15
Господи, еще и эта госпожа Пишон! Но почему именно теперь, зачем именно теперь! В отделе на письменном столе записка: «Петр Иванович! Вас добивается некая госпожа Пишон, Элен Пишон. По ее словам, из „Пари Матч“. Хочет интервью о Вашей последней „японской экспедиции“»… и т. д. Я знал, что Элен ищет со мной встречи – старинная знакомая, подружка из эпохи шестидесятых, прошедшая все стадии увлечения и увлеченности тем, что здесь: интеллектуалами и алкашами, чиновниками и доносчиками, влюбилась в вологодского поэтишку, зачитывавшегося Плинием, цитировавшего латынь с гортанным оканьем и путавшим все на свете ударения, умыла и вывезла, содержала и упрекала, поколачивал ее, поддразнивал в теплые минуты «пустышечкой», но уплетал за обе щеки все, что накладывали, так и не выучил ни словечка из их «тарабарщины», приезжал туристом в дорогой коже и кашне, детей родила, развелись, любила сюда приезжать, восторгалась, осуждала, последнее время, опасаясь дружеских просьб и неумеренных визитов, обожала мамины голубцы, наконец, вынесла окончательный вердикт: «Русские умеют только писать стихи – и больше ничего», не забывая с неумолимой четкостью каждую, пускай даже копеечную, трату запротоколировать и потом списать с налога, поместив ее в графу «деловая встреча» или «расходы, связанные с профессиональными интересами». О том, что она здесь и ищет со мной встречи, мне рассказала мама, она дозвонилась ей на дачу, радостно сообщила, что привезла ее любимого вербенового чаю, спросила, не ожидает ли она меня, мама опять упрекнула меня, что не еду к ней, тоскливо по вечерам, телевизор осточертел, ягоды, Лелька уже дважды приезжала к ней, а я так редко вижу дочь, подышал бы, чего в городе сидеть – душно, я обещал, понимая, что не приеду.
– Ну вот, дорогуша, наконец-то до тебя добралась. – Мягкий голосок Элен в трубке на следующий день после записки во вторник, – запропастился, – с этим словом справилась с трудом, – нам надо повидаться, теперь у меня к тебе не только любовь, но и дела, Сегодня увидимся, ОК? Нормалек?
– Батюшки, какие слова! Где набралась таких изысков?
– Каждый день читаю русские газеты, очень быстро двигается язык. Плохое слово?
– Так говорят только мужчины. Подростки и работяги. И чаще всего под рюмочку. Выпиваешь с утра?
Смеется. Я просчитываю время. Половина одиннадцатого. Если куда-то ехать, значит, можно встретиться в половине первого. В пять урок с Наташей. Неужели Наташа так ничего и не скажет? Если ее это ничуть не тронуло, то она была бы раздражена, ведь не каждый же день она так, в коридоре с мужчиной, который, по меньшей мере, вдвое старше ее. Но ведь для чего-то она пошла на это, в общем, сама, сача все так развернула, хоть что-то она должна сказать, хоть полслова?! Урок с Наташей в пять. Может быть, она ждет чего-то от меня? Намека? Проявления чувств! Может быть, после того, что было, она считает, что я должен каким-то образом дать ей понять…
– Я могу зайти к тебе сегодня в три, идет?
– В три не могу, Элен, может быть, завтра?
– Завтра мы едем к твоей маме на дачу, она говорит, что ты занят работой, но, может быть, поедешь с нами, и там?
– Кто это «мы», Элен? Нет, завтра я не могу.
– Приеду в пятницу, в субботу еду домой. В пятницу, часов в семь, хорошо? Только я не хочу, чтобы нам мешали, мне для работы с тобой нужен всего час времени для интервью, знаешь, как будет называться?
По пятницам в пять мы тоже обычно встречались с Наташей, значит, только сегодня в одиннадцать тридцать – двенадцать.
– Как?
– «Петр Великий – капитан Немо двадцатого века». Пойдет?
– Это я Петр Великий? Ты можешь быть у меня к половине двенадцатого?
– В двенадцать у меня встреча. А совсем вечером?
Я боялся занимать вечер после урока. А что, если мы, наконец, разговоримся, Наташа задержится, неужели я скажу ей: «Знаешь, сейчас придет Элен Пишош?»!
– Послушай, – я почти умолял ее, – мы не виделись с тобой сто лет, неужели ты не можешь выкроить для меня часок, давай не в половине двенадцатого, давай в час. В половине второго на крайний случай.
Я боялся, что она засидится. С половины второго до пяти – три с половиной часа. Уложимся.
– Я попробую к половине третьего.
