Первая армия наступала к Рудне двумя колоннами, а слева от нее шла Вторая, вдоль днепровского берега, на селение Катань, и по большой Пореченской дороге. С самого начала войны не было в войсках такого живого и бодрого духа, как в эту дождливую, туманную и слякотную ночь. Непроглядная тьма и пронзительный ветер, разносивший повсюду косые полосы холодной водяной россыпи, никого не смущали. Дождь хлестал, а солдаты улыбались. Ветер выл, а они перебрасывались веселыми прибаутками. Войска действительно жаждали встречи с врагом и рвались в бой…

Двадцать седьмого июля, за один переход до Рудни, обе армии остановились. Дневка? Зачем? Чтобы дать французам день для соединения их сил? В главных квартирах водится немало злодеев. Что, если Наполеон узнает о предприятии? Странно, очень странно! Может быть, у генерала Барклая созрел какой-нибудь новый план наступательных действий? Но к чему новый план, когда покамест все благоприятствовало осуществлению старого? Только что получилось известие о том, что атаман Платов наголову разбил авангард Нея — шесть полков французской кавалерии под начальством генерала Себастиани. Случилось это у деревни Инково, Молево Болотогож. Платов гнал французов до Лешни, доскакал даже и до Рудни и видел, что она пуста. Появились пленные французы — один полковник, семь обер-офицеров и три сотни солдат. Пленные единогласно показывали, что французские начальники не знают о наступлении русских и не готовы к встрече. Дневка еще ничего не испортила. Однако она была вредна и опасна.

Получив приказание остановить наступление, Багратион пришел в бешенство и сейчас же начал отправлять к Барклаю ординарцев и адъютантов с письмами и записками. Что было в них — никто не знал. Но, наверно, Барклаю было очень не по себе, когда он читал их. Ответы главнокомандующего были странные. В селении Приказ-Выдра, где он остановился, плохая вода и дурные сообщения. Поэтому он переводит свою главную квартиру в деревню Мощинки, за восемнадцать верст от Смоленска по Пореченской дороге. Получены сведения о приближении громадных неприятельских сил. Они появились уже у Поречья, на правом фланге Первой армии, а также будто бы невдалеке от Катани, чуть ли не рядом со Второй армией.

— Что ж из этого? — спрашивали друг друга солдаты и офицеры. — Ведь Платов-то не побоялся… Ведь мы же идем бить французов, сколько ни есть их…

Появление французов не могло быть причиной остановки движения. Это был просто наудачу выбранный предлог. Таким предлогом могли бы служить и дождь и ветер, дувший в лицо. Барклай выбрал французов.

— Ахти, господи! Да каков же наш главнокомандующий! Это… это Фабий Медлитель, черт его съешь!

Словцо, сказанное на долгом и скучном биваке, вмиг облетело полки.

— Фабий Кунктатор… Барклай — Фабий Кунктатор…

Иначе Барклая теперь уже не называли. Немногие знали, что означает это имя, и даже — что это за имя. Но в чужих звуках его чуялось что-то оскорбительное и насмешливо-недоброе. И к Барклаю имя это прилагалось просто как бранное. По-прежнему оставалась одна только прямая надежда: Багратион. Да вспоминали еще и Кутузова. Что касается самого князя Петра Ивановича, в колебаниях и неопределенности Барклаевых действий он снова видел ненавистную ему черту: трусливую оглядку… Нет, это не просто осторожность, хуже! Целый день князь Петр метался по своему шалашу в тоске и смертельной досаде. Вся главная квартира Второй армии сбиралась любоваться его смелым гневом и сочувствовать пылкой ярости. Невозможно полагаться на Фабия! Нельзя доверять его нечленораздельным отпискам! У страха глаза велики. Да и не тот у Барклая глаз, что у Багратиона. И князь Петр Иванович решился выяснить, чего именно боится Барклай. А для этого приказал немедленно сформировать легкий отряд из двух батальонов Смоленского пехотного полка и нескольких эскадронов конницы и отправить его в ночной поиск за Катань…

Уже смеркалось, когда Багратион вышел проводить уходивший в экспедицию отряд. Дождь усиливался. Земля становилась все хлипче и вязче. Но люди глядели весело. У лошадей был сытый вид. Саквы, полные овса, тяжело покачивались у седел.

— Мундштучь! Садись! Глаза налево, по четыре направо заезжай, ма-арш! М-а-арш!

— С богом! — сказал Багратион. — Ночь спать не буду, други, вас поджидаючи!

До Катанского леса шли без предосторожностей. Живо раздавался легкий топот наскаканных коней, бойко звенел людской говор, позвякивали гусарские сабли и мерцали в темноте огоньки офицерских трубок. В лесу надо было быть осторожнее. Проводники, которые вели отряд, говорили, что вчера земляки их, ехавшие в Смоленск, видели по ту сторону засеки французов. В надежности проводников сомневаться не приходилось. Это были три крестьянина из деревни Росасны — три русака, честных, смышленых и смелых до отчаянности. Никакой шум не выдает так предательски ночное движение войск, как человеческий голос. Да что голос! Чириканье куличка слышно бывает по ночам за версту!

— Сабли под ляжки! — скомандовал подполковник Давыдов своим гусарам. Молчать, ребята, ни чичирк!

И стало в лесу тихо-тихо — сучок не треснет, листочек не прошелестит. Надо было иметь звериное ухо, чтобы услышать, как кони пошевеливали удилами. Лес редел, и поляна открывалась за поляной — верный знак, что близка опушка.

Гусар Циома был смешлив от природы. Иной раз когда кругом и не было никого и смешного ничего отнюдь не происходило, вдруг вскакивал он с места и, силясь удержаться от хохота, начинал хрипеть, шипеть, как старые стенные часы перед боем, плеваться и так громко кашлять, что по соседству вздрагивали и люди и лошади.

— А ты ж, Циома, забув, я колысь давав тоби хлиба, — склонясь с седла, прошептал товарищ-гусар, — а ты теперь дай мени трошки сала.

Эта невинная шутка чуть не опрокинула веселого гиганта наземь. Циома прыснул, зафыркал, и громовое эхо его хохота раскатилось по всему лесу, дробясь и повторяясь в тысяче подголосков. Давыдов случился близко.

— Лови, бестия!

