Антология современной французской драматургии. Том II

Головина Елена В.

Новарина Валер

Габили Дидье-Жорж

Байи Жан-Кристоф

Лагарс Жан-Люк

Дейтч Мишель

Перек Жорж

Вос Реми де

Пи Оливье

Мелькио Фабрис

Грюмбер Жан-Клод

Помра Жоэль

Во 2-й том Антологии вошли пьесы французских драматургов, созданные во второй половине XX — начале XXI века. Разные по сюжетам и проблематике, манере письма и тональности, они отражают богатство французской театральной палитры 1970–2006 годов. Все они с успехом шли на сцене театров мира, собирая огромные залы, получали престижные награды и премии. Свой, оригинальный взгляд на жизнь и людей, искрометный юмор, неистощимая фантазия, психологическая достоверность и тонкая наблюдательность делают эти пьесы настоящими жемчужинами драматургии. На русском языке публикуются впервые.Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции и посольства Франции в России.Издание осуществлено при помощи проекта «Plan Traduire» ассоциации Кюльтюр Франс в рамках Года Франция — Россия 2010.

 

Валер Новарина

ПОСЛАНИЕ АКТЕРАМ

Я пишу ушами. Для воздухоплавательных актеров.

В старинных арабских манускриптах точки обозначаются дыхательными солнцами… Дышите же, вдыхать спешите! Спешить вдыхать вовсе не означает перемещать в себе воздух, драть глотку, надуваться, но, наоборот, соблюдать самую настоящую дыхательную экономию, употреблять весь воздух, который вдохнули, тратить полностью, прежде чем вдохнуть следующий раз, доходить до предела дыхания, до точки сжатия последнего удушья, до точки, в конце фразы находящейся, до стремительно набрякшей мочки в конце пробега.

Рот, задний проход. Сфинктеры. Круглые мускулы, закрывающие наш газотрон. Открытие и закрытие речи. Начинать надо сразу (зубами, губами, мускулами рта) и кончать внезапно (на перехвате дыхания). Останавливаться внезапно. Прожевывать текст и сжевывать его. Слепой зритель должен услышать, как что-то хрустит и проглатывается, и удивиться: что это пожирается там, на сцене? Что они едят? Они себя едят? Жевать или глотать. Жевание, высасывание, глотание. Кусочки текста должны быть укушены, атакованы единым приступом едоками (зубами, губами); другие куски должны быть на скорую руку проглочены, заглотаны, поглощены, всосаны, одним духом выпиты. Ешь, глотай, ешь, жуй, не дыши всуе, жуй, каучук, людоед! Ой-ой-ой, ой-ой-ой!.. Большую часть текста нужно выдыхать на одном дыхании, не переводя дыхание, истощив его целиком. Израсходовать все. Себе не оставлять ничего, не боясь задохнуться. Кажется, только так и можно обрести ритм, разнообразить дыхание, бросаясь стремглав, в свободном полете. Не разрезая, не нарезая все на искусные куски, искусственные куски — как того обычно требует нынешнее французское произношение, когда работа актера состоит в превращении текста в нарезку колбасную, в интонировании отдельных слов, в придании им значимости, что, в сущности, возвращает нас к упражнениям по сегментации речи, которым обучают в школе: к фразе, разложенной на подлежащее-сказуемое — дополнение, к игре, состоящей в том, чтобы найти главное слово, подчеркнуть главный член предложения, и все это — чтобы показать, что ты ученик умный, ученик разумный, — тогда как… тогда как… тогда как… речь образует нечто вроде воздушной трубы, канализационной трубы со сфинктерами, колонну с неправильной формы прогалиной, со спазмами, клапанами, пресекаемыми потоками, с утечкой и напором.

Но где находится душа всего этого? Не есть ли это сердце, что накачивает, заставляет все это двигаться?.. Душа и сердце всего этого лежат во глубине чрева, в мускулах живота. Одни и те же мускулы чрева, сжимая кишки и легкие, помогают нам испражняться и интонировать речь. Не стройте из себя разумников, но заставляйте работать свои животы, свои зубы и челюсти.

В «Летающей мастерской» есть: Буко = Берко = Бок? = Буш. Буш с самого начала заразил собою все, и это стало наваждением: Буш, Бек, Бук (козел), Бюкко (итальянская дыра). Буко -бюка ль, Буко дыро-щечный, губы и зубы. Речи, что образуют одно злобное созвучие, речи, словно проглоченные. Буко , великий поглотитель текста, великий поедалыщик слов, великий людоед. Жевать, кусать эти злые созвучия. Виртуозность рта, виртуозность двух устьев, Буко и Мадам. Артикуляционная жесткость, языковая резня. Их ораторское искусство (торжественная речь, надгробное слово, песни, считалки, проповеди, пословицы). Буко , устройство для обработки информации: быстрота его стоп, ног, точность, ловкий обман, голосовой мираж. Буко , жестоко разоблаченный, жесткая мозговая пустомеля, мягкая дубинка, натягивающее ослабе нье, задыхаясь, произносит твердо, натягивая, ослабенева ет одновременно, Буко , не ведающий отдыха, Буко в аду, Буко -бык-Сатана, всегда охваченный тоской по времени, по деньгам, по утекающему в часах песку. Идти быстрее и быстрее, импровизировать, быстрее сцеплять слова во фразы, преодолевать скоростью собственное мотовство. Буко -оратор, запыхавшийся ритор, ораторствующий все быстрее и быстрее, обретая в том третье, пятое, девятое свое дыхание. Буко -оратор, доходящий до крайности, заговаривается, говорит сам с собой: смена ритма, взрывы аргументов, отказ от доказательств, крушения, рывки, и все это, бесконечно усложняясь, вместе со страхом потерять, похудеть, поиметь утечку (замотавшийся Буко затыкает свои утечки, Буко утекает отовсюду, хочет все заткнуть своим ртом). Его великий страх перед анальным отверстием («Что такое?»), потому что именно через него осуществляется протечка. Буко , лишенный прохода заднего, Буко — дыра бездонная, сжимает все время свой сфинктер ротовой, слагая злые созвучия, сочленяя, на все своим мускулистым ртом набрасываясь; Буко , бесконечно пронзенный, во все места продырявленный, стремящийся все удержать одним своим затвердевшим ртом, злобно вгрызающимся в речь. Страх безумный смерти у Буко , и вот почему он безрадостен. Одна радость — от злой речи холостой, которую он из себя выбрасывает в те малые моменты спокойствия, которыми он располагает, то есть когда весь мир спит (сцена с лунатиком, конец сцены с языком, сцена с песенками). Буко , никогда не дремлющий, Буко бессмертный. Жесткие движения языка, губ, зубов, тяжелая работа мускулов уст у Буко , движение губ, по зубам скользящих, так, чтоб не потревожилась челюсть, так, чтоб не всколыхнулось тело. Есть мгновения, когда весь Буко целиком умещается в собственных устах, злое сочленение звуков, укус, заглатывание. Буко многострадальный. В губы режутся зубы. Никогда Буко не думал о смерти, никогда он не думал о заднем проходе. Именно этих двух вещей он очень боится. В этом-то, возможно, и вся загвоздка.

Жизнью же, напротив, наслаждаются склонные к самоубийству служащие. Они вовсе не боятся умереть, только этого они и желают. Они знают, что такое задний проход, только это они и знают. И они учатся разговаривать с ним, учатся разговаривать с ним… Они под электрошоком, получают разряд. Что -то, что приходит извне, заставляет менять их ритм и мысль. Биющееся. И это движет ими. Есть нечто не отсюда, что движет ими. Разряды, речи, словно зебра, исполосованные, вспыхивающие снаружи, электричество, которое они получают, которое движет ими. Они не рассуждают, у них нет ни рассказа, ни речи, сказать им нечего; ничего они не рассказывают, но всегда движимы языком. Изменение ритма, пропускной мощности слова предшествует у них тому, что оно вот-вот обозначит (в то время как у Буко изменение, разрыв происходят от риторического изнашивания, от конца, предчувствуемого совсем близко). Они всегда впереди. Их речи опережают тела, а тела опережают речи, и это возможно. У служащих нет своего тела, ни своего дыхания, ни собственной речи (в то время как Буко — тело изна шивающееся, которое вот-вот истает в речи). У служащих глагол приходит извне, это приходит снаружи, из вне. У Буко все всегда приходит лишь изнутри. Буко глаголет. В служащих глаголение свершается. Оно выходит через уста, но это не их уста, что глаголют. Потому что уста у них отсутствуют. Которыми Буко постоянно пользуется. Их уста где-то, тогда как Буко в качестве где-то имеет одни свои уста. Служащие не имеют рта. Они тоже бездонные дыры, но в обратном направлении. Перевертыши. Анальное отверстие без рта, рот без прохода заднего. Никто из персонажей «Летающей мастерской» не пользуется этими двумя главнейшими органами одновременно. Ай-ай! Служащие чрева, дрессированные гвозди, они говорят из чрева, мускулами низа. Мускулы рта у Буко , мускулы зада у служащих. Служащие-чревовещатели на фоне Буко -артикулятора. Их речи подымаются с низу, выталкиваемые мускулами низа. Кто говорит в них? Реминисценции, лживые отрывки детства, приступы, их бунт, дела нечистые, зигзаг сердец и кавардак, ростки воспоминаний лживых (словно тысяча жизней прожита), порывы измышлений ложных и в особенности, в особенности, в особенности замирания, синкопы, свободные падения, пробелы во всем, пробелы в речи. Циклотимия, самоубийство, электрошок. Все время они падают в обморок, все время умирают. Буко постоянно бодрствует, не умирает никогда. Склонные к самоубийству служащие. Высшее счастье, падение в пустоту. Служащие, что испытывают наслаждение (свободное ведь падение) на фоне Буко беспокойного, охваченного страстью сохранения (бесполезная трата, затыкание дыр).

Мадам Буко . Ляпсус патрона. Побег Буко , Буко в бегах, безумный Буко . Выброс па ра, сирена. Ее пары, ее пенье сирены. Пневмоторакс и музыка. Анархистка, прозорливица, сомнамбула, ясновидящая, привиденьем являющаяся, проходящая, спящая, чрезмерно ясная, пьяная, прогуливающаяся. Проливает искренние слезы, толкая на преступление. Мадам Буко , свистунья, люлька-качалка, пришептывалыщица, мать-детоубийца, под гипнозом, загипнотизированная и гипнотизирующая, бесноватая, согбенная, в слезах кровь ребенку пускающая. Она ведет счета, напевает считалки, рассказывает истории на чужеземных языках. Мадам Уста. Сильный голос, то поднимающийся, то приглушаемый, с сильными модуляциями от близкого к далекому, в гипнотическом порыве; голос, который трудно означить в пространстве, никогда не знаешь, откуда он исходит, никогда не знаешь, где его тело. Буко -манипулятор обделывает свои темные делишки, Мадам Буко проходит мимо. Без возраста. Колдунья. Везде. Невидимая. Голосовая, буколическая, в доспехах. Холод ее зубов, ее вставная челюсть, ее нежность. Буколическая, как Буко , но с еще большим артикуляционным безумием. И странной манерой жестко заканчивать фразы, обрывая гласные. Она распевает согласные и четко сочленяет гласные. Обратите внимание, что в тексте пьесы, там, где служащие говорят очень мало, пассажи, доверенные Мадам Буко , позволяли выводить наружу сливную трубу языка, позволяли дышать, услышать что-то иное, что тоже хотело получить право речи. Партия мадам Уста. Никогда она не мыслилась как «персонаж», но как что-то, чему отводилась роль маскировать, дробить, продырявливать, роль пробела, синкопы, выдыхания, сливной трубы. Мерцающая, словно под гипнозом, заговорщица, она рассеянно передает аксессуары манипулятору Буко . Побег. Ляпсус. Мадам Уста. Мы не знаем, что это такое. Единственное почти совершенное тело, там внутри? Нет? Кусочек тела Буко ? Или что? Это вагина, ага? Будет сделано, мы будем иметь наши три дыры, мы поставим все точки над i! «Я не в силах говорить, мадам, у меня отсутствует дыра». А?

Вот мы и перечислили (уста, задний проход, вагина) все три отверстия, при помощи которых мы все это сделали, каково? Потому что распределение голосов, придумывание «персонажей» в драматическом письме есть также и (в особенности и) выбор отверстий, которые надо проделать в воздушной трубе, из которой беспрестанно выходит воздух.

У этой «Летающей мастерской», однако, ястребиный полет, признаемся… Потому что это был не только проницательный взгляд, брошенный на рукодельню мира, это был также и в то же время спуск внутрь нее, этой рукодельни… Все это на самом деле не столько увиденное снаружи, по той понятной причине, что тот, кто держал в своих руках перо, никогда не наведывался ни на один завод, и еще потому, что, для того чтобы понять механизм угнетения, вовсе не надо совершать экскурсии, достаточно лишь всего-навсего захотеть спуститься немного в собственное тело. Вперед! Хорошо же. К тому же «Летающая мастерская» показывает немного и социальный механизм, хотя по большей части она демонстрирует болезни этого механизма. Болезни актера. Пройдемся же торжественным маршем, пройдемся же, покажем наши задницы глупой толпе здравочувствующих! «Я им покажу, как кровью своей я здесь исхожу». Но это страшно, это самоубийственно играть так, я лопаюсь от смеха! Для меня всегда удовольствие (а ведь нужно всегда пытаться немного сказать о том, где оно берется, это удовольствие, а, комедианты?) вовсе не в том, чтобы актер проиграл для меня старые, однажды ему навязанные реплики, но чтобы увидеть порой, а затем все более и более, как древний, на долгие годы закупоренный спирт вдруг оказывает на него свое зримое воздействие; увидеть старый текст сожженным, уничтоженным полностью — в танце актера, впереди себя свое тело несущего.

Театр есть жирный навоз. Все эти ставящие постановщики, эти чертовы сенометатели, что верхние слои мечут поверх глубинных, театрального старья склада останков представлений старых поз людей живших некогда, хватит нам толкований истолкований, и да здравствует конец театра, что без устали обсуждает затычки, затыкая при этом наш слух, уши и заушницы глоссами глосс — забывая при этом широко наставить ушные свои домики на широкую массу проговариваемого, усиливающегося сегодня, что растаскивает во все стороны вмененный нам встарь в обязанность язык, на безумный гвалт языков новых, что вытесняют язык старый, который устоять уже больше не может, который больше уже ничего не может!

Актер преображает все. Потому что зерно произрастает там, где ему больше противодействия. Но то, что он выращивает в себе, что его самого прорастает и преображает, — это язык, который мы видим из впускного отверстия выходящим. Зев актера и есть его центр, и он это знает. Пока он еще не может о том сказать, потому что в наши времена в театре право слова имеют лишь режиссеры и журналисты, публику же вежливо просят оставить свое тело в гардеробе подвешенным, актера, хорошо вымуштрованного, ласково просят не выблевывать постановку вниз и не портить обедню шикарного пиршества, элегантного сговора постановщика с журналами (их понимание взаимно, и они обмениваются знаками культуры, им общей).

Временщик-режиссер хочет, чтобы актер подражал движениям его тела, пиликал, как он. Это и есть то, что называется «цельной игрой», «стилем труппы»; когда все пытаются имитировать то единственное тело, которого на сцене как раз и нет. Журналисты приходят в восторг: робот-портрет режиссера, не осмелившегося выйти на сцену. Мне же хочется, чтобы каждое тело проигрывало передо мной свою собственную болезнь, которая его и унесет.

Всякий театр, любой театр всегда и очень сильно воздействует на голову, расшатывает или упрочивает господствующую систему. Я хочу обновить в нем свои органы чувств. Пусть срочится конец системы! Посрочимся же! Срочно положим конец, близится эпоха искоренения системы существующего воспроизведения.

А что это значит? А это значит, Мадам, что власти предержащие во все времена были заинтересованы в исчезновении материи, в упразднении тела, подпорки, того места, где берет свое начало речь, — заинтересованы в том, чтобы все вокруг верили, что слова с неба падают и что мы выражаем мысли, а не тела. Чтобы мы пережевывали все внутри, безмолвно, без языка, беззубо. Дни и ночи трудятся они над этим, имея в своем распоряжении немало людей и большие финансы: чистка тела радиозаписью, уборка голосов и их фильтрация, обрезанные записи, от смеха, пуканья, икания, слюнотечения, дыхания тщательно отрезанные, — всех шлаков, что составляют природу живого организма, материального в плане речи, исходящей в человека из тела; постоянное обрезание ног на телевидении, припудривание лиц глав государств и их заместителей, перевод устной речи в письменную (означающий ее истребление), приказ, актеру даваемый, отказаться от родного своего языка и выучить литературный. Люди власти проводят изрядную часть своего времени, следя за тем, чтобы человек правильно воспроизводился. И все это для того, чтобы заглушить гвалт тел, из которых исходит то, что однажды их опровергнет.

Что касается публики, то ее интересует Экономика. То есть манера актера растрачиваться на всем протяжении спектакля. Актер удваивает, утраивает, учетверяет пульсирование своей крови, циркуляцию своих жидкостей. Он умирает юным. Музыку! Дайте же музыку!..

Зрители приходят посмотреть, как актер приводит себя в исполнение. Его бескорыстное растрачивание их радует, заставляет кровь живее циркулировать в венах, пробивать себе прежние пути. Спектакль не книга, не картина, не речь, но длительность, длящееся испытание органов чувств, а это значит, что это трудно, это утомляет, это тяжело для наших тел, весь этот гвалт. Надо, чтобы они из него выходили изнуренные, охваченные безумным смехом, неугасимым и столбенящим.

Актер не находится в центре, он просто и есть то единственное место, где все происходит, и более ничего. Он и есть то, что происходит, и более ничего. При условии, что его больше не будут заставлять использовать свое тело как умное телеграфное устройство, от ума образованного уму цивилизованному передающее чудные знаки, которыми обмениваются ходячие истины дня. При условии, что тело он сдвинет к центру. Находящемуся где-то. В комическом. В мускулах живота. В ударниках-ритмизаторах. Там, откуда выдворяется язык выходящий, в месте испускания, месте изгнания речи — там, откуда она потрясает тело.

Театр не есть антенна для устного распространения литератур, но место, где материально создается речь и умертвляются тела. Актер — то смерть говорящая с нами, упокоившееся его тело, что является предо мной! Ай-ай глазам моим, беда моим! Он вызывает во мне болезнь чувств. Доктор, придите на помощь, у всех языков немощь! Ой, тело, Дохто р, язык из меня изошел!

9 декабря. Продолжение репетиций. Продолжение голода. Потому что мне жадно хочется, чтобы актер, рассказал мне, каково там внутри. Я пожираю его глазами, не могу насытиться его речью. Не потому ли, что он ест меня на подмостках? Пожирает собственные мои речи? Это оживляет память, когда видишь, как тело сражается со старым либретто, орошает его, этот старый текстус, затапливает этот старый труп женской и мужской своей спермой, или, как говорится, воплощает его…

Я писал это не рукой, не головой и не хвостом, но всеми дырами своего тела. Письмо не пером, но дырами. Ничто не потрясается, все открывается. Тремя сфинктерами, что были упомянуты выше. Это текст, воздушными дырами испещренный, воздушными призывами пронзенный, текст женский, пустой, устный, открытый, пустотелый, призывающий актера на помощь. Вдыхаемая струя, воздушная дыра, у истоков времен стоящая.

Создавать театральный текст означает готовить площадку, где будут танцевать, ставить препятствия, воздвигать частоколы на колы, но хорошо при этом зная, что красивыми бывают одни лишь танцоры, прыгуны и актеры… Эй, актеры, актрисы-Лаисы, кто-то урчит, кто-то зовет, кто-то жаждет ваши тела! Нет ничего, кроме вожделенного тела актера, что заставляет писать для театра. Но слышим ли мы его? Чего я ждал и что мною двигало? Чтобы актер телом своим заполнил продырявленный текст, станцевал в нем внутри.

Кто-то пишет, обращаясь к тому, кто играет. Но различными делает нас не различие глаголов — пишет, играет, — разница определяется временем. Эти тела находятся в работе, когда мое уже отдыхает. Паралитик указует танцующим, безгортанный — профессиональным певцам. Указует бывший танцор, никогда и не танцевавший, а не тот, кто поставил свою подпись под вещицей, автор ветоши. Потому что тот, кого называют автором, есть автор ветоши, управляющий трупа, начальник над его испражнениями, и пусть этот спектакль, который ставится, маленькое сие приключение, не принесет мне мелочного удовлетворения увидеть, как в обращение пускается мое добро и какое оно имеет там хождение, но пусть принесет мне боль, вызванную сознанием, что не являюсь я более обладателем ног двадцатилетним, способным станцевать этот танец, но также и радость от того, что вижу, как высоко танцуют актеры.

Что я, в своем репетиционном кресле импотента-зрителя на колесиках, могу сказать тем, кто танцует и прыгает?.. Могу лишь сказать о. Хочу лишь сказать что. Актер (неважно какой) в наши дни опережает лет на десять. В том, о чем пишется. Тем знанием, которое он имеет о своем теле. Но этим знанием он еще не может как следует поделиться с миром. Потому что ему мешают. И еще потому, что тот, кто обездвижен, все же может поделиться своими знаниями о теле с теми, кто еще в состоянии наслаждаться всеми своими членами, потому что и он о теле что-то знает, своим оцепеневшим телом, танцующим без движения и поющим с закрытым ртом.

«Летающая мастерская». Речь идет не о том, чтобы ее поставить, но чтобы себя в ней растратить. Нужны актеры напряженности, а не актеры намерения. Заставить работать свое тело. Вначале физиологически, втягивать носом, жевать, вдыхать текст. Отталкиваясь от букв, спотыкаясь о согласные, выдувая из себя гласные, жуя, маршируя со всей силой — только так можно понять, как это дышится, и одолеть ритм. Кажется даже, что, только расходуя себя неистово в тексте, теряя в нем свое дыхание, можно найти свое дыхание и ритм. Чтение вглубь, все ниже, ближе к основам. Убить, истребить свое первичное тело, чтобы найти другого — другое тело, другое дыхание, другое накопление, — который должен играть.

Текст становится для актера пищей и телом. Искать мускулатуру этого старого типографского трупа, нащупывать его движения, то, чем он хочет двигаться; видеть, как мало-помалу он оживляется, когда ему вдувают внутрь, заново пережить акт рождения текста, переписать его своим телом, понять, чем он был написан — мускулами, перебоем дыхания, изменениями мощностей; увидеть, что это не текст, но тело, что движется, дышит, натягивается, сочится, выходит на сцену, изнашивается. Ну же! Это и есть настоящее чтение, чтение тела актера. Никто не знает о тексте больше, чем он, и не ему получать указания от других, потому что телу нельзя указывать. Он один точно знает, что — для зубов, что для ног, а что у живота; что то, что еще можно увидеть на бумаге, было создано различными сокращениями тела изнутри, различными внутренними позициями, которые позволяют дышать по-разному. Более, чем шаги остающиеся, следы на земле, распластавшиеся. Нужно найти то, что этот мертвый текст создало, привело в движение. Какой движущей частью тела то было написано. Остерегаться мертвой буквы истории о лицемере: не поддаваться! Не принимать все это за чистую монету и смысл, подлежащий истолкованию! Но увидеть, как он родился, откуда все это выходило, как оно умирало и что им двигало.

Заново сотворить речь умертвить тело. Дойти до исходных состояний. Прочувствовать позиции мускулов и органов дыхания, в которых все это писалось. Потому что персонажи — это и есть позиции органов и картины ритмических состояний. Трам-парарам. Потому как текст есть не что иное, как следы на земле ноги исчезнувшего танцора. И поэтому, и поэтому… и поэтому то не был танец какого-то одного тела; и поэтому то не автор, не тело автора, которое необходимо найти (потому что не он, в конце концов, все это сделал и играет здесь вовсе не актер), и поэтому речь идет, скорей всего, о том, чтобы всемерно обнаружить и истребовать существование чего-то, что хочет танцевать и что не есть при этом человеческое тело, которым, как уверяют, мы обладаем.

Было бы хорошо, если бы однажды актер передал свое живое тело медикам, чтобы они его вскрыли, чтобы мы наконец узнали, что происходит там, внутри, пока оно играет. Чтобы узнали, из чего оно сделано, это другое тело. Потому что автор играет другим, не своим телом. Телом, которое движется в противоположном направлении. Частица нового тела вступает в игру, пускается в расход. Это и есть новое тело? Или накопление прежнего? Пока неизвестно. Надо бы вскрыть. Пока оно играет.

Играющее тело не есть тело преувеличивающее (в жестах, мимике), актер — не «комедиант» и не буйный больной. Игра состоит не в чрезмерном буйстве подкожных мускулов, внешней жестикуляции, утроенной активности видимых выразительных частей тела (усилении гримас, вращении глазами, повышении и ритмизации голоса), играть не значит подавать знаки в большом количестве; играть — это значит обладать, под покровом кожи, поджелудочной железой, селезенкой, влагалищем, печенью, почками, кишками, кровоснабжением, всех форм и размеров трубами, пульсирующей под кожей плотью, всем анатомическим телом, всем телом безымянным, скрытым, кровоточащим, телом невидимым, орошенным, требующим, что движется под, что приходит в движение и которое глаголет.

Но его, актера, пытаются заставить поверить, что его тело есть пятнадцать тысяч квадратных сантиметров кожи, любезно предоставивших себя в качестве носителя смысла спектакля, шестьсот четыре выразительные позы, принятые в искусстве мизансценирования, телеграф, методично отстукивающий жесты и интонации, необходимые для уразумения речи, элемент, краешек, кусочек стройного целого, один из инструментов концертирующего оркестра. В то время как актер — не инструмент и не исполнитель-передатчик, но единственное место, где все происходит, вот, собственно, и все.

Актер не есть исполнитель, потому что тело — не инструмент. Потому что оно не инструмент, управляемый головой. Потому что тело ей не опора. Те, кто убеждает актера, что он должен играть инструментом своего тела, те, кто относится к нему как к послушным мозгам, способным ловко переводить чужие мысли в телесные знаки, те, что думают, что можно передать что-либо от одного тела к другому и что голова может как-либо командовать телом, составляют партию тех, кто не ведает тела, кто подавляет тело, то есть, попросту говоря, тех, кто подавляет.

Если бы актер не наносил на себя грима, мы увидели бы на его теле следы, полосы, как у зебры, пятна, покрывающие эпидермис. Все видят, но никто не осмеливается сказать, что, когда актер выходит на сцену, кожа у него абсолютно прозрачна, так что можно увидеть все, что находится внутри. Тело актера и есть его внутреннее тело (а вовсе не изящная фигура стильной марионетки, исполнителя-паяца), его глубинное тело, вывороченное тело безымянное, его ритмический механизм, то, где все стремительно циркулирует и обращается, его жидкости (лимфа, моча, слезы, воздух, кровь), все то, что по каналам, трубам и проходам-сфинктерам обрушивается вниз, поспешно подымается, переливается через край, преодолевает устья, все, что в замкнутом теле циркулирует, что сходит с ума, хочет выйти из берегов, устремляется вперед и не медлит отхлынуть, что, устремляясь в разные стороны, попадает в потоки, выбрасывается и изгоняется, проходит сквозь тело, от дыры закупоренной к другой дыре отверстой, — и наконец подчиняется ритму, изо всех сил подчиняется ритму, удесятеряет свою силу, подчиняясь ритму (ритм — это то, что происходит от давления, от подавления что происходит) — и выходит, выходит наконец экскреторное, изверженное, водометное, материальное.

Это и есть речь, глаголение, которое актер выбрасывает, но и тут же удерживает и которое, бичуя лик публики, достигает и реально преображает тела. Это и есть основная жидкость, из тела исторгнутая, и рот есть место ее истекания. Это то, что есть наиболее физического в театре, наиболее материального в теле. Глаголение есть материя материи, и ничего нет более опасного и более материального, чем эта жидкость, невидимая и несливаемая. И производит ее актер, в дыхательном ритме, заставляющем ее проходить через все его тело, выбирать самые немыслимые маршруты, чтобы выйти в конце концов из дыры, в голове существующей.

Но каждому актеру ясно, что происходит она не оттуда и что если она и выходит через рот, то это не просто, не естественным образом, но только потому, что прошла уже через весь лабиринт, понапрасну прежде испытав для выхода все другие возможные дыры.

Актер не покоряет, но покоряется, не играет, но себя пронзает, не рассуждает, но заставляет звучать свое тело.

Созданный своим персонажем, он расчленяет свое упорядоченное гражданское тело, истребляет себя. Но не о сложении персонажа идет речь, а о разложении личности, разложении человека, которое происходит на подмостках. Театр тогда только и интересен, когда мы видим естественное тело кого-то (напряженное, на месте стоящее, настороже пребывающее) распарывающимся и на его месте другое тело, из него злым игроком выходящее, которое хочет сыграть во что-то. То истинная плоть актера, что должна явиться. Актеры, актрисы-Лаисы, мы видим ваши тела, и это прекрасно; прекрасно, когда они показывают свою истинную смертную плоть, имеющую признаки, половые и языковые, зрительному залу обделенных, мыслящих на языке французском, вечном и оскопленном.

Актер, который действительно играет, который в игре своей доходит до самой глубины, который разыгрывает из глубины — а ведь только это и значимо в театре, — носит на лице своем распоротое свое лицо (как и в трех важнейших моментах нашей жизни: когда мы наслаждаемся, испражняемся и когда умираем), посмертную свою маску, белую, распоротую, пустую — пустую часть тела, а вовсе не выразительный фас, посаженный на марионеточное тело — на бледной маске лицо, собственную смерть несущее, обезображенное. Актер, который играет, хорошо знает, что это физически изменяет его тело, убивает его каждый раз. И история театра, если бы мы захотели ее наконец написать, с точки зрения актера была бы не историей одного из видов искусств, не историей постановок, но историей длинного, глухого, упорного, все время возобновляющегося, но никогда не достигающего своей цели протеста против человеческого тела.

То, что играет, — это тело невидимое, тело неназванное, тело, исходящее из внутренностей, обладающее органами. Это — женское тело. Все великие актеры — женщины. Потому что остро сознают, что обладают телом, из внутренности исходящим. Потому что знают, что их половые органы тоже внутри. Актер есть тело непомерно влагалищное, влагает он крепко, играет маткой; играет со своим влагалищем, а вовсе не со своей штуковиной. Актеры играют всеми своими дырами, всей внутренностью своего продырявленного тела, а вовсе не своим напрягшимся кончиком. Они говорят не кончиками губ, вся говорильня исходит у них из телесной дыры. Все актеры об этом знают. И еще знают, что им хотят в этом помешать. Быть женщинами и играть влагалищем. Хотят, чтобы они указывали, показывали вещь, одну за другой, по порядку, а не чтобы показывали самих себя. Хотят, чтобы они превратились в род телеграфного устройства, посылающего и выполняющего, передающего своими телами сигналы от одной головы к другой, однонаправленными фаллосами, мужскими членами взвившимися, чтобы путь указывать, аккуратно расставленными стрелками, указующими направление, индикаторами и экзекуторами. В направлении, в правильном направлении, чтобы все оставалось в привычном порядке. Именно это происходит, если опять к ней вернуться, в последней сцене «Летающей мастерской» (человек на мачте и супруги Буко , снизу на него указующие). Актера, на вершине мачты находящегося, с открытыми всем ветрам дырами и влагалищем, супруги Буко вопрошают о смысле, чтобы он указал на то, что показал, объяснил значение жестов и направление фаллоса. В то время как находящийся на вершине смыслом как раз и не обладает, он его потерял, он глаголет продырявленный. Супруги Буко требуют от него беспрестанно отчета, указать на смысл и причину тех звуков, что он испускает; но испрашивая у него смысл, они сами его придают, и этот смысл — спуск, направление которого они ему указывают. То, что они просят его натянуть свою стрелу и что-то обозначить, заставляет его спуститься.

Что, что, что? Как становятся актером, а? Актером становятся потому, что невозможно привыкнуть жить в раз и навсегда даденном тебе теле, с раз и навсегда определенным полом. Тело любого актера есть угроза, к которой надо относиться серьезно, потому что есть порядок, предписанный телу, есть половые органы, которыми тело обладает; и если мы оказались однажды в театре, то это потому, что есть что-то, с чем мы не смогли смириться. В каждом актере заключен тот, кто хочет говорить, подобие иного тела. Иное накопление телесной энергии выходит вперед и выталкивает старое, нам навязанное.

 

Дидье-Жорж Габили

ОСЯ

Вариации о Надежде Мандельштам и Осипе Мандельштаме

Предуведомление

Вообразите себе двух актеров.
Дидье-Жорж Габили, май 1990

Вообразите себе двух актеров, пытающихся репетировать пьесу — невероятно? — в которой представлены ключевые эпизоды из жизни Осипа Мандельштама, советского поэта, исчезнувшего в 1938 году в пересыльном лагере где-то в Восточной Сибири…

Вообразите себе двух актеров, в то же самое время пытающихся репетировать еще и другую пьесу — о бывшем активисте некоей западной коммунистической партии или о попутчике, который в конце 1970-х годов приехал к вдове поэта Надежде, выжившей и доживающей свою жизнь там, в Москве, в эпоху застоя…

Вообразите себе, что у них будет немного получаться или совсем плохо, но если у них начнет получаться, то это произойдет быстро, сразу.

Вот основной материал пьесы «Ося».

Ничего, кроме упрямства этих двух актеров, репетирующих, переделывающих, заново произносящих слова, снова и снова повторяющих движения вещей, слов, действий, не боясь риска никогда не достигнуть ощущения их соразмерности, или чрезмерности, или предела. Да. В таком упрямстве и состоит, и всегда должна состоять работа актеров; им в помощь — время, освещающее и искупающее, но порой истощающее силы и умножающее горести…

Сегодня, когда в некоторых стенах были, так сказать, пробиты бреши, мы, наверное, сможем лучше осознать необходимость этой пьесы — отрывков репетиций, открытых всем ветрам истории (большой, малой). Эта пьеса, построенная по серийному принципу, показывает блуждания, неустойчивость, в которых происходил процесс ее выстраивания. Разве нельзя хотя бы таким, очень скромным способом отдать дань Осипу Мандельштаму и Надежде Мандельштам в сегодняшней (мутной, смутной, смущающей) истории?

Вообразите себе двух актеров…

На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко…

* * *

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

ЖЕНЩИНА

МУЖЧИНА

Обоим за пятьдесят.

1

Женщина . Без определенного возраста, пока еще. Сидит за гримировочным столиком почти в самой глубине сцены — справа. Лампы, расположенные по периметру зеркала, ярко светят, подчеркивая ее профиль. Перед ней на столике кремы и румяна. Несомненно, это — актриса, готовящаяся к выходу на сцену. На ней халат. Его форма и цвет не имеют значения. Он должен быть таким, чтобы она чувствовала себя комфортно.

Мужчина . Тоже сидит. Мужчина сидит на авансцене — слева. Мужчина сидит склоненный всем телом на простом деревянном табурете, опустив голову, его руки бессильно висят. Он сидит, не двигаясь с места в полутени, с замкнутым и одновременно покинутым видом, с его губ иногда срываются смутные почти (или) полностью непонятные бормотания. Серый костюм, совсем непривлекательный, измятый.

Между этими двумя телами — Ничто. То есть подмостки. Голые театральные подмостки. У сцены нет высоты; это нечто вроде погреба, укрытия. Слева в глубине в полутени — стол и четыре стула, у одного из которых сломана ножка; в небрежно брошенной на стол белой простыне и стульях не должно проявляться никакого эстетического замысла (простыня валяется в полном беспорядке).

Никакой музыки. Только ничего не значащие бормотания Мужчины и небольшие точные жесты, производимые Женщиной за туалетным столиком.

Темнота.

2

В положении тел ничего не изменилось, но теперь появился отблеск (очень белый), благодаря которому стали ясно видны ноги Мужчины — это словно полоска света, просачивающаяся из-под плохо прилаженной в наличнике двери. Мужчина замолк. Теперь он смотрит. Женщина продолжает свои медленные движения.

Пауза.

Женщина приостанавливает один из своих жестов — между столиком и лицом.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Нет. (Снова кладет руку.)

Я только спрашиваю у себя, что ты делаешь.

Пауза.

Спрашивала. Всего лишь. О чем ты…

Пауза.

Поешь? Ты говоришь, что поешь. Ты говоришь — что-то приходит.

Что-то.

Ты говоришь, что поешь о том, что что-то приходит. Ты поешь как ребенок. Однако слишком рано. Слишком…

Пауза.

Она встает; качает головой; встряхивает волосы как после купания; разражается коротким смехом, который можно назвать ребяческим; останавливается.

Пауза.

Репетирую. (Горбится, стареет, усиливает дрожь в руке.)

Еще репетирую. (Встает, снова разражается коротким взрывом смеха.)

Вот.

Так лучше.

Что скажешь.

Пауза. Очень долгая.

Это было в Киеве; сначала в Киеве,

На берегу Днепра.

Первая наша настоящая прогулка, и…

Пауза.

Нет.

Не сейчас.

Пауза.

(Голосом, о каком говорят «белый».)

Ося.

Пауза.

Нет.

Не сейчас.

Пауза.

Словно что-то накатывает само собой, независимо от ее воли.

Однажды ночью и меня тоже вызвали; к тому времени ты давно умер — тебе уже не могло навредить, что меня вызывали однажды ночью, — а я едва успела надеть на себя что-то приличное.

Пауза.

Не успевала. Только накинула на плечи старое пальто.

Ты бы не одобрил, конечно.

Многие годы заставлять себя быть всегда готовой к такому событию — и в последний момент забыть все свое достоинство, я имею в виду подобающую одежду…

Но они, они-то об этом заботились. И по-прежнему заботятся, по отношению к себе.

Пауза.

А почему вы…

Пауза.

Нет.

Не сейчас.

Пауза.

«Товарищ женщина всегда на самом острие борьбы с классовым врагом / на передовой линии борьбы против таких элементов, как вы / как вы…»

а я,

кто я такая, чтобы запретить поступать в университет /

«Кто вы такая, чтобы запретить поступать в университет…»

Вместе со всеми возможными мотивировками о моей

иудейской национальности.

Народ иудеи, иудейство.

Заметил созвучие?

«Но мне наплевать на МОЕ ИУДЕЙСТВО!»

Как тебе было и есть наплевать, так и мне наплевать.

Существуют и другие вещи. (Медленно поворачивается в сторону распрямившегося мужчины. Смотрит на него. Кажется, что смотрит.)

Ничего.

МУЖЧИНА. Что-то.

Перед дверью.

Это задержало меня в самый последний момент.

ЖЕНЩИНА. Я репетирую.

МУЖЧИНА. В последний момент, перед тем как постучать в ее дверь, когда рука уже поднялась, чтобы постучать в ее дверь, одна мысль: здесь, в этом коридоре, здесь даже не пахло щами… И не пахло даже остатками со вчерашнего дня…

Идиотизм, идиотская мысль западного человека!

Женщина быстро распрямляется.

Темнота.

3

Она опять сидит, в старом пальто (возможно, вероятно, пальто Надежды?), надетом прямо на халат, и смотрит на мужчину с настоящим испугом.

Мужчина наполовину приподнял руку со сжатым кулаком, словно собираясь постучать в невидимую дверь. Этот жест напомнил также о другом: об отголосках, былых отголосках революционного приветствия. Он говорит.

МУЖЧИНА. Я не нашел удовлетворительного ответа насчет этой истории со щами.

Я постучал, в конце концов я все-таки постучал.

По чему-то.

ЖЕНЩИНА. Войдите!

Она крикнула.

Мужчина смотрит на свой кулак, руку, словно только в этот момент удивившись тому положению, которое они занимают.

Мужчина встает, по-прежнему не спуская глаз со своей руки и кулака.

Пауза.

Женщина суетится. Снимает, потом снова надевает пальто. Вынимает платье, прикладывает к себе, отбрасывает и т. д. Мужчина опускает руку, словно сожалея о чем-то.

МУЖЧИНА. Она крикнула старушечьим голосом, что не готова. Шум женской суеты за дверью. По-французски. Потому что она наверняка ожидала его визита. Ей сказали. Ее предупредили.

Клеевая краска берлинской лазури на стенах в коридоре облупилась, и я подумал о стихотворении 81 «Я НЕ УВИЖУ ЗНАМЕНИТОЙ „ФЕДРЫ“ / В СТАРИННОМ МНОГОЯРУСНОМ ТЕАТРЕ…»

Что же я увижу за дверью, а точнее — кого?..

Темнота.

4

Женщина исчезла. Лампы в гримерной потушены.

Мужчина стоит в центре сцены спиной к зрителю. Весь свет направлен на него. Он беззаботно держит книгу за край обложки, так что книга свешивается вдоль его ноги.

МУЖЧИНА. Почему меня обманули. Меня не обманули. Возможно ли так долго прятаться за…

Прятаться за этой…

И белая проститутка станет красной. Все канет во чрево порядка, вагину. Укрепления союза.

Когда встало солнце, изнуряя розовым цветом пригороды, в поездах, идущих к великой поглотительнице, всегда оставались люди, верившие в революцию.

И вечером на пустой сцене старый и всегда все более и более пьяный сторож Антона Чехова читал Владимира Ильича Ленина.

Версия после чистки-исправления.

Книга падает. Он медленно поворачивается.

Вот.

Пауза.

Вынимаю сигарету. (Вынимает сигарету.)

Зажигаю. (Зажигает.)

Пауза.

И пока еще закуриваю.

Облако дыма.

Мужчина смотрит на произведенный им дым.

Неба нет.

Небесный свод в виде потолка, покрытого клеевой краской берлинской лазури. К тому же.

Осыпавшейся. К тому же.

Тяжесть фальшивой лазури, камня, бетона Восстановления: он, конечно, растрескался.

Из-за моей спины, из другой двери, из другого дома выходит мужчина — он вышел из другого дома и остановился при виде этого иностранца, от которого пахло американским табаком; но ненадолго, кто знает…

В узком коридоре затихает звук его шагов.

Цок-цок, цок-цок, ботинки, подбитые железом, цок-цок, чекист?

Женщина возвращается.

Она тоже в сером костюме; облезлый лисий воротник.

Проходит вдоль авансцены, ни разу еще не взглянув на Мужчину .

ЖЕНЩИНА. «А теперь я даже не смотрю на небо. Увижу облако, но кому теперь его показывать?» (Поворачивается к мужчине.)

Что ты делаешь, Ося?

Ося, ты слишком много куришь, ты слишком много пьешь.

Ося, подумай о сердце…

Пауза.

Что ты говоришь?..

Пауза.

…Что было бы истинным благословением умереть в своей постели от болезни сердца?..

Темнота.

5

Женщина сидит на полу авансцены, одной рукой опираясь на табурет, другой поддерживая подбородок; глаза закрыты. Посередине — книга. Светлое пятно.

Мужчина сидит за гримировочным столиком; он берет один за другим находящиеся на нем предметы, взвешивает в руке, обнюхивает. Не смотрит в зеркало. Никогда.

ЖЕНЩИНА. Что ты делаешь, Ося?

МУЖЧИНА. Не знаю.

Пауза.

Значит, я что-то делаю, раз вы меня спрашиваете; значит, я должен быть к этому причастен, раз вы называете меня Осей — уменьшительно-ласкательным от Осип, и может быть…

ЖЕНЩИНА. Осюша, что ты делаешь?

МУЖЧИНА. Осюша… Как вам будет угодно.

Я не знаю вашего языка, но вы, кажется, прекрасно разговариваете на моем.

Я всегда хотел, отметьте.

ЖЕНЩИНА. Глупости. Вот что: ты говоришь и делаешь глупости. Сам хорош.

О, не буду же я просить тебя держать язык за зубами.

МУЖЧИНА. Ваш язык. Мне всегда что-то — не знаю что — всегда мешало мне выучить его.

Послушай!

Женщина встает, резко поворачивается к Мужчине .

Они смотрят друг на друга.

ЖЕНЩИНА. «Простите меня, о простите меня, что заставила вас ждать! Вы, наверное, говорите себе, что за женщина. Как можно заставлять ждать такого человека, как вы, к тому же вы приехали издалека!

Здравствуйте! Здравствуйте!» (Бросается к нему с распростертыми руками, пытается изобразить легкость, играя Надежду-в-старости.)

Мужчина делает знак: неверно.

Она начинает сначала — проще.

«Простите меня, о простите меня, что заставила вас ждать! Вы, наверное, говорите, что за женщина. Как можно заставлять ждать такого человека, как вы, к тому же вы приехали издалека!

Здравствуйте! Здравствуйте!»

Темнота.

6

Женщина снова за гримировочным столиком, она стоит на том месте, где был Мужчина .

Книга.

Мужчина на коленях наполовину согнулся над книгой.

ЖЕНЩИНА. Не так.

МУЖЧИНА. Нет, это было не так.

ЖЕНЩИНА. Ты хочешь, чтобы я начала сначала?

МУЖЧИНА. Нет, не стоит.

ЖЕНЩИНА. Что, так плохо?

МУЖЧИНА. Нет. Все правильно.

Слишком правильно.

Пауза.

Как только я мог представить себе, что что-нибудь еще может быть правильно? И о каком праве, о какой правильности идет речь? Как правильно настроенный инструмент? О каком правосудии? Разве благородная цель обязательно является правой целью?

ЖЕНЩИНА. Я ничего в этом не понимаю.

Мужчина опять берет книгу, листает.

МУЖЧИНА. «Words, words, words!»…

ЖЕНЩИНА. Тогда уже почти не было книг… и едва можно было найти, чем писать.

Пауза. Очень длинная.

Ося?

МУЖЧИНА. Да…

ЖЕНЩИНА. Когда они придут?

МУЖЧИНА. Ночью. Они всегда приходят ночью.

В ночь с 1 на 2 мая 1938 года в Воронеже. Союз Советских Социалистических Республик.

А мы в тот вечер будем вместе, ты будешь спорить со мной, Надежда…

Ты будешь упрекать меня в том, что я слишком много болтал, а потом, в ту ночь, тебе приснятся иконы, и ты проснешься в слезах. А я тебе скажу, что все плохое уже позади, что ничего больше не случится…

Она смеется.

ЖЕНЩИНА. Идиот!

МУЖЧИНА. Да, да, идиот.

И восхищенный. Прекрасно.

И болтливый. Прекрасно.

«Покуда с нищенкой-подругой», счастливый, несмотря ни на что.

Она больше не смеется.

ЖЕНЩИНА. Отказываюсь обращать внимание. Решила больше не обращать внимания. Меня зовут…

Надежда Мандельштам.

Я никогда не была замужем за Осипом Мандельштамом, даже гражданским браком, но я ношу его имя.

Я решила носить его имя до самой смерти, которой я так часто себе желала.

И в моей голове танцуют сотни стихов Осипа Мандельштама.

Тысячи слов, words words words. Гранитный язык в песках памяти. Настоящая

революция.

Какое вам за дело, ублюдки, до того, что я ношу его имя? Вы говорите «как печать позора», вы говорите «И МАЛЕНЬКИЙ ОТЕЦ НАРОДОВ АПЛОДИРУЕТ / КУДА ЖЕ ОНА СВАЛИЛАСЬ, ТВОЯ РЕВОЛЮЦИЯ, ВЕЛИКИЙ ОТЕЦ / ОНА РУХНУЛА ГДЕ-ТО НЕПОДАЛЕКУ / ОНА СВАЛИЛАСЬ В ТЫСЯЧЕ КИЛОМЕТРОВ В ЧЕРНЫХ ЗЕМЛЯХ С ПОМОЩЬЮ МЕДЛЕННОЙ ГИЛЬОТИНЫ, ЕЕ СЕСТРЫ, ОЧЕНЬ МЕДЛЕННОГО НОЖА ЛАГЕРЕЙ…»

Мужчина аплодирует, не выпуская из рук книги.

МУЖЧИНА. Браво. Какая красивая декларация.

ЖЕНЩИНА. Да. И правильная.

МУЖЧИНА. Да? Наверное…

ЖЕНЩИНА. Без всякого сомнения.

Пауза.

Теперь вы входите.

МУЖЧИНА. Вошел.

ЖЕНЩИНА(строго). Дайте мне эту книгу.

У вас были пустые руки.

МУЖЧИНА. У меня были пустые руки. В квартире — разве это можно назвать квартирой? — было темно; она накрасилась, как девушка перед любовным свиданием.

ЖЕНЩИНА. Как старая женщина, находящая еще силы для самоуважения…

«Войдите», — сказала она, и грим (он был не самого высокого качества) выглядел на ней как восточная маска. Под ним — множество морщин образуют географическую карту ее истинной личности…

Глазам — радость, рту — немного горечи, лбу — беспокойство, заботы, страхи: просто жизнь… всегда готовая завершиться… никогда не завершенная.

Темнота.

7

Мужчина в глубине сцены сидит за столом.

Он постукивает кулаком через одинаковые промежутки времени — удары немного приглушаются простыней.

В центре рядом с книгой стоит Женщина , опустив руки.

Напевает.

ЖЕНЩИНА. За дверью стояли мужчины.

Стояли мужчины.

Стояли мужчины.

(Ad libitum.)

МУЖЧИНА. Меня это раздражает.

Пауза.

Женщина прекращает напевать. Шепчет.

ЖЕНЩИНА. Все мужчины в штатском. И это не штатское. На них штатские коверкотовые пальто, и все одинаковые.

МУЖЧИНА. Это действительно раздражает. Или наводит тоску. Не знаю.

ЖЕНЩИНА. Мне понадобилось некоторое время, слишком много времени, чтобы понять: эти пальто были формой.

Словно мираж за только что открытой дверью. Мираж, из которого рождалась надежда.

Слишком много времени. Это ни на что не похоже. Может быть, секунда.

И тут входит первый. «Можно войти?» — делал вид, что спрашивает. Он уже вошел.

МУЖЧИНА. Начни сначала.

ЖЕНЩИНА. За дверью стояли мужчины.

Стояли мужчины.

Стояли мужчины. (Все громче и громче, все сильнее и сильнее. Потом останавливается. Резко. Она словно на грани обморока, затем приходит в себя.)

Мужчина встает.

Так?

МУЖЧИНА(подходит к ней со спины). Откуда я знаю.

ЖЕНЩИНА. Когда это было?

МУЖЧИНА. Что?

ЖЕНЩИНА. Это. То, о чем я говорила. О чем напевала.

МУЖЧИНА. Всегда. Везде.

