Пароход шел по Днепру. Упругий ветерок нес ему навстречу пресную свежесть большой воды, тонкий пряный аромат далеких степей.

Быстро рассветало. Пассажиры на палубе зашевелились. Первыми проснулись два старичка, которые с самого вечера громко храпели, прижавшись спинами друг к другу возле теплой задымленной трубы парохода. Привычно начали складывать свои шинели сержанты, спавшие всей командой вповалку прямо посреди палубы. На скамейках уже пудрились девушки, украдкой заглядывая в зеркальца и охотно отвечая крепкой пожилой колхознице, сидевшей на пустой плетеной корзине, перевернутой вверх дном. Рядом с колхозницей, втиснувшись меж таких же корзин, сладко дремали еще несколько женщин.

— Вы, наверное, на каникулы? — оглядывая девушек, мягко, с нескрываемым интересом допытывалась колхозница.

Одна девушка чуть заметно вздохнула.

— Нет, тетя… у нас уже назначение на руках. Учительствовать едем.

— Вот оно что… Уже, значит, учительницы… А я думала, студентки. На прошлой неделе всё студенты ехали. Сколько народа учится! Как глянешь — сердце радуется.

Женщина неторопливо поднялась, одергивая юбку и отряхиваясь, выпрямилась в полный рост — высокая, дородная.

Протяжно зевнула и поглядела на розовеющий восток.

Потом, осторожно переступая через ноги своих спящих спутниц, выбралась на свободное место, подошла ближе к девушкам. Остановилась, как мать среди дочерей, приветливая, спокойная, в новой зеленой телогрейке, застегнутой на все пуговицы, в белоснежном платочке, красиво обрамлявшем ее загорелое, обветренное, все в добрых морщинах лицо.

— А меня вот в область вызывали на совещание по зеленому конвейеру. Третий год начальствую на ферме, — женщина сдержанно улыбнулась. — До войны дояркой была, а теперь заведую. Овладела, говорят. Во вторник выехала из дому, а уже, знаете, как-то затосковала, будто месяц разъезжаю. Встретила вот на пристани наших, — колхозница показала глазами на женщин, спавших среди корзин, — спрашиваю: как там телята? Смеются. Они от колхоза привозили абрикосы на базар, деньги на баркас выручаем… Можно здесь присесть?

Женщина, запросто отодвинув чемоданчик одной из девушек, присела на краю скамьи.

Восток разгорался. И все небо светлело, росло, будто поднималось навстречу пароходу. Чистый воздух был напоен терпкой утренней свежестью. Посреди реки, по ясному спокойному фарватеру, кое-где еще сновали на своих легких лодочках бакенщики, гасили поблекшие, уже едва заметные сигнальные огни.

— Какой тут Днепр широкий! — восторженно воскликнула белолицая живая девушка с острыми плечиками. — Вечером, когда мы ложились спать, берега были рядом, совсем близко! А сейчас словно расступились…

— И какие открытые! — отозвалась другая. — Как далеко видно!

— Широко, просторно, сколько воздуха. Раздолье!

— Идем по озеру Ленина, — пояснила колхозница. — Скоро пороги.

— Пороги? — девушки теснее окружили свою спутницу, возбужденно и доверчиво заглядывая ей в глаза. Тетенька, как это интересно!.. Те самые пороги?

— Те самые… Собственно, вот они уже начинаются.

Девушки сразу как-то торжественно притихли. Повеяло на них чем-то давним, воспетым в песнях, романтичным. Днепровские пороги! Они где-то здесь, погруженные в глубины, затопленные высоко поднятыми водами.

— Тетя, а вы видели пороги? Еще тогда, раньше… Когда они были наверху…

— Насмотрелась, — сразу мрачнея, ответила колхозница. — Дай бог не вспоминать.

— Почему вы о них так… недружелюбно?

Женщина помолчала. Сложив руки под грудью, уселась поудобнее, подогнув ноги под скамью.

