(«Польский еженедельник», Краков, № 3, март 1972)

Находясь с телегруппой в Гурниках, я узнала, что там живет ставший довольно известным в последнее время художник-любитель Ян Добрый, о котором один из наших ведущих критиков, «открывший» его, опубликовал недавно несколько интересных статей. Добрый живет со старушкой матерью в маленьком домике, окруженном садом, возле Замка. Этот седой плечистый мужчина с синими, очень круглыми глазами и тонкими седыми бровями легко согласился дать интервью.

— Вы, видимо, начали рисовать совсем недавно? Что побудило вас заняться живописью? — спросила я.

— Мое неумение писать. Если бы я владел пером, то занялся бы мемуарами. Речь идет не о том, что я не смог бы описать факты или события. Мне казалось, что самое важное, если так можно выразиться, это не проза, а поэзия. О том, что чувствовалось, о чем мечталось. Стихов я не пишу, вот и попробовал заняться живописью.

— Я понимаю, вам хотелось передать внутренний мир человека, а не ход истории, но все, что вы рисуете, очень тесно связано с историей, и, не зная ее, никто ничего не поймет. Наши читатели хотели бы знать именно исторические факты.

— В самом деле? Читатели — или вы? Сколько вам лет?

— Двадцать один год.

Добрый иронически посмотрел на меня. Я знаю, о чем он подумал: для меня история — это мертвый предмет, а для него — вся жизнь, поэтому я и пойму немногое. Он говорил спокойно, с усмешкой.

— Ничего особенного. Я родился здесь, в Гурниках. Очень красивый город, не правда ли? Нас было семеро детей, но выжили только двое — я и брат Войтек, он прожил до сорок третьего года. Отец всю жизнь проработал в каменоломне, мать шила, по-теперешнему, была надомницей. Здесь, в Гурийках, я получил «государственное» образование, то есть окончил четыре класса, и, как только исполнилось тринадцать лет, пошел в каменоломню. Да, тринадцать. Конечно, профессии у меня еще не было, за несколько центов в день я подметал, был посыльным, и только через пять лет меня определили на должность настоящего рабочего. В каменоломнях я работал учеником электрика, немного подучился, потом отец послал меня на вечерние курсы, а там я попал к одному инженеру-электрику, инвалиду, который оказался одержимым электротехникой, он обратил на меня внимание, давал мне популярные и специальные книги, показывал у себя дома разные приборы, я много занимался и через год уже смог работать электриком, но не здесь в Гурниках, а на шахте в Заглембе, меня туда брат Войтек устроил. Мне повезло, даже квартиру, дали, зарабатывал неплохо, на самое необходимое хватало, невеста у меня была, хотел жениться… Ни в какой партии я тогда не состоял, а брат Войтек был коммунистом, меня же считал несознательным, совершенно непригодным для работы в партии. Тут началась забастовка. Лично у меня причин бастовать не было. Вы поймите, ведь казалось — нужда позади, а тут забастовка. Я не хотел бастовать, сопротивлялся, но в конце концов принял участие. Забастовку мы проиграли. Меня вышвырнули на мостовую, и пришлось в поисках работы бродить по Польше.

Ян Добрый задумался, долго смотрел на меня, желая, видимо, убедиться в том, что сказанное доходит до меня.

— Тогда я познакомился с Вацлавом Потурецким, — сказал он и сделал паузу, как бы проверяя, известна ли мне эта фамилия.

Мне она была неизвестна, и я отрицательно покачала головой, молча ожидая объяснения. Добрый продолжал несколько изменившимся голосом, с нотками раздражения:

— Вам, молодым, всего этого не понять, даже и старики не все понимали. Возможно, и сам я не понимал.

Итак, Вацлав Потурецкий был учителем гимназии в Гурниках, преподавал польский язык и историю. Часто приезжал в Заглембе читать лекции в рабочем университете, и вот на одной из таких лекций я с ним познакомился.