Однажды я скажу тебе кое-что.

Однажды мне тоже будет что тебе сказать.

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Не сейчас. Когда-нибудь.

Сейчас не могу.

Не знаю почему.

Из-за всего этого во мне что-то оборвалось.

Понимаешь?

ЖЕНЩИНА. Нет.

МУЖЧИНА. Здесь, сегодня что-то во мне оборвалось. Можно это понять, нет?

ЖЕНЩИНА. Возможно.

Пауза. Очень долгая.

Мужчина возвращается к столу, весь сгорбленный.

Он постарел.

Я должен начать все сначала.

Пауза.

Мужчина тянет за простыню и опрокидывает разбитый стул. Это придает ему сил.

МУЖЧИНА. «НУ ЧТО Ж, ПОПРОБУЕМ: ОГРОМНЫЙ, НЕУКЛЮЖИЙ, / СКРИПУЧИЙ ПОВОРОТ РУЛЯ!» — говорил Осип Мандельштам / он остался / жил в революции среди / остался / жил / испытывал / «ОГРОМНЫЙ, НЕУКЛЮЖИЙ, / СКРИПУЧИЙ ПОВОРОТ РУЛЯ!»

ЖЕНЩИНА. Зачем ты так кричишь?

МУЖЧИНА. Не знаю.

Это возвращается. Вот и все.

ЖЕНЩИНА. Здесь не надо кричать.

МУЖЧИНА. Да. Наверное. Не сейчас, во всяком случае.

Пауза.

Женщина упрямо продолжает стоять в центре сцены.

Мужчина передвигается с трудом, держа в руках простыню.

Он выглядит жалко.

ЖЕНЩИНА. И когда это произошло. Я хочу сказать: для него, для нее, для Осипа, для Надежды. Когда. Точно.

МУЖЧИНА. Ты имеешь в виду, в первый раз?

ЖЕНЩИНА. Да, в первый раз.

МУЖЧИНА. Ну хорошо.

Пауза.

По его виду мы понимаем, чего ему стоит предаваться подобным воспоминаниям.

В 1934 году. Это было тоже однажды майской ночью, но какой-то другой майской ночью, 14 или 15 числа. Разумеется, неважно.

Пауза.

Им открыла Надежда, я помню, помню, она рассказала мне об этой ночной операции, первой операции в очень темной квартире, там была пожилая женщина, слишком накрашенная.

Она, кажется, напоила меня чаем, из самовара, местный колорит.

Она открыла им.

Женщина снова напевает.

ЖЕНЩИНА. За дверью стояли мужчины.

Стояли мужчины.

Стояли мужчины.

Темнота.

8

ЖЕНЩИНА. …И первый сказал: «Можно войти?» Он уже вошел, за ним остальные / …нашествие коверкотовых пальто заполнило все пространство — в квартире было мало места, впрочем, Ахматова…

Вы знаете Ахматову? / Разве вы знаете наших величайших поэтов? / Чему вас учили в нашей стране? «Тихий Дон» и Маяковский, наверное, в лучшем случае… / Попутчики, первоклассные компаньоны, могильщики — простите, простите меня за то, что заставила вас ждать… Вы приехали издалека, чтобы поговорить о нем, о нас… а я заставляю ждать, подозреваю вас…

МУЖЧИНА. Ничего страшного, ничего.

Пауза.

Продолжайте, пожалуйста.

ЖЕНЩИНА. Ахматова, я говорила об Ахматовой, говорила, что Ахматова тоже там была, и Лева Гумилев, ее сын — он жил с нами, — и Бродский, переводчик, — конечно, это он нас выдал — и вот нашествие белых коверкотовых пальто… Мы все были в той крохотной двухкомнатной квартире, помню, очень хорошо помню, что Анна спала на кухне…

МУЖЧИНА. Анна?

ЖЕНЩИНА(с небольшим раздражением). Ну да, Анна. Ахматова. Единственная верная подруга. И после смерти Оси тоже.

МУЖЧИНА. Простите меня.

Постараюсь больше не перебивать.

Молчание.

Прошу вас, продолжайте.

ЖЕНЩИНА. О, все это обычная процедура… Они спросили у него документы, и он, улыбаясь, дал им документы, а я в это время пыталась спрятать самое важное — другое — бумаги, компромат, стихи / Пыталась сообразить, где они будут искать, вскрывать матрацы, перетряхивать все, опрокидывать полки и т. д. / У таких людей профессиональный навык, так сказать, чутье, так называемая способность выгонять из логовища дичь — террористов-евреев-контрреволюционеров-везде-и-повсюду / И, может быть, худшее еще не началось, худшее еще только предстояло, и я радуюсь, да-да, радуюсь иногда, зная, что мне осталось жить так мало времени и я уже не увижу худшего. / «ВЕК МОЙ, ЗВЕРЬ МОЙ» / Все это обычная процедура. / «ВЕК МОЙ, ЗВЕРЬ МОЙ» / Он писал об этом много лет назад, и как он был прав, как он был прав, мог ли он только представить себе такое — когда эти чекисты допрашивали, и переворачивали, и раскидывали в разные стороны нищенские следы нашего существования / Я спрятала его последние стихи в пустые кастрюли / Они не нашли / Они увели его на допрос из-за памфлета о Сталине, самого плохого его стихотворения, доказывающего, как они говорили, объ-ек-тив-но анти-революционное поведение / Он не вернется, говорила я себе, но тогда он вернулся, его помиловал сам Хозяин, смерть была перенесена на более отдаленный срок, но он вернулся, помня о смерти / Четыре года спустя они придут снова / Это будет в другом доме, это будут другие люди, но той же породы, и им нужен будет он сам в качестве Доказательства, словно он в конце концов превратился в воплощенное Доказательство…

Нет.

Ибо дух смерти, дошедший до своего апогея, не испытывает больше необходимости оправдываться перед людьми — какими людьми? Здесь больше нет людей, есть только те, что вместе с ними, и те, что против…

Последние должны исчезнуть. Вот и все.

Пауза.

(Грубо.) А вы, говорите, были коммунистом?…

Мужчина резко встает.

Направляется к авансцене.

Смотрит на часы.

МУЖЧИНА. Уже слишком длинно. Слишком длинно.

ЖЕНЩИНА. Но это еще не финал. Ты даже не ждешь, пока мы закончим.

МУЖЧИНА. Лучше остановиться на «Вот и все». «Вот и все» будет хороший финал.

ЖЕНЩИНА. Конечно.

Пауза.

МУЖЧИНА. Я тебя не убедил.

ЖЕНЩИНА. Мне понравился финал.

МУЖЧИНА. Еще бы. Тебе-то что. С тобой-то что может случиться. Ты никогда не принимала участие, я хочу сказать, реально, то есть буквально.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. А вы, говорите, были коммунистом?..

Пауза.

Потом Мужчина решается.

МУЖЧИНА. Да, я был коммунистом.

Пауза.

Там, где я жил — в слепой и глухонемой стране, не было выбора. У меня была такая же судьба, как у всех, кто каждое утро ездил на пригородных поездах, а по ночам повторял одни и те же речи — на пустых сценах, в малюсеньких театрах — для всех пьяных сторожей с руками, красными от липкого вина. И я сам чувствовал себя липким от этих набожных призывов к революции масс, классовой борьбе, но не было другого выбора, уверяю вас, кроме такого выбора, или же надо было вставать на сторону Хозяев!..

ЖЕНЩИНА. Ося!

МУЖЧИНА. Потом возникло ровно противоположное мироощущение.

Однажды:

красный потолок стал осыпаться. Небо. Открылось. Потолок. Небо,

разрыв, пропасть.

Глаза, открывшиеся на Красной площади — или где-то еще, за дверью жены советского поэта, убитого в 1938 году. Берлинская лазурь осыпалась, древние стены новой проказы.

Здравствуйте, говорю, говорю вам, я только что узнал о мертвеце, который никем мне не приходился, и я не знал его, пока у меня не открылись глаза / Эдип! Эдип! Живой плевок на Маленького Отца Народов / Я, видите ли, наконец перерезал пуповину и прихожу теперь узнать, как у вас дела / Не слишком ли поздно / Разве вы надеетесь, вы-то-же-его-жена-такая-верная-раздавим-слезу, разве вы надеетесь, говорил я, что сорок лет спустя все мертвые восстанут из могил — и не для того, чтобы оскорблять выживших (в чем можно упрекать выживших, чья упрямая трусость жизни является смелостью слепцов, глухонемых уродов?), но для того, чтобы сплясать непристойный рок-н-ролл скелетов, в память о грудах-трупов-всех-стран-соединяйтесь?!..

Мужчина начинает плясать, совершая какие-то невообразимые, беспорядочные, дикие движения.

ЖЕНЩИНА. Ося, хватит! (В свою очередь встает. Бросается к нему. Овладевает собой. Останавливается, прежде чем к нему прикоснуться. Отступает.)

Не останавливай танец / Ты не умеешь танцевать / Ты похож на человека, который сажает одно деревце, но думает о будущем лесе,

ноги погружаются в черную грязь,

и мертвые кони и мертвые всадники пехотинцы кулаки ссыльные заключенные / МЕРТВЫЕ / отравляют все вокруг / но ты наклоняешься / сажаешь деревце — и оно уже является будущим лесом / и слово ветра / инструмент, который не надеется, но звучит / ОСЯ / не останавливай танец!

Но Мужчина в изнеможении падает на простыню.

Темнота.

9

Женщина начинает накрывать на стол.

Стол на четверых.

В чемодане несколько разрозненных тарелок, приборов, бокалов.

Все это завернуто в народную газету «Правда».

Постепенно весь пол покрывается измятыми газетами. Мужчина ходит из конца в конец по авансцене, пьет прямо из бутылки; время от времени пишет на листке, лежащем на табурете.

МУЖЧИНА. Теперь все худшее осталось позади.

Пауза.

Пьет.

Смотрит на листок. Не пишет.

Теперь они оставят нас в покое.

Пауза.

Конечно, это не Москва и даже не Воронеж.

Пауза.

Саматиха. Дом отдыха. А зачем вообще мне отдыхать.

Пауза.

Хорошо. Нам очень повезло.

ЖЕНЩИНА. Почему?

МУЖЧИНА. В конце концов, мы же познакомились с интересными личностями.

ЖЕНЩИНА. А сколько среди них людей?

МУЖЧИНА. И вправду. И вправду. Довольно мало. Естественно. (Смеется.)

ЖЕНЩИНА. В лучшем случае — трусы, в худшем — предатели. Кроме Пастернака и Анны. Все остальные уже исчезли.

МУЖЧИНА. Ну ладно. Мы не исчезли.

Мы здесь. Живы. Еще.

Пауза.

Я думаю о Данте. Я все время думаю о Данте. Наверное, из-за ада.

Пауза.

Не думаю. Здесь ад поблек. Немного. Мне нравятся деревья в парке. Не нравится доктор. На каждом шагу я давлю насекомых. Иногда укоряю себя за это, потом забываю. И забываю дышать.

Пауза.

(Делает большой глоток.) Ты.

Пауза.

(Снова пьет.) Бутылка водки. И ночь земли — вовне, — которая пахнет ночью земли. Этого достаточно. Недостаточно. Вот лист, на котором я пишу. Мне не нравится то, что я сегодня пишу. Сегодня я больше не буду писать.

Пауза.

Вспоминаю о нашей квартирной хозяйке в Воронеже: хороший человек.

ЖЕНЩИНА. Да.

МУЖЧИНА. Что ты делаешь?

ЖЕНЩИНА. Ты же видишь.

МУЖЧИНА. Да, вижу.

Пауза.

Надежда.

ЖЕНЩИНА. Да.

МУЖЧИНА. Почему ты ставишь четыре прибора?

ЖЕНЩИНА. Потому что к нам должны прийти хотя бы двое неизвестных.

МУЖЧИНА. Кто?

ЖЕНЩИНА. О, я не знаю. Кто будет за нашим столом — не знаю.

Мы здесь так далеко от всех…

МУЖЧИНА. Скажи мне, кто.

ЖЕНЩИНА. Не знаю, действительно не знаю.

Два ребенка, если тебе угодно. Я бы хотела, чтобы это было два ребенка.

МУЖЧИНА. Сентиментальность.

ЖЕНЩИНА. Ахматова и Пастернак, может быть.

МУЖЧИНА. Вместе? За нашим столом? И я — вместе с ними? Ну это абсолютный идеализм.

ЖЕНЩИНА. Тогда два милиционера, два военных, два чекиста.

МУЖЧИНА. Вот это мудро.

Пауза.

Дай им лучшие куски. Они так часто работают на холоде, эти молодцы из участка. (Смеется.)

Пауза.

Слишком много пью. Слишком много болтаю. Знаю.

ЖЕНЩИНА. Да.

Пауза.

Теперь она смеется.

Наклоняется над столом.

Приятного аппетита, ребята.

МУЖЧИНА. Товарищи.

Пауза.

Следует говорить: приятного аппетита, товарищи.

Молчание.

Скажи.

Женщина молчит.

Скажи!

ЖЕНЩИНА. Ося!

МУЖЧИНА. Скажи: товарищи, ангелы-хранители, воздушные гимнасты диалектики, еще добавочки!

Женщина , мертвенно-бледная, дрожащая, распрямляется.

ЖЕНЩИНА. Прошу тебя! Прошу тебя!

МУЖЧИНА. Я задыхаюсь! Я задыхаюсь… (Задыхается. Дышит. Пытается успокоить дыхание. Он в гневе.)

И ничего другого. Ничего между моими тяжелыми вздохами, ничего между моими словами, ничего, ничего…

Пауза.

Не надо нервничать, правда, не надо.

Сделайте еще раз для меня рискованный прыжок по ходу смысла истории, товарищи с раздвоенными-казенными-языками! Безопасный двойной прыжок с кувырком по ходу смысла истории!

Одна и та же история — ваша история.

Вот и все.

А я должен сознаться во всем: мне удалось купить на черном рынке новые туфли, но без желтых носов.

Это только Маяковский любил желтые носы…

От этого он и умер, даже он…

Пауза.

Успокаивается.

Ну, приятного аппетита, товарищи. Осталось еще много хлеба и воды, капусты и рыбы. Угощайтесь! Пожалуйста!

Пауза.

Он совершенно успокоился. Тоном рассказчика.

Двое. Один молодой, а другой менее молодой. Расселись, словно гости в кухне за столом. Разговаривают. Один из них говорит — постарше, — тот, кто постарше, всегда говорит: «Зачем давать столько вещей?

Не надо…

Вас скоро выпустят», — таким сладким-сладким голосом, даже не приторным и вовсе не неприятным, нет. Действительно сладким.

Пауза.

В первый раз их много пришло, помнишь?

Очень впечатляюще, точно настоящее развертывание революционных сил.

Теперь же они непринужденно скользили между воздухом и землей, между столом и стульями; слегка касаясь, танцевали в общем что-то очень легкое: сущие ангелы, я тебе говорю. Добрые друзья смерти.

Пауза.

Здесь они вовсе не хотят ничего нарушать. Они просто хотят, чтобы были соблюдены все нормы плана.

Нормы плана.

Плана.

Молчание.

Женщина снова садится за стол, держа голову руками.

Мужчина разрывает лист бумаги.

Подходит к Женщине . Гладит ей волосы.

Однажды я напишу комедию.

Пауза.

Да-да, комедию.

Темнота.

10

Женщина одна, снова сидит перед гримировочным столиком. Снимает грим. Повсюду разбросаны газеты, здесь же простыня, книга, столовые приборы.

ЖЕНЩИНА. Он никогда не напишет комедии.

Пауза.

Комедии.

Пауза.

Впрочем, ему не очень-то нравилось смотреть комедии в театре.

Пауза.

Ну и что.

Пауза.

Ничего. (Поворачивается. Рассеянно смотрит в сторону авансцены).

Не правда ли?

Темнота.

11

На авансцене параллельно рампе в длину стоит стол. На нем белая простыня, словно саван.

Под простыней лежит тело Мужчины . Женщина приносит цветочные лепестки, разбрасывает их на тело /саван Осипа/ Мужчины .

Женщина находится на одной линии со столом, она стоит в профиль к публике.

Потом Женщина садится на табурет.

Декламирует. Сначала это речитатив.

Музыка. Но очень слабая, она звучит из плохого кассетного магнитофона, который женщина может, например, держать в руке.

Или же магнитофон может стоять на столе.

ЖЕНЩИНА. Не ищите. Здесь никого нет.

Под последним слоем земли — пустота.

Его накрыл саван ветра; саван — ветер.

Пауза.

Кто-то задыхается, это он.

Тенистая память слов. Ничего больше.

Споры и крики, песни и смех на берегу Днепра в первый раз, когда он…

Пауза.

Кажется, она хочет выйти; возвращается.

На одном дыхании.

И я ничего не высекла на стеле.

И не было стелы, где можно было бы высечь его имя, И не было места, чтобы высечь его имя, и не было времени.

Ничего, кроме слов, пляшущих в воздухе, кроме слов, подобных детским словам для кенотафа.

Пауза.

Она резко срывает простыню.

Появляется Мужчина , встает, садится на стол, у него опущены плечи; трясет головой.

МУЖЧИНА. Нет.

ЖЕНЩИНА. Почему?

МУЖЧИНА. Это смешно.

ЖЕНЩИНА. Нет.

Пауза.

МУЖЧИНА. Я сказал себе, что умер; я сказал себе, что у меня будет камень с высеченным на нем именем; я буду ему завидовать.

Пауза.

Как можно завидовать тому, кто сгнил в общей могиле?

Пауза.

В общей могиле, из-за того что болтал?

ЖЕНЩИНА. Когда?

МУЖЧИНА. Сама знаешь когда.

ЖЕНЩИНА. Где?

МУЖЧИНА. Это тоже ты прекрасно знаешь. Теперь.

ЖЕНЩИНА. Но я хочу, чтобы ты повторил.

Чтобы ты это повторил.

МУЖЧИНА. В пересыльном лагере, в 1938 году, в Восточной Сибири.

ЖЕНЩИНА. Значит, это была не просто болтовня.

Темнота.

12

Ничего не изменилось.

Они не сдвинулись с места.

Мужчина молчит. Ни одного движения. Очень важно, чтобы мужчина молчал. Не произносил ни звука.

ЖЕНЩИНА. Вот приказ. Вот ветер вздоха. Но я прожила долго.

Это древний голос, как я помню. Но я прожила долго. Вот единственный приказ — вспоминать. Но мне хорошо.

Хорошо.

Повторяю: я жила для того, чтобы вспоминать. Признаюсь.

Разве это сложно — вспоминать, долго; это сложно, просто, тренировать свою память, чтобы вспоминать.

Долго.

В зверином мире.

Темнота.

13

На авансцене снова стол. Но на этот раз он стоит на попа. Вертикаль. Черная.

Перед ним на полу валяется смятая в шарообразный ком простыня.

Мужчина снова сидит на табурете на авансцене, низко опустив голову — на левом крае сцены.

Женщина снова перед столиком в гримерной, в самой глубине сцены, она совершает те же действия, что в начале пьесы.

МУЖЧИНА. Там было что-то. За дверью. Это задержало меня в самый последний момент.

Пауза.

Мысль. (Он поднимает руку со сжатым кулаком — медленно, снова.)

Не знаю. (Опускает руку.)

Больше ничего.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. История о щах. Ты говорил — «мысль о щах».

МУЖЧИНА. Вот именно: о щах. Неважно что. Любая мысль.

Пауза. Очень длинная.

Она: морщины старой женщины под старыми румянами.

Пауза.

И ты тоже.

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Ты тоже прекрасна.

Пауза.

Женщина в волнении приостанавливает свои движения.

ЖЕНЩИНА. Теперь мы больше не говорим друг другу такие вещи.

Пауза.

Нет.

МУЖЧИНА. Ты прекрасна.

Все-таки. (Улыбается.)

ЖЕНЩИНА. Продолжим.

Мужчина ложится на стол.

Женщина снова берет простыню, чтобы его накрыть; не решается.

Пауза.

Мужчина снова садится; но теперь спиной к зрителям.

МУЖЧИНА. Невозможно.

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Это.

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Все.

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Надо уметь молиться.

Я не умею молиться.

ЖЕНЩИНА. Продолжим.

МУЖЧИНА. Она…

Она должна была сказать и это тоже…

ЖЕНЩИНА. Что?

МУЖЧИНА. Давай продолжим.

Темнота.

14

Он обращается к Женщине , находящейся теперь на некотором расстоянии сзади. Вот и все.

МУЖЧИНА. Мне по-прежнему, по-прежнему тяжело поднимать руку. Правую. И говорить.

ЖЕНЩИНА. Потому что однажды придет неизвестный.

МУЖЧИНА. Боль в кулаке. Я поднял его для…

ЖЕНЩИНА. Ко мне приходили тысячи неизвестных, и все они представляли бы, сами того не зная, или…

МУЖЧИНА. Того, чтобы постучать. Постучать в дверь. Услышать ее: знакомые звуки для того, кто готовится к последней минуте.

ЖЕНЩИНА. Он знал — возможно, он знал… «Меня зовут Надежда Мандельштам», и неважно, как меня зовут, в самом деле, неважно, принадлежит ли вам ваше имя, но дайте мне время, чтобы снова стать женщиной, прошу вас, прошу вас.

МУЖЧИНА. И не надо нервничать.

Надо ждать.

В коридоре с осыпавшимся потолком (красно-голубого-кроваво-красного цвета).

Слышать.

Звуки шагов в коридоре с облупленными стенами (красно-голубого-кроваво-красного цвета).

Слышать.

Чекист.

И говорить себе, что еще недавно мы бы посмотрели на этого чекиста иначе.

ЖЕНЩИНА. Конечно, это не белый цвет Шанель, конечно, он очень отдаленно напоминает…

Но я вспоминаю о берегах Рейна, Роны и Женевском озере.

Вы скажете мне, что у меня акцент кантона Во, и вы заметите, что у меня плохой грим.

Разве это я была той молодой девушкой с темными или светлыми волосами?

Разве меня любил мужчина, который пил и сочинял стихи, завывал, рыдал и снова находил в себе мужество, когда не на что было надеяться?

Разве этот мужчина любил меня?

Разве эти по-прежнему существующие слова обоснованны — я хочу сказать, с лингвистической точки зрения: исчезновение, основанное на зубоскальстве дураков?..

Если вы смеетесь над этими словами, вы доказываете их исчезновение самым серьезным смехом, самым смертельным и очень простым смехом.

Пауза. Очень длинная.

Однажды Ося тоже увидит во сне иконы; и это будет в последний день; и после последнего дня у меня будет еще много других дней.

В одиночестве.

МУЖЧИНА. Или с другими глазами.

Пауза.

Нет.

Пауза.

Мы бы только осмелились посмотреть на него, на этого чекиста.

Без страха.

С чистой совестью попутчиков.

Темнота.

15

Мужчина сидит на белой простыне, разложенной на черном столе, по-прежнему стоящем вертикально.

Читает книгу или делает вид, что читает.

Женщина в глубине сцены резко и беспорядочно ходит взад-вперед, пинает носками и пятками скомканные газеты, по-прежнему разбросанные по полу. Так продолжается долгое время. Садится на один из стульев. Задыхается.

Встает.

Бросает сломанный стул в сторону авансцены.

Остается стоять, размахивая руками.

Шум ее вздохов на фоне глубочайшей тишины.

Мужчина поднимает голову от книги. Прислушивается. Так продолжается долгое время. Очень долгое.

Потом встает. Тяжело.

Смотрит на Женщину . Она не двигается.

Медленно, подобно энтомологу, с любопытством наблюдающего за последними подергиваниями насекомого в банке.

После паузы.

МУЖЧИНА. Здесь ясно что-то не то.

Пауза.

Нельзя же так распускаться перед публикой.

Пауза.

До такой степени.

Пауза.

Признание в слабости. Непростительно.

Пауза.

Что-то не так.

Молчание.

ЖЕНЩИНА. Я…

Мужчина делает ей знак замолчать, приложив палец к губам.

Подходит к ней.

МУЖЧИНА. Что-то не так.

Пауза. Очень долгая. Мужчина делает новый круг.

ЖЕНЩИНА. Я не…

Мужчина снова делает знак замолчать.

Потом смотрит ей под нос, почти любезно; потом поднимает руку, делая вид, что хочет ударить.

Сильно.

Сначала Женщина не реагирует.

Мужчина повторяет снова.

Женщина после долгой паузы подносит руку к лицу, словно защищаясь.

И все начинается сначала: Мужчина , движение Мужчины и движение Женщины , уклоняющейся от удара.

Много раз.

При этом они ни разу не прикасаются друг к другу. Все быстрее и быстрее. Тело Женщины все больше и больше сгибается, сжимается, скручивается, скорчивается, наконец становится шарообразным.

И Мужчина , задыхаясь в свою очередь, останавливается; смотрит в задумчивости на свою руку; сует руку в карман; возвращается, чтобы снова сесть; снова берет книгу.

Пауза.

МУЖЧИНА. Истинная природа настоящей боли, наверное, в другом. Как кажется. Как говорят.

Пауза.

В моральных пытках, например. В разнообразных физических лишениях. В избытке изысканности, говорят.

Пауза.

Как ты думаешь?

Пауза.

Это тебе неинтересно?

Пауза.

Знать, что это только первая стадия, я хочу сказать. Та стадия, которой не могут сопротивляться только самые слабые.

Пауза. Мужчина вынимает руку из своего кармана.

Снова ее рассматривает.

Немного достоинства, боже мой. Я тоже сделал себе больно.

16

Женщина встает. Какое-то время они смотрят друг на друга.

Потом Мужчина занимает место Женщины , а Женщина — место Мужчины ; она в свою очередь, читая или делая вид, что читает, начинает говорить.

ЖЕНЩИНА. О чем я говорила?

Пауза.

Кажется, вывихнула палец.

Пауза.

Я что-то говорила о настоящей боли.

Пауза.

У Осипа Мандельштама, например, была болезнь сердца.

Пауза.

Он был сердечник.

Пауза.

(Почти напевая.) От этого он и умер, да?

Пауза.

Да, от этого он и умер.

Темнота.

17

Мужчина рядом со сломанным стулом на авансцене. Наклоняется, берет стул.

Женщина выпрямляется, встает напротив стола-стелы.

ЖЕНЩИНА. Этого я не играю. Я не буду это играть.

МУЖЧИНА. К счастью, он уже сломан.

Пауза.

Надо подумать о том, чем его заменить.

ЖЕНЩИНА. Я не буду это играть. Только не это.

МУЖЧИНА. Есть что сказать. Обязательно надо сказать.

Пауза.

Что до стула, не беспокойся: он уже сломан.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Ты не слушаешь.

МУЖЧИНА. Наверное, это я и сломал его вчера. (Ставит стул на место, в глубине сцены.)

ЖЕНЩИНА. Ты меня не слушаешь.

МУЖЧИНА. Нет, слушаю.

ЖЕНЩИНА. Я не буду это играть.

МУЖЧИНА. Будешь. (Возвращается. Встает рядом с ней.) Это уже было сыграно.

ЖЕНЩИНА. Что ты говоришь?

МУЖЧИНА. Правду.

Пауза.

Теперь я должен поставить стол на место.

Пауза.

Пожалуйста.

Пауза.

Женщина не двигается.

Пауза.

МУЖЧИНА. Я люблю тебя.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Нет.

Пауза.

МУЖЧИНА. Я люблю тебя.

Пауза.

Пожалуйста.

Однако Женщина по-прежнему не двигается, она лишь подносит руки к лицу и опять издает негромкий стон.

ЖЕНЩИНА. Нет, нет, ты лжешь.

Ничего не сыграно.

Поэтому ничего не получается.

Я прекрасно знаю, что ничего не получается.

МУЖЧИНА. Пожалуйста, теперь очень важно поставить стол на место.

ЖЕНЩИНА. Я-то уж прекрасно знаю, она бы ему открыла, приняла бы в своей квартире — если только это можно назвать квартирой, — встретила бы с распростертыми объятиями, а на столе уже стоял бы самовар.

Протягивая к нему руки, сказала бы: «Простите меня» — возможно ли, что она могла позволить себе сохранить этот самовар, а ты, ты видишь ее — как она бродит всю свою жизнь с чемоданом и этой чудовищной вещью. «Простите меня, что заставила вас ждать».

Грим, морщины, акцент кантона Во и превосходный французский, несмотря на легкий акцент кантона Во.

Вкус к старомодным вещам, старой омертвевшей коже, непреодолимому зуду молодости.

Это действительно не белый цвет Шанель, и действительно рядом с ней он казался бы юным, ребенком, потому что она стала в тот момент памятью этого времени.

Самовар, чай (очень черный) в чашках (разрозненных, из разных сервизов).

Ты понимаешь? Понимаешь ли ты, со своим призраком революции — там, где она пролила много крови! Сама истекая кровью от яиц омлета, который невозможно сделать, не разбивая их — эти самые яйца. Революция, кровавый пурпур театров — театров, принесенных в жертву той, которую невозможно совершить, не разбив яиц, не зарезав лошадей, людей.

Может быть, она сказала бы это древним и широким голосом актрис, с глубоким трепетом, с жестами, похожими на заминированные дома,

на древние дворцы, рушащиеся-на-сцене-в-Трезене. Сцена происходит в Москве, сцена происходит в Воронеже…

В пылающем Петербурге! В пылающем Ленинграде! Сплошные символы! Сплошные символы!

Отражая, да-да, пламя, Петроград, в фиолетовых водах Невы!

Да, она протянула бы к тебе руки, и для него не осталось бы ни имени, ни камня, только равнина и ветер,

и ветер,

и ветер,

чертов ветер.

Темнота.

18

Откуда-то — издалека — они на миг всматриваются в молчании в сцену, заваленную тем, что они на ней бросили.

МУЖЧИНА. Осталось мало времени.

Никогда нет времени.

Как трудно — спешить медленно.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Зачем.

МУЖЧИНА. Я люблю тебя.

ЖЕНЩИНА. Зачем.

МУЖЧИНА. Я люблю тебя.

ЖЕНЩИНА. Чтобы я замолчала.

МУЖЧИНА. Нет.

Пауза.

Чтобы думать о том, что ты играешь.

Думай о том, что ты играешь.

Пауза.

Ты поймешь.

Я пойму. Может быть.

ЖЕНЩИНА. Я играю не для себя.

А для тебя.

МУЖЧИНА. Что ты хочешь этим сказать?

ЖЕНЩИНА. Для твоей нечистой совести.

Хочу сказать.

Пауза.

МУЖЧИНА. Да.

ЖЕНЩИНА. Да.

МУЖЧИНА. Так продолжим.

Пауза. Очень длинная.

Чего ты ждешь? Осталось мало времени. Иди ко мне.

Женщина не реагирует. Продолжает наносить грим.

Ты старая.

Пауза. Никакой реакции.

Тебе больше не нужны эти румяна.

Пауза.

Приходит детство, представляет себя, ненакрашенное.

ЖЕНЩИНА. Не понимаю.

МУЖЧИНА(жестко). Это меня не удивляет.

ЖЕНЩИНА. Меня зовут Надежда Мандельштам.

МУЖЧИНА. Нет.

ЖЕНЩИНА. Меня зовут Надежда Мандельштам.

МУЖЧИНА. Нет.

Пауза.

Бесполезное заявление.

ЖЕНЩИНА. Меня зовут…

Пауза. Она берет себя в руки.

Другое имя?

МУЖЧИНА. Нет.

ЖЕНЩИНА. Мое?

МУЖЧИНА. Бесполезное заявление, я тебе сказал.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Не думаю.

Пауза.

Какой сегодня день.

Пауза.

Какая погода.

Пауза.

Мне кажется, я что-то потеряла.

Пауза.

Ты должен будешь объяснить мне. Ты всегда должен мне объяснять.

Пауза.

Но я могу играть даже без твоих объяснений. Достаточно обращать внимание на то, куда ставить ноги, слова.

Пауза.

Разумеется, лучше бы ты мне объяснил.

Пауза.

Ты больше ничего не говоришь?

Пауза. Она говорит для себя и для него. Она стала другой. Она говорит.

Однажды я подвернула ногу.

Теперь она похожа на маленькую девочку.

И я поняла, как несчастны калеки. В соседней комнате звонил телефон, а пока я шла, он уже перестал. И так десять раз в день, и тебя не было дома, чтобы ответить. (Тихо смеется.) Хорошо сделано для меня. Я пошла танцевать в одно из этих темных мест. В моем возрасте так не делают.

Пауза.

Поворачивает голову в сторону Мужчины . Смотрит затуманенным взором.

Он снова садится на табурет.

Не правда ли?

МУЖЧИНА. Вздор.

ЖЕНЩИНА. А твои истории про стены и потолок тоже.

МУЖЧИНА. Как тебе будет угодно.

ЖЕНЩИНА. Я ничего в этом не понимаю.

МУЖЧИНА. Разумеется.

ЖЕНЩИНА. Или слишком хорошо понимаю.

Пауза.

Я женщина.

МУЖЧИНА. И что?

ЖЕНЩИНА. Ничего…

Пауза.

Или скорее да. Что-то. Просто меня что-то смущает, мне что-то мешает: играть такую женщину: «Меня зовут Надежда» — и так далее.

Пауза.

Я бы не смогла протянуть сорок лет без него. Я бы…

МУЖЧИНА. Ты бы.

ЖЕНЩИНА. Не знаю.

Пауза.

Но ведь это же абсурд — не пытаться, не стремиться сделать что-то для себя, для того чтобы выдержать все это, нет?

Молчание.

И ради слов…

Пауза.

«Words words words».

МУЖЧИНА. Ты хочешь сказать, что ради меня ты бы этого не сделала?

Она смеется.

ЖЕНЩИНА. Но ты же не пишешь.

Пауза.

И потом мы слишком старые. Мы уже были слишком старые, когда встретились…

Пауза.

Что ты делаешь?

МУЖЧИНА. Смотрю на тебя.

Он (разумеется) не смотрит на нее. По-прежнему сидит на табурете, смотрит в точку — прямо перед собой.

Я здесь для того, чтобы смотреть на тебя. Это моя роль — смотреть на тебя. Могу сказать: ты прекрасна. Могу сказать: ты некрасива, молода, стара, глупа, умна и так далее.

И что-нибудь еще.

Например: красно-голубой облупившийся потолок, стены перед дверью, и я никогда не был перед этой дверью — кто-то сделал это за меня, точно.

И может быть, я узнаю еще что-то, я, когда я смотрю на тебя так, как я смотрю на тебя.

Наша любовь — она тоже существует, несмотря ни на что.

Так я могу тебя видеть, не глядя на тебя.

Так я могу угадывать, рисовать все твои жесты, там.

За столиком.

Там, за столиком. Или в кухне. Или в душе. Женские жесты. Потом жесты актрисы.

Я тоже учусь не форсировать. Где-то существует тело, истлевающее под землей, развеиваемое над ней ветрами, дождями и рассеиваемое растениями, вот уже около пятидесяти лет.

Вспоминаю.

Вспоминаю.

В моем квартале говорили: «Не стоит делать из этого сыр», в моем квартале, в пригородных поездах моей молодости.

Наша молодость — она тоже существует.

И это тело, рассеявшееся в пространстве, этот рассеивающийся повсюду голос, которым я пытался командовать, ибо у меня была мания командовать, но она прошла, рассеялась.

И она тоже, ты, Надежда мертвая, ты, живая, ты живее, чем та, которую ты играешь, мертвая, она тоже в надежде, что, может быть, однажды произойдет что-то другое.

Разве что-то произошло?

Разве что-то произошло?

Разве что-то произошло?

И нет смысла делать из этого сыр, нет смысла превращать это в заглавные буквы: просто тело. Вот и все.

Она стоит за ним.

Она не прикасается к нему.

Она шепчет.

ЖЕНЩИНА. Ося…

МУЖЧИНА. «Вот и все» — подходящее название для счастливого финала.

ЖЕНЩИНА. Ося.

МУЖЧИНА. Просто тела.

Вот и все.

Темнота.

 

Жан-Кристоф Байи

ПАНДОРА

 

Пьеса, озаглавленная «Пандора», состоит, в сущности, из двух отдельных частей, каждая из которых является, в свою очередь, самостоятельной незавершенной пьесой. Первая («История Пьеро») построена почти по классическому образцу, и действие ее происходит в далеком прошлом. Действие второй («История Пандоры») разворачивается в наши дни, и даже по форме своей это некая неупорядоченная конструкция, полная ловушек, — она не что иное, как прерванная трагедия. Если в «Истории Пьеро» простота формы сопряжена с ясной манерой изложения, то в «Истории Пандоры» усложненность формы соответствует постановке некоего вопроса. Вопрос этот задается прямо, в лоб, пусть и через небесспорный мотив возвращения богов, который входит в правила игры. Боги возвращаются не сами по себе, но воплощаются в своей посланнице, Пандоре. Структура, в которую попадает Пандора, соответствует структуре греческого мифа. Дело тут не в верованиях: миф — это некий механизм, а пьеса — попытка спроецировать действие этого механизма на реалии нашего мира. Я не первый и, конечно, не последний, кто использует этот миф, удивительное долголетие которого исследовал и описал Эрвин Панофски. Гете, например, запустил этот «механизм» в рамках неоклассического идеализма. «Боги» задают людям вопрос: «Что вы наделали?» Ответ людей смутен, невнятен, в нем слышна жажда забыться, успокоиться. Совсем иной ответ, заранее, дает Пьеро. Поэтому тоска здесь не по богам, а по согласию. Согласие, которое Пьеро пытается сделать видимым при помощи слов, герои «Истории Пандоры» уже утратили. Но пока что не обрели они и умения свободно обращаться с этой потерей, из-за чего вынуждены метаться и блуждать. Они подвержены соблазнам золотого века и грезам о господстве. Но они не могут понять, что, если бы им достало мужества освободиться от пророчеств, от отречений, возник бы тот огромный, бесконечный мир, который не нуждается ни в ответе, ни даже в отсутствии ответа богов — что и избавило бы Пандору от неизбежной череды ее возвращений. Обе пьесы играются одна за другой, без антракта, их разделяет только маленькая интермедия. В сущности, это своего рода репетиция: одни и те же актеры репетируют обе пьесы подряд, в незаконченных декорациях, которые, по идее, предназначены для второй части. Это либо улица итальянского городка с лавочками по обе стороны, где-нибудь в холмистой местности — в Умбрии или, может быть, даже в Борго-Сан-Сеполькро — это тоже один из городов Пьеро. Стулья, прожекторы, электрические кабели — все это еще не убрано. Актеры, не занятые в начале пьесы, присутствуют на сцене — некоторые в костюмах, другие — без. Тут царит беспорядок, беспрестанно снуют люди — одни говорят, другие курят, третьи читают газеты и т. д. Смена освещения означает начало репетиции, и все сосредотачивается на тех, кто произносит Пролог к «Истории Пьеро». Остальные действия следуют своим чередом, так что непонятно, по-прежнему ли это «театр в театре» или уже спектакль: режиссер (Карбони) вмешивается только во время интермедии, но театр в театре и пиранделловские приемы, разрешенные им, — лишь постоянные величины спектакля, вплоть до финального deus ex machina.

ПОРЯДОК ДЕЙСТВИЯ

ИСТОРИЯ ПЬЕРО

1. Пролог.

2. Небо, земля.

3. Равновесие.

4. Сидя на луче.

5. Лимбы.

ИНТЕРМЕДИЯ

ИСТОРИЯ ПАНДОРЫ

1. Эпиметей.

2. Улица (1).

3. Камера-обскура (1).

4. Светлячки.

5. Пандора обращается к людям.

6. Улица (2).

7. Камера-обскура (2).

8. Битва в долине.

9. Улица (3).

10. Музыка!

11. Мария.

12. Fiori oscuri (Темная комната 3).

13. Братья.

14. Гермес отзывает своих псов.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

ИСТОРИЯ ПЬЕРО

Пролог

СТАРИК (ок. 1960).

ДЕВУШКА (ок. 1900).

ДЯДЯ ДЕВУШКИ (ок. 1860).

ЮНАЯ КРЕСТЬЯНКА (ок. 1820).

ГРАФ РУДЖЕРО (ок. 1730).

ПАОЛО РЕНАТИ (ок. 1645).

БЕРТО дельи АЛЬБЕРТИ (ок. 1560).

ПЬЕРО делла ФРАНЧЕСКА.

МАРКО ди ЛОНГАРА.

ДВОЕ РАБОЧИХ.

ИСТОРИЯ ПАНДОРЫ

ГЕРМЕС.

ПАНДОРА.

ЭПИМЕТЕЙ.

ПРОМЕТЕЙ.

КАРЛО.

ДАДДО.

КАРБОНИ.

МАРИЯ.

ЛУИДЖИ.

ДЖИНА. ТУРИСТЫ (супружеская пара).

ДВОЕ БРОДЯГ.

МУЗЫКАНТ.

 

ИСТОРИЯ ПЬЕРО

1

ПРОЛОГ

СТАРИК. (Одет очень просто, как в послевоенном реалистическом фильме.) Однажды, очень давно, накануне первой войны, — нам было всего-то лет по двадцать, и у Паоло еще не было гаража, только дом да навес из виноградных лоз, а под ним лавки — мы там все вместе ужинали летними вечерами… Так вот, как-то раз мы уже давно закончили есть и собирались расходиться, хотя проваландались довольно долго, уж больно теплой оказалась ночь, думаю, это было в начале сентября, ну да, незадолго до сбора винограда, — как вдруг появилась женщина, она пришла пешком, по дороге, с чемоданчиком в руке. С ней никого не было, она объяснила, что заблудилась. Казалось, ее принесла с собой ночная свежесть. Она попросила воды. Ей дали воды, а также сыру и фиги, и потом, как она ни отказывалась, предложили ночлег. Я еще никогда не видел, чтобы кого-нибудь так благодарили. Утром она уехала на повозке вместе с Фелипе, отцом Паоло, вот и все. Но Паоло то и дело вспоминал о ней и даже убеждал нас, что вроде бы видел ее однажды на вокзале в Болонье, но я уверен, что он все сочинил.

ТА ДЕВУШКА. (В летнем платье по моде 1900 года.) Я вдруг испугалась. Лаяли собаки, я продрогла, а тут еще эти тени… Внезапно перед домом возникли какие-то люди… Словно видение из детства, из книжки с объемными картинками, — я никогда не забуду ни этот свет, ни эти лица, хотя я так их больше и не увидела. Мне это напомнило одну историю, которая приключилась с моим дедом, он был в каком-то смысле семейным героем и воспитывал нас с братьями после смерти родителей. Дело было на Сицилии, в смутное время — на Сицилии всегда все смутно и странно, — но на этих выжженных неистовых землях существует также и покой, который кажется здесь глубже и волшебнее, чем в других местах, не так ли?

ЕЕ ДЕД. (В военном мундире времен Рисорджименто.) В горах, в долине ни души, я отстал от товарищей, и все вокруг было враждебно и мучительно. На землю, которая в тех краях слишком близка к небу, словно оно неутомимо ее шлифует, ложились хлеба, повинуясь чуждому нежности ветру. Стемнело. Потом внезапно на дороге возник силуэт, темный, беспокойный. Я не сразу узнал в нем пастуха и испугался. Но он порылся в висящем на боку мешке, вынул здоровенную луковицу и принялся радостно размахивать ею, словно в знак перемирия. Я подошел ближе, и он предложил мне пойти с ним в его хижину, чуть поодаль. В этой хижине он и поведал мне историю своей жизни. Его навязчиво преследовало одно воспоминание, и он пересказал мне его очень складно, со множеством подробностей. Как-то, выходя из церкви, он обратил внимание на рисунок, выложенный на земле апельсинами. Этот рисунок складывался в некое слово, которое этот человек узнал, хотя и не умел читать. Это слово было «Бог». С тех пор он стал жить по-иному.

ЮНАЯ ДЕВУШКА. (В крестьянском костюме, ок. 1820.) Нам поручили каждый вечер раскладывать на паперти апельсины. Мы делали это очень тщательно, это было необходимо, объясняли нам, для блага деревни. Давным-давно, не помню точно когда, граф Руджеро положил начало этому обычаю. Он решил так отблагодарить Господа за обильный дождь, ниспосланный после долгих месяцев засухи и спасший наш край от голода.

ГРАФ РУДЖЕРО. (Ок. 1730.) Я положил начало апельсиновому обычаю и хотел, чтобы его соблюдали и впредь, правда, больше всего мне понравилось то, как изобразил его на своей картине мой старинный друг Андреа. Он был уже слишком стар, чтобы добраться до нас, но я описал ему все до мельчайших деталей: площадь, чуть нависающую над ней церковь, деревенские крыши, гребни гор и точное расположение плодов на плитах. Картина у него вышла правдоподобнее самой реальности — на ней была изображена девушка в вечернем освещении, грациозным жестом кладущая на землю последний апельсин. К сожалению, в прошлом году этот маленький шедевр сгорел вместе со всем остальным при пожаре на нашей вилле. Андреа говорил, что написал эту картину не только из желания порадовать меня, но и для того, чтобы почтить память своего учителя Паоло Ренати, — ему наверняка, сказал Андреа, понравился бы этот сюжет, да и в любом случае он умел лучше, чем кто бы то ни было из современников, передавать жизнь вещей, не приукрашивая ее.

ПАОЛО РЕНАТИ. (Ок. 1645.) Как-то раз Андреа пришел ко мне с только что законченным полотном, изображавшим сцену из мифа о Пандоре. Уровень живописи был гораздо выше всего того, что я смог бы создать сам, чему я смог бы научить. На его картине Пандора со своим ящиком под мышкой стучится в дверь к Эпиметею. Рядом с ней — Гермес. Дом Эпиметея на картине Андреа напоминает небольшой форт на окраине города, у подножья горной гряды. В водах и в небе накапливается угроза неминуемой бури. Фигуры людей, пейзаж, свет — все выписано с невероятной тщательностью. И хотя эта картина очень напоминала мне лучшие из работ Никола Пуссена, созданные в наш общий римский период, ей присущ был все-таки один недостаток, некая перенасыщенность, что ли, и это нарушало ее мощный драматизм. Дело в том, что Андреа посчитал нужным изобразить в небе, среди облаков, весь сонм богов Олимпа, собравшихся вокруг разгневанного Зевса. Эти бесчисленные фигуры только мешали взгляду и приглушали тайну. Я показал ему, как, убрав их, добиться желаемой силы. Я думаю, это был последний, но лучший урок, который я сумел преподать ему. Я, в свою очередь, получил его когда-то от человека, который, как ни странно, преподавал право, — я познакомился с ним еще в своей ранней юности, в Падуе. Он говорил обо всем очень метко, а главное — в его словах чувствовался опыт. Не успевали мы заподозрить его в излишней осмотрительности, как он тут же изумлял нас своей дерзостью. Но как только мы принимались громко выражать ему свое восхищение, он обращал наше внимание на опасность любых перегибов. Это был старик, далматинец по происхождению. Поговаривали даже, что он был знаком с Берто дельи Альберти, и, судя по некоторым деталям, сохранившимся еще у меня в памяти, я думаю, что так оно и было.

БЕРТО ДЕЛЬИ АЛЬБЕРТИ. (Ок. середины XVI века.) Да, я, Берто дельи Альберти, был знаком с этим человеком, как и со многими другими, но он превосходил всех мудростью и просветленностью… Он так восхищался мастерами прошлого, что довольно быстро стал походить на серьезных и улыбчивых юношей с их полотен. Помню, как он был взволнован, когда я рассказал ему, что в 1556 году некий Марко ди Лонгара, изготовлявший фонари, которыми поздно ночью освещают себе дорогу на темных улочках, поделился со мной воспоминаниями о том далеком времени, когда он, тогда еще молодой человек, вел слепого Пьеро делла Франческу по улочкам Борго-Сан-Сеполькро.

2

НЕБО, ЗЕМЛЯ

Пьеро делла Франческа, Марко ди Лонгара .

Раннее утро.

ПЬЕРО ДЕЛЛА ФРАНЧЕСКА. Ты слишком быстро идешь, Марко, я с трудом за тобой поспеваю. Какое сейчас небо?

МАРКО ДИ ЛОНГАРА. Безоблачное.

ПЬЕРО. Голубое, натянутое, совершенно пустое небо над головами людей — такое, каким я попытался написать его?

МАРКО. Да, именно такое.

ПЬЕРО. Прекрасно. Где мы теперь? На главной улице, около таверны?

МАРКО. Немного не доходя, учитель.

ПЬЕРО. Но таверна еще закрыта. Они ложатся поздно и, говорят, не дураки выпить. Ну не страшно, давай присядем здесь. Я устал.

МАРКО. Уже? Еще только светает.

ПЬЕРО. Я ухожу, а тот, кто уходит, Марко, спит плохо. Особенно когда для него уже не существует ни дня, ни ночи.

МАРКО. Ночь прошла дурно, учитель. Я тоже не спал, никто не спал. Все началось снова.

ПЬЕРО. Что началось?

МАРКО. Огненный дождь, учитель, там, внизу, у самого Ареццо. И деревья слишком уж шумели для безветренной ночи, в них словно отдавались содрогания земли, трепетал каждый листочек, я сам видел, а еще пятна на луне. Многие опять заговорили о предзнаменованиях.

ПЬЕРО. Все это глупости, мой мальчик. В полнолуние всегда такие ночи. Посмотри вокруг. Какие тут предзнаменования?

МАРКО. Их нет, но…

ПЬЕРО. Вот видишь. И ночью не было. Ночью ты только угадываешь то, что видишь днем. Те же холмы и кипарисы, те же дороги, просто в темноте или при лунном свете они как призраки. Вся разница лишь в освещении да еще в людском многоголосье, полном страха. Это я говорю тебе, а ведь для меня свет уже не более чем ощущение тепла на коже, смутное сияние пред мертвыми глазами.

Садятся на нечто вроде скамьи. Слышен юный женский голос, поющий песню.

Слышишь, Марко? Кто же поет в такую рань?

МАРКО. Не знаю. Кто-то поет и все. И если вы еще раз об этом спросите, мне станет страшно.

ПЬЕРО. Не дури! Пойди взгляни, кто это там распелся спозаранку.

Пение прекращается.

Видишь, ты сам запугал ее своим страхом. Эта песня была прямой, которую нам начертило утро, но уши застят тебе глаза. Да, кстати, запомни это хорошенько: в глубине картины открыта дверь. Внутри кто-то поет. Никого не видно, но голос слышен благодаря точности линий, протянутых к двери. Когда я объяснял это Буонконте, он понимал меня.

