Рекогносцировка на Зельву оказалась роковой и для отряда майора Мирополова, и для него самого. Когда он подошел к Зельве, местечко уже было занято неприятелем. К высадившимся здесь крупным гитлеровским десантам со всех сторон подходили автомашины с пехотой, группы танков и артиллерийские батареи. Отряд советских войск – восемьсот бойцов, пятнадцать станковых пулеметов и несколько минометов – был окружен почти мгновенно. Мирополову между тем и в голову не приходило, что штарм идет уже не на Зельву, а на Шару. Поэтому он принял отчаянное решение – пробиваться назад, навстречу своим, и для этого обойти Зельву с юга, несколько рот оставить на месте, а прочими атаковать местечко с востока, северо-востока и северо-запада. Словом, Мирополов задумал настоящий бой. Хоть он и предвидел его полную безуспешность, но все-таки полагал, что только бой, а не что другое, может отвести беду. Итак, бой…

Танки подступали вплотную к лесной опушке, на которой залегли роты, и поливали ее почти непрерывным пулеметным огнем. Роты отвечали, но слабо. У них вовсе не было бронебойных патронов, а мины на исходе…

Вокруг командного пункта Мирополова разгуливало десятка три неприятельских танков. Они не шли в прямую атаку, но старательно выбивали людей с пункта. Так продолжалось довольно долго. Наконец, подъехала пехота и высадилась с автомашин. Вот она двинулась на штурм пункта, и танки – вместе с ней. Ее-то они и ждали…

– Товарищи! – кричит Мирополов. – Товарищи!..

Он кричит и еще что-то. Только прочих слов не слышно. Да, пожалуй, и не нужно, коли главное слово услышано. Мирополов садится за пулемет, оставшийся без расчета. Удивительно звонкий ветер ударяет в его уши и срывает фуражку с лысой головы. Почему-то на фуражке – кровь. Пулемет дрожит, и дрожь его отдается в ладонях, в плечах, в груди, в сердце Мирополова. Пулемет трещит и хлопает. Мирополову хочется перекричать его.

– Товарищи!

Эх, кабы сказать сейчас бойцам: «Умереть в бою храброму – раз; а трус каждую минуту жизни подыхает…» Но не скажешь. Что это? Вдруг скакнул лягушкой и перевернулся вскинутый кверху разрывом гранаты мирополовский пулемет… В руке у Мирополова – револьвер… «Сдаться живым? Ни за что!» Он уже поднял руку, чтобы… Но что-то ударяет его по руке. Выстрел мимо. Фашистский солдат с нежно-розовым, как поросячье рыльце, лицом хватает Мирополова за бороду… Рвет клок… еще… еще… Рот полон соленой горечи… Рука, секунду назад еще державшая револьвер, висит бессильная… Под плечом – огонь… Вместо пальца – лоскут окровавленной кожи и мелкая осыпь остреньких белых костей.

* * *

Оторвавшись от своих, Елочкин и Федя продолжали шнырять на своей полуторатонке со станковым пулеметом по проселкам и между дорогами от Кайданова до Узды. Собственно, заниматься разведкой и разрушениями они не переставали ни на час. Но только теперь Елочкин получал задания не от командира своего заградительного отряда, который был за пределами досягаемости, а от невидимого, хотя и вездесущего в этих местах «дяди Павла». Кто такой «дядя Павел»? Елочкин ничего не знал о нем, кроме того, что он советский полковник и что есть у него на речке Уссе верные люди. Как фамилия «дяди Павла», Елочкин тоже не знал: но полагал, что он должен быть из здешних уроженцев. Ни Елочкин, ни Федя даже еще и не видели «дяди Павла». Но невидимая, как и сам он, партийная рука уже связала с ним Елочкина и Федю. И пошли уже третьи сутки с тех пор, как, послушные этой партийной руке, они начали получать его приказания и беспрекословно выполнять их…

…Коротка летняя ночь и полна странных звуков. Рождаются звуки между темно-синим небом и черной землей. Рождаются сами собой, тихие, жалобно-непонятные, то усиливаясь, то становясь глуше, то сливаясь в одну мелодию, от которой в сладковатом трепете застывает встревоженное воображение. Что это такое? Трудно сказать. Легонько шумит ветер, шевеля на меже высокие стебли полыни, кашки и мяты. В овсе кричат перепела. Мокрый от росы заяц выскочил на межу и присел. Посидел, послушал, двигая ушами, и пустился дальше. Гладко укатанное шоссе бежало через луговину между ржавыми кустами. Два танка стояли на шоссе. Один из них, сорвав гусеницы, ремонтировался. И у Елочкина, и у Феди были очень молодые, сильные, зоркие глаза. Но фашистские кресты на танковых башнях они по-настоящему разглядели лишь метров за сто пятьдесят, не дальше. И шлемы у танкистов были стальные, а не кожаные, как у наших. Танки шли по дороге в совхоз «Победа». Еще вчера, выполняя приказ «дяди Павла», Елочкин основательно потрудился в совхозе, все приготовив к приему незваных гостей. И сейчас было ясно: дело только в том, чтобы поспеть в «Победу» до гитлеровцев.

