Наш корреспондент

Гончаров Александр Георгиевич

«Наш корреспондент» — ясная, по-человечески теплая книга… это глубокая, патриотическая, волнующая повесть о советских людях, о силе и правде коммунистического, партийного слова.

 

Александр Гончаров

Александр Георгиевич Гончаров родился 28 сентября 1910 года в рабочей семье в городе Ейске.

Пятилетним мальчиком он остался сиротой. Воспитывался у родственников в городе Ростове-на-Дону. Еще в отрочестве началась трудовая деятельность будущего писателя. Он поступил работать подручным слесаря на электростанцию.

В 1928 году молодого рабочего принимают в ряды ВЛКСМ и поручают работу с пионерами в краевом Доме коммунистического движения. О пионерах он написал первые свои очерки. С 1932 года А. Гончаров становится сотрудником газет «Рабочий Ростов» и «Ударник».

В 1933 году по решению Горкома комсомола способного журналиста направляют на железнодорожный транспорт, в газету «Звезда», где он работает в течение девяти лет. За все эти годы А. Гончаров опубликовал ряд сборников очерков и рассказов: «Белое золото» (1931), «Ровесники Октября» (1932), «Долг» (1941) и другие.

В сентябре 1941 года парторганизация Управления Северо-Кавказской железной дороги принимает А. Гончарова кандидатом в члены партии, а в марте 1942 г. он добровольно уходит на фронт. «Решил итти на фронт», — как он заявил своим новым товарищам по армейской газете. А. Гончаров становится военным корреспондентом. Пишет очерки, боевые зарисовки, фельетоны.

В дни жестоких боев на Кавказе в октябре 1942 года А. Гончаров решил стать коммунистом и был принят в ряды коммунистической партии. А через год за неутомимую корреспондентскую деятельность в армейской газете командование награждает А. Гончарова медалью «За боевые заслуги».

Но вскоре болезнь принудила военного корреспондента армейской газеты, капитана А. Гончарова, оставить службу в рядах Советской Армии.

В декабре 1943 года он вернулся в редакцию газеты «Звезда», уже на пост заместителя ответственного редактора. Здесь он работает два года. За этот период пишет рассказы, которые впоследствии издает отдельной книжкой «Перед праздником».

С осени 1945 года А. Гончаров переходит на работу в Обком партии, а впоследствии утверждается ответственным редактором литературно-художественного альманаха «Дон».

С 1947 года болезнь приковала А. Гончарова к постели. Преодолевая тяжкий недуг, писатель создает свою лучшую книгу «Наш корреспондент», опубликованную в альманахе «Дон» и в журнале «Октябрь» (№№ 11 и 12 за 1952 г.), выхода в свет которой автор не дождался. Александр Георгиевич Гончаров умер 4 ноября 1952 года.

Повесть А. Гончарова получила высокую оценку в газете «Правда»: «Наш корреспондент» — ясная, по-человечески теплая книга… это глубокая, патриотическая, волнующая повесть о советских людях, о силе и правде коммунистического, партийного слова».

 

Глава первая

1

В самом начале единственной улицы населенного пункта Н. стояли на пригорке два каменных здания. Одно — с узкими бойницами вместо окон и тяжелой железной дверью — было заперто ржавым замком и имело вид таинственный и неприступный. Здания отделялись от поселка глубоким оврагом, над которым висел романтический, но не очень надежный мостик. В период дождей в овраге бушевал и пенился поток. Летом же неистовое южное солнце высушивало добела камни на дне оврага, и по ним быстро, будто боясь обжечь лапки, бегали зеленые ящерки.

Одно время здание с бойницами вызывало к себе большой интерес устойчивым винным запахом, проникавшим сквозь неплотную дверь. Нашлись желающие выяснить, какие такие сокровища охраняет полупудовая гирька. Заглянули в бойницу, выбрав момент, когда в нее падал солнечный свет, — и увидели голые плиты каменного пола и кучку гниющих яблок, обманно источающих острый хмельной аромат.

Внутренность второго дома хорошо просматривалась через широкие окна. Виден был просторный зал и — в глубине — сцена, закрытая синим занавесом; в зале — высокие козлы с наборными кассами, наборщики в черных фартуках; обыкновенный кухонный стол, застланный белой бумагой, за которым сидел полный блондин в очках, с бледным и строгим лицом; еще один стол, поменьше, заваленный бумагами, и склоненные над ним две женские головы: одна — черная, другая — рыжая; длинные нары, составленные из скамеек и накрытые плащ-палатками; высокая печь. На одной стороне ее имелась чуть заметная надпись, сделанная от полноты души каким-то молодым жителем пункта Н., населенного греками: «Раньше здесь было помещение церкви, а теперь клуб и помещение для собрания и погулять маладой и цветущей жизни». Надпись полностью разъясняла историю каменных зданий: в том, что с бойницами, очевидно, молились, а во втором жили, наверно, служители культа. Потом колхозники решили, что иметь клуб гораздо интереснее, чем церковь.

А летом 1942 года в колхозном клубе разместилась редакция армейской газеты «Звезда».

2

Утром уходила на фронт редакционная машина. Ехали начальник партийного отдела капитан Горбачев, фоторепортер Васин и инструктор фронтового отдела интендант Данченко. Хотя вопрос о том, кто едет, был решен накануне и тогда же были подписаны редактором командировки, младший политрук Серегин утром стал доказывать начальнику отдела Тараненко, что посылать следует не Данченко, который только недавно вернулся из командировки, а его, Серегина. Тараненко возразил, что редактору видней, кого посылать, а теперь вообще поздно об этом разговаривать. Серегин обиделся и наговорил Тараненко множество горьких слов. Оказалось, что его, Серегина, вообще держат в редакции в черном теле, не дают развернуться, что он, Серегин, скоро совсем дисквалифицируется как журналист, и так далее и тому подобное. Однако Тараненко не захотел принять всерьез эти претензии и стал подтрунивать над Серегиным, после чего тот обиделся окончательно и отправился завтракать в гордом одиночестве.

…Когда в начале 1942 года Михаил Серегин добровольно перешел в армейскую газету из газеты гражданской, у него были весьма возвышенные, но довольно смутные представления о работе военного корреспондента. Разумеется, он понимал, что надо будет собирать материал в писать, но как, в каких условиях?

Серегин мечтал о трудных поездках, о больших корреспонденциях из района боев, с глубоким анализом действий наших частей, об очерках, которые прочитывали бы залпом, переводя дыхание только после заключительного абзаца, о том, чтобы бойцы, развертывая газету, говорили:

— Ага! Опять статья Серегина. Надо обязательно прочитать. Здорово пишет!

Действительность несколько разочаровала молодого корреспондента. Во-первых, сразу выяснилось, что для сотрудников армейской газеты основным видом транспорта при поездках на передовую служат собственные ноги. Во-вторых, Серегина никак не допускали к настоящему делу. Очерки поручали писателю Незамаеву, солидному интенданту третьего ранга, в массивных золотых очках и с маузером в деревянной колодке. Корреспонденции из района боев писали журналисты, более опытные в военном деле, чем Серегин. К тому же на фронте, после неудачной попытки немцев прорваться к морю через Черное ущелье, наступило относительное затишье.

В район боев выезжал сам Тараненко. Он примчался в редакцию, как только определился успех трижды орденоносной дивизии, которая взяла в клещи и уничтожила наступающих немцев, а дал большую статью о тактике оборонительного боя в горно-лесистой местности. Чтобы успеть напечатать статью в верстающемся номере, Тараненко продиктовал ее прямо на машинку. Он ходил из угла в угол, курил и, отчетливо выговаривая окончания слов, уверенно досылал фразу за фразой, будто вгоняя в обойму патроны. Иногда он на минуту умолкал, хмурил черные сросшиеся брови, расхаживал, ероша волосы, иди присаживался на табурет возле машинистки.

После недолгой паузы мысль капитана, преодолев невидимое препятствие, с новой энергией устремлялась вперед, сквозь чащу военных терминов и уставных формулировок.

Серегин слушал, как диктует капитан, восхищался и завидовал. Это было так похоже на его идеал!

Что касается самого Серегина, то ему пока что давали править военкоровские письма и писать авторам ответы, под которыми подписывался Тараненко. Только два раза Серегина посылали в командировку вместе с опытным Данченко. Оба раза, по заданию Тараненко, Серегин собирал крупицы боевого опыта. Он привез заметки о том, как боец Семенов применился к местности, как ефрейтор Айрапетов искусно обнаружил немецкого наблюдателя, о том, что ученик знаменитого снайпера Сорокина — Горюнов — открыл счет, подстрелив двух фашистов. Серегин собирал эти факты с воодушевлением, но напечатанные, сильно сокращенные секретарем заметки, под которыми даже не было подписи, а стояло в скобках: «Наш корр.», показались ему пресными, как манная каша в военторговской столовой, хотя, может быть, и не менее полезными.

3

Свернув папироску и вставив ее в длинный черный мундштук, Серегин вышел из столовой и неторопливо зашагал по пустынной улице. На каменистой дороге через ровные промежутки встречались небольшие ямки. Это на прошлой неделе немецкий истребитель обстрелял поселок разрывными пулями.

Серегин шел, сохраняя мрачное выражение лица и слегка сутулясь, что было бессознательным подражанием Тараненко, который сутулился, как многие люди очень высокого роста. Капитан Тараненко был хороший человек и талантливый журналист, редактор — батальонный комиссар Макаров — тоже, но они совершенно не понимали Серегина. Когда-нибудь они убедятся в этом, а пока что Серегин принял твердое решение быть замкнутым и холодным. Так он решал всякий раз, когда ему казалось, что сотрудники редакции относятся к нему недостаточно уважительно из-за его молодого возраста. Сотрудники называли его Мишей, а писатель Незамаев — младшеньким политруком. Незамаев тоже был прекрасный человек, но удивительно, как у него не хватало чуткости в этом отношении. Нет, надо быть замкнутым, холодным и даже несколько официальным, тогда будут больше считаться! До сих пор, однако, Серегину не удавалось осуществить своего решения. Холодность его через несколько часов бесследно таяла (характер у него был мягкий и общительный), замкнутость тоже не получалась: на круглом, тронутом загаром лице младшего политрука каждый мог читать, как на вывеске.

Не удалось ему остаться замкнутым и холодным и на этот раз. Еще не доходя до редакции, он заулыбался и ускорил шаг, увидев подполковника Захарова.

Напротив редакции стоял старый необитаемый дом, окруженный садам. Раскидистые яблони свешивали свои ветви с почерневшего, старого забора. Их кислыми плодами Серегин разнообразил иногда пресное меню военторга.

Два дня назад, возвращаясь из столовой, Серегин по привычке направился к ближайшей яблоне, заранее ощущая оскомину. Он издали нацелился на круглое яблоко и уже поставил ногу на перекладину забора, как вдруг увидел, что в старом доме появились жильцы. Юноша в майке, галифе и тапочках возился во дворе с велосипедом. Из окна, в темной раме похожий на икону, смотрел благообразный бородатый мужчина. А по ту сторону забора, в нескольких шагах от Серегина, стояла высокая смуглая девушка. В одной руке у нее было яблоко, другой она тянула к себе ветку.

Серегин снял негу с перекладины и несколько развязно воскликнул:

— Привет!.. Наши новые соседи?

Взгляд девушки скользнул по Серегину с оскорбительным безразличием. Насмешливо помахала отпущенная на волю ветка яблони. Девушка повернулась и, легко ступая обутыми в чувяки крепкими ногами, пошла к дому. Серегин смущенно оглянулся, принял, по возможности, беспечный вид и направился в редакцию. После этого он долго старался не смотреть в сторону старого дома. Но сейчас, увидев подполковника Захарова, который сидел на бревне у ворот этого дома и разговаривал с каким-то пареньком, Серегин обрадовался.

Представитель штаба партизанского движения — подполковник Захаров когда-то сам работал в газете и поэтому питал слабость к журналистам. Он очень охотно помогал сотрудникам редакции, иногда под величайшим секретом сообщал им новости, уже известные первому эшелону, и, несмотря на большое различие в званиях, поддерживал с корреспондентами дружеские отношения.

Широко улыбаясь, Серегин пожал руку подполковника и, повинуясь его молчаливому приглашению, сел на бревно. Подполковник продолжал разговор с пареньком. Ничего примечательного в этом парне не было, кроме разве чересчур большого количества веснушек. Облупленный и розовый, как молодая картошка, нос. Давно не стриженные волосы. Серая рубашка, выпущенная поверх штанов из экономичной «чортовой кожи», которая, несмотря на свою прочность, «все же сильно пострадала от колючек, шершавых стволов деревьев и острых камней. Босые ступни в ссадинах и царапинах. Положительно этот парень не стоил того, чтобы подполковник так долго разговаривал с ним, в то «время как корреспондент армейской газеты жаждал услышать последние новости.

— Значит, ты, «Седого» видел? — спросил подполковник.

— Ага! — ответил паренек, опустив голову и стараясь захватить пальцами правой ноги плоский камешек.

— Когда через линию шел — боялся?

— А чего бояться?

— Ну, признайся, что боялся?

— Уж вы скажете!

— Да я просто так спросил, — примирительно сказал подполковник, почему-то подмигивая Серегину. — Бывает, что в первый раз страшно. Ну, можешь быть свободным. Иди гуляй.

Паренек отошел неторопливо, но, войдя в ворота двора, побежал к яблоне. Серегину показалось, что подполковник посмотрел ему вслед взглядом любящего отца, который гордится способностями своего сына и прощает ему мелкие шалости.

— Каков орел, а?! — сказал подполковник, поворачиваясь к Серегину.

Младший политрук дипломатично промолчал.

— Этот паренек пришел ночью из вражеского тыла, — пояснил подполковник.

Значение сказанного дошло до Серегина не сразу.

— Ночью? — пробормотал Серегин. — Сегодня?

— Очень боевой парень! — сказал подполковник, будто не расслышав вопроса.

Наконец Серегина озарило:.

— Товарищ подполковник, это — разведчики?

— Возможно, — ответил Захаров, хитро прищурившись.

Веснушки и облупленный нос обыкновенного парня вдруг предстали совсем в ином освещении. Кто бы мог подумать! Да ведь так и надо, чтобы не могли подумать. Разведчики и должны быть совершенно обыкновенными. Значит, и тот иконописный старичок, и юноша в майке, и девушка!.. Серегина будто ударило током. Вот тема! Вот материал! Наконец-то! Он уже видел газетные страницы, рубрику «В тылу врага» и заголовки: «Обыкновенный парень», «Ночной переход»… Только бы согласился подполковник! С надеждой глядя на него, Серегин сказал:

— Вот вы как-то говорили, что надо больше показывать работу разведчиков. Так у меня есть замысел…

— Нельзя, — перебил Захаров.

— Что — нельзя?

— Да вот это самое. Уж я знаю, чем вы, газетчики, дышите. Нет, брат, это — запретная тема. Зачем нам гестапо на след наводить?

Серегин уже понял, что действительно нельзя, но все еще цеплялся за свой замысел.

— А если так, товарищ подполковник: вы мне расскажете факты, а портреты людей и обстановку я дам вымышленные.

Захаров покачал головой.

— Все равно. Месяца через два после войны — пожалуйста.

— Не раньше? — упавшим голосом спросил Серегин.

— Никак не раньше.

Взглянув на огорченное лицо Серегина, подполковник хлопнул его по коленке.

— Ефанов, командир разведподразделения дивизии Аникеева, слышал я, очень удачный поиск сделал. Среди бела дня выхватил из обоза двух эсэсовцев. Один, когда его брали, кусался. Но все-таки взяли и через перевал провели очень аккуратно. Смелая и хорошо рассчитанная операция. Вот и напишите.

Через пять минут Серегин уже был твердо убежден, что именно разведчики Ефанова и есть та настоящая тема, на которой он покажет себя как зрелый журналист.

4

Распростившись с Захаровым, Серегин перебежал шаткий мостик и появился в редакции уже в состоянии энтузиазма.

Рабочий день был в разгаре.

Наборщики стояли у кассы и, раскачиваясь, будто выклевывали из гнезд свинцовые литеры. Корректор Бэла Волик подчитывала, твердо и отчетливо выговаривая двойные согласные: «Артиллерийским налетом… Раненный в грудь…» Корректор Аня Ветрова сверяла по длинной узкой гранке. Время от времени она выводила на чистое поле от неправильно набранного слова длинную черту, называемую вожжой, и помечала, какой буквой надо заменить ошибочно поставленную. У широкого окна раздавались длинные очереди «ундервуда», содрогавшегося под энергичными пальцами Марьи Евсеевны — уже седеющей, но необычайно деятельной женщины, с остреньким носиком и проворными черными глазками. Марья Евсеевна знала все и всех, и до всего ей было дело, и обо всем она могла высказывать свое суждение.

Увидев вошедшего Серегина, она потянулась было к нему, порываясь заговорить, но стоявший возле нее начальник отдела информации Сеня Лимарев командирским голосом продолжал диктовать, и Марья Евсеевна, сделав страдальческое лицо, еще ожесточеннее застучала по клавишам.

На нарах полулежали начальник партийного отдела Горбачев и художник Борисов. Горбачев неторопливо и очень подробно объяснял, какие иллюстрации следует сделать к полосе партийного отдела. У окна, выходящего на солнечную сторону, сидел ответственный секретарь Станицын и, заткнув большими пальцами уши, читал какую-то статью. Два маленьких зайчика, отражаясь от его черепаховых очков, не спеша передвигались по застланному чистой бумагой столу, от аккуратной столки оригиналов, лежащих слева, к аккуратной стопке макетов, лежащих справа, затем быстро прыгали обратно.

Обычно ответственного секретаря называют душой редакции. К капитану Станицыну это определение как-то не подходило. Когда о человеке говорят, что он — душа, представляется что-то размашистое, широкое, открытое и иногда безалаберное. Ничего такого у Станицына не наблюдалось. Его скорее можно было назвать главной пружиной, двигающей механизм редакции. Он был воплощением порядка и аккуратности. Серегин никогда не видел, чтобы Станицын спешил, волновался или разговаривал в повышенном тоне. Он был способен просидеть несколько часов и извести кучу макетов в поисках наилучшего расположения материалов на полосе. Он мог заставить начальника отдела десять раз переделывать материал. Вместе с тем Станицына никоим образом нельзя было назвать сухарем. Он любил шутку и сам умел шутить. Дважды Серегину довелось веселиться в компании со Станицыным и другими работниками редакции. За столом Станицын исправно пил не хмелея. Когда начали петь, оказалось, что у него приятный баритон и привычка растягивать последние ноты.

Сказать по правде, когда Серегин принимал твердое решение быть замкнутым и холодным, он хотел быть похожим на Станицына. Однако ему удавалось добиться только некоторого внешнего сходства. Сапоги, пряжка пояса и пуговицы у Серегина были начищены и сияли, как и у Станицына. Подворотничок Серегин подшивал столь же аккуратно. Разница получилась лишь в бритье: Станицын скоблил свой круглый подбородок и полные щеки ежедневно; у Серегина же для этого не хватало материала: борода, и то малозаметная, начинала отрастать у него только на третий день.

Увидев, что Тараненко в редакции нет, Серегин подошел к Станицыну. Ответственный секретарь дочитал статью, тщательно сложил странички, достал из коробочки скрепку, сколол их, четким, красивым почерком написал в углу первой страницы: «Петит, 27 г кв.» — и положил статью поверх ровной стопочки прочитанных материалов. После этого он взглянул на Серегина. Глаза у ответственного секретаря были голубые, маленькие и хитрые.

— А-а, печальный демон, дух изгнанья, — продекламировал секретарь. Младший политрук понял, что Станицын хотя и не присутствовал при утренней стычке его с Тараненко, но знает о ней. — Что скажешь хорошего?

— Есть интереснейший материал, — возбужденно сказал Серегин, присаживаясь к столу, — прямо-таки гвоздевой материал!

— Да ну? — удивился Станицын. — Давай выкладывай.

— Надо ехать, — пояснил Серегин. — Дело в том, что я встретил подполковника Захарова…

Станицын был настоящим журналистом. Его явно заинтересовал рассказ Серегина.

— Я — за, — сказал он. — Иван Васильевич еще спит. Как только встанет, я с ним поговорю.

Серегин невольно посмотрел на сцену, закрытую синим занавесом. Иван Васильевич Макаров, редактор, жил за кулисами, где было нечто вроде небольшой комнаты с окошком. Сцену занимали женщины: Марья Евсеевна и корректоры. Бэла Волик поклялась написать после войны мемуары и озаглавить их «Моя жизнь на сцене», так как редакция занимала клубные помещения не первый раз и всегда женщины поселялись за занавесом.

Вскоре вошел Тараненко. Серегин, забыв об утренней размолвке, стал горячо доказывать необходимость ехать к разведчикам. Сверх ожидания, Тараненко согласился сразу и, когда проснулся редактор, пошел к нему вместе со Станицыным. Было решено, что Серегин поедет на другой день вместе с редактором, которому нужно было побывать в первом эшелоне штабарма. Пока редактор будет в политотделе, его «газик» подбросит Серегина до штаба дивизии, ну, а там уж он доберется и до разведчиков.

Серегину, который был очень доволен таким решением, помогло одно неизвестное ему обстоятельство. Два дня назад редактор имел беседу с членом Военного Совета, который сказал, что сейчас необходимо активизировать разведку и что неплохо было бы показать в газете опыт лучших разведчиков. Редактор дал Тараненко задание поискать необходимый материал, но Тараненко, занятый другими делами, еще ничего не успел сделать.

5

Н-ская армия занимала участок фронта северо-восточнее Туапсе. Большой Кавказский хребет, который начинался у Новороссийска голыми низкорослыми холмами, здесь уже поднимался горами до километра высотой. Буйные курчавые леса и кустарники покрывали их от подножия до самых вершин. На военном языке это называлось горно-лесистой местностью. К западу от хребта на узенькой полоске побережья протянулась редкая цепочка рыбачьих поселков и садоводческих колхозов. Сравнительно небольшие селения расположились и в долинах, ближе к перевалам. На восток от хребта раскинулась плодородная кубанская равнина, с ее огромными станицами, захваченная немцами. Линия фронта проходила по восточным отрогам, кое-где углубляясь в горы, кое-где приближаясь к низменности. Немецкие позиции имели ряд преимуществ: к ним вели хорошие дороги, что облегчало подвоз боеприпасов и продуктов; фашисты беспощадна грабили население и в питании не терпели никакого недостатка. К нашим же позициям вели лесные дороги, проходящие через высокие перевалы. Да и весь этот участок фронта питала единственная прибрежная шоссейная дорога — тоненькая жилка на виске Кавказа, — по которой грузы доставлялись чуть ли не из Сухуми, поэтому было трудно и с питанием и с боеприпасами. Жить приходилось в землянках.

Мимо быстрого «газика», петляющего по дороге, проплывали картины этой лесной жизни. Вот на берегу непривычно тихой речушки, в чаще деревьев, возник целый городок: землянки, вырытые в склоне горы, зеленые шалаши, посыпанные песком дорожки между ними, сплетенная из веток арка, — здесь стоял запасной полк. Городок безлюден — наверно, полк на учениях. Вот в стороне от дороги замаскированы зеленью какие-то ящики и лафет, а дальше, под горой, видны землянки, и над одной, несмотря на жару, поднимается веселый дымок, — это, должно быть, тылы артиллерийской части. Несколько километров не видно никаких человеческих следов, потом на пологом склоне обнаруживаются брошенные блиндажи с покосившимися входами. Видно, стояла временно какая-то часть, а потом ушла ближе к передовой. И пробыла она здесь, может, какую-нибудь неделю, а блиндажи добротные, чин чином, и дорожки между ними проложены, а в крутых местах — даже лесенки. Но теперь все это пропадает, никому не нужное.

Серегин, рассеянно наблюдавший из «газика» полюбившиеся ему горы и леса, размышлял о предстоящей встрече с разведчиками и об очерке, который надо будет написать. Серегин надеялся, что все обойдется благополучно: он поговорит с Ефановым, который поможет ему проникнуть в психологию бойцов, побеседует с лучшими разведчиками и, несомненно, соберет интересный материал. Это — главное. А уж написать он сумеет. Недаром он ощущал в себе творческий подъем. Очерк наверняка получится. И очень возможно, что его похвалит редактор. При этой мысли Серегин с надеждой посмотрел на аккуратно подстриженный затылок батальонного комиссара Макарова, сидевшего рядом с шофером.

Редактор Макаров был молчаливый, спокойный человек. Со стороны могло показаться, что он не вмешивается в жизнь редакции. Однако в редакционном коллективе считалось очень почетным получить на редакционном совещании скупую похвалу батальонного комиссара. И уж совсем неприятно было выслушать от него замечание, хотя она и делалось тихим голосом.

Часам к двум дня Серегин добрался до штаба дивизии.

В политотделе, куда он прежде всего зашел, его обрадовали сообщением, что Ефанов сейчас здесь, в штабе. Молоденький боец с орденом Красной Звезды показал Серегину, куда итти.

В тени зеленого шалаша, рядом с капитаном, сидел на табурете черноволосый крепыш с круглым, как бочонок, торсом. Новая летняя гимнастерка туго обтягивала его массивные плечи, выпуклую грудь и широкую спину. На короткой толстой шее прочно покоилась круглая крупная голова. Лицо у лейтенанта Ефанова было того приятного светло коричневого цвета, который появляется после долгого пребывания на солнце и свежем воздухе.

Серегин представился и обменялся рукопожатием — с капитаном и Ефановым.

— Вот и хорошо, — рассеянно сказал Ефанов. — Очень удачно совпало. Сейчас поедем.

Когда по дороге в дивизию Серегин размышлял о том, как он будет писать очерк, все ему представлялось довольно просто. Он был уверен, что у него произойдет с Ефановым задушевная беседа, во время которой лейтенант все расскажет ему. Такие же задушевные беседы состоятся и с другими разведчиками, и ему, Серегину, только надо будет успевать записывать. Сейчас же, глядя на скуластое, непроницаемое лицо своего героя и его карие, с монгольским разрезом глаза, Серегин начал думать, что проникнуть в психологию командира разведчиков не так легко. Пока что Серегин решил наблюдать.

— Ну, от души желаю успеха! — сказал капитан, с которым, очевидно, Ефанов уже успел переговорить до прихода Серегина.

— Спасибо, — все так же рассеянно ответил Ефанов. — Поехали!

У выхода из ущелья на дороге стоял грузовик, в кузове которого уже сидел какой-то старший лейтенант, — должно быть, из штаба дивизии. Увидев Ефанова, он очень обрадовался.

— Ты чего так долго? — спросил он.

Ефанов не ответил, только крякнул, перебрасывая свое грузное тело через борт кузова. Машина быстро побежала по мягкой проселочной дороге — среди широкой живописной долины, усеянной полевыми цветами. Вскоре, однако, это благополучие кончилось. У полувысохшей речки, на берегу которой стоял гигантский тополь с огромным дуплом в морщинистом черном стволе, машина свернула. Должно быть, дорогу в этом месте размывал горный ключ, потому что на протяжении ста метров она была устлана тонкими бревнами, лежавшими рядком, наподобие клавиш рояля. Грузовик запрыгал по ним. Когда игра на клавишах кончилась и машина вышла на сравнительно спокойный участок дороги, Ефанов мрачно сказал:

— Есть хочу — ну прямо помираю!

Услышав столь серьезное заявление, старший лейтенант полез в лежавший под сиденьем вещевой мешок и извлек из него банку консервированного варенья и полбуханки хлеба. Серегин получил солидный ломоть и, следуя примеру Ефанова и старшего лейтенанта, макал его в варенье и ел. Было очень вкусно. Втроем они быстро прикончили банку и закурили, после чего Ефанов опять пожаловался на смертельный голод.

Машина долго шла узким полутемным коридором, вырубленным в густой чаще деревьев и кустарников. Потом стенки коридора вдруг широко распахнулись, и на Серегина хлынуло такое море света, что он невольно зажмурился. Горы здесь расступились во все стороны, и между ними лежала глубокая котловина. На дне ее виднелись маленькие беленькие домики, в которых размещались разведчики. Серегин смотрел на котловину сверху, и у него возникало ощущение необычайного простора. Это ощущение усиливалось еще и тем, что лес на окружающих котловину вершинах и склонах был вырублен. Похоже было, что горы здесь обстригли под машинку. Одна вершина была вырублена начисто, другие — только широкими полосами; там и сям виднелись квадратные штабели заготовленных бревен.

Грузовик зигзагом спускался по склону горы. На одном из поворотов Серегин увидел лежащий в кювете американский танк. Немцы сюда не доходили, боев здесь не было.

— Чего он здесь застрял? — спросил Серегин.

— Дерьмо, — коротко ответил Ефанов, глянув на танк. А старший лейтенант сделал презрительную гримасу.

Серегин счел неудобным продолжать расспросы: ведь журналист должен понимать все с полуслова!

У высокой арки машина на минутку остановилась. Ефанов и Серегин слезли, а старший лейтенант покатил дальше, на передовую.

Только сейчас, когда Серегина перестал овевать ветерок, вызванный стремительным движением машины, он понял, какой жаркий выдался день. Все будто замерло в знойной истоме.

Возле белых домиков, которые вблизи оказались не такими уж маленькими, не было видно ни души. Не заметно было признаков жизни и внутри их. И только когда Серегин и Ефанов подошли поближе, из-за распахнутой двери одного из домиков послышался звучный грудной голос, с большим чувством и силой произнесший:

— Киш, проклятые, погибели на вас нету!

Вслед за тем на пороге показалась и сама обладательница этого голоса, выгонявшая мух полотенцем. Должно быть, только на обильных кубанских просторах могла возрасти женщина такого богатырского сложения, с такой мощной грудью, с такими огромными карими глазами, к которым больше подходило слово «очи». Увидев приехавшего с Ефановым незнакомого офицера, женщина застеснялась и, вытирая полотенцем тронутое оспинками разгоряченное лицо, отступила в глубь комнаты.

— Кузьминишна! — позвал ее Ефанов. — Дай чего-нибудь. Ну, прямо помираем — есть хотим.

Кузьминишна немедленно приняла энергичные меры. Пока офицеры у цинкового рукомойника смывали с себя дорожную пыль, в тени был поставлен некрашеный стол, табуреты, на столе воздвигнута гора белого хлеба и глубокие миски с дымящимся борщом, огненным по цвету и вкусу, настоящим кубанским борщом, в котором ложка может стоять торчком, не падал. Обливаясь потом, Серегин принялся за еду. Он ожидал, что Ефанов обнаружит незаурядный аппетит. Однако лейтенант, хлебнув несколько ложек, отодвинул миску…

Подошел разбитной старшина с вьющимся чубом, кокетливо выпущенным из-под пилотки, браво откозырял и скромно присел на приступочку. Затем из домика вышел младший политрук с мягкими чертами лица и добродушной улыбкой — комиссар разведподразделения. Ефанов познакомил Серегина с ним и, извинившись, тотчас увел комиссара, оставив корреспондента на попечение старшины. Серегин обиженно решил, что командир разведчиков не очень-то любезный и гостеприимный человек.

6

Войдя в свою комнату, Ефанов опустился на железную койку, которая жалобно скрипнула. Комиссар сел на табурет и достал портсигар.

— Ну, с чем приехал? — улыбаясь и свертывая папироску, спросил комиссар.

Ефанов тоже потянулся к портсигару. Он не курил, но иногда «баловался».

— Корреспондента оставили одного, — сказал комиссар, перестав улыбаться, — нехорошо.

— Не ко времени он приехал, — заметил Ефанов, — не до него сейчас.

— Ну, ну, это ты брось! Корреспонденты всегда приезжают во-время.

— Да, как же! Начнет вопросами ввинчиваться: да что, да как, да расскажите, какие у вас при этом были ощущения, да о чем вы в этот момент думали, да припомните точно, где кто в этот момент находился… Уж я знаю! Выйдешь из этого допроса… или как это у них называется?

— Интервью, — подсказал комиссар, улыбаясь.

— Вот-вот! Выйдешь из этой пытки измочаленный вконец. А мне надо, чтобы люди хорошенько отдохнули, и выспались, и были готовы к выполнению задания. По-моему, корреспондент должен приезжать, когда все уже сделано. Тогда на досуге — пожалуйста! Можно и поговорить не спеша и с толком.

— Эх, Костя! — сокрушенно покачал головой комиссар. — Сколько раз я тебе говорил, что недооцениваешь ты значение морального фактора. Ведь бойцы что подумают: вот, мол, о нас и в армии помнят, интересуются нашими боевыми делами, вот прислали специально корреспондента, чтобы он написал про нас; давайте ж в грязь лицом не ударим… Понятно тебе? Об этом, конечно, не говорят, но ведь каждому приятно свою фамилию в газете увидеть!

— Смотря в каком варианте, — не сдавался Ефанов. — А то доводилось мне читать и такие статьи: «Почему подразделение командира такого-то не выполнило боевого задания?»

— Про нас так не напишут! — убежденно сказал комиссар. — Мы выполним. Да ты говори, какое задание?

— Дают нам два дня сроку, — неумело затягиваясь, ответил Ефанов. — Через два дня вынь да положь «языка». Задание — сверху. Все варианты неудач необходимо исключить.

— Ну и какое же ты принял решение?

— Раз надо действовать наверняка, придется нам на большую дорогу выходить. — Ефанов развернул на коленях карту. — Сделаем засаду. Удастся взять без шума — хорошо, не удастся — возьмем с боем. Движение по этой дороге довольно оживленное.

— Пожалуй, — правильно, — задумчиво сказал комиссар, следя за толстым пальцем Ефанова, гуляющим по зеленому полю двухкилометровки. — Из блиндажа его то ли выдернешь, то ли нет, а тут дело верное, хотя, может быть, с дракой.

— Ну, а как же на войне да без драки?

— Оно без шума как-то культурнее… Ну, я пойду к бойцам, побеседую.

— Ладно. Пусть ложатся пораньше. Выедем затемно…

Разведчиков комиссар застал в большой комнате, заставленной простыми железными кроватями. Усевшись на них по двое, по трое, бойцы беседовали с Серегиным.

Беседа эта была организована с помощью разбитного старшины. Оставшись наедине с гостем, старшина немедленно вступил с ним в разговор.

