулии, он привычно подмигнул ей. Она облизнула губы. С улыбкой Диккенс вошел к начальнику.

Маркер поднял на Диккенса глаза.

— Садитесь, Лесли. Обнаружилось одно странное обстоятельство относительно позавчерашнего ограбления.

— Я же не по этому делу, — нахмурился Диккенс.

— Мне нужно просто посоветоваться с вами как с человеком опытным и разумным.

Маркер и Диккенс поддерживали хорошие, очень вежливые отношения. Они уважали профессионализм друг друга. Диккенс был младше на двадцать один год; Маркеру оставалось три года до пенсии. По сути, он готовил себе сменщика.

— Посмотрите сюда, — сказал он, разворачивая к лейтенанту монитор. — Это Джон Доу, второй погибший заложник.

— Да, я знаю.

— С первым заложником никаких вопросов не было. Мартин Капелли, итальянский эмигрант во втором поколении, гражданин США, двадцать восемь лет, работник турфирмы. А вот с Доу возникла серьезная проблема.

— Какая?

— Его не существует в природе.

— То есть? — нахмурился Диккенс.

— В США проживает несколько тысяч человек по имени Джон Доу. Многие из них — это выходцы из детских домов, которые получили это имя «техническим» образом как поступившие безымянными. Остальные — это те, кому имя досталось от родителей. У нашего Доу есть карточка соцстрахования, водительские права, медицинская страховка, причем все настоящее. У него есть даже паспорт для выездов за границу. Документы выданы в штате Северная Дакота, в городе Дикинсон. Родился он в Онтарио, в США эмигрировал в возрасте одного года, то есть вместе с семьей. Права получил двадцать один год назад. Так вот: мы связались с Дикинсоном. Ни в одной картотеке и ни на одном винчестере нет никаких данных об этом Джоне Доу, родившемся 16 января 1969 года. Ни одна фотография ни одного из Джонов Доу не похожа на него. Нигде не зафиксирован факт получения им паспорта или прав. Нигде не зарегистрирована его медицинская страховка.

Маркер замолчал. Диккенс выжидающе смотрел на него.

— Мне нужен совет. Мнение, если хотите, потому что я не могу принять такое решение сам. Мне не позволяет… совесть, если можно так сказать. Джона Доу не существует. Все его документы настоящие на сто процентов, но при этом поддельные, потому что нигде не числятся. У нас есть два варианта: продолжать копать или замять это дело, соврав, что все документы реальные. Суть в том, что если копать, то это дело не будет закрыто, пока не выяснится личность Доу.

— Нам не нужен висяк?

— Нет, конечно.

Диккенс задумался. Маркер явно проверял его. Какой ответ был правильным? Можно последовать букве закона. Можно избежать проблем, ничего при этом серьезно не нарушив.

Маркер смотрел, чуть прищурив правое веко.

— Я бы сделал так, — сказал наконец Диккенс. — Сообщил бы, что Доу — это реальный человек и документы у него в порядке, чтобы не вызывать судебной и бюрократической тягомотины. А сам бы взялся за небольшое независимое расследование. Если оно даст результаты, никогда не поздно сообщить о ранее допущенной ошибке. Если не даст, то все останется в секрете.

— Здраво, — кивнул Маркер. — Так, наверное, и поступим. Дополнительное расследование будет поручено вам. Считайте, что это испытание.

* * *

В этот же день на автобус, следующий из Сиэтла в Олбани, сел невысокий человек с незапоминающимся лицом. Помимо водительских прав, при себе у него имелись карточка социального страхования и медицинская страховка, не вызывающие сомнений в их подлинности.

— Доброе утро, — сказал он своему соседу.

— Доброе утро, — ответил сосед, полный мужчина лет сорока. — Не боитесь?

— Чего? — человечек наклонил голову.

— Стать жертвой ограбления?

— Тут случаются ограбления?

— За последний месяц на 36-й дороге обчистили два автобуса. Говорят, даже жертвы были.

— Вы хотите меня напугать? — человечек улыбнулся.

— Да нет, что вы, — сказал толстяк. — Просто констатирую факт. Часто езжу этим маршрутом, так в последнее время даже опасаться стал. Представляете, вот живешь, живешь так, учишься, работаешь, а потом бух! — и погиб напрасно за какие-то сто долларов.

— Жертва не бывает напрасной, — ответил его собеседник. — Кстати, рад познакомиться. Меня зовут Джон Доу.

 

Екатерина Лесина.

Знак Его любви

Суку возьму. Определенно суку, вон ту, с медово-желтой в мелких завитках шерсткой и подслеповатыми, только-только начавшими открываться глазами. Я ее еще в прошлый раз заприметил, а вот теперь уверился — если кого и брать, то ее. Свернулась в углу корзины и жует лапу, сосредоточенно так, целеустремленно. Иголочки усов подрагивают, из беззубой пасти тянутся ниточки слюны, и щенуха сердито ворчит.

— Ух ты какая. — Харм поднял желтую за загривок, та выпустила лапу и заворчала громче, отчетливее. — Свирепая… уверен?

— Уверен.

— Так это, может, погодь пока? Ну, с недельку-другую, а то ж мала́я еще, подохнет.

— Не подохнет.

— Ну, сам гляди, на́ вот, — сунул в руки и отвернулся.

Теплое круглое тельце ворочается в ладонях, трется мокрым носом о пальцы, повизгивает, пахнет молоком и свежим сеном.

— Ты тока это, — не выдержал Харм уже в воротах. — Сразу-то не клейми, а?

Не могу: обычай есть обычай.

Свеча. Горячие капли белого воска стекают на салфетку. Наливаясь жаром, белеет и перстень-печать, щенуха лежит рядом, водит из стороны в сторону лобастой головенкой, принюхивается. Секундная жалость, бесполезная и привычная — может, и вправду погодить следовало? — захват пальцами шеи, чтобы не крутилась, прикосновение железом, визг и вонь паленой шерсти.

Клеймо вышло ровным, аккуратным, и знак четко виден.

— Все уже, все, не визжи… заживет. Как же назвать-то тебя, а?

* * *

В этом году весна запаздывала; ждали и боялись, сами не зная, чего больше: того, что все ж задержится чересчур, или того, что нагрянет. Нагрянут.

