Морозная ночь раскинула свои темные крылья и задремала над обледеневшей землей, окутанной белым пушистым покрывалом. Уснул и город глухим, тревожным сном пленного. Ни огонька вокруг, ни голоса людского. А чтобы кто-нибудь случайно не нарушил покой, дежурит на окраине Черногорска пеший объездчик управы Охримчук. Закутавшись в долгополый кожух, он топчется на дороге, ведущей к сосновому бору.

Неспокойно на душе у Охримчука, видно, мало надеется он на свою винтовку, потому что все время оглядывается вокруг, прислушивается, как вдали трещит лед на речке.

Долго тянется время в декабрьские ночи, страх как долго. Холод острыми колючками пронизывает насквозь кожух, валенки и больно впивается в тело. Чтобы как-нибудь скоротать невыносимые часы, Охримчук задирает голову и начинает считать звезды, но и они мигают холодно и неприветливо.

Присел полицай под тыном, вытащил из кармана кисет с самосадом. Не слушаются задубевшие пальцы. Наконец свернул толстенную цигарку, чиркнул спичкой. Когда огонек погас, стало еще темнее. Потом вроде затрепетали пугливые тени — идет кто-то или кажется?

— Фу-ты, напасть! — выругался Охримчук и закрыл глаза.

Когда снова оглянулся, как будто немного рассвело, он встал и потихоньку побрел по улице. Вдруг раздались чьи-то шаги. Под рубашкой у Охримчука словно сотня червяков зашевелилась, Сбросил с плеча винтовку, щелкнул затвором.

— Кто идет? — Хотел крикнуть властно, но голос прозвучал робко.

— Сейчас я тебе покажу, сволочь, кто, — послышалось в ответ.

С первого же слова Охримчук узнал своего шефа. «И чего это его нечистая сила по городу носит в такой мороз?»

— Так-то ты, паскуда, караул несешь? — грозно зарычал Трикоз, подходя к своему подчиненному. — Кто разрешил на посту огонь зажигать?

— Да я же только… Одну затяжку…

— Холоп лопоухий! За версту же видно, где ты слоняешься! Или, может, в Германию захотел? Так я быстро это дело оформлю.

Наругавшись вволю, Трикоз исчез так же внезапно, как и появился, а у Охримчука словно камень на душу лег. Не чувствовал он уже ни холода, ни страха. Стоял, как пень, посреди дороги. А грудь распирала странная, холодная пустота.

«Что ж, Трикоз все может. Ему в Германию на каторгу человека запроторить — все равно что раз плюнуть. Сколько крови людям выпустил за эти месяцы, вола утопить можно. Подумать только: даже жена с дочерью его бросили, убежали куда-то на село. Нет, от такого чего хочешь ожидать можно…»

От одной мысли, что ему придется покинуть родную хату, любимую Настуню и ехать в далекую и страшную Германию, Охримчук вздрогнул. И для чего все творится на свете белом? Никак не мог он этого понять, потому что никогда не интересовался политикой. В политике нужно было о чем-то спорить, а Охримчук на слова был нещедрый, ему вполне хватало тех, которые еще в люльке поведала мать. Круг интересов у него не выходил за пределы собственного хозяйства.

Еще задолго до войны выбился Охримчук в люди. Столько приходилось бедствовать на кулацких полях до коллективизации, что артель показалась ему, сироте-калеке, родным домом: она ему хлеб дала, а самое главное — человеком сделала. Даже Настуня Бабич — красавица на весь округ — не побрезговала им. А мог ли он мечтать о таком счастье во времена кулачества?

Поэтому держался Охримчук колхоза, старательно ухаживал за скотом. Около него на ферме трудилась дояркой и жена. Вместе они вырабатывали немало трудодней, так что зерно получали не пудами, а центнерами. Да и в своем хозяйстве всегда имели и поросенка и коровенку. Об ином житье Охримчук и мечтать не мог.

Бывало, на общем собрании примостится где-нибудь в углу, зачадит самокруткой и потихонечку дремлет. За столом оратор рассказывает о прибылях колхоза, о повышении материального благосостояния колхозников, о плане на будущее… Кондрата Охримчука же не легко всколыхнуть. Сидит он, терпеливо ожидая, когда собрание кончится. Одно лишь горе не покидало семью Охримчуков — не было у них детей.

На фронт Кондрата, конечно, не взяли, потому что от рождения хромал он на правую ногу, а вот скотину колхозную поручили гнать куда-то на восток. Случилось так, что покинуть дом ему не пришлось.