— Разведчики у нас есть знаменитые, товарищ корреспондент, — обнадеживающе сказал он, — наберете материала на подвал или на три колонки, а то и на целую полосу.

Удивленный тем, что старшина применяет газетные термины, Серегин спросил, не работал ли он в редакции.

— А как же! — ответил старшина, довольный произведенным впечатлением. — Три года печатником был в районной типографии. Газета у нас называлась «Заря», а фамилия редактора — Ведерников. Может быть, встречали? Очень сильно писал. Любимая его поговорка была: «Словом можно и убить человека и возвысить». Ну, сам-то он больше любил убивать. Не то чтобы до смерти, а так — моральное ранение наносил. Бывало, как получают в районе свежую газету, так и говорят: «Ну, кого же сегодня Ведерников распатронил?» Исключительно боевой редактор был. На всех страницах — сплошная критика.

— Ну, это неправильно, — авторитетно возразил Серегин. — Что ж, у вас в районе хороших людей не было?

— Вот-вот! — обрадовался старшина. — Так и было в областной газете напечатано. Самого Ведерникова, значит, тоже покритиковали. В общем, указали, что у него неправильный взгляд на жизнь.

— И что ж дальше? — улыбаясь, спросил Серегин.

— Ничего, исправился. Сперва очень мрачный ходил. Конечно, неприятно: привык сам критиковать, а тут — на тебе, самого пропесочили. Потом, должно быть, осознал и повеселел. Смотрим, нет, нет, да и похвалит кого-нибудь, опыт опишет… А вы, извиняюсь, к нам за каким материалом приехали?

Серегин хотел было сдержать не в меру любознательного старшину, но бывший печатник так простодушно и восторженно смотрел на него слегка выпуклыми карими глазами, что было невозможно сказать ему что-либо резкое.

— Я за опытом приехал, — сказал Серегин.

— Это у нас есть, — радостно заметил старшина. — Так вы сейчас отдохнете или хотите с бойцами побеседовать?

— Отдыхать буду потом. Вы мне, пожалуйста, соберите бойцов, товарищ старшина. Как ваша фамилия?

— Фатеев, — молодцевато ответил старшина. — Андрей Васильевич Фатеев. Имею две благодарности. — Он покосился на полевую сумку Серегина, и корреспондент понял, что старшина надеется, что его фамилия не будет забыта. Он достал блокнот и сделал в нем запись.

— Пока вы покурите, я все дело организую, — пообещал старшина и скрылся за углом дома.

Серегин свернул папиросу и, затягиваясь горьковатым дымком, осмотрелся. Солнце скрылось за стриженой макушкой горы. В долине уже повеяло прохладой, но вершины были еще облиты зноем. Густая, недвижная тишина стояла вокруг. Под навесом дремали три лошади, сонно отгоняя хвостами надоедливых мух. Пестрая курица купалась в пыли. Ничто здесь не напоминало о войне, и Серегину показалось диким, что вот по этому пустынному шоссе, круто загибавшему на север, можно выехать на передовые позиции гитлеровской армии.

— Готово, товарищ корреспондент, — прервал его размышления старшина, — собрались.

Через темный коридор Серегин прошел в большую комнату, где его дружно приветствовали около пятнадцати разведчиков. Первое время беседа не ладилась: Серегин не имел опыта вести беседу, а разведчики не совсем ясно представляли, чего хочет от них корреспондент. Наконец люди разговорились. Старшина даже пытался останавливать их, заявляя: «Ну, это товарищу корреспонденту не интересно». Серегину пришлось заверить старшину, что ему все интересно. Он едва успевал записывать. Один разведчик поделился своими наблюдениями за фашистскими часовыми; другой рассказал, как надо подступать к блиндажу, если хочешь захватить из него «языка»; третий объяснил, как надо бесшумно ходить по лесу. Этот разведчик был саженного роста, сапоги его размерами походили на ведра, но, должно быть, он действительно мастерски умел красться через заросли, потому что все слушали его очень внимательно и одобрительно кивали головами.

— Разрешите, товарищ младший политрук? — обратился к Серегину сидевший напротив него на койке молодой красивый разведчик с шапкой вьющихся каштановых волос.

— Пожалуйста, — сказал Серегин.

— Пусть Донцов расскажет, как он «языка» брал.

Разведчики рассмеялись.

— А где же Донцов? — спросил Серегин.

— Да вот он, — красивый разведчик толкнул своего соседа. — Не задерживай товарища корреспондента, рассказывай.

Донцов неторопливо поднялся. Был он среднего роста, но, видимо, очень сильный, кряжистый. Хорошее, чистое лицо покрывал ровный ржаной загар. Спокойно глядя на Серегина васильковыми глазами, Донцов стал рассказывать:

— Наша дивизия тогда только закрепилась в этой местности. Я еще в полку служил. Ну, ставит мне командир боевую задачу: добыть «языка». Пошел я. Наблюдаю за ихней позицией и вижу, что тут у меня ничего не получится: местность для них новая, тем более — лес, горы, держатся гитлеровцы настороженно. До ветру, и то в одиночку не ходят. Продежурил я возле ихних блиндажей сутки, а потом подался глубже в тыл. Вышел к шоссе. Движение большое, но опять же — массовое. Хоронюсь я в кустах, наблюдаю. Вот они, «языки», рукой подать, а взять — не возьмешь!

Донцов усмехнулся, помолчал немного, будто вспоминая что-то, и продолжал:

— Да-а… Из колонны солдата взять — это не то, что из грядки редиску выдернуть. Сижу за кустами час, другой, полдня. Потом говорю себе: «А вдруг так и не будет одиночных? Значит, и будешь сидеть здесь до морковкина заговенья? Ну-ка, шевели мозгами, применяй смекалку, военную хитрость!» Так это себя подбодрил и сижу размышляю, но, по правде сказать, пока от этого дело тоже не двигается. И вдруг вижу — едет в хвосте колонны одиночная фура с какими-то узлами. На фуре фашист дремлет. Вожжи на руку намотал, а сам носом клюет. Кинулся я на него из-за куста, вскочил на телегу и даже пикнуть ему не дал. Сразу связал, кляп ему в рот всадил и уже хотел уводить его в лес. Только слышу — сзади грузовые машины пыхтят, вот-вот из-за поворота вывернутся…

— Ну, ну! А дальше что? — с интересом спросил Серегин.

— Дальше так было, — вздохнул Донцов, — завалил я своего «языка» узлами, пилотку с него снял, сел на узлы и еду помаленьку в немецкой пилотке. Ежели, думаю, машины по этой дороге пойдут, меня за фрица примут: я ведь в ихней плащ-палатке. Так оно и получилось. Пролетели мимо меня два грузовика, солдаты мне руками помахали.

— Ты про самое главное скажи! — засмеялся один из разведчиков.

— Это к делу не относится, — отмахнулся Донцов.

— Нет-нет, вы рассказывайте! — попросил Серегин.

Он был уверен, что разведчик из скромности не хочет упомянуть о самом героическом, что в очерке выглядело бы наиболее интересно.

Донцов усмехнулся и закончил, поглядывая на товарищей:

— Тут и говорить нечего. Ерунда получилась. Пока я ехал по дороге, фашист кляп изо рта вытолкнул и вцепился в меня зубами. Еле я его оторвал.

Под хохот разведчиков Донцов смущенно попросил Серегина:

— Вы про это в газете не пишите.

Пряча усмешку, Серегин пообещал.

7

Поздно вечером, после долгого разговора с комиссаром, Серегин пришел к Ефанову, у которого должен был ночевать. В комнате, освещенной коптилкой, недавно помыли пол, и было свежо, прохладно. Ефанов сидел на койке и чистил пистолет, фальшиво насвистывая «Ростов-город».

— Ну как, дружелюбно спросил он Серегина, — рассказали вам что-нибудь интересное?

— Рассказали. Замечательные люди у вас! — сказал Серегин.

— Хорошие люди, — охотно согласился Ефанов. — Вы с Донцовым разговаривали?

— А как же!

— Это старый разведчик, опытный. Ну, что ж, спать, наверно, пора. Завтра рано вставать. У вас какие планы? — спросил Ефанов, вкладывая пистолет в кобуру.

— Я с вами поеду, — ответил Серегин, — буду ждать вас в полку.

Разговаривая с комиссаром, он сказал, что хотел бы пойти вместе с разведчиками в поиск, но комиссар ответил, что им категорически запрещено брать с собой кого-нибудь без разрешения. А теперь добывать разрешение было уже поздно.

Серегин бросил на пол шинель и полевую сумку.

— Возьмите еще мою шинель, — предложил Ефанов, — мягче будет.

— Нет-нет, мне и так хорошо, я привык.

Он аккуратно разгладил на полу правую половину шинели, подсунул под ее воротник полевую сумку, поверх воротника положил пилотку, затем лег, склонив голову на это сооружение, и укрылся левой половиной шинели.

В дверь постучали.

— Войдите! — крикнул Ефанов.

Вошла санинструктор, некрасивая, рябая девушка, с пузырьком в руке. Ефанов поморщился.

— Надо, надо, товарищ лейтенант, — сурово сказала та, и решительно тряхнула пузырьком.

Ефанов стащил с себя гимнастерку, рубаху и обнажил мощный, мускулистый торс.

— Опять комната лекарствами пропахнет!

Он подошел к окну и распахнул его. В комнату полился колючий, как ледяной нарзан, воздух. Глядя на обнаженного по пояс Ефанова, Серегин покрылся гусиной кожей, а лейтенант будто и не почувствовал холода. Он лег ничком на койку, и санинструктор стала растирать его широкую спину остро пахнущим снадобьем. Подивившись тому, что у такого здоровяка может быть какой-нибудь недуг, Серегин закрыл глаза и мгновенно заснул.

Проснулся он, как ему показалось, очень скоро. Так же горела коптилка, но окно уже было закрыто, а Ефанов исчез.

Поджав ноги и наслаждаясь хранимым шинелью теплом, Серегин снова было закрыл глаза, но за окном коротко всхрапнула лошадь и чей-то добродушный бас сказал: «Ногу, дурашка, ногу!» Серегин глянул на часы. Половина четвертого. «Значит, уже собираются», — подумал он, вскакивая. Он вышел из комнаты — словно окунулся в черную тушь. Даже звезд не было видно. Лишь подняв голову, Серегин сообразил, что их закрывали горы. Где-то посапывала лошадь. Из тьмы доносились голоса. Серегин наощупь пошел к ним.

— Нет, — раздалось неожиданно совсем рядом. — Нету в тебе, Донцов, размаха, полета фантазии. С твоими данными ты не мог бы работать в театре даже пожарным. Удивляюсь, как ты попал в разведчики.

— Ну и болтун же ты, Игорь. Не можешь, чтобы хоть минуту помолчать.

— Это верно, — охотно согласился Игорь. — Знаешь, когда нужно изобразить шум за сценой, статисты за кулисами вразнобой кричат: «Что говорить, когда нечего говорить! Что говорить, когда нечего говорить!».

— Вот и помолчи, если нечего говорить.

— Невозможно! В засаде — молчи, здесь — молчи. У меня дикция может ухудшиться!

Серегин узнал Игоря по голосу. Это был тот самый красивый разведчик, который заставил рассказывать Донцова. От комиссара Серегин узнал, что Игорь Станкевич — студент одной из московских театральных студий — пошел в армию добровольно как только началась война.

Постепенно тьма как бы поредела, и Серегин стал различать силуэты зданий. Зайдя за угол, он увидел, что старшина выдает разведчикам из окна слабо освещенного цейхгауза «лимонки». Кто-то тронул Серегина за руку. Обернувшись, он увидел комиссара.

— А мы вас ищем, — сказал комиссар, — пойдемте чайку попьем на дорогу.

Он проводил Серегина в жарко натопленную кухню, где распаренный Ефанов допивал четвертую чашку чаю.

Комиссар скоро ушел. Как понял Серегин из отрывистых пояснений Ефанова, разведчики разделились на две самостоятельные группы. Одна из них будет действовать под командованием комиссара, другая — Ефанова.

Комиссар со своими людьми отправился вперед. Через полчаса уехала на подводе часть людей Ефанова. Сам командир, Серегин, Донцов, Станкевич выехали позже всех на линейке, запряженной парой лошадей.

Лиловые горы уже виднелись в утреннем размытом воздухе. Постепенно начали различаться и подробности: светлая спираль уходящей вверх дороги, просеки, серые штабели дров. По мере того как светало, становилось все холоднее и холоднее, и Серегин почувствовал, что коченеет. Когда стало совсем невмоготу, Ефанов соскочил с линейки и пошел пешком по тропке, поднимающейся напрямик. За ним последовали Серегин и остальные. Пока выбрались на вершину, согрелись.

Лесную дорогу Серегин не узнал. В чаще деревьев и кустарников клубился молочно-белый туман. Он оседал на листья и цветы мириадами жемчужных капелек. Нити паутины, будто опушенные инеем, причудливо протянулись между ветвями. Любуясь красотой леса, Серегин, убаюканный мерным движением линейки, постепенно задремал, плотно привалившись к широкой спине Донцова, и проснулся только тогда, когда выехали на каменистую дорогу Тхамахинского ущелья.

8

Обер-лейтенант Рудольф Деринг занимал скромный пост в интендантском отделе ставки фюрера. Благодаря обширным связям отца — известного в деловых кругах Берлина владельца мануфактурных фабрик, работающих на армию, — Рудольфу жилось неплохо, несмотря на маленькую должность и невысокий чин. Вот сейчас, например, ему удалось получить командировку в эту сказочную Кубань, о которой в Берлине ходят легенды. Обер-лейтенант побывал в Краснодаре и убедился, что эти легенды не слишком далеки от истины. Действительно, чертовски богатый край!

Из Краснодара Деринг выехал по своим инспекторским делам в Георгие-Афинскую. Оттуда он решил проехать до Ставропольской, чтобы сфотографироваться на фоне Кавказских гор. Снежных вершин здесь нет, но живописных мест должно быть сколько угодно. Будет что показать Виви!

В Краснодаре ему повезло. Он попал на расстрел партизан или подозреваемых в сочувствии партизанам — это неважно — и сфотографировался, держа пистолет у затылка партизана. Этот снимок, несомненно, произведет на Виви сильное впечатление…

Предаваясь сладостным воспоминаниям о Виви, Деринг лениво смотрел на приближающиеся горы. Навстречу промчались два грузовика с солдатами, проплелся порожний обоз, а затем шоссе опять опустело. Горы были уже совсем близко. Холмы справа и слева от шоссе стали покрываться курчавым кустарником и перелесками. Деринг дал знак шоферу ехать медленнее. Вот, наконец, и подходящее местечко: красивая лужайка, окруженная пышным кустарником, не закрывающим, однако, вид на отдаленные вершины. Коричневый «оппель», похожий на майского жука, с тихим урчанием свернул с шоссе под тень дикой груши. Дверцы распахнулись, словно короткие лакированные крылышки. Деринг и шофер вышли из машины. Обер-лейтенант стал искать подходящую точку для съемок, смотря через видоискатель, как будет выглядеть снимок в кадре. Получалось очень неплохо: на заднем плане круто вздымающаяся гора, увенчанная зубчатой каменной скалой, на переднем — живописные деревья и кустарники, достойные быть фоном для Рудольфа Деринга. Он вручил шоферу «лейку» в желтом хрустящем футляре и стал на облюбованное место. По шоссе неторопливо полз гусеничный тягач с прицепом, нагруженным пустыми снарядными гильзами. На ящиках, сверив ноги, сидели солдаты, вооруженные автоматами. За прицепом на тросе влачилась — вероятно, на ремонт — танкетка. Из ее открытого люка торчала огненно-рыжая голова, с любопытством смотревшая на обер-лейтенанта. Солдаты на ящиках, увидев сцену фотографирования, оскалились, оживленно заговорили. Голоса их тонули в гуле мотора и лязге траков тягача. Это были не единственные зрители: сзади, из-за кустов, за Дерингом внимательно наблюдали Донцов и Станкевич.

…Выйдя на поиск, Ефанов разделил людей на группы. Основная, которой командовал сам Ефанов, расположилась в засаде у шоссе. Выждав появление «языка» на дороге, группа должна была захватить его с боем или без боя, в зависимости от обстоятельств, и отойти в горы. Метров на пятьдесят в одну и другую сторону вдоль шоссе Ефанов выслал группы прикрытия, по два человека в каждой. В случае, если бы после захвата «языка» на шоссе появился противник, способный помешать отходу, группа прикрытия должна была вступить в бой и обеспечить отход захватывающей группы. Если бы в поле зрения прикрывающей группы появились подходящие «языки», группа должна была пропустить их беспрепятственно.

Ефанов требовал точного выполнения своих указаний и терпеть не мог лихачества и авантюр. Но тут было совсем другое дело. Во-первых, офицер, сфотографировавшись, мог уехать обратно; во-вторых, даже если бы он и поехал дальше, остановить движущийся автомобиль труднее, чем взять офицера у стоящей машины; наконец, в-третьих, появление офицера под самым носом у разведчиков было такой удачей, таким счастливым случаем, что не воспользоваться им было бы просто грешно. Ведь это все равно, как если бы в бредень, закинутый в расчете на лас кирку, попался жирный сазан. Не выбрасывать же его обратно в воду!

Все эти соображения молниеносно пронеслись в голове Донцова, пока он, затаив дыхание, следил за обер-лейтенантом. Немец, выкатив наваренную грудь и выпячивая, насколько возможно, недоразвитую челюсть, поворачивался перед объективом и так и этак.

Игорь Станкевич, для которого долгое молчание было пыткой, прошептал Донцову:

— Не нравится мне его поза. Не раскрывается психологическая сущность индивидуума.

Донцов молча толкнул его локтем. Скорее бы проезжал этот, не во-время выползший тягач! Донцов с таким напряжением мысленно подталкивал его, что даже покрылся испариной. А тягач двигался, как назло, очень медленно, и офицер мог с минуты на минуту сесть в машину и уехать. Наконец тягач, прицеп и танкетка скрылись за деревьями. Донцов кивнул Станкевичу и решительно вышел из-за куста. Шофер, нацелившийся в обер-лейтенанта «лейкой», увидел, что в кадре неожиданно появилась новая фигура, и уронил фотоаппарат. По мертвенно-бледному лицу шофера обер-лейтенант понял, что случилось что-то ужасное. У него затряслась отвисшая нижняя челюсть.

— Ну, раскрыл сущность! — презрительно сказал Донцов, ловко затыкая рот обер-лейтенанту кляпом. Станкевич проворно вязал шоферу за спиной руки. Затем, подталкивая своих пленников стволами автоматов, разведчики побежали к захватывающей группе.

Ефанов не высказал никакого удивления: будто так и полагалось, чтобы его разведчики захватывали штабных офицеров. Быстрым шагом группа ушла в горы.

К концу дня «языки» уже были сданы в штаб полка, откуда их на грузовике, под охраной автоматчиков, перебросили в штаб дивизии. Здесь поздним вечером Серегин и увидел пленного немца.

Допрашивал начальник разведки капитан Трифонов, молодой, похожий на подростка, что не мешало ему пользоваться репутацией талантливого разведчика. Трифонов владел немецким языком слабо, поэтому допрос велся через переводчика — капитана Горина. Кроме них и Серегина, в комнате находился незнакомый Серегину старший политрук — вероятно, из политотдела дивизии — и два конвоира.

Пленный офицер уже успел оправиться после первого испуга и теперь держал себя высокомерно. Он сидел на табурете вытянувшись, точно проглотил аршин, и презрительно смотрел на стенку, на которой колебалась от неверного света коптилки курносая тень капитана Трифонова. Обер-лейтенант ответил на все касающиеся его вопросы. По поводу перспектив войны сказал, что она, несомненно, кончится победой Германии, так как нацистской партии суждено владычествовать над миром и фюреру предстоит выполнить это предначертание.

— Ты его насчет второго фронта спроси, — сказал Горину старший политрук.

— Товарищи, товарищи, вы уж мне не мешайте, — потребовал Трифонов. Однако, видимо, второй фронт интересовал его не менее, чем старшего политрука, потому что он не стал предлагать переводчику новых вопросов. Горин спросил, уверен ли он, Деринг, что Гитлер победит даже в том случае, если откроется второй фронт. Обер-лейтенант скривил тонкие губы, будто увидел на стенке что-то забавно-удивительное, и отрывисто произнес несколько слов.

— Варям? — спросил Горин.

Обер-лейтенант пожал плечами и, по-прежнему глядя на стенку, снисходительно стал разъяснять.

— Что он говорит? — нетерпеливо спросил старший политрук.

— Он говорит, что второго фронта не будет, потому что Черчилль не захочет помочь Советскому Союзу. Пленный считает, что Англия лишь по недоразумению вступила в союз с Россией. Он думает, что вскоре все переменится и Черчилль станет союзником Гитлера… И знаете, — добавил Горин уже от себя, — мне кажется, что эта скотина кое-что знает.

— Ну, ладно! — сказал капитан Трифонов. — Стратегию оставим для штаба армии. Спроси-ка у него, какие части сейчас находятся в Краснодаре.

Услышав перевод этого вопроса, Деринг еще больше выпрямился на табуретке и выразил на своем непримечательном лице высшую степень презрения и гордости.

— Он говорит, — перевел Горин, — что честь мундира не позволяет ему давать сведения, которые могут повредить немецкой армии.

— Скажите, какое благородство! — воскликнул Трифонов. — Спроси, это его твердое и окончательное решение?

Деринг ответил утвердительно.

— Ну, не будем настаивать, — сказал Трифонов. — Пусть он поразмыслит на досуге, — может быть, и изменит свое решение. Уведите его! — приказал он конвоирам.

Автоматчики подошли к пленному. Один из них тронул его за плечо.

Обер-лейтенант вдруг обмяк и быстро заговорил. Теперь он уже не смотрел на стенку, а старался заглянуть в глаза капитану Горину.

— Он просит его не расстреливать, — перевел Горин, — он говорит, что может быть очень полезен, он готов рассказать все, что знает.

— Ну, вот это порядок! — удовлетворенно сказал Трифонов. — А то — «честь мундира»! Да откуда ему, гитлеровцу, знать, что такое честь мундира?!

Тихим, ровным голосом Рудольф Деринг обстоятельно рассказал все, что ему было известно.

 

Глава вторая

1

Серегину казалось, что он самый несчастный из всех военных корреспондентов. Иногда он начинал сомневаться, правильно ли он выбрал себе профессию, может ли быть журналистом. Ведь каждому человеку его труд должен приносить радость, а тут — сплошные сомнения и муки… И подумать только, что все остальные сотрудники редакции пишут куда легче! Тараненко набрасывает план статьи, а потом прямо диктует на машинку. Данченко, презрительно глядя на бумагу, строчит без остановки. В начале каждой строки буквы у него крупные, размашистые, потом они становятся меньше и меньше, а конец строки круто загибает вниз и падает цепочкой крошечных закорючек. Красиво пишет Незамаев — быстро, почти без помарок, четким почерком, буковка отделяется от буковки. Если верить тому, что почерк отражает характер человека, то у Незамаева характер должен быть очень уравновешенным, а мысли — ясными… А у Сени Лимарева рукопись всегда так разукрашена, что Марья Евсеевна не принимает ее к перепечатке и требует, чтобы Сеня диктовал. И после перепечатки он опять исчеркает свое произведение так, что его снова приходится перепечатывать.

И у Тараненко, и у Данченко, и у Незамаева, и у Лимарева, и у других работников редакции бывают, конечно, заминки, когда они пишут. Бывает, что и задумается труженик пера, и ручку погрызет, и закурит, и в потолок глянет, будто надеясь увидеть там искомую фразу, но все это в рамках обычного преодоления трудностей. А может быть, и они испытывают муки, но умеют это скрывать? Серегин же, поскольку он никак не соберется стать замкнутым и холодным, не может утаить своих переживаний. И вся редакция видит, как человек страдает.

Вот он возвратился из командировки, возбужденный и радостный, полный новых впечатлений, с исписанным блокнотом. Тараненко беседует с Серегиным, уточняет, что он должен сдать семнадцать материалов, и составляет их список. Теперь Серегина хоть выжми, хоть возьми его за ноги и тряси — из него не добыть даже крошечной заметочки сверх этих семнадцати материалов. Уж Тараненко умеет исчерпать до конца возможности своих подчиненных! Тут же он определяет очередность сдачи: прежде всего — информация о поимке «языков», затем полоса — рассказы пяти разведчиков об их боевом опыте, затем — пять информационных заметок на разные темы, затем — очерк о разведчиках и потом — все остальное.

Рассказы разведчиков пишутся сравнительно легко: здесь Серегин играет роль стенографистки. Ему приходится только литературно обработать живую речь разведчиков. Не вызывают затруднений и информационные заметки, под которыми будет стоять «Наш корр.». Но вот наступает очередь очерка.

Долгое время Серегин бесцельно слоняется по территории редакции. Он заглядывает в печатный цех, помещающийся в кузове грузовика, и обменивается со старшим печатником Шестибратченко замечаниями о качестве приправки сегодняшнего номера газеты. Переходит через мостик и заглядывает во двор, где жили разведчики. Заходит в дом по соседству, где живут художник Борисов и фоторепортер Васин, разговаривает с ними. Уже через две минуты он бесповоротно забывает, о чем шел разговор. В голове мелькают обрывки фраз, возникают смутные ощущения, еще бесформенные образы, которые надо облечь в слова, наплывают сравнения. Постепенно он начинает чувствовать ритм очерка, улавливать интонации зачина и концовки. Но воспоминания еще хаотично бродят в мозгу, и Серегину никак не удается привести их в порядок. Наверное, для этого следовало бы дать им побродить еще денька два. Но газета не ждет. Надо браться за перо. И Серегин бредет в редакцию.

Он берет у Марьи Евсеевны стопочку чистой бумаги, снимает с себя пояс с тяжелым пистолетом и ложится ничком на широкие нары, опираясь на локти. Вечным пером он делает на верху страницы знак в виде буквы зет, затем от нижнего хвостика этого знака проводит вправо длинную черту. Над ней должен быть написан заголовок, который еще надо придумать. После этого он откладывает перо, достает портсигар. Свертывает папиросу, извлекает длинный мундштук. С удовлетворением замечает, что мундштук необходимо прочистить. Для этого надо итти во двор и поискать подходящую былинку — тонкую, гибкую и прочную, которая не сломалась бы в мундштуке. На чистку уходит минут пять.

Приведя мундштук в идеальный порядок, Серегин усиленно курит и так же усиленно размышляет над тем, с чего ему начать очерк. При этом он чертит на бумаге всякие линии, и ему кажется, что вечное перо засорилось, плохо подает чернила. Конечно, таким пером ничего путного не напишешь! Еще пять минут уходит на заправку пера.

Приносят почту, и Серегин отрывается, чтобы просмотреть центральные газеты. Наконец газеты просмотрены, мундштук дымит, как фабричная труба у плохого кочегара, перо действует безотказно, — надо начинать писать.

Серегин выводит первую фразу: «Подпрыгивая на ухабах, машина мчится по лесной дороге». Однако не успевают еще просохнуть чернила, которыми написана эта, фраза, как Серегин чувствует, что это не то. «Подпрыгивая на ухабах»… но ведь никаких ухабов на лесной дороге не было! После минутного колебания Серегин вычеркивает выдуманные ухабы. Теперь фраза становится куцей. Он зачеркивает ее до конца и пишет: «Машина вырвалась из зеленого-тоннеля лесной дороги на солнечный простор». Страница с зачеркнутой фразой выглядит некрасиво, поэтому он подкладывает ее под низ бумажной стопочки, а на чистом листе опять ставит знак «зет», черту и пишет новый вариант начала. Спустя некоторое время и этот лист испещряется помарками, и Серегин заменяет его новым. Густое облако табачного дыма стоит над головой начинающего очеркиста.

По пути на сцену возле Серегина останавливается насмешливая Бэла Волик.

— Друг мой, — говорит она с подозрительно ласковыми интонациями, — известно ли вам, что вы пишете, как Флобер?

— Что это вам вздумалось говорить комплименты? — бормочет Серегин.

Бэла удивленно поднимает пушистые бровки.

— Однако какая скромность! Но я имела в виду не качество, а самый процесс. Знаете вы, как писал Флобер?

— Ну, медленно.

— Мало сказать — медленно. Он садился за стол с утра и к полудню сочинял только одну фразу. Вторую половину дня он ходил вокруг этой фразы, пробовал ее на слух и на вкус. А к вечеру убеждался в том, что фраза не годится, и зачеркивал ее. Вам это знакомо?

— А знаете ли, почему Флоберу все-таки удавалось создавать свои произведения?.

— Нет. Для меня это остается загадкой, — отвечает Бэла.

— Так вот, — мрачно говорит Серегин, — потому, что он никогда не позволял, чтобы корректоры ему мешали. Он неоднократно говорил своим друзьям, что способен убить на месте корректора, который помешает ему писать. И я чувствую, что в этом смысле у меня с Флобером много общего.

— Какие ужасы! — испуганно восклицает Бэла. — Я спасаюсь бегством!

И она уходит на сцену, бойко постукивая каблучками.

Шутки шутками, а очерк действительно пишется очень медленно. Серегину казалось, что самое трудное — написать первую фразу. Главное — начать, а дальше все представлялось таким ясным и простым. Но вторая фраза рождалась с таким же трудом, как и первая, а третья потребовала не меньше усилий, чем вторая. Тяжело!

— Ты чего мучаешься? — спрашивает его инструктор отдела информации Косин. В руках у него кипа оригиналов, которые он несет сдавать Станицыну. Ответственный секретарь сейчас разговаривает с художником.

— Пишу, вот и мучаюсь, — сухо отвечает Серегин. Он недолюбливает. Косина. Впрочем, вся редакция недолюбливает информатора. С подчиненными он груб, с начальством — предупредителен до приторности.

— Как ты ни мучайся, все равно газетку с твоим произведением скурят, как и всякую другую, — насмешливо говорит Косин.

— Ну и что же из этого следует?

— А то, что еще никто не строил временных сооружений из гранита. А газета живет только один день.

— Ну, знаешь, — вспыхивает Серегин, — с такой психологией поденщика…

На лице Косина вдруг появляется сладкая улыбочка. Не слушая Серегина, он поспешно идет к Станицыну, который закончил разговор с художником. Вот уж Косин наверняка не испытывает мук творчества! Даже о самых интересных фактах он пишет казенными, штампованными словами. Лимареву всегда приходится зверски править его заметки. Но добывать факты он умеет здорово, надо отдать ему справедливость. Его можно разбудить среди ночи — и это несколько раз делали — и потребовать информацию на любую военную тему. Косин пороется в пухлом, как затрепанная колода карт, блокноте и найдет необходимый факт.

Серегин прислушался к разговору между Станицыным и Косиным.

— Послушайте, Косин, — говорит Станицын, беспощадно черкая оригинал, — почему такое однообразие: «снайпер Агафонов заявил…», «сержант Мокосеев заявил…», «боец Сингеев заявил…»? Почему у нас все обязательно заявляют? Что они — дипломатические представители, что ли? Почему нельзя просто написать: «боец Сингеев сказал…»?

Косин молчит и смотрит на Станицына с выражением чрезвычайной благодарности.

В редакцию входит Незамаев. Ему, видно, надо поговорить с ответственным, но так как Станицын занят, он присаживается возле Серегина и сочувственно смотрит на его истомленное, побледневшее от запойного курения лицо.

— Трудно? — спрашивает он.

— Очень, — откровенно признается Серегин.

Незамаев поправляет очки, взбивает шапку рыжих волос и, скрестив руки на груди, глухим голосом декламирует:

Холодной буквой трудно объяснить Боренье дум. Нет звуков у людей Довольно сильных, чтоб изобразить Желание блаженства. Пыл страстей Возвышенных я чувствую, но слов Не нахожу, и в этот миг готов Пожертвовать собой, чтоб как-нибудь Хоть тень их перелить в другую грудь.

— А ну вас к дьяволу! — плачущим голосом восклицает Серегин, схватывает пояс, пилотку, исчерканные черновики и убегает из редакции.

2

Перейдя через мостик, Серегин очутился возле заброшенного сада и вдруг увидел ту девушку. Она опять стояла у яблони и смотрела на ветку. Солнечные блики, пробиваясь сквозь листву, трепетали на белой блузке, путались в падающих на плечи волосах, заставляя их вспыхивать медным пламенем. Серегин вдруг оробел. Но, ругая себя за эту беспричинную робость, он остановился у яблони.

— Здравствуйте, — сказал он, — хотите — помогу? Только с условием: добыча пополам.

— Здравствуйте, — холодно ответила девушка. — Мне помощники не нужны. Если вам хочется, рвите для себя.

Серегин сунул в карман свернутую в трубку рукопись и взобрался на дерево со всей ловкостью, на которую был только способен. Он нарвал самых спелых яблок.

Яблоки девушка взяла, поблагодарила, но разговор не состоялся. Серегин, который считал себя веселым, общительным парнем — и, вообще, журналистом, чорт побери! — не мог выдавить из себя ни одной путной фразы. И пока он лихорадочно придумывал, с чего начать, девушка ушла. Ступала она легко, упруго, тонкая и подтянутая, как струнка.

Меланхолично жуя яблоко, Серегин поднялся на гору за клубным двором. В густой поросли он, давно обнаружил маленькую полянку, с которой хорошо была видна вся долина. На «краю полянки, под кустами кизила, лежал вросший в землю плоский, как стол, обомшелый камень. Серегин разложил на нем свои черновики. То ли встреча с девушкой вдохновила его, то ли помогло, что он немного рассеялся, только дело вдруг стало подвигаться гораздо быстрее. К вечеру была написана добрая половина очерка.

Как только начинало темнеть, окна редакции закрывались непроницаемыми шторами, и в комнате зажигался электрический свет: редакционный движок давал достаточно энергии для работы печатной машины и для освещения. Серегин еще поработал вечером, лежа на нарах, в привычном редакционном шуме, но в комнате было очень душно. Он вышел на улицу, прошелся мимо заброшенного сада. Яблоня протягивала из мрака трепещущие ветви. Старый дом спал.

Серегин старался думать о концовке очерка, но мысли невольно возвращались к девушке и к другим жителям дома.