Каждое утро Исхийя выходил во двор, щурился на солнце, прикладывая полированный глядельный камушек то к левому, то к правому глазу, тер знак на лбу, расчесывая его до красноты, вздыхал, дергал себя за куцую бороденку и мелом добавлял на щите черту. И торопливо, почти бегом, скрывался в доме: это чтобы людей не видеть и не слышать.

Запаздывала весна. Уже ден на пятнадцать как запаздывала. И сегодня небо было серо-войлочное, плотное, и солнышко-то не показывалось почти, зябко было. А Исхийя каждый день ходил и глядел на небо, Пастушьи ворота выискивая. Чего глядел? И так понятно — не дождутся они сегодня весны.

Может, завтра свезет?

— А в Мальчицах уже, — зашептала Барвиниха. — Седмицу как…

— Откуда знаешь? — Вячка передвинулся поближе, похлопал себя по бокам, попрыгал, согреваясь. Люди зашикали — всем холодно, не ему одному, а Исхийя сегодня что-то совсем уж завозился.

— Мне Алышка сказала. Намедни заходила, ихнюю ж девку за Курчана сватать хотели.

Вячка кивнул — ясное дело, хотели, деревня ведь большая, крепкая, за сорок дворов, а если с хуторами, то, считай, вдвое. В другой какой год за радость было бы пойти, но какая ж свадьба, когда весна запаздывает? А вдруг с Пастухом что случилось?

А Барвиниха прямо в ухо горячо зашептала:

— И взяли-то, взяли только Лутку-рыбака…

Одного? Редко так бывает, обычно двоих-троих, а тут… поневоле начинаешь думать, что скорей бы уже, и тягомотно становится ждать.

Исхийя, спрятав стеклышко в мешочек, а мешочек в карман, заковылял к расписанному меловыми черточками щиту, но новой черты не добавил. Уперши взгляд в мерзлую землю, он произнес:

— Все… не придут в этом годе… самим надобно.

— Ох ты ж мамочка моя! — заголосила Барвиниха. Бабы подхватили, и дети с ними, и редкие, приблудившиеся собаки тоже.

Мужики расходились молча, стараясь не встречаться взглядами.

* * *

— Сидеть. Кому сказал, сидеть! Вот так, умница. А теперь лежать. И не рычи, не рычи, ишь, свирепая… не нравится тебе дрессура? На свободу тянет? Ветер-то весной пахнет, чуешь, чуешь, девочка моя… кровь не обмануть. Ну уж нет. Лежать! Рано тебе вниз. На вот лучше, заслужила. Ешь, родная, ешь… привыкай ко вкусу. И не скребись, зажил уже твой знак, зарубцевался. Да, да, у меня такой же. Он всех метит…

* * *

Собрались, как заведено, в доме старосты, тот загодя приготовил холщовый мешок, на боку которого виднелась свежая латка.

— Мыши погрызли, — пояснил Исхийя, поглаживая пыльную ткань, натянувшуюся, обрисовывающую ровные кругляши камней. — Давно это… не проводили.

Давно, годков пятнадцать уже, а то и больше. Вячка обряда сам и не помнил, не участвовал, от отца слышал, а тот любил поднапустить страху, как тяжко без Пастухов. Вячка слушал и не верил: как это — тяжко? Вот ждать их прихода по-настоящему тяжко, гадать, кого выберут, трястись, заслышав звонкий собачий лай и голос Пастуха, тихий вроде, но каждое словечко различить можно. Правда, с людьми Пастух никогда не говорил, брезговал, видать, а вот суку свою — здоровую, клыкастую, черного окрасу с рыжими подпалинами на груди и брюхе — любил. А Вячка их обоих крепко ненавидел. Казалось, что ненавидел, теперь же вот…

— Седай, — Михаль подвинулся. Места в избе было маловато, разрослась деревня, с каждого двора по человеку — и вот уже не повернуться.

Последним явился Алшын-мельник, кивнул и, стянув шапку и тулуп, кое-как примостился на краю лавки. Исхийя поднялся, откашлялся и заговорил:

— Знамо… милости лишившись… во грехах погрязши, Вышнего прогневили… — он запинался на каждом слове, и казалось, древняя фраза будет тянуться бесконечно. — Отвергли руку, милость дарующую…

Никто не перебивал. Ждали. Слева сопел, давя в себе кашель, Иван, справа ерзал на лавке Михаль.

— И да простятся нам грехи наши… и да пребудет Новейший Завет, завет Крови, не во искупление пролившейся, но в знак любви.

Первым тянул мельник, вытащил черный камень, ничего не сказал — положил на стол перед собою. А дальше как-то просто пошло: белый, опять белый… черный… два белых, черный. Еще черный. И еще.

Тяжко дастся в этом году весна, уж лучше бы пришли.

Вячка безо всякого страха сунул руку в пыльную, отчетливо пованивающую навозом утробу мешка, правда, долго не мог уцепить неожиданно скользкий гладыш, а потом, поймав-таки и вытащив, — разжать пальцы.

Белый. И сердце заколотилось, застучало стыдливо и радостно.

* * *

— …На кого рычишь? На кого скалишься? У-у… злющая. Укусить хочешь? На́, кусай. Крепче, крепче зубы сжимай, рука та самая, которая клеймо поставила. Помнишь? Конечно, помнишь, ты же умная, я тебя сразу заприметил. Что глядишь-то? Или кусай, или не кусай. Лижешься. А вот это ни к чему… Любишь, только ты и любишь. Хвостом виляешь… к следующей весне уже пойдем, нельзя их там одних надолго… Пастух да не бросит стадо свое. А они мои, меченые. Все мы тут меченые, Его любовью связанные. Порой, веришь, думаю, что лучше б этот мир подох. Ладно, не слушай, не о том говорю, о Нем рассказать бы надо, только в другой раз… в другой, сказал. Лежать! У-у, бесова твоя душа, играться хочешь? Ну, давай, пока можешь. Ищи… да, вот такой же запах ищи. Тренируй нюх.

* * *

Стылая земля с серым, плесневым налетом: не лед и не снег, среднее нечто — перемертвие.

— Эх… — Исхийя, опустившись на колени, принялся разгребать сизые, прорезанные крупными порами кучки и сыпкую, с мелкими комочками-камушками землю. — Эх, было время…

Замолчал. Глянул снизу вверх, нахмурился. Помогать же надо, вот и помогали — кто землю чистил, а Вячке выпало перемертвия носить за границу круга. Белые и черные камни в лунном свете поблескивали одинаково, неразличимо по цвету и ярко — так, что хоть глаза прикрывай. Только негоже от знака закрываться.