Проходили последние августовские дни. Поздними ночами с запада уже доносилось сердитое уханье канонады, но никто из черногорцев и во сне не предполагал, что в город могут прийти немцы. В учреждениях, на предприятиях, в колхозах все шло своим чередом, каждый был занят своей обычной работой.

Не сидел без дела и Охримчук. Как и раньше, он до восхода солнца приходил на ферму, чистил, кормил, присматривал за скотиной. Как-то после дождя решил он вскопать у себя на участке делянку под пшеницу. Запряг пароконку, бросил на воз плуг, борону да и подался кривыми переулками к своей нивке.

Недалеко от дома Охримчука догнала автомашина, такая запыленная, что казалась седой. Из кабины высунулся военный в командирской фуражке:

— Где тут самый ближний колхоз?

— Тут, недалечко. Направо как свернете, так по Лисовке хат с двадцать проедете, потом на Беевку влево возьмете, а после…

— Ты сам-то себя понимаешь? — спросил военный, вытирая ладонью черный пот со лба. — Куда едешь?

— Озимь…

— Озимь? На вокзале вон беженцев полно, дети голодные, а ты… сеять. А ну, марш перевозить их в колхоз. Накормить нужно!

— А я разве что? Я ж ничего. Вот только плуг…

Через минуту Охримчук с военным перебросили через тын Ивченчихи, прямо в лапчатые подсолнухи, плуг и борону, и пустая подвода загромыхала на выбоинах к вокзалу.

С того времени прошла неделя, а может, и больше. Охримчук, конечно, забыл про борону и плуг, лежащие в чужих подсолнухах. Напомнил о них страшный случай.

В одну из ночей кто-то обокрал колхозный амбар. Увезено было несколько мешков крупчатки, сахару, много мяса. Немедленно созвали собрание артели, которое постановило предать военному суду каждого, кто осмелится присвоить себе хоть на копейку колхозного имущества. Вот после этого собрания и обнаружили в усадьбе Ивченко колхозные плуг и борону.

Говорили разное, только старый Онанченко — сосед Петра, видевший, каким образом очутился в подсолнухах колхозный инвентарь, недовольно качал головой. Наверное, он и рассказал об этом Петру.

Вечером, когда Охримчук возвращался с работы, его встретил Ивченко с засученными по локоть рукавами.

— Ты что ж, подлюка, в Сибирь меня задумал сослать? — без обиняков обратился он к Кондрату Охримчуку. — Только не пройдет это тебе безнаказанно, тихоня вражья! Получай заработанное!

И он со всего размаху ударил Охримчука чем-то тяжелым по голове.

Неизвестно, чем бы кончилась вся эта история, если бы не подоспели люди. Кондрата отлили водой и отправили к врачу, а Петра отвели в городскую тюрьму.

Болел Охримчук до самого прихода оккупантов. А когда выздоровел, то сидел дома, не показываясь людям. Днем и ночью преследовало его какое-то непонятное чувство страха. Со временем оно рассеялось, и Охримчука уже можно было видеть и на улице, и на дворе бывшего колхоза, куда он начал наведываться от скуки. Вскоре наступили суровые времена: немцы объявили набор рабочей силы в Германию. Получил повестку на комиссию и Охримчук. «Бросить семью, бросить родной край и ехать в Германию? — волновался он. — Ни за что! Пусть хоть повесят, не поеду! Нечего мне там делать». Думал и удивлялся своим мыслям: как же это он смог так отчаянно думать.

Перед тем как идти на комиссию, он, по совету родственников жены, долго и терпеливо курил шелковые лоскутки (говорили, от этого начинается туберкулез), пил крепкие настои липового цвета с дубовой корой, но обмануть немцев ему так и не удалось. Мордастый лекарь в круглых больших очках с черной роговой оправой разборчиво написал: «Годится для работы». А это значило: не видать больше Охримчуку ни дома, ни жены.

И такая на него тоска напала, что согласен был в тот миг хоть сквозь землю провалиться. Сколько ни думал, а выхода никакого найти не мог.

Нежданно-негаданно спасение пришло само собой. Как-то встретил он на улице бухгалтера Трофима Трикоза.

— Кондрат, ты чем опечален? — спросил тот.

— А чего радоваться? В Германию вот посылают…

— Вяжу, неохота тебе от подола жены отрываться.

— Чего и говорить. Поедет ли порядочный человек по доброй воле в какую-то Германию? Известное дело, не хочется. Только что придумать, ума не приложу.

