Мифомания

Головин Евгений Всеволодович

Онейрические пейзажи

 

 

Айвенго

Герой, созданный воображением Вальтера Скотта, может считаться мифическим героем в той же степени как мистер Пиквик Диккенса или Шерлок Холмс Конан Дойла. Мифический герой — тот, кто обращен к нашей душе не в смысле воспитания, ибо душу воспитать нельзя, а в качестве парадигмы, то есть звезды животворного света. Небесная субстанция души (в отличие от субстанции рациональной, анимальной и вегетативной) пронизывается светом, который не теряется, не поглощается и не гаснет, но остается навсегда, независимо от жизненных условий, характера, локальных или глобальных катастроф. В этом смысле миф мифу рознь. Мифы о Геракле, Ахилле, Орфее, Язоне отдаленно сказочны, давным давно потеряли животворный свет и обрели общую занимательность для культурных людей. Мифический принцип перешел в высоко романтическую литературу типа Вальтера Скотта, Байрона, Гюго, Понсона дю Террайля, в новое время к Конан Дойлу и Рафаэлю Сабатини. Можно сравнить Айвенго с капитаном Бладом, но отнюдь не с Ахиллом или с Энеем. Мы в лучшем случае преклоняемся перед героями древности, они доходят до нас как блики крайне далеких и недостижимых звезд качественно иной вселенной, тогда как Айвенго или капитан Блад, несмотря на разделяющие их столетия, несравненно ближе нам, как парадигмы животворного света. Разные эпохи только формально переходят одна в другую, образуя общее течение человеческой истории, на самом деле они хаотичны, непоследовательны, сталкиваются и уничтожают друг друга, так что легче представить себе историю горностаев, нежели людей. Нас сближают общие понятия, но не смысл этих понятий. «Дама», «любовь», «джентльмен», «победа», «слава», «богатство», «бедность», «честь», «благородство», «великодушие» понимаются каждой эпохой настолько по-разному, что только живущий в ту или иную эпоху может уразуметь их временный смысл. Марк Твен заметил, что если бы леди Ровена и Айвенго заговорили бы привычным языком, то покраснел бы современный грузчик. Типично американское замечание человека, верующего в прогресс и школьное воспитание. В своем романе «Янки при дворе короля Артура» Марк Твен вообще умудрился сотворить из благородных рыцарей Круглого Стола какие-то сорняки позитивизма: его «рыцари» в полном вооружении разъезжают на велосипедах, (ибо лошади слишком дороги), обмениваются скабрезными анекдотами, устраивают забастовки и революции, пытаясь приблизить блаженное новое время.

Вальтер Скотт чужд позитивизму, ему скорее близка наивная патриархальность. Саксонские рабы всецело преданы своим хозяевам, полностью разделяют их убеждения, не задумываясь готовы отдать за них жизнь. Они не чужды соленым шуткам, вольным разговорам, простым нравам, дружеским потасовкам, но знают свое место и привержены старинным саксонским обычаям.

Англия, конец двенадцатого века. Король Ричард Плантагенет, известный по прозванью «Львиное Сердце», отправился в крестовый поход с лучшими сподвижниками: поначалу дела шли неплохо, была отнята у султана Саладина важная крепость Сен- Жан д'Акр, затем счастье изменило крестоносцам — они потерпели несколько крупных неудач, пришлось возвращаться на родину, кто как может, а сам король Ричард попал в плен к австрийскому эрцгерцогу.

Этим не преминул воспользоваться принц Джон (будущий король Иоанн Безземельный): с группой своих сторонников он решил захватить власть. Его поддерживали рыцари норманны, которые предпочли спокойную жизнь в Англии тяготам крестового похода, значительная часть духовенства, орден тамплиеров и недовольные Ричардом дворяне. Простой народ (в основном саксонцы — коренное население) в общем и целом стоял за Ричарда, законного короля. Саксонские дворяне (таны), не имея возможности восстановить свою династию, тоже склонялись к Ричарду, ибо принц Джон, корыстный честолюбец, был известным притеснителем саксонцев.

Такова историческая линия романа. Айвенго, сын знаменитого поборника саксонцев и ненавистника норманнов Седрика Сакса, тайно возвращается в дом родителя. Тайно, поскольку заслужил недовольство отца участием в крестовом походе, но главное — своей любовью к воспитаннице Седрика, леди Ровене, происходящей по прямой линии от саксонского короля Альфреда. Седрик мечтал выдать ее замуж за другого потомка Альфреда — Ательстана и, таким образом, возродить саксонскую династию. Но увы, леди Ровена, благородная красавица, терпеть не могла увальня и обжору Ательстана и отдала свое сердце красивому и доблестному Айвенго. Главные герои — Ровена и Айвенго — набросаны поверхностно, изящно и элегантно: во-первых, к чему детализировать идеальные фигуры, во- вторых, не углубляясь в психологию, автор хочет представить нам благородство, самопожертвование, доброту, храбрость в напряженном действии, в рискованных ситуациях, оставив описательные подробности юмору, забавам, комическим положениям, нелепостям, промахам, персонажам второстепенным, «людям вообще».

Поэтому столь увлекательны оппозиции между безупречностью Айвенго и надменностью тамплиера Бриана де Буагильбера, жадностью богатого еврея Исаака и милосердием его дочери Ревекки; удалью и пьяной наглостью брата Тука и снисходительным дружелюбием короля Ричарда; уморительными выходками шута Вамбы и угрюмой серьезностью его друга свинопаса Гурта.

«Айвенго», прежде всего, рыцарский роман, хотя и заполненный массой комических, остроумных, двусмысленных пассажей. Герои не встречаются с драконами и великанами, но человеческие коллизии и междоусобицы зачастую ничуть не уступают напряженностью конфликтам легендарным или сказочным. Роскошный рыцарский турнир блистает мастерски сработанными доспехами, дорогими конями, пестрит драгоценными камнями и шелками, парчой и бархатом дворянских нарядов. Духовенство разодето не менее пышно.

Победителю дано право выбрать среди присутствующих дам «королеву красоты», потому поединки проходят страстно и порой жестоко. Здесь второй раз судьба сталкивает Айвенго и тамплиера Бриана де Буагильбера. Первый раз они встречались в Палестине на турнире, устроенном после взятия крепости Акра, когда сэр Бриан проиграл, по его словам. «случайно, по вине своей лошади». Такая же незадача постигла его во второй раз: в отчаянной схватке с Айвенго лопнула подпруга у боевого коня и сэр Бриан оказался на земле. «Мы еще встретимся», — злобно сказал он.

Причины вражды Буагильбера и Айвенго не объясняются в отличие от климата вражды норманнов и саксонцев, ненависти принца Джона к брату, общей неприязни к евреям, отрицательного отношения к тамплиерам и т. д. Роман полон негативами разного плана — личными, сословными, национальными, что Вальтер Скотт считает типичным для тогдашней эпохи. Алчность, честолюбие, сладострастие, лесть ради выгоды находят свои мишени так же точно, как стрелы Робин Гуда — свои. «То я поганый еврей, — жалуется Исаак, — то великодушный благодетель, который не оставит ближнего в беде.»

Но вернемся к взаимной ненависти Буагильбера и Айвенго, поскольку она касается главного мифа романа и рыцарства вообще. Это миф о чести. Если Айвенго — воплощение чести, то Буагильбер, несмотря на свою храбрость и воинское искусство…

Честь отличает рыцаря от обычного воина или простолюдина. Честь тесно связана с традиционным четырехчастным разделением души на небесную, рациональную, животную и растительную. Честь присуща человеку изначально. Если человек смолоду проявит себя таковым, она символически подтверждается посвящением в рыцари и золотыми шпорами. Она означает не только наличие небесной части души (anima celestis), что необходимо каждому духовному лицу, но гармонию этой части с другими, гармонию, основанную на первичности и верховенстве неба над землей. Проще говоря:

человек чести безусловно верен своему слову, своей даме, своему суверену; он ценит роскошь, но равнодушен к ее отсутствию; он любит хорошую еду, пригожих девиц и деньги, но знает, что его жареный фазан всегда может улететь с блюда, девица стать безобразной старой ведьмой, а деньгам ничего не стоит обернуться осенними листьями. Это пример гармонии небесной и рациональной души. Гармония сия (если это гармония, а не просто желание) распространяется на более низкие сферы души (анимальную и вегетативную), придавая человеку совершенную цельность. В отличие от монаха, рыцарь не презирает ни жизни, ни плодов земных. Презрение само по себе заслуживает презрения, полагает рыцарь — подобная максима освобождает от излишней привязанности и от аверсии, то есть отвращения к жизни. Когда Айвенго попадает в дом своего отца к изобильной вечерней трапезе, он замечает несчастного еврея, голодного, истерзанного грозой, которого даже слуги не пускают сесть за стол, умышленно раздвигая локти. «Садись старик, — говорит Айвенго, — моя одежда просохла, а ты устал и голоден». Айвенго, вероятно, разделяет предрассудки своей эпохи, но для него, прежде всего, важно помочь слабому и голодному старику. Когда сэр Бриан приказывает своей мусульманской челяди на рассвете схватить старика (это был богатый еврей Исаак) и отвести в замок своего приятеля, барона Фрон де Бёфа, Айвенго спасает Исаака своевременным предупреждением. На протяжении всего романа Айвенго ведет себя, как человек высокой рыцарской чести. Когда раненый и бессильный он лежит в осажденном замке Фрон де Бёфа, то говорит ухаживающей за ним дочери Исаака, доброй и милосердной Ревекке, испуганной кровавой бойней: «Ты не христианка, милая Ревекка, не понимаешь, что рыцарские понятия учат нас ценить жизнь несравненно ниже чести. Рыцарь может быть убит, но над его останками, над развалинами его замка солнце чести никогда не погаснет.»