— А ведь когда-то не было ни отары Его, ни Пастухов, ни Псов… — бормотал Исхийя. Его слушали внимательно, с почтением.

Носить Вячке помогал мельник, прихватывал края рогожи, подымал осторожно, чтоб не рассыпать ни крупинки, и, кивнув, пятился в темень, нащупывая ногами прежние следы. Работали молча, и постепенно в центре поля разрасталось черное пятно чистой земли.

— Люди сами по себе жили, весна наступала для всех одинаково, и платить за нее не было нужды…

— Мне дед то же говорил, — шепнул Алшын, помогая вытряхивать рогожу. Перемертвия за кругом лежало больше; темное, сухое и колючее, оно напоминало куски известняка, которые заречцы возили на торг, а еще было похоже на соляные сланцы, но от тех хоть польза была, а это… мерзь. Нечисть и та ее сторонилась, старалась не ступать.

— И потому брали безмерно. — Голос Исхийи долетал и сюда, на окраину поля, ничуть не приглушенный, скрипучий, сердитый. — Лишь бы побольше, себе, и детям своим, и внукам… и у земли, и у мира, и у других людей брали, и воевать ходили…

Вячка против воли вслушивался в знакомые слова, они не менялись, кто бы ни рассказывал Историю. Сперва дед, скрюченный, окосевший и почти не слезавший с печи, — он все норовил уйти, чтоб не заминать остальным, а отец не разрешал; отец про судьбу толковал и про то, что Псы сами найдут, кого забрать. А как деда не стало, то отец принялся рассказывать — теми же словами, что и Исхийя сейчас, — про кровь, что лилась бездумно, про жизни, что уходили из мира вместе с силами, и про то, как однажды мир заболел…

* * *

— …Умирал мир, синеглазая, а мы и не замечали, жили, как придется… неплохо, жили, бестолково только. Весна праздником казалась, и лето, и даже зима была в радость. А потом однажды она затянулась, и не зима даже, зима — это когда снег и мороз, а тут вроде и солнышко светит, а снег себе лежит, и лед на реках. И рыбы нету, и зверя, и птицы, и вообще ничего, ни травиночки. Скалишься вот, весело тебе, а на самом деле страшно очень было… неделю весны нету, другую… и вдруг как-то понимать стали, что всё, конец… Лежи, лежи, куда лезешь? Место! Вот так, синеглазая, слушай, я всем это рассказываю, чтоб знали. Откуда Он появился? Пришел. Может, и вправду Богом был, а может, человеком, которого угораздило понять… придумать.

* * *

— Тогда море отдало мертвых, бывших в нем… и суди́м был каждый по поступкам, в книге Его записанным, и даровано было прощение. — Исхийя стоял в центре круга; черная, очищенная от перемертвия земля слабо дышала жизнью. Руки старосты дрожали, и Вячка было подумал, что пора бы другого выбрать, стар уже Исхийя, а ну как не управится?

Стыдно стало за мысли такие. Управится, на то и староста, а не сумеет — другие помогут.

— И отпущены были мертвые, и создал Он новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже не осталось. И сказал: я есмь Алфа и Омега…

— Алфа и Омега, — зашептал Михаль, сжимая скользкую рукоять серпа.

— …начало и конец…

Вячка проговаривал старинные слова, тоже шепотом, но выходило громко и оттого страшно.

— …я есмь любовь. Мир — плоть моя, кровью агнцев питаемая, дабы насытить прочих.

Начал, как и полагалось старосте, сам Исхийя: один удар — и знакомый, сытный запах отдаваемой жизни. Старуха с Михалева двора — угораздило ж черный вытянуть — повалилась на землю. И Вячка, зажмурившись, вогнал лезвие ножа в спину своего Агнца. Хрустнуло. А девка и не дернулась даже, стоит себе, пялится в ночь слепыми с сонных чар глазами. И боязно, и торопиться надо — по пальцам побежало теплое, полилось зазря, не на землю. Вячка ударил еще раз и толкнул девку от себя, а когда та упала, перевернул и, примерившись, резанул по горлу, как полагалось. Захрипела-таки, застонала. Ничего, воздастся ей, там, в ином мире, у престола Его. А тут что? Кто она была? Приблуда ничейная, безродная, некому о ней жалеть… некому.

А руки-то дрожали.

— Сие есть кровь наша, Новейшего Завета, за многих изливаемая, — сиплым голосом продолжал говорить Исхийя. — Так написано, и так исполнено. По слову Его, по знаку Его.

Знак и вправду пока еще виднелся на узком девичьем лбу — четкий, старательно прорисованный, он бледнел, а ночь, наоборот, наливалась тяжелой чернотой, прорезаясь запахами и звуками.

Возвращались вместе, а вроде как наособицу, стараясь не глядеть друг на друга и не думать о том, что — а ну как да не поможет? Вдруг да ни одного не было, истинно любовью отмеченного? На жертву определенного? Тогда снова придется собираться, мешок пускать, на милость Вышнего уповая, а потом выбирать, кому из рода — в агнцы. И не откажешься, не уйдешь из села — некуда, мир-то един, и закон тоже.

* * *

Чудеса? Да не было чудес, и мертвые не подымались — куда там, слишком их много, чтобы подыматься, да и зачем? Кого судить? Кому судить? Он не стал. А мы оказались слишком напуганы происходящим, да, синеглазая, напуганы… Что, не веришь? Собачьи твои мысли о всемогуществе хозяина… Его тоже всемогущим считали, особенно они… а как иначе? Единственная надежда.

Стадо да спасется… Они его стадо, агнцы, а мы с тобою пастухи, следить поставлены, охранять и сохранять. Резать, поить Его их кровью, как поит Он их земли — своей. Возвращать однажды отданное.

* * *

Весна-таки наступила. Очунявшая, подпоенная жизнью земля освободилась от пятен перемертвия, проклюнулась голубыми звездами первоцвета, а потом и другие травы полезли — буйно, споро, спеша подняться и использовать подаренную силу.

— Выгонять пора. — Исхийя мял в руках сочную стрелу медвяника. — И сеять. На девятый день положено, аккурат завтра выходит. Скажи, чтоб сготовились, чтоб все вышли, до единого, что…

Осекся, сунул в карман растрепанный стебель, собрал с пальцев прилипшие лепестки — корове отдаст — и вздохнул, сгорбился.