Над Циомой сверкнули ножны подполковничьей сабли. Хр-рясть! Удар пришелся по шее. Да какой удар! Будь гусар под каплей, не жаль бы. А то ведь так, ни за что. Но дело оказалось непоправимым. На опушке взыграла тревога. Заревел горн. И через минуту послышался тяжелый ход конницы. Впереди скакали офицеры, за ними — трубачи. Эскадрон французских кирасир в белых шинелях и мутно поблескивавших касках вырос перед гусарами Давыдова словно из-под земли. Конь-неук встал под Циомой на дыбы. Смешливый великан выхватил саблю. Кругом него уже звенели клинки и гремели пистолетные выстрелы. Рубились лихо. И коли сек гусар по черепу, так до самых бровей, по плечу — так до самого пояса. Давыдов чертом вертелся в этом аду.

Казаки и пехота выходили к опушке с другой стороны. Среди них не было Циомы. И потому им удалось подойти к французскому биваку без тревоги и насесть на него как снег на голову. Пока гусары справлялись с кирасирами, пехота крушила французский обоз, а казаки рыскали по лагерю, подбирая трусливых. Что это был за лагерь и чей обоз? Выяснилось это самым необыкновенным образом. Донской урядник Кузьма Ворожейкин и рядовой Смоленского пехотного полка Агей Сватиков никогда до сих пор не встречали друг друга. Судьба впервые столкнула их в эту ночь под огромной сосной, огороженной плетневым забором, у большой роскошной коляски с поднятым верхом. И случилось так, что одновременно с двух разных сторон заглянули они в кузов этой коляски. То, что они увидели там, было в высшей степени интересно и важно. В экипаже прятался французский офицер с белым крестиком Почетного легиона на груди. На лице его явственно обозначались отчаяние и жестокий страх. Дрожащая рука сжимала огромный пистолет. Урядник и солдат, не раздумывая, полезли на француза. Но кавалер Почетного легиона, несмотря на свою очевидную застенчивость, был силен и ловок. Сперва грохнул выстрел, а затем тяжелая, налитая свинцом рукоятка еще дымившегося пистолета просвистела мимо головы Ворожейкина. Сватиков охнул и откинулся навзничь. Но Кузьма был цел и крепко держал француза обеими руками за талию. В коляске судорожно бились и катались два тела. Из длинной бороды урядника летели клочья седо-рыжих волос. Острые зубы впились в его лицо, и липкие струйки крови застревали в усах. Но он не чувствовал боли, а только хрипел, ломая своего врага:

— Вот тебе, пащенок! Давно же я до тебя добирался!

Давыдов еще издали заметил танцевавшую на месте коляску и подскакал, пораженный этим явлением. Судьба Пьон де Комба уже решилась, так как Ворожейкин сидел на нем верхом и ловко опутывал арканом. Но капитан все-таки делал кое-какие усилия, чтобы стряхнуть с себя волосатого наездника.

— Rendez vous! — сказал ему Давыдов. — Vous etes notre prisonnier!

— Grace! Pardon! — прохрипел пленник. Теперь он стоял, трясущийся и бледный, с арканом на шее и руках, а казаки вязали ему ноги.

— Monsieur, monsieur! — говорил он Давыдову. — On m'a die mon sabre d'honneur! De grace!

Ворожейкин вытаскивал из коляски какие-то портфели и шкатулки с гербами. Три росаснинских крестьянина уносили окровавленного Сватикова.

Утро следующего дня было солнечное, светлое и радостное. Спрятавшиеся в траве птицы наполняли воздух своими звонкими голосами, и казалось, что пели не они, а поля. Возле палатки генерала Васильчикова еще не потух костер. Десятка полтора кавалерийских офицеров собралось здесь вокруг Давыдова, всего час назад вернувшегося из экспедиции под Катанью. Подполковник не успел еще умыться и привести себя в порядок. Усатое лицо его было так закопчено пороховым дымом, что казалось чумазым. Офицеры глядели на него с завистью.

— Всю жизнь торчу среди битв, как казачья пика, — весело и бойко рассказывал он о происшествиях минувшей ночи, — а дела такого не видывал. Лесом шли — дров не видали. А как наскочили на обоз маршальской квартиры — у меня в пятках похолодело. Бог мой, что поднялось! И смутно, и черно, и курно!.. Но… попробовала-таки сабля живого мяса!..

Все слушали затаив дыхание.

— А как же ты, любезный Денис, герцогскую коляску полонил? — спросил кто-то. Давыдов расхохотался.

— Не я, — казак из конвойных Ларивона Васильича, именем Ворожейкин.

Оглянувшись и завидев невдалеке Кузьму, он крикнул:

— Эй, брат, подавай сюда!

Офицеры набросились на урядника: расскажи да расскажи, как полонил коляску маршала Жюно. Ворожейкин никогда не попадал в подобные переделки. И лестно было ему этакое внимание, и смущен он был немало. Рассказать! Да ведь не дома это у себя, за липовым столом, в добром кругу станичных шабров и сродичей замешать на пенистом цимлянском быль с небылью… Эх! Долго повертывался он во все стороны, недоуменно разводя руками, и наконец вымолвил с явственной тоской в маленьких острых глазках и голосе:

— Да что ж, господа, ваши высокие благородия! Чать, я не архитектур… Сделать — сделаю. А рассказать не могу я!

Слова эти были встречены взрывом дружного хохота. Урядника хлопали по плечам, совали ему в руки рубли и ассигнации. Неожиданный успех ободрил Кузьму.

— Наше дело такое, — пустился он толковать, — как-нибудь сбоку урвать, а не то, так и стречка дать. С лету падаем, словно ястреба на курей. Зачем туда с ножом, где топор положен? Наше дело такое. Покамест господа гусары секли-резали, мы по задам сквозили. Вот и вижу я: лежит он, будто в люлечке, голову в норку, а сапожки напоказ…

Раздался новый взрыв хохота. И весь рассказ Ворожейкина уже до самого конца сопровождался веселым смехом.

— Но важнее всего, — сказал Давыдов, — что в чемоданах и шкатулках, взятых из коляски Жюно, нужные сыскались бумаги. Сказывал мне генерал, что князь Петр Иваныч сразу за них принялся. А среди бумаг — пук прокламаций престранных.

Он вытащил из ташки лист и развернул его.

— Я прихватил одну. Диво!

— Т-сс!