Конечно же, опоздала. Ввалилась взъерошенная, в майке и цветастых шортах, в начале четвертого, сильно располневшая, неуклюжая, в руках – бесконечные пакеты с сувенирами, я моментально уступил ее отработанному «выпьем», глотнули теплой водки, она совершенно не замечала, что я нервничаю, что я смотрю постоянно на часы, на мое «у меня неожиданное срочное дело около пяти, у нас всего час, поэтому давай сделаем интервью, я дам тебе несколько последних статей, допишешь сама, а вечером встретимся, поболтаем» – не отреагировала никак, уселась в кабинете в кресло нога на ногу, скинула пыльные босоножки, все время яростно расчесывала серую щиколотку…
– Как мама – лучше, расскажи мне…
– Встречаешься с прежней семьей?..
– У Лели уже есть друг? И где она будет учиться дальше?
– Ну как тебе ваша теперешняя жизнь, когда все воруют? У нас тоже все воруют…
– Когда думаешь приехать к нам? Знаешь, я купила дом на мельнице, глушь почти российская, в спальне ласточки гнездо свили, приезжай, будем крышу ремонтировать, приедешь?
15:45
– Давай начнем, Элен, а вечером наболтаемся, – дружеское похлопывание по плечу.
15:50
– Я думаю, такой подзаголовок: «Технология исследования морского дна столь же фантастична, как и космическая технология». Хорошо?
– Хорошо.
15:55
– Вы – крупный исследователь морских пучин. Ваши работы вызывают необыкновенный интерес. – Голос чужой, искусственно доброжелательный, вышколенный. – Морское дно – это новая «terra incognita». Создается впечатление, что луну мы знаем лучше, чем морские глубины. Почему мы так мало знаем о них?
16:05.
– Луну легко увидеть. (Почему я должен мудрствовать? Потом Элен все равно для своего вечножелтого журнала сделает пошлятину…) Луна всегда вдохновляла не только поэтов, но и ученых. (Тошнотворно.) Всегда существовал великий соблазн получше разглядеть ее. Плюс ко всему, она и вправду очень красива, зрелищна, фотогенична, наконец. Океанические глубины показать намного сложнее. На глубине более 200 метров царит непроходимый мрак. Прожекторы, которыми мы пользуемся, в состоянии осветить крошечное пространство. И нет таких красот. Да к тому же наша техника куда моложе космической. Когда я начиная учиться, морские подводные просторы были совершенно девственны. Как Африка в начале XIX века. Я очень счастлив, что посвятил себя этому. Не слишком длинно, Элен?
Элен показала мне жестом, чтобы я продолжал. Она была в восторге.
– Мы открываем иногда просто невообразимые вещи… (Пою как соловей.)
16:15.
– Например?
– Например, мы недавно обнаружили, что посредине океанического дна проходит огромная трещина. Длина этой трещины – 60 000 километров. Это самая большая трещина на Земле. Если осушить океаны (Господи, какая чушь, какая чушь!) и посмотреть на Землю с большого расстояния, ее можно было бы назвать «землей рифов».
– Была ли когда-нибудь в океанологии предпринята акция, аналогичная акции «Союз-Аполлон»?
16:25.
Катастрофа!!!
– Да, с появлением «Архимеда» это стало возможным. Этот батискаф погружался на одиннадцать тысяч метров, кажется, этот рекорд до сих пор никем не побит. Но «Архимед» был далек от совершенства.
– Вы спускались на «Архимеде»?
– Да, мне посчастливилось спускаться в 1973 году.
– Почему больше ничего не слышно об «Архимеде»?
16:35.
– Погружения стоят очень дорого и не могут проводиться слишком часто. Послушай, Элен, я должен идти.
Элен с изумлением посмотрела на меня.
– Вечером все доделаем, я обещаю.
Она напомнила мне об обещанных статьях. Я отговорился, сейчас уже не было времени их искать. Через секунду я стоял в передней с портфелем в руках и раздраженно наблюдал, как она сражается с бесконечной шнуровкой на сандалиях и собирает по полу пакеты с сувенирами. В лифте мы молчали, я видел, что она обижена на меня, но ничего не сказал, был парализован страхом, боялся, что сейчас в подъезде столкнемся с Наташей и мне придется нелепо возвращаться.
Выйти. Наспех попрощался. Свернул за угол и наблюдал, как она идет через сквер к остановке. Вдруг оглянется и увидит, как я возвращаюсь в подъезд?
Через час Наташа бегло дочитывала страницу из Алъберто Моравиа. Я не слушал, знал, что читает правильно и ошибок не делает никаких. Изучал пристально, болезненно, стараясь разгадать, откуда она пришла ко мне: голубая рубашка, мужская, из тонкой джинсовой материи, голубые обтягивающие джинсы, кожаный пояс с большой кованой пряжкой, кожаная заколка, высокие кожаные сапоги:
– Спасибо, все в порядке. И не жарко тебе? На стуле висела кожаная куртка с идущей наискосок длинной «молнией».