Вячка решился задать вопрос:

— А чего он не пришел-то?

Исхийя, смерив Вячку настороженным взглядом, подергал себя за бороду, поглядел на рассиневшееся небо и только после этого ответил:

— А кто его знает-то? Прогневался?.. Да не гневливый он, я-от думаю, что псица его издохла, старая была, а как без собаки истинно отмеченных сыскать? Ты смекай, Вячка, смекай, тебе после меня с Пастухом говорить. Только сначала про сев объяви и чтоб скотину завтра выпустили.

Выпустят, и сеять пойдут все. И про тех, что на поле остались, ни словом не вспомнят, нету их больше, приняла земля с кровью и плотью всех одиннадцатерых. А Пастух двоих бы взял… или троих, тогда, глядишь, и та приблудная, Вячкиной рукой принесенная в жертву, живою бы осталось.

— Благословение Вышнего на клыках псов его, — добавил Исхийя и коснулся знака на лбу. — Жизнь наша в любви его.

Любовь, благословение… слова всё. К севу готовиться надо, земля-то жирная, жадная, хороший будет урожай, а следующим годом, кто знает, может, и Пастух вернется.

— Вот-вот, — поддакнул Исхийя, усмехнувшись в бороду. — Может, что и вернется… если повезет.

* * *

Привычный звон в ушах — лопнула пленка, разделяющая миры, — и холод. Под ногами, прикрытая тонким налетом перемертвия, теплится жизнь. Зима прошла, а она еще теплится.

— Сколько ж они той весной крови вылили?

Руда неуверенно машет хвостом, в глаза заглядывает, синеглазая моя, побаивается, не за себя — за меня, преданная девочка. Командую:

— Ищи. Давай, ищи. Вперед.

И страшно — справится ли? Сумеет ли отыскать тех самых, угодных Ему? Агнцев, кровь которых даст еще немного жизни этому миру.

За спиною тают врата, и Руда, гавкнув, отбегает. Останавливается, оглядывается.

— Ищи! Быстро!

Не привыкла она, чтобы кричал, поджимает хвост и уносится вперед по тропинке. Ничего, первый выход всегда тяжел, и для меня, и для нее — едины ведь. Хорошо еще, если в деревню идти не придется, в лесу оно как-то легче.

Повезло. Знак на лбу зачесался — значит, нашла, значит, не ошибся я в прошлом году, выбирая Пса. Повезло ей, если вот так и сразу. Впереди раздается женский визг и Рудин рык, надо спешить, а то упустит еще…

Не упустила. Молодец, девочка, глажу, сую в пасть мясной катышек — кровь земле, плоть собакам, боль Пастухам, силу тому, кто жизнь дарует.

Он отзывается — в наливающихся огнем линиях знака, в нахлынувших волною запахах и оживающей земле. Я есмь любовь. Я есмь жизнь. Я есмь весна.

Чувствую теплую шерсть под дрожащей рукой.

— Ну что, еще пойдешь?

Руда заскулила и облизнулась. Нет, значит. И хорошо, а то спешить надо, подо мной шесть деревень. Встать, отвернуться, чтоб не видеть, как зарастает землей тело агнца, свистнуть Руде, создать врата. В этом году весна не опоздает.

 

Эльдар Сафин.

Мышь белая

В ночь перед первым визитом Гавры Кузя насрал в четвертый блок сквозь вентиляционную решетку. Обнаружил я это, едва проснувшись, по запаху паленой проводки и весь день был, мягко говоря, не в духе.

Слесаря едва не катались в судороге от восторга — как же, Крутой Человек из Визора приехал на наш сервис! Даже Саныч вылез, вытирая руки промасленной тряпкой, в надежде на скупое мужское рукопожатие Гавры.

— Загоняйте машину, — сказал я тогда.

— Константин, у меня к вам деловое предложение, — ответил он.

— Загоняйте машину или проваливайте.

Он сразу ушел, а по пути легко и без пафоса пожал грязную лапу моего шефа, подмигнул гоп-компании и походя похвалил тюнинг Валеркиного «Волка».

— Зря, лядь, ты так с ним, Костян, это же, лядь, Гавра! Сергей Гавриленко, лядь, ведущий «Ралли без правил»! — Саныч никогда не учил меня жизни, но нынче рискнул. — Я тебе, лядь, редко указываю, ты меня, лядь, редко посылаешь к югу, вроде все путем, но сейчас, лядь, ты не прав.

— Саныч, ты его по визору видел, он тебе как родной. — Я посмотрел шефу в глаза. — А у меня ящика нет, он для меня обычный клиент, только хуже, потому что ничего на диагностику не предъявил.

Этот разговор в нескольких вариациях повторился еще раз пять — практически с каждым слесарем и механиком нашего небольшого коллектива. Гавра, как выяснилось, раньше был певцом, потом бизнесменом, продюсером, художником и еще чертом в ступе — и везде успешно. Его любили женщины, обожали дети и уважали мужики. Я же был к нему равнодушен и не понимал, почему мне ставили это в вину.

Вечером оказалось, что Кузя сыграл роль доброго гения и зря я с утра у Валеры требовал давно обещанный резинострел. Филин насрал ровно туда, куда надо было, — «Двигун» в первый раз выдал четкий диагноз, и получившая молотком в грудину мышка выжила.

Расчувствовавшись, я подарил вылеченную красавицу Кузе. Филин заглотнул добычу, а потом половину ночи ухал, то ли восхищаясь щедростью хозяина, то ли возмущаясь его жадностью.

* * *

— Можете поставить электромотор на вентилятор, механика с охлаждением не справится.

— Я не хочу колхозить! — Парень в модной цветной стеганке почти плакал. — Это же двести сороковая, от отца досталась, а ему от деда!

— Тогда искусственно ограничьте объем двигателя до двух литров. Ездить будете медленнее, зато закипать перестанете.

Я не волшебник, но почти. Я — диагност. Если не лучший в мире, то в десятку по России вхожу точно. Ко мне приезжают со всего Северо-Запада, иногда заказывают видеомост с разных концов мира. Я чувствую моторы, мне достаточно услышать, как запускается двигатель, чтобы сказать, что в нем не так. Иногда приходится послушать на ходу или во время прогрева. Гораздо реже — несколько раз запустить и заглушить. В редчайших случаях сеанс диагностики затягивается дольше чем на полчаса.