Лицо моего собеседника прояснилось, выцветшие синие глаза затеплились. Меня это страшно заинтересовало, я готовилась услышать необыкновенно фантастическую историю, Добрый же тем временем несколькими фразами рассказал об этих лекциях, упомянул, что Потурецкий был уроженцем Заглембе и считался «красным», второй раз он с ним встретился в Гурниках, когда приехал туда к матери.

— В то время я уже был в партии, — добавил он. — Брат Войтек меня вовлек. В Гурники же я приехал искать работу по специальности. Да, прекрасный, большой человек был товарищ «Штерн».

— Кто? — Я надеялась, что разговор пойдет о живописи, а не о незнакомых мне людях, тут я вспомнила, что мне говорили о трудовых успехах Яна Доброго, а потом о его снятии со всех постов, я боялась этих воспоминаний, они мне были ни к чему.

— «Штерн». Эту подпольную кличку Потурецкий взял после сентября тридцать девятого года, точнее в декабре, когда мы организовывали партию.

Он смеется надо мной, подумала я, я ведь хорошо помню со школы, что в декабре 1939 года Польской рабочей партии — ППР, еще не было, он что, издевается над моей молодостью? Я разозлилась, хотя мне нельзя этого было делать, так как я должна была выполнить задание, несмотря на недоброжелательное отношение художника! Ведь я хотела рассказать о сути его живописи, а она, как не крути, крылась в его биографии. Добрый рассказывал вялым голосом. О Потурецком говорил как о хорошо известной личности. Я поняла лишь то, что этот учитель гимназии в Гурниках до войны был тесно связан с коммунистическими организациями, но в коммунистической партии Польши не состоял. Вскоре после сентябрьской кампании, в которой он принимал участие как офицер запаса, он основал партию — Добрый называл ее «Союзом польской революции» и хвалился, что с момента организации входил в состав руководства. Добрый в армии не был. В 1937 году сидел, выпустили его в конце 1938 года, о событиях сентября 1939 года сказал, что это было «ужасно».

— Когда вы начали рисовать? — попыталась я перевести разговор на более близкую мне тему.

— После того, как меня сняли с высокого поста. То есть довольно давно. С октября пятьдесят шестого до декабря семидесятого, почти пятнадцать лет. Вот все эти пятнадцать лет я и рисовал дома, для себя.

Он весело рассмеялся, его лицо прояснилось, как будто бы эта фраза прогнала все призраки прошлого. Я даже не знала, что он столько времени занимается живописью, вроде говорили, что только с декабря 1970 года. Как в тумане, всплыл передо мной старый плакат отца: на нем лицо Доброго, вот такое же, смеющееся.

— Моя биография, как вы видите, краткая. Десять с лишним последних лет я работал только по специальности, электриком, ну и немного занимался этими… крыльями. Как раз перед декабрем семидесятого года ушел на пенсию, и это все.

— Эти крылья вы рисуете довольно часто? Навязчивая идея?

— В тридцать девятом — сорок третьем годах действительно они у меня были, в «Союзе польской революции» «Штерна», здесь, в Гурниках.

Он вновь вернулся к Потурецкому, поделился со мной, что хочет написать портрет этого человека, и здесь, в Гурниках, где «Штерн» жил и погиб, это ему будет сделать легче.

— Я должна признаться, что ничего не слышала об этом «Союзе» и о Потурецком.

— Потурецкий? Так сложилось, что о нем мало писали. Вы знаете, по-разному у нас бывает, даже с умершими.

Он вынул старый большой бумажник и из него фотографию. Должно быть, Вацлав Потурецкий был красивым мужчиной. С фотографии на меня смотрел тридцатилетний учитель гимназии. Короткие темные волосы придавали рельефно очерченной голове выражение молодцеватости, а широко поставленные глаза — несколько удивленный вид.

— Вот вы в своих мыслях все возвращаетесь к одному из труднейших периодов истории, — сказала я. — Это и отражено в вашем творчестве?

— В то время зарождалось — понимаете, зарождалось — нечто прекрасное, и никто не в состоянии отобрать этого у меня. По-разному складывались судьбы, были удачи и поражения, но если бы те годы не были прожиты именно так, как они были прожиты, то не стоило бы жить вообще. (…)

Янина Торговская