– Повертывай, – сказал Елочкин Феде, – дуй!

Но и танкисты разглядели машину. Стукнула пулеметная очередь и выбила бинокль из руки Елочкина, диск – из автомата. Планшетка с картой – в клочья.

– Черт, поумнел, – заметил Федя, нажимая на стартер, – а больше ничего не случилось…

Елочкин схватился за пулемет. Машина ходко уносила разведчиков из-под огня, торопясь отплеваться погуще. Все шло прекрасно. Вдруг пулемет Елочкина смолк. Что такое? Перекос патрона. Машина рванулась и стала. А это что такое? Федя соскочил наземь, распахнул капот.

– Хана. Бензопровод перебило!

Действительно, бензин хлестал. Впоследствии Елочкину казалось, что он очень долго думал, стоя перед этой картиной. На самом же деле думал миг. Машину – бросить. Пробежать три километра зайцами – пустяки. Фашисты усиливают огонь, но с места не трогаются. Надо их сбить с толку. Так!

– Открывай бочку с бензином, – приказал Елочкин Феде, – лей, обливай…

В мотор – пара ручных гранат; есть. Огонь из пулемета по мотору; есть. Взрыв… другой… Машина вспыхнула, и вместе с пламенем к светлому утреннему небу поднялся жалобный, нечеловечески резкий, рвущий ухо вой. Елочкин и Федя изумленно переглянулись. Выла автомобильная сирена. Ее провода расплавились в огне, и машина подавала свой последний голос, прощаясь с хозяевами. Федя смахнул слезу с затуманившегося глаза. Гитлеровцы перестали стрелять.

…Елочкин и Федя бежали. Сперва они бежали по всем правилам учебного бега: прижимали локти к бокам и выкидывали левые ноги. Но, когда к ногам пристало по мокрой земляной гире, а сердце начало ухать, срываясь и падая вниз, они бросили правила. Теперь они просто неслись вперед, обтирая рукавами лица, слегка прикусив чуть высунутые языки и все чаще трогая левой рукой ту часть груди, где тревожно ухало сердце. Физически такой бег был очень мучителен. Однако он нисколько не мешал Елочкину думать. Отчетливость его мысли даже как будто увеличивалась от того, что работа ее происходила впопыхах.

Влажный ветер набегал тягучими волнами – зачем? Помеха бегу. Под горой дымилась речка – сейчас еще очень, очень раннее утро. Роса блестела на траве крупными каплями. Тихо шушукались листья на мелькавших мимо березках. От цветущей липы потянуло медовым духом. Еще и день не разошелся, а пчелы уже гудели и кружились под липой. «Вот сарай… Сейчас добегу и упаду… Прямо на землю… И Оля так ничего обо мне и не узнает…» Но и пробежав мимо сарая, Елочкич продолжал думать. Совхоз «Победа» – огромное хозяйство. Вон, далеко-далеко, на горе, белеет светлый и просторный дворец старых здешних владельцев. Два бронзовых льва охраняют его сон. И пруды с карпами… И свинарники, каких Елочкин никогда и нигде не видел. Совсем еще недавно на залитых солнцем совхозных полях копошились бригады плугарей, бороновальщиков, сеяльщиков. Тракторы трещали, поблескивая электролампочками. Пружинные бороны трепали рыхлые комья суглинка, ставшего похожим на чернозем. Бурьянные места выжигались. В начале июня спелые колосья грузно повисли над землей. А потом зашипели бы жнейки, засвистели бы на токах молотилки, плавно загудели бы сортировки, толкая вперед поющие барабаны. Подбоченились бы по-хозяйски крестьянские избы, загорелые крепкие люди столпились бы на дворе конторы, и снарядил бы совхоз «Победа» к отправке свой первый обоз с зерном… Так бы все это было. Но не будет так, нет… Елочкин вдруг остановился посреди дороги, на пустом, открытом месте. И зажмурил глаза, словно в них ударило нестерпимым блеском. «Что это? Смерть?…» Однако через секунду он уже бежал дальше и думал. Будет не то, а совсем, совсем другое. Директор совхоза роздал войскам все свои хлебные и мясные богатства и ушел в лес. Служащие, рабочие, жители окрестных деревень – все ушли в лес. Только всего ведь не захватишь с собой, и поэтому многое осталось. Вон дюжина пестрых телят идет через выгон, осторожно переступая шаткими ногами и прижимаясь ребристыми боками друг к другу. Что-то мотает телят из стороны в сторону. Ясно, что каждый из них в отдельности не сделал бы и шагу, не простоял бы и минуты, – так они голодны и изнурены. Вон стадо гусей столпилось у пруда белоснежной, растерянно голосящей массой. Теперь Елочкин бежал, уже не останавливаясь…