А деньги я беру поминутно.

— Следующий!

Въехавшее во двор сервиса машину напоминало весьма смутно — практически телега с рулем, джипоподобная колымага жутчайшего вида. Но я в тот момент не обратил внимания на внешний вид автомобиля, потому что едва ли не первый раз в жизни не чувствовал двигателя.

Это был не гибрид, не стандартный электро и даже не древний ДВС. Подойдя ближе, я услышал шелест — движок не молчал, он разговаривал, но очень тихо.

Минуты три я просто слушал, а потом выдал диагноз:

— Принцип работы интересный, раньше не сталкивался. Экспериментальный? Сделайте ему личный кондей, нормальная температура для него — плюс десять-одиннадцать, сам он, судя по всему, почти не греется. Если не разберетесь с нестабильностью в колебаниях, придумайте магнитную подушку, он должен быть наклонен мордой на четыре градуса вверх от горизонтальной плоскости.

— Мне не нужен диагноз, мне нужен механик на одну гонку. Человек, который сможет гарантировать, что машина пройдет от старта до финиша, восемьсот двадцать километров по бездорожью.

Это был Гавра. Со времени первой встречи он несколько раз пытался выйти на меня — через шефа, через закрытый форум, где я иногда развлекался, консультируя автомехаников. Гавра даже с пожарными вламывался якобы для проверки. Я уже знал про его гонку все — и про машину нового образца, которая вроде как может преобразить гниловатый имидж отечественного автопрома.

И про то, что Гавра поставил все — карьеру, квартиру, долю в бизнесе — на эту машину. Но пока я ее не увидел, она была мне неинтересна. А когда увидел, понял: мотор действительно забавен, а вот гонка по-прежнему не имеет для меня никакой притягательности.

— Тебе шестнадцать, ты гений, но где твоя слава? Где девушки, падающие у твоих ног и в судороге сдирающие с себя белье? — Гавра добился своего — я его не выгонял — и пытался закрепить успех. — После гонки ты будешь знаменит и даже не заметишь, как легко станет жить в этом мире, равнодушном к гениям и восхищающемся любым, кто засветится в визоре.

— Мне это неинтересно, — я попытался закруглить разговор без резкости. — Если нужна будет консультация по вашему мотору, я с удовольствием ее дам. А консультации вам понадобятся, уж вы поверьте.

Гавра скорчил недовольную, но очень смешную рожу — он жил как перед камерой каждый миг и, если честно, своей настойчивостью и пробивной силой стал мне даже слегка симпатичен. Затем он достал из кармана пакет и положил на мой стул:

— Прочитай на досуге, гонка через неделю.

Вечером пришел контейнер с синтезированными на заказ элементами и конструкция, из которой я собирался вырезать кусок для своей установки по обогащению тяжелых металлов. Кое-какие изотопы, несмотря на купленный за бешеные деньги сертификат государственной научной лаборатории, мне все равно не продавали.

Всю ночь я работал. С переломами и ушибами машинка справлялась на ура, отравления стандартными ядами распознавала, а что-либо посложнее расценивала как оскорбление и в лучшем случае выдавала невозможные рецепты, в худшем просто висла.

К утру я был вымотан, но «Двигун» — основной модуль машины-диагноста — проявлял все признаки жизни, хотя стабильности ему и не хватало.

На следующий день я уже не помнил про пакет от Гавры.

* * *

«Договор вступает в силу после выполнения всех условий, в противном случае откладывается на год». А ниже — приписка: «Костя, у нас все выполнено, осталось только пройти трассу Суоярви — Великий Новгород. Если не пройдем, контракт не отложат, а продадут немцам — в документах есть лазейка, наши юристы прошляпили».

Клиент, записавшийся заранее и оплативший сорок минут моей работы, опаздывал. Кофе уже распирал изнутри, и влить еще хотя бы чашечку эспрессо в желудок казалось невозможным, а тут еще кто-то заботливо подложил на мой стул смутно знакомый пакет с надписью «Константину Рябову».

И я, вместо того чтобы включить плеер с приложениями к справочнику по органической химии, вскрыл пакет. А потом еще раз подумал, и еще, и думал весь день, а вечером, чтобы не совершать ошибок с «Двигуном», решил согласиться. В принципе все равно, пока не придут ньюкреевские процессоры, я занимаюсь шаманизмом, который потом, возможно, окажется бессмысленным.

По моим расчетам, я выпадал с гонкой на три дня — подготовка, сама гонка и отходняк. Утром позвонил Гавре, он сразу ответил — на выдвижном экране отобразилась жующая морда.

— Ага, решился, — он выглядел так, будто ни секунды не сомневался.

— Да, заберете меня перед гонкой, а после доставите обратно. Оплата — поминутная, по моей стандартной ставке.

Не знаю почему, но эта радостная жующая харя выбесила меня.

Вечером я слушал справочник по химии, потом валялся с планшеткой и рисовал дизайн антирадиационного стеллажа. Впервые за два года настроения работать не было от слова «вообще».

Кузя опять насрал на четвертый модуль, но я уже пару дней как подготовился — кожух спас эксперимент от экскрементов.

* * *

Они приехали вдвоем, ровно в восемь вечера — через пару минут после того, как я избавился от последнего клиента — тому приспичило на городской мини-коптер поставить гибрид от военного «крокодила».

— Знакомься, это Настя. Настя, это — Костя, гениальный двигателист.

Я хотел объяснить им, что в восемь мой рабочий день заканчивается и начинается личное время, которое я не продаю даже за очень большие деньги.

Думал даже показать, где находится выход, и извиниться, что не могу проводить, потому что мне некогда. А потом вдруг осознал, что Настя мне очень, очень нравится. От нее почти незаметно пахло потом, и гораздо сильнее — машинным маслом, и еще немного ромашкой — то ли мылом, то ли дезодорантом, но явно не духами.

Невысокая, плотная девчонка со светло-русыми волосами, стянутыми в косу, и с серыми глазами показалась мне очень близкой, своей.

А еще во дворе автосервиса она выглядела абсолютно естественно.

— Первую часть гонки пилотом поеду я, вторую — Настя. Ты, Костя, пройдешь как бортинженер всю трассу, тебя заменить нам некем.

— Чаю попьете? — поинтересовался я, с трудом выдавливая из себя слова и запоздало удивляясь их смыслу.