— «Немецким быкам, — читал Давыдов. — Быки! Вы маршируете в ногу с солдатами великой армии. Не отставайте же! Счастие французского оружия зависит от вас. Достаточно ли вы жирны, чтобы стать героями огненной силы и мужества? Вы — первые немецкие быки, вступающие в Россию. За саксонскими быками следуют баварские, вюртембергские, вестфальские, а за этими итальянские, венгерские и другие. Все они лишь ждут сигнала Великого Скотобоя. Бодрствуйте, быки! Спешите! Скоро весь рогатый скот Европы будет завидовать вашим лаврам. Правда, вы не эйлауские и не фридландские быки, но все-таки крови и мяса в вас еще достаточно. Быки! Вы умрете славною смертью! Ваши кожи, переделанные на сапоги и башмаки, еще много послужат людям. Ваши потомки, вспоминая вас, еще долго будут поднимать гордый рев. Кто может отказать вам в глубоком уважении? Генералиссимус Дикий Бык».

Действительно, это было что-то до крайности странное.

— Одно думать можно: хоть и взяли французы себе немцев в союзники, но потешаются над ними жестоко!

Прокламация переходила из рук в руки. Давыдов задумался. Он стоял, опершись о бок чьей-то лошади, и, ударяя пальцами по колечку шпоры всадника, с упорным любопытством следил за тем, как от этих ударов оно шибче вертится и звончее поет. Но мысли его были далеки от того, на что глядел он. Никогда раньше не случалось ему так завлекаться мечтой, как нынче, после славного ночного поиска. «Чего нельзя совершить с двумя сотнями Ворожейкиных, размышлял он, — ежели сновать с ними без перерыву между транспортами и обозами, рекрутскими депо и отсталыми частями противника? Двигаются они по местам, отлично нам известным. Тут-то и вцепиться бы в них, как репейник в бурку. Но пехота не поспевает, конница не всегда выдерживает отпор, артиллерия бьет по воробьям. А все потому, что нужна тут не большая сила, а быстрота малой силы. Каждый набег в отдельности не великим будет сражением, но от множества таких стычек спутаются все французские карты, и останется французская армия без сообщения между корпусами и без провианта. А сведений необходимейших сколько добывалось бы! А утомление врага какое! Ах, надобно к войне регулярной приложить войну… партизанскую!» Давыдов так далеко занесся мыслями, что и не заметил, как возвращавшийся от главнокомандующего генерал Васильчиков подошел к офицерскому кругу. Сюртук его был распахнут. Молодецкая грудь вольно дышала под снежно-белым пикейным жилетом. Глаза сияли. Вишневый румянец горел на круглых щеках. И весь барственный вид его говорил о том, что он доволен. Багратион только что горячо благодарил его за ночной поиск. Правда, добытые сведения подтверждали основательность опасений генерала Барклая. Но уж очень хорошо было самое дело! Васильчиков потянул Давыдова за ментик.

— Полно грезить, любезный подполковник! Не дельное задумали вы. Скажу откровенно: не решился я даже, по просьбе вашей, князю о том доложить. Партизанство! Ей-же-ей, пустое! Вы — гусар, а казачьим напитаны духом. То ли дело стоять в чистом поле грудью, в божий день, хоть под ядрами и пулями, да в атаку ходить… А это что ж?

И он повернулся, чтобы идти к себе в палатку, улыбающийся, горделиво-прямой. Назовите лунатика по имени, и он упадет. Подобное произошло и с Давыдовым. Будто вдруг сорвался он с огромной высоты блестящих своих замыслов в бедную, будничную сферу серых генеральских слов. «Глупец!» — подумал он о Васильчикове и проговорил громко:

— Пожалуй, пусть и не докладывает князю… Но знает меня князь еще с седьмого года и по Турции. Сам дойду!

«Государь!

Ваше величество, вероятно, уже имеете донесение о небольшом, но славном деле, происшедшем на днях у селения Катани. Очень забавны обстоятельства, при которых герцог д'Абрантес потерял свою коляску и вместе с ней важнейшие бумаги. Не сомневаюсь, что одна из этих бумаг остановила на себе особенное внимание вашего величества. „Воззвание к немецким быкам“ — документ большого политического значения, так как раскрывает сущность отношений, существующих между союзниками. Этот же документ сыграл роль лакмусовой бумажки и для разъяснения моих отношений с князем Багратионом. Я уже не раз утруждал ваше величество описанием этих отношений, — вам угодно было знать о них возможно обстоятельнее. Благословенная судьба приблизила мою скромную особу к вам, государь, настолько же, насколько она отдалила от вас князя Багратиона. Говоря о нем в моих письмах, я всегда стремился к самой полной лояльности. Едва ли упало хоть раз с пера моего прямое слово осуждения. И теперь я не могу и не хочу осуждать его. Но благоволите, ваше величество, прослушать историю, которую я расскажу вам.

Вместе с коляской Жюно наши казаки и гусары захватили одного капитана французской штабной службы. Раньше он состоял в корпусе маршала Даву. Но потом, по неудовольствиям с ним, перешел к Жюно. Фамилия этого офицера виконт Пьон де Комб. Ко мне привели на допрос высокого молодого человека совершенно приличной наружности. Он стоял передо мной, прислонившись к столу, заложив руки в карманы и не снимая с головы огромной медвежьей шапки. У него был вид повелителя. Это возмутило меня, и я крикнул:

— Долой шапку!

Он послушно снял ее, поставил на стол и от этого сделался ниже ростом, сразу утратив свое фальшивое и вызывающее величие. Превращение в простого смертного, в жалкого пленника, каким он и был в действительности, только подчеркнуло благородные особенности его лица и фигуры.

— Простите, ради бога, — сказал он при этом, — Бонапарт ввел в закон и обычай для военных не снимать шапок нигде, даже во дворцах и храмах.

Он назвал узурпатора по фамилии. Меня это заинтересовало.

— Как? — спросил я. — Почему вы отказываете вашему императору в титуле?

— О граф! — с горячей готовностью отвечал он. — C'est dieu, qui m'y a fait penser. Я счастлив, что вы обратили на это внимание. Император! Нет человека в мире более ненавистного для меня, чем он. Животное всегда, но часто еще и зверь, — c'est lui У меня не было возможности вредить ему. Оставалось только насмехаться. Mais le ridicule n'avait jamais tue personne, meme les gens qui le meritaient le plus.

Когда он назвал свое имя, я понял, с кем имею дело. Его фамилия в родстве с маркизами де Жюмильяк. Это одна из очень хороших фамилий Франции, и я помню это с детства.

— Pourquoi geverz-vous des miserables comme се Napoleon? — спросил я.