Плотина на пруду и мост у въезда еще вчера были подготовлены к взрыву. У Елочкина не было ни подрывных машинок, ни электродетонаторов, ни сухих батарей. Подвесив к мосту заряды и отведя от них детонирующий шнур, он связал им четырехсотграммовую шашку, а в ее отверстие вставил бикфордов шнур с капсюлем. Метров за сорок от моста Федя отрыл окопчик. И Елочкин отвел туда запал. «Чистая работа!» – восхищался вчера Федя.

Бег кончился. Дрожа всем телом и екая чем-то внутри, как загнанная лошадь, Елочкин стоял на мосту. Но отдыхать было некогда.

– Чирков! – крикнул он. – Тащи сюда что ни попало! Закладывай мост ящиками, бревнами… Городи, городи… Ближе к этому концу, ближе…

Танки подошли минут через двадцать. Первый с лязгом влетел на мост и остановился перед баррикадой. Второй резко свернул в сторону и тоже остановился. Беглыми, шаловливыми вспышками сверкнули над мостовым полотном желтые и голубые огоньки. Ударило, взметнулось пламенем, грохнуло, выбросилось к небу грудами железа и дерева и рухнуло вниз, в воду, между остатками подорванного на двух пролетах свайного устоя. Не стало моста. Но не было также и танков.

* * *

Работа набегала на Елочкина. Сейчас же после дела в совхозе «Победа» он взорвал еще в разных местах два деревянных мостика, а ночью – металлический мост на двух фермах. К утру Елочкин и Федя начали «обрастать». Бешеный топот лошади разбудил их и поднял со случайного ложа в придорожных кустах. Это прискакал от «дяди Павла» человек, оказавшийся бывалым сержантом из какой-то заблудившейся саперной роты. Затем прибились еще три солдата. С такими силами можно было развертывать деятельность. Елочкин начал с того, что обстрелял и задержал машину с несколькими милиционерами. Машина мчалась по проселку возле старой границы, где еще недавно целыми таборами собирались беженцы, проходя через пропускные пункты, а теперь было совсем пусто. «Милиционеры» были одеты в какое-то чересчур новое обмундирование. Елочкину показалось, что они пьяны. Один из них громко выругался по-немецки. Вот этой самой машины как раз и не хватало елочкинскому отряду…

Незадолго до случая с переодетыми фашистами огромная бело-зеленая вереница гитлеровских танков ворвалась в районный поселок Узду, что к югу от Минска, на речке Уздянке, растеклась по улицам, дворам и задворкам полупустого поселка и остановилась – застряла без горючего. Машин в колонне было около сотни, и принадлежали они 116-й танковой дивизии графа Шверина («Борзая собака»). Очутившись в бедственном положении, фашистские командиры тотчас начали принимать меры, то есть сообщили по радио о потерях и просили о помощи. Но они не знали, что советская авиация уже обнаружила «Борзую собаку», а радиосообщение перехвачено. Между тем рядовые танкисты «собаки» тоже принимали меры: разбили потребительские лавки, где было очень много водки, и перепились. Поэтому, когда отходившая мимо Узды крупная и сохранявшая полный порядок советская часть атаковала город, «собака» не смогла даже и хвост унести. Пьяных гитлеровцев брали из окопчиков, из хлебов и кустов – отовсюду, где им вздумалось отсыпаться. Взяли, конечно, не всех. Некоторые ускользнули. Одного из таких удалось захватить Елочкину. Это был толстый рыжий, голубоглазый немец с изображением борзой собаки на рукаве и двумя железными крестами. Он ехал по проселку на мотоцикле, когда его окружили и взяли, как рыбу бреднем. Пленный говорить не хотел. И Елочкин решил отправить его к «дяде Павлу». Гитлеровец понял, что ему предстоит путешествие, и с наглой флегмой в тоне сказал:

– Напрасно. Не успеете отправить, как меня освободят…

К вечеру закапал теплый дождь. Солнце светило сквозь тучу, точно через желтое стекло. Наконец стемнело. Заправляя новую машину, Федя ворчал:

– Плохой бензин, мотор сдает, глохнет… Валандаться…

Пленному связали руки и ноги. Потом его посадили в кабину рядом с Федей.