Здесь упрек Айвенго вряд ли справедлив. Добрая, щедрая и отзывчивая Ревекка знает о чести побольше многих христиан — персонажей романа. Скупые и алчные, они готовы на всё ради благ земных: они поддерживают принца Джона только из личной выгоды, в ожидании богатых поместий и важных должностей в случае успеха заговора. Не похоже, чтобы барон Фрон де Бёф убил родного отца ради чести. Маловероятно, чтобы Морис де Браси собрал свою «вольную дружину» для помощи обездоленным и угнетенным. И совсем уж странно искать чувство чести в вероломном нападении на Седрика Сакса и леди Ровену и захвате их в плен тем же Морисом де Браси и Брианом де Буагильбером. Нападение и захват с целью получения выкупа и руки богатой саксонской наследницы более чем понятны.

Норманские рыцари в романе, за исключением короля Ричарда Львиное Сердце, сузили «кодекс рыцарской чести» до минимума: личной храбрости, мастерства владения оружием и мщения за оскорбление, по их мнению, вполне достаточно для славного рыцаря. Исторически это неверно, скорей всего. Но Вальтер Скотт отрицательно относился к норманскому завоеванию Англии и не мог думать иначе. Правда, для успешного развития интриги ему пришлось усложнить образ Бриана де Буагильбера. Это рыцарь храбрый, доблестный и честолюбивый, способный на невероятный для тамплиера поступок: влюбленность в еврейку Ревекку сразу ставит сэра Бриана выше группы его соратников. Способность к чувству истинной любви, неукротимое желание спасти Ревекку из горящего замка, преодолев все преграды на этом пути, свидетельствует о благородстве его натуры. (Этот эпизод побудил художника Эжена Делакруа написать знаменитую, полную экспрессии картину «Спасение Ревекки»). Но Буагильбер, похоже, родился под черной звездой, которая привела его искать убежища в прецептории тамплиеров, где Ревекку немедленно обвиняют в колдовстве, ибо только так она могла соблазнить столь знаменитого рыцаря. Безвыходность ситуации усугубляется неожиданным прибытием короля Ричарда и Айвенго в прецепторию. Назначается «суд Божий». Буагильбера вынуждают выступить на стороне обвинения. Он умоляет Ревекку бежать. Напрасно. Последний раз восходит его черная звезда.

Защитником Ревекки выступает Айвенго. Поединок оказался роковым для Буагильбера. Он умер в момент легкого прикосновения копья Айвенго к его щиту или, по словам Вальтера Скотта, «пал жертвой собственных неуемных страстей».

Айвенго — идеальный рыцарь и к тому же саксонец. Писатель просто не мог допустить малейшей его неудачи или промаха. Он абсолютно предан своему суверену — королю Ричарду, абсолютно любит леди Ровену. Поскольку великодушная Ревекка вылечила его от ран, он считает долгом своей рыцарской чести спасти ее, будь она хоть сто раз еврейкой. Ослабевший от потери крови, не весьма готовый к поединку со столь серьезным противником, он пренебрегает подобныыми пустяками, ибо честь для него действительно превыше всего.

И все же немного жаль сэра Бриана де Буагильбера. Пал ли он «жертвой собственных неуемных страстей» или волей романической интриги — непонятно. С самого начала злые случайности преследуют его в поединках с Айвенго. Или же он проигрывает свою жизненную партию потому, что не отличается щепетильностью в вопросах чести? К дуализму Айвенго — Буагильбер недурно подходит строка Вергилия:

Победители милы богам, побежденные — сердцу Катона.

 

Неистовый и энергичный Рембо

Переводить поэзию совершенно безнадежно — и легкую, и трудную. В легкой поэзии пропадает изящество и легкомыслие, свойственное поэту, чувствующего легкомыслие языка, в трудной поэзии трудность и глубина отечественного языка подменяется сложностью и непонятностью стихотворной фразы. В результате — запутанная головоломка, составленная из непонимания подлинника и незнания языка, потому что иностранный язык хорошо знать нельзя принципиально. Увиденные глазами двух иностранцев, дожди идут иначе, птицы летают иначе, бомбы взрываются иначе. Эти иностранцы к тому же индивидуально различны. Два непонимания, помноженные друг на друга дадут полную неразбериху, вызовут удивление и переводчиков и поэта. Особенно касается сие современной поэзии, где автор сам желал бы какого-нибудь разъяснения, потому что, уступая инициативу словам, он хотел бы угадать, таят ли какой- либо смысл строки, что зачастую стоили столько труда. «Стихотворение имеет тот смысл, который ему дают», — сказал Поль Валери. Но автор стихотворения может с ним не согласиться: я чувствую некий смысл, но черт меня возьми, если я его понимаю:

«Я представлял из себя какой-то островок. На моих бортах Ссорились, галдели, шипели, устраивали гвалт злые птицы с желтыми глазами. Я, между тем, плыл. И сквозь мои хрупкие ребра Утопленники вплывали спать в мой трюм.»

Речь идет о корабле. О «Пьяном корабле» Артюра Рембо. Но это когда-то было кораблем. Морская стихия истерзала его, превратила в источенное соленой водой бревно, в жалкий обломок, в игрушку ураганов, месяцами торчащую на рифах, либо запутанную в густой листве затерянной бухты:

«Теперь я — суденышко, потерянное под ветвями неведомой бухты, Брошенное ураганом в эфир, куда не попадает ни одна птица, Ни мониторы, ни ганзейские парусники Не выловят из воды жалкий, пьяный каркас.»

Почему корабль пьяный? Потому что нет экипажа, нет рулевого, он блуждает по прихоти волн? В данном случае это лишь начало опьянения. Он еще сохраняет форму, его еще можно узнать. Но морская стихия постепенно ломает его, разрушает, превращает в нечто невообразимое: то в плавучий островок, покрытый спутанным рангоутом, где еще угадывается судно, то в гнилой каркас — он всплывает на поверхность или погружается в глубину, не представляя никакой ценности для проходящих судов. Опьянение лишило его движения под ветром (паруса сорваны) и направленности (штурвал сломан), превратив в одно из видений морской пены:

«Свободный, словно клок дыма, поднятый фиолетовым туманом Я пронзил, точно стену, красноватое небо, Я принес изысканный конфитюр хорошим поэтам — Лишайники солнца и лазурную слизь».

Море и небо смешались грозовым водоворотом безумных стихий. «Пьяный корабль» ныряет в пропасть этого водоворота, потом вновь появляется на вершине бури:

«Нелепый кусок дерева, запятнанный электрическими лунами, Я бежал, преследуемый черными морскими коньками, Когда июли обрушивали на море Пылающие провалы ультрамариновых небес!»

Опьянение, головокружение, безумие — так приблизительно можно назвать обломок вещи, сделанной когда-то человеческими руками и сохранившую воспоминания об этих руках. Но отражения человеческого конструктивного плана уже полностью искорежены. Чем интенсивней буря играет суденышком, тем безнадежней ломается конструкция, превращаясь в хаос разорванных впечатлений, в слуховое и зрительное месиво:

«Я дрожал, заслышав в пятидесяти лье, Рев бегемотов в течке или хрипы мальстремов.»

…И только, когда корабль превращается «в прядильщика вечного голубых недвижностей», он вспоминает и сожалеет «о старых парапетах Европы». Море постепенно меняет его обличья, это уже не корабль, а галлюциноз корабля. И видения этого миража недоступны никакой трактовке:

«Я видел звездные архипелаги. Я видел одинокие острова, Чьё сумасшедшее небо открыто мореплавателям, В этих бездонных ночах ты ли, скрытая, спишь Миллионом золотых птиц, о грядущая Сила?»

Мы попытались, вдохновленные энергией этого стихотворения, приблизительно передать его, вернее обнаружить наше ослепительное недоумение. Понимать «Пьяный корабль» как метафору поэта, чуть ли не как образную биографию — просто, нелепо и неверно. Это ничем не лучше дурацкого мнения: юный Рембо насмотрелся, мол, журналов с картинками и начитался морских романов. Резкий эпатаж стихотворения «Что говорят поэту касательно цветов» тоже, вероятно, заимствован из книжек по ботанике, где встречаются цветы, похожие на стулья, а искателю предлагается:

«Найди на опушке спящего леса Цветы, подобные оскаленным мордам, С них капает золотая помада На мрачные волосы буйволов.»

Рембо не то чтобы увлекался эстетикой безобразия. Слова некрасивые, дурно звучащие, намекающие на уродливые понятия, слова оборванные, с характерным скрежетом, придавали, на его взгляд, особую интонацию стихотворной фразе: шокирующие неопытного читателя, эти слова будировали, насмехались, утверждали свое законное место в языке поэзии и свою обязательность в проблемах колорита, Расширялся диапазон восприятия: если «цветы, подобные оскаленным мордам» не украшают флору, то «оскаленные морды, напоминающие цветы», вполне терпимы и оригинальны.