— Было бы здорово, — неровным, ломким голосом ответила Настя, заметила мое удивление и пояснила: — Мне месяц назад делали операцию на связках, сейчас заново учусь разговаривать.

— Ни хрена себе, — восхитился Гавра, едва зайдя в мой бокс. — Теперь я понимаю, почему ты диагностируешь на улице. Вечный двигатель? Виртуальная точка опоры, с которой можно переворачивать мир? Искусственный интеллект семнадцатого порядка?

Я давно привык к своему обиталищу. Но теперь вдруг посмотрел на него глазами Гавры и Насти: компьютерные и механические блоки, провода, кое-как зашитые в гофру, паутиной окутывающую зал. Четыреста кубических метров оборудования, стеллажей, пустых и наполовину полных коробок — и то здесь, то там мигнет лампочка или зашелестит что-то, а под потолком крутится золотая сфера — но она к «Двигуну» никакого отношения не имеет, я ее четыре года назад сделал вместо люстры.

— А что это? — Настя посмотрела на меня, словно надеясь, что объяснение будет сказочным.

— Это — абсолютный диагност, только он недоделан. — Я улыбнулся — кривовато, наверное, с непривычки. — Все началось два с половиной года назад, когда я купил клавиатуру, считывающую биометрические параметры с кончиков пальцев.

Может, помните, были такие — после подстройки они определяли, если человек пьян или заболевает, и выводили информацию на экран компа. Я разобрал клавиатуру и обнаружил, что там все примитивно — пара микросхем плюс стандартные датчики нажатия, основная фишка заключалась в программе, которая анализировала данные.

А я с детства возился с моторами — отец, пока был жив, считался одним из лучших механиков в Великом Новгороде, вокруг всегда что-то жужжало и ревело, как-то так получилось, что, когда он умер, а Саныч выкупил мастерскую, я остался здесь — диагностом.

Мысль о том, что диагностировать можно не только моторы, но и людей, крепко меня тогда ударила, и я решил создать свой диагностический аппарат. Деньги проблемой не были — когда они понадобились, я просто стал экономить время, поток клиентов постоянно увеличивался, Саныч поднимал цену на меня до тех пор, пока мои возможности не начали совпадать со спросом.

Программы я заказывал в нескольких конторах — просто говорил, что будет на входе, что должно быть на выходе и как нужно регулировать параметры. Вначале я знал каждый винтик в «Двигуне», а сейчас уже не уверен даже в том, что делал неделю назад, — многое получается на интуиции.

Я умолк.

— Сколько людей вылечил? — поинтересовалась Настя после пары минут молчания.

— «Двигун» пока рассчитан на мышей, пойдемте покажу.

Я провел Гавру и Настю к вольеру — там в двух десятках клеток резвилось около сотни белых грызунов. Простенькая система жизнеобеспечения убирала мусор и добавляла корм и воду.

Достав первое попавшееся животное, я вывихнул ему заднюю лапку, по нервному стону Насти отметив, что это было ошибкой. Затем положил мышку в резиновый футляр, закрыл его и нажал кнопку.

На голопанели появилась трехмерка — грызун в полном формате. Экран выдал десяток таблиц, затем из принтера вылез листок с инструкцией.

— Точка один-семнадцать, нажатие вверх-вбок четырнадцать градусов, препарат две тысячи одиннадцать внутривенно.

Планшетка тут же отразила, где находится препарат две тысячи одиннадцать, а на трехмерке появилась точка одиннадцать семнадцать.

Заправив шприц-тубу, я достал мышку, легонько нажал на точку — лапка встала на место под тонкий визг, затем ввел препарат — и белая красавица, даже не прихрамывая, отправилась в клетку к своим товаркам.

— Потрясающе, — прокомментировал Гавра. — А внутренние повреждения, болезни, вирусы?

— Частично, — уклончиво ответил я. — Иногда получается чуть ли не с того света вытащить. Сам «Двигун», как я подозреваю, работает хорошо, просто некоторых веществ у меня нет, а другие в принципе невозможно синтезировать. Пытаюсь заставить его предлагать более слабые аналоги из имеющегося, у меня в картотеке восемнадцать тысяч препаратов, еще около тысячи или синтезируются в лабораториях по всему миру, или уже в пути.

— И ты хочешь сказать, что тебе на все это хватает денег? — Гавра иронично сморщился.

— Считай сам — минута у меня стоит сорок «ёлок», в день около пятисот рабочих минут, минус двадцать процентов Санычу, и умножай на тридцать — работаю я без выходных. Сорок-пятьдесят тысяч «ёлок» в месяц.

— Годовая зарплата хорошего специалиста! — поразилась Настя. — Гавра, а ты говорил, что его не ценят!

— Не все измеряется в деньгах, — смутился он. — Где мировая слава? Именно ее мы ему и предлагаем!

* * *

Естественно, за день подготовиться бы не получилось — выяснилось, что должен быть какой-то начальный заезд для определения, кто выйдет со старта первым.

Три дня до гонки я доводил мотор до идеала: по моим эскизам вырезали из полиуретана подушки двигателя в количестве четырнадцати штук — плюс двойной комплект запасных; нацепили «рубашку» кондиционера, затащили «хвостом» в кабину, одновременно перебирая всю подвеску и перетачивая кардан.

Восемь слесарей и механиков крутились вокруг меня, не подвергая сомнению команды и советы. Гавра занимался доводкой внешнего вида, прямо в боксе вырезая из ажурных карбоновых пластин куски кузова. В предпоследний день машину покрасили, вставили стекла, установили ее на колеса с максимально допустимыми, девятнадцатыми дисками.

Затем мы полетели в Суоярви. Люди — на одном вертолете, машина, закрепленная снизу, — на другом. Я во время полета спал, а когда проснулся, то обнаружил, что тело сидит, а вот голова моя покоится на груди у Насти.

Такого внутреннего шока я не испытывал с момента, когда умер отец. Сразу куча мыслей взорвала мозг, и ни одна из них не была связана с возбуждением — просто я вдруг осознал, что двадцатитрехлетней девушке шестнадцатилетний пацан кажется почти ребенком — и именно поэтому она не стала меня будить или отодвигаться.

Она не воспринимает меня серьезно — первая по-настоящему интересная мне девушка. Надо просто доказать ей, что я — единственный в своем роде, сильный и целеустремленный.