– Держи ухо востро, – сказал Феде Елочкин, – не засни, бывает…

Чирков обиделся.

– И это вы мне, товарищ военный инженер! Всей-то ночи осталось с воробьиный нос. Сам вижу, кого везу: парень рисковый…

Дорога шла лесом. Днем этот лес был серо-зеленого цвета – ель, ольха, можжевельник, плющ. Теперь же все его оттенки слились в черной одноцветности. Деревья гудели под сильными порывами ветра. Но гул этот распространялся лишь поверху, – внизу было тихо. Облака, как дым, быстро неслись над деревьями. В прорезях между облаками тускло светилось бледное небо. Так было сначала. Потом небо начало гаснуть, гаснуть, и, когда совсем погасло, полил дождь – настоящий ночной дождь, крупный, шумный и долгий. Листья заговорили. Под их тревожный разговор в усталой голове Феди все глуше и глуше звучала его собственная мысль: «Не спать…» Глаза его были открыты, руки лежали на руле. Немец смирно сидел рядом. Федя вел машину и думал: «Ни в коем разе не спать…» Множество знакомых и незнакомых ликов и обликов окружало его; но ни одного лица он не видел. В тонком, до совершенной прозрачности, сне, который постепенно овладевал Федей, грезы приходят без видений.

И Федя то засыпал от шума дождя, то от этого же самого шума просыпался.

* * *

Два человека сидели у дороги под деревом. Дождь прекратился, но трава была мокрая, холодная, и людям этим было приятно упираться в нее разгоряченными в долгой ходьбе ступнями. Лес был полон ночных звуков – странных, ни на что не похожих, таких, что и понять нельзя, кто их производит и зачем. А между тем все просто. Вот птица встрепенулась во сне и хлопнула крыльями. Ветка под ней дрогнула, листья зашуршали, и вниз упал сучок. А показалось, будто мир рухнул.

– Глеб, – сказал маленький человек своему длинноногому спутнику, – я вам еще раз говорю, что сюда идет машина.

– Ничего не слышу, – отозвался Наркевич, – вы простужены, и в ушах у вас шумит от температуры. Советую обуться.

Карбышев был третий день болен. Всегда смеявшийся над гриппами, ангинами и градусниками, он занемог ровно через сутки после того, как суматоха ночного боя на шоссе под Дятловом оторвала его вместе с Наркевичем от армейской группы. Может быть, это и была простуда. Ведь ночи стояли сырые и холодные, а Карбышеву было за шестьдесят. Но самому ему казалось, что дело не в простуде. На отходе вдвоем чрезвычайно быстро выяснилось, какой Наркевич никудышный проводник. Если он и знал в молодости здешние места, то давным-давно забыл и теперь шагу не мог ступить без карты. Упрямство толкало его из одной ошибки в другую. Чтобы спасти невесту Наркевича, Карбышев не задумался пожертвовать своим спасением. Но жертвовать собой в угоду самоуверенности и упорным предвзятостям закоренелого сухаря, когда все дело заключалось в живой и практической ориентировке, было по меньшей мере досадно. От этой-то досады напряглись нервы Карбышева, и он чувствовал себя разбитым и больным. Уже больше трех суток шел он с Наркевичем, и все это время не прекращались между ними споры. Заболев, Карбышев стал еще упрямее своего здорового спутника. И сейчас, хотя Наркевич и не слышал шума приближавшейся по дороге машины, Карбышев вынул из кармана револьвер и прижал палец к спусковому крючку…

Машина вырвалась из тьмы с такой неудержимой внезапностью, какую можно видеть только на экранах в кино. Кабина для водителя была ярко освещена. Два человека, сцепившись в ней, как бешеные кошки, душили, кусали, мяли и коверкали друг друга. Толстый одолевал худого, подминая его под себя. Стараясь выбиться, худой попадал то локтем, то плечом в проемы между спицами рулевого колеса – руль вертелся, и с ним вместе вертелся грузовик, бросаясь вправо, влево, закидываясь кузовом по сторонам и с грохотом ударяясь им о деревья. Может быть, худой это делал нарочно, отвлекая от борьбы яростное внимание врага. Поэтому толстый постоянно крутил по сторонам своей рыжей, характерно-немецкой головой. Вдруг его широкая, круглая спина дугою выгнулась над рулем. Как видно, худому пришел конец. Карбышев нажал крючок револьвера. Б-бах! Машина врезалась радиатором в сосновый ствол, хряснула всеми своими членами и осела на бок. Мертвый немец отвалился от руля.