Тут он со слезами на глазах рассказал мне свою биографию, довольно обычную во Франции для дворян его возраста. Пьон де Комб окончил семинарию и приготовлялся к духовному званию, так как вся семья его и он сам были глубоко религиозны. Вихрь революции разрушил эти планы. Юноша очутился в революционной армии. И вот он — капитан и кавалер Почетного легиона. Это не мешает ему, однако, оставаться самым живым и деятельным роялистом. Даже здесь, в России, он не упускал ни одного случая, чтобы приложить к делу свои подлинные убеждения. Он клятвенно заверил меня, что „Воззвание к немецким быкам“ написано им. Несчастный виконт тронул мое сердце, давно привыкшее ко многим видам человеческих бедствий. Уже отсюда я вижу, что и ваше величество также склонны сочувственно отнестись к бедному малому, который так долго бродил, спотыкаясь, в сумерках затмившейся и потускневшей жизни. Я обещал ему целость и заботу. Как он был мне благодарен!

На следующий день князь Багратион позвал меня к себе. Речь зашла о виконте. С первых же слов князя я догадался: именно то, что заставило меня оказать этому офицеру сочувствие и снисхождение, восстанавливало против него князя.

— Будучи роялистом, он служит Наполеону? Извините, граф, но, коли так, он — негодяй! Я попытался разъяснить дело.

— Что? Будучи офицером, он пишет возмутительные письма к солдатам? Надо расстрелять этого гнусного изменника, чтобы он не поганил русскую землю!

Выкрикивая эти жестокие и несправедливые слова, князь бросал на меня такие взгляды, что моя голова кружилась от ощущения бездонной глубины, лежащей между нами. Pouvais je Soupgonner que fetroitesse inclairvoyante de cet homme pouvait aller jusque la! Если бы совесть моя не была абсолютно чиста перед вашим величеством и моей новой родиной, я впал бы в отчаяние.

Сегодня на рассвете капитан Пьон де Комб был расстрелян.

Когда-то ваше величество выражали желание ознакомиться с дневником, который я веду с давних пор. Вот страница моего дневника: она, как мне кажется, заслуживает того, чтобы занять ваше внимание странными конфликтами, возникающими между вашими верными слугами. И князь Багратион, и генерал Барклай, и я — мы все готовы умереть за Россию по первому знаку нашего государя. Но где же все-таки согласие чувств и мыслей между нами, если говорить не о смерти, а о жизни и деятельности? Не скрою от вашего величества, что ответа на это послание я буду ожидать с живейшим нетерпением. Сравниться с ним может только безграничная преданность, которою одушевлен вашего императорского величества генерал-адъютант граф Эммануил де Сен-При. 28 июля 1912 года. Главная квартира 2-й армии, на марше в сел. Приказ-Выдра».

Наполеон решил вывернуть наизнанку весь ход своего наступления на Россию. Суть маневра заключалась в том, чтобы немедленно оставить Витебск, форсированным маршем выйти с главными силами к селениям Росасне и Хомину, неожиданно перейти там Днепр, а после этого захватить в тылу у Барклая Смоленск.

И французские войска двинулись от Двины к Днепру. Шли они по таким грязным и топким дорогам, что не только лошади, но и люди тащили на себе артиллерию и обозы. Происходившая от этого задержка очень тревожила Наполеона. Но двадцать седьмого июля Платов разбил авангард маршала Нея у Молева Болота. Дело это заставило Наполеона предположить, что Барклай изменил свою тактику и сам ищет генерального сражения. Двое суток император ждал атаки русских. Однако ее не было. Тогда он опять двинул все свои войска к Днепру. У Росасны и Хомина собралось около двухсот тысяч человек. Первого августа Наполеон выехал из Витебска. Он почти не спал в дороге, и карета его мчалась вперед, как ураган.

Итак, случилось то самое, чего опасался Барклай, когда делал вид, что соглашается, по требованию своих генералов, на наступление. Смоленск был бы потерян в эти же первые дни августа, если бы не твердое решение русского главнокомандующего не удаляться от города больше, чем на три перехода. Только это и могло спасти Смоленск.

Росасна торчала на берегу Днепра за глухим лесом и болотами. Рядом с деревней лежал набоку гнилой, почерневший от времени деревянный господский дом без окон, дверей и двора, прямо посреди крестьянских огородов. Все было пусто и в доме и в деревне. Не лаяли собаки, не кричали петухи, не мычали телки и коровы, — будто вымерла Росасна. Зато за несколько сот саженей от околицы, на реке, кипела жизнь. Оба берега были густо покрыты французскими войсками. Горы запасных понтонов, приготовленных для переправы бочек и веревочных бухт, громоздились повсюду. Пешие части уже шагали по мостам. Артиллерию спускали к реке на канатах. Конница переправлялась вплавь. Наполеон спешил. Он стоял возле своей маленькой кареты, сверкавшей лаком и тонкой позолотой, с подзорной трубой у глаз. Ветер развевал вокруг его колен длинные полы шинели. Кругом толпилось множество свитских генералов и офицеров в расшитых мундирах. Льстивый шепот легкими волнами перебегал по этой толпе. Все шло прекрасно.

Однако это лишь казалось так, будто деревня Росасна совсем опустела. В трехоконной избе, крайней с той стороны, где происходила переправа французских войск, были люди. В углу за печью сидел слепой старик и плел из ивовых прутьев корзину. Белые пятна его незрячих глаз, да и все худое длиннобородое лицо были обращены кверху. Узловатые черные пальцы быстро и точно насаживали на клетку прут к пруту. Изредка он поправлял на лбу ремешок, которым были стянуты кругом головы его желто-серые волосы, и вздыхал. Чуткое ухо его прислушивалось к глухому бормотанью солдата, лежавшего на скамье под шинелью.

— Думал я… думал, — бормотал солдат, — что им, талагаям, на походе?.. Знай сидят себе в седлах да едут… Ох, выше, ребятушки, невод-то волочите, — вишь, рыбина мимо хлещет. Во-во… Едут, а тут тащи на себе ранец… Что-й, думаю, за дело такое? АН, сом! Большуща-ай! На неделю теперь, Фросьюшка, еды нам будет! Слава содетелю! А только вижу я — будь она проклята и гусарская служба! Два ранца соглашусь нести.

Солдат бредил. Под окном раздался осторожный голос:

— Эх, слухай! Кто там у вас… дома-та-т?

— Ходи, ходи, Ананьич, — ответил старик. — Сейчас зятек придет и друзей приведет…

В избу вошел местный староста, рябой, темнолицый мужик с широкой бородой. Перекрестившись на образа, он внимательно поглядел в сторону солдата.

— Плох?