— Хочешь, помогу? — И Трикоз криво усмехнулся, показав ряд съеденных гнилых зубов. Кондрата обдало трупным запахом, он не выдержал и отвернулся.

— О боже, неужели это возможно, — наконец недоверчиво вымолвил он. — Всю жизнь благодарить буду. А как это сделать?

— Очень просто. Нужно только стать охранником порядка в городе. Я вижу, ты за большевиками не особенно убиваешься, а обязанности у тебя будут пустяковые — улицу ночью караулить или на базаре порядок наводить, ну и тому подобное…

— Да хоть сейчас за дело!

— Ну, смотри мне, Кондрат, только раки задом ползают. А теперь давай-ка свои документы.

Так Кондрат Охримчук, никогда не интересовавшийся политикой, стал охранником нового порядка. Ежедневно он должен был приходить на сбор в управу, а потом отправляться «на патруль» или на облаву. Уже с первых дней не пришлась ему по сердцу такая работа, да что поделаешь — в Германию тоже не хотелось. А чем дальше, тем тяжелее становились для него обязанности полицая, тем нестерпимее хотелось порвать с дикой ватагой Трикоза, потому что люди стали считать его хуже зверя.

— Будь проклят тот час, когда я тебя встретил, ирод, — шептал Охримчук, плетясь по улице. А тяжелые мысли роем кружились в голове: не отмахнуться от них, не отделаться.

«И какого беса я тут мерзну? От кого и что стерегу? Порядочного человека все равно нечего бояться, а такой изверг, как Трикоз, разве меня послушает? Нет, нехорошее что-то затевают в управе!»

Когда повернуло далеко за полночь и прокричали первые петухи, Охримчук вышел на окраину города, потоптался немного и побрел к стожку соломы за чьим-то тыном. Разрыл свежий, душистый ворох и сел. Мороз инеем оседал на ресницах, веки смыкались…

Проснулся Кондрат от треска. Взглянул и глазам своим не поверил — несколько согнутых фигур, оглядываясь, пробирались мимо него. Хотел было крикнуть — горло будто кто веревкой затянул. Дышать стало тяжело, и сердце из груди вот-вот вырвется. Что за люди? Куда они идут?

Кондрат всмотрелся — вроде автоматы у них на груди.

Так и просидел Охримчук до утра под тыном, боясь вылезти из соломы, чтобы не встретиться с таинственными автоматчиками. А когда уже совсем рассвело, издерганный и утомленный, он поплелся домой.

Перешагнув порог, Охримчук почувствовал приятный запах жареного сала и лука: возле печи уже хлопотала жена. Она взглянула испуганными увлажненными глазами на белого от инея мужа и ничего не сказала.

Кондрат поставил между ухватами свою промерзшую винтовку, стянул валенки и улегся в постель. От ночных тревог не осталось и следа. Улыбнувшись, он спросил Настю:

— Спала спокойно? Маленький ножками не барабанил?

Настя выпрямилась, задумалась. Из печки на ее лицо падал отсвет пламени, и от этого в ее больших карих глазах то загорались, то гасли дрожащие искринки. Жена порывисто всхлипнула и закрыла лицо краем серого клетчатого платка.

— Тебе нездоровится? — вскочил с постели Кондрат. Босиком подошел к, ней, ласково обнял за плечи. — Ну, что с тобой? Что, миленькая?

— Душа у меня болит, — простонала жена сквозь слезы. — Люди меня чуждаются… Я же для них полицайка, и только. А с ребенком как же будет?

Охримчук ничего не ответил. Присел на охапку дров возле припечка, посадил на колени Настю. Темно у обоих на душе, зябко, хотя в устье печи полыхает горячее пламя, разрисовывая стены багряными коврами.

— Что же делать будем? Ничем я людей не обидел, а видишь…

Он хотел еще сказать, но на крыльце что-то застучало, а через миг двери порывисто распахнулись, и вместе с клубами пара в хату вкатился Нагиба — посыльный управы. Тяжело дыша, он выпалил:

— Пан Трикоз… вызывает всех. Партизаны в город пробрались. Их за прудом в ольшанике окружили… Собирайся быстро.

Охримчук вяло, неохотно поднялся. Заглянул жене в глаза, шепнул:

— Ну, не горюй. Тебе нельзя горевать — еще маленького растревожишь.

Уже на улице он услышал стрельбу. Беспорядочно трещали винтовки, изредка короткими очередями в ответ огрызался автомат.

Кондрат повернулся к Нагибе:

— Сколько же их, тех партизан?