Из-под немца выскочил Федя Чирков, без царапины.

– Вот как надо, – сказал Карбышев, пряча револьвер в карман.

…От Феди Карбышев и Наркевич в первый раз услыхали про «дядю Павла». Но, кроме того, что есть «дядя Павел», не узнали ничего. Федя звал их с собой.

– И без машины дотяпаем. Главное, чтобы… не валандаться.

Но это-то именно и было невозможно. Карбышев показал на свои босые ноги. Они были так истерты и поранены, что походили на две огромные морковины. Сапоги лежали рядом на траве. Карбышев не мог смотреть на них без дрожи. Орудия пытки… «Испанские сапоги…» Было и еще одно обстоятельство. О нем путникам не хотелось говорить. Уже двое суток, как Карбышев и Наркевич ровно ничего не ели. Федя не знал об этом. А если бы знал? Главное для него заключалось сейчас в том, чтобы поскорее добраться до «дяди Павла», если не с живым фашистом, то по крайней мере с его документами и запиской Елочкина. И, жалостливо глядя на обросшее седой щетиной, измученное лицо своего спасителя, он сказал:

– Главная причина теперь, товарищи командиры, чтобы к «дяде Павлу» присватать вас. Потом, как оправитесь, выходите прямо на восьмой отсюда километр, к речке Уссе. На ней деревенька есть – Низок. С двух сторон – речка, с третьей – лес и болото. И дороги проезжей нет. Место вполне тихое. Там и передохнете. А «дядя Павел» волокитничать не станет, враз подберет…

– Ну что же, – сказал Карбышев. – Низок, так Низок… Только бы ходить научиться.

Федя встряхнулся, как курица под дождем.

– Уж это вы, товарищ командир, на баб деревенских надежду имейте. Наговорят, нашепчут, листьями обложат, свет увидите. Э-эх, ноженьки-то у вас страдают! – добавил он надтреснутым от сочувствия голосом. И, заклявшись еще раз в точности насчет встречи в Низке, двинулся в путь.

* * *

Мальчик собирал в лесу сучья. Он растянул между деревьями длинную веревку и накладывал на нее сучья ровными охапками, стараясь так аккуратно подогнать укладку, чтобы можно было всю ее сразу же увязать и, покрепче закрутив узел, взвалить на узкую, худенькую спину. Мальчик делал работу отлично, но мысли его были далеки от нее. Недавний разгром фашистской танковой колонны в Узде держал в плену его детское воображение. Хоть от деревни Низок, где жил мальчик, до Узды всего семь километров, а до сегодняшнего дня ему ни разу не случалось видеть ни одного гитлеровца – ни живого, ни мертвого. И только сегодня… Мальчик с отвращением и с ужасом все снова и снова представлял себе картину, на которую натолкнулся в этом самом лесу час назад, на дороге с Уздянки. Вдребезги разбитая грузовая машина… В кабине – толстый немец, с рыжей головой и двумя железными крестами на груди… Пуля попала ему в затылок и убила наповал. Мальчик с ужасом вспоминал эту картину. Но вызывала она в нем не одно лишь отвращение и не один ужас. Дрожащие губы мальчика чуть слышно шептали:

– Замордую цалу копу злодеев!

Чей-то голос оборвал его мысли:

– Малыш!

Он живо обернулся. На траве сидели два человека, вытянув истертые, густо покрытые красно-сизыми волдырями, волосатые голые ноги. Оба они были в военной форме. У одного – седая голова, у другого – щетина на щеках. Второй спросил:

– Как нам, малыш, до Низка добраться?

Освободиться от мыслей, вызванных тем, что он видел сегодня в лесу, мальчику было не легко.

– А я вас знаю?

– И знать тебе нас не нужно, – слабо улыбнулся небритый человек.

– Как – не нужно? Я – пионер. А тут кругом фашисты. Вон на дороге убитый с двумя крестами…

– Видел?

– Да.

– И что думаешь?

– «Дяди Павла» работа…

– Нет, – сказал небритый, с трудом поднимаясь с травы, – это мы его ночью ухлопали.