— У последних минут, Ананьич! Ноне к вечерням отойдет. Уж я и шептать пытал, и молитвы пел — не берет. Да где ж? У его любезного, гноище в грудях скопилось, — рази вынешь?

— Вот те и Агей Захарыч Сватиков! — вымолвил староста. — Боевой землячок наш! Был — и не станет!

В сенцах застучали сапоги, зашуршали лапти. Дверь скрипнула и впустила в горницу сразу троих мужиков. Это были те самые крестьяне, которые и в Смоленск поспели к приходу туда русских армий, и недавно провожали за Катань экспедиционный отряд. Один из них, тот, что носил белые порты, был хозяином избы.

— Ну и дела! — выговорил он, садясь на скамью возле раненого Сватикова. — Дела-а-а! Надо быть, ноне же и переправится… Больно спешит!

— Главная причина — куда их теперича леший кинет? — спросила поярковая шляпа.

Сватиков уже не бредил. Он лежал совершенно неподвижно, только пальцы его еле заметными движениями собирали в мелкие складочки край покрывавшей его шинели. При последних словах крестьянина в шляпе он захрипел тяжело и трудно. Глаза его открылись, и пристальный, как будто удивленный взгляд обошел всех находившихся в избе. В горле Сватикова булькало и свистело. Голова поднялась с подушки.

— Агей Захарыч! Мила-ай! Уж ты… лежи уж. Христа для!

Слепой старик хоть и не видел, а знал, что делалось в избе.

— Не тревожьте его, детушки, — сказал он. — Сейчас он зд всю жизнь главное молвит! Подошло ему время…

Сватиков действительно хотел говорить. Несколько секунд это ему не удавалось: тонкие губы, покрытые сухой белой коркой, шевелились туго и беззвучно. От напряжения серые глаза сделались огромными и засветились тусклым, безжизненным огнем. Руки и ноги двигались в мучительных усилиях, помогая непослушному языку.

— Где… хранцузы-то? Вопрос был глух и невнятен.

— Издеся! — хором отвечали мужики. — Через Днепр прутся. С самой ночи… краю нет!

Сватиков вздрогнул. Бледное лицо его с острым, как у покойника, носом оживилось и, кажется, даже порозовело. Голос внезапно окреп.

— Соседушки! — уже значительно явственнее проговорил он. — Родимые! Ведь это они на Смоленск торопятся… его брать хотят, в обход, стало быть… с заду! А как несведом о том князь наш Петр Иваныч? Ну и… сгиб Смоленск! А-а-а…

На этом оборвалась речь Сватикова. Он хотел еще сказать что-то. Но вместо слов только тянул эту хриплую, страшную, полную невыразимого отчаяния ноту:

— А-а-а-а!..

Мужики замерли, молча глядя на солдата. Однако испуг и изумление их продолжались недолго. Первым вскочил и засуетился хозяин избы.

— Батюшка ты наш, Агей Захарыч! Приставил ты нам голову к плечам! Ведь и впрямь на Смоленск они гонятся… Через Красный — на Смоленск! Что ж теперь? А? Видать, и нам гнать надоть! Князя повестить — главное дело…

— И то! — подтвердил другой. — Расее, чать, все служим!

— Запрягай, хозяин! — крикнул третий. — Время-то не повторное. Скачем!

Мужики, крестясь и отыскивая рукавицы, кинулись к порогу. Староста хотел было остеречь:

— Не вдруг на гору-то! С поноровочкой!

Но его никто не слушал. И в избе опять остались только слепой старик, Ананьич и Сватиков. Агей лежал, запрокинув голову. На губах его теперь пузырилась бело-розовая пена. Он как-то странно и страшно дышал — не грудью, а и животом и ногами — весь. Пальцы судорожно мяли шинель. Старик подошел к нему, наклонился и, прислушиваясь, спросил:

— Кончаешься, раб божий Агей?

Сватиков не ответил. Да он уже и не дышал.

Уже четверо суток обе русские армии делали трудные и опасные марши. Когда Барклай, оставив движение к Рудне, потянулся двадцать седьмого июля в сторону от неприятеля, правей его, и увел свою армию в село Мощинки, Багратион перешел в Приказ-Выдру и, выставив передовые посты через Лешню и Катань до Днепра, расположился на том самом месте, где до того стоял Барклай. Здесь действительно была дурная вода. Но еще хуже было то, что Михаил Богданович, по-видимому, вовсе отказался атаковать французов в Рудне. Багратион слал к нему записку за запиской, резкие и колкие. Ответы приходили холодные, лаконичные и невразумительные.

— Правый фланг… Поречье… Сколько угодно всего, лишь бы не драться, — возмущался князь Петр Иванович. — Повесить его, Алеша, мало!

Надо было протестовать против такого положения вещей. Требовалась открытая демонстрация. Багратион повел свою армию к Смоленску. Туда же отступал и Барклай. Казалось бы, все кончено. Но тридцать первого июля Багратион получил новый приказ — опять идти к Рудне. Ермолов сообщал дискретно, что главнокомандующий успокоился за свой правый фланг и потому хочет действовать. Первая армия выступила, дошла до селения Шеломца и здесь остановилась. Второго августа и Вторая армия осела в деревне Надве. Теперь Багратион бесповоротно убедился в полной никчемности всех планов Барклая. Да, пожалуй, никаких планов уже и быть не могло. Французы шевелились везде. Движения их корпусов были так рассчитаны, что для общего соединения всех сил почти не требовалось времени. Итак, четыре бесценных дня были потеряны самым преступным образом. Скоро Барклай и шагу не сможет ступить без того, чтобы не быть отрезанным от Смоленска. Одному Багратиону, конечно, не под силу защитить город. Простой диверсией к Дорогобужу Наполеон имел возможность вбить мертвый клин между русскими армиями. И в этих-то обстоятельствах обе они, истомленные бесцельными маршами, стояли на месте. Отдельные отряды производили поиски и нигде не открывали неприятеля. А Михаил Богданович писал Багратиону, что наступление вовсе не отменено.

Князь Петр Иванович от досады ничего не понимал в совершавшемся. Да и никто ничего не понимал. Офицеры кричали:

— Черт знает что делается! Бродим туда и сюда, и сами не знаем зачем.

Никогда еще с таким единодушием и так ожесточенно не бранили Барклая. И никогда так дружно не стояли горой за Багратиона, как теперь. Вдруг Михаил Богданович приехал в лагерь Второй армии.