Слова, провоцирующие эпатаж, образы, намекающие на изначальную непонятность мира, загадочная субстанция мира вообще — любимые приемы и оригинальность взгляда Рембо. Понятность как инерция, понятность как школьная заученность — ненавистны поэту. Сочетать слова в странные фразы, странные фразы в немыслимые отрывки — это суть поэзии по Рембо. Женщина — странное слово, которое ничего не говорит поэту. Поместить это странное слово в климат полной отчужденности — задача поэта:

«Звезда плачет розовоцветно в сердце твоих ушей, Белая бесконечность кружится от твоей шеи до бедер; Море рыжевато жемчужится вокруг твоих румяных сосков, И человек истекает черной кровью близ твоего царственного лона.»

Это нечто божественное, Афродита, мировая душа, женская субстанция вселенной. Звезды плачут от ее совершенства, золотистый свет жемчугов озаряет ее тело. Это не женщина в обычном понимании, это — Она, тайная возлюбленная сновидений. И т. д. Аллюзий, неожиданных догадок, смутных предположений может быть сколько угодно. Верность их более чем сомнительна. Возможно, это реминисценция слова «звезда» или неконтролируемое поведение слов на свободе? Одна строка формулирует мировую ось («белая бесконечность кружится от твоей шеи до бедер») двойной спиралью, другая — непонятная, диссонантная («И человек истекает черной кровью…») либо намекает на невероятную трудность в постижении гармонии, либо утверждает независимость нездешней гармонии от здешней мучительной страсти. Но в принципе это домыслы, не более. Научиться читать слова, не привнося в них ни частицы идеологии, читать свободно и свободно забывать — вот первый шаг на пути познания поэзии.

Есть у Рембо стихотворение, рождающее бесконечные идеологические споры. Это знаменитый сонет «Гласные». То ли это личная шифровка поэта, то ли насмешка, то ли аллюзия на высшее алхимическое знание:

«А черное, Е белое, И красное, У зеленое, О синее: гласные, Я хочу однажды рассказать  ваши тайные рождения: А, черный волосатый корсет ослепительных мух, Которые жужжат вокруг жестокого зловония, Бухта тьмы;»

Сжатое в начале, стихотворение обретает энергию восходящего круга. И начале этого круга — слово «ослепительный», относящееся к мухам: В их мерзости, в их страсти к зловонию таится золотая точка трансформации, способная изменить окружающее в сторону гласной «Е». Белое «Е» знакомит нас с пейзажем более светлым и прекрасным:

«Е, белизна облаков и тентов, Копья гордых глетчеров, белые короли, дрожание цветов;»

Замедленность круга, зачарованность атмосферы, холод полярных стран, белое безмолвие. Недвижность нарушена лишь дрожанием цветов. Но поскольку нет упоминания о ветре, можно вообразить, что цветы дрожат в человеческой руке. При таком допущении, мы сразу входим в сугубо человеческую сферу гласной «И»:

«И, пурпур, кровавый плевок, смех прекрасных губ В гневе или искупительном опьянении;»

Первые два кватрена завершают круг чисто человеческий — от мух до прекрасных губ. Турбуленции инсектов, кровавые плевки, гнев или пьяное покаяние — все позади.

Стихотворение идет по восходящему кругу. Этот круг расширяется, исчезает в безбрежности, взгляд, теряя точку зрения, постепенно расплывается в мирном горизонте:

«У, циклы, божественная вибрация зеленых морей, Мир пастбищ, усеянных животными, мир морщин, Которые алхимия кладет на высокие ученые лбы;»

До сих пор мы имели дело с миром земным. Но завершение, гласная «О», начинает новый, небесный цикл, доступный только алхимикам:

«О, высшая труба, звучащая пронзительными откровениями, Молчание, пересеченное мирами и ангелами: О — Омега, фиолетовая лучезарность Ее Очей!»

В этом новом цикле глаза теряют ориентиры, пристальное внимание. Глаза обретают равнодушное спокойствие благодаря необычайной красочности мира, помня. что он неизбежно изменится, пропадет, замененный совершенно иной конфигурацией. Даже если аннигилировать мытарства, присущие миру сему, линии, нарисованные на крыльях его бабочки, напряженно исказятся, а затем застынут в конфигурации нелепых пятен или в сплошной белизне.

Этот мир, скользящий, блуждающий, неопределенный. напоминает Алмею из стихотворения Рембо.(Алмеей в Индии или Египте называют танцовщицу, скрытую от публики полупрозрачным занавесом, либо сновидение, пропадающее из открытых глаз.) Алмеей равно называют душу. Так что многообразие трактовок очевидно и, как часто у Рембо, ни одна из них не имеет превалирующего смысла. Мы безвольно отдаемся стихотворению, плаваем в его непонятной красоте:

«Алмея ли она? В первые голубые часы Сгорит ли она, словно огненные цветы…»

Исчезнет ли этот призрак, видение, женщина? В нашей памяти никогда, потому что нас пленяет неопределенная красота ее имени, а не значение в энциклопедии. Мы не знаем ее внешности и не хотим знать. Преходящая внешность зависит от десятков внешних и внутренних причин — от возраста, одежды, окружения, настроения, атмосферы…Сфера ее влияния очень невелика и во многом реагирует на наш темперамент. Тогда как имя в его бесконечных ассоциациях остается навсегда — то ли полузабытым воспоминанием, то ли яркой жизненной звездой, то ли дразняще неопределенным, но мучительным капризом. Судьба Алмеи не имеет значения: «Сгорит ли она, словно огненные цветы?»

«Перед этой роскошной необъятностью, где чувствуется Дыхание безмерно расцветающего города!»

Может, этот город имеет название, скорей всего, нет. Неудержимость амбиций Рембо часто перехлестывает это мир:

«Это слишком прекрасно! Это слишком прекрасно!»

Но здесь насущная необходимость в понимании поэта. Для кого, для чего? Необходимо для грешницы или песни корсара. И еще. Чтобы последние маски верили в праздники ночи на светло море! Таково понимание необходимости в мировоззрении поэта. Явление Алмеи дает стройную композицию ирреальному и неведомому пейзажу.

Стихотворение непонятно, однако удивительно лирично для чуждого и враждебного Рембо. Вообще, лиризм для него — один из холодных стилистических приемов. Он не любит людей и, за редким исключением, чуждается какой бы то ни было близости. «Любовь надо изобрести заново», — одно из классических его выражений. Во фрагменте из «Озарений» под названием «Н» — один из примеров подобной любви. («Н» — непроизносимо по-французски)

«Все формы монструозности терзают горькие жесты Ортанз. Ее одиночество — механическая эротика, ее утомление — динамическая любовь. Под охраной детства она была в многочисленные эпохи пылающей гигиеной рас. Ее дверь открыта нищете. Там мораль современных существ распадается в ее страсти или в ее акции. О ужасное дрожание новых любовников на окровавленной почве, затянутой белым водородом! Ищите Ортанз.»

Сказать, что это таинственно, загадочно, сверхнепонятно, мистериально — ничего не сказать. Подобная поэзия даже не для поэтов — неизвестно для кого.

 

Лорд Джим

«Шкипер бесшумно поднялся на мостик; он был в пижаме, и широко распахнутая куртка открывала гоую грудь. Он еще не совсем проснулся: лицо у него было красное, левый глаз полузакрыт, правый, мутный, тупо вытаращен свесив свою большую голову над картой, он сонно чесал себе бок. Было что-то непристойное в этом голом теле. Грудь его, мягкая и сильная, лоснилась, словно он вспотел во сне, и из пор выступил жир. Он сделал какое-то профессиональное замечание голосом хриплым и безжизненным, напоминающим скрежет пилы, врезающейся в доску; складка его двойного подбородка свисала, как мешок, подвязанный к челюсти; Джим вздрогнул и ответил очень почтительно; но отвратительная мясистая фигура, словно увиденная впервые в минуту просветления, навсегда запечатлелась в его памяти как воплощение всего порочного и подлого, что таится в мире, нами любимом: оно таится в наших сердцах, которым мы вверяем наше спасение; в людях, нас окружающих; в картинах, какие раскрываются перед нашими глазами; в звуках, касающихся нашего слуха; в воздухе, наполняющем наши легкие.»(Джозеф Конрад. Лорд Джим)

Это шкипер парохода «Патна», перевозящего восемьсот паломников-мусульман через Персидский залив в Красное море. Пароход обслуживают четыре человека: шкипер, два механика и молодой штурман Джим — герой повествования. Со шкипером всё понятно. Механики — замурзанные выпивохи, мечтающие о стаканчике виски в аду своего машинного отделения. Во времена Конрада таких субъектов было полно в каждом порту от Индокитая до Малайских островов: наглые, пьяные, трусливые, ненавидящие свою работу, они мечтали только об одном: завалиться под стойку бара и проснуться, еще пьяными, под стойкой другого бара да так, чтобы нежданный приятель сторожил их пробуждение со стаканом в руке.

Вся эта нелюдь, несмотря на беспрерывную ругань и ссоры, отлично находит общий язык. Их соединяет, сплачивает, склеивает нечто общее, некий животный магнетизм, свойственный кускам человеческого месива. Свое, родное, общее — слова, быть может лишенные смысла, но одинаковые — их не разрубить, не разорвать. Капитан и механики могут не понимать друг друга, строить друг другу всякие каверзы, говорить за спиной каждого всевозможные мерзости, предавать, продавать, но все они…свои.

Джим — элегантное недоразумение этой братии. Молодой, широкоплечий, с голубыми, немного мрачными глазами, в безукоризненном белом костюме, он не то чтобы не замечал остальных членов команды, он их холодно учитывал, не более того. Сын простого английского пастора, он поехал на Восток потому, что ему было скучно дома, потому, что закончил морскую школу, а вообще непонятно почему. Он был одним из наших, повторяет капитан Марлоу, нарратор повествования, заинтересованный Джимом на дознании в суде.