* * *

Квалификацию прошли вообще без проблем — Гавра оказался не просто опытным водителем, за рулем он был настоящим богом. Через канавы и кустарник «Тёркин» — так назвали в рабочем варианте машинку — проходил вальяжно даже на сорока.

Оказались шестыми из тридцати двух машин. А в ночь пошел основной заезд.

* * *

— Сука! Куда прешь! — выскочил из-за дерева под колеса какой-то придурок с камерой.

Гавра легко объехал его, колесо нырнуло в яму, но подвеска сработала четко.

— Одна из подушек двигателя уходит, надо поправить.

В самом начале мы обогнали двоих — «Додж» менял все четыре колеса, «Джип» попытался срезать по болотцу и теперь медленно, но верно враскачку выползал на твердь.

Потом нас обогнала «Хонда», затем нагнал «Джип». От лидеров, судя по планшетке, мы отставали все сильнее, зато сзади мощно напирали конкуренты.

— Километров сорок пройдем? — Гавра перекатывал в губах незажженную сигариллу.

— И семьдесят пройдем, но чем дальше, тем сложнее будет вправлять.

Остановились, за четыре минуты поддомкратили двигатель и вправили подушку. «Джип» ушел вперед, толпа сзади приблизилась — трогаясь, мой пилот ругнулся, выплюнув обмусоленную сигаретину.

Ночью идти по пересеченной местности — удовольствие не из приятных. На второй сотне километров заскрипело что-то сзади.

— Задний мост, так его разэтак, надо было козловский брать. — Гавра со злости выжал газ, на электронном спидометре цифры стремительно побежали вверх — до восьмидесяти.

Через минуту схватили приличную яму, затем чуть не перевернулись на незаметном корне в грязи.

— Сбрось скорость, — попросил я.

— Ща, «Джипа» нагоним…

Но обошли первой «Хонду» — она лежала на боку, рядом, показывая жестами, что все в порядке, стояли пилот и штурман. Чуть сбросили скорость, вывернули колеса и едва не взлетели на поваленной сосенке.

— Нам же главное не победа, главное — дойти до финиша? — тихо поинтересовался я.

— Я так не умею. — Гавра нервно облизывался, поминутно закусывая и отпуская нижнюю губу. — Если гонка — то надо идти к финишу на максимуме.

Уже под утро, мягко проваливаясь на выложенной досками гати, заглохли в середине болота.

— Что случилось? Почему не предупредил? — зловеще спросил меня Гавра. По глазам я понял — может ударить.

— Я посмотрю.

Домкратить «Тёркина» в такой ситуации было нереально — и я, сняв куртку, нырнул под машину, с головой уйдя в холодную жижу. Вынырнул за бампером, в подкапотном — благо, место позволяло.

— Ключ на двадцать два!

Сверху пришел ключ.

— Наждак!

— Еще наждак, этот размок!

— Еще наждак!

В третий раз пришла корщетка — и как я сам не сообразил!

Уже ехали, когда Гавра спросил:

— Что это было?

— Контакты окислились, — ответил я. — Сплав дико ненадежный. Надо будет делать соединение через фишки.

До Лахденпохьи доехали одиннадцатыми. Здесь на всех машинах менялись экипажи — на свежие. У нас вместо Гавры за руль села Настя. Узнали, что утонул пилот «Субару»: перевернулись на болоте, ехали одними из последних, гать не выдержала, штурман выплыл, а его напарник — нет.

— Давай, Настенька, дальше дорога попроще, не трек, конечно, но тебе не привыкать. — Гавра обнял девушку, поцеловал ее в щеку, затем крепко пожал мою руку.

Пока проезжали Ленинградскую область, обогнали три экипажа — Настя хуже напарника шла по бездорожью, слишком резко снижая скорость и медленно ее набирая, зато на отрезках хорошей дороги, которых становилось все больше, вела очень уверенно, выжимая из мотора максимум, но не насилуя его.

— Здесь налево, — предупредил я ее метров за двести до маневра.

Она вошла, не снижая скорости, на ста двадцати, просто заблокировав колеса на долю секунды, чтобы внести юзом зад в поворот.

— Я помню, — ответила девушка с запозданием. — Главное, чтобы нам потом за разбитое покрытие счет не выставили.

Она одинаково хорошо шла по местным проселочным дорогам и по асфальту. Мотор словно принял хозяйку — в его урчании иногда прорывались панические нотки, но ничего страшного в этом не было — девушка просто выжимала его до предела.

За сорок километров до Великого Новгорода мы оказались уже четвертыми. Лидер оторвался слишком хорошо, третьего мы постепенно дожимали, а второй на длинных участках становился виден далеко впереди.

В тот момент, когда мы обгоняли третьего, его пилот — то ли случайно, а скорее — от злости — чуть вильнул рулем, и «Тёркин» через встречку вылетел на обочину, дважды кувырнувшись.

У меня рассекло бровь и зажало ногу между сдвинувшимся креслом и треснувшей торпедой. Настю выкинуло через лобовое — ее ремень безопасности вырвало вместе с болтом и гайкой из плохо подогнанного кузова.

Две минуты спустя около нас приземлился вертолет медслужбы, из которого выскочили врачи, еще через несколько секунд рядом встала вертушка Гавры.

— Иди вместо меня, — горячечно шептала девушка. — В десятку мы точно войдем…

— Как она? — Гавра оттащил самого молодого врача в сторону.

— Может, выживет… — медленно произнес парень.

— Один доедешь? — метнулся ко мне старший пилот, пока Настю заматывали во влажный кокон.

— У меня прав нет, — руки тряслись, из глаз катились слезы.

Гавра презрительно скривил губы и выплюнул:

— Можешь не ехать.

А потом заскочил в вертолет медслужбы, за мгновение до того, как тот начал подниматься вверх.

Я, покачиваясь, подошел к уже стоящему на колесах «Тёркину».

— Вы будете продолжать гонку? — геликоптер журналистов ненамного отстал от Гавры. — У вас есть третий пилот? Что говорят врачи?

— Я буду продолжать гонку, — ответил я и сплюнул кровью. Сгусток попал ровно на штанину оператора — н-да, не быть мне любимцем журналистов, как Гавре.

«Тёркин» легко завелся, короткий рычаг коробки передач я отжал в положение «автомат» и повел машину в сторону Новгорода. Едва отъехав, я был шестым, на финише — девятым. «Тёркина» ощутимо трясло на любой скорости, и каждое мгновение я боялся, что отвалится колесо.