– Вы-ы-ы…

…Зыбкие кочки качаются под ногами. Из-под ног блестящими пузырями выступает вода. Мальчик ведет своих новых знакомцев в деревню Низок. Он уже рассказал, что речка Усса – сплавная река, шумная, но сейчас на ней пусто, тихо; что жители в Низке гнут колеса, выделывают овчины; что в деревне есть школа – большая, хорошая, и что сам он в этой школе учится; но только занятий в ней теперь нет; а в школе есть учитель; и всего, всего бы лучше…

Вечернее солнце висело над деревней. Ее очертания мягко расплывались в золотистом летнем паре. Облака плыли над лесом. Солнце пряталось за деревьями, и на дорогу ложилась прозрачная, сине-лиловая тень. Закат краснел, краснел, и, наконец, все небо за рекой стало багровым. На плоских муравчатых берегах, за ровными грядами огородов было пустынно и тихо. Среди этой мертвой тишины тонко звенели в неподвижном влажном воздухе какие-то невидимые волшебные струны. Не то это звенели мошки высоко над землей; не то далекий дождь проходил стороной; не то просто струился сырой теплый воздух и, двигаясь, звенел в деревьях. Где-то лаяли собаки. Но и лай этот не был похож на обыкновенный собачий лай; он тоже казался чем-то непонятным и бессмысленно маленьким. Слепые окна деревенских домиков зажигались живым и ярким огнем зари. Школа стояла на конце деревни и выделялась железной крышей. Шагах в полутораста от нее торчали кладбищенские кресты; за ними – лес, луг и снова лес…

Учителя дома не было. Хозяйка встретила гостей со смущенным и встревоженным видом, сострадательно поглядывая на их страшные ноги, но в лица почему-то смотреть избегала. В квартире спорили запахи только что вымытого пола и жареной картошки. И на стол хозяйка подала тоже картошку, а к ней – сушеных раков. Однако многодневная голодовка требовала осторожности. Путники выпили по чашке молока, а к прочему и не притронулись.

– Где же хозяин? – спросил Карбышев.

Хозяйка засуетилась, закашлялась: ответ еще не был приготовлен.

– У «дяди Павла» в лесу, – сказал пионер, приведший гостей в Низок и продолжавший незаметно стоять у дверей, – продукты понес…

Хозяйка молча вышла, чтобы постелить в классной комнате на диванах, – школа не работала, и классы были пусты.

– Пожалуйте, – сказала она, тоскливо глядя на дверь.

И Карбышев понял, с каким нетерпением ждет она возвращения мужа.

Добравшись до диванов, Карбышев и Наркевич думали, что тут же и заснут. Но получилось иначе. Совершенно стемнело и, наверно, уже перевалило за одиннадцать, а они все перевертывались с боку на бок. Сон не шел. Наконец в соседней комнате послышались осторожные шаги, приглушенный разговор. Не вернулся ли учитель? Карбышев быстро сел на диван и позвал:

– Товарищ хозяин!

Учитель вошел в классную комнату с далеко вперед протянутой рукой.

– Здравствуйте, гости дорогие, здравствуйте! А я ведь знал, что в Низке у нас гости. Только не думал, что прямо ко мне. И про машину и про немца знаю… От разведчика Чиркова…

Насколько можно было рассмотреть в темноте, учитель был коренастый человек с резкой складкой между бровей и острым взглядом серых глаз.

– Два командира… Два командира… А какие командиры?…

Он стукнул о стол донышком жестяной лампы и с легким звоном снял с нее стекло.

– Не зажигайте, – сказал Карбышев, – не надо. Я понимаю – вам важно знать, кто мы такие. Пришли люди в военной форме, а без сапог. Не беспокойтесь: покажем документы. Секрета нет: я – профессор Академии Генерального Штаба, генерал-лейтенант советских инженерных войск; мой товарищ – полковник…

Учитель быстро заходил по классу.

– Вот оно как, – взволнованно повторял он, – вот как! Это случай исторический… И на меня большой, очень большой ложится долг. Жена говорит: накормлю, отдохнут, а ты побриться дай. Рассуждение – прямо скажу – куриное. Конечно, и побриться, и все… Но ведь главное-то… Вот вы не дошли до шоссе Слуцк – Минск, а сюда завернули. Правильно вам Чирков посоветовал. Но ведь он и сам не знал, что по шоссе фашисты так и прут. Ведь самого Чиркова чудом пронесло. Как же так – вслепую? Мое предложение: снять форму и… Вид у вас преклонный…

– Форму мы не снимем, – решительно сказал Карбышев.

– Хм… Понятно! Тогда – выждать. Да… Это уж непременно. Выждать здесь, у меня, пока «они» не пройдут и слуцкое шоссе не откроется.

– Это – другое дело.

Учитель остановился посреди класса и как бы в недоумении развел руками.

– Да, впрочем, зачем я берусь советовать? Завтра…

– Что – завтра?

– Завтра утром «дядя Павел» здесь будет.