МАРКО. Чума погубила его. Господи, упокой его душу!

ПЬЕРО. В этом можешь не сомневаться, упокоил. Семнадцать лет! Ему было семнадцать, когда его не стало! А ты, Марко, что делаешь ты для спасения души?

МАРКО. Фонари, как вам известно. Делаю фонари и живу в мире.

ПЬЕРО. При твоей боязни темноты это отличный выход из положения.

МАРКО. Не смейтесь надо мной, учитель. Фонари — это полезно и красиво. И потом, я не купаюсь в роскоши.

ПЬЕРО. Да, я знаю, как прекрасны световые пятна в ночи, ты прав, и испещренные мимолетными тенями стены на слишком тесных улочках наших городов.

Пауза.

Но вот и сейчас они вокруг нас, лучи скрестились, и дрожащие стрелки дотягиваются до нас. Почему они еще горят? И кто их несет?

МАРКО. Тут никого нет, учитель.

ПЬЕРО. Ты уверен?

МАРКО. Да, мы одни, во всяком случае, мне так кажется…

ПЬЕРО. Значит, я скоро умру.

МАРКО. Зачем, зачем вы так говорите?

ПЬЕРО. Потому что я вижу то, чего нет. И не вижу того, что существует. Усталость разрушает глаза и уже берется за мозг. Мне чудятся странные формы, не знаю, откуда они взялись, но им во мне так привольно, словно внутри у меня есть еще пара глаз. Голова превращается в погреб, там подвешен один из твоих фонарей и чередой проносятся образы. Но не того я хотел и не то увидел: тут нет ни порядка, ни композиции, ни перспективы. Не слишком ли определенно? Пусть придет смерть и задует фонарь, беда не велика — таков закон. А после станет совсем светло.

МАРКО. Это все видения, сны. Поскольку для вас уже не существует ночи, они приходят, когда им вздумается, вот и все…

ПЬЕРО. В отсутствии здравого смысла тебя не упрекнешь, мой мальчик. Но тем не менее это начало конца. Я уверен. И ангел…

МАРКО. Ангел? Какой ангел?

ПЬЕРО. Не переживай. Ладно, давай, пошли дальше. Ты опишешь мне новый колодец, чтобы я понял, хорош ли он.

Встают и уходят.

3

РАВНОВЕСИЕ

Пьеро, Марко .

Пьеро и Марко сидят. Полуденный свет. В руках у Марко листы бумаги, он читает вслух.

МАРКО. Живопись состоит из трех основных частей, каковые суть рисунок, соразмерность и цвет. Под рисунком мы понимаем профили и контуры, в которые заключены сами предметы. Под соразмерностью мы понимаем эти профили и контуры в соотношении с местом, в котором они находятся. Под цветом мы понимаем то, что придает этим объектам оттенки, им присущие, и представляет их темными или светлыми, в зависимости от изменяющего их света. Из этих трех составляющих мы разберем только соразмерность, которую мы назовем перспективой, включив в это понятие и то, что имеет отношение к рисунку, ибо без этого перспектива не сработает. Цвет мы пока оставим в стороне и займемся только точками, линиями, поверхностями и телами. Эта часть в свою очередь состоит из пяти пунктов: первый — это способность видеть, иначе говоря — глаз; второй — форма увиденной вещи; третий — расстояние глаза от видимого объекта; четвертый — линии, идущие от крайней точки видимого объекта к глазу; пятый и последний… Вы слушаете меня, учитель?

ПЬЕРО. Да, да, слушаю, все правильно, ты не ошибся, как в прошлый раз, но этот раздел моего трактата мы уже читали и перечитывали, он самый простой, переходи к фигурам, тут нам надо будет поднапрячься.

МАРКО. Вы знаете, я не всегда хорошо понимаю…

ПЬЕРО. Не страшно, мой мальчик. Читай, не понимая, только произноси четко. Я увижу, не видя.

Пауза.

Впрочем, мне кажется… Ладно, неважно.

МАРКО. Нет, скажите, что вам кажется, учитель. Вы останавливаетесь на полном ходу, словно вас что-то беспокоит, или я совершенно неспособен вас понять.

ПЬЕРО. Нет, просто это не так-то легко выразить. Ты помнишь картину с подвешенным страусиным яйцом?

МАРКО. Да, вы не успели там закончить руки герцога, и пришлось их доверить тому испанцу, у которого они вышли слишком узловатые?

ПЬЕРО. Вот-вот, та самая. Но руки, говорят, неплохие.

МАРКО. Да, они вполне уместны, но слишком уж бросаются в глаза.

ПЬЕРО. Если это правда, твое замечание делает тебе честь, но я уверен, что руки там хороши. Ладно, неважно, ты ясно себе представляешь эту картину?

МАРКО. Да.

ПЬЕРО. Тогда ты должен помнить фигуры и расстояние, разделяющее их, хотя они расположены одна за другой, в едином стремлении к центру; еще ты помнишь яйцо, подвешенное под архитектурным орнаментом в форме раковины, что рассекает верхнюю часть полотна на множество лучей.

МАРКО. Да, я все прекрасно помню, я был совсем еще молод, но это меня потрясло. Вы писали лицо герцога, когда я вошел. Я принес корзинку с фигами и вместо того, чтобы сразу отдать ее вам, как я, скорее всего, и должен был поступить, я замер и молча смотрел на вас. Вы не слышали, как я вошел. В приоткрытую дверь проникал дневной свет, видно было, как зной пляшет на камнях, и я понял, что это был тот самый день и тот самый свет, что и на картине, но вместе с тем мне показалось, как бы это сказать, что спала какая-то завеса. Потом, да, я вспомнил, заметив меня, вы разрешили мне потрогать яйцо этой огромной африканской птицы.

ПЬЕРО. Все верно, но я хочу сказать тебе, что никакой завесы я не срывал, ибо все было и раньше открыто благодаря расстояниям между предметами. Они могут двигаться, но все недвижно, как висящее яйцо, все натянуто, все держится! Все предметы — в зависимости от их веса, свойств, плоскостей, цвета. И равное безмолвие простирается отсюда до небосвода и от одного волоса на твоей голове до другого. Когда-нибудь научатся понимать это равновесие, различать эту сеть, где движения множатся сами, словно в неводе рыбаков, вылавливающих все видимое. Ты знаешь, мне ничего не пригрезилось, тогда я просто смотрел, а теперь, когда я уже не вижу, приходится вспоминать, но это то же самое, разве что позолоты чуть больше, на ангеле и солдате, которых я написал возле дремлющего короля, все это цело и невредимо, но ведь оно и раньше было невредимо. Видимое — это большой сосуд, где каждый из предметов есть эхо, которое исходит от самого себя по направлению к воспринимающему его глазу. Когда ты находишься вовне, как в том свете, что ты видел у моей двери, отзвуков так много, что ты не в состоянии их воспринимать. Они перемешиваются между собой, видение мутнеет, но этого нам достаточно, чтобы бродить по миру, забросив на время свои дела, хотя каждый отзвук в то же время отличен от другого, и мы, художники, вместо того чтобы спешить, подобно всем вам, движемся медленно, от эха к эху, следуя линиям, которые они образуют, а тени нам их являют. Свет рассеивает и собирает возникающие тени, этих болтливых и молчаливых сестер эха. Искусство перспективы — не что иное, как искусство натянутых эхом линий, и люди пересекают их, не замечая.

Пауза.

Да, велик был день, когда Джотто отказался от греческой манеры живописи, не терпевшей объема, и еще более великим стал день, когда Масаччо слил небосвод и землю воедино, в глубине одной поверхности, — они словно открыли новый мир — мир, который уже существовал, но только начал приоткрываться. О фигурах, которые писал я, можно сказать все что угодно, но те, маленькие, на большой стене в Ареццо, заглянули в этот мир, они смотрят на него, они словно приколочены между свободно дышащих колонн, как… да, как те две собаки в Римини… Кстати, ты отнес письмо насчет дома с садиком?

МАРКО. Да, я отдал его вчера Антонио, он нес туда муку. К тому же оказалось, что владелец — его родственник. Но я рад, что вы не остановили свой выбор на Римини. Здесь лучше.

ПЬЕРО. Лучше умирать?

МАРКО. Нет, здесь лучше, потому что все вас знают.

ПЬЕРО. Зато там сад. С колодцем. И деревьями — я бы мог дотрагиваться до лепестков, когда они в цвету. Но к чему все это сейчас? Да, ты прав, я тут всем знаком, а главное, я сам знаю чуть ли не наизусть любую кочку на дороге, я знаю, когда запах, идущий от земли, — предвестник лета, когда собирается лить дождь или грядет гроза. А там, у моря… К тому же я знаю почти наверняка, когда умру. Покинуть мир там, где ты его узнал, — мудрее, я думаю…

МАРКО. Вы все о том же! А как же книга?

ПЬЕРО. Да, книга! Давай, читаем дальше. Начни с дворца в левой части — подобный ему так хорошо вышел на чудном маленьком пейзаже в Урбино, будешь там — попроси, чтоб показали.

МАРКО. Вы мне о нем уже говорили. Фигура XLI.

ПЬЕРО. Да я уже не помню. Давай, читай, там разберемся.

МАРКО(продолжает читать). Возьмем план BCDE, на котором мы хотим возвести квадратное строение. В верхней части плана начертим плоскость, как это показано на фигуре XXVIII.

Пауза.

Учитель, вы опять меня не слушаете!

ПЬЕРО. Нет, сегодня день явно не для чтения. Стоит тебе произнести хоть одну фразу, как мысли уносят меня куда-то. Они следуют по линиям, о которых я говорил тебе, и рассеиваются вместе с ними. Зато какой порядок, деревья все посажены, а промежутки так резонируют, что кажется, мне можно спокойно уходить. Сын Божий совершает омовенье в Иордане, его лик отражается в воде, между ступней, и пучки травы отбивают такт, повинуясь затаенному дыханию… Ладно, хватит, отведи меня лучше на луг возле Джакопо, к камню, с которого так удобно определять высоту солнца. Потом вернемся ужинать. Ты не знаешь, что у нас сегодня?

МАРКО. По-моему, свежие яйца и остатки вчерашнего мяса.

ПЬЕРО. Ну и отлично.

4

СИДЯ НА ЛУЧЕ

В открытой лавочке на узкой кровати лежит Пьеро . Он один, но думает, что Марко рядом.

ПЬЕРО. Дождь из камней, желтый свет исходит от земли, падают камни, воды, Марко, падают вниз, будто в земле возникла дыра, гигантский колодец с гладкими стенками, он спускается по спирали, ступеньками, стенки тоже земляные, а землю эту, видимо, долго утрамбовывали колотушками, я слышу их шум там внизу, на самом дне… но на краю, где нахожусь я, горит маленькая, еле заметная лампочка, крошечная крапинка в ночи, ее огонек не дрожит, ни ветерка, ни сквозняка, ни даже легкого дуновения, он горит и будет гореть до последней секунды, и, как бы слаб ни был этот свет, мы знаем, что он здесь, что он жив, что он существует сам по себе, он один такой во Вселенной, один-одинешенек, исполненный доверия к тому, что потушит его, как и к тому, что пока еще питает его жизнь, ибо жизнь его и смерть подчинены одной и той же силе. И это так просто, так понятно, что на сей раз я действительно хочу, чтобы ты меня выслушал, Марко. Смерть слушает жизнь все то время, что та говорит, а потом, когда жизнь умолкает, смерть все так же молчит, не добавляя ни слова к речи жизни. Вот откуда пошел наш обычай укрывать покойников землей, чтобы они пребывали в безмолвии, которое приняло их, чтобы закрылась огромная дыра, разверзшаяся на их глазах, и сейчас я вижу ее своими незрячими глазами, она покойна и глубока и лишена жизни и ветра. А смерти нет ни внизу, ни на стенках, ни вверху, ни по краям, я не вижу ничего, кроме самой дыры, нет, смерти не вижу, она непознаваема даже здесь, так близко, потому мне придется спуститься вниз, как в историях про древних, — их так любил Буонконте. Да, Марко, надо спускаться, не проявляя нетерпения, это то же самое, что сесть на луч, и нам еще повезло, ведь мы скользим тихонько из мрака к чему-то бездонному, и вот, когда ноги уже не чувствуют почвы, мы ложимся, и тут просто надо постепенно излиться, как изливается вода из переполненного сосуда. Марко, сожаление — это грех, ведь все останется, так что позаботься о моих растениях и о себе, неси свои фонари по дорогам, пока они, в свою очередь, не погаснут, а затем угаснешь и ты, угаснут непрерывной чередой и все остальные. Я переступил через порог, мне нечего передать тебе, за исключением этих слов и наилучших пожеланий тебе и твоей семье, не забудь про часовню, ухаживай за садом, зажигай свечи, чтобы пребывала мысль, эта светлая линия в ночи людей, в ночи не такой светлой, как та, в которую ухожу сейчас я.

Умирает.

5

ЛИМБЫ

Пьеро , двое рабочих.

Немая сцена. Темнота.

Мертвый Пьеро поднимается и медленно идет по улице. Еле-еле слышна сирена со стройки, ее звук похож на тот, что используют в железнодорожных тоннелях, чтобы предупредить рабочих о приближающемся поезде. Входят двое рабочих в касках, с фонариками вроде шахтерских, хватают Пьеро и довольно грубо уволакивают его со сцены. (Эта посмертная сцена, разумеется, просто предложение. Любое другое предложение также имеет право на существование и, разумеется, необязательно. Но все-таки мне кажется, что Ничто, существующее по ту сторону смерти, только выиграет, если его каким-то образом изобразить. Рабочие могут быть стражами искусства, уводящими служителя культа, но мы можем доставить себе удовольствие и обойтись без символов).

ИНТЕРМЕДИЯ

На сцене — актеры, сидевшие без дела во время репетиции сцен из «Истории Пьеро». Они отдыхают, одни собираются уходить, другие, наоборот, только появляются. К ним обращается Карбони .

КАРБОНИ. Спасибо. Завтра займемся следующими сценами. А сейчас перейдем к «Пандоре».

МАРИЯ. Прямо сейчас?

КАРБОНИ. Да, так будет лучше.

КАРЛО. А с чего начнем?

КАРБОНИ. С начала. И пойдем по порядку.

КАРЛО. Но мы еще ни разу не пробовали!

КАРБОНИ. Вот именно, так что уже пора, даже если не все готово. Ладно, все по местам! Поторапливайтесь!

ДАДДО. Темнота на сцене?

КАРБОНИ. Да, на всю ночь!

ДАДДО(осветителям). Темнота! Погасите свет!

 

ИСТОРИЯ ПАНДОРЫ

1

ЭПИМЕТЕЙ

Гермес, Пандора, Эпиметей .

Ночь, улица. Вдалеке звуки радио.

ГЕРМЕС. Вот мы и пришли, Пандора, теперь мне придется тебя покинуть.

ПАНДОРА. Ты бросишь меня вот так, ночью, среди людей?

ГЕРМЕС. Так надо, сама знаешь. Так было решено. Но не беспокойся, мы о тебе позаботимся. Все пойдет по плану. Просто, чтобы действие состоялось, тебе нельзя все знать заранее: в нужный момент, когда они не вспомнят, вспомнишь ты. У них, несмотря ни на что, хорошая память. У некоторых из них по крайней мере. Вот увидишь, тебе самой понравится, помяни мое слово. Ну все, я побежал. Видишь ту лавку? Это его. Ты должна постучать три раза подряд, потом еще три, помедленнее. И тогда — твой выход. Предоставь ему свободу действий.

ПАНДОРА. Он, наверное, спит, уже поздно.

ГЕРМЕС. Не спит. Его сны слишком тревожны, и ему страшно. Но в эту ночь ему привидишься ты.

ПАНДОРА. Не уверена, что мне так уж хочется стать видением человека. Не знаю, чего они хотят.

ГЕРМЕС. Все ты прекрасно знаешь, во всяком случае, лучше, чем они. Если что, ты быстро сориентируешься. Ты что, надушилась?

ПАНДОРА. Да.

ГЕРМЕС. Хорошо. Ну ладно, я пошел. Ничего не бойся. Увидишь, они быстро сходят на нет.

ПАНДОРА. Но ты мне обещаешь, что мы увидимся?

ГЕРМЕС. Ну конечно. Я же сказал: мы тебя не бросим.

Уходит, махнув ей на прощание рукой.

ПАНДОРА. Теперь надо постучать, как он сказал. Мне кажется, я прыгаю в пустоту, но так надо.

Стучит в дверь лавки так, как велел ей Гермес . Через некоторое время дверь отворяется. Лавка доверху заполнена старыми книгами и подержанными велосипедами. Появляется Эпиметей .

ЭПИМЕТЕЙ. Кто ты? Откуда ты знаешь условный сигнал?

ПАНДОРА. Какая разница. Меня к тебе послали. Ты скоро сам поймешь. А если не поймешь, я объясню. Я специально пришла к тебе, издалека. Я теперь твоя, в каком-то смысле. Тебя прославили твой талант, талант и случай. Твой брат…

ЭПИМЕТЕЙ. Тебя послал мой брат?

ПАНДОРА. Нет, я с ним не знакома. Он меня не любит.

ЭПИМЕТЕЙ. Как он может не любить тебя, если вы не знакомы? И почему ты о нем заговорила? Его здесь нет, он там, в горах. Иди и найди его, если можешь.

ПАНДОРА. Я пришла к тебе. Но почему ты настроен так враждебно? Я не сделаю тебе ничего плохого.

ЭПИМЕТЕЙ. Мне не нравится, что ты чего-то хочешь от меня. Но сейчас уже ночь, так что располагайся — тут есть что почитать.

Пауза.

Ты хорошо пахнешь. (Показывая на ее ящик.) Это все твои вещи?

ПАНДОРА. Да.

ЭПИМЕТЕЙ. И ты хочешь, чтобы я тебе поверил?

ПАНДОРА. Ты должен мне верить — и сейчас, и вообще. И мой ящик, пожалуйста, не открывай.

ЭПИМЕТЕЙ. Больно надо. Можно подумать, ты со своим ящиком… Нет. Нет… В тебе есть все, чтобы понравиться мне, и даже более того… Но этот довесок не очень-то мне по душе.

ПАНДОРА. Что ты хочешь сказать?

ЭПИМЕТЕЙ. Ты-то уж должна знать, что я хочу сказать.

ПАНДОРА. Даже если я знаю, я не смогу об этом сказать так, как сказал бы ты.

ЭПИМЕТЕЙ. Ты пришла, чтобы добавить мрака в мою душу, а его там и так с лихвой.

ПАНДОРА. Во мраке все сверкает.

ЭПИМЕТЕЙ. Да, как сверкают сейчас твои глаза. Маленькие золотые стрелки. У тебя очень красивые глаза.

Пауза.

Ты есть не хочешь?

ПАНДОРА. Нет. Но я бы что-нибудь выпила. У тебя есть вино?

ЭПИМЕТЕЙ. Есть, и неплохое. Но… Подожди меня здесь.

Выходит через дверь в глубине лавки и появляется на втором этаже, на закрытом балконе, наклоняется вниз и зовет Пандору .

Ты можешь выйти из лавки? Я хочу посмотреть, как ты идешь по улице.

ПАНДОРА. Ты хочешь, чтобы я прошлась по улице в такое время? Ты хочешь увидеть мои ноги? Я порвала чулки, ступая по колючкам, когда шла к тебе…

ЭПИМЕТЕЙ. Можешь говорить все что тебе вздумается. Ночь принадлежит тебе. Я просто хочу посмотреть, как ты двигаешься, какая у тебя походка.

Пандора делает несколько шагов.

Вот видишь, ты прекрасно умеешь ходить по улице, какая прелесть. Каждый твой шаг притягивает взгляд любого, кто смотрит на тебя. Вообще-то, тебе бы лучше уйти сейчас и оставить меня в покое. Ты занимаешь слишком много места, это ясно сразу.

ПАНДОРА. Ты еще ничего не знаешь, и я не собираюсь уходить. Я пришла к тебе и пока что не знаю здесь никого, кроме тебя. У тебя хорошие отношения со здешними жителями? Их здесь много?

ЭПИМЕТЕЙ. Много, более чем достаточно. У тебя еще будет время завязать знакомства, если ты собираешься тут пожить. Но пока что заходи. Тут, в глубине лавки, есть лестница. Прежде чем подняться, опусти металлическую штору. Раз уж ты говоришь, что пришла ко мне, тебе придется узнать, какие в доме заведены порядки.

Пандора входит в лавку, опускает штору и появляется уже на балконе.

ПАНДОРА. Вот так ты и живешь? Проводишь ночь на террасе, смотришь на все, что движется и не движется, что могло бы случиться, но не случается и не случится никогда, но пропускаешь то, что вправду происходит: ты ведь не видел, как я пришла.

ЭПИМЕТЕЙ. Тебя я действительно не заметил. Но ты здесь. А теперь скажи, как тебя зовут.

ПАНДОРА. Пандора, так меня нарекли.

ЭПИМЕТЕЙ. Значит, это ты. И ты знаешь свою историю?

ПАНДОРА. В общих чертах. Но она начнется заново. Я та, что возвращается.

Пауза.

А что ты знаешь о моем прошлом?

ЭПИМЕТЕЙ. Сейчас я все тебе скажу. Но сначала сядь и выпей. Это вино с виноградников моего брата. Ты почувствуешь вкус сухого дерева и осеннего утра, это вино охотников, легкое и терпкое. Ты слушаешь меня?

ПАНДОРА. Слушаю.

ЭПИМЕТЕЙ. Так вот. Пока ты не пришла на землю, люди были слабы и невежественны, зато счастливы. Потом явилась ты со своим подарком, чтобы наказать их за то, как они поступили с теми, кто послал тебя. Они даровали тебе все, таланты, красоту и даже вид святой невинности, люди считали, что ты привязалась к ним, и прежде всего твоим чарам поддался тот, кому ты сказала — как мне сегодня, — что пришла к нему. Кто открыл твой ящик — ты или он — неизвестно, об этом по-прежнему спорят, и непонятно, что это было в действительности — ящик или сосуд. Но ясно одно — это нечто вы открыли, и с этой минуты все изменилось. Раньше люди жили словно в густых зарослях. Мир был слишком близко, чтобы они могли рассмотреть его. Он липнул к глазам, и они всего боялись. А после тебя им пришлось дать имя своему страху, и почитать его, и рассыпаться в извинениях. Люди поняли, что им нет оправдания, и это положило начало всему — зависти и сожалению, отрешенности и расчету. И смерти, и даже уходу богов, посланницей которых ты была. Почему они ушли и почему ты вернулась, если ты — это действительно ты?

ПАНДОРА. Я не могу сказать тебе всего. Боги ушли, чтобы дать вам шанс.

ЭПИМЕТЕЙ. Мы им не воспользовались, и ты вернулась… Но ты же знаешь, песнопения к вам уже не обращены. Появилось нечто иное, что заменило вас. Тяжелый, неповоротливый, неумолимый бог. И еще вера в человека — не без задней мысли, самонадеянная. Теперь вы лишь скрытое движение, след, пришепетывание, а память здесь свойственна не всем.

ПАНДОРА. Все это мне известно. Лучше было бы, если б после нас воцарилась тишина.

Пауза.

Но теперь представь себе дорогу, дорогу, полную всего того, о чем молчит память. Что видишь ты на ней?

ЭПИМЕТЕЙ. Тебя… быть может.

ПАНДОРА. Значит, мне сказали про тебя правду. Что ты будешь делать?

ЭПИМЕТЕЙ. Пока не знаю. Вернее всего было бы для очистки совести открыть твой ящик прямо сейчас. Но можно отложить это на потом, раз уж на то пошло. Что вы можете нам сказать, что еще? Здесь для вас все кончено, да и для нас все завершается.

ПАНДОРА. А ты откуда знаешь? Камни на дороге лучились в лунном свете. На обочине люди зажгли костры. На стенах плясали тени. Все было как раньше, как то безмолвие, что вас покинуло. И оно приоткрылось…

ЭПИМЕТЕЙ. Иногда в это можно поверить, но лучше не надо, и поэтому я должен был бы тебя прогнать. Нам было так спокойно.

ПАНДОРА. Ты лжешь. Но ты мне должен еще многое объяснить. Я все узнаю, и в конце поймешь и ты.

ЭПИМЕТЕЙ. Поосторожнее на поворотах, ладно? Мне нечего терять.

ПАНДОРА. Налей мне еще. У твоего брата прекрасное вино.

2

УЛИЦА (1)

Утро. Луиджи, Джина .

Наши дни. На улице молодой человек и девушка.

ЛУИДЖИ. Пошли!

ДЖИНА. Куда ты хочешь пойти?

ЛУИДЖИ. Туда, к холмам, куда ходит твоя мать.

ДЖИНА. Нет, я не могу, не хочу.

ЛУИДЖИ. Тогда кинь камень в воду.

ДЖИНА. Зачем?

ЛУИДЖИ. Чтобы исполнились твои желания. Не я, так другой. Не у подножья холмов, так на площади, на глазах у всех, со всеми.

ДЖИНА. Ты сошел с ума. Уйди.

ЛУИДЖИ. Тогда не пой так по утрам. Ты сводишь нас с ума. Ты сама не знаешь, куда заведет тебя твой голос, но поживешь — увидишь.

ДЖИНА. Я пою не ради чего-нибудь или кого-нибудь, и уж, во всяком случае, не для тебя.

ЛУИДЖИ. Ты как цветок. Так и хочется тебя сорвать.

ДЖИНА. Не понимаю, не знаю, о чем ты говоришь.

ЛУИДЖИ. Когда-нибудь поймешь. Мы не упустим то, что у тебя между ног.

ДЖИНА. Храни тебя Господь!

Выходит. Юноша бросает камень в одну из металлических штор и тоже уходит.

3

ТЕМНАЯ КОМНАТА (1)

Карло, Даддо , потом Эпиметей и Пандора .

На исходе ночи.

КАРЛО. А, это ты, Даддо. Нет, ты видел эту ночь, ты ее слышал? Тихо, как при заговоре. Будто они не спят, а слушают, подстерегают мертвых, как и живых. Но я-то знаю, что все погружено в сон. Запомни, мирная жизнь — это когда скрип мебели считается событием. Мы одни еще не спим, мы и наш дорогой сосед, не так ли, Даддо?

ДАДДО. Замолчи, и ты, возможно, услышишь голос новой соседки. Она и не думает молчать, а Эпиметей внимает ей, разинув рот.

КАРЛО. На его месте ты слушал бы ее точно так же. Ты ее видел?

ДАДДО. Я первый ее заметил, когда она к нему постучалась. Она пришла издалека, и это из-за нее ночь стала такой безмолвной.

КАРЛО. Она должна была прийти, сам знаешь. Даже ты, царевич, даже ты.

ДАДДО. Я ничего и никого не жду. Город принадлежит мне. Вот, я принес тебе шапку того ирландца.

КАРЛО. Спасибо, положи сюда.

Пауза.

Выпей стаканчик, я скоро закончу. (Наливает Даддо вина.)

ДАДДО. Оно отдает пробкой.

КАРЛО. Есть немножко, ты прав.

ДАДДО. Ничего себе немножко. Что ты проявляешь?

КАРЛО. Да так.

ДАДДО. Дай мне взглянуть.

КАРЛО. Лучше просмотри ту стопку, там есть такие девочки…

Даддо встает и вынимает снимок из бака. Смотрит и начинает смеяться.

Заткнись, кретин! И положи обратно. Это не твоего ума дело. Я делаю это для себя.

ДАДДО. Закрывай лавку, если у тебя появились секреты.

КАРЛО. Секреты! Чем я хуже других? Я умею видеть — и я увидел. Я смотрю на то, что увидел, поймал на лету. Но раз уж этот снимок попал тебе в руки, рассмотри ее хорошенько. Она не такая, как мы. Она…

ДАДДО. Старый котяра!

КАРЛО. Мой бедный друг, ты даже не знаешь, чем она может тебя порадовать. Она будет жарить гренки, я уверен, ты только представь себе: гренки с маслом, намазанным этими ручками!

ДАДДО. Она и тебя приворожила. И ты делаешь вид, что поверил в это? А ты был бы не прочь!

КАРЛО. Да, не прочь. Здесь уже ничего не происходит, и я был бы рад, если бы хоть что-нибудь случилось, просто что-нибудь другое. Всего-то.

ДАДДО. Ну-ка глянь. Они, видно, вышли через заднюю дверь. Уходят в долину.

КАРЛО. Позови их.

ДАДДО. Не позову.

КАРЛО. Тогда придется мне. Эпиметей! Эпиметей!

ЭПИМЕТЕЙ(он уже довольно далеко). Что? Чего тебе?

КАРЛО. Зайдите выпейте с нами. Я не сплю, у меня тут Даддо!

ЭПИМЕТЕЙ. Нет, поздно уже.

КАРЛО. Вот именно, самое время. Ну давайте!

Эпиметей и Пандора в конце концов заходят к ним.

Какая прекрасная ночь. Такие ночи нельзя пропускать. Вы шли в долину?

Вопрос остается без ответа.

Ты что, влюбился, Эпиметей? У меня тут, кстати, кое-что для тебя есть.

Протягивает Эпиметею фотографию, которую Даддо вытащил из бака.

ЭПИМЕТЕЙ. Ты, Карло, совсем обнаглел или, может, на полицию работаешь? И как ловко, исподтишка…

КАРЛО. Прости, сосед. Не подумай ничего плохого. Возьми ее себе. Извините меня, мадам. Я не удержался. Я не могу довольствоваться обычными снимками, рутиной, знаете ли. Крестины, свадьбы, причастия, церемонии, конгрессы… Вы представить себе не можете, что значит делать снимки на каком-нибудь конгрессе ради куска хлеба! Поэтому я снимаю прохожих. Потихоньку. А потом стараюсь отыграться в темноте, пытаюсь понять, догадываюсь. На свете так много силуэтов, лиц, обездоленных надежд и мыслей, которые находятся в дороге, но не достигнут никогда конца пути. (Пандоре.) Увидев вас, я сразу сообразил: вы пришли, чтобы пойти до конца.

ПАНДОРА(берет фотографию). Это все тени. Вот моя тень. Украденная, запечатленная. Красиво. (Эпиметею.) Отдашь мне ее?

ЭПИМЕТЕЙ. Пожалуйста, бери. Но вино твое, Карло, не очень-то, у меня есть получше, если ты по-прежнему хочешь выпить.

КАРЛО. Вино твоего брата, то самое, что ты принес несколько дней назад, прозрачное?

ЭПИМЕТЕЙ. Именно. Сейчас принесу.

Уходит в свою лавку.

ПАНДОРА. Почему вы не спите? В этот ночной час все спят или стараются уснуть.

КАРЛО. Мы не спим. Поскольку я все равно работаю в темноте, мне приятно делать это ночью. Тише и легче сосредоточиться. И еще я люблю ложиться на рассвете, когда все остальные просыпаются. К тому же ко мне приходит Даддо, а он-то никогда не спит.

ПАНДОРА. Значит, я попала в квартал полуночников. Мне кажется, Эпиметей тоже мало спит по ночам. Он никогда к вам не заходит?

КАРЛО. Случается, и довольно часто. Когда-то, в старые добрые времена, он приходил к нам с братом. Мы говорили всю ночь напролет, даже зимой. И никогда не соглашались друг с другом. Они вечно хотели все изменить. Особенно Прометей. Редкое нетерпение, я бы сказал, почти невыносимое. Сейчас, говорят, он слегка успокоился, возделывает земли — виноградники, как вы догадываетесь. Но что произойдет, если он узнает, что вы здесь, вот вопрос.

ДАДДО. Ничего не произойдет. Ссора, буря, вот и все. К таким, как вы, у него не лежит душа, смею вас уверить.

ПАНДОРА. Тебе видней. Ты его друг и верный спутник. Тебе он исповедуется, тебя он гладит по головке… Ему не требуется подкрепления, он сумел завоевать сердца… На фоне всего самого темного и мрачного это было не так трудно. Желчь, зависть, ненависть, вражда — из этой смеси создают надежду и идут вперед. Знали бы вы, чего мы ждем!

КАРЛО. Человек дурен, вы правы, но что вы можете поделать? Вы, кстати, ничего и не сделали, чтобы он не вредил, почему же вы ничего не сделали и почему вернулись?

ПАНДОРА. Потом скажу, я всего лишь посланница.

Возвращается Эпиметей с двумя бутылками и передает их Карло .

ЭПИМЕТЕЙ(Карло). Наводил справки, сосед? Все хочешь знать, но мы одним миром мазаны. Она тебе ничего не скажет.

КАРЛО. Я понимаю, Эпиметей, что ты хочешь все забрать себе. Ты первый, ты наш посланник или их избранник, один черт. Но успокойся: самое главное я уже знаю, и Даддо знает, и завтра об этом заговорит весь город, и брат твой тоже обо всем узнает и придет.

ЭПИМЕТЕЙ. Ты прав. Мой брат… я про него забыл… Хотя прекрасный поединок тоже входит в программу… Пандора, я надеюсь, ты заставишь его помучиться — правда, он это обожает.

Пауза.

Ну ладно, выпьем хотя бы его вина!

КАРЛО. Да! За здоровье Пандоры, спустившейся с небес.

Поднимают бокалы и молча пьют.

ПАНДОРА(про себя). Где вершина человеческого языка? Да, вершина, в смысле — высота. По отношению к растениям, скалам, животным — к тем, кто не говорит. Можно ли говорить одинаково, когда мы стоим, лежим, сидим, когда мы вдвоем, втроем или вчетвером? По-моему, нет. А откуда берутся слова? Когда я слышу их или произношу, мне кажется, что они существовали всегда, хотя они хрупкие, как ракушки, которые так легко раздавить, гуляя по берегу моря.

Пауза.

Слова — это шумы, которые производит человек на земле, и этот шум предшествует ему и его переживает. Слова отдаленнее и молчаливее тех, кто их произносит, они сидят, словно собаки, на страже всего сущего, созданного не для того, чтобы быть высказанным. Но человек, судя по всему, не бережется, он разоряет свой собственный сад и бесит собственных собак. И чем могущественнее эти хищники, тем фальшивее, развращеннее, слащавее слова, которые они употребляют. И повсюду, от имени всего мира, маршируют носители справедливости, позабывшие о преступлениях, совершенных во имя ее. Любое слово есть или должно было бы быть неким порывом, которому странно, что он уцелел, но губы, произносящие слова, слабы, невежественны и искривлены. Поэтому на деревьях гниют плоды.

ДАДДО. Все-таки иногда вы кажетесь совсем старухой!

ПАНДОРА. Ты скоро мне окончательно разонравишься, приятель. (Карло.) Спасибо за вино и за мой снимок — завтра я за ним зайду. Пошли, Эпиметей, нам пора в долину, о которой ты мне рассказывал, туда, куда здешние мужчины водят женщин любоваться танцем светлячков.

Пандора и Эпиметей выходят.

4

СВЕТЛЯЧКИ

Пандора, Эпиметей .

Пандора и Эпиметей возвращаются из долины. Слабые отблески раннего утра.

ПАНДОРА. А теперь приди, приникни к моей ладони, ешь из моей руки, вкуси же смерть. Я буду ласкать твои плечи, у меня для тебя есть подарок, я принесла его и положила в погреб, туда, где хранится игристое вино, рядом с бутылками и заплесневевшими бочонками, в погреб, освещенный светом маленькой, криво подвешенной лампочки, ее вечно задеваешь, спускаясь по лестнице, и она потом еще долго раскачивается. Таких уголков у вас немного. Мест, где мы бы чувствовали себя как дома, как соседи и братья. Вы изменили Землю, вывернули ее наизнанку, и теперь, приводя девушек смотреть на светлячков, вы замечаете, что их уже почти не осталось.

ЭПИМЕТЕЙ. В прошлом году их было там полно.

ПАНДОРА. Допустим. А в будущем? И вообще, какая вам теперь разница? (Привлекает его к себе и показывает вдаль.) Посмотри, вон настоящие светлячки, посмотри вниз, в долину и вокруг, на склоны холмов: это ваши потрескивающие огоньки, вы же во что бы то ни стало стремитесь населить ночь и расставить глазки по краям дорог.

ЭПИМЕТЕЙ. Как красивы бывают ночные празднества — такое еще иногда случается, и тогда промежутки считают от одного огонька до другого. Ты ошибаешься и говоришь так, потому что не можешь здесь освоиться. Все это больше не принадлежит ни вам, ни нам. И что самое странное — пока это не принадлежит никому.

ПАНДОРА. Никому. Но скоро здесь вновь будет наше царство.

ЭПИМЕТЕЙ. Нет, в это уже нельзя верить.

Пауза.

Значит, ты считаешь, что все так изменилось?

ПАНДОРА. Может быть, и нет, не так уж сильно. Тут другое. Покрывало, сотканное вашим светом, великолепно. И в такую ночь можно было бы покинуть вас, просто пожелав вам удачи в вашем гнездышке… Но что-то удерживает от этого: ибо вам всегда свойственны забвение и небрежность, слабость и дерзость. Как если бы было совершено некое преступление, в котором никто из вас не признается и не говорит о нем, вы только перекладываете вину друг на друга, и этим преступлением пропахли уже все углы.

Пауза.

Иди сюда. Сядь и послушай меня, я буду говорить с ними так, как меня учили.

Делает несколько шагов и обращается к людям, в сторону долины. Эпиметей садится и слушает ее.

5

ПАНДОРА ОБРАЩАЕТСЯ К ЛЮДЯМ

Пандора одна, лицом к публике. Эпиметей сидит в углу.

ПАНДОРА. Вы, сделавшие из меня легенду, вы мне «тыкаете» только издалека, а я свыкнусь с вами вблизи. Вы здесь, во мраке, ваши лица отчетливы и несхожи ваши жизни. Вы здесь, вы в театре. Когда-то в моих краях все было так же, но не в темноте, а при полном свете, и не для нескольких избранников — для всех. Для всего города! Они почитали нас и боялись. Мы являли собой имя, всего лишь имя, называющее тех, кто стоял выше человека, но ради этого имени, выражающего все то, что мучило их, они совершали жертвоприношения, и дым от тех костров поднимался к нам. Теперь у вас нет этому имени. Наше имя дождем пролилось в нашу историю и в наши храмы. Тогда неведома была еще эта слабость, слабость тревоги и ожидания, не было смутных надежд. Существовало лишь видимое — сильнейшая, но неуловимая вибрация в дрожащем воздухе. Шелест листьев на ветру, шорох легких шагов, безмолвие, в котором вспенивались источники. Изгибы эха, мягкие кривые волн, бьющихся о берег, гром, удары в бронзовые вазы, капли жидкого металла, спадающие в пламя, слепящая белизна террас, тончайшая сеть исхоженных дорог, ослиные крики, страх и хитрость… Я пришла поговорить об этом, рассказать о воспоминании о нас, в которое вы обращаетесь, когда спите, о пространстве, которое не следовало заполнять, и о путях, которыми не всегда надо было следовать. Но теперь уж точно слишком поздно. Корабль вышел в море и дал течь. У вас есть ремесло, что правда, то правда: вы ловкие моряки с хорошими черпаками, и вам почти всегда удается выплыть, а пейзаж ваших иллюзий очень даже мил и чем-то притягателен, особенно если им любоваться издалека и с высоты, — в этом случае вы выглядите этакими скромными садовниками, детьми, которые играют в прокладывание дорог и наполнение водоемов. Но стоит только подойти, как на этих пыльных дорогах возникаете вы, и оказывается, что все уже заполнено и насыщено и между вашими словами промежутки столь невелики, что они уже не доходят до вас и истончаются, словно лохмотья, которые стали вам слишком велики. Эти лохмотья — язык, нуждавшийся в тишине и правде. И потому я говорю с вами здесь, в театре, где, может быть, уцелела хоть частичка этой правды, и я желаю вам, чтобы в один прекрасный день вам вернули утро, я желаю этого не как посланница богов, а от своего собственного имени. Но раз это утро не наступает, а если и наступает, то оно сумрачно и станет еще сумрачнее, чем было, что вы можете сказать себе или нам? Это не осуждение и даже не призыв. Мы ни к чему не призываем, никого не судим. Ведь нас тоже не судят, не призывают. Что должно умереть, умрет. Но, видимо, договор был нарушен и больше никто никого не ждет в этом мире, лишенном мысли и тени.

ЭПИМЕТЕЙ. Говоришь, как Пифия. Они тебя не услышат. Для них это мертвый язык. А жалоб и так предостаточно.

ПАНДОРА. А прощание, настоящее прощание было бы прекрасно…

ЭПИМЕТЕЙ. Да кто бы заметил разницу? Пошли, я не хочу, чтобы тебя увидели, еще не время. Они забросают тебя камнями, и я вынужден буду понять их.

6

УЛИЦА (2)

Луиджи, Джина . Утро.

ЛУИДЖИ. Сегодня ты не уйдешь?

ДЖИНА. Нет.

ЛУИДЖИ. Почему?

ДЖИНА. Не знаю. Я просто подумала и решила.

ЛУИДЖИ. Подумала? Я тоже подумал. И понял, что никогда не получу тебя, если ты будешь меня бояться.

ДЖИНА. Бояться надо, немножко.

ЛУИДЖИ. Ты действительно хорошо подумала!

ДЖИНА. Да, у меня словно земля ушла из-под ног.

Пауза.

Ты видел женщину, которая пришла к Эпиметею?

ЛУИДЖИ. Иностранку эту?

ДЖИНА. Да, она такая красивая…

ЛУИДЖИ. Она мне не нравится, мне нравишься ты.

ДЖИНА. Потому что я местная?

ЛУИДЖИ. Потому что ты местная и потому что ты такая, какая есть. Особенно сейчас, такая стройненькая.

ДЖИНА. Принеси мне воды. Принеси мне воды в ладонях.

Луиджи выходит и возвращается, неся воду в пригоршне. Дает Джине напиться.

У нее привкус железа. Либо это твои руки пахнут жестью.

ЛУИДЖИ. Ты меня стыдишься?

ДЖИНА. Мне все равно.

ЛУИДЖИ. Хочешь еще? Под прохладной водой я почувствовал твой жаркий язык, лизнувший мне ладонь. Мы животные. Теперь ты понимаешь это.

ДЖИНА. Да, давай уйдем отсюда. Пошли в долину.

ЛУИДЖИ. В долину?

ДЖИНА. Да. Возьми меня. Пошли. Пошли быстрее.

7

ТЕМНАЯ КОМНАТА (2)

Карло, Даддо, Карбони, туристы .

Лавка Карло . Вторая половина дня.

ДАДДО. Карло!

КАРЛО. Что?

ДАДДО. Я был на горе.

КАРЛО. И ты сказал ему о Пандоре?

ДАДДО. Да, я для этого и пошел туда.

КАРЛО. Ты отличный драматург. Жить не можешь без коллизий. Прометей придет?

ДАДДО. А то. Он тянуть не будет.

КАРЛО. Но приближается сбор винограда…

ДАДДО. Он сказал, что ему все равно, ведь он уже давно ес ждет…

Входят двое туристов в сопровождении Карбони.

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Извините, господа, фестиваль проходит здесь?

КАРЛО. Здесь, а что?

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. А то, что мы ничего не видим. Нам рассказывали о пьесе про возвращение Пандоры в какой-то итальянский город. Подобный пересмотр мифологических сюжетов в современном мире представляется нам интересным, но, как бы вам сказать, достаточно спорным и уж, по правде говоря, совершенно безосновательным. Боги на сцене! — даже древние решались на это с опаской. Вы что-нибудь об этом слышали? Как это поставлено — с уважением к теме? А может, это возврат к паганизму либо новомодный коллаж?

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Видите ли, нас волнует и привлекает сам театр — конечно, он часто выморочен или подвержен некоей пресыщенности, все это нам известно. Но может быть, действительно пора сделать паузу, посмотреть, как возникают препятствия, как приходят решения? Мне кажется, что в данном случае — по крайней мере, у меня такое ощущение — эта древняя фабула лишь предлог: если теперь уже притча невозможна, оставим ее в покое, сюжетов у нас хоть отбавляй, и таких, которые смогли бы вернуть театр в его истинное бытие.

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Да, это окно в бытие, окно, в которое врывается шум мира, реального мира…

ВТОРОЙ ТУРИСТ. …где события происходят где-то внизу, словно во сне…

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. И сон этот становится все более явным, слишком явным, кричаще правдивым, обретающим, не нахожу слова точнее, свои ценности…

ВТОРОЙ ТУРИСТ. …которые делают ставку на тело или на ситуацию, на ситуацию, созданную телесным самовыражением…

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Мы же ищем хореографию, хореографию для социального тела, сочиненную неким невидимым балетмейстером и присутствующую в каждой картине…

КАРБОНИ. Господа, здесь вы этого не найдете.

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Этого-то мы и боялись.

КАРБОНИ. Но теперь вы вошли в пьесу.

ТУРИСТЫ. Вошли в пьесу?

КАРБОНИ. Да, и через главный вход, прямо на сцену! Кстати, Даддо, на чем мы остановились?

ДАДДО. Я отправился на гору за Прометеем, хотя Карло был против. Прометей спустился и теперь скажет Пандоре всю правду.

КАРБОНИ. И когда же?

ДАДДО. Прямо сейчас, если вы соблаговолите следовать за мной.

Даддо ведет всех к соседней лавке и поднимает железную штору. Внутри Пандора и Прометей .

8

БИТВА В ДОЛИНЕ

Пандора и Прометей , затем Карло, Даддо, Карбони и туристы .

В одной из лавок, которая до сих пор была закрыта, земляные, чуть наклонные стены образуют нечто вроде узкого коридора. Пандора и Прометей стоят, остальные смотрят на них.

Слышны сильные удары весел по воде.

ПРОМЕТЕЙ. Ты слышишь шум, весла бьют по воде, ты слышишь?

ПАНДОРА. Зажги свет, зажги свет над копной моих волос, тогда ты увидишь их.

ПРОМЕТЕЙ. Не нужен мне свет, это труд, труд людей, они неуклонно идут вперед, они забудут тебя и путь свой проложат по этой долине.

ПАНДОРА. Слепые кроты, не видят вокруг ничего и только кричат.

ПРОМЕТЕЙ. Шум весел, рассекающих водную гладь, ты слышишь, они могут ударить тебя, а вода ледяная.

ПАНДОРА. Кровь, кровь у меня на виске, но я умереть не могу, а ты не сможешь отомстить за себя.

ПРОМЕТЕЙ. Пусты твои слова, пусто тело твое. Ты пришла сюда не ради нас, тут тебя нет, ты пришла не отсюда, а из мира, который разрушен и слегка подновлен и где все — мишура. Здесь для вас все устарело, то, что сделали мы из этого мира, — не память о вас, люди не помнят вообще ни о чем, взгляни сама и оставь нас в покое. Ты прекрасная ходячая статуя, ты божье создание, ты жертва, ловушка, зачем нам тратить на тебя время, здесь кузница, кухня, в жару и чаду. К чему начинать все сначала? Зачем возвращаться? Тут нет больше места, тут тесно и страшно. Взгляни на тот склон, на эту долину, на реку в красных отблесках света — на город, на казино и заводы, на женщин и мужчин, снующих взад-вперед, посмотри, что с нами стало, и удались, унеси с собой свои дары и колыбельные песни, да, уйди, а им скажи, кто мы есть.

ПАНДОРА. Я им скажу, что вы слепы, а ты, выбравший их, ты — худший притворщик из всех.

ПРОМЕТЕЙ. Ты лаешь, словно Кассандра, и, вздумай я тебя ударить, из твоих волос взвилась бы в воздух туча моли.

ПАНДОРА. Задохнись ты от ненависти своей, ты смотришь как мужик, который по обыкновению пропил получку и бьет жену.

ПРОМЕТЕЙ. Да замолчишь ты наконец?! Ты не мыслью мыслишь, а так, словами…

ПАНДОРА. Не вам слова принадлежат, то наши тени на ваших губах, но упустили вы и тени, и добычу.

ПРОМЕТЕЙ. Можешь говорить что хочешь, но посмотри: ведь лодка уплыла, и у мужей, сидящих в ней, рябит в глазах, а город их выслал обратно в долину — сунь руку в отблеск, не ощутишь ты ничего, все пусто, пусто! И легкий дождь дрожит в декорациях из мишуры, в расщелине горы, да, все-таки прошла та лодка, полная людей, прошла беззвучно, в такой глубокой тишине, как будто снег идет…

ПАНДОРА. Порой, когда вы говорите, мне кажется, что вы соединились с той тишиной и приручили ее, но лишь на мгновенье. Вы словно выпускаете стрелы наугад, во мраке.

Прометей молчит.

Ты успокоился теперь?

ПРОМЕТЕЙ. Лодка проплыла. Они прошли пролив, остался только след, бегущий за кормой.

ПАНДОРА. Ты счастлив?

ПРОМЕТЕЙ. Да. И когда на вершине той горы я укреплю знамя, все остальные будут тоже счастливы. Это знамя будет знаком того, что ты пришла напрасно. А теперь оставь меня.

ПАНДОРА. Тебе недостает выносливости. Вы полагаете, что существуют победы и поражения и что их звук отдается звоном в ушах. Факелы горят, и пламя пожирает их, приходит ночь, от нее пахнет дегтем, а вы все спите. Ночь — как рука над землей, что мягко душит вас и весит не более чем день, который вас запустит вновь.

ПРОМЕТЕЙ. Ты больше ничего не можешь. И царство — наше, потому что песен для тебя уже не существует.

ПАНДОРА. Проклятая, самонадеянная раса.

Пауза.

КАРБОНИ. Пандора?

ПАНДОРА. Да?

КАРБОНИ. Можешь еще раз пройти эту сцену? Ну ту, лицом к публике?

ПАНДОРА. Мою речь?

КАРБОНИ. Да.

ПАНДОРА. Только не сейчас. Завтра.

КАРБОНИ. Как хочешь.

Свет постепенно гаснет. Слышны звуки включенного радио.

9

УЛИЦА (3)

Джина , двое бродяг .

Ночь. Двое мужчин что-то ищут на улице.

ПЕРВЫЙ. Что там, в ночи?

ВТОРОЙ. Корова сдохла. Ее нашли в реке.

ПЕРВЫЙ. Земля погибает.

ВТОРОЙ. У меня болят глаза. А в темноте мне легче. Днем воздух желтый и колючий.