Он пытался представить, как веснушчатый паренек переходил линию фронта. Наверно, он из-за гордости все-таки покривил душой, сказав, что не боялся. Ночь. Со всех сторон стрельба… Конечно, было страшно! А что делали те, другие, — старик, юноша в майке, девушка? Какие подвиги совершили они?

Серегин уже успел испытать непрерывные бомбежки в Ростове, танковые атаки под Краснодаром и на практике знал, что такое массированный артналет. Но он переживал все это не один. Рядом были товарищи. А какое мужество надо иметь, чтобы в одиночку пробираться во вражеский тыл! Какой сильной волей надо обладать, чтобы суметь сыграть трудную роль, в которой за неверный жест, за не так сказанное слово можно поплатиться жизнью! Какую благородную, неустрашимую душу надо иметь, чтобы быть готовым принять самые жестокие пытки, самую мучительную казнь и умереть, не пожав перед смертью руку товарища, не услышав дружеское слово, не увидев ободряющий взгляд!

Долго еще ходил Серегин по темной пустынной улице. Потом вытащил свою постель из редакции на свежий воздух и лег во дворе, лицом к звездам. Вскоре они стали двоиться, троиться, появились туманности, неизвестные в астрономии, и Серегин крепко уснул.

…Наконец очерк написан. Снова пережита поездка к разведчикам, и то, чему он сам был свидетелем, и то, о чем ему рассказывали, и то, о чем он мог только догадываться. Будто сам Серегин шел с разведчиками тайной лесной тропой, сидел с ними в засаде, захватывал «языка». И все это уместилось на четырех страничках, напечатанных на машинке через два интервала. Еще, чего доброго, Станицын потребует сокращать. А что сокращать, когда и так, по глубокому убеждению Серегина, в очерке нет лишнего слова, не то что фразы?!

Как полагается по субординации, Серегин сдал очерк начальнику отдела капитану Тараненко. Когда-то, еще в бытность младшим лейтенантом, Тараненко писал лирические стихи и даже напечатал тоненькую книжечку. Но потом что-то изменилось в характере поэта, и он рассорился со своей музой: не только перестал писать стихи, но даже проникся презрением к поэзии. Существование художественной прозы он лишь терпел. Единственное, что пользовалось любовью сурового капитана, — это статьи с анализом боевых действий. Поэтому очерк Серегина он прочитал с таким видом, с каким взрослые смотрят на невинные шалости детей. Серегин, хотя и знал вкусы Тараненко, ждал его приговора с трепетом: все-таки первый читатель!

— Ничего, — снисходительно сказал Тараненко и поставил свой гриф на рукописи, — можешь сдавать Станицыну.

Обнаружив на своем столе очерк, ответственный секретарь положил его в самый низ аккуратной стопочки оригиналов, предназначенных для чтения. Серегин ходил вокруг, как привязанный, и нетерпеливо ожидал, когда дойдет до него очередь. А Станицын, будто и не замечая страданий молодого автора, с раздражающей неторопливостью читал материалы. Но вот секретарь взял очерк.

Стрельнув из-под очков маленькими глазками в сторону Серегина, сидящего на нарах и неистово дымящего самокруткой, Станицын воскликнул:

— Ах, автор здесь! — И торжественно сказал: — Очеркист Серегин, приблизьтесь!

Серегин подошел. Он сел у стола, торопливо свернул новую папиросу, но так и не закурил ее, тревожно следя, как Станицын читает очерк. Всякий раз, когда рука ответственного поднималась, чтобы поставить запятую или исправить орфографическую ошибку, допущенную машинисткой, сердце автора делало перебои и замирало. Но все обошлось как будто благополучно: Станицын ничего не вычеркнул. Дочитав очерк, он подсчитал количество строк, хмыкнул, достал из папки макет, еще раз хмыкнул и тоном, не терпящим возражений, сказал:

— Надо сократить сорок строк.

Дом воздвигают по проекту, шестерню вытачивают по чертежу, газету делают по макету. Макет — это точный план будущего номера. В него вписывают заголовки статей и заметок, на нем графически изображают, сколько какой материал займет места, как он будет набран: в одну колонку или две, или в рамку, как он будет разверстан. Заштрихованные прямоугольники обозначают места фотографий и рисунков. Макеты Станицына можно было показывать как образец. Он работал над ними часами, добивался наилучшего расположения материала. Газета должна выглядеть привлекательно, и каждый номер должен отличаться от предыдущего, чего не так легко добиться, так как газета выходит ежедневно.

Сдавать материал положено в точном соответствии с макетом. За этим Станицын следил особенно строго.

— Сорок строк, — повторил он, — не больше, не меньше.

— Это невозможно, — с отчаянием возразил Серегин. — В очерке нет ни одного лишнего слова. Лучше перенести его в другой номер.

— Да ты не волнуйся, — сказал Станицын. — Конечно, если нет лишнего слова, то сокращать нельзя. Но мне кажется, что от сокращения очерк только выиграет: вот, давай читать.

Он читает вслух первый абзац очерка:

— «Машина вырвалась из зеленого тоннеля лесной дороги на солнечный простор…» и так далее. Весь абзац о том, как вы ехали на машине. Очень оригинальное начало! Я его встречаю в разных вариантах всего в тысячный раз. Почему-то очеркисты любят начинать свои произведения описанием того, на чем и как они ехали. Очень удачным считается такое начало: «Самолет ложится в глубокий вираж. Под крылом мелькают…» и так далее. Это — высший класс. А разве читателю так уж интересно и необходимо знать, на чем ехал корреспондент? Разве вид транспорта, которым он пользовался, что-либо прибавляет к характеристике героев его очерка? По-моему, все эти транспортные зачины пишутся специально для бухгалтерии, чтобы оплатили расходы на такси или самолет. Ну, а поскольку у нас условия фронтовые, командировочных и проездных мы не получаем, давай-ка лучше мы это выбросим.

И он заскрипел пером, вычеркивая первый абзац, над которым так долго мучился Серегин.

Очерк сдан и сокращен только на тридцать строк с условием, что Серегин сам будет дежурить и сокращать остальное в полосе. Дежурить надо ночью, а пока Серегин бродил по редакции, испытывая облегчение от того, что работа сдана, и вместе с тем странное ощущение опустошенности: почти неделю жил очерком, вынашивал его, писал, а теперь это детище отдано, новая тема еще не зажгла автора, и в голове пустота, как в квартире, которую старые жильцы уже оставили, а новые еще не заняли.

В старом доме не замечалось никаких признаков жизни, и, неизвестно почему, Серегин загрустил. Под вечер он понес свою безотчетную грусть в лес. Пробираясь между дубками и кустами кизила, он вышел на свою полянку. Девушка из старого дома сидела на обомшелом камне, подперев кулачками подбородок. Увидев ее, Серегин очень удивился: как мог он грустить? Он шагнул вперед.

— Простите, — смиренно сказал Серегин, — я не помешал вам?

— Нет.

Серегин сел на траву, снял пилотку.

Внизу лежала узорная равнина. Капризная горная речушка вышила на ней замысловатый рисунок. Сочно зеленели прибрежные ивы. С восточных склонов гор уже протянулись длинные мягкие тени. Вечерний воздух был хрустально чист, и в нем обманчиво близко, распластав острые крылья, медленно плыла серебристо-розовая птица.

— Хорошо! — от души вырвалось у Серегина. — Вы любите горы?

Девушка покачала головой.

— Не очень. Тесно здесь. Я степь люблю, — и, немного помолчав, добавила, — и море.

— До войны вы жили у моря?

— Нет, в степи, — ответила она.

Может быть, она любила море потому, что оно напоминало ей степь? За цветастым ковром долины, в рамс двух гор, высящихся на берегу, виднелся кусок темно-голубой глади. Она резко отделялась от блеклого неба линией горизонта, неправдоподобно прямой среди хаоса гор и лесов.

— Так, может, вы землячка? С Дона?

Девушка кивнула.

У Серегина вертелись на языке десятки вопросов, вполне естественных в любом другом случае. Можно было бы спросить, например, где же именно девушка жила, чем занималась. Но эти обычные вопросы, которыми на фронте обменивались миллионы людей, казались ему неуместными здесь.

— Хороша донская степь, особенно по утрам, — сказал Серегин. — В брызгах росы, будто умытая… Воздух, как родниковая вода, — чистый и свежий… Птицы поют…

— Вы поэт? — спросила девушка и взглянула на Серегина с легкой усмешкой.

— Нет, прозаик, — смущенно ответил тот, вспомнив о своих заметках, подписанных «Наш корр.».

Серегин стал рассказывать о том, как в детстве ему довелось пожить лето на Дону, в старой станице, утопающей в садах. В станице был рыбацкий колхоз. Серегин плавал на другой берег смотреть, как тянут невод, и угощаться из колхозного котла наваристой ухой, пахнущей дымком и степными травами. Девушка слушала внимательно и, лишь когда Серегин замолчал, глухо сказала:

— А теперь там немцы.

— Ну, ненадолго! — убежденно ответил Серегин.

Она кивнула головой и поднялась:

— Надо итти.

Солнце уже совсем завалилось за горы. В долине струился, поднимаясь все выше и выше, сиреневый сумрак.

— Можно еще встретиться с вами? — пробормотал Серегин, вставая.

— Можно, — просто сказала девушка. — Перед вечером я люблю сидеть на этой полянке.

А он-то думал, что сделал открытие!

— Как вас звать? — спросил Серегин.

— А зачем?

— Да неудобно как-то разговаривать, не зная имени.

— Галина. Называйте меня Галиной.

— А я — Михаил.

— До свиданья, Михаил, — сказала она и легко побежала по тропинке.

Серегин остался на поляне и только через несколько минут заметил, что продолжает беспричинно улыбаться.

Спать не хотелось, на дежурство итти было рано. Побродив вокруг редакции, Серегин, сел на паперть бывшего храма. Каменная стена, нагретая за день, излучала уютное тепло. Он мог бы задремать, положив голову на ладони и слушая шорохи ночи, но вот послышались чьи-то тяжелые шаги. Неподалеку от Серегина они затихли.

— Ну, говорите, товарищ Колесников, какое у вас дело?

Это спрашивает Горбачев — начальник партийного отдела и секретарь парторганизации редакции. По добродушным интонациям его голоса Серегин легко представляет, какое у него сейчас лицо: легкая улыбка и внимательно прищуренные глаза.

— Дело у меня, товарищ старший политрук, серьезное.

Колесников в штатах издательства значится переплетчиком, вообще же он, что называется, «на все руки мастер»: он и сапожничает, и портняжничает, и может подстричь «под бокс». Серегин никогда не видел его праздным. Чаще всего он занят подготовкой бумаги для газеты: разматывает рулон и режет его бесконечную ленту на стандартные листы. При этом он бывает осыпан бумажными стружками, кудрявыми, как тополевый цвет. Колесников худощав, белобрыс, подвижен, голос у него юношески звонкий. А сейчас этот голос звучит как-то странно: сдавленно, прерывисто. Должно быть, Колесников сильно взволнован. После долгой паузы он говорит:

— Хочу подать батальонному комиссару рапорт, чтоб отпустил меня на передовую. А вас, товарищ старший политрук, прошу как секретаря парторганизации: поддержите!

— Что случилось? — спрашивает Горбачев.

— Армавир немцы заняли. А моя семья туда эвакуировалась, — совсем тихо говорит Колесников.

Молчание. Потом Колесников торопливо продолжает:

— Как подумаю, что они там переживают, — душа горит. А мы тут во втором эшелоне. Порой кажется, будто и войны нет… Я бумагу режу, а там люди жизнь отдают.

Он произносит это с такой силой и такой болью, что у Серегина по спине, пробегают мурашки.

— Так, — отрывисто говорит Горбачев, — ходатайство ваше я поддерживать не буду и рапорт подавать не советую. Мы тоже воюем… Наше дело очень важное… А когда потребуется — возьмут на передовую и вас, и меня, и батальонного комиссара. А пока надо стоять на своем посту.

— Товарищ старший политрук!

— Думаете, вам одному сейчас так тяжело? — мягко спрашивает Горбачев.

Опять молчание.

— Докуда ж он дойдет? — спрашивает Колесников, и в его голосе слышится тревога не только за свою семью.

— Трудно на это ответить, — негромко говорит Горбачев. — Одно только могу сказать твердо: куда бы он ни дошел — долго на нашей земле не пробудет… Выгоним! Помните, что Сталин сказал?

— Помню.

— А с семьей вашей, надо надеяться, все будет благополучно.

Помолчав, Горбачев добавляет:

— У меня тоже старики остались в Таганроге. Никаких известий не имею.

Долгая, тяжелая пауза. Потом Колесников сдавленно спрашивает:

— Разрешите итти, товарищ старший политрук?

И, получив разрешение, уходит. А Горбачев еще стоит и, пытаясь закурить папироску, долго чиркает кресалом и никак не может высечь искру.

4

Когда Серегин вошел в редакцию, верстка уже была в разгаре. Отражая свет двухсотсвечовой лампочки, над талером сияла глянцевитая лысина верстальщика Кучугуры.

Газету читает каждый. Она для советского человека все равно, что хлеб. Однако все знают, что хлеб печет пекарь, но мало кому известно, что газету делает метранпаж, или, по-русски, верстальщик. Есть большие типографии, оборудованные по последнему слову техники, где набор производится на сложных машинах, где мощные ротации, шумя горячим ураганным ветром, разматывают бесконечные рулоны бумаги и выдают в час десятки тысяч экземпляров аккуратно сложенных газет. И есть еще типографии, где газета, величиной с носовой платок, печатается на стареньком станке, который крутят ногой, как швейную машинку. Но все равно и та и другая газеты сверстаны руками метранпажей. Это они поставили на свои места заметки и статьи, и клише, и заголовки, и линейки, для прочности пристукнули их широкой деревянной шляпкой типографского шила, без которого верстальщик немыслим так же, как сапожник без шила сапожного.

Обычно верстальщики отличаются самостоятельностью взглядов и склонны критиковать редакцию. Сочетая личный и общественный интерес, они стремятся закончить верстку в срок и даже досрочно, а поэтому резко отрицательно относятся к переверсткам и неточным макетам. Нерадивые секретари, составляющие приблизительные макеты, в душе побаиваются верстальщиков.

Газету «Звезда» верстал Федор Ильич Кучугура, сержант и старший наборщик. Под его началом находились второй верстальщик Никанор Сысоев и два наборщика: Сеня Балабанов и Ваня Клименко. У Кучугуры были седеющие кустистые брови, которые остряки советовали ему зачесывать наверх, чтобы скрыть лысину, утиный нос и очень подвижные тонкие губы, заставлявшие подозревать их обладателя в некотором-ехидстве.

Долгие годы командуя свинцовой армией букв, которые в его руках послушно строились в ряды, Кучугура привык очень вольно обращаться со словом: то заменит буквочку — так сказать, сделает опечатку, то приладит иное слово совсем будто не к месту и смотрит, что из этого получится. К счастью для Кучугуры и тех газет, которые он верстал, эта привычка проявлялась только в устной речи. В наборе он не позволял никаких отклонений от оригинала и был первоклассным мастером своего дела. Сейчас Кучугура правил корректуру: в пальцах левой руки у него было зажато десятка полтора литер, шилом он выдергивал из стоящего на талере набора ошибочно поставленную букву, вставлял на ее место нужную и шляпкой шила забивал ее до конца.

— Добрый вечер! — приветливо сказал Серегин. — Как с версткой?

— В общем и среднем, — ответил Кучугура, — верстка идет нормально. Однако на второй полосе имеются «хвостики».

— Это чепуха, — заявил Серегин, — давайте сокращу. — Почему-то он чувствовал необычный прилив энергии.

— Ника, — скомандовал Кучугура, — полосу товарищу дежурному!

Ника Сысоев расторопно стал делать оттиск.

У Ники крутой подбородок, вздернутый нос и русый хохолок на макушке. Когда он резиновым валиком накатывает на полосу краску, хохолок то валится набок, то снова становится торчком. Убедившись, что краска легла на весь набор ровным слоем, Ника аккуратно кладет на полосу лист влажной бумаги, покрывает его куском черного сатина и — тах-тах-тах-тах, — это звучит как пулеметная очередь, — быстро и размеренно шлепает по материи большой щеткой. Затем движением фокусника он снимает черную материю и осторожно отделяет бумагу от набора. Фокус удался — оттиск получился ясный и ровный.

Серегин взял пахнущий керосином оттиск и сел за стол. Ника показал ему «хвостики».

— Вот отсюда надо сократить десять строк, отсюда — восемь. Из вашего очерка — пятнадцать.

Итак, никогда не ошибающийся Станицын и на этот раз оказался прав: очерк еще надо сокращать.

— Хорошо, — быстро сказал Серегин, — сейчас мы его подрежем!

Он начал читать. В оттиске очерк выглядел чужим и с каждым абзацем казался Серегину все хуже и хуже. Построен очерк примитивно, язык серый, сравнения шаблонные, портреты людей сделаны невыразительно. Настроение Серегина испортилось. Он еще и еще перечитывал свое произведение, выискивая подходящие для сокращения места, и все больше и больше убеждался в том, что очерк безнадежно плох. Удивительно, как его пропустил Станицын! Ну что ж, он пропустил, а Макаров снимет. Вот это будет позор! Тотчас Серегину начало казаться, что и Кучугура поглядывает на него как-то странно. Вспомнил он, что и Бэла Волик сегодня избегала с ним встречаться и разговаривать. Должно быть, она боится, что Серегин спросит у нее об очерке и надо будет сказать правду.

Несчастный, автор краснел от стыда и уже без всякой жалости резал свое неудачное детище. Между тем Кучугура, который действительно поглядывал в сторону Серегина, но думал при этом только о том, как бы побыстрей получить сокращения, подложил ему оттиск первой полосы, где тоже имелись небольшие «хвостики».

В редакцию вошел накладчик Вася Шестибратченко — высокий, застенчивый, как девушка. Он поздоровался и скромно присел в сторонке на бумажный рулон. Трудолюбивый и старательный, Вася появлялся в редакции каждую ночь задолго до окончания верстки, терпеливо ожидал, когда будут готовы полосы, и лишь тогда будил печатника — своего старшего брата Тимофея. До войны Вася работал в типографии областной газеты. Там у него завязалась трогательная, чистая любовь с накладчицей Лидой, маленькой толстушкой, подвижной, как шарик ртути. Они решили пожениться. В субботу они побывали в загсе. Это было 21 июня 1941 года. Через два дня Васю призвали в армию. В левом кармане его гимнастерки лежала фотография — миловидное женское лицо с круглыми серыми глазами, в которых застыли недоумение и обида. Чуть ли не через день Вася получал теперь аккуратно свернутые маленькие треугольнички.

Все в редакции знали историю Васиной любви и так быстро оборванной семейной жизни. Иногда над Васей беззлобно подтрунивали.

— Что, Вася, не спится? — спросил Кучугура.

— Как можно спать, когда в мыслях молодая жена! — немедленно подхватил Ника. Однако он заметил, что Кучугура сегодня не расположен подшучивать над сердечными делами Шестибратченко, и моментально перестроился.

— Ничего, Вася, — сочувственно сказал он, — теперь война скоро кончится. Вот откроется второй фронт, разобьем Гитлера, и снова встретишься со своей Лидой.

Вася молчал, заметно розовея.

— Что такое? — поразился Ника. — Ты вроде мне не веришь? Спроси хоть у товарища сержанта. Верно ведь, что второй фронт откроется вскорости?

Вопрос как будто адресован Кучугуре, но Серегин понял, что хитрый Ника закинул крючок в его сторону. Увы! Серегин знал об этом не больше, чем Ника.

Кучугура нахмурил клочковатые брови и с сердцем стукнул шляпкой шила по набору.

— С моей точки мнения, — сердито сказал он, — нам этого еще долго ждать придется.

— Почему же? — спросил хитрый Ника, с удвоенной энергией загоняя в полосу шпоны. Он знал, что Кучугура не терпит, когда разговоры мешают работе.

— А потому, — внушительно сказал Кучугура, — пока толстопочтенный Черчилль раскачается…

Тут Серегин решил, что ему надо вмешаться в разговор.

— Федор Ильич, — сказал он, — Черчилль — глава союзного нам государства. Так говорить о нем нехорошо. А второй фронт — дело сложное, требует серьезной подготовки.

— Эх, товарищ младший политрук! — воскликнул Кучугура. — Липовый он союзник. Ведь вы этого Черчилля, наверно, недавно знаете, да и то по книжечкам да газетам, а я с ним с тысяча девятьсот восемнадцатого года знаком.

— Лично? — изумился Ника.

— Ну, не лично, а через его представителей. Небось тогда он интервенцию быстренько организовал. Вот я в Мурманске и познакомился с ним. До сих пор, как вспомню, аж волосы дыбом встают!

Хотя Кучугура сказал это угрюмо, все засмеялись, глянув на его гладкую, как бильярдный шар, голову.

5

Ответственный редактор обычно читал полосы за одним столом с корректорами. Ровно в два часа ночи он выходил из своих закулисных апартаментов, всегда застегнутый на все пуговицы и выбритый до синевы. Надевая очки в черепаховой восьмигранной оправе, — редактор пользовался ими только при чтении, — он обращался к Бэле Волик неизменно с одним и тем же вопросом:

— Ну, как у нас сегодня дела?

В ответ, Бэла безмолвно разворачивала перед редактором мокрые полосы. В дежурство Серегина никаких отклонений от этой традиции не было.

При появлении редактора Серегин снова затомился, ожидая, что Макаров прикажет снять очерк. Со своего места он видел лишь подстриженный затылок и крутые плечи батальонного комиссара (в молодости редактор работал грузчиком в Новороссийском порту), которые никак не выражали его настроения. Читал Макаров медленно и очень внимательно, — Серегин успел выкурить, три длинные самокрутки, пока увидел, что редактор оторвался от полосы. Вот сейчас он скажет!.. Редактор действительно что-то сказал Бэле Волик, которая метнула быстрый взгляд в сторону Серегина. Истомленный ожиданием, чтением оттисков ж бессонной ночью, многострадальный автор уже смирился с воображаемой неудачей. Он сидел, вперив глаза в гранку сводки Совинформбюро, и, ничего в ней не разбирая, готовился услышать вопрос Кучугуры: «Так чем будем заменять очерк, товарищ дежурный?» Но вопроса этого не последовало. Кучугура получил подписанную редактором полосу и стал ее заделывать. У Серегина камень свалился с сердца. Может, очерк и не такой уж плохой?

В четвертом часу братья Шестибратченко с помощью верстальщиков потащили полосы на машину. Печатная машина установлена в кузове грузовика. Отросток ее вала выпущен сквозь стенку кузова и снабжен маховиком, который можно вращать вручную или мотором от движка. Вручную пришлось крутить только два раза — во время отхода. Пока Шестибратченко, приготовляя полосы, орудовал в недрах фанерной будки, воздвигнутой над печатной машиной, дежурному нечего было делать.

Серегин вышел во двор, постоял, поеживаясь от утренней свежести, слушая, как в непроницаемом мраке вдалеке плачут шакалы. Хлопнула дверь, по камням застучали легкие каблучки.

— Шестибратченко, возьмите оттиски!

Каблучки возвращаются и останавливаются возле Серегина.

— Друг мой, — слышит он из тьмы, — что вы здесь стоите?

— Курю.

— Ах, курите? А я думала — считаете звезды. Я вижу, вы уже начали зазнаваться.

— Чего же мне зазнаваться?

— Ну как же! На глазах у изумленных сотрудников вы стали выходить в таланты!

— Да откуда ж это видно? — говорит Серегин, опасаясь подвоха.

— Как — откуда? Написали хороший очерк.

— Это кто ж сказал, что он хороший? — недоверчиво спрашивает Серегин.

— Вот тебе и на! Я говорю! Разве этого мало?!

— Бэла, — просительно говорит Серегин, — умоляю вас, будьте искренней. Ведь я же знаю, что вы ни за что на свете не скажете обо мне ничего хорошего.

— Боже мой, — притворно ужасается Бэла, — вы видите меня насквозь! Вот теперь я убедилась, что вы действительно инженер человеческих душ. Ну хорошо, так и быть, скажу: ваш очерк очень понравился батальонному комиссару.

— Шутите! — пробормотал Серегин.

— Вы удивлены? Я тоже.

Некоторое время оба молчат. Серегин ждет, что Бэла сообщит подробности, но Бэла тоже молчит, потом неопределенно вздыхает и уходит.

Серегин берет у Шестибратченко оттиск полос без приправки и несет их в редакцию, чтобы еще раз проверить, не вкралась ли куда-нибудь коварная опечатка. Это — последняя проверка. Когда он заканчивает ее и выходит во двор, оказывается, что уже наступил рассвет. Макушки гор сияют нежной зеленью, на склонах тают клочья тумана, свежий ветерок из ущелья колышет гибкие ветви ивы, под которой — для маскировки — поставлен печатный цех на колесах. Скрытая в фанерной будке печатная машина шумит, как морская волна. Вот ее рычаги и шестеренки с ровным гулом и шелестом подкатывают тяжелую плиту с набором. И подобно тому, как морской вал, грохоча, обрушивается на мелочь прибрежной гальки, так и вал печатный, вздыхая, давит и тискает черную икру набора. Волна расплескалась, отползает, шурша, назад, и шестерни с шорохом отводят из-под вала плиту. Но вот волны начали накатываться все чаще и чаще, они уже бегут одна за другой в ровном напряженном ритме. Это Шестибратченко пустил машину на полную мощность, и она размножает газету с произведением Серегина со скоростью тысячи оттисков в час.

На камешках возле печатного цеха сидят два бойца — связные из частей — в ожидании газет. Один из них держит в руках газетный лист, чуть пахнущий скипидаром и еще липкий от непросохшей краски, и читает, беззвучно шевеля толстыми губами. Второй боец, раздобыв у Шестибратченко лист бумаги, оторвал длинную узкую ленту, свернул в трубку и с большим искусством изготовил козью ножку, более похожую, впрочем, на гигантскую ножку кузнечика.

— Сем, слышь, сыпани-ка, — говорит он читающему бойцу, протягивая к нему руку с бумажной ножкой.

Но Сема только досадливо поводит локтем и продолжает читать. Серегин подходит ближе, чтобы выяснить, чем увлечен боец, и — о радость! — видит, что это его очерк.

— Сем, — нудным голосом повторяет обладатель ножки, — ну сыпани, что ли.

И как будто специально для того, чтобы рассеять последние сомнения Серегина, Сема говорит сырым, не устоявшимся после сна голосом:

— Погоди, не мешай. Тут вот про разведчиков здорово рассказано.

Похвала читателя! Высшая награда для настоящего журналиста! Редактор может похвалить, чтобы поддержать способного работника, критик на редакционной планерке иной раз покривит душой из-за приятельских отношений, но читатель — это судья строгий, беспристрастный, безжалостный и внимательный. Ему» незнакомы никакие побочные мотивы, и поэтому в суждениях о газетных материалах он всегда правдив и прямолинеен. Знать, что твоя статья или очерк понравились читателю, что их с увлечением прочитали бойцы или офицеры, что эта статья помогла им, ради этого стоит потрудиться, полазить по горам до ломоты в суставах, побывать под обстрелом, терзаться муками творчества.

Щедрое южное солнце поднялось над горами. Невидимые в зелени птахи встречали его ликующими песнями. Серегин, которому тоже хотелось петь, понял, что ему сегодня не уснуть. Где-то в глубине души таилась мысль о том, что вечером надо будет обязательно снести сегодняшнюю газету Галине.

6

Утром Серегин был твердо уверен, что увидится вечером с Галиной, но уже к концу дня он очутился далеко от редакции. Батальонный комиссар Макаров случайно встретил друга своей юности, тоже батальонного комиссара, Хижняка. Когда-то они вместе работали в Новороссийском порту и состояли в одной комсомольской организации. Ныне Хижняк был комиссаром полка гвардейских минометов. Когда с воспоминаниями было покончено и разговор принял новое направление, начавшееся с вопроса: «Ну, а как ты сейчас?» — Хижняк намекнул, что в полку много хороших людей и не мешало бы редакции прислать к гвардейцам корреспондента, — материала ему хватит. Видимо, под свежим впечатлением очерка Серегина, а скорее потому, что больше послать было некого, Макаров отправил с Хижняком Мишу.

О гвардейских минометах, нежно называемых в армии «катюшами», Серегин, Да и все остальные работники редакции ничего не знали. О «катюшах» уже пели песни, их считали оружием необычайной силы, что с дрожью подтверждали пленные немцы, но о том, что представляет собой это оружие, можно было только строить догадки. Все, что касалось «катюш» хранилось в строгом секрете, и Серегин очень обрадовался тому, что именно его послам к гвардейцам.

Полк расположился в ущелье, в густом лесу. Серегин увидел лишь маленькую полянку, на которой стояла трофейная камуфлированная палатка. Из кустов выглядывал задний борт грузовой машины. В палатке жил командир полка подполковник Радищев, полнокровный здоровяк с бритой головой. Пожимая ему руку, Серегин с уважением покосился на Золотую Звезду, поблескивающую у него на груди. Проворный ординарец накрыл под деревам столик, и хлебосольный хозяин пригласил корреспондента пообедать. На столе стоял небольшой кувшин с вином. Серегин подумал, что, вот, мол, Радищев выпьет, разговорится и расскажет интересные боевые эпизоды. Подполковник действительно оказался разговорчивым, но кислое вино, которое он потягивал стакан за стаканом, не играло в этом никакой роли. Боевых эпизодов Радищев не рассказывал. Разговор шел о пьесе Корнейчука «Фронт», печатающейся в «Правде». Радищеву понравилась смелость, с которой автор выдвигал острые вопросы ведения войны. Постепенно Радищев перешел, однако, к вопросам, которые уже не имели прямого отношения к пьесе, но, видимо, особенно волновали его именно в связи с пьесой.

— Если хотите знать, — горячо говорил он, — главная учебная дисциплина в той школе, которую мы сейчас проходим, — взаимодействие. Пока не будет взаимодействия, пока не научимся все роды войск сжимать в кулак, — тут он сжал свой кулак, лежащий на столе, с такой силой, что побелели суставы, — до тех пор не будет толку… Да, теперь быть общевойсковым командиром — сложное дело. Придают тебе артиллерию, танки, авиацию — объединяй, командуй. А чтобы командовать, надо знать, что это за оружие, окажем, миномет, и где и когда его целесообразней применять. А ведь бывали случаи: дают заявку на залп, а цель — пять автоматчиков.

— Бывало и так, — подтвердил Хижняк, прихлебывая вино. — Но я, признаться, удивляюсь не тому, что такие факты были, а тому, что их было не так-то уж много. Встала под ружье многомиллионная армия. Конечно, в ней найдутся и неумелые командиры, и бесталанные. Бесталанные отсеются, а неумелые научатся. А учатся у нас очень быстро, хоть и приходится иногда делать это буквально на ходу.

Командир и комиссар говорили отвлеченно. Несколько обеспокоенный тем, что он не узнал никаких интересных фактов из жизни полка, Серегин попросил комиссара свести его с людьми, которые рассказали бы о своих боевых действиях. Хижняк и Радищев единодушно решили, что корреспонденту надо побывать в дивизионе Афанасьева. Комиссар сам пошел провожать Серегина.

Пройдя с полкилометра по лесной тропинке, они вышли на поляну, на которой росло несколько могучих дубов. Под одним из деревьев сидел сапожник, весело вбивавший деревянные шпильки в подошву сапога. Его клиент лежал рядом, вытянув босые ноги. Под другим деревом бойцы собрались в кружок вокруг баяниста. В вечернем лиловеющем воздухе плыла протяжная украинская песня.

Командир дивизиона капитан Афанасьев был очень опечален тем, что Серегин успел пообедать. Может быть, гость хочет отдохнуть? Но Серегин твердо заявил, что нуждается только в материале и хочет побеседовать. Хижняк ушел, а гостеприимный хозяин повел Серегина в палатку, где они разговаривали уже при лампе.

Русые, выцветшие на солнце волосы, видимо недавно вымытые, все время спадали на загорелый лоб Афанасьева непослушной прядью, и он часто поправлял их большой загорелой рукой. Скупым и точным языком, каким обычно пишут боевые донесения, он рассказывал о людях своего дивизиона. Серегин старательно записывал, хотя многое было ему непонятно, а спросить он не решался, боясь, что его заподозрят в неопытности. Рассказывая об одном эпизоде, Афанасьев спросил:

— Вы вообще знакомы с нашей минометной установкой?

И Серегин из ложного стыда быстро ответил:

— Да, знаком.

Он сейчас же пожалел об этих вырвавшихся у него словах, но было уже поздно. Афанасьев с воодушевлением стал рассказывать о находчивости командира первой батареи. Однажды во время отступления батарея шла в арьергарде большой колонны грузовых машин. Когда колонна втянулась в населенный пункт, впереди образовалась «пробка». В этот момент командир батареи обнаружил, что их настигают немецкие танки. В колонне имелась артиллерия, но развернуть ее для обороны было невозможно: колонна была зажата в узкой улице, как в мышеловке. Положение сложилось чрезвычайно критическое. На счастье, командир батареи увидел на улице подходящий бугор. Быстро сообразив, что можно сделать, командир приказал вкатить установки задом на бугор и дал залп по танкам прямой наводкой.

— Вы представляете? — возбужденно сказал Афанасьев. — Дело было под вечер. И вот над дорогой понеслись гремящие молнии. Эта огненная метла смела фашистские танки «к чортовой бабушке!

Серегин записал и «гремящие молнии», и «огненную метлу», но ему было совершенно непонятно, почему установкам надо было въезжать на бугор и обязательно задом.

Однажды он уже был в таком глупом положении, и тоже из-за ложного стыда. Это случилось в первую поездку Серегина на фронт, когда редакция стояла еще под Ростовом.

Поехали втроем: начальник партотдела капитан Горбачев, инструктор фронтового отдела техник-интендант Данченко и Серегин.

Прибыв на батарею, они разделили обязанности: Горбачев должен был побеседовать с коммунистами, Данченко — с командиром батареи, а Серегину для первого раза поручили взять подробную информацию о действиях отличившегося расчета. Серегин отвел в укромный уголок командира расчета старшего сержанта Пономарева и стал брать у него интервью.