* * *

Странная была эта ночь с первого на второе июля. Когда учитель ушел, Карбышев сказал себе: «Теперь всем беспокойствам – конец. Спать!». За окном тихо струились звездные потоки. Новорожденный месяц выглядывал из бездны, кокетничая тонким и нежным профилем. Карбышев слышал далекое мычание коров, близкую возню мышей под полом, громкое пение запертого в сарае петуха – слушал и не спал от множества мыслей, распиравших его мозг. Или все-таки спал? И это возможно. Наркевич несколько раз говорил ему: «Что это вы так стонете?» – а он и не знал, что стонет. Так незаметно подступило утро, и покрытый блестящей пылью луч солнца ворвался в классную комнату…

Иволга пела, как ей полагается петь по утрам в июле. Учитель вошел с мыльницей, полотенцем, бритвой и чайником, полным горячей воды.

Стоило взглянуть на его выразительное лицо, чтобы насторожиться.

– Прошу привести себя в порядок, – предложил он, – а потом поднимемся на чердак. Там поджидает нас «дядя Павел». Там и позавтракаем.

– Как – «дядя Павел»?

– Ну да… Он еще с ночи здесь.

– Значит, я все-таки спал, – сказал Карбышев, – ничего не слышал.

– И не услышали бы. Большую осторожность соблюдаем. Но, когда я «дяде Павлу» сказал, кто вы такой, он вас будить чуть не кинулся. Еле удержал. Да и вы его знаете.

– Я?

– Безусловно.

– Вот так фунт, – сказал Карбышев, далеко отводя от мыльного лица руку с бритвой и пристально глядя на учителя, – коли так, расшифровывайте «дядю Павла» до конца.

– Извольте: полковник Романюта!..

– Фью-ю-ю!.. Не тот ли, что в академии был? Плечистый? Бровастый?

…Сидели рядком на дымоходной кладке под крышей, завтракали сухими раками и с величайшим вниманием слушали рассказы друг друга. Карбышев и Наркевич подробно повествовали о своих приключениях день за днем, вплоть до наслаждений, связанных с сегодняшним утренним туалетом. Карбышев погладил щеки.

– Теперь бы можно и в академию – лекции читать…

Шутка значила: а что же дальше? Так все и поняли. И никто не ответил на нее шуткой. Плечистый бровастый Романюта заговорил о себе. Нет, он не «отстал» и не «отбился», и не околачивается без дела в родных белорусских местах, скрываясь до счастливого случая. У него задание. О таких, как он, говорят – «заброшен». Дело его еще не развернулось, но развернется непременно. Успех для него – вопрос жизни и смерти. Естественно, что связан Романюта еще и с разными мелкими войсковыми группами из «отбившихся». Есть саперная группочка. Из нее Чирков, спасенный Карбышевым.

– Уж и тонконогий, – похвалил Романюта Федю, – настоящий разведчик, – везде пройдет. Отправил его вчера к бедакам…

– К кому?

«Бедаками» Романюта называл остатки какой-то стрелковой части, потерявшей в бою всех командиров и все-таки упорно пробивавшейся на восток и без них, и без продовольствия.

– Послан для связи.

Романюта рассказал, как командир отряда был ранен и взят в плен, как отряд вскоре остался без горючего; расстрелял снаряды, а материальную часть артиллерии подорвал и состоит теперь из двухсот рядовых, десятка конных подвод с тяжелоранеными да другого десятка со станковыми пулеметами и боеприпасами к ним. Положение «бедаков» отчаянно главным образом потому, что нет у них настоящего командира. А ведь части, оказавшиеся в тылу у врага, могут и даже обязаны действовать с пользой. Для этого надо только, чтобы они отвлекали на себя силы противника с фронта.

Карбышев спросил:

– А вы не знаете, товарищ Романюта, кто был у «бедаков» командиром?

– Знаю, Дмитрий Михайлович. Из академических неудачников, вроде меня, – майор Мирополов.

Карбышев промолчал. Трудно сказать почему, но судьба Мирополова остро задела в нем какое-то глубокое и больное чувство. От этого вдруг похолодели руки и резкая боль свинцовой тяжестью легла на виски.

– Что это с вами? – встревожился Наркевич.

– Что?

– Побелели…

– Не знаю.

– Извините…

Наркевич протянул руку ко лбу Карбышева.

– За тридцать восемь ручаюсь. Оставайтесь-ка здесь, отлежитесь, отдохните. Нельзя больному человеку реку вплавь брать.

И учитель заволновался:

– Оставайтесь, товарищ генерал…

Но Карбышев строго посмотрел сперва на Наркевича, потом на него.