— Вижу, вы нездешние?

Девушки ответили, что действительно проплывают в этих местах впервые.

— То-то и оно… А я выросла вот тут, среди этих камней, как чайка береговая. Лет до тридцати, а то и больше, кроме порогов, ничего и не видела..

Женщина задумалась.

Солнце уже взошло. Днепр заиграл ослепительно, засверкал во всю ширь, словно луг с широколистой травой, осыпанной обильной росой. От далекого крутого берега на воду ложились оливковые тени.

— Вы вот учились, всюду вам дорога, — ровным, спокойным голосом заговорила женщина, — а я в ваши годы дальше своей хаты нигде не бывала. Жила, как взаперти. Да разве только я одна?.. Все мы жили, как с завязанными глазами.

Село наше стояло между двумя порогами — Лоханским и Звонецким. Выйдешь, бывало, на берег, глянешь налево, ниже села, — один порог белеет; глянешь выше села — там другой клокочет. Тот бешеный, а этот еще страшнее, захватит — не выпустит. Запирали они нас при том строе эксплоататорском, как замками, от всего света. Куда там учиться! Оставался открытым один единственный путь — к кулакам и колонистам внаймы.

Муж мой тоже был коренной днепровец, лоцмановал с товарищами. Водил чужие плоты сверху вниз через все девять порогов. Это они ему, бедняге, и век укоротили… Опасная, страшная была работа! Иные не выдерживали. Когда приближаются, бывало, к порогу, то прощаются друг с другом, крестятся, а потом, связавшись между собою канатами, пускаются стремглав вниз, в ревущий омут. Бревна иные, ударившись о камни, свечками взлетают вверх. А мы, жены, стоим на берегу. И я стою сама не своя. Потому что не знаешь, обойдется там счастливо или, может, прибьет волной к берегу твоего мужа с раскроенным черепом.

Вот так и я своего дождалась. Как-то под вечер принесла низовая волна моего Свиридона и выбросила на берег… Принимай лоцмана, своего хозяина! И — всё. Вернулись мои дети домой сиротами, а я — вдовой.

После того, бывало, места себе не нахожу, когда зашумят пороги. Будто душу из тебя заживо вытягивают. А нужно сказать, что шумели они не всегда, а только на дождь, на непогоду. Были для села вроде барометра. Когда хорошая погода, — их не слышно, молчат. А когда зашумят глухо где-то ниже и выше села, — так и жди завтра какой-нибудь напасти: бури-непогоды, ливня или града… Мечусь, бывало, как неприкаянная, услыхав тот шум. А он всюду тебя находит, рвет тебе сердце, о муже напоминает…

Старший сын, когда подрос, тоже заупрямился: пойду в лоцманы.

Не пустила. Хватит, говорю, с нас и одного. Иди лучше к Осауленко внаймы, засыпай ему хлебом коморы, пороги там тоже высокие. Это у нас кулак был, Осауленко. Собак полон двор, лошади, как драконы. В воскресенье мчится по улице, ни на кого не глянет, не поздоровается. Сворачивай поскорей, а не то раздавит. Наилучшие земли, плодородные склоны занимал. А если случится, что чья-то курица его межу переступит, — убьет сразу. На жалобы, на слезы никакого внимания не обратит: «Надо мной и небо мое».

Послала к нему сына. Гнул там спину, аж пока коллективизация не началась. Вот тогда мы вздохнули по-настоящему! Осауленко выпроводили вон из села. Поехал куда-то пасти белых медведей.

А сын мой вскоре стал собираться на Днепрострой. В то время туда двигалась молодежь из всех наших приднепровских сел. «Еду, говорит, мама! Похороним пороги — осветим все вокруг электрическим солнцем». Я не возражала, хотя и мало верила в его слова. Да как же это, думаю себе, можно похоронить такие громады, тот ужас, что веками лежал поперек Днепра? Что значит темная была, — улыбнулась неожиданно лоцманка.