Главная квартира Второй армии разместилась в самой Надве, а войска вокруг. Солдаты живо нарубили веток и настроили шалашей. Высокий берег Днепра, занятый вдоль дороги из Рудни в Смоленск обширным лагерем, потонул в свежей зелени. Отсюда расстилались золотые просторы взволнованных легким ветром полей. По просторам этим бежали проселки. Солнце закатывалось, и дали синели. Но ружья, составленные в козлы, еще сверкали по всему лагерю. Пехотные солдаты таскали откуда-то солому и прутья. То здесь, то там всплескивались песни, гремела музыка и подыгрывали рожки. Горьковатый дымок бивака носился в воздухе. Как фейерверки, полыхали костры, сложенные из поломанных колес, — какое дерево суше и горит с таким молодецким треском, как это испытанное старье!

Везде огни, говор… Но вот взвилась под облака ракета. Зоревая труба издалека подала свой томный голос, призывая к покою. Вереницы вороных и рыжих коней весело шли с водопоя. Другие стояли у плетней и ржали, приветственно помахивая головами. Барабаны забили «на молитву». Задумчивый свет полного месяца пролился на землю…

Барклай приехал из Рудни. Князь Петр Иванович встретил его обильным ужином в большом, укрытом листвой шалаше. Гостеприимство было у Багратиона в крови. Но он не спал уже несколько ночей. Лицо его пожелтело, он ежился от озноба и с трудом унимал дрожь в челюстях. После ужина генералы вышли на лужайку, окруженную цепью часовых, под открытое небо, к костру. Барклай стал в тени шалаша, заложив за спину здоровую руку, и замер в неподвижности. Сен-При устроился на толстом обрубке дерева и принялся палочкой вычерчивать на земле какие-то гербы и геральдические знаки. Толь с независимым видом прилег у огня и грелся, разгребая шпагой уголья. Багратион быстро ходил по лужайке взад и вперед.

— Что вы наделали, ваше высокопревосходительство! — говорил он, бросая на Барклая откровенно гневные взгляды. — Подумать страх! Был Наполеон в Витебске и о наступлении нашем в мыслях не имел; войска свои на двести пятьдесят верст растянул. Принц Евгений шел на Поречье, Даву только еще из Могилева выбирался. Что против нас оставалось? Ней и двадцать тысяч Мюратовых в Рудне. Их-то и надо было истребить. Да больше того: мы бы отрезали Наполеона и от прочих корпусов и били бы их поодиночке. И что ж? Вместо того принялись за маневры — бегать, на месте топтаться. Может, по теории в том и есть смысл, а по практике — не вижу. И что такое, ваше высокопревосходительство, маневры на войне, как не… глупость? Свели все на нет… Ах, горе!

— Мы дали неприятелю время соединить свои силы, — сказал Сен-При, — но еще не все потеряно. За Рудней лишь десять полков кавалерийских, десять пушек и один полк пехоты. Одно из трех: или французы хотят нас атаковать с той стороны, где не ждем мы их; или тянут, чтобы полностью для атаки собраться; или держать нас намерены здесь против себя, покамест не управятся с Третьей армией Тормасова. Во всех случаях необходимо нам занимать Оршу и Витебск. Если же не сделаем того, Смоленск погиб и придется нам прямо на Москву идти…

— Запоздали ваши советы, граф, — резко отозвался Багратион, — а что не в пору, то худо. Он остановился перед Барклаем.

— Что же, ваше высокопревосходительство? Дождусь я от вас слова прямого и ясного? Или…

Глаза его так выразительно сверкнули, что несколько встревоженный Толь приподнялся на локте, а Сен-При вскочил с обрубка и вовсе исчез. Лысой голове Барклая было холодно. Он надел шляпу.

— Французские корпуса, против которых вашему сиятельству и мне предстояло сражаться, — раздался его тихий голос, — сильнее нас. Успех был сомнителен. Сверх того, и он не избавил бы нас от противника. А неудача повлекла бы за собой самые большие бедствия…

Багратион сорвал с себя шарф и швырнул его в догоравший костер. Толь с натянутой улыбкой подбросил прутьев в огонь. Наступило долгое молчание.

— Господа! — вдруг раздался из-за шалаша громкий окрик Сен-При. Кажется, все решилось!

Он с мальчишеской резвостью бежал к лужайке и взволнованно размахивал руками, от чего золотой генерал-адъютантский аксельбант развевался за его правым плечом.

— J'etais tout a 1'heure temoin des sentiments de nos excellenls paysans… Et ils font preuve dans tout ceci d'une abnegation qui est veritablement admirable…

— Да говорите же по-русски, граф! — в бешенстве крикнул Багратион. Разве не знаете вы, что не понимаю я болтовни этой…

Сен-При покраснел и с быстрого бега перешел на шаг. Подойдя, он проговорил сухо и вежливо:

— Три крестьянина из деревни Росасна прискакали сюда, чтобы сделать важные сообщения вашему сиятельству. Я сейчас выслушал их. Наполеон — в Росасне, войска его на левой стороне Днепра и идут на Красный и Смоленск. Кроме того, только что прибыл курьер от генерала Неверовского. Вот пакет с донесением…

Толь пошарил круг себя, — сучьев больше не было. Тогда он улыбнулся еще двусмысленнее, чем давеча, медленно развязал на себе шарф и бросил его на уголья. Огонь вспыхнул. Багратион развернул рапорт Неверовского и присел на корточки у костра. Ярко освещенное лицо его с поразительной ясностью отражало смену возникавших в нем настроений. Неверовский сообщал, что его шеститысячная дивизия атакована кавалерией генералов Груши, Нансути и Монбрена, за которой следует корпус Нея. Бой идет на Смоленской дороге, обсаженной деревьями в четыре ряда. Это пока спасает Неверовского, так как атакующая его конница вынуждена скакать по обочинам дороги, спотыкаясь на рытвинах. Но она уже сорок раз ходила в атаку, и ее много, очень много… Дивизия потеряла полторы тысячи людей и пушки… Она еще огрызается, как лев, который смертельно ранен… Однако…

Глухой гул канонады долетел с левого берега Днепра, оттуда, где шел сейчас бой. Багратион поднял голову, прислушиваясь. Раскаты орудийного грома усиливались с каждым мгновением.

— Это именно то, — медленно проговорил Барклай, — что я предвидел. Если бы мы ушли от Смоленска дальше, спасти Неверовского было бы нельзя.

Багратион посмотрел на него с ненавистью.

— Неверовского выручу я. Мы все потеряли, кроме Смоленска. Кто будет спасать город?