В суде. С пароходом случилось бедствие в ночную вахту Джима. В душной, вязкой, штилевой тишине пароход вдруг перекатился через что-то совсем незаметно, словно, сказал Джим, змея переползла через палку. Переборка, разделяющая носовое отделение от трюма, сломалась, трюм наполнился водой. А на палубе, приткнувшись по разным уголкам, мирно почивали восемьсот паломников. Положение катастрофическое. Капитан и механики слегка посуетились и кинулись в шлюпку. И здесь для Джима наступила лимитная ситуация. Сигналы бедствия подавать бесполезно — горизонт пуст, паломников будить бесполезно — на пароходе оставалась еще только одна поврежденная шлюпка. И здесь Джим прыгнул в шлюпку, где сидели капитан и механики. Не понимаю как это получилось, невольно, бессознательно, в каком-то забытьи, в какой-то секундной безотчетности, — так впоследствии он пытается объяснить свой поступок капитану Марлоу. Так один прыжок в шлюпку дает резон и написанию романа и погибели жизни Джима. Джозеф Конрад возвращается к проблеме чести, которую рыцарская Европа присоединила к «идеям» Платона. Это нечто сугубо неуловимое. Честь невозможно растолковать, запятнать, частично сохранить, искупить, невозможно спасти. Это непонятное, загадочное, незримое, главное проявление души в теле, которое делает человека человеком, одним из наших. Значит ли это, что капитан Марлоу снисходителен к Джиму и считает, что тот преувеличивает и слишком беспощадно к себе относится? Нет. Марлоу просто хочет ему помочь, полагая: вдали от родины, в работе, в сутолоке юго- восточных портов боль станет менее остра, угрызения совести менее жгучи. Тем более, обстоятельства благоприятствуют тому: пароход «Патна» неожиданно спасает от потопления французское сторожевое судно, товарищи Джима по экипажу исчезают неизвестно куда. Лишенный на суде штурманского свидетельства, Джим устраивается в торговой фирме «судовым клерком» и отлично справляется с этой работой. Судовой клерк обязан выплыть на катере или парусной лодке навстречу входящему в гавань кораблю и первым вручить капитану проспект своего торгового дома. Ловкость и сноровка почти всегда приносят удачу Джиму, хозяева им довольны. Но.

В его душе продолжают тлеть угли потерянной чести. Их ничем не погасить, воспоминания только оживляют их. Капитан Марлоу чувствует жестокую угнетенность Джима и боится худшего: «Тут мне пришло в голову, что из таких, как он, вербуется великая армия покинутых и заблудших, — армия, которая марширует, опускаясь все ниже и ниже, заполняя все сточные канавы на земле. Как только он выйдет из моей комнаты, покинет это „убежище“, он займет место в рядах ее и начнет спуск в бездонную пропасть.» Да, думает Марлоу, в силах ли вообще что-либо реально помочь человеку, особенно такому сложному и тонкому, как Джим? «Лишь пытаясь помочь другому человеку, замечаем мы, как непонятны, расплывчаты и туманны эти существа, которые делят с нами сияние звезд и тепло солнца. Кажется, будто одиночество является суровым и непреложным условием бытия; оболочка из мяса и крови, на которую устремлены наши взоры, тает, когда мы простираем к ней руку, и остается лишь капризный, безутешный и ускользающий призрак; нам он невидим, и ничья рука не может его коснуться.»

Но Джим еще очень молод и вряд ли может разобраться в своем несчастье. Так ли уж оно непоправимо? То выражение неуклонной решимости искажает его лицо, замечает Марлоу, то он снова похож на славного мальчугана, попавшего в беду, растерянного, наивного, но не желающего сдаваться. Он ловит подозрительные взгляды, ему кажется, что в каждой пивной обсуждают его несчастье. И поскольку так жить нельзя, его неожиданно подхватывает секундная волна оптимизма: ведь можно сделать то и се, можно, в конце концов, начать жизнь сначала! Из пропасти отчаянья к смутной надежде, от смутной надежды к усталому наплевательству. Он не очень понимает, что такое честь и пуще всего боится, что его поведение на «Патне» объяснят трусостью или паникой.

Его колебания, страхи и метания имеют известный резон: история с «Патной» обрастает дикими сплетнями и Джима все чаще узнают в портах юго-восточных морей: «это тот самый, который…» В конце концов, капитан Марлоу знакомит его со своим другом — голландцем Штейном. Тот устраивает Джима торговым агентом на Целебес(Малайские острова). Назначение более чем странное, поскольку совершенно непонятно, что там делать белому человеку вообще. Каноэ Джима пробирается по довольно широкой реке Патюзан от берега океана до центра острова; на многочисленных рукавах реки разбросаны туземные поселения; гнилые заводи полны стволов деревьев, которые на поверку оказываются аллигаторами; далеко вдали мерцают голубые вершины гор, неповторимо красивые в оранжевом сиянии рассвета или заката. Посреди мрачных туземных гребцов сидит Джим с незаряженным револьвером на коленях — патроны он забыл на борту шхуны, но его не особо беспокоит сие обстоятельство. Главное — он покинул белых людей — жизнь среди них невыносима. Здесь, среди чуждого народа, он сумеет себя показать. Сначала его доставляют к местному радже — трусу, безумцу и опиоману, способному на самую нелепую и жестокую выходку. Страшась белого человека, раджа собирает советников, таких же оригиналов как и он сам, дабы решить его судьбу, а пока что держит Джима в яме, куда ему кидают раз в три дня горстку прогорклого риса и тухлую рыбешку. Радже не терпится убить Джима, правда он боится гнева далекого, но всемогущего голландского правительства. Заседание продолжается около недели, совет не может придти к удовлетворительному решению, Джиму осточертело сидеть в яме, он выползает по грязи и отбросам, перелезает через частокол, попадает в болотный ил Патюзана. На его берегу, недалеко — два холма-близнеца, разделенные узким ущельем. Дорамин, человек, к которому направил его голландец Штейн, живет у ближайшего. Джим, немыслимо грязный, в изодранной одежде, добирается, наконец, к нему и вручает серебряное кольцо от Штейна. На счастье Джима, Дорамин пользуется большим авторитетом у местного населения. Закутанный в роскошный саронг, огромный и массивный, он сидит целыми днями в кресле и слушает щебет своей худенькой жены.

Положение в стране весьма беспокойно. На отдаленном холме-близнеце раскинулся лагерь мятежников — некий «шериф Али» терроризирует местное население. Джим проявляет замечательную энергию: при помощи сына Дорамина, с которым он подружился, гость забирает у Дорамина несколько старинных железных и медных пушек, заставляет туземцев втащить их на ближайший холм и в одно прекрасное утро расстреливает лагерь. Даже сам царственно-неподвижный Дорамин повелел доставить себя в кресле на холм, дабы понаблюдать разгром мятежников.

После случая сего влияние Джима возросло необычайно. Его стали уважать как человека, который «всегда держит свое слово». К нему обращались с крупными делами, с просьбами рассудить споры или мелкие и никчемные дрязги. Один восьмидесятилетний старик, задумав развестись со своей ровесницей женой, затруднился при разделе семейного имущества, состоящего из медного горшка. Джим посоветовал распилить горшок. Старик несколько дней старательно пилил, потом плюнул и отдал горшок жене.

У него появились льстецы и недоброжелатели. Одни называли его «тюаном Джимом» (что означает «господин» или «лорд»), другие старались не встречаться или отворачивались при встрече. Враги попадались пустяковые и более серьезные. Раджа, к примеру, страстно желал его отравить, подсыпав яду в кофе, но каждый раз рука застывала — раджа во время вспоминал о страшной мести всемогущего голландского правительства, хотя за последние пятьдесят лет ни один представитель этой таинственной организации не посещал реки Патюзан.

Джим женился на черноволосой, черноокой, стройной девушке, которая любила его безумно и тревожно: она была убеждена, что рано или поздно ее возлюбленный вернется в «мир белых людей» и сторожила, пока он спал, чуть не каждую ночь. Равным образом, у хижины сторожил преданный слуга, который добровольно взялся его охранять. Но каждый раз, когда Джим вспоминал роковой прыжок в шлюпку «Патны», своих товарищей по пароходу, он содрогался, душу вновь разъедали угрызения совести, «мир белых людей» казался то омерзительным, то чуждым и нереальным сравнительно с нынешней простой и незамысловатой жизнью. И потом, как ледяная змея, в голову заползала мысль о собственной трусости, бесчестии, подлости. Он — изгой, кошмар среди людей, белых или цветных, ему вообще нет места в любом из возможных миров!

Капитан Марлоу перед тем, как собрался навестить Джима, имел долгий разговор со Штейном по его поводу. На прощанье Штейн сказал: «Что заставляет его так мучительно познавать себя? Что делает его существование реальным для вас и для меня?»