— …А строительство шло и шло. Уже целые села стали переселяться подальше от берега, в степь. Мы на возвышенности, поэтому нас не трогали. И вот в один прекрасный день, уже после весеннего половодья, смотрим — вдруг вода прибывает! Будто наступает вторая весна. Сначала затопило осауленковский луг, что тянулся низом по краю села, потом стали уменьшаться пороги, зарылся в воду здоровенный камень, торчавший посреди Днепра как раз против моих окон. Мы его называли Драконом. Переспали еще ночь, просыпаемся утром — мамочка моя родная! Нет уж ни порогов, ни Дракона, ни старых берегов. Все покрыто водой, красуется перед нами — сколько глаз охватывает — большое озеро Ленина!

Приходят соседи, весело разговаривают, шутят: что это, дескать, лоцманка, у тебя за сын? Пороги затопил, синее море под материны окна привел.

Очень скоро осветились наши колхозы, район за районом. Стройные металлические мачты украсили степь. У моей кумы прямо на огороде поставили трансформатор, она даже боялась вначале, что гроза ударит. Потом привыкла. Да и как не привыкнуть: молотилки, веялки, триера, мельница, мастерская — все работало на электричестве. Засияла и в моей хате лампочка Ильича. С тех пор уже ни у кого не увидишь на потолке круга сажи от каганца, всегда чисто.

Приехал мой Василько с Днепростроя в отпуск. Уже партийный, образованный, уже техник, или механик при турбинах. Погостил недели две и говорит: «Поедемте, мама, покажу вам электрическое сердце Украины — Днепрогэс». Поехали. Обошла я с ним все сооружения. И на плотине была, и на пульте, и внизу, возле самых турбин, и шлюзовалась два раза. Вернулась домой, рассказываю нашим колхозникам все, что видела: электрическое царство — и только. «Я, говорю, уже, наверно, в коммунизме побывала».

С тех пор мы уже не могли представить себя без Днепрогэса. Для всех наших колхозов он стал родным. Срослись мы с ним едиными жилами. Он заболеет — и нам больно. Погас в хате свет — уже переживаешь: не авария ли там? Загорится — радуемся: все, значит, в порядке.

Началась война. Мужчины пошли в армию, а мы противотанковые рвы роем вдоль Днепра. Ой, какие мы тогда были злые! Не то что ножами резать — плетками готовы были душить тех оккупантов!

А за Днепром каждую ночь зарева стоят.

Однажды вечером начало гаснуть электричество в наших хатах. Медленно, тихо, тоскливо как-то гасло, будто навсегда.

Погасло.

Словно умер кто-то родной, близкий. Темно, жутко сразу стало. Дочка Надя открывает замаскированные окна и плачет. А в окне — пожары из-за Днепра… Всю ночь где-то далеко на юге, в районе Днепрогэса, гремело и грохотало.

Утром вся наша артель была на берегу. Молча стоим, смотрим с холма, как вода медленно спадает, спадает — и вдруг показываются из нее пороги! Камень Дракон вылез на поверхность, покрытый мхом и слизью, какими-то гнилыми водорослями оплетенный. И пороги вынырнули — заплесневелые, черные, будто в злобе на всех нас.

Зашумели.

Страшно стало. Мурашки пробежали у меня по телу.

— Ой, люди добрые, — кричу, — то ж не пороги вынырнули, то наше проклятое прошлое вернулось!

Сошла, спала вода. На затопленной раньше осауленковской усадьбе и всюду вдоль Днепра образовались болота. Рыбы хоть возами набирай. Да никто ей не рад. Протухла, загнила, засмердела на все село. Задохнуться можно было.

И двинулись мы битыми шляхами на восток. Коровы ревут, теряют молоко прямо на дорогу, не успеваем выдоить. Вражьи самолеты коршунами ходят над головой. На переправах скопление подвод, теснота, свалка…

Как бы там ни было, очутились мы за Волгой. Русские колхозники встретили нас приветливо, по-братски. Потеснились со своим скотом, дали место для нашей фермы. И сена выделили. Засучили мы рукава, взялись вместе с ними ковать победу для фронта. Работали от души, от всего сердца, переходящее знамя обкома и облисполкома держали. Ферма наша снабжала соседний госпиталь молоком и маслом. Мы уж так за ней ухаживали, мы уж так ее берегли!