— Надо подумать, следует ли спасать его. Маневр Наполеона у Росасны еще не конец его предприимчивости. Он может повторить этот маневр, перейдя Днепр в десяти верстах выше Смоленска. И тогда окажется в тылу у обеих армий. Надо ли рисковать?

— Надо! Необходимо! Эй, адъютантов ко мне!

Толь уже не лежал, а стоял возле костра. Кажется, он ничего не подкладывал в него больше, а костер горел ярко. Багратион наскоро писал карандашом приказания. Седьмой корпус генерала Раевского шел позади Второй армии и потому был ближе к Смоленску, а следовательно и к Неверовскому, чем она.

— Объясни, Алеша, Николаю Николаевичу все, — говорил Багратион Олферьеву. — Останови седьмой корпус и назад поверни. Пусть идет… Нет, пускай опрометью бежит через Смоленск на выручку Неверовского. Это — первое. А второе — так ему скажи: города без боя не отдадим. Я клялся в том смолянам бедным и исполню. Армия следом идет…

И действительно, над лагерем уже вились сигнальные ракеты, и в разных концах его барабаны били тревогу. За Днепром громыхало, как в грозу.

Войска Второй армии шли к Смоленску всю ночь. Олферьев обгонял их, меняя уставших коней в кавалерийских частях. Утро встало под серым небом, тусклое и какое-то мертвое. Но земля была зелена, как свежевыкрашенный зарядный ящик. Олферьев смотрел на шагавшие по дороге и полю длинные шеренги пехоты и думал: «Как велик наш солдат! Он несет у себя за спиной, в своем бедном ранце, все нужды, желания, потребности и даже фантазии, весь свой человеческий эгоизм, да еще и десять дней существования впереди… А уж там — будь что будет! Величие этих людей в том, что будущее каждого из них заключено в солдатском ранце, и простирается это будущее лишь до первого сигнала тревоги…» От этих мыслей сердце Олферьева радостно и гордо билось… «Я свой среди них! Какое счастье! Но — свой ли? А Муратов?» Он мчался мимо крупной, размашистой рысью, и пыль из-под копыт его коня темным облаком вилась над солдатскими рядами. Крестьяне толпами выходили навстречу войскам с иконами и хлебом-солью. Бабы выносили с собой грудных младенцев. Пыльные, усталые, покрытые черным потом, солдаты кричали им:

— Эй, тетки, баньку-то для хранцуза не забыли истопить?

Бабы унимали плакавших ребят.

— Истопим, родимые… А уж вы загоняйте его, проклятого, в жару-то!

Олферьев смотрел и слушал с завистью. «В огненном бою, в крови, в смерти за общую родину сыщутся для меня дружба и товарищество с этими людьми. Все мы — русские и тем — свои!» Около какого-то гусарского полка он остановил засекшегося коня для смены.

— Олферьев! — окрикнул его зычный бас. Это был Фелич, ехавший в качестве арестованного позади своего эскадрона.

— Куда спешите? Погодите-ка… У меня в седельных ольстредях вместо пистолетов хранятся флаконы с польской водкой. Не хотите отведать из золоченой стопки? От живота и против тряски — чудеснейшее средство!

Олферьев только рукой махнул.

— Скажите там у вас, в главной квартире, кому нужно, — гремел ему вслед Фелич, — для лошадей в кавалерии сена нет. Рожь, яровое, траву косят гусары. Люди кормятся из обозных фур крупой и сухарями… Много подлецов и мошенников…

Олферьев был уже далеко. Вдруг… Что такое? Желтые воротники на мундирах — сводная гренадерская дивизия Первой армии… Как она здесь очутилась? Он подъехал к рядам. Ага! Дело в том, что именно эта дивизия своим поздним выступлением из Смоленска и задержала седьмой корпус Раевского. Быть бы беде, да горе помогло! Начальник дивизии, принц Карл Мекленбургский, по обыкновению, проспал и выступил на три часа позже, чем полагалось. А может быть, знал наперед подлинные планы Барклая к потому не торопился… В коляске ехал, развалясь, рыжий генерал, толстый и свежий, как молодой, хорошо отпоенный бычок, Это и был принц. Он подозвал Олферьева.

— Что случилось?

Олферьев доложил.

— Хм! — сказал принц. — Это очень важно! Впрочем, скачите скорей к генералу Раевскому и как можно лучше исполните данное вам, господин офицер, поручение. Noren Sie auf!

Солдаты чувствовали, что все делалось не так, как надобно было бы делать, и что происходило с ними что-то такое, что не должно происходить с русскими солдатами. «Маневры» под Рудней, трудные форсированные марши, без видимой цели и понятного смысла, тяготили солдатские души скверным настроением. Даже правофланговый карабинер Трегуляев рассыпался теперь не в веселых, а в желчных и злых прибаутках.

— То стоим, мух на голощеке кормим, — говорил он, — то вдруг вспряли, понеслись… Поехала кума — неведомо куда… Буй да Кадуй черт три года искал…

И он договаривал шепотом:

— Так и наш хромой черт мечется… Леший его задави! Вовсе людей затаскал!

— А ты не чудись, не блажись, — строго останавливал его фельдфебель Брезгун и показывал на Старынчу-ка, шедшего, по огромному своему росту, в первой шеренге, но казавшегося из-за опущенной головы ниже соседей, — вон на кого глянь! Ему, братец, всех тяжелей, а молчит.

Действительно, Старынчуку было всех тяжелей. Уж как ждал он боя, когда выступала дивизия в Рудню! Как молил бога, чтобы дал ему бог куражу сразу убить сто французов и тут же получить Георгия! Ничего не вышло… Все по-прежнему… А кто виноват? Старынчук молчал. Но все солдатские разговоры кругом него сводились к одному: на чем свет стоит ругали Барклая. И Старынчук чувствовал, как в душе его начинала скрестись жесткая злоба к этому худому, плешивому хромцу с мертвым лицом. Как раньше тоска по дому, так теперь тоска по Георгию становилась в Старынчуке болезнью. Когда на мощной груди Брезгуна позвякивали его кресты, Старынчук вздрагивал, и ему хотелось застонать от тоски.

— Влас, он ведь такой! — говорил Трегуляев. — Он, Иван Иваныч, молчит-молчит, да и молвит. Егория давно бы оттяпал, кабы не Болтай… Кабы не болтались мы по-пустому… Эх!