После визита Марлоу нежданная беда обрушилась на Патюзан. Шхуна некоего пирата Брауна случайно наткнулась на устье этой реки: ватага головорезов в понятных надеждах поднялась вверх по реке, расстреливая всех, кто попадался на пути, поджигая жалкие дома туземцев, требуя выкупа, грабя, разоряя, уничтожая. Они расположились на холме в старом лагере «шерифа Али», требуя от пришедшего на переговоры Джима золота и драгоценностей, выдвигая прочие фантастические условия. Джим показал себя. Собрав боеспособных туземцев, он плотно окружил Брауна и не давал ему покоя ни днем ни ночью. В конце концов Браун, очутившись в безвыходном положении, обещал вернуться на свою шхуну и не беспокоить более население. Джим послал ему вслед разведчиков и дал слово жителям, что никто отныне не пострадает от пиратов. Но злая судьба решила иначе. Спускаясь по реке, озлобленные пираты время от времени стреляли в разведчиков — шальная пуля убила друга Джима, сына Дорамина. Огромный и величественный Дорамин дал себе труд подняться с кресла и в упор выпалил из кремневого пистолета в Джима — нарушителя слова.

Так кончилась проблематичная земная реальность тюана (лорда) Джима. Выходец из простой семьи, сын пастора, он обладал душой истинного дворянина. В сущности, его жизнь прекратилась после катастрофы с «Патной», вернее, он потерял право на жизнь. Примириться с этим невозможно. Его существование превратилось в многочисленные попытки самоутверждения, в желание убедить себя в собственной ценности. Такой стиль жизни гибелен: не кому-то что-то доказывать, ибо мнение других в расчет не принимается, а найти в глубине собственного «я» секретное «да», тайное, но безусловное оправдание единичному поступку и жизни вообще. Это в какой-то мере соответствует понятию «чести», но Джиму сие не удалось. Его жизнь проходит в постоянном сомнении, смена декораций ничего не меняет. Джозеф Конрад сравнивает неопределенность «чести» с неопределенностью «истины»: «Честь подобна Истине, а Истина плавает, ускользающая, неясная, полузатонувшая в молчаливых неподвижных водах тайны.»

 

Доктор Шренк-Нотцинг и потусторонняя терапия

«Платок заколыхался и воспарил над паркетом, поднимаясь из глубины тени, розовея в красном цвете лампы. Я сказал „воспарил“, это неверно: его взяли и вознесли. Платок зажали двумя или тремя пальцами, мяли комкали, потом аккуратно опустили на прежнее место» (Томас Манн. Оккультные переживания.)

«Дверь кабинета полуоткрыта. Женская фигура, задрапированная сиреневой тканью, боком пробирается в гостиную. Ей чуть-чуть неудобно — мешает развитая грудь, но в то же время складки покрывала свободно пересекают массивность двери. Странно. Гости переглядываются — нет, никто прежде её не видел. Она подходит ко мне — чувствую полное оцепенение и порыв свежего, напоенного сиренью воздуха. Касается ладонями моих висков. Зверская мигрень, которая мучила меня целый день, затихает. Она удаляется в сторону большого старинного зеркала и пропадает. После сеанса зеркало подёрнулось какой-то серебряной испариной и более ничего не отражало» (Вальтер Ратенау. Любопытные факты из моей жизни).

Много весьма знаменитых людей посетило сеансы доктора Шренк-Нотцинга, среди прочих Бергсон, Гессе, Рильке, Конан Дойль, из чего следует: этот доктор также субъект небезызвестный. Однако слава славе рознь. Он занимался делами столь рискованными, что снискал репутацию учёного сомнительного, если не инфернального.

А ведь всё началось вполне благополучно. Будущий «шарлатан и самозваный профессор», барон Альберт фон Шренк-Нотцинг родился в 1865 году и великолепно защитил диссертацию по «редким случаям паранойи» в Мюнхенском университете в 1890 году. Очень успешно занимался лечением нервных и сексуальных расстройств в немецких и швейцарских клиниках, крайне интересовался экспериментами Уильяма Крукса и Вильгельма Цоллера и других известных спиритуалистов. (Спиритуализм и материализация духов суть высокая наука; спиритизм, скорее, развлекательное времяпровождение).

Первый скандал вызвала его работа «Онанизм и музыка ангелов» (1905). Книгу запретили, автора привлекли к суду, в тюрьму, правда, не посадили, ограничились денежным штрафом. На современный взгляд вполне спокойное, интересное исследование. Сомнительным показалось вот что: автор считает онанизм лучшим эротическим занятием для застенчивых мечтателей, склонных к воображаемому реваншу за поражения в суетливом и враждебном внешнем мире. Книге предпослан изысканный эпиграф из поэта немецкого барокко Каспара фон Лоэнштена: «Разве нищая истина сравнима с ложью? Ложь, не трогая цветка, даёт вкусить самые роскошные плоды». Шренк-Нотцинг отрицает, что в грёзах эротоманов отражается реальная женщина, реальный мужчина. По его мнению, перед внутренним взором возникает собственная душа, которая всегда противоположного пола; эта «душа» принимает иногда знакомый облик, не более того. Подобные соображения, усложненные, дополненные удивительными примерами, повторились затем в его двухтомнике «Феномены материализации» (!910, 1918).

Не будем пересказывать известную историю о двух американках, сёстрах Фокс, и победном шествии спиритизма в Новом, затем Старом Свете во второй половине XIX века. Стоит упомянуть следующее: спиритизм поразительно совпал с перспективными открытиями в области электромагнетизма, и многие физики, в том числе Максвелл и Эдисон, очень тесно соединяли эти явления, которые были преданы анафеме в энциклике папы Пия Х. Вплоть до двадцатых годов XX века Ватикан игнорировал электрическое освящение. Ломброзо, Уильям Крукс, Рише, Цолльнер превратили развлекательное «столоверчение» (это неточно: вертят не стол, а «планшетку» — большой круглый картон с алфавитом) в науку, искусство, веру под общим названием «спиритуализм». Разница весьма существенная: если спириты толковали и систематизировали беспричинные стуки и шумы, вернее, паранормальные сонорные эффекты, то спиритуалисты с помощью медиумов и сложной аппаратуры пытались проникнуть в беспредельность потустороннего и не только связаться с обитателями оного, но и представить их, так сказать, во плоти.

О феноменах материализации заговорили уже в семидесятые годы XIX века после манифестации «великой Кэти Кинг», одной из самых ярких «аппариций» (явлений призраков) за всю историю движения. Она материализовалась на десяти сеансах, у неё взяли интервью, в котором она совершенно отрицала роль электричества и признавалась в совершенном непонимании происходящего. Куда она исчезает после растворения в воздухе? В медиума. Помнит ли что-нибудь о своей земной жизни? Очень мало. Жила при дворе короля Карла I под именем Анни Морган, её зарезали солдаты Кромвеля. Не осталось ли следов смертельного ранения? Кэти Кинг показывает едва заметный рубец на левом боку.

За три буржуазных века не было, вероятно, события более странного, нежели материализация призраков. После первых потрясений началась кампания тщательных и дотошных проверок — обыскивали помещение до и после сеанса, специальных часовых ставили у дверей и окон, пальпировали тело и одежду медиумов. Когда проверка завершалась успехом, то есть вытаскивали «призрака», к примеру, из стенного шкафа, пресса ликовала. «Создавалось впечатление, — писал Густав Майринк в эссе „На границе потустороннего“, — что спиритуалисты покушались на святая святых цивилизованного человека — на право быть только куском плоти, после смерти гниющим в земле стопроцентно и окончательно».

Однако на пустом месте шарлатанство не возникает, необходим хотя бы один подлинный факт. К досаде позитивистов, подобных фактов набралось слишком много. Поразителен случай обращения в спиритуализм Артура Конан Дойля. Он всегда был рационалистом и скептиком. В 1915 году брат его жены отправился во Францию на фронт, через месяц пришло известие о его гибели. Ещё через месяц, однажды на раннем рассвете писатель заметил в ногах кровати смутный мерцающий силуэт. Призрачный человек подошёл к столу, что-то начеркал, затем пропал, рассеялся, растворился. Тем не менее, Конан Дойль узнал родственника. На записке значился цифровой код камеры хранения лондонского вокзала Чаринг-кросс. Там оказался саквояж с фамильными ценностями, письма, чековая книжка. Этого кода никто знать не мог — писатель провёл тщательное расследование не хуже своего знаменитого героя. Пришлось исключить все версии кроме потусторонней. С тех пор Конан Дойль стал убеждённым спиритуалистом. Один из его биографов выразился так: «Что сказал бы Шерлок Холмс, узнав об этом?»

Несмотря на очевидную невозможность рационального объяснения «медиудизма», социологи, терапевты и, разумеется, психиатры пытливо изучали характер, образ жизни и наклонности обладателей этой странной способности. Вывод: медиумы, как правило, люди простые, молодые, ничем особенным не блистающие — бухгалтеры, машинистки, зубные техники, садовники, словом, обслуживающий персонал. Никто из них толком не знает, почему он — медиум. Франц З., один из первых медиумов доктора Шренка-Нотцинга, сказал: «Я умею засыпать очень быстро и в любом месте, иногда фрагменты моих снов видят окружающие». Вили С., его другой медиум, простодушно признался: «В состоянии транса не вижу никаких снов, потом, кроме сильной головной боли и ломоты в суставах не чувствую ничего». Знаменитая Клэр П., причина манифестации Кэти Кинг, вообще ничего толком ответить не смогла. Шренк-Нотцинг писал в первом томе «Феноменов материализации»: «Перед сеансом и во время сеанса медиум трансформируется в другое существо. Несмотря на многолетний опыт, я не рискну определить природу этого существа. О себе скажу: во время сеанса я чувствую неразрывную связь с медиумом, даже пребывая в другой комнате. Не берусь ничего объяснять, равно как никогда не могу предсказать, что именно материализуется».