– Солдатам болеть некогда, товарищи!

* * *

Однако выждать, когда подживут ноги, было необходимо. Школа не работала и стояла на отшибе. Поэтому мало кто заходил из деревни к учителю. Но и это случалось. Карбышев и Наркевич обосновались на чердаке. Романюта то исчезал, то появлялся – всегда по ночам. Учитель прятал на чердаке радиоприемник и часто слушал Москву. Ловя московские голоса, думали вслух. И тогда перед скомканной мыслью случайно собравшихся здесь людей вдруг начинала развертываться полная неожиданного света перспектива. Да, страна входила в трудную полосу тяжких испытаний. Гроза многих дней, черных, как ночь, гремела над ней. Но во мраке сверкала молния, и люди, собравшиеся на чердаке, следили за ее мгновенным полетом. Они смотрели вперед и видели будущее.

Многое становилось понятно Карбышеву – почти все. Военный взгляд может быть верным или неверным. Но верный военный взгляд еще никогда никого не подводил. Будет победа? Будет. О, как нужна для этого героическая борьба войск прикрытия и партизан в тылу гитлеровцев! Многое, очень многое решается партизанским движением…

Еще вчера больной, измученный, сегодня Карбышев с наслаждением подставлял коричнево-розовую спину под жгучий поток проникающих через слуховое окно на чердак солнечных лучей и, подперев кулаком подбородок, вглядывался ленивым, неподвижным взором в зеленую панораму речки и лесов. Вчера он задремывал среди дня, незаметно переходя во власть сна, полного воспоминаний и надежд. А сегодня вдруг как бы взорвалась эта нирвана отдыха и вялого выздоровления. В хлебах бил перепел. Наливные колосья на заречных полях важно клонились к земле. Даль тускнела и наполнялась загадочными тенями. Коровы шли к деревне, взбивая клубы пыли.

– Не жизнь, а времяпрепровождение, – говорил Карбышев, – пора, Глеб, уходить.

– Да вы еще больны…

– Здоров! Ноги заживают. Лихорадки как не бывало. А главное – я решил, куда идти и что делать. Помните, Глеб, что писал Энгельс о русских солдатах?

– «Являются одними из самых храбрых в Европе…»

– Да. И еще так: «Они недоступны панике». Наш долг, Глеб, вести за собой геройский отряд безначальных солдат, «бедаков», о которых давеча рассказывал Романюта.

– Мы с вами не выйдем – пропадем. Вы сами считали, что…

– Конечно, конечно… Может быть, и пропадем. Даже наверное. Но ведь нельзя же, чтобы пропадали только они. А?

– Я готов, – тихо сказал Наркевич.

* * *

Мать хозяйки, сгорбленная седая старушка с лицом такого цвета, какой бывает у румяных осенних листьев, сшила четыре пары дорожных туфель – две пары из брезента, две – из половиков.

– Ступайте, батюшки мои, – говорила она, – ступайте! Главное дело, чтобы «их» с заду-то, с заду насечь…

Старушка стояла перед Карбышевым, как живая деталь чего-то давным-давно умершего, – собственность истории, вырвавшаяся из ее цепких рук. Она смотрела на Карбышева и улыбалась.

– Понял? Вижу, понял, Красовиты мы с тобой никогда не бывали, а молоды были оба. Как не понять?

Учитель хлопотал, упаковывая продукты. Карбышев написал на клочке бумаги свой московский адрес.

– Очень прльошу, – сказал он учителю, – когда будет можно, напишите жене.

Складка между бровями учителя резко углубилась.

– Разве если в живых не останусь. Я ведь в партизаны уйду.

Хозяйка возилась на дворе возле рыжей коровенки с белой звездой на лбу. Карбышев никак не мог понять: что такое делает хозяйка. А она ничего не делала – только всхлипывала и сморкалась, всхлипывала и сморкалась без конца. Настоящий разговор не нуждается в словах. Довести Карбышева и Наркевича до «бедаков» Романюта непременно хотел сам. Он считал, что направление через Узду к Днепру – самое правильное: сплошные леса да болота. А уж кому бы лучше знать эти места! Ждали темноты. Солнце грузно скатывалось с неба. Окна низовских хат брызгались жидким пламенем заката. По деревьям, по траве медленно проходил холодный вздох. Звездная мелочь ясно выступила из темной прорвы ночи. Облако повернулось серебристыми краями, и бледный лунный свет, дробясь в змеиных извивах, пролился между густою тенью деревьев школьного сада. Собака выбежала за ворота, наскоро огляделась и, заметив месяц, яростно залаяла сперва на него, потом на троих скоро и бесшумно уходивших людей.