Варварушка, Сударушка, Не гневайся на меня, Что я не был у тебя…

Карабинерная рота проходила мимо высоких загородей только что поспевшего гороха. Трегуляев так ловко потянул боком по кудрявым мелколистным кустам, что рукав его, словно сам собой, наполнился пухлыми и сладкими стручками. Крестьяне, вышедшие встречать войска, сердобольно потакали солдатскому баловству:

— Берите, батюшки, берите, родные, — чтобы хранцу не пришлось! Рвите, батюшки, кушайте на здоровье!

— Спасибо, добрые люди, — благодарил Трегуляев, — кабы не позволили, так не посмел бы и тронуть…

Солдаты смеялись. Один только Старынчук был серьезен и мрачен.

Полковник князь Кантакузен был крайне недоволен ходом вещей. Когда Полчанинов прискакал к нему с приказанием начальника дивизии повертывать бригаду обратно к Смоленску, он разразился градом проклятий и упреков, главным образом по адресу Барклая, а отчасти и принца.

— Заморят они нас с тобой, почтеннейший! — грозно восклицал он. — И солдатушек-ребятушек заморят! То им, как видно, и надобно! Бог нас ими наказывает!

Полчанинов разложил на ушах своей Сестрицы карту окрестностей Смоленска. Кантакузен наклонился с седла, красный от гнева, тяжело дыша.

— Покажи-ка, золотой, на карте, куда мы со вчерашнего перешли?

— На карте, ваше сиятельство, все там же стоим. Карта у меня четырнадцать верст в дюйме… Кантакузен с сердцем глянул на прапорщика.

— Ну вот… Хорош квартирмейстерский офицер!.. Все там же стоим! Да ведь мы же переходили с места на место?

— Так точно, ваше сиятельство, переходили…

— Значит, согласен ты со мной, почтеннейший?

— Согласен.

— Вот и покажи мне на карте своей: куда мы перешли?

— А на карте все там же стоим. Кантакузен с ожесточением плюнул.

— Эх, золотой! Пишешь ты отменно хорошо, а по делу никак с тобой столковаться нельзя! Вон господин офицер скачет… Это, кажись, князь Петра Иваныча адъютант. Сейчас все и узнаем досконально. Господин офицер! Господин офицер!

Но у Олферьева не было времени для остановок и разговоров. Он только придержал лошадь и прокричал Кантакузену:

— Французы наступают на Смоленск… Еду, князь, к генералу Раевскому, Седьмой корпус назначен к защите…

— Седьмой корпус… — повторил князь Григорий Матвеевич. — Седьмой корпус… Эко счастье им привалило! И опять — не мы!

«Опять — не мы!» Слова эти вмиг разнеслись по бригаде. И когда докатились до Старынчука, он так крепко сжал кулаки, что мослы в пальцах захрустели.

Дивизия седьмого корпуса двигалась к Надве в таком порядке: за пехотными полками 1-й бригады — патронные ящики и легкие артиллерийские роты с запасными лафетами и кузницами на особых дрогах; потом — пехота и легкая артиллерия 2-й бригады; затем — егерские полки 3-й бригады с тяжелыми батарейными ротами и, наконец, — кавалерия и конная артиллерия.

Выступив из Смоленска, по вине гренадерской дивизии принца Мекленбургского, с запозданием, Раевский еле успел отойти от города, как его уже нагнал адъютант генерала Неверовского, летевший к Багратиону с известием о бое двадцать седьмой дивизии под Красным. Николай Николаевич был опытный генерал. Осведомившись у проезжего адъютанта о положении дел, он сразу понял, что именно ему с его корпусом придется защищать Смоленск от главных сил наполеоновской армии. И, поняв это, остановил корпус. Долго ли предстояло ему грудью отбивать натиск бесчисленных французских войск? Этого Раевский не знал. Обе русские армии находились в сорока верстах от Смоленска. Подкрепление раньше еле* дующей ночи едва ли могло поспеть. А ведь задача была не только в том, чтобы отстоять древний русский город.

Главное — не допустить, чтобы Наполеон отрезал армии Барклая и Багратиона от Москвы. Смоленск — ключ к Москве. Спасая Смоленск, Раевский спасал обе русские армии и столицу России. Генерал поднял седеющую голову к тихому бледно-серому утреннему небу и зачем-то потрогал свои пышные баки.

— Что ж, — почти громко сказал он, — если так, то и погибнуть не жаль!

Уже около часа корпус стоял на месте.

— Чего мы ждем, батюшка? — спрашивали Раевского сыновья.

Вероятно, по глуховатости своей, он не слышал этих вопросов, так как молчал, приковавшись глазами к зрительной трубке. Было часов пять утра, когда Олферьев на сером коне, покрытом клочьями белой пены, подскакал к генералу, держа два пальца правой руки у шляпы, в левой — пакет. Наконец-то!

— От главнокомандующего Второй армии князя Багратиона вашему превосходительству!

Николай Николаевич разорвал пакет, и перед близорукими глазами его запрыгали написанные знакомой рукой строки:

«Друг мой, я не иду, а бегу. Желал бы крылья иметь, чтобы поскорей соединиться с тобой. Держись! Бог тебе помощник!»

Больше в повелении не было ничего. Да и что бы еще надо было? Раевский быстро засунул цидулку за левую пройму белого жилета, по обыкновению надетого под его сюртуком. Нет, ни громадность, ни чудовищное превосходство сил врага не смущали Раевского… Из-за недальнего холма солнце раскидывало по небу розовый веер яркого блеска. Николай Николаевич обнял Олферьева. И положил руки на плечи своих сыновей.

— Здравствуй, славный день смоленской битвы! Седьмой корпус кинулся назад…

Чтобы поспеть на выручку Неверовского, Раевский должен был пройти через Смоленск и выйти по городскому Днепровскому мосту на Краскенскую дорогу. Однако в городе от казаков и какого-то раненого трубача он узнал, что двадцать седьмая дивизия почти уничтожена и остатки ее, выскользнув из боя, спешат к Смоленску.

Александр Раевский вытянулся перед бароном.

— Я записываю разговор вашего высокопревосходительства с батюшкой…

— О! Зачем же?

— Для истории. Беннигсен вздохнул.

— Я кое-что слышал о вас, господин офицер. Для истории? Вероятно, для одной из тех историй, от последствий которых вас до сих пор спасало уважение князя Багратиона к вашему достойному отцу,

Он повернулся к старику Раевскому.

— Я позволю себе, мой генерал, снабдить вас еще одним советом, хотя вы у меня его и не спрашивали. Запретите вашему сыну писать, и пусть он говорит как можно меньше. Иначе его ожидают полный крах карьеры и печальная будущность!