Уже собеседники закурили по второй папиросе, а на листке серегинского блокнота сиротливо чернела всего одна строчка: «Разбито 3 дота, уничт. до 60 авт. с пех., подавлена бат. прот.». Это — что сделано, а надо было узнать, как сделано. Пономарев — квадратный, кряжистый степняк — сидел неподвижно, как высеченный из камня идол.

— Прекрасные результаты, — бормотал Серегин, — ну, а как было дело?

— Накрыли в самую точку, — уже без энтузиазма в который раз повторял Пономарев, — только щепки полетели.

— А как же это получилось — в самую точку? Вы подробней… Как стреляли?

Кирпично-красное, гладко выбритое лицо Пономарева покрылось мелкими капельками пота. Он ожесточенно раскурил цыгарку и уныло ответил:

— Да обыкновенно. Работали как полагается.

Как полагается! Пономареву было известно, как полагается, а Серегину — нет. Вот в чем была беда. Надо было задавать вопросы, а Серегин не знал, о чем спрашивать, потому что не был знаком с техникой стрельбы. Признаться же в своем невежестве ему мешали самолюбие и ложный стыд. В конце концов, однако, он чистосердечно сказал:

— Дело вот в чем, товарищ Пономарев: я в армии недавно и артиллерии не знаю, так что вы расскажите мне подробно, как ваша батарея работает.

Пономарев, должно быть, очень удивился, что есть такой офицер, который не знает артиллерии, но он скрыл это удивление и начал рассказывать все «с азов», увлекся — и Серегин получил то, что хотел: обстоятельную информацию о работе расчета. Тогда же Серегин принял твердое решение — не бояться показать свое незнание, не стесняться задавать вопросы.

Сейчас он нарушил это правило и был за это наказан, хотя еще и надеялся, что позднее познакомится с установкой — и тогда все, что рассказывал Афанасьев, станет ясным. В конце разговора Афанасьев сообщил, что утром две установки выезжают на огневую позицию, и, если Серегин хочет посмотреть, как они работают, он может отправиться вместе с ними. Серегин, разумеется, согласился.

7

Афанасьев разбудил Серегина рано утром. Где-то за ближней горой лениво погромыхивали пушки. В воздухе еще стоял сизый туман, лужайка была посеребрена росой, и на траве оставались темно-зеленые следы. Серегин чувствовал, как утренняя влага проникает сквозь брезентовые сапоги и холодит ноги.

Они прошли узкой тропочкой сквозь густой кустарник и очутились на поляне, как две капли воды похожей на покинутую ими. Только здесь под дубом стояла большая грузовая машина. На ее подножке сидел боец, видимо шофер, и читал очень потрепанную книжку. Когда боец вскочил, чтобы приветствовать командира, и свернул книжечку, Серегин успел увидеть на обложке имя Шекспира.

— Где Рябов? — спросил Афанасьев.

— Здесь, товарищ капитан, — весело ответил шофер.

Перед Афанасьевым вырос, как из-под земли, командир установки Рябов. Молодцевато вытянувшись, он отрапортовал Афанасьеву, что установка к бою готова.

— Вольно! — скомандовал Афанасьев. — Вот с вамп поедет товарищ корреспондент.

— Есть! — ответил Рябов, дружелюбно посмотрев на Серегина.

Еще до встречи с гвардейцами Серегин представлял их как отборных солдат богатырского телосложения и был несколько разочарован, увидев, что они обыкновенного роста. У разведчиков Ефанова были бойцы куда покрупней. Присмотревшись, однако, Серегин понял, что дело совсем не в росте. Гвардейцев отличали какая-то особая лихость, жизнерадостность и повышенное сознание собственного достоинства. Когда гвардейцы что-либо делали, казалось, что они при этом думают: «Мы — гвардейцы! Смотрите, как ловко у нас получается».

Афанасьев пожелал Серегину успеха и ушел. Рябов скомандовал «по местам». Несколько бойцов подбежали к машине. Только сейчас Серегин сообразил, что большая грузовая машина, возле которой он стоит, — это и есть «катюша». Там, где у обыкновенного грузовика находится кузов, у этой машины возвышалось что-то прямоугольное, похожее на очень большой ящик, обтянутый толстым серым брезентом. Из-под него видны были только голое шасси и металлические стойки, на которых, должно быть, держалось скрытое брезентом сооружение. Бойцы разместились на шасси и стойках. Туда же полез и командир орудия, уступивший Серегину свое место рядом с шофером.

По команде Рябова шофер очень плавно тронул машину с места, и, мягко переваливаясь на ухабах и рытвинах, она выехала из леса и покатила вверх по ущелью. Серегин с любопытством присматривался к своему соседу.

Разговаривать с ним корреспондент не считал возможным: горная дорога требует от водителя исключительного внимания, и было бы неудобным отвлекать его. А по всем признакам шофер был интересный человек. У него был орлиный, чеканный профиль и щегольские бачки, делавшие его похожим не то на итальянца, не то на испанца. Точно для того, чтобы усилить это сходство, на потолке кабины висела мандолина в аккуратном, застегнутом на все пуговицы чехле.

Впереди открывались уже знакомые картины горного ущелья, в котором по необходимости теснились тылы и штабы стоящих на передовой частей. Глядя на проплывающие мимо блиндажи и землянки политотдела сибирской дивизии, Серегин подумал, что вот все это останется далеко позади, а он уедет на передовую, огневую. Но не успели эти землянки скрыться из виду, как машина, на которой ехал Серегин, свернула с дороги на маленькую полянку и остановилась.

— Приехали! — произнес шофер первое за всю дорогу слово.

Вот тебе и передовая! Серегин был разочарован. Выйдя из машины, он услышал где-то справа, за горами, клокотанье и бульканье, как в кастрюле, с которой забыли снять крышку. Между тем расчет установки без суеты, но очень быстро стал делать свое дело, причем каждый, видимо, и без команды знал, чем ему надо заниматься. Один побежал куда-то с катушками провода, другие рыли за деревьями на склоне горы щель, третьи рубили ветви деревьев, хотя деревья были совсем в стороне от машины и, но мнению Серегина, никак не могли помешать. Шофер снова влез в кабину и чуть-чуть двигал машину то вправо, то влево, пока Рябов ее крикнул: «Есть! Довольно». Затем машину замаскировали срубленными ветками.

На поляне появился старший лейтенант — командир батареи. Он взглянул на маскировку и пошел к щели, где уже стоял телефон.

— Садитесь, товарищ младший политрук, — гостеприимно предложил командир. — Теперь будем ждать команды.

— А долго придется ждать? — спросил Серегин.

Старший лейтенант пожал плечами:

— Это от начальства зависит. Ему с горы видней.

Он прислушался к клокотанью, которое то утихало, то возобновлялось.

— Большой бой идет.

— Это где же? — спросил Серегин, — Как будто далеко.

— Не очень, на «Черепахе». — Старший лейтенант раскрыл планшет и стал объяснять Серегину: — Вот она, «Черепаха», видите? Макушка у нее совсем голая. Там кукурузное поле. Кто на этой макушке сидит, тот два ущелья контролирует. Ключевая позиция! Она уже раз десять из рук в руки переходит. Сейчас на макушке наши, но немцы ожесточенно обстреливают, бомбят и, по всем признакам, готовят решительную атаку. Вот мы по этому поводу и прибыли.

Но тут запищал зуммер. Лицо старшего лейтенанта приняло напряженно-внимательное выражение. Он взял трубку телефона и ответил: «Есть, готовить к бою!»

— Снять маскировку! — скомандовал он.

Тотчас бойцы расчета сбросили ветви, укрывавшие установку, и сняли с нее брезент. Серегин удивился: неужели вот эта простенькая конструкция и есть грозная «катюша»? Он увидел два ряда скрепленных между собой тонких рельсов, нацеленных поверх кабины в ту сторону, откуда слышалось клокотанье боя. В нижней части рельсов тяжело висели длинные востроносые мины.

Командир орудия и шофер сели в кабину и закрыли дверь. Остальные бойцы влезли в щель. По безмолвному приглашению старшего лейтенанта, смущенно улыбаясь, спрыгнул в щель и Серегин. Он только что хотел спросить, зачем надо прятаться, как вдруг у старшего лейтенанта, который сидел на краю щели, прижимая к уху телефонную трубку, лицо стало сосредоточенным, торжественным, и, напрягая грудь, он закричал молодым звонким голосом:

— По фашистским захватчикам — огонь!

Серегину, не спускавшему глаз с «катюши», на мгновение показалось, что она взорвалась: из-под установки полыхнуло ослепительное пламя, громовой раскат ударил в стены ущелья. Но в следующий миг вспышка повторилась, вся установка окуталась клубами пульсирующего огня и молочно-белого дыма, и одна за другой в бледно-голубое небо стали взлетать хвостатые, словно кометы, мины. Звуки слились в сплошной скрежещущий вой, который, умножаясь, горным эхом давил на человека с ощутимой физической силой.

Старший лейтенант тронул Серегина за плечо и показал на небо. Серегин поднял голову и увидел в небесной синеве черные точки, которые быстро исчезали. Это были мины, видимые на взлете.

Пламя на установке погасло, а в ущелье все выло и грохотало с неослабевающей силой. Серегин сперва подивился необычайной мощи горного эха, потом сообразил, что где-то рядом работает еще одна установка. Вот и она смолкла, и воцарилась невероятная, страшная тишина. Бойцы вылезли из щели, и было слышно, как под сапогами осыпались мелкие камешки. Из кабины вышел Рябов, красный и мокрый, будто из парной.

— Вот и пропела наша «красавица, — любовно сказал старший лейтенант. — Как голосок?

— Слушайте, — сказал потрясенный Серегин, — а что же делается там?

— Не знаю, — засмеялся старший лейтенант, — во всяком случае я бы не хотел быть там…

Позади установки струи пламени выжгли глубокий прямоугольник. Земля на нем спеклась и потрескалась. Дальше широкая полоса опаленной травы полегла, будто приглаженная горячим утюгом. Листья на деревьях, стоящих над этой полосой, завяли и свернулись.

Установку подкатили ближе к деревьям, бойцы быстро замаскировали ее ветвями, закидали зеленью выжженный прямоугольник земли. Едва они успели это сделать, как над ущельем появилась «рама» — немецкий разведчик «фокке-вульф». Он кружил над горами, беспокойно подвывая.

— Появляется через пять минут после залпа. Точно, как по заказу, — сообщил старший лейтенант. — Уж так им хочется нас обнаружить! Нам вообще полагается после залпа сматываться, да по этим горным дорогам не очень-то разъездишься. Зато маскировка здесь — лучше не надо. Весь день «фока» будет летать — и не заметит. Ишь, как злится!

Они сидели в холодке у щели. Подошел Рябов.

— Что, жарко в кабине во время залпа? — спросил Серегин.

— Да уж припекает! — усмехнулся Рябов.

Где-то наверху, на горе, раздались, быстро приближаясь, голоса, затрещали сучья, и к щели скатился, сверкая очками и цепляясь колодкой маузера за кустарники, Незамаев. За ним более осторожно спустился майор, о котором Серегин знал, что он из Ростова и работает в политотделе сибирской дивизии.

— Вот здорово! — удивился Незамаев, увидев Серегина. — И ты здесь?

— А ты откуда? — спросил пораженный этим неожиданным явлением Серегин.

— С наблюдательного пункта. Видели «катюшу» в действии. Оттуда спустились «по прямому проводу», — жизнерадостно сообщил Незамаев.

— А теперь куда?

— Хочу пробраться поближе к событиям, — сказал Незамаев, прислушиваясь к перестрелке, доносившейся из-за гор.

— Пойдем вместе! — загорелся Серегин. — Ну, ты скажи, как залп? Что ты видел?

— Залп я тебе описывать не стану, потому что ты обязательно используешь мои наблюдения в своем очерке, а вкратце скажу: ни за что на свете не хотел бы подвергаться обстрелу «катюши».

Серегин пожалел, что не был на наблюдательном пункте, но утешил себя тем, что невозможно одновременно быть в двух местах.

— До свиданья, товарищи, — сказал он старшему лейтенанту и Рябову. — Хотел бы еще с вами побыть, да…

— А вы еще к нам приезжайте, — сказал старший лейтенант.

— Обязательно! — горячо ответил Серегин и поспешил за Незамаевым, который уже шагал вместе с майором к политотделу.

— …в частях подъем, — услышал он слова майора, что-то рассказывавшего Незамаеву. — Ведь только и говорят о прорыве да спрашивают, когда же мы начнем наступать. Сегодня у нас в полках комсомольцы собрания проводят…

— Верю всей душой, — убежденно сказал Незамаев, — что с отступлением кончено и теперь будем итти только вперед! И прорыв этот — начало.

Серегин понял, что речь шла о прорыве на Западном и Калининском фронтах.

8

Шофер скучал у редакционной полуторки, укрытой под сенью разлапистых кленов.

— А где Косин? — спросил Незамаев.

— Старший лейтенант сказал, что он пойдет на комсомольское собрание в полк Королева, и просил подождать его на развилке, — доложил шофер.

— Отлично. Поедем на развилку, — согласился Незамаев.

Километрах в двух от политотдела машина остановилась у неширокой тропы, уходящей в горы. Шофер завел грузовик в укромное местечко, а Незамаев и Серегин постелили шинели на тенистой лужайке.

— Располагайся как следует, — посоветовал Незамаев. — Ждать, наверно, придется долго. Я этих комсомольцев знаю: народ горячий, в регламент не укладываются.

Он снял сапоги, снаряжение и растянулся на шинели. Серегин последовал его примеру.

— Ты когда из редакции? — спросил Незамаев.

Серегин ответил.

— А сюда на чем добирался?

— На «катюше», — скромно сказал Серегин.

— Ого! — с уважением произнес Незамаев.. — Это выглядит зрело. Что ж ты, будешь очерк о них писать?

— Возможно, — неуверенно ответил Серегин. Вопрос этот застал его врасплох. Он еще и не задумывался над тем, что напишет о гвардейцах. Но, мысленно полистав свои записи, Серегин понял, что для очерка у него нет материала. Ему было известно несколько интересных фактов из боевой жизни гвардейцев, он еще был полон впечатлений от залпа, но на одном описании залпа, хоть и очень эффектном, очерка не построишь, — надо говорить о людях. А что он знает о Рябове, о шофере, который ехал на огневую с книжкой Шекспира в кармане, о старшем лейтенанте, который так вдохновенно командовал батареей? Ведь он даже не узнал их фамилий! Увлекся внешностью, техникой, а о людях забыл.

— Нет, не буду я писать очерка, — хмуро сказал он. — Скажи мне ради бога, Вячеслав, по-дружески: может, мне за этот высокий жанр и не стоит браться? Уж больно тяжело он мне дается. Да и вообще я как-то мучительно пишу. Понимаешь, каждую фразу рожаю с усилием. Пока пишу — ничего, а потом кажется — все не так…

Незамаев, приподнявшись на локте, внимательно смотрел на взволнованное лицо Серегина.

— Ах ты, голубая душа! — ласково, сказал он. — Да ведь это и хорошо, ведь так и надо, чтобы с муками писалось, с болью. Литература — это тяжелый труд, вечные поиски меткого слова, яркого и точного образа. А легко пишут только самодовольные халтурщики.

— И хватки у меня нет, — уже не так мрачно пожаловался Серегин. — Вот ты спросил насчет очерка, я прикинул — материала не хватит. Иногда бы надо вопрос задать, а я стесняюсь. Ведь мне не будут месячные командировки давать для изучения характеров, — тут надо на лету все хватать: война идет, люди не ждут.

— Это верно, — усмехнулся Незамаев. — Ну, хватка со временем придет. Она — результат опытности. И потом, должен тебе сказать, изучение характера и психологии героев никогда не бывает исчерпывающим. Литератору иногда приходится домысливать, больше полагаться на свой опыт и интуицию, чем на кропотливо собранные факты.

— Интуиция? — переспросил Серегин. — Ну уж нет!

Насчет интуиции у него давно сложилось определенное убеждение. Еще когда он начинал работу в газете, первый его редактор пригласил из Москвы очеркиста. Столичный очеркист прибыл. Правда, никто в редакции не встречал его фамилии на страницах центральной прессы, но держался он с большим апломбом. Приезжий был облачен в клетчатый костюм спортивного покроя, шоколадное пальто с шалевым воротником и шапку-«бадейку».

Когда прошло несколько дней, необходимых для акклиматизации, очеркист выехал в первую командировку. К нему придали Мишу Серегина, чтобы он помог ориентироваться в незнакомых местах, а главное, чтобы поучился у москвича, как надо работать. Ехать пришлось недалеко, на крупную сортировочную станцию, о знатном составителе которой надо было писать очерк. Прибыв туда, очеркист первым делом подошел к расписанию и выяснил, когда идут поезда в обратном направлении.

Знатного составителя они нашли на путях. Они присели на штабели запасных шпал, и очеркист стал выдергивать у составителя факты его биографии с таким проворством, с каким расторопная хозяйка общипывает курицу.

Уже через несколько минут очеркист любезно простился со своим героем и бодро зашагал к перрону. Серегин последовал за ним, решив, что, видимо, личности составителя показалась приезжему недостаточно яркой для очерка. Так Серегин объяснил и любопытствующим сотрудникам редакции. Каково же было всеобщее изумление, когда через три дня в газете появился огромный очерк о составителе, подписанный приезжим мастером пера! И чего только в этом очерке не было! Картины производственной деятельности непринужденно сменялись бытовыми сценками, в которых фигурировала жена составителя (давалось описание ее внешности) и его дети (воспроизводился умилительный лепет младшего сына). Серегин только ахал, читая это произведение. Известно было, что очеркист к составителю больше не ездил. Стало быть, изучение героя ограничилось десятиминутным разговором.

Потрясенные работники редакции обратились к автору очерка. Он снисходительно объяснил, что ему достаточно иметь фактическую основу, скелет. Остальное он дополняет с помощью творческой интуиции. По всем признакам, творческая интуиция была у приезжего необычайно мощной, так как писал он очень обильно и за короткий срок значительно опустошил скромный гонорарный фонд редакции. Между тем было замечено, что этот автор ни под каким видом не ездит туда, где один раз уже побывал, и старательно избегает вторичных встреч со своими героями. В редакционном коллективе поняли, что приезжий очеркист — просто беспардонный халтурщик. И в один прекрасный день шоколадное пальто и «бадейка» тихо отбыли в неизвестном направлении.

Серегин тогда же решил, что с интуицией надо быть сугубо осторожным.

9

— А вот и виртуоз факта, мастер информации, король репортажа! — воскликнул Незамаев.

Мастер информации торопливо спускался по тропе. Подойдя, он искательно улыбнулся Незамаеву, кивнул Серегину, бросил на траву шинель и достал из кармана платок. Зажав его в кулаке (так, что цвет платка остался неизвестным), он стал вытирать красное лицо и затылок.

— Невероятная жара! — пожаловался он, закончив эту операцию.

— Очень тонкое наблюдение, — согласился Незамаев, неохотно натягивая сапоги.

Серегин, как всегда при появлении Косина, внутренне ощетинился. В нем вызывали глубокое раздражение и вкрадчивый голос Косина, и его глаза, ускользающие от прямого взгляда собеседника, и походка, и манеры, — одним словом, все в Косине не нравилось Серегину, и, будучи прямолинейным в выражении своих чувств, он не всегда умел скрывать эту неприязнь. Он откровенно обрадовался, когда Незамаев уступил Косину место рядом с шофером, которое мог бы занять по старшинству, а сам полез вместе с Серегиным в кузов, на ветерок.

На крутом повороте лесной дороги корреспонденты остановили машину. Косин пробормотал что-то насчет артиллеристов и исчез, а Незамаев и Серегин, взяв свои полевые сумки, свернули по тропе направо и стали медленно подниматься на гору, поросшую густым дубняком и орешником. Почти беспрерывно трещали пулеметы, горное эхо разносило звуки стрельбы по всем ущельям, и потому трудно было определить, где стреляют.

Высокий, слегка сутуловатый Незамаев шел впереди.

До войны Незамаев работал доцентом в одном из институтов. Добровольно ушел на фронт. Был он человек вспыльчивый, острый, грубоватый, но, когда «отходил», становился молчаливым и стыдился своих резких выходок, подчас возмущавших товарищей.

Серегин шагал за Незамаевым, вслушивался в пулеметный грохот и жадно вдыхал горьковатый запах припаленных солнцем трав, в которых верещали беззаботные кузнечики. Подъем был тяжелый, крутой. Вскоре корреспонденты вынуждены были сделать привал.

Они присели в тени огромного, увитого папоротником камня. Незамаев протер залитые потом очки и протянул Серегину обшитую сукном трофейную флягу:

— Пей.

— А что это? — отодвинулся Серегин.

— Не водка, конечно. Чистейшая родниковая вода, в ущелье набрал.

Вытянув ноги, Серегин лег и закрыл глаза. Незамаев долго возился с флягой, потом тоже прилег и вздохнул, глядя в голубеющее небо.

— Да, брат, тяжкое это дело…

— Что?

— Война.

— Но ты, кажется, мог не итти на фронт, — Серегин открыл глаза, — мог эвакуироваться и делать свое дело в тылу.

— Да, мог, — Незамаев кивнул, — но не захотел.

— Почему?

— Потому что я, как и все другие, должен был защищать нашу землю. Ведь это, как бы тебе сказать… особая война… единственная… Она навсегда уничтожит все войны, убийства, ложь… Она, и только она, принесет людям мир… Об этом трудно говорить, но это понятно каждому из нас, потому что мы уже привыкли быть свободными людьми и привыкли уважать человека…

Незамаев приподнялся на локте.

— И знаешь, Миша, что я считаю в нашей жизни самым главным? — возбужденно сказал он.

— Что? — спросил Серегин.

— То, что мы знаем путь к человеческому счастью. Именно этот путь мы сейчас и защищаем — и ты, и я, и весь наш народ…

Он помолчал и взглянул на Серегина посветлевшими глазами:

— Так-то, брат мой. Поэтому я и на фронт пошел…

Отдохнув у камня, Серегин и Незамаев отправились дальше. Они поднялись на гребень горы, пересекли глубокое ущелье и вышли к командному пункту полка. Здесь им посоветовали побыть на высоте «307», которую обороняла рота лейтенанта Парамонова. Высота «307» прикрывала левый фланг «Черепахи», и немецкие гренадеры пытались захватить эту тактически важную позицию.

От КП полка они шли уже в сопровождении связного. Ясно ощущалась близость боя: горное эхо несло по ущельям частую дробь автоматов и пулеметов, сквозь которую можно было разобрать резкие звуки минных разрывов.

Два дюжих санитара пронесли вниз тяжело раненного бойца. Он лежал молча, откинув бессильную руку и глядя вверх мутными, запавшими глазами. Потом, мелькая среди дубовых стволов, пробежали солдаты с котелками, прошел коновод с рыжим жеребцом в поводу.

Незамаев и Серегин поднимались по кривой тропинке, держась за тонкие стволы деревьев. Через пятнадцать минут они добрались почти до самой вершины и хотели итти к темнеющему впереди блиндажу, но связной крикнул:

— Ложись!

Серегин упал.

Сверху, над кронами деревьев, раздался треск, точно кто-то свирепо рвал огромный холст. В ту же секунду справа грохнул разрыв, и осколки мины, отсекая ветви и откалывая щепки от дубовых стволов, разлетелись в разные стороны…

В блиндаже Незамаев и Серегин увидели командира роты лейтенанта Парамонова, маленького блондина с пыльно-серым лицом, какое бывает у смертельно уставшего человека, и воспаленными глазами. Он кричал в телефонную трубку:

— Папирос, папирос прошу срочно подбросить. Курить совершенно нечего!

Он повернулся к корреспондентам, мельком взглянул на их бумаги и заговорил возбужденно:

— Не дает, сволочь, отдыха ни днем ни ночью… Люди у меня засыпать начинают по щелям… Третьи сутки без сна…

Серегин поспешил протянуть Парамонову портсигар.

— Спасибо, я не курю, — сказал лейтенант и, должно быть, заметив удивление Серегина, пояснил: — А что я по телефону говорил, так это мы мины папиросами называем. Попал шальной снаряд в повозку! — остались мы совсем без запаса. Хорошо, противник во время жары прохлаждается, а то хоть кулаками отбивайся…

— А противник далеко отсюда? — спросил Незамаев.

— Метрах в ста пятидесяти, а на левом фланге еще ближе, — хмурясь, ответил лейтенант.

Они посмотрели в амбразуру. В узкую прорезь видна была каменистая поляна, на которой кое-где бугрились брустверы окопов. Неожиданно раздался двойной разрыв, поляну перед блиндажом заволокло дымом, а в амбразуру потянуло кислым запахом отработанной взрывчатки. Корреспонденты на всякий случай отодвинулись, но Парамонов не отвел от амбразуры красных от бессонницы глаз. Серегин вдруг почувствовал неловкость: ему показалось, что они мешают этому усталому, не спавшему трое суток человеку; что сейчас здесь, в бою, никому нет дела ни до корреспондентов, ни до газеты; что Парамонов, должно быть, думает о том, как бы скорее проводить пришедших не во-время гостей. Но Парамонов этого не думал. Убедившись, что за разрывами мин не поднимаются в атаку немецкие гренадеры, он повернул к корреспондентам повеселевшее лицо.

— Значит, хотите наших людей показать? В «Звездочке»? — сказал он. — Это хорошо. Люди заслужили… Пулеметчика Ильченко надо показать, у него на счету больше сорока фашистов. Сержанта Звигунова — восемь раз поднимал взвод в атаку… Политрука Коробова — обязательно! Имеет ранение в руку, а из окопов не уходит. Он и сейчас там! — Парамонов кивнул головой в сторону позиций. — Вы записывайте, я вам все расскажу.

Поглядывая в амбразуру и вслушиваясь в стрельбу, лейтенант деловито рассказывал о своих людях. Серегин записывал, примостив блокнот на земляной выступ. Его радовало, что для. Парамонова беседа с корреспондентами была нужным, значительным делом.

— А с ними, с бойцами, поговорить можно? — спросил Серегин, когда все было записано.

— Можно, — ответил лейтенант, — только придется итти туда, потому что мне нельзя оголять точки…

— Конечно, — смутился Серегин, — я знаю…

Он повернулся к Незамаеву:

— Пойдем?

— Вернее, поползем, — поправил Незамаев.

— Нет, — сказал Парамонов. — Там, куда надо ползти, можно побывать только ночью. А сейчас можно пройти туда, где есть ходы сообщения.

Решили, что Серегин пойдет к пулеметчику Ильченко, а Незамаев попытается пробраться к сержанту Звигунову.

Путь по ходу сообщения неполного профиля, по которому можно было итти лишь согнувшись в три погибели под нестерпимо жгучими лучами стоящего в зените солнца, показался Серегину очень долгим. Раза два над головой у него шаркало, будто железной метлой, и в траншею сыпались комки земли и камешки. Это заставляло корреспондента сгибаться еще старательней, и он испытал большое облегчение, добравшись, наконец, до окопа Ильченко.

Пулеметчик Афанасий Иванович Ильченко оказался спокойным, хозяйственным человеком. Коренастый, с рыжими щетинистыми усами и толстым носом, он сидел в своем просторном пулеметном гнезде, вытянув ноги, и аккуратно вытирал промасленной тряпочкой вороненые запасные диски. Вокруг пулеметчика, как в киоске, лежали на вырубленных в окаменелой глинистой земле полках предметы его немудрого солдатского обихода: гранаты, вычищенный котелок, алюминиевые фляжка, кружка, ложка, противогаз, отвертки.

Увидев Серегина, Афанасий Иванович добродушно поздоровался с ним, подвинулся, чтобы дать место рядом, и охотно стал рассказывать о себе.

— Вы, должно быть, давно в армии? — спросил Серегин.

— Нет, зачем же? — удивился Ильченко. — Я сам колхозный плотник по профессии. А как началась война, конечно, в армию пошел, почти с первых дней на фронте…

Неимоверно жгло солнце. Перестрелка вокруг то совсем утихала, то вновь грохотала с прежней силой. Ильченко, разговаривая с Серегиным, все время посматривал в щель бруствера и, косясь на солнце, говорил успокаивающе:

— Сейчас он не полезет. Жарко. А он жары не любит… Парит, должно перед дождем.

Серегин долго говорил с Ильченко о его семье, о службе в армии, о днях отступления, о яростных боях в этом лесу и, слушая рассказы пулеметчика, проникался к нему все более глубоким уважением.

Ильченко, наблюдая за тем, как быстро корреспондент делает записи в своем блокноте, осведомился:

— Это что же? Про меня в газете будет напечатано?

— Да, товарищ Ильченко, про вас, — сказал Серегин.

— Это хорошо, — кивнул Афанасий Иванович, — пошлю заметку родным, пусть прочитают.

Пока Серегин находился в пулеметном гнезде, с запада от моря поднялась темная туча. Она медленно ползла к горам, скоро закрыла солнце и стала погромыхивать вначале глухими, потом все более басовитыми громами. По лесу пробежал ветер. Он понес по поляне опавшие листья, зашумел ветвями. Затем сверкнула нестерпимо белая молния, и вдруг хлынул дружный, густой ливень.

Серегина он застал в одном из ходов сообщения и за несколько секунд промочил до нитки. Выжимая на себе гимнастерку и отряхиваясь, Серегин вошел в блиндаж. Здесь уже был Незамаев.

— Мишенька! Бедняга! Вот уж, как говорится, намочило, да не высушило! — воскликнул Незамаев, увидев Серегина.

Конечно, во внешности человека, только что побывавшего под проливным дождем, есть что-то смешное; однако, по мнению Серегина, Незамаеву совсем не следовало так отрыто ухмыляться. Хорошо ему, что он успел попасть в блиндаж до ливня. Серегин хотел сказать своему спутнику что-нибудь колкое, что-нибудь могущее поддержать достоинство промокшего человека, но в этот момент в блиндаж вскочил Парамонов.

— Мины привезли! — возбужденно сообщил он. — Сейчас ставлю бойцов на переноску. Эх, людей у нас мало!

Он с такой откровенной надеждой посмотрел на Серегина, что корреспондент почувствовал невольное смущение.

— Я помогу, — торопливо сказал Серегин и подумал: «Все равно намок». — Где мины?

— Спускайтесь прямо вниз! — крикнул ему вслед Парамонов.

Дождь лил с прежней силой; неистощимая туча цеплялась за верхушки деревьев, погружая лес в сумрачную тень. Грязнопенные ручьи каскадами низвергались с горы.

Серегин скатился к подножию, где стояла повозка с минами, и включился в солдатскую цепь. Для того, чтобы передавать мины из рук в руки, людей было маловато. Поэтому каждому участнику цепи пришлось сновать, как снует челнок в ткацкой машине. Серегин с веселым азартом брал мины из рук соседа слева, делал несколько шагов и передавал их соседу справа, а затем возвращался назад, чтобы повторить все сначала. Но с непривычки он быстро утомился. Руки и шея заныли. Раздражал ливень.

Наконец все мины были разгружены, и, будто по уговору, прекратился дождь. Сразу стало светлее, потом туча расползлась, и на горы хлынул поток ослепительного горячего света. С наслаждением подставляя солнцу мокрую спину, Серегин размышлял, стоит ли подниматься наверх. Не хотелось карабкаться на гору, да и Незамаев теперь, когда дождь кончился, не будет, наверно, там засиживаться. И действительно, вскоре на склоне появился Незамаев.

Писатель не только промок так же, как и Серегин, но еще вдобавок был с головы до ног измазан грязью.

— Профессор, что с вами?! — с искренним изумлением вскричал Серегин.

— Видишь ли, Мишенька, — смущенно пояснил Незамаев, — ты ведь убежал вниз, а я стал в цепь на бугре, который немножко простреливается… Пришлось несколько раз ложиться… Почва там какая-то липкая, чорт ее побери…

Они вместе спустились под гору и быстро добрались до машины, «где уже давно дремал в кабине ожидающий их Косин.

Возвратились поздно вечером.

Войдя в помещение редакции, Серегин заметил какую-то перемену. В чем она заключалась, ему тотчас объяснила Марья Евсеевна. Зная Марью Евсеевну, легко можно было предположить, что она не ложилась спать только для того, чтобы первой рассказать приезжим все новости.

— А вы уже у нас не живете, — с таинственным видом скороговоркой сообщила она. — Вы теперь живете в одном доме с Вячеславом Витальевичем. И Виктор Иванович там, и Григорий Семенович, и Иван Дмитриевич… Очень хорошая комната. Вам будет гораздо удобней.

Будучи вольнонаемной, Марья Евсеевна называла сотрудников редакции по-штатски, не признавая званий.

— Ну, раз мы теперь соседи, — пошли вместе, — сказал Незамаев.

Подойдя к дому, который помещался наискосок от редакции, за мостиком, они услышали доносящиеся сквозь дощатые стенки громкие голоса.

— О чем шумят народные фитин? — вопросил Незамаев, открывая дверь и входя с Серегиным в комнату.

Вдоль стены стояли широкие нары. На одном их краю сидел Тараненко, обхватив руками костлявые длинные ноги, на другом — Данченко, на корточках. Между — ними, натянув до горла простыню, лежал Горбачев. Напротив нар была большая печь. Возле другой стены стояли стол и топчан. В позе загорающего на пляже курортника на топчане лежал Станицын. Стандартная коптилка тускло освещала комнату.

— …И если хочешь знать, это принижает всю пьесу, — горячо говорил Тараненко, не обращая внимания на вошедших. — И замысел шит белыми нитками: драматургу надо дать зрителю разрядку, передышку после серьезных разговоров. Шекспир с этой целью выводил шутов или пьяниц. А Корнейчук вывел на посмешище журналистов…

— Виктор, ты сердишься, значит… — пытался возразить Станицын.

— Конечно, сержусь! А почему я должен быть равнодушным, если охаивают мою профессию?

— Да при чем здесь профессия!

— Виктор прав! — закричал Данченко, все порывавшийся вступить в разговор. — Я вам вот что скажу…

— Подожди. Интересно, что думает Незамаев, — перебил его Тараненко. — Вот скажи, Вячеслав, правдоподобны Крикун и Тихий в пьесе Корнейчука?