ПЕРВЫЙ. Ты думаешь, здесь есть женщина?

ВТОРОЙ. Так говорят. Быть может, она прячется?

ПЕРВЫЙ. Тогда пусть побыстрее выходит. (Кричит.) Поторопись, ты слышишь?

ВТОРОЙ. Молчанье.

ПЕРВЫЙ. Тогда пошли посмотрим там, ближе к вокзалу.

ДЖИНА(невидимая). Эй!

ПЕРВЫЙ. Ах, где ты?

ДЖИНА(появляясь). Я здесь. Вас двое?

ПЕРВЫЙ. Да, а что?

ДЖИНА. Третий лишний.

ВТОРОЙ. Ты с двумя никогда не пробовала? Так веселей…

ДЖИНА. Вы ведь нездешние. Кто вам сказал?

ПЕРВЫЙ. В маленьком городке известно все.

ДЖИНА. Вы откуда? С юга?

ПЕРВЫЙ. Неважно.

Удаляются в сторону долины.

Ночь, как скользящая петля, В Долине Дев. Свечу на берегу ручья Зажги, со мной присев…

ДЖИНА. Откуда это?

ПЕРВЫЙ. Неважно.

ВТОРОЙ. Иди вперед.

ДЖИНА. Тут мокро. Дождь прошел.

ВТОРОЙ. Да, скользко.

10

МУЗЫКА!

Музыкант, Карбони, Мария, Пандора .

Ранний вечер.

Входит уличный музыкант, может быть, цыган, как угодно. Он долго играет красивую грустную мелодию. Входят Карбони и Мария , слушают его. Потом на балконе появляется Пандора и тоже слушает. Мимо на велосипеде проезжает мальчик, у него на голове блюдо с пиццей. (Я видел это в Пулье, но это неважно, главное, мне кажется, чтобы в этот момент кто-нибудь проехал мимо — это же театр, картина, — фрагменты реальности создают не саму реальность, а нечто иное, а Пандоре важна ирреальность.) Потом музыкант уходит и Карбони тоже.

Остаются Пандора на балконе и Мария на улице.

11

МАРИЯ

Мария, Пандора .

Ранний вечер. Эта сцена следует сразу за предыдущей. Во время рассказа Марии Пандора спускается с балкона к ней на улицу.

ПАНДОРА. Ну а ты, Мария?

МАРИЯ. Что я делала в то время?

ПАНДОРА. Да, что ты делала в то время?

МАРИЯ. Во мне было пусто и гулко. Так я существовала. В ожидании — малейшее потрясение с силой отдавалось во мне, и во всем чудилась опасность события. Как круги, расходящиеся от камня, брошенного в озеро или реку, я, как тебе сказать, я чувствовала себя так же, как в тот миг, когда впервые увидела море. Помню свой смех, кожу в пупырышках, купальник, меня трясло от безумия и наслаждения, хоть я и не понимала языка счастья, на котором море говорит с нами летом. Потом я бродила то тут, то там, но все говорили мне, что я зря трачу время, что в меня вселился дьявол. Я нашла работу в других городах и побывала даже в Германии с одним южанином, который работал там в ресторане. Помню свечи, утопленные в бутылках, запах пиццы и шумных прожорливых студентов. Там было так тоскливо, что я вернулась и с тех пор ничего не делала, пока не открылась передо мной одна дверь: конечно, не просто какая-то там дверь, но все-таки не та, о которой я мечтала. Но так надо было, в любом случае. Таков закон. Я сложила скатерти, убрала в шкафы стопки постельного белья и стала думать об иных мирах в этом мире, который становился все меньше. Все пронеслось, как легкое дыханье, и только пламя дрогнуло слегка.

ПАНДОРА. Ты так только говоришь, но все вибрирует вокруг тебя.

МАРИЯ. Нет, все спокойно, спокойно даже в моей душе.

ПАНДОРА. Но ты поешь.

МАРИЯ. Да, иногда, как все здесь. Но уже не так, как раньше. Мы помним мелодии, слова, но будто что-то древнее, забытое вдруг запевает в нас.

ПАНДОРА. То, чего уж больше нет?

МАРИЯ. Не знаю. Может, лучше, чтоб и не было. Теперь другие песни.

Пауза.

Видишь тот дом, внизу, у холма, отсюда он не больше светлой точки?

ПАНДОРА. Ну вижу, да, а что?

МАРИЯ. Я родилась там.

ПАНДОРА. Вот тут вам везет. А где твоя могила, ты тоже знаешь? Покажешь мне?

МАРИЯ. Нет, не смогу. А ты жестока.

Пауза.

Что, музыкант — с тобой?

ПАНДОРА. Со мною — никого.

МАРИЯ. А Эпиметей?

ПАНДОРА. Он тоже не со мной.

МАРИЯ. Он думает иначе.

ПАНДОРА. Нет, в глубине души он знает правду. Но он предпочитает то, во что верит, и ласкает эту веру, как котенка, потому что она тогда мяукает. Вы все на одно лицо. А тут еще твой дом!

МАРИЯ. А что такого? Ты вдруг переменилась.

ПАНДОРА. Не знаю. Отведи меня к холмам.

12

FIORI OSCURI (ТЕМНАЯ КОМНАТА 3)

Карло, Карбони, Эпиметей , потом оба туриста , потом Мария .

Карло, Карбони и Эпиметей сидят на стульях на улице. Ранний вечер.

ЭПИМЕТЕЙ. Случилось это в северной стране. В деревне, возле шахт, в деревне, что вся была как пригород: с бедняцкими одноэтажными домишками, неотличимыми друг от друга на единственной улице, с редкими вкраплениями кафе и лавочек, где торговали овощами, противными, холодными, в земле, здесь вы таких не найдете. Я жил в одном из тех домов, разжигал огонь и слушал дождь. Для сердца там была пустыня. Но иногда, по вечерам, возвращаясь домой, я замечал, что в каждом доме — свет, и чувствовал — как вам сказать… Ведь все же есть улица, и дома, и люди, и горе, и счастье, меня это волновало, не знаю почему. Я дрожал от пронзавшего меня чувства несуразной симпатии… Неподалеку от деревни находился город с большим готическим собором. Я зашел туда всего лишь раз, но навсегда запомнил свет внутри. Снаружи все казалось сумрачным, мощеным, серым, приглушенным, гаснувшим. А там, в пределах, царила сдержанная просветленность, бледный свет садов и низких стен, птичьих криков во дворах, это был осенний свет, я понимал, что в любое время года в нем останется эта осень… Тот свет и ту безрадостную улицу, где я жил, не связывало ровным счетом ничего, пусть даже и неявно, ни по форме, ни по содержанию, просто ничего, и тем не менее я ощутил: раз все так твердо стоит на этой земле, то некая спокойная необязательность присуща всему, и все воссоединяется в одной и той же пустоте, которая никому не желает ничего хорошего, да и вообще — не желает ничего и никому.

КАРЛО. Зачем ты это рассказал?

ЭПИМЕТЕЙ. Прошлое всплывает на поверхность. Прошлое всплывает на поверхность, ты знаешь сам.

КАРБОНИ. Словно ужи в цистернах! Все резонирует, как в пустоте, и вот оно, идет. Оно там, может быть, покоилось годами и вдруг явилось нам, будто фильм, который ты сам снимал, не отдавая в том себе отчета, и вот он теперь внезапно проявился.

ЭПИМЕТЕЙ. Да, именно внезапно. Как Пандора. Она вернулась в середине фильма, снимавшегося на протяжении тысячелетий миллионами трудолюбивых муравьев. Но она ничего не сочинила для этого фильма и даже не прочла его, зато сыграла свою роль, вот умница, вызубрив все назубок.

КАРЛО. Фильм — это ее ящик.

ЭПИМЕТЕЙ. То есть как?

КАРЛО. Ну да, фильм. С надеждою на дне, днем исчезающей с тенями.

КАРБОНИ. Слишком просто!

ЭПИМЕТЕЙ. Да, слишком просто!

КАРЛО. Но все записано меж тем. Все глупости, с самого начала. А если они там и окажутся?

ЭПИМЕТЕЙ. Хороши мы будем.

Пауза.

Мой брат пришел?

КАРЛО. Пришел.

ЭПИМЕТЕЙ. Так где же он? Он не зашел ко мне.

КАРЛО. Нет, он пришел к Пандоре.

ЭПИМЕТЕЙ. И он ее увидел?

КАРЛО. Он ее увидел.

ЭПИМЕТЕЙ. И ей сказал, что она уже ничто для мира, он ей сказал: дорогу людям! Чем бы им это ни грозило. Он так ей и сказал, я не ошибся?

КАРЛО. А что, по-твоему, он мог еще сказать?

КАРБОНИ. Он не хочет ни траура, ни забвения. Забвение пока еще грозит ему воспоминанием. Ему нужна прямая линия, трудом начертанная, линия, которая стирается по мере продвижения, ему необходима эта энергия, смертельная борьба, прямая линия, вытянутая к горизонту, а горизонт он видит так же четко, как границу пожара на холмах.

ЭПИМЕТЕЙ. Но не в его же власти уничтожить то, что остается незыблемым, как и не в моей власти было вернуть то, что ушло.

Пауза.

Остается, уходит, возвращается… При чем тут он? Все соткано воедино и держится без нас. Да, держится, словно оно подвешено. И движется, движется непрестанно, и мы то и дело проникаем сквозь, царапая себе глаза.

Входят туристы , переодетые в античных греков.

КАРБОНИ. А вот и снова вы!

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Ну, в общем, да…

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Вы уж простите, мы дико извиняемся, но у нас украли все и…

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Все! Деньги, чемоданы, фотоаппараты… Там, на стоянке, среди бела дня! Италия!

ВТОРОЙ ТУРИСТ. И тогда дирекция фестиваля согласилась нанять нас статистами…

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Ведется расследование. Надеюсь, оно не затянется…

КАРБОНИ. Да нет, осталось уже немного. А что это у вас за костюмы?

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Нам их дали, решили, что подойдут. Они, кончено, спорны, но вопрос костюмов в античной пьесе никогда, в общем, не был окончательно решен.

КАРБОНИ. А что, тут играют античную пьесу?

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Да нет, конечно, наверное, даже, вовсе нет. Но, как бы то ни было, все, что имеет отношение к Античности…

КАРБОНИ. Имеет отношение! А вы к чему имеете отношение?

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Извините, но не в этом дело. Мы здесь не для того, чтобы к чему-нибудь иметь отношение. Впрочем, к чему вообще театр имеет отношение, как не к самому себе? Мне, однако, кажется, простите, но, раз уж мы заговорили об этом, вся проблема именно в том, что вы все время с чем-то соотноситесь, а это неверный путь.

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Да, и нам кажется, как и многим теперь, что театр должен, как бы это сказать, решительно отказаться от утверждений, а идеи в нем должны быть невидимы, покорны и выражаться вместе с пластами жизни, которые их воплощают…

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Во всем должна быть безусловная простота. Но это, разумеется, мы согласны с вами, труднее всего реализовать.

КАРБОНИ. Спасибо.

ВТОРОЙ ТУРИСТ. Не обижайтесь, право. Эти соображения нам диктует опыт. Мы видели столько спектаклей, постановщики которых считали, что можно пренебречь сочностью персонажей, и столько авторов, полагающих, что актеры — не более чем голоса, годные лишь на то, чтобы произносить их мысли, так вот, ничего у них не получалось. В театре есть правила игры, и их надо соблюдать, в противном случае…

КАРБОНИ. В противном случае?

ВТОРОЙ ТУРИСТ. В противном случае это что угодно, только не театр.

КАРБОНИ. Да что вы говорите! Театр — это сцена, лица, голоса, свет, движения, звук шагов в тишине, театр — это все, что происходит на сцене, и никто не имеет права прийти сюда к нам и объявить, как именно на этой сцене должны звучать слова, какие жесты и голоса должны быть у тех, кто их произносит… Но мы и так потеряли слишком много времени, посидите тут в уголке, мы вам скажем, когда нам понадобится ваша сочность.

Туристы пожимают плечами и устраиваются в сторонке.

Поехали! Мария!

МАРИЯ(из-за кулис.) Да?

КАРБОНИ. Твой выход.

Пауза. Потом выбегает обезумевшая Мария .

ЭПИМЕТЕЙ. Что такое? Почему ты молчишь?

МАРИЯ. Я не молчу… Пандора упала на горе. Внезапно, посреди дороги. Я пыталась привести ее в чувство, умыла ей лицо водой, трясла ее, но ничего не помогло. Вот я и прибежала за вами. Надо скорее идти туда за ней.

ПЕРВЫЙ ТУРИСТ. Бессмертные уже не те, что были!

КАРБОНИ. Заткнитесь, вы! Мария, где это случилось?

МАРИЯ. На повороте, между Красным домом и карьером.

КАРБОНИ. Ладно, идите туда с Карло и принесите ее. (Туристам.) А вы следуйте за ними, но молча, им потребуется помощь.

Карло и Мария выходят, туристы идут следом.

ЭПИМЕТЕЙ. Что происходит? Что-то я запутался. С Пандорой ничего не может случиться, ничего и не случилось. Она не из того мира, где происходят подобные события. Где им взять силы, чтобы придумать продолжение, низринуть нас и затоптать? Я прекрасно понимаю, что она пришла просто ради того, чтобы уйти, но не так же. Не так, как первый встречный.

КАРБОНИ. Подожди!

Входят Даддо и Прометей.

13

БРАТЬЯ

Прометей, Эпиметей, Даддо, Карбони , потом туристы, Карло, Мария и Пандора .

Поздний вечер (еще не рассеялись последние отблески дня).

ПРОМЕТЕЙ(Эпиметею). Ну и видок у тебя! Я-то считал, ты тут как сыр в масле. Или это я так на тебя действую?

ЭПИМЕТЕЙ. Ты просто не вовремя появился. А может, наоборот, удачно: ты, как всегда, начеку. Хоть и торчишь там, на холмах, но питаешься сплетнями отсюда, снизу, как отшельники, что жить не могут без толпы и уходят от мира лишь для того, чтоб мир об этом знал и ждал их приказаний. А мне ты приказывать не сможешь.

ПРОМЕТЕЙ. Я знаю. Слишком поздно. Ты прижал ее к себе, мартышку, посланную тебе богами. И вбил себе в голову, что она пришла ради тебя, в награду за твое терпение.

ЭПИМЕТЕЙ. Замолчи! В эту минуту Пандора лежит там, в горах. Не знаю, что это значит. И не тебе мне это объяснять. Оставь меня. Я жду, когда ее принесут.

ПРОМЕТЕЙ. Она пошла собирать цветы, и их аромат, должно быть, вскружил ей голову! Ты что, не видишь, идиот, что это очередная хитрость, что она просто хочет — или они хотят — тебя завлечь? Что бы она ни делала — падала в обморок на дорогу или гладила тебя по щеке, — ей тут делать нечего. Мы тут вымели уже за ними их прах и их отродье.

ЭПИМЕТЕЙ. И ты увидел, к чему это привело, ты видишь? Этот результат тебе по душе? Тем, кто живет по ту сторону долины, плевать на то, что ты говоришь, поскольку сами они говорят то же самое. Везде, по всей земле, ты и тебе подобные — вы поднимаете войска на бой, чертите границы, строите, и рушите, и поете на руинах. С Богом или без богов, неважно, в первых рядах всегда грабеж, мясорубка и бездарность. Мир только съеживается от ваших великих проектов. И скоро из-за чувства локтя вам уже не удастся сдвинуться с места, и, топая ногами, вы друг друга разорвете на части, цепляясь за свои фантазии и так ничего и не поняв.

ПРОМЕТЕЙ. Она вскружила тебе голову. И это ты мне говоришь о фантазиях! Ты не в себе. В твоем прекрасном саду ничего не растет. И в колодце, что ты вырыл, ты видишь только свое отражение, а небо, в глубине, его отвергает.

ЭПИМЕТЕЙ. Небо! Ты говоришь как те, кто так и не понял, что оно берет свое начало у них под ногами: да, на земле, у самой земли, которая умирает в нем, перевернувшись. У тебя под ногами! Я ненавижу тебя. Мне не нравится цвет твоих слов. Им неведом страх. Им неведома радость, которая прячется за страхом. Им неведомы расстоянья, помехи, позиция, длительность. Они слепы, а ты, ты вместе с ними пускаешь корни в этом мире.

ПРОМЕТЕЙ. Она засорила тебе мозги. Вместо вина ты выжимаешь скисшую воду. Наступил конец легенды. Ваш мир кончается.

Карло и Мария вносят тело Пандоры и кладут его на пол.

ЭПИМЕТЕЙ. Оставьте меня. Оставьте нас.

ПРОМЕТЕЙ. Нет, я хотел бы посмотреть. Я же спустился не просто так, во всяком случае, уж не за тем, чтобы поговорить с тобой.

14

ГЕРМЕС ОТЗЫВАЕТ СВОИХ ПСОВ

Эпиметей, Прометей, Пандора, Мария, Карло, Даддо, туристы, Гермес, Джина, Луиджи .

Поздний вечер, без отблесков света.

МАРИЯ. Она очнулась, когда мы пришли наверх, но потом снова потеряла сознание.

ЭПИМЕТЕЙ. И ничего не сказала?

МАРИЯ. Сказала, но мы плохо ее поняли. Что-то про ящик.

ЭПИМЕТЕЙ. Карло, сходи за ним. Он в погребе, в нише, слева от лестницы. (Склоняется над Пандорой.) Пандора! Пандора! Теперь проснись, проснись, вернись, ты здесь, ты у меня, ты дома.

ПАНДОРА(медленно приходя в себя). А! Это ты. Вы. (Прометею.) И ты тут. На этот раз ты думаешь, что уж точно победил.

ПРОМЕТЕЙ. Что вижу, то и думаю.

ПАНДОРА(Эпиметею). Сходи за ящиком.

ЭПИМЕТЕЙ. Я уже послал Карло.

ПАНДОРА. Прекрасно. Ты меня опередил. Как будто ты знал, как будто все уже было записано. Но это последние реплики.

ЭПИМЕТЕЙ. Что ты хочешь сказать?

ПАНДОРА. Сейчас увидишь. (Карло, который входит с ящиком.) Карло, открой его.

КАРЛО. Так уж ли это необходимо? Может, подождем пока?

ЭПИМЕТЕЙ. Нет, слушайся ее. Открой.

КАРЛО. Он пуст! Тут ничего нет!

Все, кроме Эпиметея и Прометея , подбегают, чтобы заглянуть внутрь.

ЭПИМЕТЕЙ. Ты это собиралась нам рассказать?

ПАНДОРА. Это и кое-что еще: я умру, я должна умереть на ваших глазах.

ЭПИМЕТЕЙ. Но почему? Почему? Пустого ящика достаточно, чтобы мы все поняли.

ПРОМЕТЕЙ. Нет, недостаточно. Им мало. Им подавай наглядный пример, этому отродью. Они хотят, чтобы об этом помнили и сожалели.

ПАНДОРА. Я была бы тебе благодарна, если бы ты сохранял спокойствие перед лицом того, что и для меня загадка. Ты встал во главе тех, у кого нет памяти, кто думает, что надо все время идти вперед, не оглядываясь. Но мы всегда предпочитали идущих медленно, тех, в ком жило сомнение, боязнь отказаться от более благородного происхождения. Правда, которую человек не хочет видеть, находится в этом пустом ящике, ниспосланном вам богами, и в смерти, которой они предают меня, чтобы на ваших глазах она исчезла, подав вам знак. Я лишь их творение, час моего возвращения был предрешен, и я вернусь еще, если они того пожелают. Там, где они пребывают сейчас, у них нет власти, им доступно разве что возрождать свою посланницу, а теперь вы знаете, каким было мое послание. Землю мы оставляем вам, она уже не наш удел.

Пауза.

Эпиметей, меня тронула твоя горячность, взволновала твоя радость, и, будь у меня на то время и право, я бы пожалела о тебе, и даже очень, может быть. И о тебе, Мария. Но мы не раздаем ни наград, ни наказаний, их время ушло, теперь вы одиноки. Однако вы никогда не сможете изгнать воспоминание о нас, которое уходит с моей смертью так же, как пришло когда-то на морском берегу со смертью великого Пана. Тамос, египетский лоцман, управлявший лодкой, был из наших, но тайну нельзя было нарушить, ничто не могло открыться, только смерть бога и крик, ею порожденный над мрачным безмолвным проливом, этот долгий всхлип, который вы надеялись заглушить молитвой, но дали маху, поверив, будто бог мог умереть за вас, как будто этого вообще можно ожидать от бога.

Пауза.

В холоде, который сдавливает мне грудь, я чувствую себя тем лоцманом, идущим по проливу. С неподвижного моря он видел по обе стороны тяжелую, черную, слепую и бесконечно загадочную землю… Аромат с холмов доносился до него и окутывал все вокруг, как жертвенный фимиам. И это было прекрасно, как прекрасно то, что вижу я сейчас, прощание баюкает меня и уносит туда, где нет ни смерти, ни прощанья, и как сладок и знаком обволакивающий меня запах. Аромат лесной поросли, замершей сосновой рощи, спящих животных и пены, он тоже останется вам, позаботьтесь о нем, если вы еще на это способны.

Входит Гермес .

ГЕРМЕС. Пандора!

ПАНДОРА. А, так это был ты!

ГЕРМЕС. Да, я. Мы за вами наблюдали. Все прошло почти так, как мы договорились. Ты вложила в это много чувства, мне кажется, и, должно быть, утомилась. У них задерживаться вредно. Они кусаются. Жужжат и кусаются. Давай вставай, иди за мной.

ПАНДОРА. Так я не умираю?

ГЕРМЕС. Умираешь. Для них ты умерла, но как бессмертная, без похорон, без земли, тебя укрывшей, без пожирающего тебя огня. Отныне ты вольна блуждать подобно мифу.

Пандора встает.

ПАНДОРА. Прощай, Эпиметей.

ГЕРМЕС. Нет, он тоже с нами. (Прометею.) И ты, ты с нами тоже. История завершена. Я заберу с собой актеров этой басни. Пошли, придумаем потом других.

Гермес , Пандора , Эпиметей и Прометей быстро уходят.

ДАДДО. Они спускаются в долину!

КАРЛО. Пошли за ними!

МАРИЯ. Нет, не надо. Это уже не наша дорога.

КАРБОНИ. Ты права, Мария, хозяин отозвал своих псов.

Занавес.

 

Жан-Люк Лагарс

В СТРАНЕ ДАЛЕКОЙ

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА .

ЛУИ .

ЗАКАДЫЧНЫЙ .

ЛЮБОВНИК , уже умерший.

ЮНОША , все юноши.

ВОИН , все воины.

ОТЕЦ , уже умерший.

МАТЬ .

АНТУАН , брат Луи.

СЮЗАННА , сестра Луи.

КАТРИН , жена Антуана.

ЕЛЕНА .

* * *

ЛУИ. Позднее, на следующий год.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. На следующий после того, как я умер, после моей смерти?

ЛУИ. Именно так.

Год спустя, я остался один, всеми брошенный, все такое прочее, позднее, год спустя, наставал и мой черед умереть (мне сейчас около сорока, и как раз в этом возрасте я умру) — годом позже я решил вернуться сюда. Повернуть вспять.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. В час смерти он решает вернуться на круги своя, повидать семью и друзей. Знакомая история. История самого путешествия, а также всех, кого он потерял из виду и теперь обретает вновь.

ЛУИ. Семья моя по-прежнему жила здесь.

Повидаюсь, поговорю с ними, сказал я себе, закончу все миром, чего при жизни вслух не говорят, но хотят сказать на прощанье, чтобы выкинуть из головы, освободиться.

Съезжу, а потом, покончив с этим, вернусь к себе и стану ждать.

Мне будет спокойнее.

Так я себе сказал.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Ты говорил, что никогда больше туда не вернешься, что ноги твоей там не будет, я постоянно это слышал, но мой след еще не простыл, а ты уже бросаешься туда со всех ног.

Разве он не говорил? Или я ослышался?

ЛУИ. След не простыл. Ох уж эти метафоры.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. И потом, твой постоянный отказ, сколько раз я его слышал, а в последнее время — так особенно часто — в мои последние дни, ты вроде бы так шутил — да, в последнее время особенно часто, этот твой отказ просто оглянуться назад, обещание, не более того, просто обещание не искать никаких решений, да и не решений даже — не искать никаких объяснений, ты обещал, ты отказывался что бы то ни было хранить в памяти.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. В самом деле, я тоже всегда это слышал, и тут я с тобой согласен, я тоже слышал и это, и многое другое, он это говорил, и он обещал и себе самому, и нам, и все обещания всегда носили окончательный характер — существенный принцип всех обещаний, я постоянно от него слышал, что никогда он и с места не сдвинется, никогда никуда не вернется, никогда в жизни, не намерен двигаться вспять, и еще помню эту фразу: «К чему?»

ЛУИ. К чему?..

ЗАКАДЫЧНЫЙ. А на следующий день после твоей смерти.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. На следующий день после моей смерти мой след еще не простыл.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. На другой же день после твоей смерти, почти сразу, никто ведь не станет спорить, что и в последующие дни и недели, что и вслед за тем, согласимся, что потом даже в еще большей степени давались все более окончательные обещания, а в твой адрес, поскольку ты уже умер, они становились еще нерушимей и клятвенней, чем для живых, после твоей смерти, в последующие дни, в своем умножившемся и новом одиночестве, в величии и новизне этого одиночества, он обещает и клянется, а клятва сильнее обещания, он клянется, что никогда, вплоть до той самой минуты, когда настанет и его черед умереть, он не двинется с места, ни шагу назад, ни на что не взглянет, ничего не станет читать, не попытается наладить свою жизнь, не наклеит ни одной фотографии в альбом, он клянется, что не сделает попытки ничего изменить, хоть как-то повлиять на течение своей жизни, клянется, что прошлого, ибо речь сейчас идет именно о прошлом, не коснутся никакие исправления или преобразования, он клянется себе самому, клянется уже мертвому — тебе, клянется, что никогда, до последней своей минуты, не станет ни плутовать, ни выяснять отношения, так как речь идет также о выяснении отношений, в частности — с прошлым, не более того; все это он говорит, но почти сразу же…

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Возможно, ты знал его лучше, чем я.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Но, сказав это, почти сразу же меняет решение, и жульничает, и отказывается от обещаний, и бросается сломя голову.

То есть делает все наоборот.

Возвращается назад в надежде все пересмотреть, переделать и отладить свою жизнь, то, что было его жизнью, наладить ее так, как он об этом мечтал.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Знакомая, как ты сказал, история, история человека еще не старого, застигнутого в час смерти и решившего вернуться назад, повидать семью, обрести свой прежний мир в час своей смерти.

История этого путешествия и всех тех, надолго потерянных из виду, кого он встречает и обретает, стремится встретить и обрести.

В сущности, сказка для детей: как в час смерти пересматриваешь свою жизнь.

И сказка, предназначенная также для умирающих, чтобы облегчить им миг предсмертного ужаса: заставить их поверить, будто в час смерти возможно заплатить по счетам, исправить сделанные ошибки, закончить недоделанное, извиниться за ложь, простить своих обидчиков, именно так, я запомнил это выражение, завершить прерванные разговоры, решить повисшие в воздухе и вечно занимающие нас вопросы и познать, «к чему все это теперь», — мог бы я тебе сказать, и познать самую суть всех историй, истинную правду.

А ты, ты тоже будешь рядом?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да Я буду рядом.

ЛУИ. Рассказываю.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я молчу, не вмешиваюсь. У меня нет такой возможности.

Я сяду здесь.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Мы тебя слушаем.

ЛУИ. Действующих лиц, всех действующих лиц, которых видел, встречал, с которыми сталкивался, всех упомянутых, их голоса, фотографии, все множество участвующих в твоей жизни — иногда один час, одну ночь, десять минут или даже одним взглядом — запомнить было бы невозможно, поезд отваливает, и их не удержать в памяти, как если бы ты увидел кого-то в дверном проеме и шел пешком, все равно не удержишь — проходишь мимо, и уже слишком поздно: другой стоит в другом дверном проеме, и никогда не найти прежнего места и всех тех, с которыми разделишь все, почти все — как обещаешь друг другу — в продолжение десяти, двадцати лет, тех, с которыми «делал» свою жизнь и вместе оказался за ее пределами.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Как я, например.

ЛУИ. Как ты. И толпы других, значительных и едва замеченных, всех, кто оказывается персонажами нашей жизни. Всех, из кого состоит жизнь каждого человека.

И каждый из них в свою очередь отсылает к множеству все новых людей, и так до бесконечности.

От одного-единственного человека, без особых примет и жизненных событий, — все другие люди.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Группы людей, хоры и банды, жизни, параллельные самой жизни. Все, кого встречаешь на своем жизненном пути; одних на один лишь миг, а других, я в их числе, я тоже, других держишь при себе, а они в свою очередь держат при себе тебя и заполняют собой твою жизнь полностью.

(…)

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. А еще семья, из которой ты произошел и которая произойдет от тебя.

МАТЬ. И родители, родители, я и он, вот этот самый, отец твой — сейчас он умер, но со счетов его не сбросишь, — и еще братья и сестры, а также братья и сестры родителей, жены и мужья этих братьев и сестер, дети, рожденные от этих союзов, и те — и так до бесконечности, — кто женится или выйдет замуж за их потомков, выбирая их каждый раз случайно, не ведая будущей судьбы, — иногда достаточно одного слова или случайного соседства за семейным столом, чтобы потом, будучи уже взрослым, вспомнить с поразительной точностью о какой-нибудь дальней родственнице и какая белая рубашка с дурацким галстуком-бабочкой была на двоюродном братце, и всякий раз потом, стоило увидеть галстук бабочкой, обязательно вспомнишь этого ребенка и обязательно, немедленно задумаешься о том, что с ним стало, и стало ли с ним вообще что бы то ни было, и стал ли он сам кем бы то ни было, и в тот же момент спросишь себя так же, а точно ли это был двоюродный брат, может быть, ты ошибаешься и никогда уже этого не узнаешь, слишком давно все было, — и подробности, все эти самые ничтожные, но впечатляющие детали, которые вдруг навсегда выделят того или другого и извлекут его из нескончаемого потока всех других людей.

История всех тех, нас всех, персонажей главных и второстепенных, каждый из которых играет более или менее значительную роль.

(…)

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. И та, другая Семья, тайная, которую нам самим хотелось бы себе выбрать, та, Другая, которая порой и не знает, что она создана потихоньку.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Елена?

ЕЛЕНА. Да?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Твоя очередь.

ЕЛЕНА. Прошу прощения. Извините. Я заслушалась, люблю слушать, как он говорит.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Ты про меня?

ЕЛЕНА. С тех пор как он умер, я еще больше полюбила его слушать. Прежде я о нем забывала не остерегалась его, все пыталась себя простить.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Хотела, чтобы тебя простили?

ЕЛЕНА. Нет, пыталась себя простить, я сказала то, что хотела, сама себя простить, именно так.

Ладно, я продолжаю, извините. На чем ты остановился?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. И Семья, которую хотелось для себя создать, тайная семья, которая порой и сама не знает, что она существует потихоньку.

ЕЛЕНА. Выяснение отношений.

Да.

Никогда мы об этом не говорили.

Часто я думала так: вы и я, постепенно, мы встретились — дальше будет видно, как это было, — мы встретились, постепенно собрались вместе, уже не припомню точно, в какой последовательности, и два мальчика, Луи и Закадычный, как мы его называли, два мальчика дружили, а я, я стала подружкой одного и, следовательно, другого тоже, для меня было так мало места, и появляется еще один, то есть ты, мертвый и молодой; кто из них кого выбрал — Луи молодого и мертвого или молодой и мертвый выбрал Луи, разве поймешь? Но и я в свою очередь его приняла, так вроде бы все происходило, и постепенно мы объединились, соединились друг с другом, нашли и выбрали друг друга и, не ведая того, еще не ведая того, создали на свой лад — потом мы увидим, каким образом, — создали своего рода семью, нашу собственную семью, которая в данный момент и существует как она есть.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Ты хочешь сказать, что мы с тобой составляем часть одной семьи из-за него?

ЕЛЕНА. Именно. Так я и сказала И это меня пугает.

Ты и я, хочу я этого или нет, потому что тот, которого любила я, любил другого, а он любил тебя, и этот ряд можно продолжать, ты и я — мы из одной семьи, и, более того, из семьи куда более подлинной, чем та, в которой я родилась, более близкой мне, чем мои братья — у меня два брата, — и моя сестра, младшая сестра, и мои родители, с которыми я не вижусь, и следует добавить, не вижусь больше как раз из-за вас, а если хорошенько подумать, так из-за тебя тоже, хотя ты в это не веришь и считаешь, что ты ни при чем, но из-за тебя тоже, из-за этой другой, приобретенной семьи, о которой я говорю; вы все, там, в другой, приобретенной семье так или иначе поглотили ту, естественную, из которой я происхожу (или откуда я происхожу?).

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я этому очень рад…

ЕЛЕНА. Что? Чему это ты рад?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Тому, что ты говоришь, что ты сказала, тому, что только что сказала Это доставляет, доставило, доставляет мне большую радость.

Одна семья мы все. Что бы мы ни делали, так или иначе, что бы мы оба ни делали, ты и я, так или иначе все исходит из одной и той же семьи.

Я доволен.

Согласись, что мы это осознали поздновато, но я рад.

ЕЛЕНА. Я говорю не для того, чтобы доставить или не доставить тебе удовольствие, а просто констатирую факт, это констатация факта, не более того.

(…)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. И, как во всякой хорошей семье, не следует обманываться на этот счет, как во всякой хорошей семье, в противоположность тому, что об этом всегда пишут в книгах, и не следует обманываться на этот счет, каждый живет своей жизнью, каждый из членов семьи живет своей жизнью: приобретенная семья, ты и я, Елена и мы и тот тоже…

ЛУИ. Ты обо мне?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Каждый из членов семьи живет своей жизнью, и приобретенная семья подчиняется тем же правилам, что и семья изначально назначенная, ибо и в назначенной изначально, мне очень жаль, но…

МАТЬ. Я не слушаю. Не беспокойтесь из-за меня. Я ничего не слышала.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. В назначенной, полученной от рождения, естественной, как говорится, те же правила, те же тайные связи, те же скрытые противоречия. Даже если ее выбираешь сам, семья не может основываться лишь на благоденствии. Вот что я хотел сказать.

ЕЛЕНА. Хорошо, что ты разъяснил.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. За это ты меня и любишь.

ЕЛЕНА. Вот именно за это я тебя и люблю.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Ты любишь его за это?

ЕЛЕНА. За его поразительное умение все разъяснить.

(…)

СЮЗАННА. А иногда на сцену будем выходить мы, девушки, женщины твоей жизни, группа женщин твоей жизни. Это будет слитный хор.

ЛУИ. Если хочешь, Сюзанна.

Это моя сестра Сюзанна.

ЕЛЕНА. Да, знаю, я видела у тебя ее фотографию.

СЮЗАННА. У тебя есть моя фотография? У него есть моя фотография? Мне это страшно приятно.

ЛУИ. Ладно. Начинай, Сюзанна.

СЮЗАННА. Иногда девушки, женщины — я тоже была среди них — мы будем собираться вместе, вот здесь, и будем наблюдать за вами со своей колокольни.

Мать, сестра, то есть я, Елена, которую мы уже слышали, и Катрин… Катрин, ты где?

КАТРИН. Я здесь. Извините, я не расслышала.

СЮЗАННА. Мать, сестра то есть я, и Елена, и Катрин…

ЕЛЕНА(обращаясь к Катрин). Садись сюда.

СЮЗАННА. А еще редкие любовницы, их немного, но как раз поэтому, вследствие немногочисленности, важность их возрастает, и любовницы, и приятельницы, как мы видим, вернее, спутницы мальчиков, сестры героев, как говорится, и отвергнутые любовницы счастливых любовников, и несчастные наперсницы еще более несчастных, в свою очередь, любовников — в чем они потом сочтут себя виноватыми, ибо это создает напряженность в отношениях, — и девочки, которые проходят и знают, что не про них, и танцуют в одиночку, в печали, не умея даже послать нам свои проклятья, и заброшенные жены безмерно любимых мужчин…

КАТРИН. Пусть это буду я. Мне очень хочется.

СЮЗАННА. А также жены, их из соображений чистой справедливости сыграют те же исполнители, жены, безмерно любимые, бывает и так, нынешними, в свою очередь заброшенными мужчинами.

А еще все женщины, которых, по принадлежности ли к определенной профессии или кругу, по возрасту ли или цвету волос — рыжеватые, огненно-рыжие, блондинки и брюнетки, — плаксы или хохотушки, все те женщины, которых предпочтут другим и назовут Любимой, — как мы увидим, ей сообщат об этом по секрету, — и актрисы, без них нельзя, и медсестры, без них не обойтись, потому что мужчины постоянно умирают, и актрисы, исполняющие роль медсестер, что логично, и самая юная, и самая старшая в этой подгруппе, и самая толстая, и самая худенькая также, и та, оставляю ее себе, очень хочется ее сыграть, я уже репетировала, и у меня есть костюм,

та, которая разнесла себе череп выстрелом из отцовской двустволки с единственной целью — всем досадить, вызвать сожаления и выделиться (надо признать, что в этом она преуспела), и еще другие, я заканчиваю с девушками, остановиться невозможно, но нужно и мальчикам дать возможность, а девушки, как связующие звенья, прорвутся еще так или иначе…

Мы увидим.

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Любовники. Юноши и мужчины.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Мне вступать?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Две-три истории любви, из тех, что составляют жизнь, с которыми проживаешь жизнь, вот что хотелось бы услышать, ему бы хотелось, два-три огонька во тьме существования.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Это я.

ЛУИ. Ты.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. И те, кого повстречал лишь на несколько минут, на час или два, провел ночь и потом никогда больше не увидел или просто здоровался и ничего вместе не построил. Все остальные, хорошие товарищи, братишки и воины, все воины. (Обращаясь к Юноше.) Ты сыграешь хороших товарищей, а я воинов. Мы постараемся.

Торопливая сексуальность, стоймя в подъездах и в подвалах, во мраке подвалов, и большие романы на ночных улицах города Постоянные обещания, ибо о каждом человеке вспоминаешь потом исключительно по данным ему обещаниям, привычная точка опоры.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А я, все видели, хотелось бы отметить, что он предпочитал меня.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Предпочитал тебя? Что это еще за новости?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Любил меня. Обо мне чаше всего вспоминает, меня хранит в сердце своем.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да откуда ты все это взял?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Оставь.

ЛУИ. Однажды ночью я сказал ему по секрету. Я сказал: «Ты — мой самый любимый…»

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Ты это говорил всем. По секрету всему свету. Мне ты каждый раз это говорил по секрету, мы это слышали. Разве не так? Это был наш секрет. Я это слышал собственными ушами.

ЛУИ. Но ты не поверил…

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Я не поверил, нет, разумеется, нет, он говорил это кому попало, ты это всем говорил, всегда наступал такой момент, когда он так говорил, я и не думал верить. В это нельзя поверить. А ты что, ты верил, когда он так тебе говорил?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Мне он не говорил, я не слушал, и, значит, он как бы и не говорил. Я никогда не слушаю, когда говорят подобные вещи. Бывает, редко, но все же случается и мне самому так говорить, но я не желаю об этом вспоминать. Начнутся сожаления, боюсь я их.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Но почему? Почему ты не слушаешь? Можешь объяснить?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я, не слушая, не доверяю. Всегда боюсь поверить.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А я ему верил.

Что был самым любимым.

Тому, что он говорил мне по секрету.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Если достаточно поверить…

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Достаточно поверить.

(…)

ЛУИ. Меня зовут Луи. Я не назвался.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты не назвался.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Ты никогда не давал себе труда назваться. Сколько раз ты не считал нужным сообщать нам ни имя свое, ни фамилию. Тех, о ком ты жалеешь сегодня, немало, но они, даже если бы захотели, не смогли бы тебя разыскать. У них нет минимальной информации.

ЛУИ. Меня зовут Луи.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А я разве сразу узнал твое имя и фамилию? Не думаю, нет. Это было позже, гораздо позже, через несколько недель, когда мы снова встретились, только тогда ты мне сказал, как нечто совершенно незначительное, обычная твоя манера..

ЛУИ. Но ты меня и не спрашивал.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А что я должен был сделать? Это было вовсе не так важно, как они полагают. Знать твое имя, фамилию — я боялся этого, это означало бы начало чего-то, привязанность, я не доверял, боюсь подобных вещей. Я знал, что скоро умру, — мне сейчас около тридцати, и как раз в этом возрасте я должен был умереть — я готовился к смерти и не хотел отягощать себя сожалениями, ты можешь это понять.

ЛУИ. Могу понять.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Объяснять надо не ему…

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Мне?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да.

С твоими привычками избегать лишних знаний, никогда ничего не знать.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Не отрицаю, не вижу в этом ничего дурного.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Однажды я спросил у тебя номер твоего телефона, когда мы с тобой встретились, и я потом попросил у тебя твой телефон и адрес, я попросил у него телефон и адрес, ты мне сказал: нет. Ты сказал: я предпочитаю не давать, так будет лучше. Потом ты сказал: я буду помнить, что дал тебе телефон, а ты не позвонишь, я огорчусь и все такое…

А если у тебя его нет, если я буду знать, что у тебя его нет, я и думать об этом не стану, просто запрещу себе об этом думать…

Разве не так ты говорил?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. И ты никогда не пожалел? Потом?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да Он жалел, это точно, он не говорит, не хочет об этом говорить, но он жалел, все произошло в точности так, как он предполагал, он не мог вернуться назад, от этого он и старался уберечься с самого начала.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я всегда остерегался слишком много знать, вешать на человека имя и потом мучительно пытаться увидеться с ним вновь. Я даже лиц толком не знал, не видел их в темноте. Ты можешь это понять?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Тебе так лучше?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Зачем тебе это знать?

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. А ты?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да Никогда не видел. Вот и встретились. Что ты здесь делаешь?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я его лучший друг. Закадычный. Так меня называют.

ЕЛЕНА. Я всегда видела их вместе… Я Елена Могу я пожать вам руку?

Я всегда видела их вместе, они были друзьями еще до того, как я появилась, о чем я хотела сказать выше. Когда я вошла в его жизнь, они были вместе и неразлучны, и я не могла этого не знать, просто не имела права Я приняла.

Он оставался с ним, закадычный друг, оставался, чтобы приглядывать и не давать в обиду. Потом мы увидим, как он не один раз попытается, и не безуспешно, помешать истории скатиться в драму.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты мне поможешь. Ты ведь поможешь?

ЕЛЕНА. Ну да, конечно…

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. А друг этого, что ли Луи его друг?

ЕЛЕНА. Да И с тех пор как Луи узнал, что тоже умирает, этот неотлучно с ним, сопровождает, оберегает от всех, от всего, в том числе и от него самого.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. А ты?

ЕЛЕНА. Я?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да, ты.

ЕЛЕНА. С тех пор как я узнала, что Луи умирает и что Закадычный неотлучно с ним, сопровождает, оберегает от всех, от всего, в том числе и от него самого, я тоже следую за ними на некотором расстоянии и как могу забочусь о нем.

А что еще?

Что я могу сделать?

Я знаю свое место.

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я о мертвых.

Совсем необязательно, что их присутствие наводит печаль и причиняет боль. Привидения, так назовем их, являются живым, чтобы уберечь их от разных неприятностей, они играют свою игру, комментируют действие и позволяют себе влиять, воздействовать на ход событий. Этим я и займусь.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я сяду рядом с вами.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Только не надо иллюзий: как бы то ни было, все они в любом случае кончат тем, что забудут нас. Постепенно перестанут нуждаться в нас, я точно знаю.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Заменят кем-нибудь другим.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. У тебя тоже есть мертвецы?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да, и я их боюсь. Один-два по крайней мере..

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. И мне не так уж это нравится. Не люблю.

Есть один, который выстрелил себе в рот, зрелище крайне неприятное, — не люблю я этих кровавых подробностей — и другой, очень ласковый, с которым этот Луи охотно общался в больничных коридорах, но позже, так вот, он исчез внезапно, просто в два дня, ни с того ни с сего, поверить невозможно. Девочки помогут.

И еще одного я сыграю — с блестящим велосипедом под ручку, как будто он возвращается с дальней прогулки, однажды ночью он проводит Луи до самого дома, а на следующий день, буквально назавтра, Луи узнает от него, что, возможно, это последняя его прогулка.

И еще одного, совсем молоденького…

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Ладно. Всему свое время, торопиться ни к чему.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да я ничего. Просто ты спросил, вот я и рассказываю.

А твои, твои мертвецы, какие они?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я же сказал: в положенное время.

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я уж теперь не понимаю, в каком мы месте. Пролог, конец пролога? Мы не закончили?

ЛУИ. Рассказываю.

Год спустя, после долгих месяцев, которые я проводил в бездействии, обманах, нежелании что-либо знать, многих месяцев, которые я торопил, чтобы они поскорее закончились, — я совсем один, никому нет до меня дела, один как перст, не так-то легко — я пропадал, год спустя — ты только что умер — год спустя, как бывает, когда порою страшно пошевелиться, будто тебе грозит смертельная опасность, будто змеи кругом, все эти истории, когда страшно невзначай пошевелиться, чтобы не произвести шума или не сделать слишком резкого движения, которое разбудит врага, безжалостного зверя, врага, пришедшего вас погубить, год спустя, как бы то ни было…

Страх, прежде всего страх мог мне помешать, мог бы мне помешать.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Страх, говоришь, страх — слишком высокое, благородное слово, да, страх, но в большей степени, главным образом боязнь, боязнь, тоже вещь ужасная, гаденькая, ничтожная, мелкая, но тем не менее ужасная, боязнь скучных подробностей, боязнь всех этих изнуряющих мелочей, столь тебе ненавистных.

Эта обязанность, потому что такая обязанность существует, и та скучная обязанность уладить кое-какие дела, которые пришел черед уладить, дела незначительные, но все же необходимые, а также кое-что и объяснить — причины твоего столь долгого отсутствия, например, — и от этой боязни, да, гаденькой, ничтожной, мелкой, тебе не избавиться. Ты не можешь этого не знать. И ты это знаешь.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Знает, знает. Он хитрый.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты должен будешь принять участие. Знаю, что не любишь, но избежать этого невозможно.

Вернуться после стольких лет, вернуться на круги своя и снова совершить некоторые проступки, почему бы и нет?

Проступки не слишком значительные, но также и проступки преступные в полном смысле этого слова, преступления, да, насколько мне известно.

Ты представляешься мне, как я уже сказал, способным совершить преступление, я бы не удивился, узнав, что ты его совершил, у тебя за спиной непременно должны быть преступления, у кого их нет?

Преступления или выпадения из памяти — это совсем рядом, почти одно и то же, я бы сказал, преступления и выпадения из памяти забыл — и ни адреса, ничего, это в твоем духе, ты сознаешь ответственность за это, нет?

А тот, другой, мужчина или женщина — неважно, — тот, Забытый — сколько их на нашем пути, ты должен быть к этому готов, ты заранее к этому готов, ибо ветре-тишь их несчетно за время путешествия, на протяжении последующих страниц их будет много, целый Хор Забытых, и некоторые будут полны ярости, ты знаешь — их надо опасаться, ибо некоторые будут полны ярости и желания разделаться с тобой, ты их услышишь!

Одни, да, не примирились, но другие, что еще хуже, другие, продолжая страдать, так и не оправившись от горя, целиком погружаются в это забвение, преступное с твоей стороны, лелеют его, баюкают, как боль в сердце, не переставая упрекать тебя, и этот мужчина или и та женщина — неважно — этот Забытый, ведь он уходит из жизни, когда его бросают, — топится в реке, умирает от горя, убивает себя, разве не так?

Ты никогда об этом не задумывался? Никогда не задавал себе вопросов? Ты когда-нибудь спрашивал себя об этом?

И разве тут нет преступления? Преступной потери памяти? Надо подумать, говорю я тебе, потому что за спиной у каждого это стоит, а никто и знать ничего не желает.

Преступления и выпадения из памяти, с этого начинаю я свой отсчет, преступления, забвение и боль, оставленная в сердцах других людей, боль все еще не изжитая до сих пор, это по твоей вине, и за это ты тоже должен взять на себя ответственность.

Вернуться через столько лет, встретиться с теми, кто составлял твою жизнь, кто и был этой жизнью, и надеяться, что сможешь возобновить разговор с того самого места, на котором ты его прервал — на чем, собственно, мы остановились? — ты это знаешь.

Не можешь не знать.

Ты, конечно, можешь бросить в бой свою грядущую смерть, я тебя знаю, улучишь момент и сделаешь это, бросишь в бой самое мощное оружие — свою смерть, чтобы получить прощение, но придется, однако, и некоторую плату внести, надо будет что-то оставить в залог.

Расплатиться собственной личностью.

Они могут выдать суровую реакцию, я их не знаю, но могу предположить.

Все те, кто составлял твою жизнь, все, кого ты встречал в жизни, пусть даже на час, не более, и те, с кем прожил вместе годы, люди твоей жизни, сообщество этих людей, мужчин и женщин, которые и являются твоей жизнью, мы все здесь, пришли потребовать своего рода расчета, уплаты по счетам, компенсации за свои добровольные или законные услуги, пришли, чтобы укрепиться в некоторых своих предположениях, — они не дадут тебе отправиться восвояси, не дадут окончательно умереть, не позволят умереть, не получив ответа на вопросы, — я видел их на фотографиях или воочию, слышал их разговоры и то, что ты мне о них рассказывал, о мужчинах и женщинах твоей жизни, я слишком хорошо себе все это представляю, чтобы ошибаться, так вот, они не станут тебе способствовать и помогать, они захотят, чтобы ты возместил им хоть немногое из того, что они тебе отдали.

И этот страх перед тягостной привязанностью, привязанностью, этот страх перед привязанностью, чувствами, страданиями и любовью, перед горестями, сожалениями и угрызениями совести — именно этот страх тревожит тебя и всегда заставлял ретироваться.

Мы можем обещать тебе спокойствие, вполне могли бы обещать тебе спокойствие, спокойствие и прощение, никаких вопросов по поводу твоего отсутствия — садись и будем жить как прежде — ты, должно быть, уже набегался.

Здесь тебе будет спокойно.

(…)

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Вся разница между тобой и мной лишь в манере — говорить, делать и существовать.

