(из ранее приводимой рукописи)

(…) отец, мама, прижмите меня к себе, плачущую и сдерживающую рыдания. Это ничего, дочка, ничего, это только такой гром был, люди попадали от грохота.

Так меня утешали и успокаивали в тот день, когда полицейские вытащили нас из дома. Я очень испугалась, увидав их, вооруженных, с ремешками под подбородками, кричащих что-то отцу. Отцу и матери велели одеться, взять ребенка. Я дрожала от страха, хотя они говорили на «хорошем» языке, не по-немецки. Первый раз я видела отца т а к и м. Он что-то с жаром объяснял полицейским, показывал на меня, руки его мелькали в воздухе, лицо изменилось, покраснело. Я стояла, прижавшись к матери, и чувствовала, как она дрожит. Нас вывели на улицу, где собрались все жители. Мы шли на городскую площадь. Здесь мы увидели множество людей, согнанных со всего города, отец взял меня на руки так, чтобы я не смотрела на ратушу, но мне было интересно, несмотря на страх, я крутилась, хотела увидеть то, что видели другие, потому что головы всех были обращены в ту сторону. Толпа молчала, немецкая и польская полиция перекрыла все выходы. Я увидела большое красное знамя со свастикой, свисающее над ступеньками с фронтальной стороны ратуши, под ним стояла группа «плохих». Внезапно толпа всколыхнулась, зашумела. Отец крепко прижал меня, силой отвернул мою голову от ратуши, прижал к себе. Я ждала, что он скажет что-нибудь приятное, как обычно, когда прижимал мою голову к своей щеке, но он молчал. Я уже не боялась. Через плечо отца я видела других детей, хотела даже слезть и поиграть с ними, но толпа пугала меня. В какой-то момент объятия отца ослабли, я повернула голову и увидела пять обнаженных мужских голов под стеной ратуши. Я услышала громкую команду на «плохом» языке, и не успел отец заметить, что я смотрю на ратушу, как грянул залп и потом сразу — крик женщин и детский плач. Напуганная выстрелами и криком, я тоже начала громко плакать.

Отец отступил и стал пробиваться сквозь густую толпу, отстраняя людей свободным плечом, освобождая дорогу матери, ни на кого не обращая внимания, при этом говоря мне, чтобы я не боялась, не плакала, потому что это был только гром. Полицейские пропустили нас, мы бежали по пустынной улице домой, в квартире меня сразу же уложили в кровать, занавесили окна. Отец ходил по комнате, останавливался у стола, стучал по нему ладонью, я видела, как он отстранил маму, когда она к нему приблизилась, говорил злым шепотом, а потом вынул из шкафчика водку и выпил.

Мне кажется, что он страдал из-за того, что ему пришлось подчиниться приказу «плохих», что он оказался беспомощным, принимая участие в качестве зрителя при публичном приведении в исполнение приговора, он оказался запланированным зрителем, как бы принадлежащим к этой сцене, страдал оттого, что не оказал сопротивления. Ясное дело, иначе он поступить не мог, чтобы не подвергать риску себя и нас, но он выбирал, должен был выбирать, ведь он сначала отрицал необходимость подчинения врагу. Я не знаю, как у него протекал процесс подобного выбора: между нашей безопасностью, особенно моей, и своим делом. Я не могу поверить, что он не понимал, какой подвергает опасности не только себя, но и обеих нас, хотя в первый период оккупации еще не все осознавали и питали надежду, что не будет так уж страшно, как на самом деле было потом.

На следующий день после первой в городе публичной казни, когда отец был в магазине, мать упаковала мои вещи и отвезла меня на крестьянской подводе в деревню к тетке Мане. В дороге она утешала, говорила, что в деревне будет хорошо, я стану здоровее, что долго это не продлится, что они с отцом будут меня навещать. До этого я никогда не расставалась с матерью, поэтому известие, что она оставляет меня, прозвучало зловеще, я даже представить себе не могла ее отсутствия. Поездка через поля и леса быстро успокоила меня, лучше, чем слова матери. В деревне мне потом понравилось, и тетка, и соседские ребята, которые сразу же взяли меня с собой на большой зеленый пруд. Я весело играла до момента, когда пришла тетка Маня, чтобы забрать меня домой, и сказала, что мать уже уехала. Я отлично помню этот момент, потому что это было мгновение первой боли. И боль пронизывает меня даже теперь, когда я пишу эти строки, эта боль всегда возвращалась, когда я вспоминала уход матери и отца, их уход навсегда. (…)