Суворов любил подшутить над парадными встречами. Думали, что он приедет в карете, — а он подкатывал на перекладной. Дожидались у заставы, — он появлялся из переулка. Так, по-суворовски, приходят иной раз события, которых долго и с нетерпением ждут люди. Обмана нет — событие приходит. Но только не совсем так, как его предвидели: или не с той стороны, или не в тот час. Вот двинулись к нему навстречу, а он уже позади, — глядь, едва не разминулись. Нечто подобное случилось с Толем семнадцатого августа.

День был непогодливый. Серое небо казалось таким низким, что хотелось согнуться, чтобы не задеть его головой. Но Толь с раннего утра был за работой. Барклай приказал ему к приезду Кутузова (князя ждали вечером) приготовить у Царева-Займища позицию для боя. Полковник понимал, что комедия кончилась. Барклай не боялся больше сражения, — его даст новый главнокомандующий. Недавняя передряга лишь очень ненадолго повергла Толя в уныние и выбила из колеи. У него был счастливый характер: свались на него целая гора неприятностей, он и тогда бы встал и отряхнулся как ни в чем не бывало. И передряга эта в конце концов лишь укрепила его, освежив для новой, усиленной деятельности. Полковник скакал по позиции, указывал квартирмейстерским офицерам места для расстановки корпусов и дивизий ужасно шумел, пылил и грозился.

— Сначала выходит средняя колонна и занимает места, — выкрикивал он приказания, — строится в порядке и без суматохи! Полки правого крыла идут вправо, полки левого — прямо! Остальное — потом! А теперь живо! Живо!

И он нещадно шпорил своего иноходца, серый хвост которого, раздуваясь веером по ветру, мелькал то здесь, то там. Случалось Толю вмешиваться по пути и вовсе не в свои дела. Так наскочил он на батарею Травина.

— Куда вы выдвинули, поручик, ваши пушки? Зачем? Где у вас диоптры на орудиях?

Травин знал, куда и зачем он выдвинул пушки. А побрякушки, обычно болтавшиеся на орудийных затыльниках и сильно мешавшие стрелять, он еще под Смоленском действительно велел снять. Но при чем тут генерал-квартирмейстер? Травин отвернулся, не отвечая. Толь наехал на него горячей мордой иноходца. Широкая, окатистая грудь полковника бурно дышала.

— Я спрашиваю: где диоптры?

Травин тихонько засвистел вместо ответа. Канонир Угодников, стоявший у правого орудия, изменился в лице. Он любил своего начальника за смелый дух и справедливую душу и ставил его неизмеримо выше всех «господ», с которыми приходилось ему до сих пор служить. Но было в характере Травина что-то такое, от чего Угодников постоянно опасался за судьбу поручика. «Не сносить ему головы! — часто раздумывал канонир. — Сгинет нипочем. От характера!» И с неусыпностью преданной няньки следил, как бы не накликалась на Травина беда. Сейчас она возникала в лице генерал-квартирмейстера, суровость и гневливая мстительность которого были известны. Толь кипел, как чайник на огне. А Травин посвистывал. Угодников мысленно перекрестился и вышел вперед.

— Сами мы диоптры сняли, ваше высокоблагородие. Касания в них высокого нет. Чуть у пушки одно колесо повыше, так уж и целить нельзя.

Толь изумленно посмотрел на солдата. Умное и серьезное лицо Угодникова поразило его. Поведение поручика было до оскорбительности странно. Но ссора или поединок с ним — ненужная бессмыслица. Дерзость, с которой солдат кинулся спасать Травина, оказывалась еще более спасительной для самого генерал-квартирмейстера. Толь был благодарен Угодникову и спросил с неожиданной мягкостью в голосе:

— Как же ты без диоптра целишь, молодец? Объясни.

— Просто, ваше высокоблагородие… Господин поручик выучили.

Угодников нагнулся к шестифунтовой пушке, поставил на линию прицела два больших пальца и через углы соединенных суставов навел.

— Промаха не бывает, ваше высокоблагородие. «Черт знает что такое!» подумал Толь и еще раз пожалел, что залез в историю с диоптрами, не спросив броду. Однако ретироваться перед поручиком с продранными локтями не годится.

— А что у вас за лошади, господин офицер? — сердито спросил он. — Одры, а не кони… В засечках… У выносных хвосты голые… Не бережете своей репутации, господин офицер!