У меня привычка: мне всегда хочется переспать с теми, кто мне нравится, хочется узнать их, сразу же узнать тех, кто мне нравится, кому я поверил, хотя бы на одну ночь, целую ночь верил, что они могут любить, ты же совершенно не способен, вернее сказать, не желаешь, это более точное слово, не желаешь больше никого никогда видеть, ни разговаривать, тебе бы только сбежать поскорей, не оставив даже записки; жизнь и любовь ты представляешь себе как тайную войну, вот твоя позиция.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. В конечном итоге мы все похожи, хотел ты сказать, все одинаковые. Сколько себе ни воображай, ни придумывай, различий никаких нет.

Ты как ребенок, как хороший друг, и у меня тоже так было, по ночам, в разных городах: я чувствовал себя, верил, мне этого хотелось, чувствовал себя просто воином, никому ничего не должен, и мне никто ничего, ни за что не отвечаешь.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. И тебя это не мучило? Никогда?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Зачем тебе это знать? Я все уже сказал.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Однажды ночью я грезил о тебе, о таком, как ты, воине, как вас называют. Однажды ночью я грезил о тебе, и сегодня этот мой сон, сохраненная память о нем, сон этот — самая большая правда о тебе, гораздо большая, чем сама правда.

Ты говорил мне, что уезжаешь, и еще добавил — именно это сохранилось в моей памяти от сна, и это осталось моим самым сильным впечатлением о тебе:

«Но что ни говори, а это мучительно, как думаешь, смогу я когда-нибудь вернуться?..»

И то ли не дал мне ответить, то ли не услышал моего ответа.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Ну и если это так мучительно, если я вдруг, внезапно ощутил эту муку, что ни говори, как думаешь, смогу я когда-нибудь вернуться?..

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Когда ты ощутишь эту муку — ей-богу, ты остался бы в абсолютном меньшинстве, если бы ее не ощутил, — так вот, когда она захлестнет тебя, хотел я сказать, знай, что…

(…)

ЛУИ. Итак, согласившись рискнуть.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Это всегда риск.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Действительно риск, по-другому и не скажешь.

ЛУИ. Согласившись рискнуть, ибо это всегда риск, и не надеясь выжить, уйти от опасности, как ни говори.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Потому что терять уже нечего. Я шучу, смеюсь, но как сейчас вижу твою ужасную растерянность перед самой простой, казалось бы, вещью — изменением в расписании поездов. Ты тогда говорил, помнишь: «Я скорее умру, скорее готов умереть под забором и прекратить всякую деятельность, скорее пойду на смерть, чем соглашусь погрузиться в эти бесконечные и дурацкие бытовые заботы».

ЛУИ. Они всегда оставались вдали.

Все оставалось вдали: место, где я жил, страна, из которой я приехал, и этот город, подобие города, край моего детства, моей юности, край моего детства, место, где я жил, где моя семья и школа, в которой я учился ребенком, когда был ребенком.

И дорога, весь этот путь и прожитая жизнь, вся, которую я прожил, такая долгая, представить себе невозможно, ты даже не можешь вообразить.

Помню, вспоминаю сейчас, каким захолустьем мне все это казалось, медвежьим углом, границей мира, того, что от него осталось, и место, где я жил, казалось бесконечно далеким, затерянным, не нужным никому, и еще казалось невозможным до него добраться, ни уехать оттуда, когда я жил там, ни вернуться туда сегодня, когда я решил туда вернуться.

Далеко.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Дом его родителей, тот, где он жил, когда был ребенком — он был когда-то ребенком, — этот город, подобие города, я никогда там не был, меня туда никогда не приглашали, не возили, никогда, только на карте видел, но у меня нет пространственного воображения.

На карте все такое маленькое, я ее боюсь.

И потом, после того как он от них уехал, весь его путь, вся его жизнь, он прав, такая долгая и причудливая, просто представить себе невозможно, немыслимо.

ЛУИ. Итак, терять мне было нечего, я, весь как есть, готов был рискнуть, ни о чем не сожалея, и, готовый рискнуть, ибо это было рискованно, год спустя — ты только что нас оставил — и через год, день в день почти, круглая дата, как раз год с момента твоей смерти, считая дни и недели и мало-помалу отрекаясь, я это признаю, от всего, от обещанного всем, тебе, самому себе, от обещаний выжить, спастись, обмануть, не двинуться с места, сохранить верность, ну и словечко, или, наоборот, перемениться что ли, стать другим, эти обещания, год спустя, насколько я помню, я сказал себе, в выражениях достаточно патетических, насколько помнится, выражениях, которыми я пользуюсь, чтобы посмеяться над собственной серьезностью и вызвать улыбку на собственном лице, спрятанном за маской, чтобы утишить страдания по случаю юбилея, год спустя, насколько помнится, когда мы справляли праздник печали и когда так хотелось, именно в это время, сбежать от одиночества, год спустя, я решил поехать их повидать, нанести визит семье, кто от нее остался, и снова встретиться с теми, кого я знал, со всеми, с кем общался все эти годы моей жизни, — путешествие еще нестарого в час своей смерти человека пересматривающего все, что составляло его жизнь, — снова оказаться там, в местах совершенно не представляющих интереса, где я жил молодым и куда обещал, действительно обещал никогда не возвращаться, — я был один как перст, это надо понять, один на один с этим пересмотром, — я решил возвратиться на круги своя, так я сказал себе и с этим пустился в путь, отправился по своим следам в путешествие — это история некоего путешествия, история молодого человека и его путешествия, — пустился в путь, чтобы донести до них благую весть, неторопливо и продуманно, продуманно и в точных выражениях (я в это верил, этого хотел, и мне казалось даже, что не так уж и трудно это будет), спокойно, медленно, уравновешенно.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Но ты и был всегда — это будет единственным моим впечатлением от тебя позднее — ты и был всегда для других, для меня и, думаю, что и для них, то есть для твоей семьи и всех, с кем ты встречался в жизни…

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. И для меня, для меня тоже.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. …даже если они давно тебя не видели, все равно у них сохранилось о тебе такое представление — ты всегда был человеком уравновешенным, разумным. Разве не так?

ЛУИ. Не знаю.

Спокойно, не торопясь, уравновешенно, тщательно продумав каждый шаг, я решил к ним вернуться, пройти по своему старому следу, к своим истокам (к себе прежнему) и совершить это путешествие, чтобы поставить их в известность, сказать, только сказать — мне это было необходимо, нужно, у меня всегда была потребность высказаться таким образом — самому объявить, собственными словами, сказать им о том, что я скоро умру, о моей смерти, неминуемой, смерти молодого еще человека.

Самому принести весть, без посредников, подобные великие и прекрасные, как в романах, послания исключают посредничество, самому принести весть и думать — чего мне всегда хотелось и что я и решил сделать независимо от каких бы то ни было обстоятельств — думать, что еще возможно решить, — когда я уехал много лет тому назад и мне казалось, что уехал окончательно, я стоял точно на таких же позициях: решить в отношении себя самого! — думать, что еще возможно решить и подарить себе и другим, им тоже — моим родителям, матери, брату, сестре, тебе, а также и всем, с кем бывал вместе, подарить себе и другим в последний раз иллюзию ответственности за себя самого и сохранить до самого конца, моей грядущей смерти то есть, вплоть до самой смерти, смерти молодого человека, иллюзию, что ты хозяин собственной судьбы.

Решить собственную участь.

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Воин, все воины. Все, кого я представляю, все, кого мне предстоит сыграть, вся моя группа, кто жил, как я, всегда в одиночестве и встречался с ним, встречался с Луи, не пожелав оставить никакого следа, потому что слишком боялся привязаться к нему и потерять почву под ногами, оказаться во власти чувств и, следовательно, страданий.

Вот мой список.

Один хотел, чтобы его считали убийцей, называл себя убийцей, и ему верили, потом в газетах напечатают рассказ с описанием его преступлений, речь пойдет о нем.

Сожалеем о нем, он мог бы вас убить.

Другой постоянно шатался по набережным и всегда казался неприкасаемым. Однажды дождливой ночью он увязался за вами до самого дома, не промолвив ни слова, просто не хотел, чтобы Луи промок, все, что он сказал.

Торговец марками, с которым мы постоянно встречаемся, все эти годы встречаемся с ним, и который сам себе изуродовал тело, и чем дальше, тем больше ужасающих шрамов оказывалось на нем.

Тот, который всегда молчит и предлагает вам только свое присутствие рядом во время прогулок, но никогда не может нигде спать, кроме как у себя дома и один. Так и говорит: только у себя дома и один. Не забыть его постоянно печального вида.

А еще этот, мы почти никого не знаем по имени, они и не хотели никогда сообщать свои имена, этого потом будут называть «Двенадцатое апреля», он первым много лет назад скажет о смерти, которая унесет его одним из первых, и мне делается страшно… Я всегда вспоминаю о нем, «Двенадцатом апреля», как о первой смерти в моей жизни, всегда..

И так далее…

Умолкаю.

Дальше будет видно.

(…)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Гордыня.

ЛУИ. Возможно.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Или же под предлогом утишения боли, как это ты сказал?

Вестник под непроницаемой и умиротворяющей маской вестника снова принесет им страдания.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. История молодого человека его путешествия и приключений в дороге, пережитых им приключений и людей, всех, кого он встретил и обрел, история молодого человека а также его долгого, сладостного и окончательного путешествия в прошлое. (Кладет руку на плечо Луи.)

(…)

МАТЬ. Я его мать. (Как мы сядем?)

СЮЗАННА. Я его сестра Мы обе живем здесь, с тех пор как умер мой отец, я осталась с ней, у меня был еще один брат, то есть он есть, живет в этом же городе, неподалеку, он навещает нас, а мы его, он моложе Луи, моложе его.

АНТУАН. Это я, меня зовут Антуан.

СЮЗАННА. Это другой брат, он женат, двое детей, мальчик и девочка я крестила мальчика его зовут Луи, он тоже Луи, как и этот и как наш отец, смешная традиция, потребность в продолжении рода что ли.

ЛУИ. Жена моего брата Я с ней не знаком, я читал об этом, вы мне послали письмо, я прочел, знаю, что он женился, но имени его жены не знаю и, как зовут детей моего брата тоже не знаю.

Смутно припоминаю, это было в письме, что мальчика назвали Луи, я обратил на это внимание, потому что меня тоже так зовут, я тогда запомнил, но как зовут другого ребенка, девочку, так и не знаю.

МАТЬ. Только не говори мне то, что я только что услыхала, это правда, я забыла, только не говорите мне, что они незнакомы. Никогда не встречались? Никогда?

АНТУАН. Что ты хочешь? Ты это отлично знаешь. Она обманывает, я этого не терплю, ты лжешь. Как будто и вправду не знаешь.

СЮЗАННА. Катрин. Луи. Это Катрин, а он — Луи, ее зовут Катрин, а его Луи, он мой брат, мы много о нем говорили, он мой брат Луи.

Пожмешь ей руку, он пожмет ей руку. Ты не хочешь пожать ей руку?

Она — жена твоего брата, и вы — как брат и сестра, кажется несколько старомодным, но суть в том, что вы теперь брат и сестра.

Они не собираются пожать друг другу руки, будто чужие.

Он совсем не изменился, точно такой же, ты не меняешься, он не меняется, я прекрасно помню эту его манеру, как бы сказать? Отчужденная сдержанность, как мне и запомнилось, как осталось в памяти, он не меняется.

Луи.

С ней, женой твоего брата ты поладишь, вы поладите, без всяких проблем, ни малейших трудностей, она точно такая, вы поладите. Не надо пожимать ей руку, просто поцелуй ее.

Это Катрин.

АНТУАН. Сюзанна, они впервые видят друг друга!

ЛУИ. Я поцелую вас, она права, извините. Очень рад.

Вы позволите?

СЮЗАННА. Видишь, я же говорила, надо им сказать. Если бы я им не сказала..

МАТЬ. И все-таки кто же мне это сказал, кто напутал? Я ведь знала, но даже и в голову мне не могло прийти, уж такая я есть, что они не знакомы, что вы друг друга не знаете, что жена одного моего сына не знает другого сына, даже и представить себе не хотела, считала немыслимым.

Странно все-таки мы живем.

КАТРИН. Когда мы женились, он на свадьбу не приехал, вы не приехали, а потом уж, во все последующие годы, в остальное время, все случая не было.

ЛУИ. Можно сказать и так: случай никак не мог представиться.

АНТУАН. Она отлично это знает, не понимаю, зачем ты объясняешь, зачем ты пытаешься объяснить. Ноги его не было в этом доме бог знает сколько лет, я тебя и не знал почти.

МАТЬ. Да, глупо получилось, не знаю даже почему, глупость какая-то, не знаю, почему я это спросила.

Прекрасно знала, но забыла, все эти годы забыла, совершенно не помню, вот что я хотела сказать, он, стало быть, не приехал на вашу свадьбу — не будем об этом говорить, больше не будем обо всем этом говорить, ни о времени, которое он провел далеко отсюда, времени, которое ты провел, не приезжая сюда, не будем больше об этом, отложим, забудем — он не приехал на свадьбу, отлично помню, всегда это знала Что вы мне тут рассказываете сказки!.. Просто мне хотелось верить, я и старалась.

(…)

Закадычный протягивает цветы.

ЛУИ. Я приехал с другом, не хотелось мне одному пускаться в это путешествие, мы вместе сели в поезд, это друг, как бы получше сказать? Я подумал, что он не помешает, что вы сможете его разместить, буквально на несколько дней — мы ведь пробудем здесь несколько дней? — на те несколько дней, что мы здесь останемся, мне казалось, что вы сможете разместить и его, он мой друг, а они — моя семья, моя мать, как ты уже догадался, вся моя семья, сестра Сюзанна и мой брат, и она, ее я знал не больше, не лучше, знал не лучше, чем ты, она — жена моего брата, — это друг, и с тех пор, как я рассказываю, постоянно рассказываю ему об этом месте, этом крае, этом городе, подобии города, он всегда хотел приехать сюда, увидеть этот пейзаж, по правде говоря, не совсем и пейзаж, поскольку город промышленный, но тем не менее хотел узнать место, и я позволил себе его пригласить.

Ты ведь правда хотел приехать, я не обманываю.

Разве не хотел?

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Один из Филиппов, вероятно, Филиппов было несколько, почти раздет, чахнет в квартире.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Ты его представишь?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да (Обращаясь к Луи.)

Зачем ты его взял с собой, для чего попросил ехать с тобой?

Мы познакомились накануне, предыдущей ночью, ты предложил лечь вместе, но предупредил, что должен будешь довольно рано встать и уехать, ты собирался навестить семью, назвал город, подобие города, я уже и не помню в точности, какой именно, и я спросил, можно ли мне с тобой, ты ответил, что нет, считаешь, что было бы слишком тяжко, твое словечко, считаешь, что мое присутствие при этом было бы слишком тяжким, довольно трудно объяснить, тебе не так-то просто это объяснить, но ты не очень себе представляешь, так ты и сказал, плохо себе представляешь, как сможешь объяснить мое присутствие, вроде бы ты неожиданно приезжаешь их навестить, много лет не был, и приезжаешь в сопровождении человека, которого ты не знаешь, которого сам плохо знаешь.

Тогда я предложил остановиться в гостинице, мы будем вместе в этом городе, говорю ему, так и сказал, потому что не хочется расставаться так быстро.

ЛУИ. Мы едва знакомы, только познакомились. Я плохо себе представлял, как смогу объяснить, плохо представлял, как стану объяснять, почему ты приехал со мной, я почти тебя не знаю.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Когда ты уезжаешь, я еще сплю, дремлю, можно сказать, ты оставляешь меня в квартире, пишешь записку, чтобы объяснить, где что лежит, чтобы я мог позавтракать, ты еще просишь, я прекрасно помню, чтобы я позаботился о своем здоровье.

Ключ надо положить в почтовый ящик, ты все продумал.

Только чтобы тебе досадить, заставить пожалеть, что не взял меня с собой, сразу же не взял с собой человека, которого и знал-то всего одну предыдущую ночь, только чтобы тебе отомстить, я решил тебя ограбить, не то чтобы по-настоящему ограбить, нет, дело не в грабеже, а в том, чтобы все в доме перевернуть вверх тормашками, все переломать, разбить, как показывают в кино, и все стены разрисовать, в фильмах это тоже есть — разрисованные стены, в знак мести.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Но ты этого не сделал.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Мы больше никогда так и не встретились, как ни странно, по логике должны были бы встретиться. Я думаю, иногда нетрудно понять, почему кто-то, едва тебе знакомый, может попросить, чтобы его приняли люди, которых ты знаешь сто лет. Я правда хотел поехать, по-другому и не скажешь. Просто очень хотел поехать.

ЛУИ. Мы не созданы друг для друга, позднее я это понял, потому никогда больше и не увиделись, что и требовалось доказать. Я всегда принимаю меры.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Мы встретились на мгновение, и ты так никогда и не узнал, что я был одним из самых главных персонажей твоей жизни. Ты и сам не отдаешь себе отчета (и, по правде говоря, не хочешь отдавать), какой грустью отзовется в тебе мое исчезновение, и его внезапность умножит твою грусть.

Я был ребенком, вроде ребенка, и ты не видел меня, но, не ведая того, печалился обо мне. Хоть я и был ребенком, я мог бы заботиться о тебе и сейчас тебе не было бы так грустно.

(…)

ЕЛЕНА. И я могла бы остановиться в гостинице, могла жить в гостинице и находиться в том же городе, подобии города..

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Об этом уже говорилось. Женщина, сопровождающая мужчину, сопровождающего мужчину, который приехал навестить своих родителей. Целая группа Делегация.

ЕЛЕНА. Ты мне позвонишь?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я тебе позвоню.

Любовник, уже умерший , кладет руку на плечо Елены .

ЕЛЕНА. Дальше я ничего не стала делать, жила как жила. Ждала.

(…)

Закадычный по-прежнему держит цветы.

МАТЬ. Мы поселим его в верхней комнате, где жил твой брат, когда вы все еще жили тут. Антуан, я думаю, ты не станешь возражать, если он займет твою комнату, комнату, которая была твоей, когда ты жил еще здесь, не будешь возражать? Антуан? (Он мне не отвечает.) Он будет в комнате рядом с твоей, а ты останешься там, где жил ребенком.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Надеюсь, что мое присутствие не вызовет никаких проблем, что я никого не потревожу. Обычно, как правило, со мной никаких забот. Так уж я устроен.

ЛУИ. Вот и славно.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да, хорошо.

СЮЗАННА. Обе комнаты — смежные. Перед сном можно переговариваться, не вставая с кроватей. Когда братья, эти двое, были маленькими, никогда они этого не делали, никогда не переговаривались из своих кроватей перед сном, они закрывали дверь, но вы, если хотите…

Я возьму цветы. Можно я возьму цветы?

(…)

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Как его дела? Как он поживает?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я не понял, о чем вы. Не понял, что вы сказали. Прошу прощения. Я думал о другом.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я его отец. Был его отцом. Самая младшая, Сюзанна, младшая говорила, его отец — это мой старший сын.

Я спросил, как он поживает. Мы не очень-то в курсе. Я волновался.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ МЕРТВЫЙ. Мы не знакомы.

ОТЕЦ, УЖЕ МЕРТВЫЙ. Нет. Само собой. Не судьба Мой час настал, когда он был подростком, младшая — совсем крохой, а второй сын — средний, как вы видите. Трудно себе представить, чтобы он мог вас привести, я еще был жив, да и вообще трудно себе представить в любом случае, у него вообще не было привычки кого бы то ни было приводить, а людей, с которыми он встречался, расставшись с нами, он и вовсе не захотел бы с нами знакомить. Так мне кажется.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ МЕРТВЫЙ. У него все в порядке. Он не боится, тело, правда, почти истлело, но страха он не испытывает, так по крайней мере кажется со стороны, а если бы и боялся, то не подал бы виду, так что в обоих случаях пытается себя контролировать.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Так было всегда Он считает, что владеет собой, я немного его подзабыл, а как увидел теперь, так даже засмеялся, настолько сохранилась в нем уверенность, что он может контролировать положение вещей.

Приезжает без предупреждения, звонит, с ним еще один мальчик — лучший его друг, если я правильно понял — невозможно было сразу на него накинуться, да еще друг рядом, такой вежливый и воспитанный мальчик, это произвело бы плохое впечатление, самое скверное, он все прекрасно рассчитал, ему всегда была свойственна эта расчетливость. Типичная его манера — появиться, расположиться, застать врасплох, держать игру в своих руках, думает, если начнет первым, то предупредит возможный удар, возьмет ставку. Но с этими, вы увидите, они уже знают. Они ему не позволят.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ МЕРТВЫЙ. Они все заметили. Он может сохранять спокойствие, пытаться его сохранять, скрытный молодой человек, но ему будет непросто.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. За ним всегда остается возможность сбежать, что он и сделал однажды. Когда понадобится, пусть сделает что-то другое, предоставит доказательства, ответит на вопросы, но я не удивлюсь, если он снова сбежит. Со мной так было всегда, стоило мне его припереть к стенке, если можно так сказать, он ускользал, это был его выход из положения.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я наблюдаю. Не трогаюсь с места Не вмешиваюсь. У меня нет для этого возможностей. Я сяду вон там.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я рядом с вами и тоже наблюдаю.

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. И был еще другой Филипп, не имеющий никакого отношения к предыдущему.

Что касается телефона, все та же метода, тот же излюбленный способ, это не мои слова, это он так говорил, я сам слышал, он при мне употребил это слово — «метода», он сам говорил мне об этом способе, я ничего не выдумал.

Что касается телефона, всегда та же метода, всегда отказывался взять телефон у другого, свой — пожалуйста, он тебе и ключи от квартиры оставит, мы это видели, дает ключи от квартиры первому встречному, может дать ключи, телефон, номер своего телефона, это ему совершенно безразлично — всегда одно и то же, но никогда не попросит у тебя номер твоего, всегда ждет, чтобы ты сам ему позвонил, и, если ты не позвонишь, будет помирать с горя, но у него уже не будет никакого выхода.

(…)

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Юноша, все юноши.

Я составляю свой список, пытаюсь всех вспомнить и перечислить. Список всех персонажей, которых я играю. Я всех выучил наизусть. Такая работа.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Ты начнешь прямо сейчас.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Тот, который сошел с ума они были знакомы с детства, потом расстались, потом встретились снова, незаметно, как говорит твоя мать, он сходит с ума.

Я не соблюдаю хронологический порядок.

Еще тот, с которым мы иногда встречаемся, он клавесинист и военный, служит в Шатору, я уже говорил о нем. Живет в районе Данфера, что тебя устраивало. Иногда, в определенные часы во второй половине дня, и, если уж очень повезет, его можно встретить у араба на углу улицы Фобур Сен-Жак. Первое время ты ходил за покупками только туда, хотя это далеко от твоего дома, фрукты и овощи там, прямо сказать, неважные, все дорого, и результат невозможно было предвидеть.

ЛУИ. Он очень мне нравился, но никогда этого не знал. Жалею и о нем, и о его неведении. В равной степени.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Дело твое.

Затем, на чем я остановился? Затем идет преуспевающий жиголо.

ЛУИ. Никакого следа в памяти.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Это принцип.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Точно я не знаю, мы ведь не записываем, ты ничего почти не записываешь, написал только «преуспевающий жиголо». Но мне кажется, ты имел в виду скорее, что он так выглядел, походка, манеры, поведение, но не думаю, что ты и взаправду считал его профессионалом.

Деньги в сцене участвовать не будут.

ЛУИ. Не уверен, что следует играть эту сцену.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Рассказываю.

Ты ему не доверяешь, он предлагает пойти к нему, но ты не доверяешь, отсюда возникает мысль о деньгах, денег у тебя нет, и, если он об этом узнает, может зарезать просто так, ты много и читал, и слышал подобных историй, часто людей убивают с легкостью, и всегда лучше иметь при себе некую сумму, что помогает выкрутиться, отделаться малой кровью, как говорится. Но ты идешь за ним. Он хочет остановиться в лесу, ты начинаешь подозревать его еще больше, ты совершенно не расположен, тебе вовсе не хочется, чтобы тебя зарезали в лесу, это куда хуже, и улик не найдешь никаких. В квартире у него полиция хоть тело твое обнаружит. В лесу шансов меньше, дело известное, судя по тому, что ты читал, ты ведь веришь всему, что тебе говорят, судя по услышанным историям, в лесу по утрам, дело известное, полно людей, зарезанных как с целью грабежа, так и за то, что у них не было денег.

Он хочет остановиться, ты настороже, но продолжаешь идти за ним, вы идете рядом, он встречает другого мальчика, тот красивей тебя, ты сразу подумал, ты всегда так думаешь, любой мальчик кажется тебе в той или иной степени, любой мальчик кажется тебе всегда красивее, чем ты, это ясно. Он идет за ним, предлагает тебе пойти с ним вместе, вы идете, ты настороже, так как подозреваешь, что они могут быть сообщниками, что сейчас притворяются, что не знают друг друга, а потом, углубившись в лес, вдвоем тебя прикончат, такие истории тебе тоже случалось читать, когда один держит жертву, чтобы другому было удобнее ее зарезать. Он подходит к тому, другому, говорит тебе, что хочет подойти к нему один, так как, если вы подойдете вместе, тот может перепугаться и не поверить в добрые намерения. Он подходит к нему один.

Они беседуют в нескольких метрах от тебя и постепенно начинают обниматься, целоваться, потом растягиваются на земле, не обращая на тебя никакого внимания. Ты смотришь. Тебе грустно. Скучаешь. Ты оставляешь их и пешком возвращаешься домой, потратив на это энное количество часов, так как в лесу ни одна машина не рискует остановиться, чтобы тебя подобрать, большинство людей опасаются разбоя. На следующий день у тебя все это не вызывает даже улыбки. Ты не можешь избавиться от ощущения, что тебя предали.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. И давно это было?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Вскоре после его приезда сюда, когда он уехал из своего города, подобия города..

ЛУИ. Скажем так, что эта сцена сделана.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Меня все же интересует, кто из них кого зарезал.

Я продолжаю свой список. Если ты будешь прерывать меня каждую минуту, мы далеко не уйдем.

Итак, друг детства, который сошел с ума.

Клавесинист на военной службе в Шатору.

Преуспевающий жиголо, прекраснейший на земле Мужчина которого постоянно будешь встречать, но никогда ни в чем не будешь уверен. Роль без слов.

И потом еще один из твоих любимцев, владелец парусной яхты; иногда но это будет гораздо позже, и ты уже будешь не очень-то в форме, и состояние твое будет с каждым днем ухудшаться, так что уже трудно будет представить тебя управляющимся с парусами, иногда по ночам ты будешь мечтать о нем. О буре я расскажу с особым старанием, это как музыка своего рода музыка.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я буду свистеть и завывать, как ветер.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Маленький брюнет, всегда в плохом настроении и прозванный поэтому Маленький-Брюнет-Всегда-в-Плохом-Настроении. В прошлом году совершенно неожиданно буквально свалился на тебя, соблазнил, ты и опомниться не успел и вынужден был, лучше было бы сделать это пораньше, просто выставить его, решиться на это, в чем ты потом его упрекнешь и тотчас же об этом пожалеешь, и с тех пор, но уже с некоторыми к тому основаниями, он постоянно будет на тебя дуться и перестанет здороваться, навсегда Жаль.

Молодой Эрик Пересмешник, я выучил список наизусть, но совершенно не представляю, о ком идет речь. Надо поинтересоваться у Луи (так или иначе мне известны разные Эрики и четыре Фабриса, что, впрочем, ничего не решает…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. У меня пять Сержей разного времени и без особых отличительных признаков, и мне тоже не очень-то просто. Но всех их и каждого в отдельности я очень люблю.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Великолепный боксер, скажем прямо — сегодня можно сколько угодно улыбаться, но трудно было бы поверить, — тогда, в прошлом, ночью, все они были боксерами, и великолепными. Если у кого-то есть желание сыграть боксера вместо меня, я нисколько не огорчусь, я ростом не вышел.

Меланхолический художник, родом из Клермон-Феррана, он занимался фигуративной живописью, и ты вместо предусмотренной вечной любви постепенно переходил в разговорах с ним на кого-нибудь из твоих любимых писателей, о ком он ничего не знал и про которого ты думал, что он тоже из Клермон-Феррана, а потом, годы спустя, узнал, что вовсе нет, ты ошибся, как в городе, так и в писателе, и ты пожалеешь о предусмотренной ранее вечной любви. Никогда не следует смешивать жанры — останешься в проигрыше.

Потом еще Марк, которого ты находил порочным не без приятности — в то время ты мало что знал и понимал и пытался укрыться за словами, тебе всегда было свойственно укрываться за словами, — и который как-то после битвы, настоящей битвы — ты с ним виделся достаточно часто, и вот однажды после одной весьма неторопливой прогулки, потому что стояла отличная погода, и после битвы он спросил, не хочешь ли ты купить мебель, так как он потерял все свое состояние, если так можно сказать, и теперь решил продать мебель. Я сыграю его обнаженным, это снимет напряжение, если умело взяться за дело.

Любимый ассистент знаменитого Мастера, ты теперь следишь за положительными рецензиями на его творчество в журналах, пытаясь поровну распределить заслуги между учителем и учеником. Ассоциативная память заставляла тебя иногда в особо важных разговорах говорить о Мастере так, будто ты был знаком именно с ним, а не с Ассистентом, и тебя вполне устраивало повисшее в воздухе сомнение.

Тот, у которого умирает ребенок, и я боюсь сказать о нем хоть одно плохое слово. Он сыграл важную роль в моей жизни. О нем я пока умолчу, расскажу потом, когда настанет время рассказа Я не забываю ни доброты, ни щедрости.

ЛУИ. Он и в моей жизни сыграл важную роль, не знаю, что с ним потом стало. Как, впрочем, и с ребенком не знаю, что стало, часто об этом думаю.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Умер, скорее всего, учитывая, что и тогда был плох.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. И поэтому никогда ничего не надо упускать из виду, мы не должны ни о чем забывать, оставлять без внимания, из этого рождается ложь, страшный обман, смерть ребеночка, все подобные истории, которые нам рассказывают по ночам и в которые вовсе не следует верить, принимать их за чистую монету…

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Так никогда ни во что и не веришь?

ЛУИ. Надеюсь, что это не так. Не знаю даже, что бы я предпочел на самом деле: скорее даже смерть ребенка, чем предательство отца по отношению ко мне.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Тот — я продолжаю — из Гамбурга, что всегда предпочитает, чтобы его избивали до полусмерти, потом мы встретились с ним, вполне живым, в Париже, где он жил с другим парнем, который, в свою очередь, требовал, чтобы его душили, пока он не потеряет сознание, так что не очень-то просто представить, как же они уживаются друг с другом.

ЛУИ. А еще тот, что в конце концов убьет того, первого.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Джек, американец из Берлина.

ЛУИ. Это было на второй день после моего приезда в Берлин, и снова я его увижу, бывают же совпадения, на следующий день после моего возвращения во Францию, но уже через несколько месяцев. Он меня узнал, и я был тронут. Меня всегда трогает, когда меня помнят.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Ив, долгое время чемпион по плотским радостям в твоей личной коллекции (так ты сам об этом говоришь, когда остаешься один, без свидетелей). Ты считал его немцем — из-за города, из-за акцента, но он был лионец, и позже, каждый раз при встрече — он так растолстел, что ты еле-еле его узнавал, — ты спрашивал себя, откуда же бралась его сила, что так возбуждала тебя в ваших первых забавах. Думаю, что можно его оставить. Если он явится в теперешнем своем виде, первоначальное впечатление сделается совсем уж непонятным.

ЛУИ. Можно сказать и так.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Томас, тоже в Берлине, вот он переоделся и стоит вместе с тобой под дождем в ожидании такси. Для общего счета (Мне понадобится зонтик, единственный реквизит, а дождь мы себе представим.)

Так мы будем стоять, Томас и ты, не зная, что сказать друг другу. Было ясно, что мы больше не увидимся и что даже не пожалеем об этом, мы знали, что не пожалеем, и это всегда точка отсчета всегда по ней, этой остывшей печке, судим мы о важности предстоящей сцены, мы будем стоять рядом, бок о бок, вместе, да вместе, как бы то ни было, под дождем, в продолжение нескольких минут вечности.

ЛУИ. Как, ты говоришь, его звали?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Томас.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. А я мог бы сыграть того, кто проезжает в машине и через стекло с работающими дворниками видит вас, уже чужих друг другу, двух странных людей под зонтиком, и отмечает вашу красоту, нет, даже не красоту, а притягательность, я запомню этот момент влечения к вам. Увидел вас рядом, как вы стояли, отметил притягательность и даже почувствовал печаль, больше того, смятение — более точное слово, — да, испытал смятение чувств.

Я буду вспоминать о вас многие месяцы потом, как о явлении невозможного счастья, а вы даже не вспомните больше друг о друге, когда я буду думать о вас, стоящих вместе под дождем.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Тот, который изучал китайский язык и вследствие невероятных своих мужских достоинств наградил тебя гематомой.

ЛУИ. От многих, если подумать хорошенько, оставалось и того меньше.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. И еще этот, Сами-с-Усами, как ты его прозвал. Он еще пришел проститься с тобой в последний твой вечер в этом курортном местечке, несколько нелепом, куда тебе пришло в голову отправиться в отпуск. Он благодарил тебя. Тебе было приятно. А ему это казалось естественным и в высшей степени вежливым. Вы были добрыми друзьями, если уж на то пошло, хотя никогда больше так и не встретились и ничего другого, кроме этого «до свидания», друг другу не сказали.

Флориан Френлих, от него в твоей памяти осталось только имя — в отличие от всех других, имен которых ты не знал, и либо придумывал им имена, либо коверкал их — таково было правило, — Флориан Френлих, мы даже не можем сегодня укрыть его под псевдонимом, поскольку имя было и остается самой главной его особенностью.

И Вольфганг, один, который в очках, а другой — без, в разные дни, но на одном и том же месте, откуда и возникает закон серийности.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Всех ребят звали Вольфганг.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я вспоминаю подобный же случай, кстати, весьма симпатичный.

В течение одной недели я занимался любовью с тремя мужчинами, и всех троих звали Кристиан. Был и четвертый, но это было уже в пятницу, и жил он в Ле-Мане.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Элегантный молодой человек в Венеции, который всегда вызывал у тебя воспоминание о твоей первой любви, девушке на сей раз. Совершенно такие же глаза Он был слишком юн, чтобы повести тебя к себе домой, а ты жил в одной комнате со своим лучшим другом, Закадычным, как мы его зовем, — и ты ничего не осмелился предложить, даже обсуждения проблемы.

Вы долго прогуливались, бесцельно, и тут пошел снег, одно к одному.

Солдат с увольнительной, которого ты глубокой ночью провожал до казармы, так и не осмелившись — чего, собственно, не осмелившись? — и который вроде бы, поблагодарив, молча попенял тебе за это, и ты будешь ругать себя всю обратную одинокую дорогу, за то, что не осмелился — чего, собственно, не осмелился?

Группа школьников, когда ты был учителем, и группа учителей, когда ты был школьником, и еще одна группа — других учителей, когда ты сам был учителем, и еще другая группа школьников, когда ты сам был школьником.

Я побегу по всем направлениям, чтобы собрать всех, не вижу другого способа, только так можно запустить действие.

Глухой, что хотел обучить тебя азбуке глухонемых.

И еще Тот, который всегда встречался тебе в переходе под железной дорогой. Вы оба всегда оборачивались друг другу вслед на одном и том же расстоянии, и тебе это нравилось.

ЛУИ. Однажды я ехал в поезде, лет десять спустя, и вижу — он. Он тоже увидел меня и выходит в коридор, и вижу через стекло моего купе — машет мне. Когда приехали, где только ни искал его, так и не нашел. Надо было бы снова пойти в тот подземный переход, сколько раз себе говорил, да так и не собрался.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Надо было бы…

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Тот в Бельфоре, «не то чтобы урод, не то чтобы урод…»

Еще Скрипач из оркестра на юге.

Человек в Падуе, который на следующий день показывал тебе фотографии своих детей и чуть не плача просил прощения.

Хозяин Агентства.

Августовский стажер. Но после испытательного срока его не оставили.

ЛУИ. Я здесь ни при чем.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Однако ты за него не голосовал.

ЛУИ. Но это рабочие дела.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Был конец лета.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я тоже за него не голосовал. Хотя не имел к нему никакого отношения.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Никто и не думает утверждать, что имел!

ЛУИ. Оставь.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Он что подразумевает, что он подразумевает?

ЛУИ. Ничего. Он ничего плохого не сказал.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Нет, именно сказал, подразумевал, в подтексте, он именно подразумевал, что якобы я мог специально прогнать этого парня, как там, ты сказал, его зовут, я не расслышал, в общем Стажера он подразумевает, что я мог бы использовать свое влияние и прогнать его, и…

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Затем Библиотекарь. (Не знаю почему, но его никто не любит.)

Потом еще тот, который после большого перерыва предложил тебе свою полную отставку, на что ты никак не хотел согласиться, из страха, что не сможешь с ним расстаться, потому что слишком его любишь. Ты якобы его любил за то, что ему не удалось получить ничего из того, что хотел, и он якобы поэтому тебя кинул, хотя ты больше всего именно этого боялся.

Новозеландец, который первым начал разговор о барочной музыке, когда это еще не стало модным. В тех же беседах, в момент, когда отныне неминуемо возникнет и станет упоминаться Новая Зеландия и ты поймешь для себя самого, как ты говоришь, поймешь для себя самого, ты ему намекнешь. Он окажется весьма тебе полезен, как потом станет ясно, в двух сюжетах светской хроники, с разницей в несколько лет.

Ассистент продюсера, с которым ты совершал целомудренную ночную прогулку в Авиньоне, неподалеку от торгового центра.

И так далее…

Дальше будет видно.

(…)

КАТРИН. Часто, и на протяжении долгих лет, часто я думала, что он уже никогда сюда, где мы живем, не вернется, не вернется в этот город повидаться с семьей, братом, матерью, сестрой, со мной в некоторой степени, и с нашими детьми, моими и его брата, часто, и уже давно, я думала, что он не вернется сюда из-за меня, что именно я в этом виновата.

Никогда мы не видели друг друга, никогда не виделись, и все же мне казалось, я прекрасно могла себе это представить, что он предпочел бы избегать всякого общения со своей семьей именно из-за меня.

Что он был против меня.

Не одобрял самой этой ужасной идеи, этого ужасного выбора, как будто я не имела права быть здесь, была недостойна здесь быть, он был против. Он не одобрял моего присутствия, самого моего существования и отныне предпочитал вовсе отказаться от встречи с нами, то есть с ними.

И эту ошибочную мысль, ибо она была ошибочной, когда я была ребенком, когда была моложе, совсем маленькой девочкой, мне уже приходилось думать о подобных вещах, я уже представляла себе подобные ситуации и чувствовала свою вину, так что новизны в этом не было, и у меня был опыт легкого приятия ошибочных мыслей — и тем не менее ошибочную эту мысль, навязчивое ощущение, что тебя не одобряют, как я говорила, этого чувства вины за его разлуку с семьей, — ничто не могло ее ни прогнать, ни уничтожить.

И все эти годы она преследовала меня, причиняла боль, со дня нашей свадьбы, на которую он не явился, со дня рождения детей, которых он не видел, и было бы еще больней, если бы она оказалась не ложной и если бы он сам мне об этом сказал, а все бы здесь подтвердили. Было бы еще ужасней, потому что ведь это я сама так тщательно и терпеливо ее вынашивала все эти годы.

(…)

ЕЛЕНА. Что это ты делаешь?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Фотографирую. Я все время снимал, например людей, с которыми встречался, вижу — и уношу с собой, нередко я прямо предлагал им сфотографироваться на память, и постепенно, с годами это сделалось привычкой, и я стал снимать подряд всех, с кем сводила жизнь, всех, с кем меня знакомили или с кем случайно столкнулся, просто всех встречных — в метро, в автобусе…

ЕЛЕНА. Ты спрашиваешь разрешения?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да Сейчас реже, чем раньше. Раньше, когда я спрашивал, люди часто отвечали нет, но на самом деле им всегда этого хочется, это ведь в какой-то степени лестно, когда человек вроде меня хочет сохранить их в памяти. (Смеется.)

Но они считают, что надо поломаться, обязательно отказаться, непонятно почему, тогда я стал сначала фотографировать, а затем уже спрашивать разрешения, мало кто решается засветить пленку…

ЕЛЕНА. Лично мне это нравится.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Ты не станешь засвечивать мне пленку?

(…)

СЮЗАННА. Приехал он в такси. Ты приехал в такси. Вы оба, вот этот твой друг и ты, вы приехали в такси.

Я была за домом, услыхала шум машины, я подумала, что ты купил машину, кто знает, это было бы логично — правда, я плохо представляю тебя в процессе приобретения автомобиля, скажите честно, вы представляете его в машине, как он в полном одиночестве катит в такую даль, чтобы нас повидать, преодолевая препятствия и борясь с опасной рассеянностью, он всегда был рассеянным и достаточно опасным, нет, я не очень в это верила — но вместе с тем это было не совсем уж немыслимым, как знать, может, в этом есть определенная логика. Возможно, ты изменился.

Я тебя ждала, уже два-три дня, как я тебя жду, вы должны знать, что мне свойственно несколько преувеличивать, всегда все чересчур, но я ждала, внутренне, ждала ждала и, услыхав шум машины, такси, тотчас же, в ту же минуту, уже знала что это ты, знала что приехал ты, была уверена что это ты, пошла посмотреть — вижу такси. Ты взял его на вокзале, смешной ты, право, приехать с вокзала на такси, я ведь говорила — разве я вам не говорила? Они-то все говорят, что я не сказала, но я так и сказала, он приедет без предупреждения, неожиданно, мы не будем знать точно, в какое время, но вы меня не слушали, а я могла бы совершенно спокойно поехать его встретить, нехорошо получилось, я сама могла бы его встретить. Мне, может быть, было бы приятно.

У меня есть машина моя собственная, теперь мы с ней обе имеем собственную машину, с тех пор как остались вдвоем, но она не водит. А я научилась, как только достигла определенного возраста.

И теперь хорошо, очень удобно, мы могли бы это устроить, ты бы позвонил, и я немедленно отправилась бы тебя встречать, ты мог бы предупредить и подождать меня в кафе, а я бы приехала Все же не так безлико, как такси, ты ведь не чужой. Встретились бы, могли бы даже выпить вместе по чашечке кофе, прежде чем приехать сюда Конечно, я бы удивилась, увидев твоего друга, но я бы и с ним тоже могла бы выпить кофе.

Я говорила, что ты можешь так поступить, я им говорила, разве не говорила? Я была уверена, что ты так сделаешь, возможно, даже возьмешь такси, но и на сей раз они считали, что ты знаешь, как полагается делать, и никто и пальцем не пошевелил, никого ни в чем нельзя было убедить.

(…)

ЕЛЕНА. Когда я его увидела, этого друга закадычного, он мне понравился, я подошла к нему и сказала, сказала, что он мне понравился, и больше уже не было никаких сложностей, не могло быть. Он поблагодарил и сказал, что сам не решился бы сделать то же самое, проделать этот путь, и как раз за это, за мой первый шаг, и хотел поблагодарить.

С того дня все стало просто, мы не расставались.

Что касается Луи, так он уже был другом Закадычного, как я уже сказала, и другом неразлучным.

Сразу, ибо в тот же момент мне все стало ясно, сразу я подумала, что один всегда будет дополнять другого, они всегда будут рядом. Я не могла бороться. Бороться я не могла бы.

И поскольку терять его я не хотела…

Ну а потом, в продолжение всех этих лет, когда мы так и жили все втроем, а также вместе со всеми другими людьми, мужчинами и женщинами, которые жили с Луи и которым Закадычный покровительствовал, не забывая и приглядывать за ними, в продолжение всех этих лет, а также и в то наступившее вскоре кошмарное время, когда Смерть мало-помалу укрепилась на занятых позициях, а молодой человек, тот, последний, с которым я познакомилась и который, казалось, представлял для нее исключительный интерес, все это время, когда Смерть кружила вокруг, подбираясь все ближе и к этому молодому человеку, и к Луи, и к этому Закадычному, как мы его называем, впрочем, и ко мне тоже, — что я могла еще сделать, кроме как ждать? Все это время, когда Смерть настойчиво пыталась уничтожить этого молодого человека, а тот всегда считал, до самого конца, что я его и знать не хотела, агония принимала глобальный характер! Все это кошмарное время, когда я не могла ничего требовать, буквально ничего и уже никогда, я взяла то, что мне разрешили взять, только то, что разрешили, не более.

Они не спрашивают, вы ведь не спрашиваете, никто и не спросит, а я-то как, мне-то что пришлось вынести в результате этого дележа?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Сам я бы не решился проделать этот путь, нет, не решился бы.

Любовник, уже умерший , кладет руку на плечо Елены .

(…)

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Друг, который сходит с ума.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. По дороге в лес?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да.

Друг, который сходит с ума.

Я был вашим другом. Вы не помните меня?

Мы дружили, я не забыл, когда были детьми, мы дружили тогда, неужели вы не помните, странное дело, я-то считал, что вы никак не могли этого забыть…

ЛУИ. Я вспоминаю.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Нас разлучили, вот что произошло, вы разве не помните, мы дружили, когда были детьми, и нас разлучили — вы еще говорили, что я ваш самый лучший друг, — в школе разлучили, не то чтобы кто-то специально хотел навредить нам, нет, не думаю, но так иногда бывает: отец мой поехал работать в другой город, и я тоже поехал с ним — нас разлучили, мы вынуждены были расстаться, странно, что вы и этого не припоминаете, мне казалось, стоило лишь об этом подумать, что никогда вы не сможете забыть, никогда…

А я плакал.

МАТЬ. Он путешествовал, боюсь я этих путешествий.

Он весь мир объехал или вроде того. Родители его, я их встречаю иногда, они ведь вернулись сюда, старенькие уже, вернулись сюда жить, у них и дом здесь оставался, вот этот, он всегда им принадлежал, и они его оставили за собой, и вот когда отец вышел на пенсию, они вернулись, открыли его и снова здесь зажили.

О нем они рассказывают, я их встречаю, когда хожу в лес, я гуляю там по воскресеньям, и они тоже, мы там встречаемся, здесь большинство людей, стоит им только выйти на пенсию, гуляют по воскресеньям по этой дороге, странно, никто ведь не работает больше, стало быть, они могут гулять в любой другой день недели, хоть каждый день, если подумать, можно делать что хочешь, мы завоевали на это право — гулять где угодно всю неделю, так нет, мы гуляем только по воскресеньям, именно в воскресенье, ничего не изменилось — я встречаю его родителей, и они рассказывают о нем, что он путешествовал, а я боюсь путешествий, так вот, когда мы встречаемся и я спрашиваю, как у него дела, они так и говорят: он путешествует, совершает кругосветное путешествие или вроде того.

ЛУИ. Однажды, несколько лет назад, ты вернулся, уже не помню, от кого я узнал. Мать что ли мне позвонила, и в обычном потоке слов промелькнуло, что ты вернулся, помню ли я тебя? В детстве мы были друзьями, я не припоминаю, ей это кажется странным, потому что были неразлучными, именно это слово сказала она по телефону, неразлучными друзьями — все эти друзья, до того как появился Закадычный, как его называют, все эти друзья, которых имеешь в детстве, все они бывают неразлучными, очень точное слово, ты был первым из них — она говорит мне, что ты вернулся, вернулся и живешь теперь у своих родителей, там, то есть здесь, неподалеку от того места, где мы жили, когда были детьми. Снова.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Мне ничего другого не оставалось. Что я могу сказать? Ничего другого не оставалось. Весь прочий мир был так агрессивен по отношению ко мне, ты просто представить себе не можешь, насколько агрессивен, что мне оставалось только вернуться сюда, затаиться и понадеяться на них, что они защитят и позаботятся обо мне.

ЛУИ. Мы встречаемся, я гуляю вместе с моей матерью, и он гуляет, он с родителями — ты с родителями, он идет несколько поодаль от них, вроде как плетется за ними, молча, как и всегда, и тут внезапно я вспоминаю, он идет несколько поодаль от них и молчит, и я внезапно вспоминаю, каким он был всегда Снова вижу его.

Мы разговариваем, он сильно изменился, я его не узнаю. Думаю при этом только о себе, я ведь мог бы тебя узнать. Но не узнал, извини. Ты сильно изменился.

Когда ты тут только что заговорил со мной, мне очень жаль, но я, казалось, тебя не понимал, я и вправду не понимал, я не узнавал тебя и не понимал.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Друг, который сходит с ума Я вернулся, чтобы жить здесь, так было лучше. Мне казалось, что я никогда сюда не вернусь, что навсегда от этого места освободился, что уехал так далеко, что никто, ничто и никогда не сможет заставить меня вернуться…

Все так думают, раньше или позже, про место вроде этого, про жизнь, которую можно в таком месте вести, про такой город, слабое подобие города, все так думают, даже и представить нельзя, что можно думать по-другому, думают, что никогда сюда не вернутся, да еще и клятвенные обещания дают, и я думал, как все, что никогда не вернусь.

Я уехал, жил в других местах и чем дольше жил, тем дальше удалялся, не переставал стремительно отдаляться. Переезжал из страны в страну, из города в город, как будто думал, что отдаляться можно вечно. Меня невозможно было найти, так мне казалось, меня невозможно было найти, никто не смог бы этого сделать, если бы кто-то и захотел меня найти, он не смог бы этого сделать, у него не было бы такой возможности.

МАТЬ. Он сделался тихо помешанным, как говорят, так говорили другие люди, прогуливаясь, вроде меня или вроде его родителей, по дороге, ведущей в лес, так говорили все люди, впрочем, всегда одни и те же, которые жили там, в этом городе, подобии города, и гуляли по воскресеньям по этой дороге, все они говорили, что он тихо тронулся в уме и совершенно не в состоянии теперь находиться в одиночестве, в одиночку преодолевать жизненные трудности, противостоять им, именно так говорили об этом люди.

И вот он вернулся и живет с ними, а они, родители то есть, заботятся о нем, как о больном ребенке, точно так, будто о больном ребенке, больном ребенке своего рода, ребенке, не знаю, как бы это получше сказать, ребенке, который болен самим собой.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Друг, который сошел с ума.

Каким образом мог я тебе об этом рассказать?