Франсуа Рабле назвал человека bestiae explicatorum, «зверем объясняющим». Человек не успокоится, пока не найдёт более или менее сносных объяснений тому или сему, и его не смущает постоянная неудовлетворительность таковых. Спиритуализм анализируют более ста лет и, несмотря на более благоприятные условия, нежели в эпоху НЛО, куда учёных не приглашают, результат приблизительно аналогичен. Всякий факт, всякий поворот действа имеет своё название, но это всего лишь опознавательный знак. На всех европейских языках изданы словари и энциклопедии спиритуализма, блистающие словечками типа: аппорт, деспорт, перкуссия, реперкуссия, эктоплазма, кататранс, гипертранс, тангентальная транспластика и чёрт знает, чем ещё.

Аппорт, к примеру, это появление во время сеанса объектов безусловно чужеродных: тропических зверей и птиц, огромных пауков, рыцарских доспехов. Деспорт: свободное, прихотливое плаванье в пространстве зала или кабинета медиума или «аппараций»; зигзагообразное движение брошенного яблока или подсвечника.

Всё это проявляется мгновенно и пропадает довольно быстро. Однако история спиритуализма знает несколько уникальных аппортов. На сеансе Уильяма Крукса «великая Кэти Кинг» по его просьбе отрезала прядь волос на память. Эта прядь никуда не исчезла и осталась у английского спиритуалиста. Доктору Шренку-Нотцингу призрачный хирург подарил удивительный скальпель, который не резал, но «замыкал» края рваной раны, устранял язвы и нарывы одним прикосновением. Об этом чуть позже, сейчас остановимся на важнейшем понятии «эктоплазма». Энциклопедическое толкование: «Аморфная масса разной степени концентрации, где образуются телепластичные структуры и формы». Не очень-то понятно, однако объяснить действительно трудно. Одни считают эктоплазму невидимым «испарением», выходящим изо рта и ушей медиума в состоянии транса, другие — волновой активизацией его «астрального тела», третьи — биомагнитной напряжённостью «ауры». Это даже не попытка определения, но словесная игра в прятки с непостижимым. Рене Генон в книге «Заблуждение спиритуалистов» процитировал около двадцати интерпретаций эктоплазмы, одно другого чудней. Тем не менее, совершенно ясно: без присутствия эктоплазмы материализация принципиально невозможна. Вероятно, загадочной эктоплазме присуща та или иная степень энергетической концентрации, иначе как объяснить туманную отвлечённость, фрагментарность или яркую целостность аппариций?

Доктор Шренк-Нотцинг в своей книге и не пытается растолковать неведомое. Он считает событие спиритизма, затем материализации неожиданным результатом иррациональных взаимодействий двух миров — потустороннего и реального: «Мы не можем убедительно объяснить, почему в контакте специально обработанных поверхностей свершается чудо огня, вспыхивает спичка. Смешно требовать от медиума, чтобы он открыл тайну эктоплазмы. Даже под пыткой человек не скажет, почему он блондин, а не брюнет».

Шренк-Нотцинг — единственный из мастеров спиритуализма занимался «врачебной практикой», если подобное выражение уместно в данном случае. Роль его сводилась к суггестии диагноза. Доктор с первого взгляда знал, страдает ли кто из посетителей сеанса пустяковым недомоганием или серьёзным недугом. Если материализация удавалась, он обращал внимание потустороннего гостя или гостьи на больного, часто без всякого эффекта. Но иногда лёгкое прикосновение, несколько непонятных слов приводили к полному излечению, причём посетители приписывали выздоровление счастливым обстоятельствам или Божьей воле. При постоянных обвинениях в шарлатанстве, Шренк-Нотцинг разумеется не спешил знакомить медицинскую общественность со своей невероятной терапией. Только через много лет в «Мемуарах» доктор немного рассказал об этой странной практике. Пользовался ли он своим магическим скальпелем или эликсиром долголетия того же происхождения неизвестно. «Мемуары» барона Альберта фон Шренк-Нотцинга (1930) встретили полное и враждебное молчание учёной Европы. После прихода к власти нацистов доктор уехал из Германии, с тех пор о нём никто ничего не слышал.

Для здравомыслящих людей его книги — издевательство либо паранойя. В потустороннюю терапию верили и верят медики совсем уж альтернативные. Но если нам надоело звание «зверей объясняющих», давайте превратимся в bestiae idiota, «зверей простых, простецких».

 

Мак

Вегетация лишь по касательной задевает род людской, ибо ответственна за функциональность живого пространства вообще. Недаром панорамы других планет не вызывают оптимизма, надо полагать, даже у черепах. Вегетация принципиально образует жизнь, поскольку растения разветвляются любыми видами: зоофиты и рдесты — почти животные, мандрагоры — почти мужчины и женщины, кораллы — почти минералы, гвинейские шары-одуванчики — почти птицы. Когда рационалисты делили природу на явь и сон, посю- и потустороннее, жизнь и смерть, они не учитывали вегетацию, для которой никаких границ не существует. Одни растения освещают ночь — люминарии джунглей Амазонки, австралийские грибы-«светофоры» — другие дурманят жуткими фантазмами — африканские сомниферы-клеоптерисы. Алый мак наших широт (Papaver rhoeas) очень мягко, очень нежно уводит нас за границу в страны снов.

Растение это вполне уникально с любой точки зрения — философической, медицинской эротической. Морфей, повелитель сновидений, подарил цветы мака богиням ночи и плодородия — Персефоне, Деметре и тёмной, «медовой» Артемиде Мелеос. Морфею эти подарки ничего не стоили — «чёрные колонны его дворца», согласно «Метаморфозам» Овидия, окружены буйным багряным цветением:

Antefores antri fecunda papavera florent… В преддверии царства Морфея роскошные маки цветут, Ночь молоком этих маков орошает леса и вершины…

Мак — цветок женской любви, с этим согласны древние сказанья и преданья, греки даже назвали его дефилон — «любовный шпион». Девушки давным давно привыкли с ним советоваться касательно замужества. Большой и указательный палец левой руки соединяют колечком, помещают на это колечко маковый лепесток и ударяют правой ладонью — по громкости и тембру звучания определяется степень чьей-нибудь любви. Или: в начале прогулки девушка дарит избраннику два цветка и шепчет про себя: «деос флорас мадеос». При слабом чувстве или корыстной симпатии в конце прогулки маки увядают на глазах. Мак не только «любовный шпион», но и лучшее лекарство от несчастной любви. Достаточно, считает немецкий поэт Уланд, заснуть в маковом поле: «После пробуждения посетит тебя блаженное безразличие. Долго-долго близкие и любимые будут тебе казаться призраками». Таких рекомендаций и обычаев предостаточно, однако действуют они только в пользу прекрасного пола, поскольку мак с древних времён именуется «женским фаллосом» (phallos ferminae). Об этом несколько позже.

В новую эпоху вегетация подверглась агрессивному научному анализу, маку вообще не повезло. Его онирические, сомнамбулические, сомниферные, усыпляющие свойства стальной цепью приковали учёное внимание. Имя Франца Сертурнера неизвестно публике, его не найти в большинстве энциклопедий, и всё же это один из благодетелей человечества, один из инициаторов искусственного рая. Этот ганноверский аптекарь в 1804 году получил из мака алкалоид морфин. Обрадованные фармацевты решили не останавливаться на достигнутом и в последствии «вытянули» из пурпурного чуда кодеин и героин.

Здесь надлежит немного пофилософствовать. Для очень и очень многих опиум в частности, маковые алколоиды вообще — божественная панацея. Прочь отлетают надоедливые заботы; денежные неудачи и любовные разочарования теряют остроту перед спокойным упоением сновидческого бытия. Голод, холод, боли затихают, телесная функциональность меняется: кожа — только для шприца, губы — только для курительной трубки, тело распадается в синем, едком тумане, субтильно-сомнабулическая персона уходит в нирвану. Так? Если бы. Но надо вновь и вновь тащиться в банк или фирму, играть трудную роль человека от мира сего, а если ты беден, возвращаться на заплёванную улицу, одалживать, воровать, клянчить деньги, чтобы ещё раз дорваться до спровоцированного блаженства. И это еще полбеды. После частых употреблений опиума и при неожиданном прекращении таковых реальный мир врывается ужасающей банальностью, тускнеет, мрачнеет и теряет последние оттенки цветного панорамного сновидения, которое хоть как-то с ним примиряло. Девичья кожа утрачивает насыщенную нежность, снег — многоплановую белизну, ручей — игривую мелодию, шум леса — сложные обертона, любимая работа — всякий интерес. Зато тяжелый и грязный труд выигрывает в своей тяжести, грязи, надоедливости и удрученности, постепенно вытесняя мысль, что кроме него что-нибудь существует. Сновидения исчезают, а если и снятся подъемные краны, бульдозеры и забетонированные пустыни, то они еще скучнее, нежели в реальности. Один русский поэт (не помню кто именно) написал странные строки:

Да остынет горячая кровь Лепестками обугленных маков!

Если представить кровь водопадом пышных багряных цветов, то ее остывание, ее смерть будет выглядеть именно так. Что означает «смерть крови»? Совсем не прекращение функционирования тела. Последнее может двигаться еще лет пятьдесят среди кастрюль, ржавых кроватей, чердаков, помойных баков, сломанных автомобилей, слепых калек и хромых кошек. Но зачем такая обстановка? Если немного повезет, мы сможем блуждать среди хризантем, летать на модные курорты, гоняться за павлинами, замирать в чьих-либо роскошных объятьях, блистать на ослепительных раутах, пока серые призраки скуки, тоски, разорения, отчаянья, страха смерти не обступят нас со всех сторон предвестием вечной ночи.

