Когда на твоих руках умирает друг…

Нет, я не могу подробно рассказывать о последующих страшных днях. Судя по календарю, их было всего десять. Но мы постарели за это время по меньшей мере на десять лет…

Сначала мы мчались по горным дорогам на старом, готовом вот-вот развалиться санитарном автомобиле, который раздобыл доктор Шукри. На границе нас ждал самолет, и через два часа мы были уже в Ташкенте, в родном институте. Но что толку. Ни самые опытные профессора, ни новейшие препараты не могли спасти нашего товарища.

Спасти его могли бы только мы сами, если бы успели к этому времени разгадать тайну проклятой болезни. Но мы не успели.

— Мы здесь, кажется, уже нащупали, как создать вакцину, — сказал мне мрачно профессор Ташибаев. — Случись несчастье месяцем позже, мы, наверное, сумели бы предохранить его от заражения. А пока…

Женя держался поразительно, хотя, как мне казалось сначала, первое время просто не отдавал себе отчета, насколько все обстоит серьезно. Он не хотел, чтобы мы везли его в Ташкент, и подтрунивал, что вот, дескать, горе-лекаря: не могут отличить болезнь Робертсона от простой лихорадки. Прощаясь с Николаем Павловичем, который оставался в лагере, Женя сказал:

— Вы тут, пожалуйста, моих муравьев голодом не заморите. Вернусь, чтобы они не жаловались.

Но с каждым днем становилось очевиднее, что вернуться снова в наш лагерь ему уже не удастся. Женя не мог не понимать этого, потому что отлично видел, как ход его болезни неумолимо повторяет с точностью не только по дням, но даже и по часам трагедию Селима. Никаких сомнений ни у кого не оставалось: его поразила безжалостная болезнь Робертсона.

И все-таки Женя не сдавался. Мы с Машей дежурили возле него днем и ночью, и он заводил длинные разговоры о том, кто из грызунов может хранить болезнь, где она прячется, по его мнению, осенью и зимой, в перерывах между эпидемиями, какие исследования надо провести, чтобы выявить все звенья цепочки распространения болезни от животных к людям.

Признаюсь, порой мне это начинало казаться какой-то глупой мальчишеской бравадой. Но однажды, когда Марии не было в палате, Женя вдруг сказал мне спокойно и строго:

— Ты думаешь, я бодрюсь, стараюсь себя успокоить игрой в героического деятеля медицины? Изображаю из себя этакого книжного бодрячка, которому все нипочем, даже собственная смерть? Эх ты, психолог! Я просто твердо знаю, что умру. Нет у вас для меня лекарства, лекаря. И хочется мне напоследок найти, нащупать хоть кончик той ниточки, за которую потянешь — и распутается весь клубок, понимаешь? Чтобы я и дальше распутывал его вместе с вами, после того, как… — И, кивнув на потрепанный блокнот, лежавший на тумбочке возле кровати, добавил: — Ты его полистай потом, может, что и пригодится.

На седьмой день у него помрачилось сознание. А на рассвете девятого дня, когда за распахнутым окном в институтском саду только начинали весело перекликаться просыпающиеся птицы, наш товарищ Евгений Лаптев скончался.

Через три дня после похорон мы с Марией выехали обратно в долину. Профессор Ташибаев хотел было заменить ее кем-нибудь из сотрудников института, но Мария только молча посмотрела на него, и он сразу заговорил о другом.

До границы мы ехали на поезде. В купе нас было только двое. Маша все время лежала на верхней полке и смотрела в потолок. Я не находил себе места, то и дело выходил в коридор курить, без всякой нужды принимался — в какой уже раз — осматривать и перевязывать тюки с оборудованием, потом достал затрепанный блокнот погибшего друга и снова начал листать его.

В этих отрывочных записях не было никаких откровений или открытий. Случайные наблюдения над животными вперемежку с выписками из понравившихся книг, какие-то рисунки, пометки о разных забавных черточках, подмеченных мимоходом у кого-нибудь из нас. Женя многим интересовался, и глаз у него был острый, цепкий.

«…Удивительно все-таки, сколько опасных силков расставила повсюду природа человеку! Какие только болезни не таятся, например, в норах грызунов: и чума, и таежный энцефалит, и бешенство! Причем многие из них для самих животных неопасны, а губительны лишь для человека. Начинает казаться, будто слепая природа прямо-таки с иезуитским коварством расставила капканы в диких, труднодоступных местах и терпеливо ждет миллионы лет, когда туда придет человек. Ведь микроб чумы, как уверяет Машка, старше человека по крайней мере на пятьдесят миллионов лет. Что же, рассматривать его как этакую живую мину поразительно замедленного действия?!

Но это, конечно, лишь кажется. Просто все живое нуждается в определенной среде для нормального существования. И повсюду идет вечная, бесконечная борьба за существование, за выживание наиболее приспособленных. Человек лишь случайно порой „вваливается“ в эту схватку микробов между собой.

Академик Павловский, создавший замечательное по своей стройности и глубине учение о природной очаговости болезней, писал: „Болезни с природной очаговостью стары для природы и новы лишь в отношении времени и условий поражения ими людей и еще более новы, если судить о времени, когда врачи научились правильно их распознавать“.

Блестящий зоолог, микробиолог, путешественник, страстный фотограф — чем только не увлекался этот замечательный старик! Вот у кого надо поучиться…»

«Никак не удается подобраться поближе к архарам и понаблюдать за ними. Сегодня наткнулся на большое стадо. Подошел метров за двести. Они смотрели на меня и совершенно не пугались. Но едва двинулся дальше, вожак подал сигнал, и стадо умчалось.

Даже к спящим архарам не подкрадешься. Они хитрые: всегда устраиваются где-нибудь возле колонии сурков. При малейшей тревоге сурки их вспугивают своим свистом, и бараны убегают…»

Я листал страницу за страницей, не особенно вчитываясь. В глаза лезли лишь отдельные записи, другие словно застилало туманом.

«…Очень меня заинтересовало, что некоторые муравьи возле пятого муравейника почему-то странно себя ведут. Они совсем не участвуют в общей жизни муравейника, а, облюбовав себе какую-нибудь травинку повыше, забираются на нее и сидят там неподвижно, вцепившись жвалами в листовую пластинку. Я пометил некоторых лаком для ногтей, который взял у Машки, — на другой день все они снова оказались висящими на травинках. Зачем они это делают? Сошли с ума? Еще одна загадка. Как говаривал дедушка Крылов: „Весьма на выдумки природа таровата…“

Интересно, уходят ли эти „рехнувшиеся“ муравьи хоть на ночь в муравейник или висят так целыми сутками? Но как это проверить? И так все в лагере глумятся над моим увлечением муравьями».

«Видел издали Хозяина и опять стал думать: почему же не заболевает этот зловредный старец? Ведь должна быть какая-то причина. Маша считает, будто у него выработался иммунитет. Но тогда можно, значит, и у других людей выработать невосприимчивость к болезни, над загадкой которой мы так безуспешно бьемся? Ну, это уж нашим медикам виднее. Я тут профан…»

Ну, а дальше опять про муравьев… Я отложил блокнот и стал смотреть в окно. А Мария все лежала наверху на полке и молчала как мертвая.