— Видите ли, в чем дело, — медленно сказал Незамаев, протирая очки, — надо иметь в виду, что Корнейчук часто выпячивает в персонаже одну какую-нибудь черту характера. И он не только не скрывает этого, а даже подчеркивает, как это имеет место в пьесе «Фронт»…

— Ну, понес! Ты ответь: правдоподобны они или нет?

— Да ты что кипятишься? — спросил озадаченный Незамаев.

— А то, что меня возмущает несправедливое отношение к журналистам в нашей литературе. Комические фигуры — управдомы и газетчики! Если не Тихий и Крикун, так самоуверенный балбес с «лейкой», который обязательно все перевирает. И это типичные фигуры советских журналистов?! Да где их Корнейчук увидел?

— Неправильно ты, Виктор, относишься к критике, — вдруг раздался спокойный басок Горбачева, — ты честь мундира превыше всего ставишь и упускаешь из виду главное. Ты поставь вопрос так: есть у некоторых журналистов тенденция жить тихо и мирно, никого не затрагивать? Есть. Наблюдается иногда стремление к дешевой сенсации? Наблюдается. Вот и спасибо Корнейчуку, что он на эти недостатки указал. И если они у нас имеются хотя бы в микроскопической дозе, надо их вытравлять. А то, что автор сгустил краски, — ну что ж… Это — чтоб быстрей дошло. Знаешь, как для малограмотных пишут — большими буквами…

— Если бы он писал эти образы нормальными буквами, было бы лучше, — пробормотал уже остывший Тараненко, укладываясь и вытягивая длинные ноги.

— Вообще в нашей работе есть много сложных моментов, — вдруг сказал Данченко, которому так и не удалось изложить своего мнения о пьесе. — Вот мне, например, надо взять материал у полковника. Я ему должен задавать вопросы, а по субординации это не положено. Получается нарушение..

— Ну, эту трудность легко устранить, — заявил Незамаев.

— Каким образом?

— Очень просто. Присвоить всем корреспондентам генеральские звания!

Все дружно захохотали. Пламя коптилки испуганно трепыхнулось.

— Вот что, генералы пера, — решительно сказал Горбачев, — давайте-ка спать! Завтра ехать чуть свет.

 

Глава третья

1

Серегин проснулся в праздничном настроении. В комнату косо бил широкий солнечный луч, в котором плавали золотые пылинки. Сквозь него, будто сквозь кисейный занавес, виднелась спина Станицына. Ответственный секретарь брился, мурлыкая песенку. Серегин наблюдал за ним из-под опущенных век, Закончив бриться, Станицын встал, зачерпнул в консервную банку воды из стоящего на печке ведра и вышел, — наверное, чтобы помыть бритвенный прибор. Когда он проходил мимо Серегина, тот зажмурил глаза, будто еще не проснулся.

Вернувшись, Станицын сложил прибор, надел перед зеркалом фуражку, — только он да редактор носили фуражки, у остальных были пилотки, — и направился к двери, распространяя аромат военторговского одеколона, удивительно напоминающий запах маринада с гвоздикой.

Вот так Серегин пробуждался в детстве в майский день. Праздник начинался с того, что он находил на стуле возле кровати новую рубашку, сшитую руками матери, а на коврике — новые, чуть поскрипывающие ботинки. В доме было чисто, тихо, солнечно и пахло чем-нибудь вкусным. Потом мать брала его с собой на фабрику, где собиралось множество женщин в пестрых платьях… Они угощали его конфетами, а когда во время демонстраций он уставал, несли по очереди на руках. И до самого вечера, когда у матери собирались ее подружки и пили чай из сипящего, простуженного самовара, пели песни — веселые и печальные, Миша чувствовал радостное ожидание, веря, что дальше будет еще интересней и веселей.

Такое же ощущение радостного ожидания испытывал он почему-то и сегодня, в солнечное сентябрьское утро. Это ощущение не покидало его и когда он завтракал, и когда сидел на редакционном совещании, внезапно созванном батальонным комиссаром.

Совещание было по поводу митингов, проходивших в красноармейских частях. Редактор говорил о необходимости широко освещать эти митинги в газете. Вдруг Косин сказал, что он привез полный отчет об одном таком митинге. Редактор похвалил Косина за инициативу и приказал дать отчет в верстающийся номер. Серегин подумал, что Косин, в сущности, — неплохой работник, и даже с некоторой симпатией посмотрел на красный затылок сидевшего впереди «короля репортажа». После совещания он уступил Косину очередь на машинку и почти без раздражения слушал, как тот диктует.

Все в этот день необычайно ладилось у Серегина. Он написал большую информацию о роте Парамонова и о гвардейцах-минометчиках, сделал удачную подборку красноармейских писем об использовании местных предметов в обороне. Он был весел, оживлен и остроумен, что заметили даже женщины в редакции.

Едва дождавшись наступления вечера, Серегин поспешил в лес. Он настолько был уверен, что встретит Галину, что не поверил своим глазам, увидев пустую поляну. Растерянно обойдя ее кругом, он все еще ожидал, что вот сейчас Галина выйдет из-за деревьев. Но деревья и кусты были недвижны, а в вечерней тишине не слышалось ни треска, ни шороха. Серегин устало присел на камень.

На другой день он был мрачен и задумчив. И это всем бросилось в глаза, а проницательная Бэла спросила полунасмешливо-полупечально:

— Друг мой, уж не гнетет ли вас несчастная любовь?

Днем Серегин несколько раз проходил мимо заброшенного дома. Он видел старичка и юношу в майке. А Галины не было. Не было и веснушчатого паренька.

Вечер он опять провел в одиночестве на поляне, тоскуя и тревожась. Ему казалось, что, может быть, девушка никогда уже не придет на эту поляну.

Но на третий день она пришла. Серегин увидел ее, когда она сидела на камне и с аппетитом ела ягоды, доставая их из платочка. Почувствовав, как плеснулась в нем радость, Серегин понял, что эта почти незнакомая девушка стала ему неожиданно дорога. Он шагнул к ней.

— Здравствуйте, Галя! Ну и долго же вас не было!

— А вы заметили это?

— Еще бы не заметить! — воскликнул он. — Вечер-то сегодня какой чудесный!

Галина кивнула к протянула ему платочек с ягодами:

— Ешьте кизил.

Ягоды были еще не зрелые, но вкуснее их Серегин еще ничего не ел.

— Расскажите что-нибудь, — попросила его девушка после небольшого молчания.

— О чем же?

— Ну, о чем хотите. О себе…

Серегин не знал, что он может рассказать о себе. У него обыкновенная жизнь. Отец погиб в гражданскую войну, через несколько дней после освобождения Ростова, и мать — работница табачной фабрики — сама выходила и воспитала Мишу. Умерла она, когда Миша окончил десятилетку. С полгода он поработал подручным слесаря на той же фабрике, на которой его мать четверть века делала гильзы. Потом пошел работать в редакцию, найдя, что к этому у него есть призвание. Первую заметку он написал в пионерскую газету, еще когда учился в школе. Вступил в комсомол — стал писать в молодежную газету. Значительных событий в жизни было три: когда его принимали в пионеры, потом — в комсомол и самое волнующее и незабываемое — в партию. Ну, а потом война…

Девушка слушала, сидя в своей излюбленной позе — подперев подбородок кулачками.

— Расскажите, каким был Ростов, когда вы его покидали, — попросила она Серегина.

2

Город горел.

Редакция размещалась на втором этаже большого, пятиэтажного здания. Это временное жилье нравилось работникам редакции: оно было просторно и удобно; в свободный час можно было пойти на Дон купаться. Две недели редакция жила и работала в нем сравнительно благополучно. 16 июля Тараненко, Горбачев, Данченко и Серегин решили после сдачи номера пойти на Дон. Только они вышли на улицу, как завыла сирена — началась воздушная тревога. Они задержались и почти час простояли у здания редакции: отбоя не было, но и самолетов — тоже. Решили итти к Дону в надежде, что тем временем последует отбой. Благополучно миновали мост и уже свернули с Батайского шоссе на дорогу, ведущую к пляжу, как в воздухе послышался свист падающих бомб. Купальщики бросились на землю. Серегин лежал рядом с Тараненко и все время, пока рвались бомбы, бессознательно стискивал его плечо. Немцы явно метили в переправу, но бомбы упали далеко от нее и очень близко от купальщиков.

На другой день с утра начались непрерывные тревоги и налеты… Загорелась библиотека на углу улицы Энгельса, рушились жилые дома… Редактор приказал по тревоге всем спускаться в подвал, куда были перенесены наборные кассы, но сам оставался наверху. Бэла заявила, что редактора может взволновать только прямое попадание; к тому же, что происходит вокруг, он равнодушен.

Ночь прошла почти спокойно, но едва рассвело, завыла сирена. Чертыхаясь, невыспавшиеся сотрудники редакции поплелись в подвал, где и пытались доспать на тюках бумаги и столах. Но едва они улеглись, как раздался чудовищной силы грохот. Подвал наполнился остро пахнущим газом и пылью. Свет погас. Некоторое время оглушенные — люди не могли притти в себя. Потом в темноте началась перекличка. Выяснилось, что все невредимы. Тогда начали выбираться из подвала по лестнице, засыпанной осколками стекла и битыми кирпичами.

Думали, что бомба попала в здание редакции, но, выйдя на улицу, увидели, что в нем только выбиты стекла, а четырехэтажная гостиница, стоявшая напротив, разрушена до основания. Ночью редакция переехала в Нахичевань, в одноэтажную школу на тихой зеленой уличке. Днем, однако, выяснилось, что, удаляясь от одной переправы, редакция приблизилась к другой, которую немцы бомбили с не меньшим ожесточением. Уже не объявлялись ни тревоги, ни отбои; над городом все время висели вражеские самолеты, неумолчно грохотали зенитки, земля ежеминутно тяжело вздрагивала от разрывов. Действовал на нервы выматывающий душу вой падающих бомб. Все время казалось, что если бомба так сильно и явственно свистит, то она должна попасть в самую школу или во всяком случае рядом, хотя все бомбы рвались сравнительно далеко от школы.

До сих пор Серегин переносил бомбежки спокойно и даже с некоторой бравадой, но теперь почувствовал, что трусит. Такой вид, будто. «никаких бомбежек нет, имели, впрочем, лишь два человека: редактор и Бэла Волик. К ним можно было бы причислить и Станицына, но обостренный опасностью взор Серегина заметил, что, когда бомбы свистели особенно сильно, лоб ответственного секретаря покрывался легкой испариной. В остальном Станицын оставался таким же спокойным, рассудительным и аккуратным, как всегда. Нервный Тараненко и хмурый Данченко чаще курили. Откровенно боялась только Марья Евсеевна, которая, когда свистели бомбы, становилась в дверной проем, будто кирпичный свод над дверью мог ее защитить.

На другой день редактор получил приказ: перебазироваться в Ново-Батайск. Транспорт редакции отправили с вечера, и он занял очередь в длинном хвосте телег, грузовых и легковых машин, ожидавших переправы. Редактор поехал в политотдел, а все работники редакции налегке отправились в путь ночью — в ноль часов тридцать минут, как заметил пунктуальный Станицын.

Ночь была грозной и тревожной. Над городом висели мертвенно-белые осветительные бомбы. Над ними скрещивались голубые мечи прожекторов. Снизу поднимался красный колеблющийся туман. На небе не различалось ни одной звездочки, хотя с вечера оно было совершенно ясным. Где-то в глубинах его бездонного мрака, то удаляясь, то приближаясь, гудели, подвывая, немецкие моторы. Изредка в лучах прожекторов вспыхивал серебряный крестик самолета. Тотчас начинали торопливо бить зенитки. Казалось, что звуки их выстрелов докатывались до далеких, невидимых звезд, заканчиваясь сухим многоточием разрывов: так-так-так-так.

Чтобы избежать толчеи, Тараненко повел людей не по 1-й Советской и площади Карла Маркса, запруженным отходящими обозами и частями, а напрямик к Дону, с тем, чтобы берегом выйти к переправе. На пути были незнакомые улички; какие-то склады, которые пришлось обходить; горы шлака и штыба; железнодорожное полотно, по которому долго шли, спотыкаясь о шпалы, пока не очутились у самой переправы.

С горы по 29-й линии медленно стекала к переправе черная масса машин, людей, подвод. Разговоры, жужжание моторов, работавших на первой скорости, дыхание и топот лошадей, шарканье тысяч подошв о камни мостовой — все это сливалось в ровный, ни на секунду не умолкавший гул, к которому ухо так быстро привыкало, что переставало его замечать. На фоне этого гула то там, то здесь выплескивалась сказанная в сердцах соленая фраза, лязг металла о металл, слова команды.

У въезда на переправу черная масса еще более замедляла движение; потерявший голос комендант переправы и его бойцы направляли движение транспорта в русло моста, предотвращая возникновение пробок. Людские струйки, более подвижные и легкие, текли мимо неповоротливых, медлительных грузовиков. Горстка журналистов пристроилась к проходившей части и вошла на мост, колебавшийся под ногами. Серегин заметил, что, войдя на переправу, все умолкли. И сам он шел молча, глядя в переплетенную ремнями спину Незамаева, шагавшего впереди. Багровая вода хлюпала и плескалась о дощатый настил переправы.

Ступив на влажный, изрытый колесами песок левого берега, Серегин впервые с мучительной ясностью понял: армия покидает город, Ростов будет занят немцами. С левого берега было видно: город весь охвачен огнем. Серегину показалось, что горит Госбанк; дальше пламя бушевало в самом центре — между Ворошиловским и Буденновским проспектами, столб огня и дыма поднимался над хлебозаводом, а в черно-красном небе все гудели вражеские самолеты…

5

Серегин рассказывал глухим от волнения голосом, вновь переживая горечь и боль отступления. Он сидел согнувшись, не поднимая головы, и лишь замолкнув, сбоку взглянул на Галину. В уголке ее карего глаза дрожала слезинка. А может быть, это ему только показалось в сумерках.

Галина легко поднялась.

— Уже темнеет. До свиданья, Миша.

Он тоже поднялся, но Галина сказала:

— Нет, я пойду одна, — и быстро исчезла за деревьями.

Серегин посидел еще на камешке, покурил, послушал, как страстно звенят в ночной тишине цикады.

Спустившись с горки, Серегин зашел в редакцию. Все было на своем месте: лысина Кучугуры сияла над талером, хохолок Ники качался над наборной кассой, девушки читали корректуру. Станицын, который в это время обычно не бывал в редакции, сидел за своим столом.

— А я тебя весь вечер ищу. Ты где пропадаешь? — спросил он, увидев Серегина.

— Так, был в одном месте, — неопределенно ответил Серегин. — А что случилось?

— Ты в каком полку встретился с Косиным перед возвращением в редакцию?

— А я с ним в полку не встречался.

— Ну как же, вы ведь вместе приехали?

Серегин объяснил, как было дело.

— Да ты скажи, что случилось?

— Ладно, узнаешь в свое время.

— Ну, вот еще военные тайны! — Серегин увидел, что перед Станицыным лежал вчерашний номер газеты с отчетом о красноармейском митинге. Фамилии выступавших были подчеркнуты красным карандашом.

Едва он отошел от секретарского стола, как всесведущая Марья Евсеевна увлекла его в угол и, испуганно блестя глазами, под «страшным секретом» сообщила, что на отчет Косина поступило опровержение и Станицыну поручено расследовать.

Серегин был еще полон впечатлений от встречи с Галиной и слушал Марью Евсеевну рассеянно, что явно ее огорчило. Не заметив этого, Серегин ушел из редакции мечтать под звездами.

4

…Когда Серегин уже укладывался спать, возвратились Тараненко, Горбачев и Данченко. Бодрствующий Станицын потребовал, чтобы они рассказали обстановку.

Бои по-прежнему шли за высоту «Черепаха», которая уже несколько раз переходила из рук в руки. Показания пленных — и кое-какие захваченные документы объясняли упорное стремление немецкого командования овладеть этой высотой.

Гитлеровцы рвались к Туапсе. Однако их удар на главном направлении натолкнулся на стойкую, непоколебимую оборону. Тогда они решили пойти в обход. Но для того, чтобы предпринять наступление северо-восточнее Туапсе, требовалось занять «Черепаху», с которой просматривалась горная дорога к морю. Фашисты рассчитывали взять «Черепаху» одним неожиданным ударом, но этот расчет сорвался. Теперь они нервничали, бросая на эту высоту все новые и новые силы. Высота обрабатывалась вражеской авиацией старательно, но малоэффективно. Тараненко рассказал, как в день их отъезда налетело на высоту двенадцать «юнкерсов», которые стали бомбить… немецкие позиции. Тщетно немецкая пехота давала сигналы ракетой: «юнкерсы» улетели только после того, как полностью отбомбились. Защитники «Черепахи» смотрели на эту картину с удовольствием. Вообще же им приходилось очень трудно: командование не могло поставить на защиту «Черепахи» больших сил — для этого пришлось бы оголить другие участки, чего нельзя было делать ни в коем случае. Поэтому борьба была неравной: один батальон, да и то не полного состава, против двух вражеских полков. Дело не раз доходило до рукопашной, в которой наши бойцы и офицеры показывали чудеса храбрости. На сержанта Кравцова напало сразу четыре автоматчика: одного он застрелил в упор, другого оглушил прикладом, третьего ударил штыком. Четвертый прострелил из автомата Кравцову ноги. Кравцов упал на колени, но, собрав последние силы, метнул в автоматчика винтовку со штыком, будто копье, и сразил врага.

Командир взвода рассказал Тараненко о политруке Казакове. В рукопашном бою немцы окружили Казакова, хотели взять его живьем. Командир взвода видел опасность, угрожавшую политруку, но помочь не мог: он сам отбивался от наседавшего противника. Уже после боя один боец сказал командиру взвода, что видел, как окруженный немцами Казаков бросил себе под ноги ручную гранату. Что было дальше, боец не знает, так как сам был оглушен взрывной волной, а когда очнулся — политрука уже не было видно…

Горбачев предупредил Серегина:

— Вечером никуда не отлучайся — будет партийное собрание.

Серегин пытался выяснить, в котором часу, но Горбачев почему-то затруднился назвать точно время. Не сказал он и какой вопрос будет обсуждаться, но Серегин сообразил: произошло что-то неприятное, потому что Горбачев был мрачен и Станицын сидел за своим секретарским столом хмурый, как туча. К вечеру коммунисты редакции собрались в доме, где жили Станицын и другие. Не было редактора. Горбачев объявил, что Макаров в политотделе и должен приехать с минуты на минуту. Ждали довольно долго. Уже стемнело. Горбачев зажег две коптилки и вышел на крыльцо. Вблизи отфыркнулась легковая машина, послышались голоса. Горбачев куда-то в темноту отрапортовал:

— Товарищ бригадный комиссар, коммунисты редакции явились на партийное собрание.

Из темноты прозвучал резкий голос с чуть заметной хрипотой:

— Здравствуйте.

Бригадный комиссар, начальник политотдела армии, войдя в комнату, сел на койку Станицына и снял фуражку, обнажив выпуклый лоб и редеющие, зачесанные кверху темные волосы.

Горбачев открыл собрание. В президиум выбрали Тараненко — председателем, Серегина — секретарем.

— На повестке дня у нас один вопрос, — объявил Тараненко, — проступок коммуниста Косина.

«Вот оно что!» — подумал Серегин. Неприятный холодок пробежал у него по спине. Он украдкой глянул на Косина. Виртуоз факта сидел, опустив голову. Жирные плечи его обвисли, поникшая фигура выражала высшую степень раскаяния. «Разжалобить хочет», — подумал Серегин.

Тараненко дал слово для сообщения Горбачеву.

— В нашей газете была опубликована полоса — отчет о красноармейском митинге в полку Королева, — сказал Горбачев. — Полосу сдавал инструктор отдела информации коммунист Косин. На другой день после ее напечатания комсомольцы полка Королева прислали в политотдел армии письмо, в котором выражали возмущение по поводу того, что редакция исказила факты: все выступления, опубликованные в полосе, были не на митинге, а на полковом комсомольском собрании. Проверка подтвердила правильность письма комсомольцев. Сам Косин признал, что, сдавая полосу, он сознательно поставил рубрику «На красноармейском митинге».

Горбачев говорил холодно и почти бесстрастно, закругленными книжными фразами, но выдержать до конца тон объективного докладчика не смог.

— Это не мелкая ошибочка, — с неожиданной силой выкрикнул он, — это не опечатка, которая говорила бы о недостаточной внимательности и некультурности редакции, хотя таких ошибочек у нас не должно быть. Нет, это — искажение факта, известного сотням людей. Весь полк Королева знает, что было комсомольское собрание, а не митинг, как написано у нас в газете. Хорошую славу создал Косин редакции в полку Королева, да не только в полку — во всей дивизии, во всей армии!

«Как некрасиво, как скверно», — думал Серегин, вписывая в протокол слова Горбачева.

После Горбачева, по требованию коммунистов, выступил Косин. Он сказал, что поступил так с самыми лучшими намерениями, что ему хотелось, чтобы газета оперативно осветила красноармейские митинги. В этом месте его речи собрание грозно зароптало, и Косин поспешил добавить, что, конечно, ему нет оправдания, он виноват и должен быть сурово наказан.

В комнате было душно, с Косина лил пот, который он вытирал зажатым в кулак платком. Слушать его было неловко, стыдно. Вероятно, он надеялся разжалобить собрание, но получилось наоборот: лепет Косина еще больше возмутил коммунистов.

Серегин с трудом успевал записывать: все выступавшие говорили горячо и быстро. Припомнили Косину его грубость с бойцами и вольнонаемными, подхалимство по отношению к начальству, его стандартные информации, унылое однообразие которых расценили как результат равнодушного отношения Косина к своей работе.

Прикрывая глаза щитком ладони от полыхавшей рядом коптилки, Серегин изредка взглядывал на бригадного комиссара. Начальник политотдела откинулся в тень, слушал очень внимательно, пристально всматривался в озаренные неровным красноватым светом лица.

Редактор газеты Макаров выступил в числе последних. Почти весь вечер он сидел молча, то поглядывая на Косина умными, слегка прищуренными глазами, то сосредоточенно протирая очки.

Макаров нравился Серегину. Спокойный, рассудительный, мягкий по натуре человек, с тихим голосом, с неторопливыми движениями, он иногда казался флегматиком и имел удивительное свойство оставаться незаметным. Но вместе с тем батальонный комиссар Макаров умел удивительно тактично и настойчиво вести за собой людей и с замечательной тонкостью воспитывал их в сложной боевой обстановке.

Наблюдая за Макаровым, Серегин понял, что редактор волнуется: пальцы Макарова беззвучно отстукивали что-то на краешке стола, с лица не сходило выражение страдания.

После того как выступили почти все коммунисты, Макаров взял слово. Он поднялся, привычным движением поправил пояс и заговорил, не глядя на Косина.

— Меня удивляет и огорчает то, что, оказывается, еще не все товарищи уяснили, что такое большевистское оружие слова… И особенно странно, что этого до сих пор не поняли люди, которые бывают в частях и, следовательно, могут видеть, какова роль газеты на фронте.

Тут Макаров, бесшумно ступая, подошел к сидевшему в углу Косину и сказал совсем тихо:

— Наши советские люди ищут в газете ответы на все вопросы… Наши люди слышат тут обращенное к ним слово Сталина… Они видят тут великую правду партии и идут за эту правду на труд, на подвиг и даже на смерть… Понимаете? Даже на смерть. Мы все бывали в полках и видели, как бойцы относятся к газете. Они носят с собой вырезки с любимыми стихами и рассказами, учатся опыту войны по нашим статьям, читают друг другу очерки о героических подвигах товарищей, пишут об этом друзьям и родным… Разве можно всем этим шутить? Я вас спрашиваю, Косин: разве можно всем этим шутить?

Глядя прямо в глаза Косину, Макаров закончил:

— Можно было бы простить многое, но это простить нельзя… Очевидно, Косин, нам с вами придется расстаться.

После выступления Макарова наступила тягостная тишина. Потом взял слово бригадный комиссар.

— На первом Всесоюзном съезде трудовых казаков, — негромко начал он свое выступление, — в двадцатом году, Владимир Ильич Ленин очень высоко оценил роль большевистских листовок, которые распространялись в годы гражданской войны среди войск французских и английских интервентов. Это были листовки форматом в четвертушку, с ничтожными тиражами, тогда как буржуазная пресса вела агитацию в тысячах газет, каждая фраза там опубликовывалась в десятках тысяч столбцов. Почему же французские и английские солдаты доверяли этим листкам, а не многочисленным и многотиражным буржуазным газетам? Да потому, указывал Владимир Ильич, что в этих листках большевики говорили правду. Правдивость — неотъемлемое качество большевистской печати, выпестованной Лениным — Сталиным. Недаром центральный орган нашей партии называется «Правда». О том, что советская печать пишет только правду, знают не только советские читатели, а и миллионы трудящихся во всем мире. А буржуазная, проституированная, продажная пресса за это время стала еще более растленной, грязной и лживой. Ее неотъемлемое качество — лживость. В особенности изощряется она во лжи по нашему адресу. Как двадцать с лишним лет назад все эти херсты врали о Советской России, так и сейчас — даром, что союзники — врут. На одной странице восхищаются стойкостью русских, на другой высчитывают, когда Красная Армия будет полностью уничтожена. Сталинград немцам отдают на своих желтых страницах…

Начальник политотдела говорил о печати союзников с отвращением и гневом. Стало понятным, что ему известно многое о ее неблаговидной роли.

— Когда я шел на ваше собрание, — продолжал он, — меня очень беспокоил один вопрос: случайна эта ошибка в газете или нет? Не создалась ли в редакции атмосфера терпимости ко всякого рода отклонениям от истины? Теперь я вижу, что коллектив редакции здоров, что он правильно откликнулся на проступок Косина.

Он помолчал немного и сухо добавил:

— Людей, которые не умеют или не хотят соблюдать святых традиций большевистской печати, мы в нашей редакции, конечно, терпеть не можем.

Собрание вынесло Косину строгий выговор с предупреждением. На другой день его отчислили из редакции. Никто ему не посочувствовал.

6

Отчисление Косина неожиданно отразилось на работе Серегина. Отдел информации остался без инструктора. Сеня Лимарев сказал редактору, что один он обеспечить газету информацией не сможет, и просил, чтобы ему придали Серегина. Однако, услышав об этом, взбунтовался Тараненко. Тогда было найдено компромиссное решение: Серегин остается во фронтовом отделе, но должен помогать Лимареву. Бэла не преминула сказать Серегину, что он теперь — как персонаж пьесы «Слуга двух господ».

После партийного собрания «слугу двух господ» немедленно отправили в командировку, причем оба его начальника постарались дать побольше заданий, — вероятно, чтобы показать, как важен для них Серегин. Он значительно приблизился к тому идеалу военного корреспондента, который рисовал себе в начале службы в армии. Серегин приезжал в дивизию и спешил по горным тропам на передовую. Взяв у пехоты информацию для Лимарева, он спешил к минометчикам за материалом для Тараненко, а от них — к артиллеристам. Наконец, нагрузившись фактами, Серегин добирался до магистральной дороги и «голосовал». Он настолько изматывался, что, ввалившись в кузов попутной машины, даже не чувствовал тряски. В редакции он до хрипоты диктовал Марье Евсеевне информационные заметки, так как оба начальника требовали сдать материал как можно быстрее. И едва он его сдавал, как Тараненко или Лимарев неопровержимо доказывали, что ему немедленно надо ехать в новую командировку.

В таком напряжении прошло больше месяца. За это время произошло одно немаловажное событие: младший политрук М. Серегин был произведен в старшие лейтенанты.

Возвратившись в один поистине прекрасный день в редакцию, Серегин увидел новое лицо — артиллерийского офицера в синей пилотке, скромного и тихого на вид. Это был инструктор, присланный взамен Косина. Таким образом, половина Серегина вышла из подчинения Сени Лимарева. И — о, чудо! — Тараненко сказал Серегину, что он может после приезда отдыхать весь день.

Несмотря на то, что приближался конец осени, стояла теплая и ясная погода. На кустах висели длинные нити паутины. Навстречу покойно греющему солнцу на лужайках молодо и упорно лезла травка. Наслаждаясь отдыхом, Серегин думал о Галине, которую за этот месяц видел только раз. Он был уверен, что сегодня обязательно встретит ее: и день был чудесный, и ему очень этого хотелось. Он пришел на поляну слишком рано и в волнении докуривал уже вторую папироску, когда заметил поднимавшуюся по тропинке Галину. Она шла медленно, покусывая веточку с мелкими золотистыми листьями. Волнистая прядь волос падала на ее лицо, темные брови были сдвинуты. Серегин, не шевелясь, смотрел на нее и невольно весь засветился широчайшей улыбкой. Глянув на него, Галина почему-то смутилась.

— Здравствуйте, Миша! — сказала она. — Чему вы так радуетесь? А-а-а, вижу, вижу! Поздравляю вас!

— Спасибо, — ответил Серегин, совсем в эту минуту забывший о своих трех кубиках, — но я радуюсь вовсе не этому.

— А чему же?

— Вас увидел.

Галина испытующе посмотрела на него.

— Вот еще, нашли причину для радости. Посмотрите лучше сюда, — сказала она, положив руку Серегину на плечо. Миша поймал эту маленькую горячую руку, и девушка ее не отняла.

Картина открывалась действительно прекрасная. Горы и долины окрасились в теплые, мягкие тона увядания. Еще не опавшая листва переливалась в лучах заходящего солнца всевозможными оттенками, от светло-соломенного до медно-красного. И, словно разбросанные небрежной руиной художника, на склонах то тут, то там яркими кострами пламенели багряные клены.

— Тишина какая… прозрачная, — задумчиво сказала Галина, — будто и войны никакой нет. Вот я не пойму… — она на мгновение замолчала, упрямо сдвинула брови. — Сражаться за свободу, встать на защиту угнетенных, обездоленных, защищать свою родину — это я понимаю, это святое, благородное дело; ради него можно принять смерть, всем пожертвовать, пойти на самые мучительные пытки. Но я не пойму, как можно без всякой причины напасть на мирных людей, убивать, калечить, проливать реки крови… И для чего? Для того, чтобы ничтожная горстка очень богатых людей стала еще богаче…

— А что вы будете делать, когда настанет мир? — спросил Серегин.

— Буду продолжать учиться.

— Кем же вы хотите стать?

— Врачом.

Она села рядом с Серегиным и, подперев кулачками подбородок, потребовала:

— Ну, рассказывайте!

— Да что же рассказывать? Хотите, я буду читать стихи?

Она передернула плечами:

— Чужие слова.

— Да, я очень жалею сейчас, что не могу писать стихов, — пробормотал Серегин. Он повернулся к Галине, холодея от решительности. Опять взял ее за руку и неловко попытался привлечь Галину к себе.

— Не надо, Миша, — мягко сказала она, не отнимая руки. — Не надо.

— Галя, я люблю вас! Если бы вы знали, как я вас люблю! — горячо сказал он, сжимая ее руку.

Она покачала головой:

— Мы же совсем не знаем друг друга. И сегодня мы вместе, а завтра — разлука.

Некоторое время они сидели молча. У Серегина вдруг прошел прилив решительности. Он испугался, не обидел ли Галину. Молчание становилось для него напряженным и неловким. Но в это время девушка встала.

— Пойдемте искать кизил, — сказала она.

Галина побежала к лесу. Серегин кинулся за ней.

В золотой чаще, продираясь сквозь колючие кусты, они нашли целую заросль кизиловых деревьев. Почти все плоды уже осыпались и были поклеваны птицами, но кое-где, скрытые листьями, ягоды висели темно-рубиновыми капельками. Они переспели и таяли во рту, оставляя вяжущий, кислосладкий вкус.

Галина и Серегин так старательно разыскивали эти редкие ягоды, что не заметили, как начало темнеть.

— Вот увлеклись! — сказала Галина. — Правда, вкусные?

Она глянула на несчастное лицо Серегина. Рассмеялась, неожиданно положила ему обе руки на плечи и, поцеловав его вымазанными кизиловым соком губами, стремительно убежала. Серегин ринулся вслед, но попал в такую чащу, что, когда выпутался из цепких ветвей, девушка была уже далеко.

 

Глава четвертая

1

Вода стекала с капюшона струйками, а встречный ветер швырял их в лицо. Плащ-палатка уже не защищала от дождя. Когда Серегин неосторожно повернул голову, ему потекло за шиворот. Полы шинели намокли, брюки прилипли к коленям. Время от времени он чувствовал, как вливается вода за голенища. Для устойчивости он опирался руками о крышу кабины. Рукава шинели, открытые дождю, промокли до локтей, кожаные перчатки напитались влагой, как губки. Еще хорошо, что дождь был теплый!

Нахохлившись и стараясь не делать лишних движений, Серегин оцепенело смотрел на шоссе, которое капризно выгибало, то вправо, то влево лоснящуюся покатую спину. Когда машина поворачивала вправо, Серегин видел море, на котором белые барашки пенились будто нарочно для того, чтобы видно было, какая свинцово-черная вода бурлила между ними. Слева мимо машины пробегали рыжие холмы, вздыбленные каменные пласты, лужайки, отдельные деревья. Все это казалось приземистым, придавленным, — над дорогой, холмами и морем клубились темные, неистощимые тучи, опускаясь так низко, что Серегин мог бы достать их рукой, если бы не боялся, что ему сильно натечет в рукав. Иногда тучи на мгновение расступались, и тогда виднелись мрачные далекие горы.

Картина была неприветливой. Серегин старался, как любил делать в таких случаях, согреться воспоминаниями или мечтами.

Слова Галины о разлуке оправдались. После той радостной встречи, когда они собирали «кизил, она исчезла и не появлялась вот уже больше месяца. Старый дом стоял с забитыми окнами и дверями. Серегин мог следить за ним очень внимательно, так как последнее время никуда не ездил, замещая начальника фронтового отдела Тараненко, который отбыл как-то в командировку, а из командировки приехал не в редакцию, а в госпиталь. Капитан попал под артиллерийский налет и был ранен осколком снаряда в ногу. Две недели Серегин правил за Тараненко письма, готовил подборки, обрабатывал статьи и-даже написал передовую на военную тему. Сегодня же он сдал все текущие дела Данченко и выехал по срочному заданию редактора.