Устрашающее число наркоманов в наше время неудовлетворительно объясняется темпом, стрессами, условиями жизни, как будто эти самые «условия» — нечто под солнцем новое. Белая цивилизация выдохлась, надо полагать. Сейчас больше говорят о «выживании», нежели о жизни, все больше усталых детей рождается от усталых родителей, отношение к бытию потеряло активный характер и приобрело вяло-реактивный. Люди тратят куда больше усилий, чем когда бы то ни было, дабы оживить общественную кровь, но эти усилия, как правило, спровоцированы стандартными магнитами — деньгами, должностями, почестями, словом, «положением». Никто не хочет оставаться самим собой, все хотят быть выше, лучше, сильнее, богаче. И у кого нет энергии и желания ввязываться в эту сумятицу, спешит в объятья жестоких богов вселенной сновидений. Но они скорее двойственны, нежели жестоки. Английский поэт Дилан Томас в поэме «Переход через маковое поле» мало того, что набросал суетливую, энергичную, беспокойную жизнь цветов, он представил еще мысли заключенного, который кроме ворон да пауков не общается больше ни с кем. Непонятно, сидит ли он в тюрьме или в добровольном одиночестве. Читая Платона и других греческих классиков, этот субъект размышляет о выходе из платоновой «пещеры». Как всегда проблема «левого» и «правого» никак не решена. Если путник повернет «налево», он, после утомительного блуждания в пепельных полях асфоделей, достигнет зловещего дворца Аида, где будет вечно ждать героя-освободителя. Путь направо поначалу крайне утомителен, словно окрестности сада «спящей красавицы»: живые корни, усеянные шипами вместо листьев, норовят скрутить и растерзать; крапивное пламя оставляет на теле непреходящие ожоги; хищные репейники, злые чертополохи, тернии рвут плоть, покрывая кожу гнойниками и опухолями. И вдруг отрывается багряная ширь макового поля. Ожоги и опухоли исчезают, воздух обретает плавность и густую прозрачность воды, небо меняет окраску: желтеет, голубеет, синеет, доходя до ультрамарина. Начинается головокружение, сонное опьянение, в котором тянет остаться навсегда. Но если удается преодолеть этот морок и не заснуть в маковом поле, усталые глаза замечают ленту желтофиолевой тропинки, ведущую то ли в жилище Морфея, то ли обратно в платонову «пещеру». Герой Дилана Томаса ничего не понимает и растягивается на кушетке, размышляя о собственной глупости и загадках богов.

Опиумная курильня отвратительна. «Жуткий домишко, наполовину врытый в землю, двери плотно закрыты, в разъедающем дыму едва мерцают свечи. На скамьях валяются истерзанные жертвы опиума. Иногда они вспрыгивают, хватают худыми пальцами пустоту и смотрят белыми в лиловых прожилках глазами в даль обетованную». (Клод Фаррер. Курильщики опиума. 1904). Сейчас, вероятно, всё гораздо комфортней, но вряд ли ситуация изменилась качественно. Стоит ли приносить в жертву тело и душу ради роскошного галлюциноза?

Земная жизнь не вызывает оптимизма и очень неплохо вытащить ноги из её вязкой ежедневности. Надо, прежде всего, сказать вслед за Шекспиром, что «мы сотворены из субстанции снов» («Буря»), а значит наше мельтешение здесь — только скучная, навязчивая чушь. Необходимо, правда, немного терпения, чтобы вырваться из железного закона новой эпохи: сейчас, скорей, любой ценой.

Насилие никогда просто так не проходит. Надрезать цветок мака, сгустить маковое «молоко», подвергать фармацевтическим экзекуциям — ещё одна иллюстрация современной агрессивности. Чем интенсивней желание бегства, тем беспощадней преследование. Ночь никуда не уйдёт и незачем торопиться в сферы её кошмаров. Обращение с этим «багряным обольстителем» требует нежности и внимания, античные писатели — Плиний Младший, Павзаний, Синезий — предложили много вариантов подобного обращения.

Однако не надо забывать: мак — цветок женских любовных околдований и женских таинств, прежде всего. «Положи бутон лунного мака на сердце спящего любовника и он никогда тебя не покинет. Если предварительно ты сбрызнешь этот бутон соком молочая, смешанного с твоими слезами — любовник твой никогда не проснётся» (Апулей. Метаморфозы).

Одна из самых загадочных мистерий — «действо женского фаллоса», посвящённое тёмной Артемиде Мелеос — упоминания встречаются у Валерия Флакка и Нонния. «В лесу или пустоши собираются старухи числом двенадцать и поют гимны во славу богини. В случае удачи появляется юная девушка с неправдоподобно большим цветком мака и, ни слова не говоря, садится в центре собрания. Старухи раздеваются и ведут хоровод вокруг неё, потом падают перед ней ниц и кричат: фаллос, восстань! Девушка поднимает мак, старухи бросаются, съедают его и засыпают. Просыпаются они юными и навсегда покидают родные места» (Валерий Флакк. Гимны Артемиде).

Многочисленны сказания о маке. Это очень сложный и таинственный цветок, который надлежит изучать людям, одарённым воображением.

 

Калина: бешенство любви и смерти

«Старик Юстас основательно зажился на свете. Сынок его, седобородый сторож на шлюзе, каждый день орал: когда ты, старый пёс, подохнешь. Старик Юстас изо всех сил старался, то и дело молился смерти-матушке, лиходею-батюшке, да всё без толку. Наконец, добрёл до буерака, срезал калиновый посох и попросил: сведи-ка ты, брат, меня в подземное царство, умоюсь там, приоденусь. Бодро-весело застучал посох по дороге, старик за ним едва поспевал. Три дня спускался в дыру земную, потом наклонился над чёрной рекой, глядь, из воды он сам смотрит, только молодой, приглашает, иди, мол, сюда…» (Литовские народные сказки в обработке Оскара Милоша, Париж, 1936).

В простонародной Европе всегда признавали: калина (Vilburnum оpulus) великолепно разбирается в проблемах любви и смерти. Сейчас обожатели этих наук платят очень приличные деньги за старинные манускрипты и гримуары, где содержатся магические рецепты, основанные на действии калиновых ягод и цветов. Данные ингредиенты непременно присутствуют в настоях и отварах, призванных ускорить или отдалить смерть, равно как в большинстве любовных эликсиров и фильтров. Калина особенно серьёзно втянута в супружеские отношения, защищая как правило женскую сторону: жестоко мстит за женские обиды, часто исполняет простые прихоти просительницы. «Садик принцессы Филис» (гримуар по чёрной магии ХVI века) советует оскорблённой супруге: «Насыпь на глаза спящего мужа немного пепла калинового соцветия, сожжённого в полнолуние на серебряном блюде; проснётся он и уедет на три года в странствие. Если хочешь, чтобы вернулся с деньгами, скажи про себя: „mater Vilburna argenta donata“, если хочешь, чтоб вообще не вернулся, скажи: „mater Vilburna speculum mortiis“ и поцелуй отражение луны в своём собственном зеркальце».

Надо кстати заметить, что большинство флоральных рекомендаций очень известных книг по магии: «Большой и Малый Альберт», «Натуральная магия» Делла Порта и т. п. требуют тщательной проверки из-за современной экологической ситуации. Калина, древесная в особенности, принадлежит к немногому числу совершенно неуязвимых вегетативных видов, её магнетическая сила весьма значительна. Калиновый корень, положенный в гроб, под голову покойника, хранит тело от разложения, калиновая веточка под подушкой отгоняет аппариции (злые призраки), умиротворяет любые кошмары, притягивает нежные эротические видения.

Популярность калины в России удивительна. В языческую старину её называли «любодурь», в христианские времена — трава «христоспаса». Бытовала легенда, что калина спасла Христа. «Старичок, подошед ко кресту, обливному кровию Сына Божьего, коснулся веткой калиновой рассечену лба: воротилась кровь обратно из терний, гвоздочки повыпадали, сошёл со креста Спаситель крепче прежняго и восславил Отца Свояго.» (Цит. Бегичев Д.Н. Из русской старины, 1828). Легко проследить триумфальный путь калины в русских притчах, плачах, заговорах. В «народных» песнях А. А. Дельвига, и особенно в анонимных «Жалобах молодой жены» читаем:

Плачет лес от причитаний, Горькая кручина! От свекровых приставаний Сохрани, калина!

Русский символист Аполлон Коринфский, известный переложитель былин на современный язык, любитель забавных старославянских имён и выражений, познакомил читателей с такой душещипательной историей: богатырь Чурила Плёнкович женился на старости лет на красавице Рогнеде. Настала брачная ночь:

У красавицы Рогнеды сердце замирает Как Чурила престарелый её обнимает, Обнимает, обнимает, старается, милый, Да видать уж не хватает самонужной силы.

Настроение в семье подавленное, до скандалов недалеко. И тут пришлая бабушка советует Рогнеде:

Ты оставь драги одежды, перстеньки и прялку Там, где черти на болоте хоронят русалку, Белым цветом обуяна там цветёт калина, Набери ты бела цвета, белены да глины, В саму темень сотвори костлявую кручину И зарой под Иглис-камень далеко от дома.