Травин медленно повернулся и сказал сквозь зубы:

— Очень жаль, полковник, ежели, по мнению вашему, репутация русского артиллерийского офицера от скотов зависит.

За спинами Толя и Травина раздался лукавый, рассыпчатый старческий смех. Оба они обернулись. На старом мекленбургском мерине сидел Кутузов и весело покачивался в седле. Он был в том же костюме, что и в дороге: сюртук без эполет враспашку над белым жилетом, белая фуражка без козырька. Только не было на нем теперь шинели да прибавились перекинутые через плечо шарф и нагайка. Рядом с ним гарцевал Багратион и неподвижно возвышался на строгом коне Барклай. Позади шепталась, кивая султанами, пышная свита. Откуда они взялись? Как подъехали? Толь вспотел от неожиданности и замер, отдавая фельдмаршалу честь.

— Здравствуй, Карлуша! — проговорил Кутузов. — Ты тут пушишь не дельно, а я слушаю. Да мне и подслушать можно, я ведь не сплетник. Диоптры же и впрямь дрянь. Надобно будет снять их в артиллерии. Вот тогда и будет все по-твоему, Карлуша: steif, gerade, und Einer wie die Andere! А канонир хорош! Подойди ко мне, голубчик мой!

Угодников подошел учебным шагом, так страшно выкидывая кверху носки и дрыгая мускулами ног, что Кутузов опять засмеялся.

— Бывал под командой моей, голубчик?

— Под Аустрелицем, ваша светлость!

— Я вижу, что мой ты! Иные считают, что война портит русского солдата, Михайло Богданыч. А я так обратно думаю: хорош русский солдат, ежели его для войны никакими немецкими фокусами испортить невозможно. Как тебя зовут, дружок?

— Канонир Угодников, ваша светлость!

— Молодец, молодец! Ведь молодец он, князь Петр? Эх, Михайло Богданыч! Как же это? С такими-то молодцами да все отступать?

Кутузов произнес последние слова громко. Тусклый взгляд его обежал солдатские лица. Он не хотел упустить впечатления от этой давно приготовленной фразы. И увидел именно то, чего ожидал. Вся орудийная прислуга вздрогнула от прилива гордых и признательных чувств. «Уж теперь не пропадем! Знает отец, как взяться за солдата! Да и мы за таким отцом…» Совершенно те же чувства, и гордые и признательные вместе, волновали Багратиона. Сегодня на его улице был праздник. Сколько тягот спало с сердца! Не надо больше им воевать с чужой осторожностью; ни бежать от своей собственной предприимчивости. Во всем финал. Все годится по месту и времени. Амштетен… Шенграбен… Здравствуй, старая, проверенная мудрость! Угрюмое лицо Барклая бросилось в глаза князю Петру Ивановичу. Трудно человеку вынести столько радости, сколько терпит он горя иной раз! А радость делает людей расточительными, заставляет их щедро расплескивать добро. Багратион подъехал к Барклаю.

— Смоленск — позади, а Москва — перед нами. Полно церемониться, Михайло Богданыч! Не лучше ли душевно приблизиться друг к другу?

Кутузов расспрашивал Травина:

— Да не сын ли ты Юрия Петровича, что в отставку бригадиром пошел? И в Москве после дюжинничал?

— Я сын его, ваша светлость!

— Ба-ба-ба! Да ведь я с родителем твоим в Инженерном корпусе на одной скамейке сидел… Хват был покойник! А и ты в него: остер, зубаст… Так и надобно. А Карла за горячку его и недельность прости. Я его давно знаю, еще как он пальцы сосал, знал его. Много лишнего чешет. А говорить нужно, Карлуша, так, как кулаком бить: мало, крепко и больно. Запомни! Травин… Юрья Травина сын… Поди же ко мне, грубиян милый, я тебя поцелую!

Одним генералам позиция у Царева-Займища нравилась, а другие находили ее слабой. Несомненно, что в ней были большие достоинства. Открытое местоположение лишало врага возможности скрывать свои движения. Все возвышенности оказывались под русскими войсками, и это было очень удобно для действий артиллерии. Но, с другой стороны, по низенькому рельефу местности, отсутствовали на ней хорошие опорные пункты, и болотистая речка позади русских линий могла помешать отступлению.