С приближением глубокой осени увяли и наступательные замыслы немецкого командования: уже не было таких ожесточенных боев, как месяца два назад. Теперь гитлеровцы старались лишь укрепиться на занятых ими высотах. Почти на всем участке армии фронт стабилизовался, активно действовали только снайперы, да лишь на крайнем правом фланге вплоть до последнего дня не утихали бои, вызванные стремлением улучшить позиции. В этих боях особенно отличился батальон морской пехоты под командованием подполковника Острикова.

Несмотря на затишье, которое установилось на фронте, в воздухе носились слухи о близком наступлении. Между тем для наступления нужен был численный перевес в людях и технике, а наши потрепанные летними боями части пока что получали совершенно незначительное пополнение. У нас не хватало артиллерии, распутица не давала возможности подтянуть ее.

Казалось, что о наступлении не могло быть и речи, однако в частях, поредевших, но воодушевленных успешными действиями Красной Армии в районе Сталинграда и наступлением войск Центрального фронта в районе Ржева и Великих Лук, упорно говорили о том, что скоро начнутся большие бои, армия покинет горно-лесистую местность и выйдет на кубанскую, равнину.

Редактор, к которому сотрудники обращались с вопросами, пожимал плечами и говорил, что ему ничего неизвестно о планах командования. Но Серегин пришел к выводу, что слухи о наступлении не беспочвенны и редактор кое-что знает: он дал Серегину срочное задание взять в батальоне Острикова, имевшем опыт наступательных боев в горах, материал на эту тему.

О батальоне Острикова в армии ходило много легенд. Рассказывали, как под Новороссийском этот батальон дрался врукопашную с отборной эсэсовской частью и как, сменяя стрелковую часть, прямо с марша штурмовал занятую немцами высоту и овладел ею. Сам Остриков, судя по рассказам, был человеком большой личной храбрости и пользовался любовью моряков, которые называли его Батей. Батя сам ходил с разведчиками за «языками», во время боя с автоматом в руках бросался в самые горячие места. За это он получал нагоняй от командира морской бригады, который в конце концов вынужден был заявить, что если Остриков во время боя не будет находиться на КП, его отстранят от командования батальоном. Предупреждение было серьезное, и Остриков не мог не считаться с ним. В первом же бою он остался на командном пункте. С ним были связные, ординарец и телефонист. Батя беспокойно шагал возле блиндажа. Когда моряки открыли огонь и шум боя стал накатываться издали, как тяжелая морская волна, Батя не выдержал — он заглянул в блиндаж и крикнул телефонисту:

— Тяни провод!

Телефонист понял с полуслова. Вместе со связными он снял аппаратуру и, разматывая провод, пошел вперед, вслед за наступавшими цепями, едва поспевая за комбатом.

Через полчаса командир бригады позвонил по телефону в батальон.

— Товарищ комбат, вас вызывает семнадцатый! — крикнул Острикову телефонист.

Остриков взял трубку.

— Слушаю, товарищ семнадцатый.

— Это пятьдесят седьмой? — недоверчиво спросил командир бригады.

— Я, товарищ семнадцатый, — ответил Остриков.

— Что это такое трещит?

— Аппарат неважный, — ответил Батя, прикрывая ладонью трубку, чтобы командиру бригады не так были слышны близкие автоматные очереди, и стал докладывать обстановку.

Пока длился этот разговор, батальон ушел вперед. Когда Остриков положил трубку, телефонист спросил:

— Тянуть дальше, товарищ комбат?

— Тяни! — приказал Батя.

…Таковы были батальон морской пехоты и его командир, к которому ехал Серегин. По пути он должен был проведать Тараненко, лежавшего в эвакогоспитале.

2

Не останавливаясь в Ново-Михайловке, машина осторожно перебралась через наплавной мост, под которым пенилась и бурлила напоенная ливнем Нечепсуха. За мостом шоссе круто заворачивало влево, в обход большой горы, придвинувшейся к самому морю. Серегин увидел полузакрытую туманом и густым дождем долину, по которой предстояло ему итти к перевалу. Но думать о том, что вскоре придется шагать по этой мокрой долине, ему не хотелось, и он опустил глаза на темно-зеленую крышу кабины, в которую, расплескиваясь, били крупные дождевые капли. От неумолчного шума дождя, подвывания мотора, непрерывных и однообразных поворотов машины и от промозглой сырости, заставлявшей съеживаться и цепенеть, Серегин впал в сонливое состояние и, конечно, уснул бы, если б можно было спать стоя в раскачивающейся машине. Остаток пути промелькнул для него довольно быстро. На развилке дорог машина остановилась.

Серегин выпрыгнул на чисто промытый гудрон. Прежде всего он стряхнул излишек воды с плащ-палатки и выжал перчатки; из них потекла коричнево-грязная струя. Руки у Серегина стали шафрановыми, а перчатки значительно изменили свой цвет.

Дождь кончился, и Серегин бодро зашатал по каменистой дороге, согреваясь от ходьбы. Ему казалось, что госпиталь должен быть неподалеку, но пришлось итти больше часа, пока среди деревьев не показались нарядные одноэтажные коттеджи.

Приняли Серегина очень радушно. Оказалось, что главным хирургом госпиталя работает видный ростовский профессор, о клинике которого Серегин накануне войны написал небольшую статью. Хотя тогда они поговорили всего пятнадцать — двадцать минут, профессор, обладавший завидной памятью, вспомнил корреспондента, непритворно обрадовался встрече с ним и поручил его заботам своего ассистента — доктора Лысько. Вскоре Серегин уже сидел в уютной комнате, ярко освещенной электрическим светом. Шинель его и плащ-палатка дымились перед жаркой печью, а на столе перед Серегиным дымился борщ. Гостеприимный доктор наливал из фляжки в аптекарскую мензурку какую-то жидкость, по цвету очень напоминавшую ту воду, которая текла из Мишиных перчаток. Несмотря на подозрительный цвет, жидкость оказалась весьма забористым коньяком.

Марк Федорович Лысько был очень разговорчивый человек. Положив на стол крупные руки с коротко обрезанными ногтями, красноватые от частого мытья в дезинфицирующих растворах, доктор ласково смотрел серыми выпуклыми глазами на обедавшего Серегина и говорил с чуть заметным украинским акцентом, который усиливался, когда доктор волновался.

Лысько рассказал о себе, о жизни в Западной Украине до присоединения к Советскому Союзу, о тех переменах, которые в ней произошли после 1939 года. Почти все, о чем рассказывал доктор, было известно Серегину из газет, но теперь он слышал это от очевидца, от человека, который три года назад жил в капиталистическом мирз.

— Вы знаете, что такое советский человек?! — патетически восклицал доктор. — Вы сами советский человек, но вы себя не знаете. Люди не обращают внимания, среди кого живут. Им все это привычно. Вы знаете, скажем, Иванова пятнадцать лет. А Петрова — десять лет. А Семенова — двадцать. Они кажутся вам обыкновенным людьми. Но нет, вы их плохо знаете. А у меня свежий глаз. Три года я размышляю, что же такое советский человек? И не перестаю удивляться. О, я много наблюдаю. У нас есть раненый Казаков, у него ярко выражены черты советского человека. Это — герой. Он уже умирал, он был убит. Он попал к нам с того света!

— Казаков? — спросил Серегин. Фамилия показалась ему знакомой. Ну, конечно! О нем рассказывал Тараненко после возвращения с «Черепахи». — Он политрук? Я о нем слышал.

— Да-да, политрук, — обрадовался доктор, — об этом человеке должны слышать все.

И он восторженно рассказал историю политрука Казакова.

…В том жестоком бою за вершину «Черепахи» Казаков сражался до последнего патрона. Когда последний патрон был израсходован, гитлеровцы бросились, чтобы взять политрука живым. Они бежали к нему с трех сторон, с четвертой — за спиной Казакова — был почти отвесный обрыв, поросший колючим терном. Несмотря на то, что бой был очень горячим, Казаков ни на минуту не впадал в слепой азарт и не терял способности рассуждать. Последний патрон, который в таких случаях обычно оставляют для себя, он израсходовал не сгоряча, а вполне сознательно. Он отчетливо видел подбегавших к нему немцев, заметил, что у одного из них сильно запылилось лицо, а у другого — очень волосатые, обнаженные до локтей руки. Он ясно понимал, что гитлеровцы хотят захватить его в плен, что допустить этого нельзя. И в полном сознании всего, что происходит, он снял с пояса ручную гранату, оставленную им для себя вместо последнего патрона. Желая и смертью своей нанести урон врагу, он расчетливо выждал, когда немцы приблизятся, спокойным движением встряхнул гранату, чтобы сработал ударный механизм, и бросил ее себе под ноги. Граната откатилась и легла в двух шагах от Казакова. Он злорадно услышал испуганные восклицания немцев, бежавших к нему, подумал о том, Что граната взорвется как раз во-время, и закрыл глаза. И тотчас же мелькнула мысль, что теперь уже нет необходимости беречь глаза. В этот момент граната взорвалась.

Казаков почувствовал, что в него будто вонзился десяток острых игл: в щеки, в грудь, в ноги. В лицо ударил горячий кислый воздух. Сейчас он должен умереть, но прошла неимоверно долгая секунда, другая — и Казаков понял, что он жив. Он открыл глаза. Прямо у его ног лежал гитлеровец, обхватив голову волосатыми, обнаженными до локтей руками. Между его пальцами текла кровь. Рядом в неестественной позе лежал второй автоматчик. Но поднимались оставшиеся в живых другие немцы, и они, конечно, могли теперь взять в плен безоружного Казакова. И когда поднялся один из них, с багровым, испуганным и злобным лицом, и шагнул к Казакову, яростно крикнув что-то по-немецки, Казаков отступил назад и покатился вниз с кручи. Кусты терновника больно хлестали его колючими ветвями. Казаков безуспешно пытался ухватиться за что-нибудь, что могло бы замедлить падение. Потом он так ударился о ствол дерева, что потерял сознание.

Очнулся он уже в темноте. Очень долго лежал неподвижно, стараясь понять, где он и почему так мучительно болит и ноет все тело. Подняв голову, чтобы осмотреться, он едва удержался от стона. А стонать было нельзя: кто знает, не находится ли он поблизости от немцев, — но и терпеть было невероятно трудно. Каждое движение причиняло острую боль, даже дышать он мог, только хватая воздух мелкими и частыми глотками, — при каждой попытке вздохнуть глубже ему жгло бок будто раскаленной иглой. С величайшими усилиями удалось сесть, привалившись к стволу дерева. Скорее угадав, чем разглядев закрывающий звезды скат высоты, Казаков ориентировался и определил, куда ему надо двигаться. Он не колебался, зная, что оставаться на месте опасно.

Казаков пополз. Первые движения были нестерпимо мучительными; у него болели все суставы, мышцы, каждый сантиметр израненной, исцарапанной кожи. Боли были всякие: колющие, режущие, тупые… И все они сливались в одну огромную, хватающую за сердце боль, которая минутами лишала его сознания.

Уже через несколько метров им овладело непреодолимое желание лечь и не шевелиться, но сознание твердило, что останавливаться нельзя. Вскоре ему стало даже немного легче: наверно, притерпелся к боли. Он полз по-пластунски, опираясь на локти и подтягивая тело. Рассвет застал его в овраге, на дне которого бежала в казнях тоненькая струйка воды. Он дотянулся до нее распухшими губами, долго и жадно пил.

Весь день Казаков пролежал в кустах. К вечеру все тело его горело, и он часто терял сознание, но продолжал ползти и в бессознательном состоянии. Он замечал это потому, что вдруг приходил в себя перед каким-нибудь препятствием. Утром на него наткнулись наши бойцы. Он понял, что это свои, и, облегченно вздохнув, впал в длительное беспамятство.

— Когда его положили на операционный стол, — закончил свой рассказ доктор, — мы ужаснулись. Мы видели многих тяжело раненных, но это было что-то страшное: все тело — огромный кровоподтек, все в ранах, царапинах, ссадинах… Перелом трех ребер… В нем сидело семнадцать осколков… Слушайте, если он не умер от разрыва гранаты, то он должен был неминуемо умереть теперь — от ран и ушибов. Но не умер! — ликующе воскликнул Лысько. — Он живет и уже думает о том, чтобы вернуться в строй.

3

Поперек небольшой комнаты стояли четыре койки, так что оставался узкий проход между ними и стеной. На первой койке лежал раненый с бритой удлиненной головой, сосал не то конфету, не то сахар и читал книгу. Когда Серегин и Лысько вошли, он бросил на них быстрый взгляд и перевернул страницу. Вторая койка была пустой. Из решетчатой спинки третьей высовывались длинные ноги Тараненко, который что-то писал, держа блокнот на животе. Увидев Серегина, он сунул раскрытый блокнот под подушку.

— Здорово, старик! — он обрадованно протянул Серегину руку. — Вот молодец, что приехал! Ну, как там? Да садись прямо на койку.

— В редакции ничего существенного не произошло, — сказал Серегин, садясь на пустую койку. — Все желают тебе поскорее вернуться, но, конечно, полностью излечившись. И вот прислали тебе…

Он протянул Тараненко флакон военторговского одеколона, припахивающего маринадом, и плитку шоколада.

— А здесь — письма.

Это была его выдумка: написать всем на одной длинной полосе газетной бумаги. Раскручивая этот рулон, Тараненко читал письма Макарова, Станицына, Данченко и других. Он хмурился, желая скрыть свою растроганность, лотом, не дочитав до конца, стал слегка дрожащими руками сворачивать рулон.

— Я после, прочитаю, после.

Отвернувшись от Серегина, он спрятал рулон под подушку. Будто не замечая его волнения, Серегин смотрел на веселенький трафарет, украшавший стены, — до войны здесь был дом отдыха, — потом глянул на четвертую койку, стоявшую у самого окна, занавешенного непроницаемой шторой из противоипритной бумаги. Человек, лежавший на этой койке, укрылся с головой серым одеялом и, должно быть, спал.

— Ну, спасибо, что не забыли меня, — сказал Тараненко. — Значит, все без изменений? А что слышно о наступлении?

— Да слухов много, но точно ничего неизвестно. Ты скажи, как себя чувствуешь, как здоровье?

— Обещают скоро выписать, — ответил Тараненко. — Боялись, что кость затронута, но ничего, обошлось. Первое время придется ходить с деревянным адъютантом, а потом разойдется.

«Деревянным адъютантом» называлась обыкновенная палка. Многие офицеры, особенно с наступлением распутицы, пользовались ею во время перехода по горам.

— Где был за это время? Какие материалы сдавали? Рассказывай!

Серегин принялся обстоятельно рассказывать о жизни редакции. В то же время он заметил, что, пряча под подушку свиток с письмами, Тараненко слегка вытолкнул из-под нее раскрытый блокнот. Серегин был любопытен. Скосив глаза, он заглянул в блокнот и увидел короткие строчки и слова «боя — тобою». Его начальник, суровый капитан Тараненко, начал писать стихи!

Еще в самом начале жизни в горах Серегин тоже пробовал писать стихи. У него даже был грандиозный замысел написать поэму о войне. Некоторое время он томился над нею: подбирал рифмы, разрабатывал сюжет. С великим трудом вылупилось четверостишие:

И скажу вам по-простецки: Не забудет, кто бывал, Ни Шибановский, ни Псебский, Ни Хребтовый перевал.

Потом еще две строчки, которые он считал находкой:

И идет со мною рядом «Деревянный адъютант».

Помучившись еще немного, он умножил время, потраченное на сочинение этих шести строк, на предполагаемый объем поэмы и увидел, что ему придется трудиться над ней до глубокой старости. Он не чувствовал в себе сил для такого подвига и безропотно слез с Пегаса.

Продолжая рассказывать, Серегин вдруг увидел, что Тараненко его не слушает. За дверью в этот момент послышались чьи-то голоса, потом дверь открылась, и в палату вошла женщина в белом халате. Среднего роста, очень хрупкая на вид, она походила на девочку. У нее был смугло-розовый цвет лица, высокий, ясный лоб, не закрытый сдвинутой назад белой шапочкой, несколько широкий нос и полные добрые губы, которые сейчас были плотно сжаты. Прищуренные глаза, казалось, глядели несколько презрительно. Серегину показалось, что эта женщина, должно быть, очень заносчива. Даже безобидное «Здравствуйте!», сказанное ею при входе, прозвучало как вызов.

Из духа противоречия Серегин сразу настроился против вошедшей. Ему думалось, что и Тараненко должен питать к ней неприязнь. Но, увидев, как поспешно подтянул капитан торчавшие сквозь спинку кровати ноги, «как стал одергивать короткие рукава рубашки, какими глазами смотрел на вошедшую, Серегин понял, кто была та муза, которая вызвала у капитана порыв поэтического вдохновения.

— Симакова опять нет, — глянув на пустую койку, оказала муза таким тоном, который ясно показывал, что она и не ожидала найти в этой комнате ничего хорошего.

— Он только что вышел, Ольга Николаевна, — объяснил бритоголовый, отрываясь от книжки.

— Только что! — подхватила Ольга Николаевна. — Какая разница: только что или давно? Ему вообще нельзя вставать, у него же температура… А на койке сидеть не полагается, — обратилась она вдруг к Серегину.

— На чем же сидеть? — язвительно, как ему показалось, спросил Серегин, вставая.

— Сейчас санитарка принесет вам стул, — высокомерно ответила Ольга Николаевна и неожиданно начала густо краснеть. — Я сейчас скажу.

Она торопливо вышла из комнаты. Серегин хотел было сострить насчет гостеприимства, но во-время удержался. Тараненко и бритоголовый обменялись встревоженными взглядами, и капитан сказал:

— Наверно, какая-то неприятность. А Симаков ходит и никогда ничего не узнает.

Серегин понял, что в этой палате принимают близко к сердцу дела Ольги Николаевны, и благоразумно проглотил остроту. Сообщив Тараненко все редакционные новости, он спросил:

— А помнишь, ты рассказывал о политруке Казакове?

— Помню.

— Знаешь, где он теперь?

— Да ведь он погиб, — сказал Тараненко.

— А вот и не погиб, — сказал Серегин. — И лежит в этом самом госпитале. А ты ничего не знаешь!

— Шутишь, — не поверил Тараненко.

— Ну, брат, такими вещами не шутят. — И Серегин передал ему все, что узнал о судьбе Казакова.

— Я о нем напишу, — загорелся Тараненко. — Завтра мне уже разрешат вставать, вот я найду его и буду о нем писать.

— О таком человеке стихи можно слагать, — не без умысла произнес Серегин.

— Нет, я о нем очерк напишу, — сказал Тараненко.

4

Хотя Серегин ушел из палаты довольно поздно, доктор Лысько еще ожидал его. Увидев радостно заблестевшие глаза доктора, Серегин почувствовал, что Лысько смертельно хочется поговорить и что ночной отдых находится под угрозой. Смиряясь с этим, Серегин все же решил узнать то, что его интересовало, и сразу спросил:

— Кто такая Ольга Николаевна?

— Славная девушка! — задушевно сказал доктор. — Вы познакомились с ней?

— Видел, но не познакомился. Уж больно она показалась мне такой, знаете… — Серегин замялся.

— А-а… понимаю, — пришел ему на помощь Лысько. — Она бывает, как ежик, — и доктор для наглядности растопырил пальцы.

— Вот именно, колючая она.

— Это только первое впечатление, — объяснил доктор. — Когда я с ней столкнулся, мы очень поругались. Но я изучаю людей и понимаю их. Я стал присматриваться и убедился, что она замечательная девушка, с чуткой, отзывчивой душой, скромная до застенчивости, умная. А эти колючки — ее защита. Она иногда очень страдает из-за самолюбия. Раненые не верят, что она уже врач, и называют ее сестрицей. Это ее очень обижает. Сегодня здесь был начальник политотдела. Он обходил палаты, вручая награды… Возле своих палат Ольга Николаевна, как полагается, приветствовала, отрапортовала. А он вдруг спрашивает: «Сколько вам лет?» Она отвечает: «Двадцать два». Потом он нагнулся к ее уху и по-отечески сказал, — я стоял рядом и слышал: «Когда будете в другой раз кого-нибудь приветствовать, то не голову тяните к руке, а руку прикладывайте к голове». Это, конечно, была шутка, но Ольга Николаевна приняла ее всерьез и очень расстроилась. Я ее скоро понял. Теперь мы друзья. А я выбираю себе друзей осторожно. Я разбираюсь в людях. В тысяча девятьсот сороковом году…

Готовясь слушать длинный рассказ, Серегин обреченно присел на диван, где ему была сделана постель, но был спасен непредвиденной случайностью. В дверь деликатно постучал санитар и сказал, что «доктора Лысько, ежели они не спят, просит на минуту доктор Лукашев». Лысько извинился и ушел, а Серегин молниеносно разделся и лег, отвернувшись к стене.

Доктор возвратился очень быстро.

— Вы уже спите? — удивленно спросил он.

Серегин молчал и старался дышать равномерно.

Лысько прошелся по комнате, остановился возле дивана и с огорчением повторил:

— Так вы уже спите?

Не получив ответа, доктор вздохнул, потушил свет, сел на свою койку и стал раздеваться. А Серегин в это время и в самом деле уже крепко спал.

Рано утром доктор проводил его. За ночь небо очистилось и теперь бледно голубело вылинявшим ситчиком. О вчерашнем ливне напоминали озерца, которые стояли в углублениях напоенной до отказа земли, тяжелые капли на блестящих ветвях деревьев и наносы ила и песка поперек дорожек.

Неподалеку от коттеджа, в котором жил Лысько, Серегин встретил начальника политотдела, сопровождаемого двумя незнакомыми офицерами и ординарцем. Отвечая на приветствие, начальник политотдела внимательно глянул на Серегина колючими, строгими глазами..

В это ясное, теплое утро было приятно шагать по чисто промытой каменистой дороге. Серегин быстро добрался до шоссе, удачно устроился на попутную машину. Вскоре он догнал шедшую вольным шагом часть. Бойцы были в новеньком обмундировании, в касках, с саперными лопатками, висящими, как полагается, в чехлах, и с новыми автоматическими винтовками. Бойцы несли разобранные минометы, ручные пулеметы, длинные противотанковые ружья. Видно было, что эту часть готовили основательно. Очевидно, слухи о готовящемся наступлении ходили не зря!..

Шофер вылез из кабины и удрученно выругался. Лейтенант тоже вылез и беззлобно заметил:

— Ругаешься, а сам, небось, рад.

Шофер стал было клясться и божиться, заверяя, что ему нет никакой разницы и что он не на своем же горбу везет, но потом умолк, достал вышитый кисет, а лейтенант — коробку от противоипритного пакета, и они стали крутить папиросы. Серегин, сидя на борту грузовика, занялся этим же.

У курящих людей имеется перед некурящими огромное преимущество: в затруднительную минуту они могут закурить, и прославленная в песнях струйка дыма поможет найти правильное решение, облегчит преодоление трудности, избавит от грусти.

— Ведь вот игра природы, — сказал лейтенант: — летом эту речку курица вброд перейдет, а сейчас, смотри, как важно разыгралась!

— Обыкновенно, горные речки, — откликнулся шофер, выпуская изо рта густой клуб дыма. — Вот вчера боцман один потонул. В Одессе был, в Севастополе был — отовсюду живой выбрался. Когда из Севастополя эвакуировался, пришлось ему девять часов на ящике из-под снарядов плыть — и ничего, уцелел. А тут форсировал какую-то плюгавую речушку — она и на картах-то не обозначена, — поскользнулся, упал с камня — и амба! Вот, как говорится, судьба!

— Так уж сразу и утонул! — недоверчиво сказал лейтенант. — Вчера утонул, а тебе сегодня все подробности уже известны.

— А какой мне интерес врать? — обиделся шофер. — Я за что купил, за то и продаю. И ничего нет удивительного, что утонул: обмундирование, ватник да плащ-палатка, автомат, запасные диски — такая тяжесть человека враз и на дно потянет. Да в этот чертопхай слон упадет — и то не выберется. Вы посмотрите!

Но лейтенант и Серегин и так смотрели туда, куда показывал шофер. Машина стояла на съезде с шоссе, у начала каменистой, уходящей в долину дороги. Уходила она, однако, недалеко — всего метров на тридцать. Дальше ее пересекал широкий поток. Мутнопенная вода мчалась быстро, прихотливо загибаясь гребешками волн, свиваясь в воронки, с ревом ударяясь о камни и рассыпая миллионы брызг. Иногда, как рука, протянутая за помощью, из воды высовывалась сломанная ветка и тотчас исчезала. Глухо, будто из-под земли, доносился тяжелый грохот, похожий на отдаленную канонаду: это поток катил по своему каменному ложу многопудовые валуны.

По ту сторону потока дорога взбегала на пригорок, поросший темными деревьями. Видно было, что за пригорком тоже пенился и бурлил поток. Это был один и тот же ручей, делавший большую петлю. Шофер поспешил сообщить, что до начала подъема на перевал ручей делал девятнадцать таких петель.

— Немыслимое дело, — закончил шофер. — Один выход — ждать, пока сойдет вода. Думаю, завтра уже можно будет проехать. А пока, товарищ лейтенант, вношу предложение вернуться в станицу. Тут поблизости знакомый домик имеется, чайку попьете, отдохнете в тепле, переночуете, раз такие обстоятельства. Как говорится, стихия!

В словах шофера была неотразимая логика, поскольку они отвечали естественному стремлению человека к теплу и отдыху. Но Серегин спрыгнул на землю. Он решил не ждать, спада воды, а добираться, еще не зная точно, каким образом, до перевала.

— Ты бы так всю войну и просидел возле самовара, — добродушно ответил шоферу лейтенант, делая последние, самые вкусные затяжки, — уже и кумой обзавелся. Ну и ловкачи вы, шоферы! А вы, товарищ старший лейтенант, как решили? — спросил лейтенант у Серегина.

— У меня срочное задание. Мне надо во что бы то ни стало сегодня быть за перевалом.

Серегин произнес это сухо и даже с оттенком укора. Вот, дескать, вы будете чай распивать, а я — пробиваться к перевалу.

— Вот хорошо! — обрадовался лейтенант. — Если разрешите, и я с вами. Вдвоем все-таки веселей.

Серегину стало стыдно, что он плохо подумал о лейтенанте.

— Конечно, конечно! Я очень рад, — ответил он и сконфуженно добавил — Только я еще сам не знаю, каким путем итти. Я через этот перевал впервые буду перебираться.

Лейтенант хотел затянуться, но с огорчением увидел, что папироса сгорела до самого мундштука. Он выбил ее энергичным ударом ладони о ладонь, спрятал пестрый мундштучок в карман гимнастерки и только после этого ответил:

— Да путей вроде и нет. Если не возражаете, можно попытаться пройти по склонам, — он кивнул головой на горную гряду, тянувшуюся вдоль долины. — Мне почему-то кажется, что там тропочка должна быть. Ведь ходят же как-то местные жители в такие мокрые месяцы.

— Пожалуй, верно, — согласился Серегин, с симпатией присматриваясь к своему будущему спутнику.

У лейтенанта было чисто выбритое лицо с редкими веснушками, выгоревшие брови, из-под которых выглядывали маленькие серые глаза. По тому, как ладно сидела на лейтенанте обношенная, видавшая виды шинель, как точно было пригнано снаряжение, как поцарапаны и потерты кобура и полевая сумка, можно было заключить, что лейтенант — кадровый офицер и служит в армии не первый год.

— Ну, значит, так и сделаем, — сказал лейтенант и обратился к шоферу: — А для сбережения сил ты нас подбросишь поближе к горам, а потом уже отправляйся к куме чай пить.

Подъехали к горе. Шофер еще раз попытался отговорить их и в надежде, что они раздумают, долго ждал на шоссе. Только когда уже и машина и шоссе скрылись за деревьями, они услышали шум отъезжавшего грузовика.

Лейтенант оказался прав: на склоне первой же горы они обнаружили тропинку. Правда, тропа была давно не хоженая, ее размыло дождями, засыпало листьями, кусты переплели над ней свои ветви, так что остался только намек на тропинку, но все же итти по ней было лучше, чем пробираться через чащу.

Заткнув за пояс полы шинели, они бодро шагали, радуясь удачному началу пути. Нога мягко, как в подушку, погружалась в прелые листья и податливую, раскисшую землю. Слева, сквозь редкие деревья, они видели долину, розовую в лучах утреннего солнца, сверкающую брызгами потока, серебром многочисленных луж и заводей, каплями дождя, еще с вечера висевшими в безветрии на ветвях и листве. Склоны гор за долиной, казалось, уже курились легким дымком под ласковыми лучами не по-зимнему теплого солнца. Здесь же было прохладно и сумеречно: сюда солнце еще не добралось.

Постепенно тропинка стала загибать вправо. Сперва это было незаметно, потом путники увидели, что они шагают в пахнущее сыростью и холодом ущелье, а слева от них виднеется не сияющая долина, а мрачный склон соседней горы. Шедший впереди лейтенант остановился.

— Что-то эта стежка-дорожка завернула не туда, — с сомнением сказал он. — А может, дальше есть переход, как вы думаете?

Серегин глубокомысленно посмотрел вперед, но переплетающиеся между собой деревья и кустарники, хоть и полураздетые, все же мешали видеть дальше чем на десять — пятнадцать метров.

— Навряд ли будет там переход, — подумав, ответил он, — очень уж большой крюк получается. Лучше попробовать перейти на эту балку без дороги.

— Правильно, — с готовностью согласился лейтенант и без промедления ринулся вниз.

Спускаться было легко: влажная земля плыла под ногами. Время от времени приходилось только хвататься руками за кусты, чтобы не потерять равновесия. На дне балки лежали камни, и хлопотливый ручей бормотал что-то неразборчивое.

Подъем оказался более трудным: земля еще охотней уплывала из-под ног, и надо было подтягиваться, держась за кусты. Взбирались довольно долго, но никаких признаков тропинки не обнаруживалось, а скат был слишком крутой, чтобы итти вдоль него без дороги.

Лейтенант вдруг обернул к Серегину лицо, мокрое от пота и от сыпавшихся с ветвей брызг.

— Спускайтесь-ка лучше на дно.

— Как так? — удивился Серегин.

— Да ведь мы, если не остановимся, долезем так до самого неба, а к перевалу все равно не приблизимся. Вот я и подумал: не лучше ли нам спуститься к подножию? Ведь должен же быть у этого чортова разлива какой-нибудь бережок, хоть узенький! Нам же много не надо — было бы куда ногу поставить. Как Суворов говорил: где олень пройдет, гам и солдат пройдет. Одобряете мой план?

Серегин вместо ответа выпустил из рук ветку, за которую держался, и пополз вниз. Достигнув дна, он козлом запрыгал с камня на камень. Сзади стучал подковами тяжелых сапог лейтенант. Выйдя из ущелья, они действительно нашли бережок — и довольно широкий. Своенравная река протекала когда-то у самой горы и трудолюбиво нанесла к ее подножию столько голышей и песка, что разлив не смог затопить этих отвалов.

Серегин и лейтенант быстро пошли по этому старому руслу. Изредка им приходилось обходить ямы, наполненные зеленоватой водой, и озерца. Однажды им преградило путь огромное дерево, лежащее поперек русла. Должно быть, вода давно принесла сюда этого лесного великана: ствол был с одной стороны полузанесен песком, могучие корни обросли седыми космами. Почему-то дерево напомнило Серегину потонувшего боцмана.

Гора справа все высилась над ними крутым, густо заросшим склоном. Но теперь на кем стали появляться плешины, огромные камни, торчавшие клыками из его массива. И вот, будто прорвав непрочный покров из мягкой земли и растений, выперлись каменные пласты, угрожающе нацеленные в одну сторону, острые, как зубья пилы. У основания пластов плескалась мутная, пенная вода. Хотя поток и не подходил вплотную к скалам, где образовалась заводь, все же от его мощного движения на поверхности заводи время: от времени пробегала крупная рябь.

Увидев эту картину, лейтенант продолжительно свистнул. Серегин молча стал снимать снаряжение.

— Вы что, — испуганно спросил лейтенант, — уж не плыть ли хотите?

Серегин засмеялся.

— Нет, просто хочу отдохнуть.

Он расстелил плащ-палатку, расстегнул шинель и сел, вытянув внезапно занывшие ноги. Лейтенант лег на гальку, уже побелевшую под лучами солнца.

— Да-а… — пробормотал лейтенант, — положение, как в старой сказке: прямо пойдешь — топором поплывешь, налево пойдешь — до цели не дойдешь, направо пойдешь — костей не соберешь. Вот и выбирай.

— А кроме, как направо, итти некуда, — отозвался Серегин, прислушиваясь к тому, как наполняется истомой натруженное тело.

Лейтенант снял шинель, схватил валявшуюся неподалеку длинную кривую ветку и побежал к заводи. Держась поближе к скале и вытянув перед собой ветку, он вошел в воду. Серегин с любопытством следил за ним. Пробудилась надежда, что, может, и не придется лезть на гору. Лейтенант ступал осторожно. Вода доставала ему чуть выше щиколоток. Но вдруг он пошатнулся, отступил назад и вонзил в воду перед собой свое кривое копье. Ветка вошла глубоко и, видно, дна не достала. Лейтенант пошарил ею в разных направлениях, потом швырнул и плюнул ей вслед.

— Увы, вариант не состоялся! — разочарованно сказал он, возвратившись. — Придется опять переть на гору. Вот ведь что значит тренировка: для альпиниста такая скала все равно, что кочка, — никакого препятствия, а нам — чистое мучение. Хотя, может, вы альпинизмом занимались?

— К сожалению, не занимался, — ответил Серегин.

— А в какой части служите?

— Я корреспондент газеты «Звезда», — ответил Серегин. — А вы в какой?

— Царица полей — пехота, — уклончиво сказал лейтенант.

— А почему вам так срочно надо итти? — полюбопытствовал Серегин.

— Обязан явиться, — так же неопределенно ответил лейтенант.

— Вы в гражданке кем были?

— Школьником. Как после школы призвали на действительную, так и пошло. В финской, правда, не участвовал. Ну зато в этой войне — почти с первого дня.

— Что ж, вы и после войны в армии останетесь?