Я бы так тебе об этом рассказал, так хорошо бы об этом рассказал, что ты сразу бы в какой-то мере был тронут, не смейся, был бы тронут, я бы так хорошо тебе рассказал, что ты тотчас бы снова стал моим другом.

Я до такой степени начал бояться всего на свете, так стал всего бояться, что ни за что не хотел больше сдвинуться с места, я словно прилип к этому месту и не желал двигаться.

Я оставался еще далеко отсюда, я столько путешествовал, что оказался слишком далеко, чтобы можно было бы так просто вернуться, я был далеко отсюда, и мне казалось, что я больше не в состоянии двигаться, будто парализованный, будто меня разбил паралич, будто я оказался парализован внезапным страхом и уже ничто и никто, даже собственный разум, к которому обычно взывают, что уже ничто и никто не смог бы заставить меня пошевелиться, ни малейшего шага, даже крохотного шажка не мог я сделать по собственной воле, я был далеко и без средств, был в страхе, по-другому и не скажешь, потому что неспособен был себя защитить, я был в таком страхе, ты представить себе не можешь, в таком ужасе, ты должен себе представить, я постараюсь хорошо рассказать, чтобы ты представил, и ты бы снова стал моим другом, и не оставил бы меня.

Я вернулся сюда, попросил, чтобы меня сюда привезли, я позвонил, не знаю даже, как мне удалось, но я обратился к властям за помощью, и я вернулся.

Теперь я при них, именно при них, они мои родители, куда же мне было еще идти?

Я при них, как в детстве, как будто я снова стал ребенком или, что совершенно то же самое, как будто я уже состарился, и мне уже не нужно ни о чем заботиться, и мне уже совершенно нечего бояться.

ЛУИ. Я припоминаю. Мы играли вот здесь.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Мы любили друг друга, я тогда не знал, понятия не имел, да и откуда ему было взяться, понятию? В детстве ни о чем таком и не помышляешь. Мы любили друг друга, мне страшно.

Сегодня мы снова вместе, сегодня, в день нашей встречи, я понимаю, что мы любили, а я этого тогда не знал, не мог понять.

ЛУИ. Мне тоже страшно.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. А что с родителями его, с отцом вот этого, который тут только что говорил и который сошел с ума, тихо помешался, отца его мы не считаем, мать тоже, просто бросаем, как и всех, в разных странах, где он побывал, всех, с кем он там встречался, а с некоторыми вместе и жил, не говоря уже о тех, с кем он только собирался вместе пожить, или тех, кого он оставил и забыл, так как речь у нас тут постоянно идет именно об этом, о забвении, и всех прочих, с которыми он и не познакомился, даже и не знал о них ничего, так, на мгновение увиделся, и можно только вообразить, какими они были.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Тот, который тихо спятил, и Луи в час своей грядущей смерти, у них все в порядке. Что они, по-твоему, должны еще делать или рассказывать?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. И страны, все страны, и города, все города, настоящие города, целый список городов, в которых он жил, я слышал собственными ушами, сколько их, просто представить невозможно, у меня в голове не укладывается, но даже простое перечисление стран и городов, из которых он бежал в ужасе от необходимости туда вернуться, сам список мне нравится. В детстве для полного счастья мне вполне достаточно было чтения географических атласов, ты понимаешь?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. То же самое, что коллекция открыток, хранящаяся в старых коробках из-под обуви. Или марок?..

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Вот-вот. Мне это безумно нравилось. Я собирал все.

В жизни своей мне не пришлось ничего увидеть, ничего не видел, кроме этого захолустья, подобия города, здесь я родился, здесь работал, а как перестал работать, так сразу и умер, вполне, впрочем, логично, потому что никому я уже не был нужен, мне это стало ясно, и я умер, итак, я ничего в жизни не видел, не то что зарубежных стран, но даже в Париже не был, подумать только, ведь туда едут все кому не лень, даже и здесь, садятся в поезд и едут, не бог весть какое путешествие, каждый может себе позволить, люди, которые работали вместе со мной, простые рабочие, как и я, и зарабатывают столько же, и жизнь у них не легче моей, так они садятся и едут, позволяют себе, видят Париж, по крайней мере, я не говорю про другие страны с их столицами, но Париж, хотя бы Париж они могут увидеть и сохранить его в памяти.

И я повторял себе: вот когда состарюсь, еще больше состарюсь, когда перестану работать, поеду в Париж, там живет мой старший сын, я ему напишу и скажу, что собираюсь его проведать, повидаться, — столько хотелось сказать ему, всегда думаешь, что тебе есть что сказать и что ты отправляешься в дальний путь еще и с этой целью — рассказать, мне так казалось, — но даже этого мне сделать не довелось, не случилось поехать в Париж, я умер как раз тогда, когда мог бы себе это позволить.

Здесь, в здешнем краю, есть люди, и это надо знать, как мне кажется, есть люди, которые всю жизнь работают, не вылезая из своего угла, всю жизнь работают, потом умирают, так ничего и не увидев в собственной стране. Странно, а?

Но в то же время все страны, другие страны и города, я пытался их себе представить, в своем воображении, когда слышал о них, воображал города, в которых бывал этот парень, друг детства, повредившийся в уме, но совсем тихо, я как раз хотел сказать, что я как будто бы уже слыхал об этих городах, понимаешь? Я грезил о них.

(…)

ЕЛЕНА. А его ты не снимал?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Того, который спятил и задумчиво бродил по дороге?

ЕЛЕНА. Да.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Нет, и оставьте его в покое.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Часто — слышишь, Елена? — часто я думал, особенно встретив этого парня на дороге, — он же бросил и забыл его еще в детстве, здесь тоже речь идет о забвении — так вот, увидев, как он потерян и страдает, хотя прошло уже много лет, страдает, оттого что Луи не оставил его при себе, так как думает и воображает себе, что в этом случае жизнь его могла бы сложиться совершенно иначе, когда я увидел его, такого беззащитного, то подумал: не Луи следовало мне оберегать всю жизнь, но всех остальных, всех, с кем он встречался, все это множество людей, именно их оберегать от него, от его печали, которая не позволяет ни к кому по-настоящему привязаться, от его безверия во что бы то ни было, которое постоянно заставляет его удерживаться от обещаний, а если ему и случается их давать, то никогда своих обещаний не сдерживать.

Я часто думал о том, что за спиной у Луи — как будто поле битвы после сражения.

ЕЛЕНА. А этого ты снял?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я подарю тебе фотографию.

ЕЛЕНА. Уж пожалуйста Сфотографируй любимого мужчину и подари мне снимок.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я не расслышал, о чем вы там говорили. Что вы сказали? Почему вы смеетесь? Елена, почему?

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. И тут я тоже, буквально в нескольких словах, долго не задержу, мог бы явиться и рассказать всю ту же бесконечную историю, без конца и края, историю другого человека, мою собственную историю, о том, как этот вот Друг, сошедший с ума, кинул меня далеко отсюда, в одной зарубежной стране.

Рассказ парнишки, о котором мы ровным счетом ничего не знаем и с которым Друг прожил некоторое время, не придавая этому большого значения и так и не попытавшись его обнадежить, хотя тот надеялся, зная при этом, что ему не суждено сохранить свое место рядом.

В тот момент, когда эти двое встречаются на дороге, ведущей в лес, на другом краю земли, я уже один, брошен, сплю и ничего не знаю о вас и вашей жизни.

Я вошел в обычный ритм своего существования.

(…)

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. И еще про этого друга, который сошел с ума (можно мне добавить совсем немного?).

Благодарю вас.

Никогда, это странно, но я действительно никогда не думал, что когда-нибудь мы, правда не думал, что когда-нибудь мы встретимся. Похоже на одержанную победу.

ЛУИ. Победу?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Уехать, сбежать отсюда, из этого города, подобия города, — уже это было победой, что смог отсюда уехать, но только не так, как я: уехать так, чтобы не нужно было сюда возвращаться, чтобы ты не обязан был сюда возвращаться, просто уехать и навсегда от него освободиться, именно избавиться, хочу я сказать. Ускользнуть от него, верю — это победа.

Если бы мне удалось умереть далеко отсюда и не нужно было бы возвращаться — а я был вынужден, я много думал об этом, я оказался в положении человека, который обязан вернуться, — но если бы мне удалось, я бы считал это победой, и это действительно была бы победа Мне бы она доставила большое удовольствие.

ЛУИ. Ну так я тебе скажу, что тоже потерпел поражение.

(…)

МАТЬ. Как ты доехал? Забыла тебя спросить. И никто тебя не спросил, все забыли, даже и не подумали спросить. Как ты доехал?

ЛУИ. Все хорошо. Нет, своей машины у меня нет. Я тоже плохо себя представляю за рулем. Не так уж сильно я изменился, не до такой степени, чтобы иметь машину.

Я хорошо доехал.

А ты как поживаешь?

АНТУАН. Все нормально. Спасибо, я живу хорошо.

А ты как поживаешь?

И все прочее.

ЛУИ. У меня все хорошо. Преувеличивать не следует, Сюзанна всегда преувеличивает, ты всегда преувеличиваешь, Сюзанна, — помню, раньше говорили: Сюзанна преувеличивает, ты еще совсем маленькой была, а уже преувеличивала — никогда не надо преувеличивать, поездка моя была не длинной, от вокзала до дома, недолог путь, я никого не хотел беспокоить, да и не знал, что у вас есть машина, мне и в голову не могло прийти, просто не хотел вас беспокоить, никакого повода для этого не было. Мы решили, что не станем вас беспокоить.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. У меня есть машина. Я вожу, всегда водил машину, но ничего не имел против того, чтобы приехать на поезде, мне нравится и на поезде.

ЛУИ. Шофер разговаривал со мной как с человеком, который никогда здесь не был и ничего не знает в этом городе, подобии города, потому что шофер и сам как будто не слишком-то верил, что можно считать его полноценным городом, он рассказал мне, какие работы ведутся в последние годы, новые шоссейные развязки и прочее. Я задавал вопросы, мне было интересно.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Он всегда так делает, стоит ему сесть в такси, сразу начинает болтать на первую попавшуюся тему, завязывает разговор, и как будто ему это интересно.

ЛУИ. Как будто интересно.

СЮЗАННА. Видишь, Катрин, как я и говорила, я точно так и говорила. Такой уж он уродился, наш Луи, и вы, его друг, не знаю только, давно ли вы дружите, но и вы, думаю, тоже отметили эту черту его характера, это отсутствие теплоты, можно сказать, и я совершенно не в порицание ему говорю, эту холодность, вы, наверное, тоже заметили: никогда никого не поцелует и не поцеловал по собственной инициативе, не припомню, во всяком случае, чтобы поцеловал, никогда не приходилось видеть, никого по собственной инициативе, и всегда был таким.

Собственного брата и того не поцелует.

АНТУАН. Сюзанна, прекрати! Оставь нас в покое! Отвяжись!

СЮЗАННА. А что я такого сказала? Ничего, ничего такого тебе не сказала, что я ему такого сказала? Я ничего ему не сказала, я вообще не с тобой говорю!

(…)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. А мы с ним, мы с тобой, Луи, почти двадцать лет спустя после нашего первого разговора, красивой основополагающей сцены, мы снова рядом, бок о бок, без лжи и обмана, все как есть.

ЛУИ. Неужели двадцать лет прошло?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да, прекрасно помню этот момент невероятной близости. И были мы молоды, а теперь молодость прошла.

Мы признавались друг другу в любви, была ночь, мы сидели на первом этаже дома самого дома я не помню, помню только, что окна выходили в маленький сад, а мы сидели на безумном расстоянии друг от друга, и каждый пытался заставить другого произнести то, что ему больше всего хотелось услышать.

Мы говорили, что будем всегда любить друг друга, что этой ночью мы обещаем, клянемся друг другу, даем клятву вечной любви…

ЛУИ. Да, но по-разному… (Смеется.)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты так считал.

Ты что, смеешься? Не так часто приходилось видеть, как ты смеешься. И слышать тоже приходилось нечасто.

Говорим, клянемся, что будем любить друг друга вечно. При этом один лжет, другой блефует, и оба тем не менее сговариваются. Мы сговорились.

И наша жизнь, ибо у нас была одна жизнь на двоих, общая наша жизнь, и наша жизнь тоже была формой сговора, как формой сговора, зависящего от нашего, оказалась и жизнь других людей — жизнь Елены со мной или этого, уже умершего, — с тобой.

Каждый отказался от каких-то желаний, каждый испытал боль, каждый принес в жертву часть своей жизни, дабы не потерять все, что он рассчитывал приобрести.

Разве мы не знали уже тогда, когда были молодыми и сидели, отлично помню, как это было, в прелестной нижней комнате, разве уже тогда мы не знали, что не следует ничего больше требовать от жизни, просто сидеть бок о бок и ничего другого, идти вот так вместе по жизни, как мало кто и среди женщин, и среди мужчин, просто жить вместе…

Истинно идеальная пара, и это совсем не смешно, ибо истинно идеальная пара способна существовать в мире, не нуждаясь, не испытывая потребности в том, чтобы касаться друг друга, без всякого желания телесной близости, отрекаясь от нее и страдая от этого отказа, отрекаясь в качестве необходимой жертвы, не нуждаясь, не испытывая потребности в том, чтобы касаться друг друга…

Мы с тобой не касаемся друг друга.

ЛУИ. Еще одна мысль, внезапная и жестокая, в другой раз, несколько лет спустя — был день рождения у кого-то из знакомых, праздновали в большом и красивом доме, который тоже нам не принадлежал, — внезапная и жестокая мысль возникла в момент, когда все, все гости, все присутствовавшие, видя нас вдвоем, среди ночи, на дороге, безусловно, должны были вообразить себе, что мы — пара, давно уже существующая, сплоченная и сложившаяся, отличная мужская пара, счастливая, как они считают, насколько это возможно, насколько их устраивает так считать, как это возможно, и вдруг эта жестокая и внезапная мысль — я сижу и наблюдаю, как веселятся другие, и неподалеку вижу тебя, спокойного, разумного, каким ты всегда и был, ибо ты всегда был разумным, никто не смог бы обвинить тебя в противном, вижу, как ты смотришь на них, но, как всегда, не могу понять, что ты при этом думаешь, о чем ты при этом думаешь — жестокая и внезапная мысль, что в определенной мере, хотя сегодня это вовсе не так уж и важно, вне всякого сомнения, не имеет уже никакого значения, я порушил свою жизнь, решительно отказавшись от любой другой, спокойной любви, приняв отшельничество и никому не отдавая себя в полной мере, даже ему, умершему молодым, жестокая и внезапная мысль, что, возможно, и ты тоже, если хорошенько подумать, ты поступил так же, отказался от значительной части того, чего мог бы добиться в жизни, отказался, принес все в жертву, и без всяких к тому оснований, еще менее серьезных, чем у меня, без оснований, потому что ты-то меня не любил — не любил так, как я тебя любил, стало быть, не любил — без весомых причин, то есть, я хочу сказать, совершенно напрасно.

И все время, которое ты проводишь отныне со мной, рядом со мной — возможно, я знаю не все, разумеется, всего я не знаю, но я с трудом представляю тебя за пределами той жизни, которую мы ведем вместе, и, если существует для тебя другая жизнь, не отказывайся от нее, наверное, ей не суждено быть ни спокойной, ни удачной, разумеется, спокойной она не будет, не могла бы быть ни удачной, ни спокойной, потому что это жизнь тайная, тайком украденная, уворованная у нашей общей жизни, — время, которое ты отныне проводишь со мной, отказавшись от иных форм жизни, кроме этого постоянного сопровождения, ты ведь тоже его теряешь, если даже я не отдаю себе в этом отчета. Твоя жизнь тоже порушена, и еще основательней, чем моя.

Так я подумал.

Мы вместе, но без сексуальной близости, чего другие совершенно не в состоянии понять, у нас нет никакой иной жизни, кроме вот этой странной, там, тогда, идя рядом — в гостиницу мы возвращаемся позже, теплым, прекрасным летом возвращаемся к себе в отель, — мы были вместе, представляли собой прекрасную мужскую пару, шли медленно, грустно и умиротворенно, возвращаясь от любви каждый в свою комнату, но при этом неотделимые друг от друга, невозможно даже было вообразить себе, что может быть иначе.

По правде говоря, мы разрушили друг друга, уничтожили — вот слово, которое я искал, уничтожили, воспрепятствовали.

Никогда я этого не замечал, я сижу, смотрю, как развлекаются другие люди, и вдруг осознаю это. Осознаю с печалью. Грустное открытие.

ЕЛЕНА. Я там была, смотрела на вас, на тебя, на него.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А где был я? Меня разве там уже не было?

(…)

КАТРИН. Мне вступать?

Я здесь. Извините, я не слышала. Думала о другом.

Они у своей второй бабушки — дети, наши дети, — мы ведь не знали, не могли знать, что вы приедете, узнали об этом слишком поздно, и не могла я их не пустить в последнюю минуту, бабушке бы это не понравилось. Если бы знали заранее…

Они были бы очень рады с вами повидаться, тут даже и думать нечего, — кто в этом может сомневаться? Я лично совершенно уверена: они были бы просто счастливы наконец увидеться с вами.

И я тоже, не говоря уже об Антуане — Антуан? (Не слышит, не отвечает.) Мы тоже были бы счастливы, само собой, что они наконец с вами познакомятся.

Они смутно вас себе представляют. Почти не представляют. Вы для них нечто неосязаемое. Вам, должно быть, уже говорили. Не знаю, что думает по этому поводу ваш друг. Но странно было бы, если бы вам об этом уже не говорили. Нечто неосязаемое.

Мы с ними говорим о вас. Антуан им рассказывает, но этого ведь недостаточно, это ведь не то, что увидеть своими глазами, как я сейчас вижу, — я тоже представляла вас иначе, несколько иначе — а дети, по логике вещей так и должно быть, представляли вас себе еще хуже, чем я.

Самой большой, старшей девочке восемь лет. Говорят, я лично не замечаю, вблизи не видно, но говорят, буквально все, говорят — мне всегда не хватает логики в подобных вещах, думаю, что часто говорят просто так, от нечего делать, вы согласны? Антуан? (Не слышит, не отвечает.) Я не знаю, но говорят, мама ваша, например, сестра тоже, и я совершенно не собираюсь с ними спорить, говорят, что она похожа на Антуана, просто копия Антуана Одно лицо, но только в женском исполнении.

О детях всегда так говорят, буквально обо всех, обнадеживают что ли, и в особенности ты бываешь счастлив, особенно счастлив, когда так говорят о твоем первенце. Только потом начинаешь искать сходства и с другими.

МАТЬ. Тот же характер, тот же гадкий, скверный характер, кстати, у обоих, то же упрямство. Дочка со временем станет точь-в точь папенька сейчас, лучше и не скажешь. Стоит тебе ее увидеть, а ты ее непременно увидишь, ты сразу это поймешь.

КАТРИН. Припоминаю, что вы нам, то есть мне, прислали тогда письмо, совсем коротенькое письмо и цветы. Как очень милый и любезный знак внимания, и я была тронута, чрезвычайно тронута, это была большая радость для меня, но девочку вы так никогда и не видели. И сегодня вам тоже не удастся ее повидать — они поехали на каникулы к другой своей бабушке, мы давно им обещали, и бабушке давно обещали, мы обещали, она живет неподалеку, тут все живут рядом, мы с Антуаном из одного города, нам не так-то трудно было найти друг друга, но это не страшно, я им расскажу, теперь не только Антуан и Сюзанна будут им рассказывать о вас, но и я тоже, я тоже смогу им рассказать, какие вы.

Взамен с обратной почтой мы тогда послали вам, сразу же отправили ее фотографию — она там совсем крошка, очень миленькая, младенец-несмышленыш! Вся сморщенная, не знаю, можно ли так сказать о ребенке, но мы ведь понимаем друг друга, и это необидное слово, вся сморщенная — и судя по фотографии, по фотографии никак нельзя сказать — Антуан постоянно ее фотографировал, нас всех тоже; боюсь, что из всей своей семьи только вас он и не фотографировал, только ваших фотографий здесь и не хватает — на этой фотографии она не похожа, совсем не похожа на Антуана, здесь она совсем, ну ни капельки ни на кого не похожа, это она сама — когда ты еще так мал, ты не похож ни на кого — не знаю, получили вы эту карточку или нет, всегда задаю себе этот вопрос: получили или нет? И раньше тоже задавала себе этот вопрос, постоянно.

Сейчас она совсем другая, видно, что девушка, девочка, но уже очень хорошенькая, нет, не то что хорошенькая, а можно сказать, обаятельная, вы бы ее не узнали, она выросла, и волосы у нее отросли. Очень жаль.

АНТУАН. Прекрати, ты ему уже надоела. Ты им надоела.

ЛУИ. Вовсе нет, зачем ты так говоришь? Перестань. Я очень рад. Жалко только, что я их не увижу. Мне было так приятно. Может, в другой раз.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Вовсе нам не надоело. Мне так ни капельки.

КАТРИН. Всем-то я надоедаю, и вам, и детям, его детям, думаешь, что это интересно, что ты кому-то интересен, а оказывается, что только тебе самому и интересно.

ЛУИ. Это не так. Не понимаю, почему, зачем он так сказал. Какая-то недобрая шутка, нет, не то что недобрая — нелепая, неприятная. Мне совсем не надоело, нам совсем не надоело все это — мои крестники, племянники, племянницы, нет, что я говорю, она мне не крестница, не крестница, по-другому называется — племянница, так ведь? Точно, моя племянница, именно племянница, совсем не надоела, зачем он так сказал? Мне интересно.

Моя племянница меня интересует.

А фотография у меня, конечно, я ее сохранил, с чего бы я с ней расстался, она у меня дома, я поставил ее рядом с карточкой Сюзанны, у меня есть фотография Сюзанны, они похожи друг на друга, как мне кажется.

СЮЗАННА. У тебя есть моя фотография? У него есть моя фотография? Мне страшно приятно.

(…)

ЛУИ. Но есть еще и мальчик — мы начали об этом говорить, мы к этому придем, я знал, что мы до этого дойдем, — есть маленький мальчик, и его зовут как меня. Его зовут Луи?

КАТРИН. Да, прошу меня извинить.

ЛУИ. Напротив, мне нравится. Я тронут. Это трогательно.

КАТРИН. Есть еще маленький мальчик. Это так. Шестилетний мальчик, ему сейчас шесть лет. Шесть? Антуан? (Не слышит, не отвечает.) Не знаю, что еще сказать. У них два года разницы, он на два года моложе. Что еще к этому добавить?

АНТУАН. Я ничего не сказал. Нечего так на меня смотреть. Ты видишь, как она на меня смотрит? Что я такого сказал? Чего не должен, не должен был бы сказать? Сказал, что может быть, нет, не более того, что может быть, ничего ведь другого, что может быть, то есть возможно, так мне показалось, сказал, что, возможно, ты ему надоела, им надоела, можешь надоесть всеми этими рассказами о детях, они не успели приехать, только приехали, он только что приехал, ничего другого я не сказал, разве я еще что-нибудь сказал, да ничего, сама подумай, может, и придумаешь что, но я лично ничего другого, он едва появился, еще чемоданы не успел распаковать, а ты уже ему, сразу же начинаешь, загружаешь, зубы заговариваешь, навалилась.

И опять-таки: что я такого сказал? Разве это как-то могло, могло бы как-то то, что я сказал, разве могло бы тебе помешать продолжить твой рассказ? Я не сказал ничего такого, что могло бы тебя смутить, она ведь смутилась, именно разнервничалась, Катрин нервничает. А я ничего не сказал. Продолжай. Он тебя слушает. Тебе интересно?

Он тебя слушает, как он только что сказал, я беру назад свои слова, беру назад все, что мог бы сказать, я ничего не сказал, но мог бы сказать, так я это беру назад, раз его интересуют наши дети, твои дети, мои дети, наши дети его интересуют, ему нравится, тебе тоже? Он просто в восторге, в восторге от нашего потомства, я чувствую этот восторг, угадываю в нем, ему нравится эта тема для беседы, стоило ему вернуться сюда после долгих лет отсутствия, как его тотчас же захватила эта важная тема, он просто жаждет и говорить, и внимать, только и мечтает развить сей сюжет, единственно для него интересный, весь внимание, чтобы слушать, весь готовность, чтобы рассуждать.

Сам не знаю, что на меня нашло, ничто ведь на лице его, все видели, ничто не говорило, что ему скучно, должно быть, я просто, не подумавши, сказал.

КАТРИН. Антуан прав.

ЛУИ. Ужасно неприятно, как-то нехорошо.

Мне неловко, извини, пожалуйста, извините меня, я на тебя не сержусь, но ты поставил меня в неловкое положение, и теперь мне крайне неудобно. И ему тоже, тебе ведь тоже неловко. Разве не так?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да нет, ничего.

АНТУАН. Все из-за меня.

И в такой прекрасный день.

СЮЗАННА. А вы не слишком разговорчивы. Больше молчите. Вам, должно быть, все это кажется странным.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Нет, не кажется.

(…)

ЕЛЕНА. И постепенно, год за годом, ты ведь появился в нашей общей жизни после меня, гораздо позднее, когда ты познакомился с ним, мы все уже знали друг друга…

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Пришел последним, зато ушел первым.

ЕЛЕНА. В подобных группировках, в произвольных семьях то есть, последышей обычно не любят, никто тебя не хотел. Никто из мужчин его круга не задерживался надолго, мы умели об этом позаботиться, сделать их жизнь невыносимой, и они не засиживались, вынуждены были от него отказаться.

По виду Закадычного никак не скажешь, но, оберегая его, закрывая к нему доступ, он отлично умел создать другим совершенно невыносимые условия жизни, и они отступались.

Однако, когда появился ты, показалось, что ты не такой, как другие, показалось, что ты и в наших жизнях намерен обосноваться так же всерьез, как и в жизни Луи, когда ты появился, мы сразу же поняли, что дело плохо, что ты не из тех, не из проходящих мимо, не такой, как все остальные.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Он как будто никогда не испытывал страха. Ты никогда ничего не боялся. Ты расположился как у себя дома, и, сколько бы мы ни рассуждали вслух о нашем общем прошлом, к которому ты по определению не имел никакого отношения, какие бы обидные соображения ни высказывали вслух, ты оставался спокоен и невозмутим, не боялся ровным счетом ничего.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Он ничего не просил, потому и отказать ему было невозможно.

ЕЛЕНЕ. Но разве мы делали тебе что-нибудь плохое? Навредили? Может быть, мы причинили ему зло?

Не хочешь сказать?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Сейчас уже не имеет смысла.

ЕЛЕНА. Но мне это важно.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Да нам это важно. Тебе это важно?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Да если хочешь знать, мне это важно.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я пришел ради него. Мы встретились, я остался с ним, и ваше дело было меня не любить, и вы меня не любили, осуждали, я был не такой, как вы, из другой оперы, я был моложе, ваше дело было использовать против меня все козыри, для меня это не имело никакого значения. Он сказал, что любит меня больше всех, я поверил, и мне не нужно было больше никаких доказательств. Я имел право.

(…)

МАТЬ. Она говорила о Луи, мы все слышали, Катрин, ты ведь о Луи говорила, о мальчике, ребенке своем. Продолжай. Начни снова.

А на него, на Антуана то есть, не обращай внимания, ты что, его не знаешь? Каким был, таким остался.

КАТРИН. Да, простите.

О чем я говорила?

Да его зовут как вас, но, по правде говоря…

АНТУАН. Я извиняюсь.

Ладно, пускай, извиняюсь, я ничего такого не сказал, но не смотри ты так на меня, не надо так на меня смотреть; ей-богу, ну что я такого сказал?

КАТРИН. То, что я услыхала я прекрасно тебя поняла Неважно, что ты сказал. Говорят тебе, я поняла. Я остановилась на том, что он носит имя, я имею в виду Луи, главное, что он носит имя, с этого все пошло — так я говорила — его назвали именем вашего отца и, следовательно, роковым образом…

АНТУАН. Французских королей.

КАТРИН. Послушай, Антуан, послушай, я вообще могу не говорить, мне все равно, может, сам расскажешь вместо меня?

МАТЬ. Они оба нервничают, это потому что ты приехал. Они нервничают из-за того, что он вернулся. Не сердитесь на них.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я не сержусь на них.

АНТУАН. Я ничего не сказал, просто пошутил, уж и пошутить нельзя разве?

Такой день сегодня, праздник, и пошутить нельзя!

МАТЬ. Шутит он, пошутил, это была шутка, он всегда так шутит, я не первый раз уже слышу. Как это ты сказал? Французских королей… Смешно, в самом деле.

АНТУАН. Продолжай.

КАТРИН. Он носит имя вашего отца, и я считаю, мы считали, подумали тогда, что это хорошо, Антуану так нравилось, сама идея ему нравилась, он настаивал, а я, мне нечего было ему возразить — у меня нет никакого предубеждения против этого имени, я не собиралась возражать.

В нашей семье тоже существует подобная традиция, возможно не так четко выраженная, мне трудно судить, у меня только один брат, так уж вышло, и он не старше, а моложе меня, поэтому для моей семьи этот обычай давать мальчику-первенцу, наследнику по мужской линии, имя отца или деда, для моей семьи это не так существенно.

И еще вот что.

Поскольку у вас детей не было, у вас ведь нет детей, потому что было бы естественно, мы это понимали… — но я хотела сказать: поскольку у вас детей не было и Антуан так и сказал, ты ведь так сказал, и поскольку Антуан сказал, что навряд ли дети и будут, не то чтобы мы за вас решали, быть им или не быть, но, по существу, ведь он был прав. После определенного возраста, за редким исключением, отказываешься от этой мысли, перестаешь думать о потомстве, правда, все случается в жизни, но трудно было представить — поскольку сына у вас не намечалось, а речь идет прежде всего как раз о сыне, поскольку сына не намечалось, естественным было, поймите меня правильно, естественным было, на первый взгляд кажется, что это только старинная традиция, странный такой обычай, однако и у нас он существует, казалось естественным, так мы договорились, казалось естественным назвать его Луи, в честь вашего отца и в результате и в вашу честь.

Думаю, что и вашей маме это приятно.

АНТУАН. Но в любом случае старшим сыном остаешься ты.

МАТЬ. Как жаль, в самом деле, что ты не можешь на него посмотреть. Вылитый портрет деда абсолютная копия твоего отца. Подумать только… Скажут, что я выдумываю, но это именно так.

И если в свою очередь ты захочешь… я с ними не согласна, ты не настолько стар, не настолько стар, чтобы вовсе отказаться от потомства, и я надеюсь, то есть не теряю надежды на потомство, продолжение рода, продолжение жизни, одним словом…

Если в свою очередь ты соберешься, захочешь, если захочешь…

ЛУИ. А что, как это вы назвали этого мальчика? Наследник по мужской линии?

А что, ему я ничего не послал тогда? Ни строчки?

АНТУАН. Черт побери, она совсем не об этом говорила!

(…)

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Как я и говорил, всегда они вели себя жестко, ничего ему не спустят, как он ни защищайся, не спустят. За все заставят заплатить, за посланные поздравления, за непосланные тоже, все припомнят.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я так и думал. Я видел у него фотографии, целую коллекцию.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я любил фотографировать, вез все свое семейство куда-нибудь на прогулку и снимал для истории, так и говорил:

«Это для истории…»

А они хохотали, когда я так говорил.

Он сохранил снимки? Мне это приятно, я всегда задавал себе вопрос: что он с ними сделает, боялся, что куда-нибудь сунет, они и потеряются.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Уезжая, он взял их с собой, когда он от вас уехал, уехал из этого дома, из этого города, подобия города… он взял их себе, сохранил. Я знаю вас по этим снимкам, все эти фотографии мне знакомы. Однажды он специально выбрал время, чтобы рассказать мне обо всей семье, открыл коробку и показал мне все фотографии. В какой-то момент, и это был весьма важный момент, который ему хотелось прожить вместе со мной, он все мне показал.

Уже тогда, судя хотя бы по тому, как они сидят перед аппаратом, это видно, я почувствовал их упорство и готовность биться до конца.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Вот и я о том же, но я сам был таким, совершенно таким же. Помалкивал, но это еще хуже, так как не хватало коммуникабельности, не умел нарушить молчание.

Не раз мне приходилось его разочаровывать, когда он искал со мной ссоры, искал, но не находил.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Часто, особенно в последнее время, в последние мои дни (говорю для смеха), часто в последнее время, когда я уже не вставал и видел, как он ждет у моей постели, часто я думал о них и о вас тоже, о них, его родителях, брате, сестре, жене брата, детях, обо всей семье, я не был с ними знаком, я думал, что надо бы ему вернуться их повидать, я говорил ему, сил у меня уже оставалось немного, но мне это казалось важным, я часто говорил ему, что надо их повидать.

А он тогда говорил, что нет, не собирается. Самому себе пообещал, что не поедет.

Нельзя умереть — я смотрел на него и так же, как я знал, что сам скоро умру, так же и про него знал, что он тоже скоро умрет, — нельзя умереть, не по-человечески это, и я хотел, чтобы он это понял, осознал, нельзя умереть, оставив после себя столько непонимания, я бы этого не хотел, это нехорошо.

Надо вернуться, чтобы поставить точку, все уладить и с ними, и с вами, чтобы спокойно покинуть этот мир. Но он ни за что не хотел. Я добивался изо всех сил, только этого, мне самому было бы спокойней.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. А вы-то сами это сделали? Ты сам это сделал?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Что именно?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Ну точку-то поставил, уладил все, чтобы спокойно отправиться в иной мир? В согласии с собственной совестью, как нас учили в детстве.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Да с кем мне было улаживать?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. С вашей семьей, отцом, матерью, братом, сестрой, женой брата, с семьей, одним словом, есть же у вас семья, естественная семья, имею я в виду…

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. У меня нет никого, кроме него. Только он. Постепенно, никто этого не хочет понять, постепенно отпадала необходимость во всех, кроме него, ничего и никого больше не нужно мне было в жизни…

А для другой его семьи, той, которую он сам себе избрал? Для Закадычного, который всегда рядом, чтобы уберечь его от горестей и защитить от меня, ибо, в конечном итоге, разве не был я самой большой его горестью? Для Закадычного, такого рассудительного и серьезного, который никогда ни во что не вмешивается и как это она вначале сказала?..

ЕЛЕНА. …и пытается, зачастую весьма успешно, помешать событиям скатиться в драму.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Вот-вот… который никогда ни во что не вмешивается и пытается, зачастую весьма успешно, помешать событиям скатиться в драму… Так вот… Закадычного со всем его окружением, всей этой свободно выбранной семьей, жену Закадычного Елену, которая, в свою очередь, защищала Закадычного, и так далее, все это множество персонажей я тоже считал своей семьей, потому что никакой другой у меня больше не было…

Я жил с ним. Я жил с ними.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Но разве нет нигде, ну я не знаю, в какой-нибудь глухомани вроде этой каких-то других людей, которым бы хотелось, которые бы мечтали о том, чтобы вы о них позаботились, чтобы ты о них позаботился, черкнул бы письмецо, пусть совсем коротенькое, как знак прощания, не больше, должны же они где-то быть, эти люди…

Ты не отвечаешь?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Слишком поздно. Что сейчас скажешь? Не помню, не знаю. Все кончено.

(…)

СЮЗАННА. Когда ты уехал — я не очень хорошо помню тебя в тот момент, слишком много лет прошло — когда ты уехал, я же не знала, что ты уезжаешь так надолго, а то была бы повнимательней, приняла бы какие-то меры, а так осталась совершенно ни с чем, — когда ты уехал, трудно поверить, но я забыла тебя довольно быстро.

Была маленькая и глупая, как говорится, мала была.

Не очень-то хорошо это было с твоей стороны так надолго уехать, нехорошо ни для меня, ни для нее, нашей матери, нет, совсем нехорошо — сама-то она тебе не скажет, — и в каком-то смысле для них, Антуана и Катрин, это тоже было нехорошо.

Более того — и думаю, я тут не ошибаюсь, — более того, и для тебя тоже это не могло, не должно было быть хорошо, для тебя тоже. Так я полагаю.

Иногда ты, должно быть, тоже, даже если ты самому себе в этом не признаешься и даже если никогда и не захочешь признаться — речь-то идет именно о признании, — иногда ты, должно быть, тоже, ты тоже, о чем я и говорю, ты тоже, должно быть, скучал без нас иногда, возможно даже часто скучал и жалел, что не можешь нам об этом сказать.

Или же с большей долей понимания — я думаю, ты человек искушенный, человек, которого можно считать искушенным, человек, понимающий природу вещей, — или же с большей долей понимания тебе следовало иногда пожалеть о том, что не дал нам возможности ощутить твою потребность в нас, признаться нам, речь идет именно о признании, что скучаешь, и заставить нас в свою очередь просто побеспокоиться о тебе, ничего не требуя взамен.

Вот о чем ты должен пожалеть.

Иногда ты присылал нам письма, иногда мы получаем от тебя письма, даже и письмами не назовешь. Так, записочки, буквально несколько слов, две-три фразы, не больше. Немногословные послания.

Иногда ты посылал нам немногословные письма.

Мне казалось, когда ты уехал, так мне казалось после твоего отъезда, когда я была ребенком, а ты сбежал не простившись — тогда все и началось, — ибо ты просто сбежал не простившись, так и было, хотя лично я ничего плохого тебе не сделала! Мне казалось, что твое призвание — писать, ты мог бы стать писателем, у меня это засело в голове, ты был хорошим учеником, а представление о хороших учениках и у меня, и у родителей в конечном итоге сводится к способности писать, и мне казалось, что в любом случае — ты ведь знаешь, не можешь не знать, что все мы здесь восхищаемся тобой, именно восхищаемся, по-другому и не скажешь, восхищаемся как раз способностью писать, — в любом случае, если тебе понадобится, если ты будешь испытывать потребность, почувствуешь необходимость, если у тебя вдруг возникнет желание, ты всегда сумеешь писать, использовать этот дар, чтобы сойти с неверного пути или продвинуться дальше по пути верному.

И в моих глазах — надо сказать, что мнение мое с тех пор не изменилось, — ты всегда, не знаю почему, но именно по этой причине казался неуязвимым в самом своем существовании. Я совершенно за тебя не беспокоилась, потому что здесь, в этом городе, подобии города, мы считаем, и эту уверенность разделяют и родители, и все другие люди, те, что прогуливаются по дороге, ведущей к лесу, что тот, кто был хорошим учеником, как я говорила, и кто умеет писать, ничем не рискует и о нем не следует беспокоиться.

Но никогда, во всяком случае, в том, что касается нас, никогда ты так и не воспользовался этой возможностью, этим даром, способностью нам написать — не смейся, пожалуйста, это именно так и говорится: дар, — никогда по отношению к нам ты не применил это драгоценное качество — забавное словечко — не применил качество, которым обладаешь, а именно хорошо писать, ради нас, в общении с нами.

По нашему поводу.

Ты не предоставил нам ровно никаких свидетельств его наличия, не счел нас достойными.

Оставлял для других.

Эти записочки — немногословные послания — записочки всегда были написаны на почтовых карточках — у нас собралась завидная коллекция этих карточек, как будто ты хотел таким образом создать впечатление своего вечного пребывания на каникулах, в отпуске или будто тебе хотелось заранее свести до минимума отведенное нам место и выставить на всеобщее обозрение, это самое скверное, и больше всего я ставлю тебе в вину именно это, выставить на всеобщее обозрение, в частности, показать и почтальону, всю незначительность адресованных нам посланий. «Я живу хорошо и надеюсь, что вы тоже».

И даже ради такого дня, как сегодня, даже чтобы известить о столь важном событии, не мог же ты не понимать, какая это для нас важная новость, так я тебе еще раз скажу, слышишь, важнейшая для нас для всех новость, другие тебе этого не скажут, но думают точно так же, даже ради такого дня, как сегодня, ты черкнул лишь несколько слов о числе и времени на почтовой открытке, купленной тут же, в табачной лавке, и изображающей, помнится, какой-то новый город в провинции, вид с самолета, это легко понять, с павильонами международной выставки на переднем плане. Как всякий раз, ты пишешь, что нас целуешь, но это ведь ложь, так только пишется, но не делается, ты нас не целуешь.

Она, твоя мать, моя мать, дорогая наша мамочка, она говорит, что ты и раньше, и всегда, и до отъезда твоего, бегства, в сущности, и что давно, со времени его смерти, внезапной кончины нашего отца, я тогда была ребенком, не очень хорошо помню — я сейчас говорю совершенно ответственно, нет, не ответственно, а просто очень серьезно, мне очень жаль, но я человек серьезный, — она говорит, что ты всегда делал то, что должен был сделать.

Она постоянно это повторяет.

Человек, на которого можно рассчитывать в значительные и решающие моменты жизни.

И если нам случалось невзначай, малейшим словом, если нам, мне или Антуану, случалось намекнуть, если мы осмеливались намекнуть, что, может быть, как бы это сказать?

Что, может быть, может быть, не всегда ты был достаточно доступен, может быть, ты человек, на которого не очень-то положишься в мелочах жизни и в закоулках существования, она отвечала, что ты делаешь и всегда делал то, что положено, и мы, Антуан и я, замолкали, что мы могли знать? Мы тебя не знали, мы замолкали.

Думаю и раньше так думала, и Антуан со мной согласен, вполне вероятно, поскольку ты действительно никогда не забывал основных дат нашей жизни — ни дней рождения кого бы то ни было, ни годовщины смерти нашего отца, ни появления детишек на свет, всех этих исторических событий, поскольку тебя никак нельзя обвинить в противном, поскольку ты всегда оставался ей близок, по-своему, и, следовательно, близок и нам, она хотела дать нам понять, что у нас нет никакого права упрекать тебя в чем бы то ни было, ни в отсутствии твоем, ни в молчании, ни в отказе от необязательных, но приятных знаков внимания, ни в жестокой тайне твоей жизни, которой мы не смели касаться.

Странно, я хотела быть счастливой, и быть счастливой рядом с тобой, — так всегда говорится, так мы приучены, я с удовольствием предвкушала! — и вот я тебя теперь упрекаю, а ты меня слушаешь, как будто слушаешь и не прерываешь. Я постоянно жила здесь с нею.

Антуан и Катрин — с детьми, я крестила Луи.

У Антуана и Катрин свой дом, особнячок, скажем, небольшой домик, каких много, от нас неподалеку — несколько километров, в ту сторону, по направлению к большому открытому бассейну, надо сесть сначала на девятый, затем пересесть на шестьдесят второй автобус и потом еще немного пройти пешком, найти легко: дома, правда, все одинаковые, но их — последний в ряду.

В общем неплохо, мне, честно говоря, не нравится, и я там никогда не бываю, но совсем неплохо. Так можно сказать.

Понять не могу, почему это, вот говорю, а сама чуть не плачу, оттого что Антуан живет теперь возле большого открытого бассейна, от всего, странно, но просто слезы выступают на глазах.

Нет, все же плохо там, где они живут, некрасиво, паршивый квартал, хоть его и пытаются реконструировать, да видно, не исправишь, пытаются как-то улучшить, да что там улучшишь? Одни названия чего стоят: улица Мучеников Сопротивления, тупик Дебюсси, умрешь от тоски. Представь себе шестилетнего ребенка, который учится писать, аккуратно выводя: «Меня зовут Луи, я живу на улице Мучеников Сопротивления», недурное начало, а?

Нет, мне совсем не нравится место, где они живут, далеко не нравится мне, они к нам часто приезжают, а мы туда — никогда. Но дом они купили, теперь выплачивают.

Твои открытки почтовые, ты бы мог выбрать получше, что ли, я бы тогда могла на стенку повесить, могла бы своим подружкам показывать!

Да ладно, забудем. Не так важно.

Я живу с ней безвыездно.

И хотела бы уехать, да нет возможности, не знаю, как объяснить, как лучше выразить, поэтому лучше промолчу. Антуан думает, что у меня много свободного времени, всегда так говорит, сам увидишь — может, ты уже заметил, — он говорит, что со мной все в порядке, и, если подумать, так оно и есть — правда, я подумала, и вот уже не плачу, вот уже смеюсь, не знаю, что это на меня нашло — в самом деле, если подумать, со мной все неплохо, напрасно я говорю.

Я не уезжаю, я на месте, продолжаю жить там, где прожила всю жизнь, но со мной все в порядке. Очень трудно объяснить. И я не стану.

Возможно — кто это может знать наверняка? — возможно, моя жизнь так и будет продолжаться, и надо принять это как должное, пусть так, есть ведь люди, которые всю жизнь живут там, где родились сами и где прежде родились их родители, при этом они вовсе не чувствуют себя несчастными, надо довольствоваться малым — не все же сбегают. Когда ты молод, в юности, наверное, больше думаешь о том, чтобы уехать, сбежать, удрать, если живешь в таком, с позволения сказать, городе, как этот, я и сама подумывала почему бы и мне было не подумать? Но подумала — и не сделала, не каждый имеет право сделать как ты, можешь ты это понять? Все не могут разом уехать, потому что никого не останется, одно пустое место — нельзя сказать, что это сделало меня несчастной, несчастной меня не назовешь (нельзя было бы назвать?). Наверное, судьба моя такая, такая уж участь, такая жизнь мне назначена, стало быть.

И, скорей всего, ждать больше нечего.

Я живу на третьем этаже, у меня по-прежнему та же комната, и я могу пользоваться комнатой Антуана и твоей, если захочу. Но твоя у нас пустует, там кладовка, это не для того, чтобы тебя обидеть, просто мы складываем туда старые вещи, которые уже не нужны, но выбросить жалко. Вы будете ночевать там.

Своего рода трехкомнатная квартира, как бы трехкомнатная, и это гораздо лучше,

так они все говорят, когда хотят мне возразить, хотят меня убедить, гораздо лучше, чем я могла бы иметь в городе, в центре, на мою зарплату, если бы случилось мне уехать.

Это правда. Я согласна.

Своего рода квартира.

Квартира своего рода, да, но — и здесь я, пожалуй, остановлюсь — но это не мой дом, это дом моих родителей, и прежде был домом моих родителей, а это не одно и то же. Я ничего не решаю.

Ты способен это понять. Вполне мог бы.

Никогда никуда не езжу, никогда не стану по-настоящему взрослой, всегда остаюсь ребенком. От этого и страшно.

У меня есть собственные вещи, всякие там хозяйственные, телевизор, музыкальная аппаратура и куча другого хлама (отцовский карабин я оставила себе), у меня наверху гораздо лучше, ты увидишь — Антуан тоже всегда говорит — гораздо лучше все устроено, чем здесь, внизу, да нет, не смеши меня, не здесь внизу конкретно, а в остальной части дома.

Все это мои вещи, но не за все еще выплачено, не полностью, но это все мое, и если не заплачу, то забирать придут непосредственно у меня.

Что еще сказать?

Я слишком много говорю, но на самом деле это не совсем так, я много говорю, когда есть с кем, но в остальное время — нет, и относительно всего остального времени жизни получается немного, можно сказать, что я гораздо больше молчу.

Вот все.

Что я хочу сказать, хотела сказать, что в общем все нормально и у тебя нет никаких оснований, не было бы никаких оснований, правда, о нас беспокоиться.

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Если я правильно понял, я могу вас тоже называть Луи.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Думаю, да, если вам это не будет слишком сложно.

(…)

Все персонажи на сцене.

Закадычный предлагает цветы.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Все собрались.

МАТЬ. Как мы сядем?

СЮЗАННА. Катрин, Катрин? Куда она исчезла?

МАТЬ. Ну хорошо, я сяду рядом с тобой.

КАТРИН. Я здесь. Прошу прошения…

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да

(…)

Никто не двигается с места.

ЕЛЕНА. А я всегда буду, наверное, вспоминать вот о чем. Это было за неделю — за две до его вот смерти, этого молодого человека, меньше года назад, и мы все собрались тогда вокруг, не зная, что мы еще можем для него сделать, и в ожидании момента, когда Луи позволит нам уйти.

Все молчали, в этот момент кончилась наша молодость.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Я спросил, можно ли потанцевать, почему бы нам не потанцевать, медленно и тихонько, вокруг него. Можно было бы поставить музыку и потанцевать.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Мне бы это понравилось.

ЕЛЕНА. Я подумала, что потом буду вспоминать об этой сцене как о конце нашей молодости.

И с этого момента, отныне я стану старой, постарею, его смерть, а потом, мы не можем делать вид, что этого не знаем, а потом и смерть Луи, смерть остальных меня состарит, заставит постареть.

Мы все собрались в ожидании, и я думала, что моя жизнь никогда больше не изменится, что отныне она сделается не чем иным, как логическим продолжением уже прожитого, не будет больше никаких потрясений, ничто не поразит меня больше, что все кончено, черта подведена, а грядущие долгие годы уже ничего не изменят, ничем не будут отличаться от этого вот полуденного ожидания, и здесь можно было бы и остановиться. Я могла бы остановиться здесь, остаться в кругу незначительных событий по соседству.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Он снимает. Если мы не будем дергаться, не будет проблем с резкостью.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Немного смеялись, но никто не решился пригласить кого-то из посторонних. В любом случае, музыки у нас не было.

ЕЛЕНА. Было ощущение, что мы получили от жизни две-три важные вещи. Что я уже прожила историю своей любви и теперь другие любовные истории, даже если они и возникнут, будут лишь повторением пройденного. Что я пережила траур и повстречалась со смертью и теперь другой траур или другие встречи со смертью, если они случатся, останутся лишь новым трауром и новыми встречами со смертью.

И еще я думала обо всем этом как о конце нашей молодости и что если я чего до сей минуты не испытала, то уже не испытаю теперь никогда. И если я чего не испытала в жизни до сих пор, то едва ли испытаю теперь: окажется либо слишком поздно, либо вообще невозможно.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я возьму цветы. Ты не хочешь, чтобы я их взял? А то потом тебе некуда будет их деть.

(…)

МАТЬ. По воскресеньям.

АНТУАН. Нет.

МАТЬ. Я ничего не сказала Теперь моя очередь. Я рассказывала Катрин, я расскажу этому мальчику, другу Луи, расскажу Катрин, она ничего не знает о жизни, о прежней, о тех временах, когда Луи был мальчиком, когда был жив отец, о том, что было раньше.

АНТУАН. Да она наизусть все это знает.

КАТРИН. Дай ей сказать, ты никому не даешь сказать. Пусть она расскажет.

МАТЬ. Он не любит.