Тем не менее армия строилась в боевой порядок, и в разных концах позиции возводились укрепления. Правда, войска столько раз уже ожидали сражения и готовились к нему, так долго отступали в виду неприятеля, что в конце концов изверились в своих надеждах на генеральный бой. Но приезд Кутузова, очевидные выгоды царево-займищенской позиции и работы по ее укреплению заставляли думать, что решительный день настал.

В избе, занятой фельдмаршалом, происходило совещание корпусных генералов армии. Кутузов сидел в кресле посредине горницы, окруженный этими нарядными, красивыми, ловкими, изящно-осанистыми людьми. По сравнению с ними он казался короток ростом, грузен, неуклюж и даже жалок со своим кривым, непрерывно слезившимся глазом. У эмеритальной кассы военного министерства в Петербурге можно наблюдать сотни этаких отставных инвалидов, пришедших за получением пенсиона. И никто никогда не встречал такого фельдмаршала. Говорил Кутузов тихо, и когда говорил, то как будто думал о чем-то совсем другом. Но, как ни горячились генералы, как ни поднимали, споря, свои громкие голоса, тихая речь фельдмаршала была слышнее.

— Теперь дело наше, — говорил Багратион, — не в том состоит, чтобы искать позиции. Надо действовать. Мы гораздо неприятеля превзошли и духом и единством…

— Дельно, дельно! — повторял Кутузов. — Ох, как дельно говоришь ты, князь Петр! Мнение ваше, Михайло Богданыч?

— Надобно бой принять, — твердо сказал Барклай. — Что доселе тому препятствовало, не существует ныне.

— Очень дельно! Нижайше, Михайло Богданыч, благодарен я вам за меры подготовительные, к бою принятые. И позиция здешняя хороша отменно.

Раевский сидел молча. Видно было, что он и не собирается говорить. Николай Николаевич знал Кутузова и не сомневался, что мнения генералов нужны ему вовсе не для того, чтобы решить вопрос о бое у Царева-Займища. И фельдмаршал, изредка вскидывая на него свой одинокий глаз, тоже знал, почему молчит Раевский. Для того чтобы другие не поняли этого, он сказал:

— Голоса твоего, герой салтановский, не слышу. Да и к чему слова, когда вместо них дела твои кричат. Молчание — золото. Дельно, очень дельно!

Кутузов обернулся к Платову.

— Тебя ни о чем не спрошу, атаман… Волком рыщешь, боя ищешь… Готовься, братец! Видную тебе в сражении назначаю я роль.

Но, чтобы не подумал Матвей Иванович, будто обещан ему снова арьергард, добавил, обращаясь к маленькому Коновницыну:

— Умри, Пьерушко, а чтобы ближе, чем на два перехода к хвосту нашему, француза не было!

Значит, Семлево не забылось Платову. Кудрявый генерал с большим горбатым носом и молодецки выпяченной вперед грудью остановил на себе взгляд фельдмаршала. Это был Милорадович, только что приведший из Калуги шестнадцать тысяч наскоро обученных рекрут. Генерал этот был учен: слушал курсы в Кенигсбергском и Геттингенском университетах, изучал артиллерию в Страсбурге, а фортификацию в Меце. Кроме того, был он на редкость храбр и деятелен необычайно. Войска, приведенные им из Калуги, почти не слезали с подвод для скорости движения. Зато и пришли они без ружей и сум, оставшихся в обозе.

— Миша, родной мой! — сказал ему Кутузов. — Утешил ты меня быстротой. Ангелы так быстро не летают!

Всех решительнее настаивал на принятии боя у Царева-Займища назначенный одновременно с Кутузовым в должность начальника его главного штаба генерал от кавалерии барон Беннигсен. Он не сидел, а стоял и по высоте своего роста почти доставал седой макушкой потолок избы. Длинное сухое лицо его было холодно. Но энергичные аргументы в пользу боя вылетали из Беннигсена, как вода из брандспойта. В позиции здешней он видел только достоинства. Успех сражения казался ему бесспорным. От времени до времени он быстро проводил длинным розовым языком по узким губам, — в этом проявлялось его раздражение. Действительно, Беннигсену не нравился весь ход совещания, в котором он мог лишь подавать свой голос, вместо того чтобы собирать и взвешивать чужие голоса. Удовольствие от возвращения к делам и возможности если не направлять, то по крайней мере влиять на них, отравлялось давней привычкой к главному командованию. Долгое время Беннигсен, как казалось ему, с достоинством и блеском занимал положение, в котором Кутузов выглядел сейчас таким жалким и смешным. Беннигсен был единственным генералом в Европе, которого боялся Наполеон. Пултуск и Прейсиш-Эйлау — доказательства. А чем похвалиться Кутузову? Отошедший в историю Измаил да Аустерлиц, способный лишь оконфузить историка? Кутузов отлично знал то, о чем думал Беннигсен, и причины, по которым он так настойчиво требовал боя под Займищем, были ему ясны. «Пожарная кишка, — с досадой подумал фельдмаршал, — и притом дырявая… Надо показать ему, что водяная струя хоть и бьет далеко, но до огня не долетает…»