— Обязательно! — убежденно ответил лейтенант и тотчас добавил извиняющимся тоном: — Но вы не подумайте, что я такой воинственный. Совсем наоборот. Я войну считаю величайшим злом. Нет, нет, — поспешно добавил он, заметив, что Серегин хочет что-то сказать, — я не пацифист, и я прекрасно понимаю, что такое эта война, которую мы сейчас ведем. Ведь не мы ее начали. А в нашем народе какое отношение к войнам? Если бы, допустим, до нападения на нас Гитлера кто-нибудь, — хотя бы и профессиональный военный, скажем, генерал, — публично заявил, что он любит войну и хочет воевать, да его бы сразу связали и отвели в милицию, а то и в сумасшедший дом. Я уверен, что и после этой войны будет такое же отношение… И как можно любить войну? Я уже не говорю о жертвах, о калеках и сиротах, о разрушениях. Но знаете, чего мне еще жалко? Человеческого труда. Ведь одна наша армия за несколько месяцев столько земляных работ сделала, что хватило бы на канал Волго-Дон. А начнись завтра наступление — бросят все эти блиндажи, траншеи, ходы сообщения, землянки, и никому они не будут нужны, и ни для какого полезного дела их не приспособишь. Напротив, после войны еще надо будет трудиться — засыпать их. Это только земляные работы. А вооружение! Взять какую-нибудь бомбу, — сколько народу трудилось, чтобы ее сделать: и литейщики, и токари, и слесаря, и взрывчаткой ее начиняли, и железнодорожники ее везли… И вот взорвалась она здесь, в горах, и никого не убила, и даже не ранила, как это часто бывает, только шум произвела. А стоит она очень больших денег. Вот я и думаю: если бы весь этот труд и средства обратить на полезные дела, как можно было бы улучшить жизнь человеческую! Если б втолковать немцам, — дескать, им есть прямой расчет из всех средств, что идут на войну, выделить мелкую сумму на приобретение веревки для петель Гитлеру, Круппу и прочим, кто войну затеял, а все остальное обратить на строительство домов для бездомных, заводов для безработных, на хлеб для голодных. Они, конечно, рано или поздно это поймут, да только когда мы им это на кулаках растолкуем… Собственно, с чего я начал? Я ж вам хотел что-то сказать. Да, вспомнил! Я человек мирный, войны не люблю, поэтому и останусь после войны в армии…

6

Серегин остервенело — даже в коленке хрустнуло — тряхнул ногой. От подошвы оторвался и шурша покатился вниз большой ком грязи. Нога сразу стала непривычно легкой. Он уперся ею в корневище и замахал другой ногой. Но грязь упорно не стряхивалась. Пришлось сделать из ветки «чистик».

Склон был настолько крут, что опадающая листва не удерживалась на нем, почва была голая, и ничто не мешало ей налипать на сапоги пудовыми комьями. Мало того, что эти комья гирями висели на ногах, — они не давали возможности твердо ступать, упереться, нога превращалась в тяжелую, неуклюжую култышку. И через каждые три-четыре шага надо было останавливаться, чтобы очистить сапоги да, кстати, и немного отдышаться.

В одну из таких остановок Серегин ехидно спросил пыхтевшего по соседству лейтенанта:

— Так, говорите, для альпиниста такая горка не препятствие?

— Чорта едва! — яростно ответил лейтенант. — Альпинист, он с какой почвой дело имеет? Камень — все равно что асфальт, а лед и снег — это не хуже паркета! В худшем случае — альпийский луг, всякие эдельвейсы и ромашки — это ж ковер! Давайте сюда альпиниста с его тяжелыми башмаками на шипах — и он пристанет к этой горе, как муха к липучке! Нет, только многострадальная пехота способна преодолевать такие препятствия. Обидно, что это никак не учитывается, — хоть бы нашивки ввели за пролитие пота. Да в крайнем случае хоть бы заметку в газете дали: сегодня лейтенант такой-то совершил героическое восхождение на грязевую горку. Присутствовавший при этом наш корреспондент задал отважному грязелазу ряд вопросов…

— Во-первых, я совсем не замечаю у вас скромности, — заметил Серегин, — а во-вторых, вы еще не совершили восхождения. Но так и быть, когда вы влезете на вершину, обещаю дать об этом информацию для ближайшей стенной газеты.

— Хорошо, но имейте в виду: если у вас есть вопросы, задавайте их сейчас. На вершине я не смогу вам отвечать: у меня все лицо будет залеплено грязью.

— Посмотрим, посмотрим, — сказал Серегин, — вы лезьте. — И сам энергично подтянулся, держась за ветку.

В тишине леса, нарушаемой лишь их шумным дыханием да шорохом ветвей, послышался еще один звук, прерывистый и низкий, как гудение басовой струны. Они подняли головы. Низко над горами пролетала девятка «юнкерсов».

— На Туапсе пошли, — сказал лейтенант. — Вот, сволочи! Там уж и бомбить нечего: одни развалины остались.

На вершину выбрались такими измученными, что даже курить не хотелось. С обрыва они увидели петлю потока и заводь, от которой начали восхождение; определили, куда им надо спускаться. Лейтенант показывал Серегину будто бы хорошо видимые отсюда дорогу на перевал и самый перевал, но Серегин увидел только полого поднимающиеся холмы и вдалеке — гору, над которой висело маленькое светлое облачко. Созерцая этот мирный солнечный пейзаж, они услышали, как далеко за горами гневной скороговоркой забормотали зенитки, как тяжело завздыхала колеблемая взрывами земля.

Не задерживаясь на горке, путники спустились в долину и там устроили небольшой отдых. В молчании съели по бутерброду, запили водой, которая оказалась в фляжке запасливого лейтенанта. В воздухе опять загудело. «Юнкерсы» возвращались.

— Слушайте, лейтенант, ведь их было девять? — возбужденно спросил Серегин.

— Девять, — ответил лейтенант, поднимая голову. — Сбили! — радостно закричал он. — Двух сбили. Ай молодцы зенитчики!

Они вскочили на ноги.

— Пошли, пошли! — заторопился Серегин.

— Пошли! — охотно согласился лейтенант. — Не помню, где-то читал я стихи: «Прогоним усталость, забудем отсталость, еще половина за нами осталась». Даже меньше половины. На все согласен, только чтоб больше на такие горы не подыматься.

— Да неужели мы такие несчастные, что опять дороги не найдем? — возмутился Серегин. — Должна же быть на свете справедливость. А то буду жаловаться!

Но жаловаться не пришлось: поток ни разу не преградил им дороги, лишь в одном месте он подступал близко к горам, и путники прошли метров тридцать, продираясь сквозь чащу. Однако в конце концов им надо было искать переправу, потому что дорога на перевал проходила по другому берегу.

Серегин усомнился, не напрасно ли они лазали по горам. Лейтенант успокоил:

— Это ж горная река! Девятнадцать бродов, конечно, найти невозможно, а один, чтоб с камешка на камешек перепрыгнуть, всегда найдется.

Походив по берегу, они действительно нашли такое место. По валунам, между которыми лениво бежали боковые струи потока, они добрались до «камешка», с которого надо было прыгать. Многотонная, почти кубическая глыба слегка нависла над потоком. Напротив, метрах в двух, лежал древний валун с круглой, окатистой верхушкой. Мокрый валун был пониже глыбы, так что прыгать приходилось сверху вниз. А между ними, стесненный их близостью, стеклянно выпучился поток, настолько стремительный, что казался неподвижным. Он даже умолкал в этой маленькой стремнине и, лишь снова вырвавшись из нее, шумно плевался клочьями пены и брызгами.

Взглянув с глыбы на застывшую струю потока, Серегин почувствовал, как под ложечкой у него похолодело. Он вспомнил рассказ шофера об утонувшем боцмане и теперь поверил ему без всяких сомнений: спастись из этой бешено мчащейся воды было, конечно, невозможно. Он понял, что боится, и твердо решил прыгать первым.

— Разрешите, товарищ старший лейтенант, — услышал он вдруг голос попутчика. — Сейчас исполним полет без сетки. Желающим — вход бесплатный, красноармейцам — скидка.

Лейтенант говорил бодрым, веселым тоном, но Серегин понял, что и ему боязно.

— А почему это вы настраиваетесь? — спросил он. — Первым буду прыгать я.

— Почему — вы?

— Хотя бы по старшинству, — сказал Серегин.

— Как раз наоборот: я, как младший по званию, и должен первым прыгать.

— Ну, какие тут могут быть чины, — возразил Серегин, забыв, что минуту назад сам говорил о старшинстве. — Посторонитесь, пожалуйста.

— Падайте сразу на камень, чтобы не поскользнуться, — посоветовал лейтенант.

Серегин отошел на самый край глыбы, мысленно размерил расстояние, глубоко втянул в себя воздух и решительно бросил вперед ставшее совсем невесомым тело.

Еще во время прыжка, увидев летящий навстречу валун, Серегин понял, что прыгнул хорошо и не промахнулся. Он приземлился обеими ногами; не удержавшись, упал на грудь и слегка ушиб коленку.

Так же удачно совершил «полет» и лейтенант. Через минуту они уже прыгали по камешкам, удаляясь от неприятного места.

— Ну, и натерпелся же я страху, — после долгого молчания сказал лейтенант. — Да и вы, наверно, набрались новых впечатлений?

— Набрался, — чистосердечно признался Серегин.

7

Начало дороги на перевал поражало обилием грязи. У подножия холма, на который круто поднималась дорога, разлилась огромная лужа. У южного берега ее сиротливо, будто потерпевшая кораблекрушение, стояла груженая полуторка, утонув выше осей. Жидкая грязь, покрывавшая дорогу, вливалась в лужу неторопливой широкой рекой. В двух шагах от ее устья высился на бугорке шалаш регулировщика. Хозяин шалаша, сивоусый краснолицый мужчина с выдающимся клинообразным носом, сидел без шапки на скамеечке и явно наслаждался хорошей погодой и полным отсутствием работы. Увидев подходивших офицеров, он встал. Шапку он надеть не успел, и легкий ветерок шевелил его редеющие на макушке седеющие волосы. Из шалаша доносился богатырский храп.

— Что это у вас так тихо? — спросил Серегин.

— С ночи никакого движения нет, — объяснил регулировщик — куда-а, все позалило! С час назад пошел на гору вездеход. Так он сюда добрался еще до дождя, а тут чинился долго. Повез продукты на перевязочный. Да еще капитан верхом с той стороны приехал, а так — никакого движения.

Он рассказывал очень охотно, глядя на Серегина добрыми глазами из-под выжженных солнцем кустистых бровей. Но вдруг по лицу регулировщика пробежала тень. Он переступил с ноги на ногу и спросил, пытливо глядя на Серегина:

— Товарищ старший лейтенант, разрешите спросить: а вы как же сюда добрались?

— А мы на подводной лодке, — весело сказал лейтенант.

— Мы шли пешком, по горам, — ответил Серегин.

— По горам? — недоверчиво спросил регулировщик. — Да разве ж там есть дорога?

— Мы без дороги.

— А, ну ясно, без дороги, — глядя в сторону, неожиданно согласился регулировщик. — Да вы садитесь, отдыхайте, небось заморились.

Он отошел от скамеечки, засуетился, усаживая офицеров. Они сели, а регулировщик нырнул в шалаш. Богатырский храп оборвался, потом послышалось какое-то шуршанье, шопот, регулировщик торопливо вышел и, не глядя на сидящих офицеров, скрылся за растущими возле шалаша кустами, а в шалаше кто-то смачно, до хруста в челюстях, зевнул, и затем у входа появился угрюмый боец с винтовкой в левой руке. Мрачно откозыряв офицерам, он стал как часовой, недовольно глядя на белый свет. На щеке у него ясно отпечатался конец хлястика и пуговица.

Путники не успели сделать и двух затяжек, как вдруг появился капитан без шинели. Из-за его спины выглядывал регулировщик.

— Предъявите ваши документы, — сухо произнес капитан.

Серегин сразу сообразил, в чем дело.

— Вот теперь докладывайте, куда вы дели подводную лодку, — шутливо сказал он лейтенанту.

Однако капитан на шутку не отозвался. Он очень внимательно изучал их удостоверения и спросил лейтенанта:

— Вы давно в этой дивизии служите?

— Три года.

— Ну-ка, пригласи капитана, — сказал капитан регулировщику, не возвращая удостоверений.

Через минуту в сопровождении регулировщика неизвестно откуда появился еще один капитан, тоже без шинели.

— Стрюков! Ты как сюда добрался?! — воскликнул он, увидев лейтенанта.

— По суворовскому рецепту, товарищ капитан, — весело ответил лейтенант, — пешим ходом.

— Так это ваш? — уже мягко спросил первый капитан, видимо комендант переправы.

— Наш, наш!

Регулировщик заулыбался ничуть не сконфуженно, а, наоборот, всем своим видом показывая, что он службу знает и, в случае чего, опять поступит так же. Угрюмый боец тоже слегка посветлел и исчез в шалаше. Богатырский храп раздался оттуда сию же секунду, и у Серегина даже мелькнуло подозрение: не заснул ли угрюмый боец стоя?

— У тебя что? — спрашивал между тем капитан у лейтенанта.

— Пакет.

— Ну, давай.

Капитан вскрыл пакет.

— Тебе тащиться через перевал незачем, — сказал он. — Здесь отдохнешь, а потом возвратишься на попутной. Понятно?

— Понятно, товарищ капитан, — совсем весело ответил лейтенант.

— Значит, не придется нам дальше вместе шагать, — сказал Серегин, — а жаль! До свиданья, товарищи!

— Да что ж вы так спешите! — воскликнул лейтенант. — Отдохните хоть немного.

— Не могу, у меня срочное задание.

— Если вы пойдете сейчас напрямик, тропочкой, — сказал комендант, — то через часок нагоните вездеход и сможете на нем доехать до перевала. В скорости вы, правда, не выиграете — у него мотор барахлит, а ноги сбережете.

— Спасибо, — сказал Серегин и, еще раз откозыряв, зашагал по грязи в гору.

Он шел, не оглядываясь, но, когда дорога сделала первую петлю, увидел внизу «скрытый раньше кустами я деревьями блиндаж коменданта и офицеров, стоявших у блиндажа. Лейтенант помахал Серегину рукой, и Серегин ответил ему тем же.

Солнце уже стояло высоко и хорошо пригревало землю, хотя воздух и оставался свежим и прохладным. Над склонам и дорогой поднимался легкий дымок. Должно быть, от этого очертания окрестных холмов казались удивительно мягкими. Обманутая почти весенним теплом, на обочинах дороги пробивалась молодая, яркая травка. Серегин старался ступать туда, где травки было побольше, чтобы не так налипало на подошвы. По самой дороге итти было невозможно: глубокая вязкая грязь стаскивала с ног сапоги. Он спохватился, что забыл спросить, где же будет тропочка, но тропочка вскоре сама себя показала. Она отделилась от дороги, как ветка от ствола, и потянулась напрямик вверх — туда, где над сияющей в блеклом небе вершиной недвижно застыло светлое облачко.

Долго карабкался по этой тропочке Серегин, задыхаясь и обливаясь потом, а облачко все так же недостижимо светлело вдалеке.

Постепенно солнце потускнело, потом совсем скрылось. Стало холодней. Дорога шла уже не по голым холмам, а лесом. Серегин очень удивился, сообразив, что грязносерый плотный туман, заволакивающий дорогу и лес, это и есть то самое светлое легкое облачко, которое он видел из долины. Вместе с тем его обрадовал этот туман, — значит, перевал близок. Однако долго еще пришлось шагать, прежде чем он различил в тумане большую серую палатку. Это и была высшая точка перевала; Серегин знал, что на ней расположен пункт полевого госпиталя. Палатка стояла в стороне под деревьями, а у самой дороги на лужайке горел костер, вокруг которого грелись пять бойцов. Рядом стоял вездеход с разобранной гусеницей.

Серегин постоял у костра, покурил в тепле и решил, что надо быстрей итти дальше. На перевале холодно, сыро; никаких признаков жилья, кроме палатки для раненых, не было видно, и отдыхать негде.

Уже начинало смеркаться. Молчаливый лес задумчиво стоял вдоль дороги.

Начался спуск, мощенный уложенными в ряд тонкими стволами деревьев. Стволы были покрыты грязью, играли под ногами. Ступать приходилось наудачу, рассчитывать каждый шаг было некогда.

С большим огорчением Серегин почувствовал, как в один, а потом в другой сапог просочилась холодная вода.

Спуск между тем становился все круче. Ожидалось, Что вот-вот покажется равнина, но дорога делала новую петлю — и опять под онемевшими ногами колебался тонкий настил и хлюпала жидкая грязь, и опять Серегин всматривался в темноту, надеясь увидеть конец перевала.

Наконец за одним из бесчисленных поворотов, где-то впереди и внизу, мелькнул огонек, рядом с ним другой, третий. Вскоре уже множество прихотливо разбросанных огней засветилось впереди. Серегин, который давно не видел ночью незамаскированный огонь или незашторенное окно, «невольно прибавил шаг, хотя, казалось, на это уже не было никаких сил. Оши приближались, и можно было уже различить, что это костры, вокруг которых толпилась бойцы. Спуск прекратился. Серегин сбился с дороги и пошел наугад к одному из костров.

— Здравствуйте, товарищи, — обратился он к группе солдат, стоявших у костра. — Что за часть?

— А вы кто такой? — спросил у него высокий боец в ватнике и черной капелюхе.

Серегин протянул ему удостоверение и про себя решил, что не сделает» ни шагу дальше.

— Мы — морская пехота, — сказал боец, возвращая Серегину удостоверение.

— А кто у вас командир? — угадывая ответ, спросил Серегин.

— Подполковник Остриков, — ответил боец.

— Куда же вы направляетесь?

— Пока в Михайловку. Здесь переночуем, а утром двинем через перевал.

Штаб армии, перебрасывая морской батальон, сам того не зная, сыграл с корреспондентом Серегиным злую шутку. Завтра утром придется вместе с этим батальоном маршировать туда, откуда пришел. Выходит, «напрасно он шагал сегодня с самого утра до позднего вечера, почти без отдыха и голодный. Выходит, что он без всякой надобности, просто так, прогулялся через перевал. Было от чего обозлиться на столь нелепое стечение обстоятельств. Можно было и посмеяться, хотя бы и горько, над своим комическим положением. Но Серегин настолько устал, что уже не был способен ни злиться, ни смеяться, и покорно сказал бойцу:

— Так я здесь с вами перекочую.

Боец в ватнике и черной капелюхе оказался вовсе и не бойцом, а лейтенантом, командиром батареи. Ординарец постлал ему и Серегину не то попону, не то орудийный чехол. Бойцы усаживались в кружок вокруг жарко дышащего костра.

Старшина выдал всем по большому куску ржаного хлеба, густо посыпанному сахаром. Проглотив этот кусок, Серегин еще больше захотел спать, но, помня о предстоящем переходе, заставим себя разуться, высушить и размять пропитанные грязью портянки и снова обуться. Только после этого он накрылся плащ-палаткой, поджал ноги, чтобы не сгорели сапоги, и уснул мертвым сном, не обращая внимания на мелкий, но частый дождь.

8

Утром Серегин увидел неширокую долину, по которой передвигались группы моряков. Возле дороги стоял приземистый сарай, в него поминутно входили и выходили. Очевидно, в сарае находился командир батальона. Посчитав необходимым явиться к Острикову, корреспондент направился к сараю и очутился возле него как раз в тот момент, когда из сарая вышла группа офицеров. Впереди шел мужчина лет сорока пяти, с белеющими висками и хорошо выдубленным ветром и соленой водой лицом. Серегин понял, что это и есть подполковник Остриков.

Выслушав Серегина, кто он и зачем прибыл, Остриков сказал:

— Очень приятно! Только сейчас какие же материалы, когда все на ходу? Придем на место, тогда, пожалуйста, что было — все расскажем.

И, признав на этом разговор с корреспондентом исчерпанным, зашагал по направлению к перевалу неожиданно легким, юношеским шагом. За Остриковым двинулись другие офицеры, а за ними и корреспондент.

Вероятно, моряки знали кратчайшие пути через перевал. Они шли совсем не той дорогой, какой добирался сюда Серегин, лезли все время на кручи и преодолевали их с веселым ожесточением. Корреспондент скоро отстал от подполковника и шел теперь в массе моряков, которые были тяжело нагружены оружием и боеприпасами. День выдался ясный, теплый, и едва колонна втянулась в лесную тропу, как в воздухе надоедливо заныл немецкий самолет-разведчик «фокке-вульф».

Большое дело — коллектив. Проснувшись утром, Серегин с ужасом думал о том, что ему придется снова итти через перевал: ноги были будто чужие, все тело ныло-и болело от усталости и плохо проведенной ночи. Ему казалось, что он не в силах будет подняться на самый ничтожный пригорок, а вот все шли — и он шел, цеплялся за ветки, как и все, влезал на кручи… Шагая уже по ту сторону перевала, он встретил начальника политотдела. Бригадный комиссар ехал на рыжем дончаке в сопровождении ординарца и глянул на корреспондента еще более строгими глазами, чем обычно.

На привале Серегин развил — кипучую деятельность. По его просьбе Остриков вызвал нужных людей, поручил им дать корреспонденту все необходимые материалы. Начальник штаба и командиры рот взялись за перья, и вечером Серегин мчался в редакцию на попутной машине, увозя статьи о штурме укрепленной вершины, о встречном бое в горно-лесистой местности и на редкость обильную информацию.

Срочное задание было выполнено.

 

Глава пятая

1

Дожди шли непрерывно. Набухшая почва уже не могла впитывать в себя влагу. Дождевые капли, перешептываясь, торопливо сбегали в низины, выемки, овражки, устремляясь оттуда в ущелье, где полноводные, бушующие потоки с глухим ревом мчались на равнины, сметая на своем пути препятствия. А в начале января над горами разразилась гроза, настоящая летняя гроза, с ливнем, молниями и громовыми раскатами, которые сперва были приняты за взрывы бомб. Между тем по руслам лесных дорог стекались к передовой пополнения и новые части. Теперь уже всем было ясно, что готовится наступление.

На-передовой особенно страдали от дождей… Они заливали блиндажи и окопы, бойцам негде было обогреться и обсушиться. Была напечатана специальная листовка о том, как бороться с водой и устраивать дренаж в окопе и блиндаже, но листовка мало помогла, потому что вода сочилась из стен окопов.

В плачевном состоянии находились дороги. В течение лета и сухой осени почва на военных дорогах миллионами ног, колес и копыт была столчена и стерта в настолько мелкую пыль, что приобрела все свойства жидкости: плескалась под ногами, разбегалась резвыми бурунчиками от быстро движущихся колес и даже, казалось, способна была испаряться, не уменьшаясь, однако, при этом в количестве. С наступлением дождей ноги, колеса и копыта сделали из этой пыли и дождевой воды крутой замес, лотом жидкий, а вскоре дороги стали непроезжими и даже непроходимыми: машины в них увязали, лошади, отощавшие на веточном корме, не в силах были передвигаться даже без груза.

И вот по горным тропам к бойцам передовой потянулись вереницы носильщиков. В вещевых мешках они носили хлеб и патроны, крупу и гранаты. Для мин и снарядов делались специальные переметные сумки, в которые умещалось по две мины: одна на груди, другая на спине. Специальные команды носильщиков не успевали оборачиваться, — приходилось снимать для этого и бойцов с передовой. Иногда на передовой оставалась половина постоянного состава, а другая половина работала на переноске боеприпасов. В начале января из Закавказья прибыло несколько ишачных транспортных рот. Маленькие серенькие ишачки, снабженные специальным вьючным снаряжением, как-то ухитрялись ходить по грязи горных дорог и были очень неприхотливы. Но если ишачок падал в пути, он захлебывался в грязи.

В таких неимоверно трудных условиях готовилось и было подготовлено наступление.

В редакции тоже с нетерпением спрашивали: «Когда же?», ругали погоду и часто поглядывали на небо. Серегин же поглядывал и на небо, и на соседний дом, но ни там, ни здесь не видел проблесков и только вздыхал от огорчения. Все занижались предсказаниями, особенно Марья Евсеевна, которая, бывая по долгу службы в полевом банке и на почте, каждый раз приносила «абсолютно точные» сведения о сроках наступления. Главный стратег редакции Тараненко, который прибыл из госпиталя и ходил с «деревянным адъютантом», посмеивался над Марьей Евсеевной, а на вопросы отвечал многозначительным молчанием, но, видимо, и сам ничего толком не знал. Однажды он, оставшись наедине с Серегиным, спросил:

— Слушай, старик, ты после того, как ушел из госпиталя, где был?

— Как — где? — не понял Серегин.

— Ну, куда ты ходил или ездил?

— Был по заданию редактора в батальоне Острикова. А что?

— А где батальон находился?

— Я его встретил на марше, а потом он стоял в Михайловке… Да что случилось?

— Бригадный сделал замечание Макарову, что сотрудники редакции отсиживаются в госпиталях и под перевалом, а на перевал ленятся ходить.

Серегин даже не нашелся, что сказать, настолько несправедливо-обидным показался ему этот упрек. Но, припомнив все, он понял, что у бригадного могло сложиться такое впечатление. Утром он видел корреспондента в госпитале, а на другое утро встретил его у подножия перевала. И, конечно, бригадный не мог предположить, что корреспондент за эти сутки успел пройти за перевал и вернуться обратно. Серегин хотел рассказать Тараненко все, как было, но раздумал и хмуро ответил:

— В госпиталь я заезжал по заданию редактора и задание выполнил.

— Ну, не огорчайся, старик, — сказал Тараненко, — редактор так бригадному и ответил. Не всегда хорошо попадаться на глаза начальству, особенно такому строгому, как бригадный. Учти это на будущее и собирайся в командировку.

— А что, ты уже знаешь срок? — оживившись, спросил Серегин.

Тараненко покачал головой.

— Я не совсем уверен, что его знает и сам командующий.

— Ну как это может быть?

— А очень просто: может, сидит сейчас и ждет, когда из Москвы скажут: «Начинай!» Ведь наше наступление — не само по себе, а, наверно, связывается с действиями на других участках.

— Какое ж мне тогда задание?

— Поедешь в гвардейскую дивизию и будешь ждать. Когда начнется, должен взять информацию о первом дне наступления и галопом мчаться в редакцию. Самое главное — помни, что редакции нужен оперативный материал.

2

Наутро, проснувшись, все увидели, что на дворе крепкий морозец, а с неба срывается редкий снежок. Это было принято как дополнительная примета того, что теперь-то наступление должно начаться немедленно. Серегин заторопился, потоку что путь предстоял немалый. К ночи он добрался до политотдела дивизии, заночевал там, а утром пошел на временный командный пункт. Холодный ветер пощипывал щеки, подковки сапог бодро ступали по отвердевшей земле. Под тонким слоем снега зеленела трава, захваченная врасплох морозом. Тропинка, исхоженная тысячами ног, круто поднималась в гору. И чем выше взбирался по ней Серегин, тем сильнее охватывало его очарование зимнего леса. Каждая ветка, каждый сучок, каждый еще не опавший лист были украшены густой, пышной бахромой инея. Он одел деревья лохматыми иглистыми гирляндами. Разгоряченный ходьбой, Серегин, одолев подъем, стал по-мальчишески, губами, собирать иней с веток, чтобы утолить жажду. На него повеяло едва уловимым запахом свежести. Легкие, пушистые облака, висевшие над горами, вдруг раздвинулись, сквозь них проглянуло солнце, и лес ожил, заискрился, заиграл чудесными радужными цветами.

Но вот в солнечную тишину вплелся воющий, заунывный звук. Постепенно он становился все явственней и гуще, и вскоре показалось раздвоенное туловище и желтые крылья немецкого разведчика, шныряющего между облаками. Мотор гудел нервно и зло, разведчик метался из стороны в сторону, как хищник, встревоженный присутствием охотника.

Штаб дивизии поместился в домике лесного хозяйства, в маленькой лощине, огражденной со всех сторон горами. Видно, раньше в домике уже базировалась какая-то часть, потому что в большой комнате были сооружены нары в два яруса. На верхних, лежа, работали офицеры штаба, внизу была толчея: дверь поминутно открывалась и закрывалась, впуская и выпуская связных и офицеров.

Серегин разыскал заместителя командира дивизии по политчасти подполковника Березкина — рослого румяного мужчину с пшеничными усами, — представился ему и спросил, что известно о сроках наступления. Подполковник пожал плечами, сказал, что приказа ждут с минуты на минуту, и посоветовал вооружиться терпением.

К вечеру подошло еще несколько офицеров, представителей от группы, от штаба армии, от политотдела. В комнате стало тесно. Коптилки, при свете которых работали штабисты, от недостатка кислорода горели синеватым чахоточным огоньком. Кто-то предложил итти в полки, и все согласились, что лучше ожидать приказа там, поближе к событиям.

Лунный свет процеживался сквозь легкие облака и морозный туман. В этом неверном освещении мохнатые горы, обступившие лощину, и цепенеющие в ночной тиши деревья казались призрачными. Представители шли гуськом вслед за связным. Шли в молчании, только подошвы сапог стучали по обледенелой дороге да изредка кто-нибудь спотыкался о мерзлую кочку. Раза три пришлось переходить по скользким жердочкам через ручей, вдоль которого уже наросли хрустящие звонкие закраины. Миновав широкую, изрытую воронками поляну и войдя в густой лес, офицеры увидели впереди огни костров. Это и был гвардейский полк, отдыхавший перед маршем на исходный рубеж.

У поворота в глубокое тесное ущелье стоял на пригорке рубленый домик, в котором находился штаб. Командир полка подполковник Шубников сидел у железной печурки и сушил портянки. У него был терпеливый вид кузнеца, ожидающего, когда нагреется поковка. Вероятно, он отдал уже все необходимые — приказы и доверял своему штабу и командирам батальонов, потому что был совершенно спокоен, свободен и охотно рассказал Серегину о боевых задачах полка: предстояло прорвать оборону противника в горах и овладеть населенным пунктом. Полк должен был развивать наступление, не тратя времени на окончательное подавление узлов сопротивления. Достаточно было их блокировать. Выйти на исходный рубеж приказано в ноль тридцать.

Сообщив все это корреспонденту, Шубников пощупал портянки, висевшие на дверце короба, нашел их достаточно сухими и стал обуваться неторопливо, но сноровисто. Розовый отсвет от печки ложился мягкими бликами на коротко стриженные седеющие волосы подполковника, на его прямой нос и крутой подбородок с ямочкой.

Батальоны длинной колонной потянулись мимо потухающих костров на крутую горную тропу. Снежок на этом южном скате днем, под лучами солнца, таял, к ночи тропа обледенела, поэтому итти было очень скользко. Недалеко от Серегина упал боец, несший — минометную плиту. Плита зазвенела, боец шопотом облегчил свою душу. Ему, так же шопотом, откликнулся другой боец, задетый, вероятно, плитой при падении. Потом Серегин сам упал и некоторое время карабкался на четвереньках, не находя опоры для ног. Вокруг слышалось тяжелое, натруженное дыхание десятков людей, топот ног, глухое побрякивание снаряжения и оружия.

К счастью, подъем скоро закончился. По гребню горы итти было легко. Снежок поскрипывал под ногами так звонко, будто здесь двигалась не пешая колонна, а ехал длинный обоз с немазаными колесами. Серегин давно потерял из виду подполковника и шел где-то у середины колонны.

Но вот колонна остановилась. Командиры стали разводить батальоны. Луна уже давно зашла, впереди во мгле смутно угадывалась гора. Серегину казалось, что на этой горе немцы и что они сейчас пристально всматриваются в темноту. Вдруг там что-то вспыхнуло, туманное небо озарилось мертвенным лунно-желтым светом. На его фоне отчетливо, будто нарисованные тушью, выделились каждое дерево на торе, каждая веточка на дереве.

Через несколько секунд свет погас. Тишину прошила длинная строчка пулеметной очереди.

— Беспокоится немец, — заметил простуженный бас рядом с Серегиным.

— А что, думаете, догадывается? — спросил корреспондент.

— Нет, зачем же. Это у него вообще привычка такая: ночью он обязательно ракеты пускает и наугад постреливает. Боится, чтобы его врасплох не застали, — рассудительно пояснил боец и после минутной паузы добавил: — А впрочем, может, и догадывается.

Кое-где зажглись под деревьями костры. Серегин подошел к ближайшему, поздоровался с сидевшими вокруг него бойцами. Ему ответили дружелюбным хором и потеснились, давая место. Он протянул озябшие ноги к огню.

— Вы не из штаба армии, товарищ старший лейтенант? — спросил Серегина сосед, помешивая веточкой угли в костре.

— Нет, я из редакции, — ответил Серегин. Взглянув на соседа, он увидел петлицы лейтенанта. — А вы кто?

— Я командир седьмой роты, гвардии лейтенант Зарубин, — сообщил сосед. — Значит, с нами наступать будете?

— Да, конечно, — торопливо ответил Серегин. Он решил, что надо поговорить о предстоящем бое, узнать настроение Зарубина и его бойцов. — Вот дождались, наконец, наступления.

Но Зарубин не склонен был развивать эту тему.

— Вы в Баку до войны не бывали? — спросил он Серегина. — Что-то мне кажется, будто я вас встречал.

— Не бывал, А вы из Баку?.

— А как же! — ответил гвардии лейтенант таким тоном, будто для него было бы чрезвычайно странным предположение, что он не из Баку, а из другого города. — Родился, правда, в Воронежской губернии, а вырос и учился в Баку. Оттуда и в армию пошел…

Он опять стал размешивать веточкой костер, глядя, как хворост из черного становится светло-красным, будто откованным из раскаленного железа, потом рассыпается легким беловатым пеплом. Лицо у гвардии лейтенанта было цыгановатое: нос с горбинкой, не то карие, не то черные живые глаза, туго натянутая на скулах смуглая кожа.

— Ну вот, — сказал лейтенант, дружелюбно посматривая на Серегина, — теперь, кажется, начнется… Покинем мы свои насиженные места в горах и пойдем вперед. Хватит!

— Да, да, — задумчиво протянул Серегин, — давно пора!

Кто-то из лежавших неподалеку бойцов негромко рассказывал о кубанских плавнях, а у соседнего костра два голоса тянули песню о кочегаре.