А как вернулись в сорок третьем в свою Слободку, то еще издали услышали: шумят постылые пороги, скалят из воды свои каменные зубы. «Будьте вы, говорю, прокляты!»

Потом приехали к нам представители Днепрогэса. Привезли письмо от Василька мне и всем колхозникам. Созвали митинг возле сельсовета. Всколыхнулась наша Слободка: партия кличет на восстановление! Значит, Днепрогэс будет!

Надя моя пришла вечером с комсомольского собрания такая радостная, веселая. Я сразу догадалась, в чем дело. «Езжай, говорю, доченька, езжай, помогай брату… На такое дело всей душой тебя благословляю! Потопите их, опостылевших, дайте людям тот ясный свет, что был до войны». — «Еще ярче дадим», — отвечает она мне. А на другой день лопату на плечи — и айда с девчатами на станцию. Может, и вы слыхали про мою дочку? О ней часто передавали: Надя Белозер, знатная бетонщица Днепрогэса… Она у меня бедовая…

Теперь мы опять с электричеством. И молотим, и воду качаем, и силос им режем. Опять тревожимся, как только мигнет контрольная лампочка на столбе. Когда напряжение на время спадает, так уже и знайте: на «Запорожстали» плавку выдают. Мы с ними на одной линии. Породнились с Днепрогэсом и «Запорожсталью» навеки. Каждую минуту сердцем чувствуем друг друга.

Приду вот вечером домой, включу свет — и станет мне так легко, будто родные дети залетели в хату, заполнили ее солнцем. А выйду на озеро Ленина — плыви, лоцманка, куда хочешь, не за каменными замками живешь! Безвозвратно ушли на дно лютые пороги.

Уже не шумят.

И знаем, что не шуметь им больше никогда. Никогда!

Женщина умолкла. Девушки сидели некоторое время, как завороженные, глядя на широкий, залитый солнцем водяной путь. Потом вдруг заговорили все сразу:

— А мы высоко над ними!

— Идем на всех парах!

— Плывем по новому течению, на высоком уровне…

За бортом парохода солнечные столбы глубоко пронизывали воду.

— Что вам? — вмешалась в девичий разговор колхозница. — Молодые, образованные. Вам можно смело смотреть вперед… Любые пороги одолеете.

— Конечно!

День разгорался. Воздух нагрелся, становилось жарко. Женщина медленно расстегнула свою плотную телогрейку. На груди у колхозницы сияла Золотая Звезда.

— Вы… вы… Героиня? — восторженно прошептала одна из девушек.

— Как видите… может, и вы когда-нибудь удостоитесь…

— Мы?!

— А хотя бы и вы… Если знаешь свое дело и любишь свою родину, то все сможешь.

На палубе началось движение. Пароход дал протяжный гудок, приветствуя далекую пристань.

— Вот это наша Слободка, — сказала женщина и, поднявшись, крикнула своим односельчанкам: — А ну, бабоньки, хватит вам отлеживаться… — Разбирайте кошелки, подъезжаем!

Девушки столпились у перил, увлеченные пейзажем, охваченные ощущением чего-то радостного, счастливого…

Белели села вдоль Днепра. По обе стороны в светлых степных просторах золотились на склонах массивы хлебов, пересеченные от края до края линией ажурных мачт высоковольтной передачи.

Полноводная, будто немного припухшая река сверкала, уходя в бескрайную даль.

Все шире расходились берега, поражая молодых учительниц сменой картин. Впереди словно бесшумно открывались огромные ворота в новый, широкий мир, где все, о чем мечталось, осуществится, где все самое прекрасное сбудется…