— А ежели я поручу атаку вам, барон, — неожиданно спросил он, уверенность ваша в успехе, наверно, от того не уменьшится?

Беннигсен живо облизнул губы.

— Этого я не могу утверждать заранее. Но как не верить в успех, когда наши храбрые войска предводимы такими полководцами, как ваша светлость!

Беннигсен извернулся с большой ловкостью и огрызнулся удачно. Кутузов подозвал Толя и сказал ему шепотом:

— Нынче же отправь конную артиллерию на Рязанскую, дорогу, Карл!

Толь, пораженный, наклонился к уху фельдмаршала.

— Что ей делать за Москвой, ваша светлость?

— Пусть отдохнет там, бедная…

Ничего не понимая, Толь продолжал стоять наклонившись. Тогда Кутузов проговорил еще тише, но так повелительно, что полковник вздрогнул:

— Нынче же отправить!

И медленно поднялся со своего скрипучего кресла, отталкиваясь от подлокотников обеими руками. Тусклый, но внимательный взгляд его не спеша прошелся по генеральским физиономиям.

— Благодарю вас, дорогие мои генералы! Чтобы втискивать в дряхлую голову мою мысли ваши, немало терпенья надобно. А в народе английском правильно говорится: «Терпенье — цветок, что не во всяком саду растет». Благодарю и вижу, что с помощью божьей и вашей не напрасно тщусь я вывести российскую армию на пространный путь славы. Благодарю!

Он поклонился всем вообще и сказал Толю:

— Je suis a vous, colonel. Nous allons travailler.

Почти всем генералам русской армии было хорошо известно, как умен и хитер Кутузов. Но к этим качествам его они относились неодинаково. Беннигсен ненавидел их за опасность, которая проистекала от них для его собственного хитроумия. Багратион любовался ими, так как знал, что хитрость Кутузова никогда не выходит за грань благородства, а умная расчетливость мысли не менее широка, чем размах самого князя Петра. Правда, Кутузов предпочитал не рисковать. Но благоразумие его было смело и предприимчиво, планы — громадны, и самые мелкие на вид предприятия направлялись в перспективе к крупнейшим следствиям. Все это знал и Толь. Поэтому когда фельдмаршал и он остались вдвоем, сидя друг против друга за столом с разложенными на нем картами и бумагами, полковник взвешивал каждое слово Кутузова.

— Богатство и силы наши неистощаемы, — говорил Ми-хайло Ларивоныч, — но беречься должно, чтобы не проступиться. Se contenir — c'est s'agrandir!

— Осмелюсь спросить: зачем приказали ваша светлость конную артиллерию за Москву отправить? Ума не приложу…

— И не прикладывай, Карлуша! От Царева-Займища до Москвы сто сорок семь верст. Надобно арьергард усилить. Коновницын будет вести его. И уж так, чтобы случаев, как у Платова под Семлевом, не бывало. И тебе, милый, за правило взять надо: днем и ночью, без разбору, армия идти больше не будет; надо ей свежей и неутомленной быть, для того марши так изволь располагать, чтобы поутру с биваков был подъем, среди дня — привал, ввечеру же — ночлег. На носу зарубить велю тебе: солдат русский — сокровище… Кабы я мог, на каждой руке по армии нес бы! А теперь бери перо и пиши… Толь приготовился писать приказ о новых распорядках маршей в армии и арьергарде. Он недоумевал: зачем в канун решительного боя отдавать походный приказ?

— Повеления вашей светлости исполнены будут, — осторожно сказал он, но, как видно, уже после боя… Кутузов с досадой перебил его:

— С чего взял ты, что после боя? Пиши приказ о ретираде за непригодностью позиции здешней!