– Вечером собираюсь часок покататься.
– На мотоцикле?
Улыбка.
И вправду странное предположение.
– Почти. На Агамемноне.
– Что это такое?
– Переводить? Конь. Каурый такой. Мой друг.
– Да, вот здесь и вот здесь.
– «Он работал в траттории уже третий день, народу было мало, но он старательно брился каждое утро, вытирал стаканы, сгонял ленивым ударом полотенца мух с клетчатых клеенчатых скатертей на столах. Как он хотел бы, чтобы, все это оказалось не более чем дурным сном, как он хотел бы проснуться и увидеть другое небо, другие лица…»
– Правильно.
– Что правильно?
– Правильный перевод.
Настал черед топика, и я заволновался. Еще утром я решил, что предложу ей рассказать о первой любви.
– A, first love? – переспросила Наташа. – O.K, o.k… old boy.
– Почему ты перешла на английский?
– Итальянцы это любят. Хорошо. Итак…
Пауза. Она на секунду задумалась. Я увидел на мизинце левой руки, как мне показалось, новое кольцо, золотое, довольно тонкое, хорошей работы, с темно-синим овальным камнем.
– Сапфир?
– Тебе придется выбрать одну из трех историй моей первой любви, Питер. Первая, с девяти лет я была влюблена в юношу, который жил по соседству на даче. Наши родители дружили, мы играли в песочнице, потом ходили за ягодами, писали друг другу записки, оставляли их под камнем в лесу, в двенадцать лет он погладил меня по волосам, – как ты считаешь, Питер, не рановато? – в тринадцать мы впервые поцеловались, в пятнадцать лежали над пропастью во ржи и разглядывали крупные звезды на низком летнем небе.
– А дальше?
– А дальше – это уже не история первой любви. Вариант второй. Мы, познакомились на выставке. Ему было сорок. Холеный талантливый художник с шелковистой бородой и широкими бедрами. Он попросил меня попозировать ему. Я согласилась. Он читал стихи и жег свечи. Его мастерская с гипсовыми головами, торсами, ступнями и кистями завораживала меня; однажды он попросил попозировать ему ню, показывал альбомы, говорил о чарующей красоте женского тела, а потам распрекрасненъко и без затей…
– Ты опять начинаешь говорить гадости!
– Такие уж ли это гадости, а, Питер, ты не любишь этих гадостей?
– Третий вариант, – раздраженно оборвал я.
– Третий вариант уж совсем… – как сказать по-итальянски «чернуха»?
Мне сделалось очень неприятно. Яне хотел выслушивать омерзительный вариант, который, я не сомневался, она специально приготовила, чтобы, разозлить меня. Или просто чтобы пошалить, побаловаться, подразнить, но только зачем? Разве что из любви к забавам,
– Я скажу – не чернуха, а грустная история, хорошо? Это был отпетый подонок из соседнего подъезда, сынок каких-то торгашей, говорят, подворовывал, однажды в сквере, вроде того, что перед твоим домом, Питер, сорвал с какого-то парня кожаную куртку и потом продал ее кому-то за гроши. Он начал звонить мне, приглашать в кино. Я боялась его, он напивался и приходил, звонил в дверь, калотил в нее ногами, а папа мой так редко бывал дома, мама болела…
– И ты никому ничего не сказала…
– Что, страшно, Питер, погоди, то ли еще будет, он изрезал мою дверь бритвой, исписал все стены страшнейшей бранью, я боялась входить в подъезд, мне казалось, что он подкараулит меня и убъет, или, что того хуже… понимаешь, что того хуже, несколько раз он встречал меня пьяный со своими дружками, издевался, угрожап, но не тронул, он дурно повел себя с моей подругой и так запугал ее, что та никому не решилась пожаловаться на него, призналась мне несколько лет спустя.
– И это история твоей первой любви?
– Моей? Нет, его. А ты хотел историю моей первой любви? Я не поняла тебя, извини.
Самолет страшно качало. Он снижался рывками, падал вниз и потом, словно проштрафившись, взмывал вверх, уши заложило, но было несколько легче, чем при взлете. В салоне царила полнейшая тишина, все сидели смирно, вжавшись в кресла, потом где-то впереди заплакал младенец, теперь, небось, не угомонится до самого приземления, но я ошибся, он внезапно, даже как-то странно, смолк, – ни движения, ни шелеста газеты, только Мальвина пыталась накапать в пластмассовую розовую ложечку каких-то капель, не слишком успешно, неужели так распереживалась из-за перипетий, рассыпанных как жемчуг, на страницах ее немногосложной книженции? Неужели над вымыслом обливается слезами? Вряд ли.