— Говорят, человек с двадцать, а может, и того больше. Лиморенко на Беевке их застукал, поднял тревогу. А там немецкий патруль подоспел. И заварилась каша…

Они выбежали на выгон, где стояла автомашина и толпилось несколько полицейских.

— Какая разиня их проворонила? — злобно шипел Трикоз, так что даже пена летела у него изо рта. — Всех перевешаю, если живыми не возьмете! Слышите?

Угрюмо стояли полицаи. Трикоз еще о чем-то распоряжался, а потом повел ватагу к пруду. Поскольку Охримчук угнаться за ними не мог, его оставили в засаде за тыном, возле речки, чтобы задерживал всех, кто попытается выбраться из города.

Кондрат перелез через тын, присел на куче запорошенной снегом картофельной ботвы, поставил между ног винтовку.

…Солнце поднималось все выше, было уже около полудня, а бой все не утихал. Охримчук все сидел за тыном над застывшим ручейком, уставив глаза в землю. Зловеще завывал ветер, холодно смотрело солнце, поминутно затягиваясь мягким покровом туч. Тоскливо, мучительно было на сердце у Кондрата, что-то сосало под ложечкой, тяжесть в груди неимоверная. Ну и жизнь!

Выстрелы утихли после полудня. «Неужели всех перебили?» — подумал Кондрат и вылез из своего укрытия. Взглянул на ольшаник и окаменел: по заснеженному лугу, под вербами, куда спускались огороды, шли трое оборванных людей.

Еще молодой белокурый парень, без шапки, в одной сорочке, вяло переставлял ноги, прижимая к груди окровавленную руку. Второй был с длинными рыжими усами и бородой. Держался на ногах крепко, только время от времени прикладывал ко лбу горсть снега. Между ними шла девушка, почти совершенно раздетая. Нижняя сорочка, облегавшая ее стройную фигуру, на спине и на животе была разрисована кровавыми георгинами. Обняв раненых, она гордо шла навстречу смерти.

Полицаи не стреляли. Как рассвирепевшие борзые, перебегали они от дерева к дереву, приближаясь к партизанам.

— Ну, стреляйте! — раздался над лугом звонкий девичий голос.

Он показался очень знакомым Охримчуку, однако узнать, чей голос, Кондрат не мог. «Да не она ли, часом, мимо меня ночью в город проходила?» — мгновенно пронеслось в сознании.

А девушка все продолжала:

— Что ж боитесь? В плен мы не сдадимся, все равно нас повесите…

— Не повесим! — прокричал кто-то из-за вербы.

— Если гарантируете нам жизнь, — это говорил уже тот, рыжеусый, прикладывающий ко лбу снег, — мы отдадим вам очень ценное донесение. Пусть только придет самый старший немецкий офицер.

Он остановился, вытащил из-за пазухи какой-то пакет и поднял его над головой. Из-за деревьев робко выглядывали полицаи.

— Офицер сейчас будет! — снова закричали за вербами.

Ждать в самом деле пришлось недолго. Послышался гул мотора, и вскоре на поляну выкатилась гусеничная бронемашина. Сделав крутой разворот, она затормозила. Открылись дверцы, и из стальной черепахи вьюном выскользнул эсэсовец с офицерскими погонами на плечах.

— Мы гарантируй жисть, если сдавайт сразу, — проскрипел он на ломаном русском языке. — Ежели ценный донесение давайт, вы будете жить. Этой слова оберста Мюллера.

— Согласны, пан офицер, — ответила девушка.

— Взять пакет! — скомандовал эсэсовец солдатам.

— Нет, нет, пан офицер, только вам лично. — Старый партизан протянул сверток.

Фашист сделал несколько шагов и только хотел взяться за сверток, как девушка кошкой вцепилась ему в горло. Солдаты, стоявшие возле бронемашины, бросились на выручку. Началась свалка. Вдруг расцвел черный букет дыма, и весь город всколыхнулся от глухого мощного взрыва. Охримчук издали увидел, как полетели в воздух какие-то клочья. Когда дым рассеялся, на месте, где стояли окруженные фашистами партизаны, чернела земля и валялись обугленные лохмотья.

В груди у Кондрата словно что-то оборвалось. Его руки обмякли, винтовка стала такой тяжелой, будто к ней привязали стопудовую гирю. Хотелось провалиться сквозь землю, погибнуть, развеяться дымом, лишь бы не ощущать позорящего стыда, выжигающего грудь. Он обхватил лицо руками, рухнул на землю и глухо зарыдал.