Выходя из машины, я получил прицельно кинутым букетом прямо в рассаженную бровь и, отвернувшись, заметил сочащееся из коробки передач на асфальт масло. Меня снимали журналисты, кто-то что-то спрашивал, а в голове крутилось две мысли: «Что там с Настей?» и «Если это и есть обещанная слава, то ну ее к югу».

— Константин! Константин! — ко мне подбежал организатор. — Вертолет с Настасьей и Сергеем исчез!

* * *

«Тёркин» подпрыгивал каждые несколько метров, гудел и скрипел, но пер вперед, как танк. Я почему-то даже на мгновение не усомнился в том, что с вертолетом не случилось ничего ужасного — присутствие Гавры словно гарантировало, что все будет нормально.

То, что произошло после взлета, я мог только реконструировать — вот Настю подключают к аппаратуре, вот вокруг возятся врачи, а в углу сидит скрюченный Гавра. Затем кто-то из людей в зеленых врачебных халатах разгибается и говорит что-то вроде «бессмысленно, все бессмысленно, повреждения слишком серьезны».

А затем Гавра требует, чтобы геликоптер развернули туда, куда он прикажет. Его пытаются скрутить, он раскидывает всех и садится на место пилота.

Хотя вряд ли — не его стиль. Может, уговорил, может — достал пистолет и пригрозил. Может, просто сказал, что если они не хотят буйного сумасшедшего на борту своего аппарата, то проще всего послушать его и приземлиться, где он скажет, благо, современные городские вертолеты садятся где угодно.

А может, и денег предложил — никто ведь не знает, что сейчас у Гавры на счетах гуляет ветер и живет он в долг. В любом случае я был уверен, что он перехватил управление машиной, вырубил связь и отправился в мой бокс.

Стоящий на дозвоне телефон каждые двадцать секунд приятным женским голосом произносил: «Аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети», а я выжимал из умирающего «Тёркина» последние лошадиные силы.

Табличку «Сервис закрыт» Саныч повесил на дверь вчера утром, когда все ребята отказались работать и разъехались по домам следить за гонкой. Не выходя из машины, я ткнул кнопку телефона, код ушел, ворота открылись — медленно и печально, эти два куска металла давно уже разучились сходиться и расходиться, в нашем круглосуточном сервисе они были распахнуты все время, сколько я помню.

Во дворе стоял вертолет медицинской службы. Пустой. Из бокса с надписью «Кузовной ремонт» доносились ритмичные стуки — видимо, там Гавра запер пилота и медиков. Подождите, ребята, пока не до вас.

Вход в мой бокс, естественно, был закрыт изнутри на защелку. Пришлось по пожарной лестнице забраться на «Кузовной ремонт» и уже оттуда влезть в узкое окошко, которое я, уезжая, оставил для своего филина.

Уже внутри по звуку «Двигуна» я понял — опоздал. Диагност закончил работу минут двадцать назад и теперь отщелкивал время, все тише и тише — эту фишку я придумал после того, как понял, что диагноз может довольно быстро измениться и надо успеть ввести лекарства до этого момента. Сирена или голос, отсчитывающий секунды, — не по мне, а вот постепенно стихающее тиканье — самое то.

Вылез на продольную балку, по ней дополз до стеллажа, тихо спустился, обошел третий и четвертый блоки — за ними стоял Гавра. Взъерошенный, потный, поникший — а перед ним четыре опустошенные тубы и куча пузырьков. Чуть дальше — обнаженная Настя, скомканная, как сломанная кукла.

— Гавра, — почти шепнул я. — Этого нельзя было делать.

Он резко обернулся, выхватывая из-за пояса пистолет.

— Она умирала. У меня не было выбора. Некоторых лекарств у тебя нет, — пролаял он хрипло.

— И слава богу. Откуда пистолет? — На гонку он пришел без оружия, в личном вертолете его тоже быть не могло.

Я обогнул Гавру и подошел к распечатке. Инструкция была в сотню строк — самая длинная, какую я когда-либо видел у «Двигуна», а видел я не меньше тысячи.

Сразу за девушкой стоял резиновый куб — Гавра нашел диагностическую постель, рассчитанную на человека. Ни разу не испытанную, с глючным считывателем влаги — крови, пота, мочи. С не выставленными по жесткости датчиками, с массажером, работающим через раз.

— Отобрал у пилота медиков.

— Эти препараты — генные модуляторы, ты понимаешь?

Четыре пузырька, кроме номеров, несли еще знак биологической опасности.

— Главное, чтобы Настя выжила.

— Ты любишь ее? — вопрос был глупым, и еще до того, как задать, я понимал это. Но спросил.

— Дурак ты, Костя, — Гавра рассмеялся, и его смех был похож на скрип. — Настя — мой старый, испытанный друг. Друзей не трахают, их берегут.

Сзади, под балкой, раздался презрительный хохот-уханье.

А у меня под ложечкой рассосалось что-то свинцовое.

* * *

Настя выжила. У нее нет голоса, вообще — травмы наложились одна на другую, и она теперь немая, ходит с планшеткой, разговаривает через чип, трансформируя в слова жесты мизинца и безымянного пальца левой руки.

Гавру посадили в тюрьму, на суде он полностью признал свою вину, шоу было то еще — дали ему полтора года, если бы не теракты в Краснодаре, после которых ужесточили законы, отделался бы условным, но и так скорее всего выйдет через год.

«Тёркина» взяли в серию, кузов будет другой, подвеска тоже, коробку и еще по мелочи оставили. Про него снимали передачу, и умные мужики долго спорили, поднимет эта машина собственный российский автопром или нет, — решили в итоге, что скорее всего вряд ли, но надежда остается.

Саныч выложил все деньги из заначки, чтобы замять любое упоминание о «Двигуне» — по своим причинам, но я ему все равно благодарен.

«Двигун» я пытаюсь перестроить с мышей на людей, пока безуспешно, сопротивляется, скотина.

А еще у Насти растет хвостик и пробивается белая шерстка. Про хвостик она мне призналась, а шерстку я сам щупал на нашем третьем свидании.

Шерстка, кстати, ей очень идет. А до хвостика мы еще доберемся, и, надеюсь, это случится раньше, чем я перенастрою «Двигун».