Иглис-камень требует серьёзного исследования, и мы его касаться не будем. Бабушкин совет, к сожалению, подействовал слишком сильно. Чурила Плёнкович не выдержал внезапного любовного взрыва и скончался, что понятно ни в коей мере не умаляет эффективности калинова цвета, хотя подробности действа выдают не очень-то благие замыслы Рогнеды. Магические операции редко бывают однозначны, к тому же зловещая репутация калины хорошо известна. Это отразилось даже в частушках советского времени, где полное неприличие сплетается с полным гротеском:

Целовал калину парень Обещал жениться, А потом перепугался Побежал в больницу. Ты сестра, моя сестра, Сестра милосердия, Выходи ты за меня Сразу после сретенья.

Не будем излагать целиком, частушки длинные, плясунья, видимо, порядком утомилась. Парень и «сестра» уехали в другой город и поженились. Ревнивая калина последовала за ними и устроилась официанткой (!) в кафе. Однажды ночью она «заползла в окошечко» к молодым:

Ну целуй, парень,  целуй, Скоро будешь каяться, Оторвала ему … Оторвала …

На том дело не кончилось. Несчастная жена вскорости родила уникальное чудо — «жабищу мохнатую» (Гусев И.Т. «Орловские частушки и попевки». Филологический вестник, Москва, 1969).

Диапазон магических действий калины меняется у разных европейских народов от зловещей, мучительной смерти до любовных шалостей и дельных рецептов. Бесспорна, впрочем, женская ориентация этой магии. В забавной немецкой книжице «Beirate Hurenmutterchen der Dirnetochterchen, Hamburg, 1713», что можно приблизительно перевести как «Советы матушки-потаскухи адекватной дочурке», содержится более сотни полезных рекомендаций, связанных с калиной. Например: «Когда пойдёшь на сладкое свиданье, не забудь поместить, сама знаешь куда, калиновую косточку». Дело идёт, видимо, о контрацепции — в данном смысле о калиновых косточках говорят десятки других источников. Далее «матушка» даёт хороший медицинский совет: «При нашей с тобой, милая доченька, беспокойной жизни, часто случаются разные женские недомогания. Регулярно пей трёхдневный настой зрелых калиновых ягод на очищенном миндальном орехе — нет от этих напастей лучшего средства».

Так что уважительно смотреть на калиновый куст следует не только с точки зрения гуманно эстетической. Это растение очень опасное, очень полезное.

В «Поучительных историях» (Москва,1835) В. Лукина приведен следующий занятный текст: «Ох, злодей, и у кого-то окаянного рука поднялась на калину-матушку!» — причитала бабка Степанида, топая по краю огорода. Поперек валялся вырванный с корнем куст в цвету. «Ты лучше доложи, когда помрешь!» — заорала дочка ее, которую иначе как «сквалыгой» не звали. Пройдет из нищих кто помоложе — она его пожалеет да жука-долгуна за ворот пустит, а коли убогий странник встретится, обязательно подаст гнилой свеклы с молитвой и поклоном. Почитала она прозвище «сквалыга» — кто-то на ухо ей шепнул, шутки ради, это, мол, имя великого святого. Так вот. «Доложи, когда помрешь! Брюхо нажрала, а тут дети воют, кормить нечем! А калина твоя, будь она проклята, только и горазда под ноги соваться! Хорошо напомнила, надо бы еще рябину спилить! А главное заметь, помирать надо, нечего белый свет срамить».

Всю ночь голосила Степанида над вырванным кустом, по заре на тощие плечи взвалила и понесла хоронить. «Погоди, дочка любезная, рассчитаюсь с тобой…» и потащила калину к опушке леса. Шла весь день, добралась до глубокого оврага, на дне которого змеилась голубая речка. Умаялась бабка, оставила калину на берегу, да и сама среди веток прикорнула. Ночь прошла спокойно, только поблизости кто-то рыдмя рыдал да какая-то тварь выла. Проснулась на рассвете, глянь, калина выросла, корнями укрепилась, ягодами покрылась, а рядом шелковое платье лежит и рубиновое ожерелье. «Спасибо тебе, святой Игнатий, худобы моей не забыл.» Завязала старуха узелком платье да ожерелье и побрела домой. Видит, Сквалыга на радостях рябину пилит. Веселая, песню распевает. «Не с погоста ли часом, обжора старая? Ну погоди, угощу тебя!» И на мать родную бадью с помоями вылила. И предстала пред ней красавица в шелковом платье — на шее рубиновое ожерелье блистает. «Ох, прости барыня, а я-то думала это мать моя, утроба ненасытная, нас объедать изволила пожаловать. Вчера только пяток лещей прибрала и заныла: „Еще пяток подготовь! Ужо и дети малые по деревне дразнят…“» «Что мать родную гонишь со двора, — молвила барыня, — это дело богоугодное, вот тебе и гостинец…» — и протянула Сквалыге ожерелье. Ахнула трудолюбая, пилу отбросила, давай на стол накрывать: «Устала поди с дороги, барыня, прими от нашей худобы.» И мигом накрыла стол селянкой да шаньгами, балыком да гусем жареным. «А вы кышь отсюда, — замахала на ребятишек, — моркови на дворе погрызите.» «А чтой-то у вас, любезная, гусь улетел», — удивилась барыня. Мать честная, за гусем пропали селянка да балык. «Тьма кромешная!» — закричала хозяйка, а тут пила принялась пилить столы да стулья, сундуки да скамейки. Глянула Сквалыга на барыню — вместо нее развалился в кресле мужик бородатый, кривоглазый да пузатый, орешки грызет и усмехается: «Рябину недопилила, двор не разорила, что ж тебе за это рубины дарить! Посмотрела, а по груди кровь стекает…»

Вегетативная магия предназначена для ведьм и вообще для женщин знающих. Особенно на Руси — на западе давно ее позабыли. По ней не существует «квалифицированных» книг — таковые полны несуразиц, нелепиц, в лучшем случае, «полезных советов». Только в сборниках фольклористов попадаются иной раз дельные, отрывочные замечания, но фольклористы менее всего озабочены верностью передачи волшебных заговоров и рецептов. Магические рекомендации с древних времен изложены по принципу «можно» и «нельзя». Они не подвержены вопросам и объяснениям. Лучший способ насторожить ведьму — спросить ее «почему?» Она отмолчится и уж более с вами разговаривать не станет. Можно убрать могилу ведьмы калиновыми ветками, можно в ее мертвую руку вложить гроздь калиновых ягод, можно калиновым цветом украсить колыбель ее ребенка; нельзя девушке на выданье прихорашиваться ягодами и цветами, нельзя прибирать избу калиновыми кустами, нельзя парню играться калиновой веткой или забавы ради задевать оной прохожую девицу. Почему? Объяснения есть, но формальные, легкомысленные или ученые. Надо допытывать калину, почему она влияет так, а не иначе. Кроме знаний и заговоров, которыми ведьма делится только в исключительных случаях, есть еще «калиновое радение» в первую ночь июньского чернолуния. Собираются старухи (редко-редко кто из молодых), пьют калиновую настойку, заводят вокруг калины странные танцы, поют непонятные песни, потом внезапно падают, завывают и бормочут незнакомые слова. Расходятся только на рассвете, молчаливые, угрюмые, за день не реагируют ни на плачущих детей, ни на важные замечания. Если радение удалось, старуха мечется и бредит всю ночь, утром поднимается веселая и спокойная. Натуральная магия не знает добра или зла, не беспокоит ведьму или ведьмака удача или неудача действа. Они не признают радикальной человеческой инициативы, а «ждут милостей от природы». Именно от природы, а не от Бога или богов. От Христа, после унизительной его казни, они ожидают только мщения и наказания. От языческих богов, которые тоже немало претерпели от людей, грядет, по их мнению, разрушительный разгул стихий.

Потому «черной» или «белой» магией занимаются эгоисты, сребролюбцы или попросту злыдни да злодеи, словом, блюстители своих интересов, люди, которые оторвались от матери-природы, ищут ради корысти или честолюбия наставников себе по душе, погубителей человеческих и обладателей зловещих секретов.

Искатели «натуральной магии» озабочены, прежде всего, свойствами и взаимной жизнью растений, что возможно только при разумении вегетативного языка. Растения, как люди, бывают полезные и бесполезные, говорливые и молчаливые, легкомысленные и серьезные. Тайны свои они скрывают от любопытных, давая им часто неправильные сведения или направляя к существам капризным и порочным. Не любят естествоиспытателей — ботаников и врачей, которых предпочитают обманывать и дурачить. Знаменит случай с Карлом Линнеем. Он много лет искал «калинов огонь» — по преданию, тот вылечивал почти все болезни. Покрылся бедный ученый волдырями и бородавками — вот и весь результат. Посоветовали ему завернуть ягоды калины в молодую крапиву — зажигает, мол, она ягоды, как спичка — сухое дерево. Опять никакого толку. Однако не брезговал Карл Линней обращаться к деревенским старухам. Принес он одной свечей и материи на платье, поворчала старая, велела доставить ей серебряную монету и калиновую гроздь. Монету зарыла у себя в тряпье, оттуда же вытащила охапку прошлогодних сухих дубовых листьев, закутала калиновую гроздь и стала убаюкивать как младенца. И забилось из- под листьев нежное голубое сиянье. Завернула старуха сиянье в тряпицу и подала Линнею, а как ученый, уходя, благодарил, швырнула ему вслед серебряную монету. С тех пор Линней стал еще более знаменит, а старухи и след простыл.

Занятны свойства калины, и занятные люди ими интересуются.