Мы работали, отец их работал, я сама работала, а по воскресеньям — я расскажу, а ты, не хочешь — не слушай — по воскресеньям, потому что в будни вечера короткие, надо рано ложиться, чтобы рано встать, воскресенье — совсем другое дело, по воскресеньям мы ходили гулять.

КАТРИН. Куда ты? Что ты делаешь?

АНТУАН. Никуда, никуда я не иду, куда я могу пойти? Я не двигаюсь с места, я слушаю. Я здесь.

По воскресеньям, ты начала говорить «по воскресеньям…».

ЛУИ. Останься с нами, зачем уходить? Это нехорошо.

МАТЬ. Я ведь говорила:

ты его не знаешь, тот же скверный характер, ограниченный человек, больше ничего, с самого детства! Ему это доставляет удовольствие. Вот он во всей своей красе.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. По воскресеньям.

МАТЬ. Я уже рассказываю.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. По воскресеньям мы ходили гулять. Ни одного не пропускали, это было вроде ритуала, как я говорил, ритуал своего рода, привычка.

Мы ходили гулять, пропустить прогулку было невозможно.

СЮЗАННА. Это старая история,

когда я была совсем маленькой и даже когда меня еще не было на свете.

МАТЬ. Итак, мы садились в машину, сейчас уже нет, тогда мы садились в машину, особенно богатыми мы не были, нет, но машина у нас была, и я совершенно не могу себе представить вашего отца без машины.

Еще до того, как мы поженились, до свадьбы еще, я видела его в машине, как он проезжал мимо, а я смотрела вслед.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. У меня была машина, одна из первых в этом краю, машина старая и страшная, грохотала ужасно, но все же машина, пришлось много поработать, чтобы ее купить, и она была моя, мне принадлежала.

МАТЬ. Он так ею гордился.

АНТУАН. Мы верим на слово.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я сяду рядом с тобой. Можно мне здесь сесть?

ЛУИ. Да, я как раз думал о тебе.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Я слушаю, весь внимание.

ЛУИ (Закадычному). Ты куда?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Никуда, я никуда не иду, сижу и слушаю. Я здесь.

КАТРИН. Останься с нами, куда тебе идти? Это нехорошо.

МАТЬ. Позднее, через какое-то время — они не помнят, не могут этого помнить, они были совсем малышки — позднее мы поменяли машину, машина у нас была длинная, нет, скорее удлиненная, обтекаемая и черная…

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. «Пежо» двести третий.

МАТЬ. …потому что черный, он так и говорил, это его идея, черный выглядел «шикарней», тоже его словечко, но на самом деле потому, что он не нашел другого цвета. На самом деле он предпочел бы, я точно знаю, красный цвет, его любимый.

Утром в воскресенье он ее мыл, просто вылизывал до блеска, как маньяк, на это уходило не меньше двух часов, а во второй половине дня, после обеда, мы отправлялись.

Так было всегда, на протяжении многих лет, долгих и прекрасных, каждое воскресенье, ни одного не пропуская, такая уж сложилась традиция, в любую погоду, лил ли дождь, шел ли снег или дул ветер, — у него на каждый момент жизни были заготовлены короткие фразы: пусть себе льет дождь, пусть идет снег, пусть себе дует ветер — каждое воскресенье мы отправлялись на прогулку.

И кроме того, иногда в первое воскресенье мая, по случаю Международного дня трудящихся, в первое воскресенье после восьмого марта, это день моего рождения, и еще тогда, когда восьмое марта приходилось на воскресенье, значит, по случаю Восьмого марта, а также в первое воскресенье летнего отпуска..

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Мы ехали как будто в отпуск, сигналили вовсю, а вечером, возвращаясь домой, всегда говорили, что дома, мол, лучше, несли всякую ахинею и сами же над ней хохотали.

МАТЬ. И еще я хотела сказать, перед новым учебным годом, то есть как если бы мы уже отгуляли отпуск, одна и та же история, иногда, я все пытаюсь сказать, мы ходили в ресторан, это были выходы по исключительным случаям, всегда в одни и те же рестораны, неподалеку от дома Хозяева нас уже знали, ели мы всегда одно и то же, фирменное блюдо, смотря по сезону — карп во фритюре или лягушки под сметанным соусом, но они это не очень-то любят.

Потом, когда им исполнилось тринадцать и четырнадцать лет, а Сюзанна была еще малышкой, они постоянно ссорились, не любили друг друга, а отец приходил от этого в ярость, и мы постепенно ездить перестали, и больше уже не повторилось.

Не знаю, зачем я все это рассказываю. Все, умолкаю.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. А еще иногда мы устраивали пикники, располагались на берегу реки, это было о-ля-ля! Летом ели прямо на травке салат из тунца с рисом, с майонезом и с крутыми яйцами, набирали в лесу цветов и клали их в машине перед задним стеклом — для красоты, а после еды мы с матерью дремали на одеяле, толстое такое одеяло, красное с зеленым, как сейчас вижу.

МАТЬ. Куда-то я его запрятала, не знаю куда. Но я ничего не выбрасываю.

А они, двое мальчишек, возились, боролись.

Потом, я не в упрек это говорю, они стали слишком взрослыми, непонятно даже, куда все уходит? С нами больше ездить не желали, разъезжались в разные стороны на своих велосипедах, каждый за себя, а нам с одной Сюзанной уже не имело смысла.

АНТУАН. Наша вина.

СЮЗАННА. Моя.

(…)

КАТРИН. Вы, наверное, жалеете, что приехали?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Вовсе нет. Почему вы так говорите, почему спрашиваете?

КАТРИН. Я подумала, что печально, должно быть, вот так провести здесь день, ничего не делая.

(…)

ЛУИ. Дней десять тому назад, не больше, — где же это я был, не помню — но дней десять назад это было, я оказался в полной растерянности, не знал, куда деваться, наверное, это была единственная и вполне второстепенная причина, по которой я решил вернуться сюда

Я встал и сказал, что поеду их повидать, нанести им визит, а в следующие дни вопреки всем солидным контрдоводам почему-то решения своего не изменил.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. А я не стал вмешиваться, ты делаешь то, что подсказывает тебе интуиция.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. А ты?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Что я?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Мы могли бы ему помешать. Я бы предпочел, чтобы он остался с нами. Стоит ли куда-то мотаться с разговорами и объявлять людям, которые предпочитают этого не знать, о своей скорой смерти?..

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Я не стал вмешиваться. Он встал, я оделся и ушел, я подумал, всегда так думаю, что, если суждено нам снова увидеться, мы увидимся, я не должен вмешиваться, это его история, не моя.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Так или иначе ты бы вернулся, нашел бы время, скорее всего, ты надеялся, что я со временем буду от него все дальше, исчезну даже из памяти и ты тогда сможешь сам что-то решать, не оглядываясь на меня, не опасаясь моего возвращения, не опасаясь встречи со мной. Мое мнение не так важно, так я сказал. Нужно, чтобы ты научился обходиться без меня.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Елена?

ЕЛЕНА. Нет, меня ни о чем не спрашивай.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Я теперь рассказываю историю мальчика, у которого умирает ребенок?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Прямо сейчас?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Я предпочел бы это сделать.

Эта история мальчика, у которого умирает ребенок, его так взволновала, так потрясла, он был так ею взволнован и потрясен, что пользовался ею как эталоном, это на него так похоже, постоянно та же игра, как мерой собственного несчастья, собственного отчаяния, ибо настоящее отчаяние, если уж на то пошло, как раз могло бы заставить его остаться и не объявлять всему миру о своей смерти, как и бывает, если хорошенько подумать, когда действительно умираешь. Но он сказал, а потом уже не смог от своих слов отказаться.

Я хотел бы рассказать о моей драме — человека, у которого умирает ребенок, о смерти, за которую он взял бы на себя ответственность, и чтобы он обнял меня, приласкал и мы бы еще раз уснули вместе, уверяя друг друга во взаимной необходимости.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Не думаю, что это возможно. Он намерен со всем расстаться, это дело решенное.

ЛУИ. Дней десять назад я лежал в постели и проснулся в мире и покое — давно уже, сегодня как раз год, как я сказал вначале…

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Юбилейная дата Хоть ты и страдаешь, но всегда влюблен, как бы это получше сказать? Всегда влюблен, как литератор, в образы и формулы. Тебе плохо, мучения твои ужасны, но ты их тем не менее фиксируешь.

ЛУИ. Давно уже со мной такого не случалось, чтобы проснуться в мире и покое, я удивился. Меня это удивило.

С тех пор как ты умер, с тех пор как он умер, почти год, как я говорил.

С тех пор как ты умер, но также с тех пор, как я знаю, что и для меня тоже все скоро будет кончено, со всем будет покончено, — разве не себя самого жалеешь всегда больше всех? — я каждое утро просыпаюсь в слезах, но без боли, себя не обманешь, естественно, что лицо в слезах, я считаю это естественным, раз в голове снова, опять, постоянно сидит мысль о приближении моего ничтожного конца.

А тут я проснулся в мире и покое, и тотчас же явилась эта странная идея, очень четкая, не знаю, смогу ли я ее сформулировать.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Если сформулируешь, слукавишь, ясность улетучится, а останутся лишь красивые, умело придуманные, элегантные фразы о страданиях. Тебе будет казаться, что ты ясно говоришь о том, что высказать невозможно, будет казаться, что тебе удается договориться с самим собой.

ЕЛЕНА. Заключить сделку.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты скажешь хорошо, но ничего не скажешь. Остерегись. Уж лучше захлебнуться, привыкнуть к непониманию, признать свой почерк нечитаемым, дать острословам повод для насмешки, им будет труднее, чем тебе.

ЛУИ. Я проснулся со странной и четкой мыслью, что мои родители и другие люди, все люди в моей жизни, люди, куда более близкие мне, чем родители, и все, к кому прибивался я и кто прибивался ко мне, ты, кстати, тоже и отец мой в прошлом, представим себе, что я его помню, и мать, брат сегодня и сестра, что все они, поняв, что я собой представляю, в один прекрасный день перестанут меня любить.

И никогда больше не полюбят (вот о чем речь) в конечном счете, так вот, это была мысль, внезапная и пронзительно ясная, о том, что меня больше не станут любить, от разочарования ли или от усталости, о том, что раз я прошу, чтобы меня оставили в покое, требую забвения, так обо мне и забудут.

Вот с таким именно ощущением (не нахожу другого слова) я проснулся.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. На миг, при пробуждении, все предстает чистым и прозрачным, кажется, что ты ухватил собственную мысль и хочешь ее удержать, она тебе ясна, но в следующую минуту все исчезает в тумане и неопределенности, и надо напрягаться, чтобы восстановить разрушенное, чтобы объяснить себе самому. Привести в порядок. Рассказать.

ЛУИ. Да, если хочешь, примерно так и происходит.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Ты куда? Ты что собираешься делать?

ЕЛЕНА. Никуда, я никуда не иду, куда я могу идти? Я на месте, внимательно слушаю. Я здесь.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Останься с нами, не уходи. Это нехорошо.

ЛУИ. Ощущение, как я сказал, очень четкое, что меня окончательно бросили, что постепенно в конце концов бросили на произвол судьбы, оставили наедине с самим собой, с моим одиночеством в толпе людей, бросили не потому, что хотели уязвить, а нечаянно, просто не умея ко мне подступиться, затронуть мои чувства, завладеть мной в какой-то степени, сочтя, к несчастью, к глубокому сожалению, необходимым отречься от меня.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. И тебе оставалось жестоко упрекать других в том, что они позволили тебе сбежать,

обвинять в том, что не помешали тебе их покинуть, а перед этим с такой же яростью — что удерживали тебя недозволенными средствами.

ЛУИ. Какими-такими недозволенными средствами?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Нежностью, потребностью в тебе. Какие обычно употребляют.

ЛУИ. И теперь они отрекаются от меня, отреклись все.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Даже меня, не решаясь это высказать вслух, ты упрекаешь в отречении. Ни разу не осмелился сказать, но ставишь мне в вину.

ЛУИ. Зачем бы я стал высказываться? Я так думаю, я считал, что ты меня бросил. А если уж меня бросили, если уж я так считаю, можно и поскандалить, заорать: бросили меня. Имею право, тем более что никто, кроме меня самого, этого не слышит.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Пожалуй, что и имеешь.

ЛУИ. Меня забывают, от меня отреклись, отреклись все — точно такое у меня было чувство, когда я тогда проснулся, и очень быстро оно стало терять четкие очертания — они отреклись от меня, после того как, и тут ты прав, долго пытались удержать меня при себе, я должен это признать, отказались от меня, потому что я выбил у них почву из-под ног и потому что мало-помалу они, сделав над собой усилие, стали понимать, что оставить меня в покое, как бы перестать обо мне заботиться и есть высшее проявление любви.

Я понял, что это отсутствие любви, одиночество, на которое я жалуюсь и которое всегда было для меня оправданием собственных подлостей, назовем вещи своими именами, что это одиночество, это отсутствие любви другим приносило еще больше страданий, чем мне. И что их якобы нелюбовь ко мне, их нарочитая демонстрация этой нелюбви, как раз и явилась единственным и последним доказательством любви.

Я проснулся со странной и отчаянной уверенностью в том, что еще при жизни они любили меня, как принято любить мертвых, когда уже нет возможности сказать об этом вслух.

Любовь недвижная, безмолвная и окончательная.

(…)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Вы ничего не говорите, вас не слышно.

КАТРИН. Прошу прощения, я не знаю, что же тут можно сказать.

ЛУИ. Сожалею о вызванной мною неловкости, но я хотел, чтобы вы знали.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я бы предпочел, чтобы меня здесь не было. Так было бы лучше.

ЛУИ. Не понимаю, почему он так говорит. Антуан, я не понял.

Всегда ему хочется, чтобы я поменьше о себе думал. Он может настроить вас против меня.

КАТРИН. Не думаю, мне так не показалось, не суть важно.

Почему вы так сказали:

«Он может настроить вас против меня»? Как бы это он смог меня настроить против вас?

Странная идея.

Антуан говорит о вас нормально, да и не слишком часто, почти никогда не говорит, не думаю, чтобы он вообще о вас когда-нибудь говорил, не помню, тем более в таких выражениях, ничего такого и не слышала, вы ошибаетесь.

Скорее он думает, я уверена, думает, что это вы ничего не желаете о нем знать, вот именно, ничего не желаете знать о его жизни, что его жизнь для вас ничего не значит, я, например, или дети, все вместе, его работа, то, чем он занимается…

Вы хоть знаете, чем он занимается, какая у него профессия?

Не сказать даже, что это профессия.

У вас, например, профессия есть. Думаю, что есть и у вашего друга Профессия — это то, что приобретают, чему учатся, к чему готовятся, я не ошибаюсь? А он, вы знаете его ситуацию? Нельзя сказать, что она плохая, могло бы быть куда хуже, а так — ничего. Вы ведь его ситуацию не знаете. Какая, например, у него работа? Это именно не профессия, а работа Знаете, какая, знаете, чем он занимается?

Я не для того, чтобы упрекнуть, не подумайте, мне не хотелось бы, чтобы вы так восприняли, если вы так подумали, то ошибаетесь, нет, это не упрек.

Даже я сама точно не знаю, не смогла бы с точностью определить его роль. Именно роль, даже не скажешь, что работа.

Трудится он на маленьком инструментальном заводе, так он называется — завод по производству инструментов, я знаю, где он находится, приходилось Антуана встречать, теперь почти никогда, а раньше приходилось. Вначале.

Он делает инструменты, я так думаю, логично было бы предположить. Возможно, это инструменты, которые служат ему для создания других инструментов. Шучу.

Что тут расскажешь?

По идее он делает инструменты, но я совершенно не в состоянии рассказать, объяснить все эти промежуточные операции, которые он совершает каждый день, и вам, разумеется, не могу поставить в упрек, что вы их не знаете, нет, не могу.

Но он, он мог сделать вывод, мог бы подумать, конечно, решил, он мог бы заключить, что его жизнь вас не интересует, или же, сказать по-другому — повторяю, я вовсе не собираюсь вас осуждать, — он полагает, видимо, думаю, что так и есть и что в юности, если вы помните, он был точно таким же, не очень с тех пор изменился, он полагает, видимо, что то, что он делает, неинтересно или недостойно, вот более точное слово, того, чтобы вас заинтересовать.

И будет не так уж несправедливо (может, надо сказать: не таким уж несправедливым?) признать в какой-то степени его правоту.

Вы так не думаете? Считаете, что я ошибаюсь? Я сказала глупость?

ЛУИ. Не так уж несправедливо, в сущности. Скорее верно.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Боюсь, однако, чего я боюсь, так это как бы он не подумал, что мы могли его за это так или иначе осудить.

ЛУИ. Что касается меня, я бы хотел, счастлив был бы, если бы смог…

КАТРИН. Ничего не надо говорить — я вас прерву — лучше будет, если вы ничего не станете мне говорить, а скажете прямо ему. Я бы предпочла Будет меньше неверных толкований.

Я не в счет, и я ничего не стану передавать, не хочу, не мое это дело. Я в этом не участвую.

Как это вы только что сказали?

«Настроит против меня».

ЛУИ. Мне нечего сказать ни за, ни против.

КАТРИН. Вот и хорошо. Отлично. Тем более. (Уходит.)

ЛУИ. Катрин, вернитесь! Катрин!

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я ее верну. (Выходит.)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Елена?

ЕЛЕНА. Да?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Зачем это ты так демонстративно слоняешься туда-сюда, прохаживаешься так, будто надеешься, что тебя остановят и спросят?

ЕЛЕНА. А сам-то ты почему сюда притащился?

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Мне некуда больше идти.

ЕЛЕНА. Так и я могу тебе сказать то же самое: я не знаю, куда мне еще идти.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Они нас не хотят.

ЕЛЕНА. Мне страшно.

(…)

СЮЗАННА. А эта девушка, Катрин, и подумать было нельзя, когда мы познакомились, она казалась такой хрупкой, беззащитной, то ли чахоточной, то ли сироткой в пяти поколениях, но мы ошибались, слишком были самоуверенны: она способна сделать свой выбор и принять решение, простая, ясная и точная.

И хорошо излагает.

ЛУИ. А ты не меняешься, Сюзанна.

СЮЗАННА. Кто, я?

ЛУИ. Ну да. Всегда имеешь сложившееся мнение…

СЮЗАННА. Нет.

По правде говоря. Все реже и реже. В данный момент — возможно, но больше почти никогда. Последний залп в твою честь, только чтобы выразить сожаление.

Что?

Что ты сказал?

ЛУИ. Ты о чем?

СЮЗАННА. Потому что в подобной ситуации Антуан обычно говорит мне: «Сюзанна, заткнись!»

ЛУИ. Извини, не знал.

«Сюзанна заткнись».

(…)

ЕЛЕНА. А между тем я могла бы еще занять это место, могла бы еще прийти и рассказать, как постепенно начала сходить с ума, при том что никто этого не видел, не замечал, не хотел поверить.

Обо всем этом времени, когда я стала никем, когда я приходила и оставалась никем, об этой безмолвной жизни, которую вела рядом с вами и которая не принималась в расчет. Обо всем этом времени, которое проживаешь среди других, таких же забытых людей. Вы меня забыли, даже не заметив этого, не дав себе труда обратить на это внимание, а между тем вы ведь считали, что следует заботиться, беспокоиться о тех, кого любишь.

И постепенно я начала сходить с ума, помешательство было тихим, без ненависти к окружающим.

Просто я шла и тихо воображала себе, что меня держат за руку или за плечо, и радовалась этому воображаемому счастью, и мне были хорошо, и я была одна, и говорила, и отвечала на тайные признания, которые кто-то шептал мне на ухо.

Я была рядом с вами, среди вас, но вы с некоторых пор были так поглощены друг другом, что меня как бы и не было, я больше не существовала, была с вами, но как будто чужая, как иностранка, как отсутствующая. Меня не существовало. Я говорила с мертвыми.

Я была наедине с собой, в своем одиночестве, меня не слышали, мне даже умирать было необязательно, чтобы исчезнуть.

Я ничего не значила.

(…)

МАТЬ. Меня это не касается.

Я часто вмешиваюсь не в свое дело и не очень-то меняюсь, всегда была такой.

Они хотят все тебе высказать, я их слышала много раз, я их знаю и все это знаю, как не знать?

А если бы даже и не слыхала, могла бы догадаться, сама бы догадалась, и все бы точно совпало.

Они хотят тебе высказать, узнали, что ты приезжаешь, и подумали, что могут тебе высказать, имеют что сказать, давно хотели, и вот наконец возможность.

Им захочется тебе объяснить, но они не сумеют хорошо объяснить, потому что плохо тебя знают или не знают совсем.

Сюзанна например, совсем тебя не знает, она может только воображать себе, что знает, всегда одно воображение, ничего реального, а этот, Антуан то есть, тут другое дело, он знает тебя, но на свой манер, как все и всех, как знает каждую вещь или как хочет знать, составив себе собственное представление и не желая от него отступиться.

Они захотят объяснить тебе и, возможно, сделают это, и сделают неуклюже, вот что я хочу сказать, так как они боятся времени, которое ты им даешь, боятся, что слишком мало времени вы проведете вместе — я тоже не строю никаких иллюзий, не уверена, что ты собираешься остаться с нами надолго, в этом нашем углу, в этом городе, подобии города. Ты не успел еще приехать, только появился, как уже подумал, я видела что сделал это напрасно, и уже тебе хотелось немедленно вернуться назад, ничего не говори мне, не говори, что это не так, — они будут бояться (в них говорит страх), будут бояться, что слишком мало времени ты им даешь, слишком мало времени вы останетесь вместе, и поэтому выскажутся неуклюже, все будет сказано неловко или слишком быстро, в резкой манере, что может привести даже к грубости, потому что они люди грубые, всегда были грубыми и остаются ими, грубые и жесткие, такая уж у них манера, а ты этого не понимаешь, я-то знаю, как это бывает, так всегда было. Ты будешь отвечать скупо, два-три слова, и будешь сохранять спокойствие, как свойственно тебе, — не мы, не я и не твой отец, он в еще меньшей степени, чем я, не мы тебя научили этой твоей манере, умелой и ненавистной для других, сохранять спокойствие при любых обстоятельствах, манера действительно ненавистная, не помню, чтобы она водилась за тобой прежде, а может, просто забыла — ты будешь отвечать скупо, два-три слова, и только улыбаться, улыбаться им, и потом, спустя какое-то время, впоследствии, вечерами, перед сном, они вспомнят только эту улыбку, тот единственный ответ, который им захочется сохранить на память о тебе, и будут смаковать ее снова и снова, но это ничего не изменит в ваших отношениях, даже наоборот, ухудшит их, как знак некоего презрения, след от самой страшной раны.

Что касается Сюзанны, то два-три твоих слова ее огорчат, она расстроится из-за этих оброненных слов, а также из-за улыбки, как я говорила, или из-за улыбки, или из-за слов.

Антуан станет еще жестче и грубее, когда придется что-то говорить о тебе, или же промолчит и вообще рта не раскроет, что еще хуже.

Сюзанна хотела бы уехать, она говорила, наверное, уехать далеко и начать новую жизнь (она в это верит) в другом мире, обычная история. Не слишком, как помнится (а я прекрасно помню), отличается от твоей, а ты был моложе ее, и такая же непоправимая.

Только бы оставить и забыть других. Одно и то же. Всегда одно забвение.

Антуан же мечтает, чтобы больше было свободы, не знаю, что он имеет в виду, но именно это слово он употребляет, когда злится, — сразу и не подумаешь, что он может злиться, но это с ним случается довольно часто — ему бы хотелось по-другому устроить свою жизнь с женой и детьми и не иметь никаких обязательств, другая заноза, которая засела у него в сердце и о которой он твердит, — не иметь никаких обязательств.

Перед кем, перед чем? Не знаю, но эту фразу он часто повторяет: не иметь больше никаких обязательств.

Что ж. Я его выслушиваю. Вот и все.

И с тобой тоже они хотят поговорить об этом, хотят попросить разрешения, странная идея, и ты скажешь, что не понимаешь и что ты им ничего не должен, а они ничего не должны тебе и что они могут распоряжаться своей жизнью по своему усмотрению.

Рассказываю не для того, чтобы тебя огорчить, тебе ведь это безразлично, вообще не имеет к тебе отношения.

И, возможно, здесь ты прав, слишком много воды утекло, все отсюда, ты никогда не хотел брать на себя ответственность ни за них, ни за меня, ни за кого, не хотел никакой ответственности, и никто не мог бы тебя заставить. (Наверное, ты считаешь, я не знаю, просто предполагаю, наверное, считаешь, что я сочиняю, выдумываю и что они ничего не станут тебе говорить и день закончится, как и начался, незаметно, незначительно. Ладно. Поглядим.)

Чего они хотят, чего бы им действительно хотелось, так это чтобы ты их поддержал — разве мало было им в жизни поддержки? — чтобы поддержал, что-нибудь позволил или запретил, чтобы сказал им, сказал Сюзанне — даже если это не так, даже если это выдумка, что из того? Разве трудно просто пообещать, даже если знаешь, что не выполнишь? Чтобы ты сказал, например, Сюзанне, что она может приезжать к тебе иногда, два-три раза в год, если захочет, может навестить тебя там, где ты теперь живешь.

Мы же не знаем, где ты живешь. Пусть она сдвинется с места, поедет, потом вернется, пусть знает, что ты интересуешься, не делаешь вид, а действительно интересуешься, что тебе это важно.

Чтобы ты дал понять ему, Антуану, что он больше не несет за нас ответственности, за нее и за меня, — он никогда ее и не нес, и я знаю это лучше, чем кто бы то ни было, но всегда считал, что несет, хотел так считать, так было все эти годы, он хотел считать себя ответственным за меня, ответственным за Сюзанну, и казалось, что для него это главное в жизни, главная боль и главная вина своего рода. Он присвоил себе роль, ему не принадлежащую. Чтобы ты дал ему повод полагать, будто он тоже может, в свое время, когда настанет час, бросить меня, совершить эту низость, ибо в его глазах, не сомневаюсь, это низость, но что он будет иметь на это право и что он на это способен.

Разумеется, он этого не сделает: придумает какие-нибудь помехи или просто запретит себе по неизвестным нам причинам, но ему страшно хотелось бы совершить это в своем воображении, осмелиться хотя бы вообразить. У бедного мальчика совсем плохо с воображением, меня всегда это мучило.

Они оба хотели, чтобы тебя здесь не было, не было в наличии как такового, и чтобы вследствие того они могли бы к тебе поехать, тебе позвонить, поссориться и помириться, отказать в уважении, ох уж это мне пресловутое уважение к старшим братьям, когда их нет или когда они становятся чужими.

В этом случае ты принял бы на себя часть ответственности, а они стали бы, в свою очередь, то есть получили бы на это право, чтобы тотчас начать им злоупотреблять, в свою очередь, стали бы, короче говоря, передергивать. Получили бы право.

Ты улыбаешься?

Скажешь пару слов?

ЛУИ. Нет.

Только улыбаюсь. И слушаю.

МАТЬ. Что я хотела сказать.

Тебе сколько лет? Сейчас тебе сколько?

ЛУИ. Мне?

Ты про меня спрашиваешь?

Около сорока.

МАТЬ. Сорок лет. Мне тоже как будто еще сорок. Так я себя осознаю.

Это много?

(…)

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Никогда мы не были близки.

АНТУАН. Да Не получалось. Не знаю почему.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Нечего было друг другу сказать?

АНТУАН. Возможно. Не было точек соприкосновения.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. В последнее время, когда Луи уехал, а я мало что уже значил, в последнее время мы их не находили, сколько бы ни искали, не могли найти. Возможно, я перестал хотеть.

АНТУАН. Это я виноват. Не предпринял никаких шагов. Чувствовал, что должен предпринять, но не решился. И не стал. Было слишком поздно. Наверное, потому, так, во всяком случае, я думал, так мне хотелось думать, что тебе ничего от меня не было нужно, не только в последнее время, но и раньше, всегда.

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Даже и не знаю. Мне вообще ничего не хотелось. Так и проводил долгие послеполуденные часы с ощущением, что жизнь моя кончена, я знал, понимал это, жизнь кончилась, только что, несколько недель назад я еще работал, и вот уже нет ничего, я буду отныне доживать, ничего не ожидая, и, скажешь ты что-нибудь или нет, ничего уже не изменится, а возможно, даже и ухудшится, еще больше осложнится.

АНТУАН. Многие годы, да и сейчас тоже, мне снится один и тот же сон. И всегда я просыпался в бессильном гневе и ярости, обессиленный гневом и болью, которую он приносил, не было сил от ярости, и день был заранее испорчен, как порой и все следующие дни, оттого что ярость эту вызывал у меня ты, все вы, но ты особенно.

Все тот же сон и сегодня, в котором я хочу все порушить, уничтожить все, что мне принадлежит, стереть в порошок, все свои дела, все вещи, все, что покупал для себя, для жены и детей, ничего не оставить, разрушить, чтобы выразить всю беспредельность своей ярости против тебя, всех вас, но против тебя особенно.

В этом сне я камня на камне не оставляю от того, что прежде составляло мою жизнь, мою жалкую жизнь, демонстрирую, до какой степени не дорожу больше ею, настолько иссушил меня гнев против вас, против тебя, против тебя прежде всего.

Отец, уже умерший , кладет руку на плечо Антуана .

(…)

МАТЬ. В послеполуденное время так было всегда: обедали дольше, дел никаких не было, сидели себе развалившись.

СЮЗАННА. Почему бы нам тихонечко не потанцевать. Поставим музыку и потанцуем.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я бы не прочь.

СЮЗАННА (фотографирует). Если будете сидеть спокойно, снимок получится резким.

КАТРИН. Хотите еще кофе?

СЮЗАННА. Ты что, всю жизнь будешь ему выкать? Они что, всю жизнь будут друг другу выкать?

АНТУАН. Сюзанна, пусть делают, как считают нужным!

СЮЗАННА. Черт бы тебя подрал, в конце-то концов!

Я не с тобой разговариваю, тебя не трогаю, не с тобой ведь говорят!

Хватит уже меня воспитывать каждую минуту, беспрерывно, оставь меня в покое, мне от тебя ничего не надо, что я такого сказала? Я тебе что-нибудь разве сказала?

АНТУАН. Ты как со мной разговариваешь? Что-то я не припомню, чтобы ты так со мной разговаривала Как она заговорила! Хочет себя показать, потому что Луи приехал, потому что ты здесь, потому что твой дружок здесь, это перед вами она себя хочет показать.

СЮЗАННА. Да при чем здесь Луи, скажи на милость? При чем здесь его друг? Да вовсе не потому, что Луи здесь, глупость какая!

Черт бы тебя побрал!

Понял? Слышал? Усек?

И вот тебе еще. (Делает оскорбительный жест.) Доволен? (Уходит.)

МАТЬ. Сюзанна!

Верните же ее, что это такое, в самом деле!

Ты должен ее вернуть.

АНТУАН. Сама вернется.

ЛУИ. Да, я хотел бы еще немного кофе, не откажусь.

АНТУАН. «Да, я хотел бы еще немного кофе, не откажусь».

КАТРИН. Антуан!

АНТУАН. Чего тебе?

ЛУИ. Ты пытался меня подкузьмить.

АНТУАН. Вы все такие же, не меняетесь! Сюзанна! (Выходит.)

КАТРИН. Антуан, ты куда?

МАТЬ. Они вернутся.

Пока что они возвращаются.

Я очень рада, я еще не сказала, но я очень рада, что мы собрались все вместе.

Луи выходит.

Куда это ты направился? Луи!

(Выходит.)

Катрин и Закадычный остаются одни.

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Так было всегда?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Более или менее. Но по воскресеньям почти всегда, ни одного воскресенья без скандалов, если уж на то пошло.

Но вы не беспокойтесь, она права, худо-бедно, но они возвращаются.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А куда они уходят?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. Каждый в свой угол. Там запираются и ждут, пока все успокоится.

Антуан всегда выходит на улицу, дождь ли, снег или ветер, идет на улицу. Ему надо подышать. Иногда пытался себя изувечить, но я всегда его останавливал. Он постоянно хотел причинить себе боль, себе напортить. Трудно поверить, но именно он больше всех мучается, он больше всех всегда страдал, я это видел.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. А их мать?

ОТЕЦ, УЖЕ УМЕРШИЙ. В мою бытность здесь она часто упрекала меня, что я слишком груб; по правде говоря, я всегда принимал участие в ссорах, и все считали, что я виноват, она мне ставила в упрек. Потом она возвращалась прибрать со стола и начинала готовить ужин. Она первая возвращалась. А другие — в зависимости от масштабов скандала. Луи всегда ждет, чтобы его позвали, Сюзанна — когда проголодается, а Антуан — как когда, был помоложе, так мог и на несколько дней сгинуть.

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. На несколько дней? Это да!

(…)

КАТРИН. Мне очень жаль.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Да ладно. Не имеет значения. Для меня, во всяком случае. Луи мне рассказывал. Обо мне не беспокойтесь. (Кладет руку на плечо Катрин.)

(…)

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ (в руках у него фотоаппарат). Не знаю, что с ним происходит…

ЕЛЕНА. Дай я посмотрю.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Только не открывай, а то все пропало.

Зачем ты его открыла?

ЕЛЕНА. Сама не знаю. Я не хотела. Это были важные для тебя снимки?

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Ты нарочно сделала.

(…)

ЛЮБОВНИК, УЖЕ УМЕРШИЙ. Вначале веришь — я верил — обычно все верят, я думаю, потому что это как-то успокаивает, меньше начинаешь бояться и только повторяешь про себя, будто детям, чтобы их убаюкать, вначале веришь, надеешься, что вместе с твоей смертью весь остальной мир, весь остальной мир тоже исчезнет, что пусть он исчезнет вместе с тобой, погаснет, потонет и никогда не возродится.

Все отправятся следом за мной, так мне хотелось верить, останутся со мной и никогда больше не вернутся.

Я уведу их с собой, и мне не будет одиноко.

Затем, но это было позднее — когда ко мне вернулась ирония, и успокоила, и повела за собой, — затем начинаешь думать, я лично стал думать, начинаешь думать, что пусть после твоей смерти и другие, и прочий мир останутся. А я буду их оценивать.

Теперь ты смотришь на них, они — твои, наблюдаешь, не очень-то любишь, ибо от любви к ним становится слишком печально, печально и горько, и не следует брать это в привычку. Все о них знаешь заранее, этим и забавляешься, я лично забавлялся, и, представляешь себе, мысленно меняешь, переделываешь весь строй их жизни.

А что будут творить они надо мной, когда меня не станет?

Мне бы хотелось руководить, режиссировать, элементарно воспользоваться их растерянностью, вы ведь будете растеряны, когда я умру, и направлять их. Хотелось бы слышать их, но я их не слышу, заставить их говорить основополагающие глупости, чтобы понять наконец, что же они на самом деле думают.

И я плачу. Мне хорошо. Я в порядке.

Иногда, это как будто приступ, иногда что-то на меня находит, я становлюсь злобным, злобным, как с цепи сорвался, начинаю сводить счеты.

Я вспоминаю.

Кусаюсь, мне случается и кусаться. И то, что я вроде бы уже простил, снова меня обижает, как утопленник, готовый погубить своих спасателей, я тяну их под воду, я всех вас разрушаю, яростно и безжалостно. Говорю гадости. Вижу себя в постели, потому что это ночь или просто залез в постель от страха, заснуть не могу и изрыгаю ненависть. Она меня успокаивает, я изнемогаю и в этом изнеможении наконец исчезаю. Назавтра я снова спокоен, бледен и нетороплив. Я убиваю вас одного за другим, а вы об этом не знаете, я один лишь выживаю, я умру последним, я ведь убивец, а они не умирают, вы должны будете меня уничтожить и понесете за это ответственность.

Я думаю о зле.

Никого не люблю.

Никогда вас не любил, все это была ложь, верьте мне, я никого не люблю, всегда был одинок и, будучи одинок, ничем не рискую, сам выношу все решения, о Смерти тоже, это мое решение, и умереть — значит вам навредить, ибо я хочу вам навредить. Я умираю от досады, от злобы и мелочности, приношу себя в жертву. Вы будете мучиться дольше и больше, чем я, и я это буду видеть, сознавать, буду смотреть на вас, смеяться над вами и ненавидеть ваши страдания.

С чего бы Смерть сделала меня добреньким? Это идея для беспокойных живых. У меня же, посредственности и плохого мальчика, остались лишь ничтожные страхи и заботы, ничего другого, кроме мысли: что же сделаете вы со мной и со всем, что мне принадлежало?

Не хочу быть красивым, потому что тогда меня не так будет жалко.

Еще позднее — за несколько месяцев до моей смерти — я сбежал. Я бросил даже Луи. Я езжу по миру, хочу стать путешественником, странствовать. У всех умирающих появляются подобные намерения — пробить головой окно из комнаты, широко взмахнуть своими дурацкими крыльями, странствовать, уже зная, что все пропало, что тебя не станет, бежать впереди своей смерти, верить, что способен ее обмануть, что она будто бы не сможет тебя догнать, не узнает, где ты. Там, где я только что был, меня уже не будет, я буду далеко, укроюсь в необъятных просторах, в норе и буду лгать себе и посмеиваться.

Итак, я путешествую.

Люблю быть дилетантом, якобы хрупким юношей, который чахнет и принимает позы. Я иностранец. Я под защитой. На каждый случай — у меня должное выражение лица. Тому, кого любил, я посылаю милые и нежные послания.

Коротенькие записочки.

Надо было меня видеть, меня вместе с моей тайной, в аэропорту, в зале ожидания, надо было меня видеть, я был весьма убедителен!

Мы вместе с моей будущей Смертью прощаемся, прогуливаемся, бродим ночами по пустынным и слегка мглистым улицам и очень нравимся друг другу. Элегантные и непринужденные, мы сохраняем изящную таинственность, угадать ничего нельзя, и ночные встречные испытывают к нам уважение, их вполне можно было бы соблазнить.

Я ничего не делал, не притворялся и уже заранее испытывал тоску по себе самому.

Я открываю разные страны, люблю их литературной любовью, читаю книги, рассматриваю сувениры, иногда возвращаюсь в прежние места, чтобы все повторить сначала.

А случается, что, даже не отдавая себе в этом отчета, я предпочитаю всего избегать, ничего не узнавать.

Я ни во что не верил, боялся верить.

Но когда вечером где-нибудь на вокзале — я называю первое попавшееся место, — в гостиничном номере, будь то Англия, Швейцария или «Королевский отель» на Сицилии, неважно, или же в зале ресторана, полном веселых гуляк, где я обедаю в одиночестве среди всеобщего шума и безразличия, когда кто-то будто касается моего плеча и с улыбкой заблудившегося мальчугана вдруг спрашивает:

«К чему все это?»

Это «К чему?» — будто загонщик Смерти — она наконец нашла меня без всяких усилий, — это «К чему?» тотчас отправляет меня назад домой, побуждая отказаться от тщетных и отчаянных эскапад и приказывая прекратить отныне всякую игру. Пора!

И снова я пересек пейзаж, но в обратном направлении. Каждый уголок, даже самый уродливый и нелепый, я желал запомнить, всегда отмечая, что вижу его в последний раз. Я возвращаюсь, и я жду.

Обещаю, что теперь буду держать себя в руках, никаких историй, достойно и безмолвно, обычно так об этом говорят. Я пропадаю. Пропал. Навожу порядок, отдаю себя заботам других, забываюсь, друзья совершают последние приготовления, я силюсь сохранять спокойствие, случаются даже проявления юмора.

Не жестикулирую и отпускаю символические сентенции с приятным подтекстом. Я себе нравлюсь. Отныне ничто не услаждает меня больше, чем собственная тоска.

Случалось мне также в последние мои дни улыбаться себе самому, как будто для будущей фотографии. Сегодня вы осторожно передаете ее из рук в руки, стараясь не запачкать или не оставить преступных отпечатков.

«Он был точно таким», и это так ложно, если вы хоть на минуту задумаетесь, вы согласитесь, это изначально было ложно, потому что я тогда именно притворялся, нарочно.

ЛУИ. Что я хотел сказать, мы сегодня утром были на вокзале, приехали слишком рано, мы с ним слишком рано приехали и не хотели явиться сюда спозаранок. Решили подождать.

АНТУАН. К чему ты мне это рассказываешь?

Зачем? Что я должен на это ответить, я должен что-то отвечать?

ЛУИ. Не знаю, да нет, я говорю, просто чтобы ты знал, это не так важно, говорю, потому что это правда и я хотел это сказать.

АНТУАН. Не начинай.

ЛУИ. Чего?

АНТУАН. Сам знаешь. Не начинай, ты хочешь заморочить мне голову, чтобы я уши развесил. Знаю я тебя, начнешь зубы заговаривать, и я пропал.

ЛУИ. Все было хорошо. Не знаю, обычная поездка, вам всегда хочется думать, что я живу на расстоянии тысяч и тысяч километров. Просто поехал и все. Мы поехали. Я ничего не стану говорить, если ты не хочешь.

АНТУАН. Не в этом дело. Я ничего не говорю, я тебя слушаю. Я же не мешал тебе. Ну так что? Что было на вокзале?

ЛУИ. Да ничего, ровным счетом ничего; что заслуживало бы внимания, я ведь это и говорил.

Мы пошли в вокзальный буфет, я даже точно не помню, во сколько же мы прибыли, часа в четыре, должно быть, мы были в буфете и там пережидали, оставались там, не собирались ехать прямо сюда, чтобы не свалиться как снег на голову после столь долгого отсутствия, а то они, пожалуй бы, испугались, могли бы и дверь не открыть — представляю себе Сюзанну, так и вижу ее, как она меня встречает с карабином в руках, — нет, я решил переждать, я говорил себе, я думал и поэтому начал об этом говорить, эти мысли постоянно сидят в голове, и тебе становится необходимо снова и снова их повторять — имею в виду свои будущие намерения, — я говорил себе, у меня были намерения потом рассказать тебе об этом, позднее, когда мы встретимся, а главное, рассказать только тебе и никому другому, вот что было важно, скрыть от них, потому что они могли бы рассердиться, я говорил себе, что расскажу тебе, что приехал намного раньше и какое-то время слонялся без толку.

АНТУАН. Ну так и я об этом, именно это имел в виду, обычные твои истории, и я в них вечно влипаю, и должен выслушивать, и никогда неизвестно, что правда, а что вранье, какова доля вранья.

Ты весь в этом, если и есть что-то сохранившееся о тебе в памяти, чего я не забыл, так это все эти вечные истории ни о чем, истории, в которых я ничего не понимаю.

Ты ничего не говорил.

Вы пили кофе, тебе нужно было выпить кофе, и у тебя болел живот, потому что сам ты не куришь, а в таких местах обычно по утрам, я-то знаю получше тебя, в подобных местах так накурено, что хочется блевать, потому что топор можно вешать, так накурено, и начинает болеть и голова, и глаза.

Ты читал газету, ты ведь теперь из тех, кто читает газеты, которые я лично никогда не читаю, — иногда вижу, как человек напротив читает газету, и думаю о тебе, говорю себе: вот газета, которую читает и мой брат, наверное, он похож теперь на этого человека, какое-то время пытаюсь читать его газету вверх ногами, но быстро перестаю, посылаю подальше и живу своей жизнью! — ты пытался читать газету, потому что воскресным утром в вокзальном буфете гуляет полно ребят, они шумят, валяют дурака, а ты в своем углу никак не можешь сосредоточиться, чтобы прочесть газету, а табачный дым вызывает у тебя желание немедленно уйти, об этом ты и думаешь, точка.

Ты уже жалел, жалел, что приехал, не понимал, зачем ты это сделал, не мог себе объяснить. Я тоже не понимаю, зачем ты явился, и никто не понимает, и тебе обидно, что никто не знает, потому что, если бы мы знали, я бы, например, знал, тебе было бы легче все проделать и ты быстрее освободился бы от этого ярма.

Ты приехал, потому что ты так решил, взбрело тебе в голову, явилась мысль. Как это ты выразился? Намерение у тебя было, есть? Черт тебя побери, а может, все эти годы, я знаю? Кто знает?

Может, с самого первого дня, не успев уехать, уже в поезде или на следующий день, сразу же — ты всегда сразу начинал обо всем жалеть, и о хорошем, и о плохом, — может, все эти годы ты себе говорил, постоянно повторял, говорил себе, что должен сюда вернуться, нанести нам визит, увидеться с нами, повидаться, а потом вдруг сразу же принял решение, не знаю.

Считаешь, для меня это имеет значение? Ошибаешься, никакого значения не имеет, не может иметь.

Ничего ты себе не говорил, я знаю, я насквозь тебя вижу.

Ничего себе не говорил и в голове не держал, что должен мне что-то сказать, все это глупости, выдумки. Только когда увидел меня, сразу же придумал, чтобы было о чем говорить. Ничего ты не мог себе говорить, потому что совсем меня не знаешь, тебе только кажется, что знаешь, могло бы показаться, потому что я твой брат? Ерунда, ты совсем меня не знаешь, не знаешь уже давно, не знаешь, кто я, никогда этого не знал, и ни ты, ни я в этом не виноваты, я ведь тоже тебя не знаю — но я и не претендую, — мы друг друга не знаем и трудно представить, чтобы незнакомому человеку можно было бы действительно что-нибудь сказать.

Только и можно, что зубы заговаривать, если ты человека не знаешь, а только воображаешь его себе.

На самом деле когда ты меня увидел, ты просто не знал, как ко мне подступиться, как меня взять, — у вас принято так говорить: «неизвестно, на что он клюнет», и еще, я сам слышал: «надо уметь к нему подступиться», так обычно говорят о человеке грубом и недобром — ты хотел меня изловить, поэтому и бросил удочку, завязал разговор, ты это умеешь, это такой способ, специальная техника для заманивания и забоя животных, но я не желаю, нет у меня желания.

Зачем ты здесь, не хочу знать, ты имеешь право, вот и все, не более того, за тобой право также и не быть здесь, мне все это безразлично. Здесь в какой-то степени твой дом, ты можешь бывать, когда захочешь, но можешь и уехать, тоже твое право, меня это не касается. Не все так уж исключительно в твоей жизни, обычная человеческая жизнь, в сущности, мне нечего опасаться, ничего исключительного, но ты можешь попытаться представить ее как нечто исключительное, хотя она таковой и не является.

ЛУИ. Ты куда?

АНТУАН. Не хочу больше здесь оставаться. Начнешь со мной разговоры разводить, захочешь, чтобы я тебя выслушивал, а у меня нет никакого желания. Не хочу. Боюсь. Вечно вам надо все рассказать, всегда и беспрерывно рассказывать. Вы будете рассказывать, а я должен выслушивать. Если человек никогда ничего не говорит, вам кажется, что он должен слушать, но знаешь, я предпочитаю молчать, именно чтобы подать вам хороший пример.

(Зовет.)

Катрин!

(…)

ЛУИ. Как будто ночь средь бела дня, ничего не видно, слышу один шум, прислушиваюсь, как будто я заблудился и остался совершенно один.

МАТЬ. Что ты сказал? Я не расслышала, повтори, что ты сказал.

Луи!

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Елена?

ЕЛЕНА. Да?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Если хочешь уйти, я с тобой.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Будете уходить, скажите, я тоже пойду.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Он больше никого не узнает.

СЮЗАННА. Ты и я.

АНТУАН. Тебе чего?

СЮЗАННА. Я услыхала, как ты кричишь, нет, мне показалось, что ты кричал, мне послышалось, я тебя искала, а вы тут спорили, встретились и начали спорить.

АНТУАН. Я разнервничался, меня вывели из себя, я не думал, что так получится, обычно в другие дни мы не такие, не были такими, как мне кажется.

СЮЗАННА. Не всегда такие. В обычные дни каждый сам по себе, мы друг друга не касаемся.

АНТУАН. Находим общий язык.

СЮЗАННА. Любим друг друга.

(…)

ЛУИ. И потом, как мне часто снилось, все комнаты в доме были в отдалении, никогда не удавалось до них добраться, часами можно было идти и ничего вокруг не узнавать.

ГОЛОС МАТЕРИ. Луи!

ЛУИ. И чтобы не испугаться, когда бродишь ночью и ты — ребенок, я повторяю про себя, что нужно побыстрее вернуться, или же начинаю петь, чтобы только слышать звук своего голоса, хотя бы его, просто напеваю, но хуже всего то, и я прекрасно это понимаю, хуже всего было бы теперь снова влюбиться, хуже всего, что мне хотелось бы немного повременить, что я прошу повременить немного, вот что самое скверное…

(…)

СЮЗАННА. Что-то я не пойму.

АНТУАН. Я тоже.

СЮЗАННА. Ты смеешься? Никогда не видела тебя смеющимся.

АНТУАН. Это потому что мы не понимаем.

ГОЛОС КАТРИН. Антуан!

СЮЗАННА. Да?

Не понимаю и никогда не понимала.

АНТУАН. И вряд ли когда-нибудь поймешь.

СЮЗАННА. И никогда не смогу понять.

ГОЛОС МАТЕРИ. Луи!

СЮЗАННА. Да? Мы здесь!

АНТУАН. Ты не понимаешь…

СЮЗАННА. Это ведь не так далеко, он мог бы почаще нас навещать, и нет ведь никакой ни трагедии, ни драмы, ни измены — вот чего я не понимаю или не хочу понять.

АНТУАН. По-другому и не объяснишь. Всегда он был желанным, не знаю, можно ли так сказать, желанным и далеким, ускользающим, не желающим ни во что вникать. Уехал себе — и никакой потребности ни в нас самих, ни в заботах о нас.

(…)

КАТРИН. Где они?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Кто?

КАТРИН. Все остальные, никого не слышно, они тут спорили, Антуан и Луи, я точно слышала, как Антуан сердился, а сейчас как будто все вымерло и мы остались одни.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Не знаю, они должны быть здесь.

КАТРИН. Куда вы? Не оставляйте меня одну!

ГОЛОС СЮЗАННЫ. Да?

(…)

СЮЗАННА. Наверное, я несчастна? Возможно ли быть печальней и несчастней?

АНТУАН. Да ничего подобного, никогда ты несчастной не была Несчастный — это он, тот, кого ты не видела все эти годы. Тебе кажется, что ты несчастлива, но и он в таком же положении, да и я тоже, только ты решила, будто несчастлива, полагается тебе быть несчастной, вот и сама поверила.

Ты хотела быть несчастной, потому что он далеко, но причина не в этом, не это истинная причина он тут не виноват, не в нем дело, просто пора расставить все по местам. (Кладет руку на плечо Сюзанны.)

(…)

МАТЬ. Я вас искала.

КАТРИН. Я все время здесь, просто не слышала.

МАТЬ. Луи был здесь, я слышала его голос, это был он? Я его ищу.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Он пошел туда.

МАТЬ. Луи!

ГОЛОС СЮЗАННЫ. Да? Мы здесь!

(…)

СЮЗАННА. Почему ты никогда не отвечаешь, когда тебя зовут? Она тебя звала Катрин звала тебя, да и мы порой зовем, зовем — не дозовемся, никогда ты не отзываешься, и приходится тебя искать, отправляться на поиски.

АНТУАН. И всегда вы меня находите, уже давно никак не могу потеряться, не могу припомнить такого случая, когда бы вы меня потеряли насовсем. Я здесь, в двух шагах, можно меня потрогать.

СЮЗАННА. Сколько бы ты ни пытался меня огорчить или рассердить, что то же самое, ничего не выйдет. Думаешь, я не вижу, что ты тоже хочешь навести порядок и все расставить по местам?

АНТУАН. Ты видишь, как я и говорил: нашла.

СЮЗАННА. Чего-чего? Я не поняла, что-то мудреное ты сказал, чего ты сказал?

Вернись!

АНТУАН. Сюзанна, заткнись!

Сюзанна смеется в одиночестве.

(…)

МАТЬ. Луи, ты разве не слышал? Я тебя звала.

ЛУИ. Я был здесь. Что ты хотела?

МАТЬ. Сама не знаю. Ничего, мне показалось, что ты ушел. Я испугалась, что ты ушел.

(…)

ЛУИ. Позднее, в конце дня, да именно тогда в конце дня, все для меня прояснилось, хотя ничего не было произнесено вслух, а только сжимало мне сердце — это только мысль, сыграть ее нельзя, — я понял, что никогда бы не осмелился совершить это зло: объявить о своей смерти, что, собственно, и явилось причиной моего приезда, и, уверившись, что никогда не осмелюсь, я пустился в путь, попросив, чтобы меня проводили на вокзал и чтобы дали мне возможность уехать.

Обещаю, что до моего возвращения ничего плохого не случится, лгу, обещаю снова приехать, и очень скоро, в общем, все дежурные фразы.

В следующие недели, может быть, и месяцы, я звоню, даю о себе знать, слушаю, что мне рассказывают, делаю над собой усилия, полон благих намерений, но про себя точно знаю, что все это в последний раз, хотя и вида не подаю.

Она один лишь раз погладит меня по щеке, как бы давая мне понять, что все прощает, не знаю, правда, какие именно проступки, а я буду раскаиваться в этих неизвестных мне проступках, сожалеть о них.

А вот и Антуан появляется в дверях, вертит в руках ключи от машины, множество раз повторяет, что ни в коем случае меня не торопит, что вовсе не хочет, чтобы я уезжал, что меня не гонит, но что все же пора ехать, и, хотя все это чистая правда кажется, что он хочет поскорее от меня избавиться, такое создается впечатление, такая у него навязчивая идея, и, ни в коем случае не произнося ничего вслух, я ему это ставлю в вину.

АНТУАН. Мне не хочется, чтобы ты уезжал, я только хочу напомнить, что, если ты хочешь ехать, надо ехать теперь, я ничего не сказал другого, ровным счетом ничего; что я такого сказал?

КАТРИН. Но впечатление такое, будто ты хочешь, чтобы они поскорее уехали, стоишь тут, вертишь ключи в руках, вроде бы хочешь, чтобы они поскорей убрались восвояси, такое ты производишь впечатление.

ЛУИ. За это я и отомщу.

(Однажды, когда дам себе это право.)

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Хотел бы вас поблагодарить. Мне было страшно приятно.

Катрин?

КАТРИН. Да?

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Счастлив был с вами познакомиться. Хочу, чтобы вы это знали.

КАТРИН. Мне тоже было очень приятно. Надеюсь, что вы не будете плохо вспоминать…

МАТЬ(чуть касается щеки Луи). Я прощаю тебе… ничего страшного… но все же прощаю…

(…)

АНТУАН. Я вас провожу, провожу тебя, по дороге можно, можно было бы, было бы логично заехать на обратном пути к нам, это по дороге, совсем небольшой крюк, а потом мы их отвезем, посадим тебя в поезд.

СЮЗАННА. Но и я могу тоже, вы останетесь здесь, поужинаем вместе, я сама его отвезу и сразу же вернусь. А еще лучше, но меня никогда не слушают, все решают без меня, еще лучше было бы, чтобы они тоже поужинали с нами, ты же можешь с нами поужинать — не пойму, почему я так устаю от всего этого, — и они поедут следующим поездом, какая разница?

Было бы лучше всего, но вижу, что бесполезно говорить…

Скажи что-нибудь.

МАТЬ. Как им лучше, так пусть и делают.

ЛУИ. Еще лучше было бы здесь заночевать, сплю ночь, отправляюсь завтра, еще лучше, если завтракать я буду завтра уже дома, и совсем хорошо, если я навсегда перестану работать, откажусь от всего, женюсь на своей сестре и мы заживем счастливо.

АНТУАН. Сюзанна, я сказал, что провожу их, она невыносима, все решено, а она все хочет перерешить, невозможно с тобой, они хотят уехать сегодня вечером, а ты все твердишь свое, они хотят уехать, уже собрались, я их провожаю, сажаю в поезд, нам это по дороге, нас не затруднит.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Приятное с полезным.

АНТУАН. Вот именно, как это говорится, семерых одним ударом…

СЮЗАННА. До чего же ты бываешь противным, в голове не укладывается, ты хоть послушай себя со стороны, как ты разговариваешь, противно слушать.

АНТУАН. Я? Ты это обо мне?

Это я противный?

СЮЗАННА. Даже представить себе не можешь, до какой степени, невероятно, ты себя не слышишь, послушал бы хоть раз…

АНТУАН. Ну что ты несешь, в самом деле?

Она сегодня невыносима, повторяю, не знаю даже, чего она так на меня взъелась, что с тобой, в самом деле, прямо на себя не похожа Может, это Луи так на тебя действует, его присутствие, не знаю, просто пытаюсь понять, Катрин, я не знаю, я ведь ничего не сказал, может, я вообще перестал что-либо понимать, Катрин, помоги же мне, я ничего не сказал, говорили об отъезде Луи, он хочет уехать, я провожаю, сказал, что отвезу, ничего другого не сказал, ровным счетом ничего. Ничего противного, да и с чего бы это стал я говорить противное, что противного в мною сказанном?

Луи, как ты считаешь, сказал я что-нибудь противное?

Не смотрите так все на меня!

КАТРИН. Она ничего плохого тебе не сказала, ты грубоват, но ни в чем другом тебя нельзя упрекнуть, ты за собой не замечаешь, иногда ты грубоват, она просто хотела обратить твое внимание.

АНТУАН. Я грубоват?

Почему ты так говоришь? Нет, не я грубый, а вы все ужасно себя со мной ведете.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Нет, вовсе он не был грубым, не понимаю, что вы хотите сказать.

АНТУАН. Ах, и ты туда же, вот она «сама Доброта»!

КАТРИН. Антуан!

АНТУАН. Со мной все в порядке, не трогай меня! Делайте как знаете, я ничего плохого не хотел, никому не хотел причинить зла, единственное, что я сказал, и с самыми лучшими чувствами, единственное, что я хотел сказать — ты тоже не смей меня трогать! — ничего я не сказал плохого, только сказал, что могу его отвезти, а вы за это теперь смотрите на меня как на какое-то чудище, нет ничего плохого в том, что я сказал; неверно, несправедливо предполагать обратное.

И перестаньте постоянно держать меня за дурака!

Пусть делают что хотят, я больше не хочу ничего, хотел оказать услугу, но ошибся, он сказал, что хочет уехать, опять я виноват, во всем виноват, ну нельзя же так, это несправедливо, не может быть так, что вы всегда правы, а я всегда виноват, так быть не может.

Я только сказал, хотел сказать, без всякой задней мысли, хотел только сказать…

ЛУИ. Не плачь.

АНТУАН. Только тронь — убью.

МАТЬ. Оставь его, Луи, не трогай.

КАТРИН. Мне хотелось бы, чтобы вы уехали, прошу меня извинить, я ничего против вас не имею, но вы должны уехать.

ЗАКАДЫЧНЫЙ. Я того же мнения.

СЮЗАННА. Антуан, посмотри на меня, Антуан, я ничего плохого не хотела.

АНТУАН. Со мной все в порядке. Мне очень жаль, я просто устал, не знаю даже от чего, я всегда ощущаю усталость, уже давно, думаю, что превратился в усталого человека, не от работы, часто считают, что устаешь от работы или от забот, деньги тоже, не знаю, нет, я страшно устал, не знаю, как сказать, страшно устал сегодня, за всю свою жизнь ни разу не уставал так, как сегодня.

Я не хотел быть противным, как это ты сказала? Грубым, я не хотел быть грубым, я по натуре человек не грубый, это вы считаете меня таким, вы даже не смотрите в мою сторону, а говорите, что я грубый, но я не такой и никогда таким не был, ты так сказала, и можно было подумать, что это с тобой и со всеми — со мной все в порядке, мне очень жаль, но теперь уже лучше — что это с тобой, по отношению к тебе, ко всем, и к Сюзанне, и еще к детям был я груб, как если бы меня обвинили в том, что я плохой человек, способный на преступление, но это не так, и это несправедливо.

Когда мы были детьми, он и я, Луи, ты должен вспомнить, он и я, она так сказала, мы всегда дрались, и всегда побеждал я, всегда, потому что я сильнее, потому что я был крепче, что ли, не знаю почему, а возможно, и потому, что этот вот, и в этом все дело, — это только что пришло мне в голову, но так оно и есть — этот вот позволял себя побеждать, нарочно поддавался, такую роль себе выбрал — это только что пришло мне в голову, но так оно и есть, — не знаю, сегодня вот вроде бы мне все равно, но не был я грубым; никогда не был грубым, разве что когда защищался. В грубости никак нельзя меня обвинить.

И не говорил я, чтобы он уезжал, он поступает как знает, здесь его дом, имеет право, я ничего ему не сказал.

Со мной все в порядке.

Мы с Сюзанной оба не хитрые — просто смех берет, ты можешь посмеяться вместе со мной, не дуйся, Сюзанна! Я не собирался его обижать, не бойся, проехало, если бы собирался, то убил бы на месте, вовсе не хотел его обидеть — мы с Сюзанной оба не хитрые, нам необходимо было всегда быть вместе, не разлучаться, помогать друг другу, как говорится, плечом к плечу, нам и вдвоем его не переговорить, смешно просто даже слышать.

И целый день сегодня ты с ним заодно, ты же его не знаешь, нет, он не плохой, вовсе не хочу сказать, что он плохой, но ты все-таки не права, потому что и абсолютно хорошим его тоже не назовешь, тут ты ошибаешься, тут у тебя прокол; вот так-то, и довольно глупо было единым фронтом попереть против меня.

МАТЬ. Тут нет никого, кто был бы против тебя.

АНТУАН. Возможно, что и так.

Простите меня.

(…)

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Елена?

ЕЛЕНА. Да?

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Не смотри на них так. Иди сюда Оставь.

ВОИН, ВСЕ ВОИНЫ. Не нравится мне, когда ты вот так замираешь, не нравится.

ЮНОША, ВСЕ ЮНОШИ. Иди сюда.

(…)

СЮЗАННА. А потом, чуть позже…

МАТЬ. Мы почти не шевелимся, нас как бы нет всех троих, только смотрим на них и молчим.

АНТУАН. Ты говоришь, что тебя не любят, вбил себе это в голову и всегда твердил, я сам слышал много раз, не было дня, во всяком случае, я такого не припомню, чтобы не повторял, — такая уж манера делать выводы, когда на тебя нападают, — не было дня, чтобы ты не повторял, что тебя не любят, не любили, никто и никогда не любил и что именно от этого ты постоянно страдаешь.

Уже в детстве я это от тебя слышал и думаю, сам не знаю почему, не могу объяснить, да и понимаю не очень, я думаю, хотя доказательств нет никаких, — ты ни в чем не испытывал недостатка, никогда не случалось с тобой того, что принято называть несчастьем. Никакая несправедливость типа уродливой внешности, или унижений, или там неприятностей — ничто тебя не коснулось, судьба тебя хранила — я думаю, и раньше думал, что, может быть, и понять этого я не в силах (это выше моего понимания), что и в самом деле другие люди — родители, я, весь остальной мир — мы не были к тебе добры, приносили тебе зло. Ты меня убедил.

Я был уверен, что ты обделен любовью. Я тебе верил, жалел тебя, и страх, который я испытывал — ибо речь идет также и о страхе, — страх, что никто никогда тебя не полюбит, этот страх меня самого вгонял в тоску, потому что младшим братьям всегда кажется, что они должны беспокоиться о старших и подражать им, страх внушал мне тоску, но и чувство вины, потому что я-то не был несчастным, мне надо было сделать над собой усилие, чтобы им стать, и я чувствовал себя виноватым, потому что в глубине души не очень верил в свою несчастливость.

Иногда они со мной, они оба, родители то есть, говорили об этом при мне, тем самым делая меня как бы тоже ответственным за эти тайные признания.

Мы считали, и, должно быть, так считают многие люди, мужчины и женщины, рядом с которыми ты жил, после того как уехал от нас, многие должны были так думать, мы считали, что ты прав.

И коли уж ты постоянно это повторяешь, выкрикиваешь всем, как некое оскорбление, стало быть, так оно и есть.

Мы считали, что и вправду любим тебя недостаточно или же не умеем тебе сказать о своей любви (а если это не говорить, недостаточно часто говорить, что любишь, то вроде бы и на самом деле оказывается, что не любишь).

Не так-то легко было в этом признаться, здесь вообще с трудом выражают свои мысли, нет, нелегко, мы и не признавались, но с помощью каких-то слов, жестов, самых незаметных и незначительных, стараясь быть особенно предупредительными по отношению к тебе, — еще одно выражение, которое вызовет твою улыбку, но мне только и остается теперь, что представать постоянно в смешном и нелепом виде, — стараясь быть особенно предупредительными по отношению к тебе, мы вырабатывали особую манеру, способ говорить, заботиться о тебе, оберегать, вырабатывали манеру поддерживать друг друга в изъявлении доказательств нашей к тебе любви, ты же никогда не мог этого понять.

Я уступал, всегда вынужден был уступать. Мне всегда оставалось лишь уступать.

Сегодня это все мелочи, ерунда, и я едва ли смог бы, вот что забавно, претендовать на какое-нибудь непоправимое несчастье, но в памяти-то все осталось: я уступал целые пласты жизни, мне следовало показать себя, так мне твердили, «разумным мальчиком».

Мне следовало не шуметь, освобождать тебе место, не противоречить и вслед за тем радоваться умиротворяющему зрелищу продолжения твоей жизни.

Мы следили, я следил, мы брали на себя ответственность за это так называемое несчастье, ты знаешь это так же, как и я, и они все знают, вся эта игра сегодня абсолютна ясна — все, кто с тобой живет, мужчины и женщины, и в обратном тебе меня не убедить, наверняка обнаружили, что ты передергиваешь, я уверен: все это твое так называемое несчастье — только способ существования, ныне, присно и во веки веков, ты так хотел, ты сам себе выбрал эту роль и не сходил с этого места, в сущности, чистое жульничество, способ защиты и средство побега.

Все у тебя было в порядке, понадобилось много лет, чтобы я это понял, но все у тебя было в порядке, ничего не болело — если бы заболело, ты бы не сказал, не знал бы, как сказать, по себе знаю, — и все твои несчастья — не что другое, как способ ответить, твой способ дать ответ людям, стоящим перед тобой, чтобы их не впустить.

Это горестное выражение лица, походка — только манера, как у других бывает выражение самодовольной глупости, ты выбрал такую манеру, пользовался ею и закрепил.

А мы, мы взаправду мучились, упрекнуть себя было вроде бы не в чем, потому что вредили тебе другие, а мы только брали на себя ответственность, все вместе, я, они, и мало-помалу виноват во всем стал один я.

Меня, очевидно, любили слишком, раз уж тебя любили недостаточно, и поэтому решили немножечко отнять из того, чего и не давали вовсе, решили вообще больше ничего не давать и так и оставить со всей своей равнодушной добротой, и чтобы никогда и не подумал жаловаться, чтобы улыбался, играл, был всем доволен, удовлетворен — вот такое словечко, «удовлетворен», в то время как ты будешь прямо-таки источать несчастье, от которого ничто и никто, несмотря на все усилия, не мог бы тебя ни отвлечь, ни спасти.

А когда ты уехал, когда бросил нас, уж и не помню, какое именно заключительное слово бросил ты нам в лицо, но снова я должен был взять вину на себя, заткнуться, принять как неизбежность и тебя еще и пожалеть, волноваться за тебя издалека, не осмеливаясь и слова сказать против, даже и в мыслях не держать этого слова, и, как последний дурак, я только ждал и ждал, когда же ты вернешься.

Я — самый счастливый человек на земле.

Со мной никогда ничего не случается, а если и случится, пожаловаться никак нельзя, поскольку «обычно» со мной ничего не случается. И ни разу, ни единого раза не дано было мне воспользоваться своей маленькой, ничтожной бедой. А их было не так уж и мало, этих маленьких бед, когда мне хотелось броситься на землю и не двигаться, остаться в полном мраке и не отвечать ни на что и ни за-что, эти маленькие беды накапливались у меня в голове сотнями и никогда не имели никакого значения, кто я такой, в самом деле?

Я не мог ни вести себя в соответствии со своим состоянием, даже рассказать ничего не мог, тем более чего-то требовать, как будто ничего никогда и не случалось вовсе.

И в самом деле, ничего не случалось, и я не могу на это претендовать.

Ты здесь, передо мной, я знал, что так будет, что с этим немым укором ты будешь стоять передо мной, и мне тебя жаль, я жалею тебя, «жалость» — забытое слово, но я ее испытываю, так же как страх или беспокойство, и вопреки моему гневу я надеюсь, что с тобой ничего дурного не произойдет, и я уже раскаиваюсь (а ты еще не уехал) в том, что причинил тебе сегодня боль.

Ты здесь, ты меня измучил, по-другому и не скажешь, измучил меня, нас всех, я смотрю на тебя и еще больше, чем в детстве, боюсь за тебя, я говорю, что мне не в чем себя упрекнуть в моей собственной жизни, смирной и незаметной, что глупо и зло упрекать себя в том, что не мог вволю поплакаться, в то время как ты хранишь молчание, и какое глубокое, в то время как ты весь — выражение добра и доброты и выжидаешь под бременем своих внутренних мук, причину и корни которых мне никогда не дано будет даже представить.

Я — никто, у меня никаких прав, и, когда ты снова покинешь нас, оставишь меня, у меня будет еще меньше оснований, но я буду упрекать себя в только что сказанных фразах, пытаться их восстановить в памяти, еще меньше оснований, но останется эта горечь, недовольство самим собой.

Луи?

ЛУИ. Да.

АНТУАН. Я все сказал. Умолкаю.

(…)

Закадычный рядом с ним.

ЛУИ. Теперь, после всего, я уезжаю. И никогда не вернусь. Я умру через несколько месяцев, самое большее через год.

Еще одно воспоминание, я хочу о нем рассказать (и на этом все закончить): лето в разгаре, дело происходит в то время, когда меня здесь не было, на юге Франции. Ночью я заблудился в горах и решил идти вдоль железной дороги. Что должно было сократить путь и вывести меня прямо к дому, где я жил.

Ночью поезда не ходят, я ничем не рискую, и дорога поможет мне выйти к людям. В какой-то момент я оказываюсь перед огромным виадуком, он возвышается над долиной, которую можно было угадать в лунном свете, и я иду один между небом и землей, на равном от них расстоянии. И вот что я думаю и о чем хотел сказать: мне надо было бы тогда испустить громкий и радостный крик, долгий и прекрасный, и чтобы он разнесся по всей долине, надо было подарить себе этот миг счастья, заорать изо всех сил, но я этого не делаю, не сделал.

Я продолжаю путь по дороге лишь под шорох своих собственных шагов по гравию.

И об упущенных возможностях, таких, как эта, я пожалею потом.

Сентябрь, 1995.

 

Мишель Дейтч

РАССТАВАНИЯ

I

МУЖЧИНА. Что ты делаешь?

ЖЕНЩИНА. Ты же прекрасно видишь. Собираю чемоданы.

МУЖЧИНА. Значит, ты решила.

ЖЕНЩИНА. Окончательно… Я ухожу.

МУЖЧИНА. Что значит «решила»? Нельзя же вот так легкомысленно все перечеркнуть!

ЖЕНЩИНА. Ты прекрасно знаешь, что я поступаю не легкомысленно.

МУЖЧИНА. Ты решила все стереть, зачеркнуть наше прошлое, нашу любовь. Ты хочешь все забыть, просто все забыть!

ЖЕНЩИНА. Кто сказал, что я хочу все забыть?

МУЖЧИНА. А ведь ты меня любила…

ЖЕНЩИНА. Да, но теперь больше не люблю.

МУЖЧИНА. Ты была счастлива, когда выходила за меня замуж. Ты не можешь этого отрицать.

ЖЕНЩИНА. Я и не отрицаю.

МУЖЧИНА. Ну тогда я не понимаю.

ЖЕНЩИНА. Ради нашего прошлого… Да, я была счастлива, счастлива выйти за тебя замуж, счастлива жить твоей жизнью — да, я любила тебя… Ты это хотел услышать?.. Но теперь все кончено. Я перевернула страницу, и этим все сказано. Ты должен это понять. Ты должен это принять.

МУЖЧИНА. Ты не оставляешь мне выбора.

ЖЕНЩИНА. Да, я не оставляю тебе выбора.

МУЖЧИНА. Я говорю тебе о том, что связывает нас…

ЖЕНЩИНА. Тебе не на, что надеяться. Я пришла забрать свои вещи.

МУЖЧИНА. Ты уходишь… Короче говоря, ты меня бросаешь.

ЖЕНЩИНА. Мы уже достаточно это обсуждали. Мы целыми ночами это обсуждали. Добавить нечего. И потом, правда, заново начинать этот разговор как-то совсем уж некрасиво. Почему ты хочешь все испортить?

МУЖЧИНА. Но я люблю тебя, ты что, не понимаешь?

ЖЕНЩИНА. Я желаю тебе меня разлюбить. Я желаю тебе добра.

МУЖЧИНА. Подожди. Я сделал что-то такое, что было тебе неприятно? Я сказал что-то, что тебя обидело? Что-то же должно было произойти!

ЖЕНЩИНА. Ничего не произошло, и ты ничего обидного мне не говорил. Просто я больше тебя не люблю, и я ухожу.

МУЖЧИНА. Подожди! Подожди! Так нельзя. Мы все начнем сначала… Так нельзя! Ты не можешь вот так вот меня бросить!

ЖЕНЩИНА. Ну вот. Готово. Я заберу вот этот чемодан, а за оставшимися вещами приду через пару дней. Так, я вызову такси.

МУЖЧИНА. Есть кто-то другой. В твоей жизни есть другой мужчина.

ЖЕНЩИНА(разговаривает по телефону). Такси! Через десять минут? Хорошо… Дом сто сорок по Восемьдесят второй Восточной улице, угол Третьей… Да-да… Я буду ждать на улице… Через десять минут.

МУЖЧИНА. Признайся хотя бы: у тебя есть другой!

ЖЕНЩИНА. Пожалуйста, не будь смешным. Да даже если так, если бы у меня был другой… Как бы то ни было, пойми, тебя это не касается. Но так уж случилось, что другого нет… Ты доволен?

МУЖЧИНА. Ты лжешь!

ЖЕНЩИНА(с порога, с чемоданом в руке). Ерунду не говори. Прости… Я зайду за вещами через пару дней. Ладно? Обнимемся как хорошие друзья.

МУЖЧИНА. Значит, правда все кончено? Ты правда уходишь…

ЖЕНЩИНА. Правда, все кончено… Ты же видишь… (Уходит.)

МУЖЧИНА. Этого не может быть! Не кончено! Этого не может быть! Не бросай меня! Прошу тебя! Не бросай меня.

II

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Что ты делаешь?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Ты же прекрасно видишь. Собираю чемоданы.

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Значит, ты решила.

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Окончательно… Я ухожу.

Пауза.

Ну ты все-таки не будешь плакать.

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. С чего ты взяла, что я собираюсь плакать?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Ну вот, восхищение в твоих глазах уже готово смениться яростью ревности — безумная страсть, разжигаемая ревностью… Как ты умеешь сохранять самообладание, дорогая! Обнимемся!

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Ты к нему пойдешь… К нему? Вы все устроили за моей спиной. Тебе не кажется, что это как-то… омерзительно?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Давай без пошлостей, ладно?

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Ты его любишь?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Не знаю… Возможно. Он мне нравится. Да, нравится. Это уже неплохо.

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. А меня?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Послушай… Я тебя любила… Да, я действительно любила тебя…

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. А теперь ты меня больше не любишь.

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Все не так просто…

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Не трусь. Ты любишь другого человека, вот и все. Признайся хотя бы. Чтобы я это услышала из твоих уст!

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Слушай, прекрати раздувать из мухи слона!

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Я раздуваю из мухи слона? Наглости тебе не занимать!

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Расстанемся друзьями…

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Ты для него так себя размалевала? А вокруг губ морщины и синяки под глазами… И тушь потекла… Ты что, плакала?

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Не твое дело! В любом случае, дорогая моя, история на этом заканчивается.

ПЕРВАЯ ЖЕНЩИНА. Всему приходит конец. Ты это хочешь сказать? Всему приходит конец.

ВТОРАЯ ЖЕНЩИНА. Вот именно — история на этом заканчивается.

III

МУЖЧИНА. Это твой чемодан?

ЖЕНЩИНА. Нет, твой.

МУЖЧИНА. Ты уверена?

ЖЕНЩИНА. Открой его! Увидишь, что там лежат твои вещи. Твои вещи и твой текст!

МУЖЧИНА. Вообще-то, я терпеть не могу спектакли, где есть чемоданы. Ну да! Чемоданы и солнечные очки!

ЖЕНЩИНА. Как бы там ни было, этот чемодан твой!

МУЖЧИНА. Хорошо. Это мой чемодан, раз ты говоришь!.. И все-таки, когда в театре не знают, что делать, достают чемоданы и солнечные очки!

ЖЕНЩИНА. Как бы там ни было, этот чемодан твой!

МУЖЧИНА. Хорошо. Это мой чемодан, раз ты говоришь!.. И все-таки, когда в театре не знают, что делать, достают чемоданы и солнечные очки… Беженцы; век беженцев; век, увиденный через чемоданы беженцев… Переселенцы! Беглецы в поисках убежища! Изгнанники! Потрясающе, сколько символов связано с чемоданом. Было бы ошибкой отказаться от всех этих символов! Кстати, никто и не отказывается! Чемодан… С чемоданом не живут, с ним переезжают! Кочевничество! За чемоданом идет рюкзак! Что же до солнечных очков… Солнечные очки — это смесь владельца частного пляжа и гангстера, топ-модели и девушки, которая хочет скрыть свое горе. Покрасневшие глаза… Девушки, желающей показать, что у нее есть тайна, которой на самом деле не существует!

ЖЕНЩИНА. Это все?

МУЖЧИНА. Нет, я не закончил.

ЖЕНЩИНА. Ну, друг мой, мне есть чем заняться, вместо того чтобы тебя выслушивать!

МУЖЧИНА. Как ты со мной разговариваешь?

ЖЕНЩИНА. Болван!

МУЖЧИНА. А какие у тебя дела? Хотел бы я знать, какие такие у тебя дела.

ЖЕНЩИНА. Во всяком случае, мне есть чем заняться, вместо того чтобы тебя выслушивать!

МУЖЧИНА. Ты уверена, что мой текст в чемодане? Потому что я еще не знаю своего текста, понимаешь. А до премьеры осталось три дня.

ЖЕНЩИНА. Послушай. Ты открываешь чемодан, смотришь, не забыл ли ты чего, удостоверяешься в том, что твой текст лежит там рядом с твоими трусами, затем ты закрываешь свой чемодан, берешь его и уходишь!

МУЖЧИНА. Хорошо, хорошо! Но дело в том, что я играю в спектакле…

ЖЕНЩИНА. И ты не знаешь текста!

МУЖЧИНА. Я знаю свой текст! Кто сказал, что я не знаю текста?

ЖЕНЩИНА. Ты!

МУЖЧИНА. Дело в том, что я в своем тексте еще плаваю. Вот в чем дело… Поэтому если я его забуду, будет катастрофа, дорогая моя.

ЖЕНЩИНА. Семь часов!

МУЖЧИНА. Пора отнести чемодан в гостиницу… Репетиция только в восемь… Ты ждешь кого-то?

ЖЕНЩИНА. Это тебя не касается.

МУЖЧИНА. А!

ЖЕНЩИНА. Будь здоров.

МУЖЧИНА. Мы еще женаты, хочу тебе напомнить.

ЖЕНЩИНА. Развод по обоюдному согласию. У меня завтра утром встреча с адвокатом.

МУЖЧИНА. Развод по обоюдному согласию?

ЖЕНЩИНА. Как договаривались. Надеюсь, ты не собираешься ничего осложнять.

МУЖЧИНА. Я вовсе не собираюсь ничего осложнять. Но я был не в курсе этой истории… с разводом по обоюдному согласию. Правда!

ЖЕНЩИНА. Я долго думала. Поверь, это лучше для нас обоих. Можешь мне поверить: развод по обоюдному согласию. Теперь иди!

МУЖЧИНА. Ты меня выгоняешь?

ЖЕНЩИНА. Уходи!

МУЖЧИНА. Большая сцена втроем. Они расстались и были очень несчастны. Нужно бы музыку, а? Когда в театре не знают, что делать, запускают музыку… Или в кино. Музыку запускают! Грустная, драматическая, трагическая сцена… Нужна грустная, драматическая, трагическая музыка… Прямо как мое состояние в данный момент. Потому что я все еще люблю тебя, понимаешь?

ЖЕНЩИНА. Слишком затянуто!

МУЖЧИНА. Да нет, нужно просто быть достоверным. Играют же «Ричарда Третьего» целиком, без купюр. Достаточно быть достоверным!.. В жизни как и на сцене… Я люблю тебя!.. Мы играем в одной пьесе, в одном театре, сто раз, каждый вечер… Кроме понедельника — этот вечер выходной… Сто раз, каждый вечер с чемоданами…

ЖЕНЩИНА. Уходи!

IV

МУЖЧИНА. Что ты делаешь?

ЖЕНЩИНА. Ты же прекрасно видишь. Собираю чемоданы.

МУЖЧИНА. Значит, ты решила.

ЖЕНЩИНА. Окончательно… Я ухожу.

МУЖЧИНА. Глупо… Ты совершаешь большую ошибку. Я наверняка — лучшее, что у тебя было в жизни.

ЖЕНЩИНА. Я этого не заметила.

МУЖЧИНА. Подумай.

ЖЕНЩИНА. Ты мне надоел.

МУЖЧИНА. Тебе мешает признаться в этом гордость, твоя чертова спесь. Хотя мне всегда нравилась эта твоя сицилийская обидчивость, этот твой характер сицилийской вдовы.

ЖЕНЩИНА. Я когда-то встретила одного сицилийца в Маленькой Италии. Он был небрит, носил шляпу и хотел познакомить меня со своей матерью! Сицилия меня не интересует. Кстати, я никогда не была на Сицилии! Ладно. Мне кажется, мы все друг другу сказали!

МУЖЧИНА. Нет, подожди!

ЖЕНЩИНА. Подожди. Чего ждать? Мы все друг другу сказали!

МУЖЧИНА. Это недоразумение… Начнем сначала. Я уверен, что это недоразумение!

ЖЕНЩИНА. Не будь посмешищем. Такси ждет.

МУЖЧИНА. Помнишь, недавно в театре, в «Ричарде Третьем»? Леди Анна говорит Глочестеру: «…лютый зверь и тот ведь знает жалость». И Глочестер, будущий Ричард Третий, отвечает: «Не знаю жалости — вот и не зверь я». Власть, предательство, смерть…

ЖЕНЩИНА. Не понимаю, куда ты клонишь!

МУЖЧИНА. Одна из самых знаменитых сцен репертуара! Ты действительно уходишь? Ты бросаешь меня?

ЖЕНЩИНА. Созвонимся…

МУЖЧИНА. У меня нет твоего номера…

ЖЕНЩИНА. Я тебе позвоню.

МУЖЧИНА. «…лютый зверь и тот ведь знает жалость…» Ты не зверь, раз ты не испытываешь жалости, дорогая женушка!

ЖЕНЩИНА. Ты смешон. Ты превращаешь Шекспира в водевиль!

МУЖЧИНА. Значит, ты уходишь.

ЖЕНЩИНА. Все эти годы я пыталась понять, как ты умудряешься сделать жизнь окружающих такой же жалкой, как твоя… Не обижайся. Не говори ничего… Такси ждет… (Берет чемодан и уходит не оборачиваясь.)

V

Убогая грязная комната на двадцатом этаже жилого дома, расположенного где-то в квартале Лоуэр-Ист-Сайд.

Рэй Бутчер сидит на кровати. Разбирает бумаги. Многие разрывает; те, которые оставляет, укладывает в стоящий у его ног открытый чемодан. На кровати под рукой лежит кольт.

Разобрав бумаги, Бутчер встает, надевает хирургические перчатки и выходит из комнаты. Возвращается через пару минут, волоча за ноги безжизненное тело. Закрывает за собой дверь, потом при помощи мясницкого ножа и пилы начинает методично расчленять труп. Сначала старательно отделяет голову, потом принимается отпиливать ноги… Вытаскивает из-под кровати второй чемодан и запихивает в него куски тела. Всюду кровь.

РЭЙ БУТЧЕР. Чертова жара… Мечта всей жизни — операционные и холодильные камеры морга… Работать в прохладном месте! Убийцы и могильщики, приветствую вас! Хоронить все эти трупы в христианской могиле. Вот собачья работа! Собирать трупы на полях боя, раздевать этих опаленных порохом свиней, которые только что, споткнувшись, свалились, хрустя и визжа… Многого не наберешь… Грабитель трупов… Теряется профессия… Поля боя уж не те, что были… Сталинград, Берлин… Уж не такие кровавые!.. В этой каморке слишком жарко… Мне целый день потребуется, чтобы вычистить, разделить, препарировать и упаковать кишки и кости… Теперь можно заработать только на торговле органами… Разговаривать с самим собой, молоть всякий вздор перед одними только гиенами да могильщиками… Сколько дадут за эту печень? За эту пару ушей? За эту бедренную кость?..

Десять таблеток бензедрина и одно впрыскивание? Мало!..

Входит молодая женщина . Смотрит, как Рэй Бутчер снимает хирургические перчатки.

Женщина совершает приготовления к уколу.

ЖЕНЩИНА. Все в кровище.

РЭЙ БУТЧЕР. У меня нет времени убирать — возьми да помоги.

Пауза.

ЖЕНЩИНА. Ты уезжаешь?

РЭЙ БУТЧЕР. Путешествия формируют молодежь.

ЖЕНЩИНА. Ты действительно уезжаешь?

РЭЙ БУТЧЕР. Как видишь, уезжаю…

ЖЕНЩИНА. Почему?

РЭЙ БУТЧЕР. Слишком жарко.

ЖЕНЩИНА. Зачем бежать от нашей любви?

РЭЙ БУТЧЕР. Не пытайся меня разжалобить.

ЖЕНЩИНА. Я думала…

РЭЙ БУТЧЕР. Ты найдешь себе другого. Ты молода. Повиляй задом; сама прекрасно знаешь… Любой дурак даст тебе уколоться.

ЖЕНЩИНА. Я думала…

РЭЙ БУТЧЕР. Ничего не думай. И не воображай себе, что мы еще будем трахаться. Кончено. Финиш. Всему приходит конец. Раздевать трупы выгодней, душа моя. Пора переквалифицироваться, понимаешь. Собирать свиные кишки или глаза маленьких детей… Надо только, чтобы бумаги были в порядке… Да и то… В общем, пора переквалифицироваться, душа моя.

ЖЕНЩИНА. Значит, все действительно кончено?

РЭЙ БУТЧЕР. Ничего не поделаешь…

VI

ДИАНА. Жила-была…

КАМИЛЛА. Жила-была…

ДИАНА. Жила-была одна бедная богатая принцесса, которую уволили, отстранили, выгнали со двора ни с того ни с сего, без предупреждения. Сплошное счастье!.. Он ей изменял, она ему изменяла, и у них были прекрасные дети.

О чем еще можно мечтать? Я тебя спрашиваю. А потом случилось то, что должно было случиться: он ушел от нее к другой бабе и в один прекрасный день прогнал ее, как прогоняют обслуживающий персонал — тот самый персонал, который она так любила. А потом…

КАМИЛЛА. Голые девки, любовники-качки…

ДИАНА. Дуреха… Депрессия, антидепрессанты, успокоительные и возбуждающие средства!.. Королева мечтала, чтобы Золушка умерла в девственном одиночестве.

КАМИЛЛА. Ты, дорогая, уже давным-давно не девственница!.. Ты уж скорее шлюха. Волшебная сказка с путаной в роли королевской особы и голодными акулами. Тебе не хватило смелости, изящества, чтобы совершить самоубийство, птичка моя; хотя это самое малое, чего от тебя ожидали!

ДИАНА. Погибла из-за недостатка любви, дорогая Камилла. Ты что, не читала прессу? They killed her!.. Вся жизнь в поисках любви. Меня убили.

КАМИЛЛА. Конечно, если столько ныть! Тень измены, враждебность gentry, насмешки циников… В твоем положении можно было бы рассчитывать на большую сдержанность, на соблюдение традиций. Служить короне и Англии!

ДИАНА. Недотраханная, ты цепляешься за член этого жалкого принца без королевства!

КАМИЛЛА. Золушка с норовистым крупом, зудящим задом! Диана-охотница, подстилающаяся без зазрения совести, сука в течке! Что детки подумают?

ДИАНА. Быть принцессой не каждому дано!

КАМИЛЛА. Я видела кадры и слышала комментарии на Си-эн-эн. Жанна д’Арк зрительских симпатий, Мэрилин — принцесса из «Мы, женщины», воплощающая за миллион долларов молодость, богатство, гламурный бунт!

ДИАНА. Не каждому дано стать легендой, дорогая моя! Легендарная принцесса, подумать только!

КАМИЛЛА. Звезда для камер видеонаблюдения и фотороманов! Героиня Барбары Картланд во плоти. Самая преследуемая и задохнувшаяся в излияниях любви и в гробницах из цветов женщина… Фотографируемая ежеминутно на протяжении всей своей жизни… Приветствую тебя, принцесса зрелищ. Но, как тебе известно, сердце принца принадлежит другой! Сердце принца принадлежит мне!

ДИАНА. Бегать. С благотворительного шоу на шоу телевизионное не каждый сумеет! Для этого нужны ноги!.. Предаваться любовным утехам с самым важным хером королевства, со всем обществом или с одним патетичным и слезливым дураком… Не у каждой есть выбор! Как ты думаешь, фея Карабосс?

КАМИЛЛА. «God save the Queenl» О, бывшая жена принца, не смейся над моими бедами… Разве я недостаточно плакала над распутствами твоей жизни!

ДИАНА. У меня была слава, я любила жизнь, а меня убили! У меня были молодость и красота, а меня убили! Нить моей жизни обрезали в прайм-тайм ради планетарного шоу! Все пэры королевства, которые, пока я была жива, ненавидели меня, пришли распластаться перед моим изуродованным трупом, потому что боялись народа. Я была звездой, дорогая моя! Лучшей! Я была супругой, матерью, брошенной женой! Все женщины телевизионного мира отождествляли себя со своей принцессой. Народная принцесса! Ты, бедняжка, всего лишь узурпаторша, внешнее благородство под фонограмму!

КАМИЛЛА. Я буду мягка и нежна в выборе слов, слащава, как это прекрасно умеешь делать ты. Я люблю принца — принца, которого ты никогда не любила! Ты, о в высшей степени привлекательная Золушка, всегда мечтала лишь об участии в рекламе гигиенических салфеток! Я восхищаюсь твоей проницательностью. Чего бы ты ни сделала ради встречи со своей публикой? Ради того чтобы попасть на обложку таблоида? Совершенная! Ты совершенна, милочка, великолепна!

ДИАНА. Взмах волшебной палочки, дорогая завистливая и ворчливая фея, дорогая Карабосс! На тебя, естественно, нельзя рассчитывать, чтобы заставить мечтать и умиляться девок и баб во всем мире, на всемирном кибернетическом рынке! Да, я была светской дамой, существом, уставшим от планетарного шоу. Жила-была… Планетарный несчастный случай, засвеченный в туннеле… Золушка под прицелом фотокамер! Я воплотила собой реванш женщин и униженных — и вспышки трещат, освещая королеву сердец! Зеркальце, милое зеркальце, скажи, кто красивее? Кто из нас двоих красивее? Думаю, что я попала в больную точку.

Диана уходит.

Камилла плачет.

 

Жорж Перек

УВЕЛИЧЕНИЕ,

или Как вне зависимости от санитарных, психологических, климатических, экономических и прочих условий

максимально оптимизировать шансы, испрашивая у начальника повышение зарплаты

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

1 . ПРЕДЛОЖЕНИЕ

2 . АЛЬТЕРНАТИВА

3 . УТВЕРДИТЕЛЬНОЕ ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ

4 . ОТРИЦАТЕЛЬНОЕ ПРЕДПОЛОЖЕНИЕ

5 . ВЫБОР

6 . ЗАКЛЮЧЕНИЕ

КОРЬ

Пьеса «Увеличение» была впервые представлена 26 февраля 1970 года в театре «Гете-Монпарнас», в постановке Марселя Кювелье и следующем составе: Марсель Кювелье — Предложение, Оливье Лёбо — Альтернатива, Моник Сэнте — Утвердительное предположение, Фредерик Вильдан — Отрицательное предположение, Ив Пено — Выбор, Тереза Кантен — Заключение, голос Даниэли Лёброн — Корь.

1

Вы все хорошо продумали, вы приняли решение, и вы идете к Начальнику вашего отдела, чтобы попросить его об увеличении зарплаты.

2

Или Начальник вашего отдела у себя в кабинете, или Начальника вашего отдела в кабинете нет.

3

Если Начальник вашего отдела у себя в кабинете, то вы стучитесь и ждете, когда он вам ответит.

4

Если Начальника вашего отдела в кабинете нет, то вы ждете в коридоре, когда он вернется.

5

Предположим, что Начальника вашего отдела в кабинете нет.

6

В этом случае вы ждете в коридоре, когда он вернется.

* * *

1

Вы ждете в коридоре, когда Начальник вашего отдела вернется.

2

Или Начальник вашего отдела возвращается, или Начальник вашего отдела не возвращается.

3

Если Начальник вашего отдела возвращается, то вы стучитесь в дверь его кабинета и ждете, когда он ответит.

4

Если Начальник вашего отдела не возвращается, то вам лучше всего пойти в соседний кабинет к вашей коллеге, мадемуазель Иоланде.

5

Предположим, что Начальник вашего отдела задерживается.

6

В этом случае вы идете к мадемуазель Иоланде.

* * *

1

Вы идете к мадемуазель Иоланде.

2

Или мадемуазель Иоланда у себя в кабинете, или мадемуазель Иоланды в кабинете нет.

3

Если мадемуазель Иоланда у себя в кабинете, то вы можете — разумеется, при условии, что она в хорошем настроении, — с ней немного поболтать, пока не вернется Начальник вашего отдела.

4

Но если мадемуазель Иоланды в кабинете нет, то вам не остается ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Организацию, которая прибегает к вашим услугам, — в ожидании более подходящего момента для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим, что мадемуазель Иоланды в кабинете нет.

6

В этом случае вам не остается ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Организацию, которая прибегает к вашим услугам, — в ожидании более подходящего момента для встречи с Начальником вашего отдела.

* * *

1

Вы опять идете к Начальнику вашего отдела.

2

Или он у себя в кабинете, или его в кабинете нет.

3

Если он в своем кабинете, то вы стучитесь и ждете, когда он ответит.

5

Но предположим, что его в кабинете нет.

6

В этом случае вы ждете в коридоре, когда он вернется.

* * *

1

Вы ждете в коридоре, когда вернется Начальник вашего отдела.

2

Или он вскоре возвращается, или он задерживается.

3

Если он вскоре возвращается, то вы можете постучаться к нему в кабинет и подождать, когда он ответит.

4

Если он задерживается, то вам лучше всего пойти в соседний кабинет к мадемуазель Иоланде, вашей коллеге.

5

Предположим — такое случается постоянно, — что Начальник вашего отдела задерживается.

6

В этом случае вы идете к мадемуазель Иоланде.

* * *

1

Вы идете к мадемуазель Иоланде.

2

Или она у себя в кабинете, или ее в кабинете нет.

3

Если она у себя в кабинете, то вы можете — разумеется, при условии, что она в хорошем настроении, — с ней немного поболтать.

4

Если ее в кабинете нет, то вам не остается ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Предприятие, которое пользуется вашими услугами, — в ожидании благоприятной возможности для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим — простоты ради, ибо следует всегда упрощать, — что мадемуазель Иоланда в своем кабинете.

6

В этом случае вы можете с ней немного поболтать…

3

Но это — при условии, что она в хорошем настроении.

4

Ибо, если мадемуазель Иоланда не в настроении, то она не захочет с вами болтать и вам не останется ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Предприятие, в котором вы служите, — в ожидании благоприятной возможности для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим — такое случается постоянно, — что мадемуазель Иоланда не в настроении.

6

В таком случае вы идете по разным отделам, в совокупности частично или полностью составляющим Предприятие, которое пользуется вашими услугами, — в ожидании благоприятной возможности для встречи с Начальником вашего отдела.

* * *

1

Вы опять идете к Начальнику вашего отдела.

5

Его в кабинете нет.

6

В этом случае вы ждете в коридоре, когда он вернется.

* * *

1

Вы ждете в коридоре, когда вернется Начальник вашего отдела.

5

Похоже, он не собирается возвращаться.

6

Вы идете к Иоланде.

* * *

1

Вы идете к Иоланде.

2

Или она на месте, или ее на месте нет.

3

Если она на месте, то вы можете — конечно, при условии, что она в хорошем настроении, — с ней немного потрепаться.

4

Если ее на месте нет, то вам не остается ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Фирму, которая использует ваши услуги, — в ожидании более удачного дня для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим — простоты ради, ибо следует всегда упрощать, — что мадемуазель Иоланда в своем кабинете.

2

Она в хорошем настроении, или она не в настроении.

5

Предположим — простоты ради, ибо следует всегда упрощать, — что Иоланда в хорошем настроении.

* * *

1

Вы немного треплетесь с Иоландой.

2

Или через стеклянную дверь кабинета мадемуазель Иоланды вы замечаете Начальника вашего отдела, который возвращается в свой кабинет, или через стеклянную дверь кабинета мадемуазель Иоланды вы не замечаете ничего и уж, во всяком случае, никак не Начальника вашего отдела, который возвращается к себе в кабинет.

3

Если через стеклянную дверь мадемуазель Иоланды вы замечаете Начальника вашего отдела, который возвращается в свой кабинет, то вам остается только найти повод выйти из кабинета Иоланды и идти стучаться в кабинет Начальника вашего отдела.

4

Если же, напротив, вы не замечаете ничего, то вам приходится и дальше болтать с мадемуазель Иоландой.

5

Предположим — такое случается постоянно, — что вы не замечаете Начальника вашего отдела через стеклянную дверь кабинета Иоланды.

6

Вы продолжаете докучать Иоланде.

* * *

1

Вы все еще треплетесь с Иоландой.

3

Если вы замечаете Начальника вашего отдела, то вы находите повод выйти из кабинета Иоланды и идете стучаться к нему кабинет.

4

Иначе ваш разговор с Иоландой рискует затянуться.

3

И если у вас не найдется богатых и оригинальных тем для беседы, то хорошее настроение этой славной Иоланды растает, как снег на солнце, и вам не останется ничего другого, как ходить по разным отделам, в совокупности частично или полностью представляющим собой Концерн, который использует ваш труд, — в ожидании более подходящего времени для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим — простоты ради, ибо следует всегда упрощать, — что вы, неистощимый собеседник, болтая с Иоландой, через стеклянную дверь замечаете Начальника вашего отдела, который возвращается к себе в кабинет.

3

Уф!

6

Вы, стремительный как молния, мгновенно находите повод выйти из кабинета Иоланды и идете стучаться в дверь кабинета Начальника вашего отдела.

* * *

1

Вы стучитесь в дверь кабинета Начальника вашего отдела.

2

Или он предлагает вам войти, или он не предлагает вам войти.

3

Если он предлагает вам войти, то вы входите.

4

Если он не предлагает вам войти, то вы стучитесь еще.

5

Предположим — а такое случается постоянно, — что…

6

Вы стучитесь еще.

* * *

1

Вы опять стучитесь в дверь кабинета Начальника вашего отдела.

2

Или он отвечает вам «Войдите», или он вам не отвечает.

3

Если он отвечает вам «Войдите», то вы входите, если, конечно, вы не законченный идиот или если вас не поразила внезапная глухота.

4

Если он вам не отвечает, то вы, расстроенный, озадаченный, но не теряющий присутствия духа, разворачиваетесь и возвращаетесь в свой кабинет в ожидании радостной возможности для встречи с Начальником вашего отдела.

5

Предположим — а такое случается постоянно, — что…

6

Вы, расстроенный, озадаченный, но не теряющий присутствия духа, разворачиваетесь и возвращаетесь в свой кабинет в ожидании радостной возможности для встречи с Начальником вашего отдела.

* * *

1

Вы все хорошо продумали, вы приняли решение, и вы идете к Начальнику вашего отдела, чтобы попросить его увеличить вам зарплату.

2

Или он на месте, или его на месте нет.

3

Если он на месте…

4

Пять против одного, что его на месте нет!

5

Вы выиграли!

6

Вы ждете в коридоре, когда он вернется.

* * *

1

Вы ждете в коридоре, когда вернется Начальник вашего отдела.

2

Вернется или не вернется?

3

Вернется!

4

Не вернется!

3

Да!

4

Нет!

5