Серегин вспомнил глухое, удаленное от переднего края селение Н., в котором располагалась редакция, вспомнил товарищей, Галину, все, что в этом лесном уголке уже стало привычным, и настороженно-тревожное чувство охватило его. «Где мы все будем завтра? — подумал он, наблюдая за костром. — Где окажется редакция? Где будет Галина?» Вместе с тем Серегин ощутил глубокую, волнующую радость близкого наступления, и эта радость вдруг захлестнула его теплой волной, сразу отодвинула воспоминание о Галине, наполнила сердце новым ощущением светлого счастья.

— О чем задумались, товарищ корреспондент? — перебил его мысли лейтенант Зарубин.

— Так, о разном, — ответил Серегин.

— Перед боем мы все думаем о разных делах, — философически заключил лейтенант.

— Командира роты к комбату! — прокричал, вынырнув из-за куста, связной.

Гвардии лейтенант вскочил и исчез в темноте. «Скоро начнется», — подумал Серегин, и ему показалось удивительным, что бойцы могут слушать смешные истории, беззаботно смеяться перед боем, который многим из них будет стоить жизни. Он считал, что все должны быть настроены более торжественно и серьезно. Ведь человеку о многом следует подумать в такие минуты. Но потом, прислушиваясь к голосам бойцов, продолжавших неторопливый рассказ, вглядываясь в их оживленные лица, озаренные красноватым пламенем костра, Серегин скорее сердцем, чем рассудком, понял, что все связанное с предстоящим боем ими передумано и скрыто в сокровенные глубины души и что встречают они бой, как и полагается русским солдатам: без страха, мужественно и спокойно.

4

Гвардии лейтенант возвратился и поднял роту. Костры забросали снегом. В молчании и тишине стали одолевать еще один подъем на гору. Подъем оказался коротким. Вскоре Серегин нащупал ногами ступеньки и, поднявшись по ним, очутился в ходе сообщения. Небо вдруг вспыхнуло. Серегин отчетливо увидел неровные края траншеи, шедшего впереди гвардии лейтенанта в армейской капелюхе, ажурное сплетение веток высоко над траншеей.

Ракета погасла, и ночь снова покрыла горы черным, плотным колпаком.

Судя по тому, что все разговаривали только шопотом и никто не курил, Серегин догадался, что вражеские позиции совсем близко. Привалившись грудью к брустверу, он всматривался вперед до боли в глазах, но ничего, кроме ближайших деревьев, не видел. Дальше все было завешено зыбкой, бесформенной пеленой, на которой возбужденное воображение могло вышить любые узоры. Через несколько минут Серегину показалось, что он видит ползущих между деревьями людей. Он зажмурился, тряхнул головой, но люди все ползли и виднелись уже явственно. А гвардии лейтенант будто и не видел их. Серегин уже собирался крикнуть «Немцы!», когда Зарубин сказал ему: «Наши саперы возвращаются». Потом потянул Серегина за рукав, и они влезли в тесный блиндаж.

— Покурим, — сказал Зарубин, — а то теперь не скоро придется…

Грея ладони огоньком папиросы, Серегин жадно затягивался дымом, казавшимся особенно вкусным. Гвардии лейтенант тоже курил взахлеб. Цыгарка поминутно освещала его блестящие черные глаза, отражаясь в них красными точками, горбатый нос и надвинутую на брови шапку. Сделав последнюю затяжку, он посмотрел на часы, бросил окурок и придавил его сапогом.

— Ну вот, — сказал он, — ждать уже недолго осталось. Великое дело — цыгарка!

Начало светать. Ночная мгла растворялась. Окружающие предметы — щель траншеи, фигуры бойцов, редкие деревья перед окопами — медленно проявлялись, как изображение на старой фотобумаге. Не хватало красного света, но и он появился в виде стремительно взлетевшей над деревьями ракеты. В ту же секунду позади раздались негромкие выстрелы минометов. Гвардии лейтенант, оглядев бойцов, крикнул: «За Родину! За Сталина!» — и легко вспрыгнул на бруствер. Серегин, царапая носками сапог осыпающуюся стенку траншеи, последовал за ним. Впереди него уже бежал усатый боец.

Еще сидя у костра, Серегин размышлял о том, где надо находиться корреспонденту во время наступления. Логически рассуждая, самым лучшим местом было НП полка. Оттуда руководили боем, туда стекались все сведения о ходе наступления. Только там он мог получить все необходимые ему материалы. Однако, придя к такому выводу, Серегин понял, что он уже не может уйти из роты после того, как бойцы узнали, что он — корреспондент армейской газеты. Больше самой смерти он боялся, что кто-нибудь может заподозрить его в трусости. Так как он был не просто Серегин, а представитель редакции, такое подозрение положило бы пятно и на газету. И это соображение сразу заставило Серегина отбросить всякие сомнения в том, правильно ли он поступает. Он решил быть в роте, по крайней мере в начале наступления, и держаться гвардии лейтенанта, как опытного офицера, знающего что надо делать в бою.

Лес, минуту назад еще цепеневший в сонном молчании, клокотал звуками боя. Глухие разрывы мин, пулеметные и автоматные очереди, визг осколков и свист пуль сливались для неопытного уха Серегина в один грозный гул. Он бежал изо всех сил, стараясь не отставать от гвардии лейтенанта, и также размахивал пистолетом. Отчаянно стучавшие немецкие автоматы вдруг стали захлебываться, бойцы впереди закричали «ура». Гвардии лейтенант прыгнул в немецкую траншею, где уже шла рукопашная схватка. Серегин свалился туда же и почти натолкнулся та немца. Враг стоял, прижавшись к стенке траншеи. Зубы его были оскалены, он в упор смотрел на Серегина и шарил левой рукой под автоматом, меняя обойму. Серегин поднял пистолет, но не успел нажать курок: из-за поворота траншеи стегнула автоматная очередь. Немец выронил обойму и упал, будто кланяясь в ноги корреспонденту. Серегин перепрыгнул через труп и побежал по траншее дальше. Впереди он увидел широкую спину Зарубина.

— Кузин! Кузин! — кричал гвардии лейтенант. — Гранатами по ходу сообщения! Вперед!

Раздались взрывы гранат. Зарубин удовлетворенно кивнул головой.

— Успех? — спросил Серегин.

— Это еще полдела, — возбужденно ответил Зарубин. — Самый твердый орешек впереди. Ах, как плохо без артиллерии!

Орудия, которые успели подтянуть после того как подмерзли дороги, работали на участке соседнего батальона.

Очистив траншеи боевого охранения, рота двинулась дальше, но была встречена ожесточенным пулеметным огнем. «Орешком», о котором говорил гвардии лейтенант, оказалась укрепленная вершина с круговой системой траншей и дзотов. Все минометы полка били по этой вершине, но их навесной огонь не мог подавить дзоты. Только из пушки можно было бы ударить прямой наводкой в их злобно прищуренные амбразуры. Одну из этих амбразур, падая, увидел перед собой Серегин.

Инстинктивно он спрятал голову за ствол дерева и едва успел прижаться разгоряченной щекой к земле, пахнущей прелыми листьями и снегом, как над головой раздались два резких удара — чок-чок — и на лицо брызнула сорванная пулями кора. Пулеметчик методически простреливал полосу, на которой наступала рота.

Неподалеку от себя Серегин увидел усатого бойца. Он лежал, раскинув руки, уткнувшись лицом в землю. Из-за его неестественно белого уха медленно сползала темная струйка. Серегин обратил внимание на второго бойца, лежавшего ближе к дзоту. Когда свинцовая струя удалялась, боец рывком подтягивался вперед и тотчас опять прижимался к земле. Вдруг он сделал очень озабоченное лицо, поднялся на колени и швырнул противотанковую гранату. После того как она гулко разорвалась, стало так тихо, что слышен был топот ног и тяжелое дыхание бойцов, бежавших к дзоту. Траншеи молчали. Они были покинуты немцами раньше, а дзоты только прикрывали отход.

— Эй, фрицы, выходите! — крикнул боец в черную нору, ведшую в дзот.

В ответ раздалась автоматная очередь.

— А-а-а, так, гады! — крикнул солдат и метнул гранату.

Бой между-тем гремел уже где-то впереди. Очевидно, пока рота Зарубина разгрызала «орешек», части, наступавшие по склонам и ущелью, продвинулись вперед. Это, наверно, и заставило немцев покинуть укрепленную вершину.

Серегин вложил в кобуру пистолет и вынул блокнот. Он узнал и записал фамилию бойца, который швырнул в дзот гранату.

Гвардии лейтенант, подсчитав потери, повел роту под гору, где командир батальона собирал свои силы после боя за вершину. Замполит с забинтованной головой, на которой капелюха, ставшая маленькой, сидела неожиданно ухарски — набекрень, пытался было отослать Серегина к замполиту полка, которому он только что отправил политдонесение, но, узнав, что корреспондент был все время в седьмой роте, сам стал расспрашивать его, а потом рассказал, как дрались другие роты батальона. При этом он несколько раз применил выражение «как вы сами видели», что было очень приятно корреспонденту. Записывая факты и фамилии, Серегин с удовольствием подумал, что ведь это был последний бой за вершину в горно-лесистой местности.

Побеседовав с замполитом, Серегин увидел минометчиков, которые торопливо несли свое тяжелое вооружение, догоняя ушедшую вперед пехоту. Он докинул батальон, чтобы хоть на ходу поговорить с их командиром. Потом встретил раненого лейтенанта и спросил, когда он ранен и что происходит впереди. Лейтенант сказал, что немцы откатываются и, вероятно, бой идет уже в станице Подгорной.

5

Когда Серегин вошел в станицу, бой уже затих. Лишь изредка в отдалении раздавались отдельные винтовочные выстрелы. На улицах было пустынно, но над трубами вились веселые дымки. Уловив занесенный откуда-то ветерком вкусный запах, корреспондент вспомнил, что еще ничего не ел, и почувствовал смертельный голод.

КП полка Серегин нашел с помощью связистов, тянувших туда телефонную линию. В первой половине хаты стояла большая печь, в которой пылал хворост. Перед печью, на низенькой скамеечке, сидела маленькая сгорбленная старушка и чистила мелкую картошку. По ее морщинистому лицу струились слезы. Мальчик лет двенадцати подбрасывал в печку хворост. Молодая женщина с худым, изможденным лицом, которое сейчас лучилось радостью, старательно скоблила большую сковородку. На лавке у стены сидел ординарец Шубникова и еще один боец, вскочившие, когда вошел Серегин. Старушка продолжала прерванный его приходом разговор:

— И все ж время в лесу да в горах, как все одно звери какие бездомные. О господи! А они ж тут, на нашем добре, как паны жили… Настя, брось сковородку, сбегай до Попилихи, попроси у ней масла, а то у нас на донышке осталось, да и горчит. А ты, Петро, возьми макитру да мотнись к Терновым. Скажи, что бабка просит огирькив, да бурых, не для себя — дорогих командиров угостить… Вот так, сыночки, мы и жили под врагом. Поразорил все, аспид проклятый, — повысила старушка голос, мешая слезы горя со слезами радости, — ну, чисто всего лишил. Была у меня захованная кадочка соленья — испоганили. Как мороз ударил, дивлюсь: прутся до нашей хаты четверо або пятеро ночевать. Что я могу зробить? Взяла простыню, одеяла, наволочки — все тряпье, что может для тепла сгодиться, да в воду понамочила, — грейтесь теперь, ироды, думаю. Взошли они, а на кроватях — голые доски. «Не чуяла, говорю, что придете, стирку начала». Вот они с того разъярились, обшарили всю хату, посуду побили, полезли в погреб, тую кадочку нашли, прострелили ее и напакостили. Теперь за солеными огирьками к соседям итти…

Она всхлипнула. Спиральная стружка картофельной кожицы быстрее поползла из ее морщинистых пальцев.

— Пополуднейте чем бог послал, а на вечерю пошукаем, может птицу какую найдем, или яичек, иди мясного. Я ж знаю: станичники кой-какую давность от тех куроедов сховали.

— Да вы, бабуся, о нас не беспокойтесь, — мягко сказал ординарец, — нас же снабжают. Вы о себе думайте.

Старушка испуганно замахала на него:

— Что ты, что ты! Чего нам о себе думать? Мы теперь, как у родной матери, не под Гитлером. И чтоб я в такой великий праздник да не угостила дорогих гостей… освободителей наших… ненаглядных сыночков…

В соседней горнице, где на стенах висели многочисленные фотографии в узорных рамочках, за столом, покрытым измятой, но чистой скатертью, работали над картой Шубников и майор в черепаховых очках.

— Разрешите войти, товарищ гвардии подполковник? — спросил Серегин.

— А-а, вот и пресса появилась! — весело сказал Шубников. — Заходите, товарищ корреспондент, раздевайтесь, здесь тепло. — Он гостеприимным жестом как бы подарил всю комнату Серегину и снова обратился к майору: — Нельзя, ни в коем случае нельзя. Вы же видели местность — голая, как этот стол. Будем ждать, пока подтянется вся артиллерия, а сейчас — окапываться!

Он решительно хлопнул тяжелой ладонью по карте и встал. Серегин с блокнотом в руке шатнул было к нему, когда с порога раздался зычный голос:

— Товарищ гвардии подполковник, гвардии сержант Нетудыхатка по вашему приказанию явился!

— Ну, подходи ближе, гвардии сержант, — сказал Шубников, — расскажи, как ты маскарад устраивал. Здесь как раз товарищ корреспондент. Может, напишет про тебя в «Крокодил».

Гвардии сержант — приземистый, в туго перехваченном поясом ватнике — сделал шаг и опять остановился.

— Ближе, ближе, — сказал Шубников. — Хорош, очень хорош! Ну, рассказывай! А чего ты лицо отвернул?

Сержант застенчиво хмыкнул. На лице его был огромный синяк, который, начинаясь от левой скулы, закрывал глаз. Даже очертание носа заметно изменилось.

— Так что по дурости все произошло, товарищ гвардии подполковник, — сказал Нетудыхатка, мрачно глядя в угол одним глазом.

— А как же дело было?

Переминаясь с ноги на ногу, гвардии сержант рассказал, как было дело.

Присматривая подходящую хату для командиров, Нетудыхатка нашел парадный мундир обер-ефрейтора. Мундир был распялен на вешалке и украшен всякими нашивками. Разглядывая эти регалии, гвардии сержант решил, что будет очень смешно, если он появится перед бойцами своего комендантского взвода в обер-ефрейторском кителе, и стал натягивать это одеяние прямо на ватник. В плечах китель еле налез, но в поясе был очень просторен. Застегнувшись на все пуговицы и заранее давясь от смеха, Нетудыхатка вышел на улицу. Из-за угла на него вывернулись два бойца из роты автоматчиков. Так как они столкнулись лицом к лицу и оружие применить было невозможно, один из автоматчиков поднял кулак, весом и размером чуть побольше противотанковой гранаты, и двинул нахально улыбавшегося обера в скулу. Нетудыхатка, у которого зазвенело в голове, свалился на землю и, сообразив, что так и убить могут, закричал:

— Скаженные, своего бьете!

Обрывая пуговицы, он стал стягивать с себя оберовский китель. После неловкой паузы автоматчик спросил:

— Товарищ гвардии сержант, а на какого родимца вы надевали этот мундир?

— Хотел испытать, чи вы моторные, чи нет, — мрачно ответил Нетудыхатка и удалился, унося подмышкой свой злополучный трофей.

Во всяком случае он добился своей цели: над этой историей смеялись, и не только бойцы комендантского взвода, а и весь полк.

— Можете быть свободны, — сказал Шубников, дослушав рассказ гвардии сержанта и с трудом сдерживая улыбку. — Больше таких вещей не делайте.

— Слушаю, больше таких вещей не делать, — печально сказал Нетудыхатка. — Товарищ гвардии подполковник, разрешите обратиться к товарищу корреспонденту?

Получив разрешение, Нетудыхатка очень убедительным тоном сказал:

— Товарищ корреспондент, не пишите в «Крокодил», а то ж меня совсем засмеют.

— Хорошо, — улыбаясь, ответил Серегин.

— И в нашу газету не пишите.

— Хорошо, хорошо. Никуда не буду писать.

— Ну, спасибо, — облегченно сказал Нетудыхатка и уже бравым, звонким голосом гаркнул: — Разрешите итти?

Посмеявшись над злоключением Нетудыхатки, Шубников обратился к Серегину:

— Что вы на меня нацелились карандашом? Я вам все равно ничего рассказывать не буду. Вот, познакомьтесь, — он подвел Серегина к столу, — начальник штаба майор Корчагин, у него и карты под руками. Беседуйте, да побыстрей, — будем завтракать. Хозяюшка обещала жареной картошкой угостить.

Серегин присел к столу. Майор разгладил карту, поправил очки и голосом лектора начал:

— Боевой порядок наших батальонов, продиктованный условиями местности и оборонительной системой противника…

И вот Серегин снова идет в обратный путь, через горы и леса, черев два перешла. Уже минул день и наступила ночь, а многострадальные корреспондентские ноги все шатают по заснеженным, обледенелым тропам. Круглолицая луна сочувственно смотрит Сквозь ветви деревьев на неутомимого путника. Быстрее, быстрее, газета ждет! Не спит склонившийся над талером Кучугура. На макете первой страницы, который лежит перед ним, пустуют три колонки. Четким почерком Станицына на них написано: «Оперативная информация о первом дне наступления». И в сверстанной полосе зияет пустота. Сюда должен стать набор материалов, которые принесут Серегин, Данченко, Горбачев и Лимарев, пошедшие в части к началу наступления. И, конечно же, Серегину хотелось бы первому доставить оперативную информацию. Ждет Марья Евсеевна, склонив голову на старенький «ундервуд». Ждет Шестибратченко, в десятый раз смазывающий печатную машину. Только читатели не ждут. Они отдыхают сейчас после дневного тяжелого боя. Им и не снится, что какой-то корреспондент спешит в редакцию с материалом. Но как люди привыкли к тому, что после ночи наступает день, и уже не обращают внимания на это явление природы, так и бойцы и офицеры привыкли к тому, что им ежедневно доставляется газета «Звезда». И, конечно, получив завтра газету, читатели прежде всего будут искать материалов о наступлении. Им будет очень интересно узнать, как сражались бойцы подразделения, где командиром Зарубин, и как освобождала населенный пункт часть, которой командует Шубников. Об этом даст информацию Серегин. Ничего, если в этой информация будет всего сорок строк. Ничего, если в верстке потребуется сокращение и дежурный, быть может, вычеркнет фамилию, и под заметкой останется скромное безыменное обозначение «Наш корр.». Это не важно. Важно, чтобы газета вышла с оперативной информацией. А поэтому — вперед, быстрее вперед!

 

Глава шестая

1

Рассказывали, что командир гвардейского полка Козырев, выйдя с полком на равнину, провел позади себя на снегу черту и сказал: «Обратно не вернусь!» После этого он сломал о колено палку и выбросил ее в снег.

Как бы хотелось корреспондентам армейской газеты повторить этот символический жест! Но им не раз еще пришлось ходить через перевалы, спеша с материалом в редакцию. Хорошо, если держался морозец, но бывало, что корреспондент, зашагав утром по твердой, припорошенной снегом дороге, к полудню вязнул в грязи. Солнце, невзирая на календарь, припекало довольно жарко.

В один из таких вот, по-весеннему теплых и ярких дней редакция снялась, наконец, со своего насиженного места. Переезд был организован так, что Шестибратченко еще печатал под старой вербой тираж сегодняшнего номера, а невозмутимый Станицын уже составлял на новом месте макеты полос на завтра.

Сложное и громоздкое хозяйство редакции: наборный цех, цинкография, запас бумаги и прочее — разместилось на нескольких грузовиках. Один за другим они покидали гостеприимный поселок. Предпоследней, уже в середине дня, ушла машина, груженная бумагой, которую сопровождал Серегин. Шофер Казьмин — медлительный и сонный — повел машину к побережью, удаляясь от цели. Потом, попетляв вдоль берега, машина полезла в гору, причем при каждом повороте Серегин видел море. Затем они бесконечно долго спускались, и только после этого, круто свернув направо, машина помчалась по сравнительно благоустроенному шоссе. Сзади нетерпеливо наседали грузовики. То и дело пробегали встречные машины, оставившие свой груз на передовой.

Это непрерывное движение, блеск и сияние солнечного дня радостно возбуждали Серегина. Наступление развивалось! А тот факт, что редакция, наконец, сдвинулась с места, говорил об успехе.

Шедший впереди грузовик неожиданно замедлил ход и остановился. Из него выскочил на шоссе маленький лейтенант в мешковатой шинели, похожий на взъерошенного воробышка, и пронзительно закричал:

— Не так, не так! Надо осадить! Осаживай, чего ждешь?

Подчиняясь приказанию лейтенанта, шофер передней машины стал осаживать. Казьмин тоже дал задний ход. Грузовик медленно пятился по самому краю шоссе.

— Смелей, смелей! — кричал лейтенант, подпрыгивая и делая энергичные жесты. — Еще немного!

В этот момент Серегин почувствовал, что его полуторка движется не только назад, но и в сторону, и одновременно вниз. Он глянул на Казьмина, но сонное лицо водителя ничего не выражало. Должно быть, затруднение впереди было устранено, потому что похожий на воробышка лейтенант крикнул: «Порядок! Хватит!» — и прыгнул в кабину. Шедшие сзади грузовики, сердито гудя, обогнули редакционную полуторку и тоже скрылись. Серегин и Казьмин остались на опустевшем шоссе с завязшей в глинистом кювете машиной. Сохраняя все тот же сонный вид, Казьмин попробовал дать полный газ. Машина затряслась, но с места не сдвинулась.

— Кажись, застряли, — сообщил Казьмин с проблеском интереса.

— Это я вижу, — сухо ответил Серегин. — Не знаю только, как мы отсюда выберемся.

— Самостоятельно не вылезем, — уже почти оживленно сказал Казьмин, — если б порожняком, тогда еще туда-сюда, а с грузом — ку-уда!

Он заглушил мотор и вылез на шоссе. Вышел и Серегин, разминая затекшие ноги. Солнце, чуть склонившееся к западу, успело согреть озябшую землю. Над шоссе струился пар. За обочиной, в чаще кустарника, довольно урчал поток. Все было хорошо. Но дорога оставалась пустынной. Наконец сзади показалась машина. Она приблизилась и прошла мимо, не снижая скорости.

— Что ж ты не остановил? — спросил Серегин.

— Да разве ж она, груженая, остановится? — убежденно ответил Казьмин.

Серегин заключил, что помощи можно ожидать только от порожней машины. Но вот пробежало два пустых грузовика, а Казьмин и бровью не повел.

— Ну чего ж ты? — уже нервничая, спросил Серегин.

— Да ведь это ж полуторки, — последовал неторопливый ответ.

— Так что?

— Да разве ж порожняя полуторка может вытащить груженую? — с искренним изумлением произнес Казьмин.

Следующую машину Серегин остановил сам.

— В чем дело? — недовольно спросил сидевший рядом с шофером капитан. У него было длинное худое лицо, плотно сжатые губы и маленькие холодные глаза. Серегин решил, что человек с таким лицом не может быть отзывчивым, но попытаться все же надо.

— Помогите вытащить машину, — взмолился Серегин.

— Не можем задерживаться: срочный груз, — сухо сказал капитан.

Шофер включил скорость.

— Подождите! — вскричал Серегин. — Вы газеты читаете?

— Конечно, а что? — нетерпеливо спросил капитан.

— Это редакционная машина… с бумагой… Если вы не поможете, завтра не на чем будет печатать «Звезду».

— Ну, ну, — усмехнулся капитан, — такой ответственности я на себя не возьму. Придется «Звездочке» помочь.

Теперь Серегин нашел, что губы у капитана не такие уж суровые, да и глаза как будто нормальной величины. А лицо в общем волевое.

Вытащив полуторку из кювета, суровый капитан тут же умчался. Казьмин с сонным видом повел машину вперед, стараясь держаться подальше от края шоссе.

2

После просторного житья в бывшем храме и близлежащих домах населенного пункта Н. редакции на новом месте пришлось потесниться. На все про все удалось занять лишь две небольшие хаты, в одной из которых с трудом поместились наборщики. В соседней хате нашлась отдельная клетушка для редактора. Хозяйка с двумя детьми ушла жить на кухню, а весь редакционный аппарат, включая корректоров и Марью Евсеевну с ее «ундервудом», разместился в тесном «залике».

По улицам поселка нескончаемым потоком текли войска. Месила грязь многострадальная пехота. Артиллеристы, обливаясь потом, продвигали вперед тяжелую технику. Тянулись обозы, склады на колесах, медсанбаты и госпитали, бытовые учреждения — всякие ПАХи и банно-прачечные отряды. Ночью все это останавливалось, требовало себе места, а потом опять сворачивалось и двигалось дальше. Оставалось загадкой: как все эти тысячи людей находили себе ночлег?

Применяясь к обстановке, Станицын терпеливо читал материалы за тем же столом, на котором сотрясался и громыхал «ундервуд» Марьи Евсеевны.

Во время переезда она развила кипучую деятельность. Наступление неожиданно пробудило в ней дремавшую энергию, а условия тесного походного сосуществования создали для нее почти неограниченную возможность вмешиваться во все, Начальник издательства — тихий и вежливый Ашот Бастанжиев — пытался оказать сопротивление, но был смят и подавлен, после чего Марья Евсеевна полностью взяла на себя командование в вопросах быта.

Очередной задачей, которую должен был решить ее разбуженный административный гений, оказалась организация обеда. Столовая Военторга обещала развернуться лишь на другой день, а пока сотрудники редакции получили сухой паек: рис, масло и сахар. В связи с этим коллектив узнал, что Марья Евсеевна умеет готовить настоящий узбекский плов. Она охотно сообщила способ его приготовления и заодно рассказала, как она угощала пловом одно видное лицо и как это лицо заявило, что такого плова оно не едало во всем Узбекистане. Распалив воображение и аппетит слушателей, Марья Евсеевна сказала, что она с величайшим удовольствием приготовила бы такой же плов и сейчас, но так как нет барашка и кореньев, то на обед (или на ужин, поскольку уже темнело) лучше всего приготовить простую рисовую кашу. Изголодавшиеся журналисты ответили, что согласны на все, лишь бы поскорей.

Во дворе на летней печке был поставлен чугунный котел. Серегин рьяно исполнял обязанности истопника. Нашлись и праздные наблюдатели — художник Борисов и Бэла Волик.

Вода закипела быстро. Марья Евсеевна, священнодействуя, посолила ее, несколько раз попробовала, бросила еще щепотку соли, потом высыпала рис.

Затем, движимая человеколюбием, она вдруг заявила, что у нее тоже есть кулечек риса, который она жертвует в общий котел. Заявление это было тепло встречено присутствовавшими и еще более повысило популярность Марьи Евсеевны. Сопровождаемая приветственными криками, она принесла из комнаты кулечек и высыпала в котел его содержимое. Вода весело кипела. Из дома выскакивали голодные сотрудники и нетерпеливо спрашивали, скоро ли будет каша. Марья Евсеевна не удостаивала их ответом. Она могла бы быть сравнена разве что со сталеваром, готовящимся выдать ответственную плавку, или с капитаном, проводящим корабль через опаснейшие рифы.

Наконец, зачерпнув половником немного каши и сложив губы дудочкой, она отведала… В тот же момент всем присутствовавшим, даже Серегину, который был здесь не больше как кочегаром, стало ясно, что на капитанском мостике что-то случилось. На лице Марьи Евсеевны отразилось смятение.

— Попробуйте вы, Бэла, — неожиданно тихим голосом попросила она.

Бэла попробовала и сплюнула.

— По вкусу типичный рассол, — сказала она. — Как вы этого добились?

Марья Евсеевна слабо охнула, засуетилась, убежала в хату и тотчас возвратилась с кулечком, как две капли воды похожим на тот, содержимое которого она высыпала в котел.

— Произошло ужасное недоразумение, — пролепетала она, — ужасное недоразумение: в таком же кульке у меня была соль.

Удивительно, как быстро рушатся иногда репутации! Только что Марья Евсеевна была на высоте положения, командовала, покрикивала, упивалась властью, и вот маленькая ошибка, пустяк — и все погибло. И уже Марья Евсеевна смотрит на свидетелей своего позора заискивающими глазами, а свидетели — о ужас! — отворачиваются.

Кашу, однако, надо было спасать.

— Рис еще не разварился, может быть отмоется, — подала мысль Бэла.

Мысль приняли. У хозяйки нашлось большое сито.

Серегин доставал из колодца воду с плававшими в ней кленовыми листьями и лил ее в сито, которое держал Борисов. Бэла размешивала кашу половником. Марья Евсеевна стояла рядом, трагически сжимая руки.

— Надо скрыть этот несчастный случай от масс, — сказала Бэла, шуруя половником.

— Вы думаете, возможны голодные волнения? — полюбопытствовал Борисов.

— А что? После того как Марья Евсеевна своей лекцией о плове вызвала усиленное выделение пепсинов…

Марья Евсеевна нервно хихикнула, давая понять, что она еще способна чувствовать шутку.

Десяти ведер воды оказалось достаточно, чтобы каша приобрела более или менее приемлемый вкус. После этого ее поставили на огонь, и она быстро доварилась. И вовремя, потому что в тот самый момент, когда Серегин и Борисов снимали чугун с печки, распахнулась дверь хаты и грозный голос Станицына спросил:

— Где же, чорт побери, ваш хотя бы упрощенный плов военного образца?

Каша была спасена, но авторитету Марьи Евсеевны это происшествие нанесло непоправимый урон. В дальнейшем, когда она пыталась давать руководящие советы, ссылаясь на свой опыт и широкие знакомства, ей задавали вопрос: «А каша?» — и Марья Евсеевна мгновенно увядала.

Серегин, Марья Евсеевна и Бэла ели злополучную кашу из одного котелка. Неожиданно Марья Евсеевна сказала:

— А вас, Миша, сегодня одна девушка спрашивала.

Серегин глянул на нее подозрительно. Уж не хочет ли пострадавшая взять хотя бы небольшой реванш? Но тотчас он отбросил это подозрение. Горячая волна радости охватила его.

— Какая девушка? — делая безразличный вид, спросил он.

— Высокого роста, — оживилась Марья Евсеевна. — И очень интересная. Глаза такие темные.

— Бедняжка Серегин, — ядовито сказала Бэла, — у него так много знакомых девушек, что нужны особые приметы, чтобы не запутаться.

Серегин простодушно улыбнулся.

— Одна, — сказал он, — всего одна. И ту не видел уже два месяца. Что же она говорила?

— Спросила, здесь ли вы, — продолжала Марья Евсеевна. — Я сказала, что вы еще не приехали. «Может, что передать?» А она говорит: «Нет, не надо».

— И ничего больше не сказала?

— Нет, ничего. По-моему, она очень гордая, эта ваша знакомая.

— Вот неудача, — огорчился Серегин. — И надо же было нам в кювет влезть. Если б не эта задержка, я бы ее наверняка застал!

Он обращался к Бэле, привычно ища у нее сочувствия. Однако на этот раз не нашел.

— Ужасное несчастье! — с откровенной иронией воскликнула Бэла. — Сможете ли вы его пережить?

— Бэла, раздосадованно сказал Серегин, — я серьезно говорю, а вы все шутите.

— Ну, конечно, — ответила Бэла с какими-то новыми, незнакомыми ему нотками в голосе, — я только и знаю, что шучу. Такой уж у меня характер.

Она бросила ложку и вышла из комнаты. Серегин растерянно взглянул ей вслед. Марья Евсеевна с откровенным любопытством посмотрела на Серегина.

3

Обитый со своих позиций в горах, противник оказывал жестокое сопротивление. Войска Северо-кавказского фронта успешно развивали наступление в сторону Ростова. С выходом этих войск на побережье Азовского моря у гитлеровской армии, находившейся на Кубани, осталась бы только одна коммуникационная линия: Краснодар — Темрюк — Керченский пролив. Уж одно то, что эта линия шла через пролив, делало ее ненадежной. К тому же части, наступавшие с гор, угрожали перерезать и ее, а это могло привести к «котлу». Но в Берлине еще носили траур по группировке Паулюса, ликвидированной в «котле» у Сталинграда. Вот почему противник оборонял линию Краснодар — Темрюк с диким остервенением. Однако сколь яростным ни было сопротивление врага на Кубани, становилось ясно, что в ходе войны произошел крутой перелом.

Наиболее восторженные из редакционных «стратегов», к которым, в частности, принадлежал и Серегин, пророчили скорый конец гитлеровской армии. Но редактор однажды охладил их пыл, заявив, что сил у противника еще много и он, конечно, будет жестоко сопротивляться. Энтузиасты несколько остыли.

С началом наступления необычайной популярностью в редакции стал пользоваться младший лейтенант Никонов, более известный под именем Кости-анахорета или Кости-отшельника. Никонов был радист. Редакционный движок мешал радиоприему, поэтому Костя устраивался со своими аккумуляторами, сухими батареями и антенной где-нибудь вдали от электрических моторов. Работал он ночью, а днем отсыпался и, таким образом, оставался невидимым, для большинства редакционных работников. За это и прозвали Никонова Костей-отшельником. Вообще же Никонов — симпатичнейшая личность лет тридцати пяти, с голубыми глазами. Он преждевременно облысел, и, когда снимал пилотку, легкие, как пух, светлые волосы стояли венчиком вокруг его головы. Вопреки своему прозвищу, он очень любил, когда товарищи заходили к нему в радиокелью, и был весьма гостеприимен. У него, — например, можно было иногда пропустить стаканчик спирта-сырца, который «отшельник» ухитрялся добывать якобы для технических целей. Серьезным недостатком Никонова считалась его привычка по многу раз рассказывать один и тот же анекдот. Но теперь он избавился и от этого недостатка: было не до анекдотов. Встречая Костю, все спрашивали: «Ну, что нового на фронтах?» — и просили: «Ты ж, Костя, жми, не давай гадам передышки!» Последний всем своим видом давал понять, что не все от него зависит, но что он со своей стороны постарается.

Почти каждую ночь связной приносил в типографию от Никонова сообщение Совинформбюро «В последний час», и наборщики, прежде чем набирать, читали его вслух.

Наступление шло на Юго-Западном, Южном, Северо-Кавказском, Воронежском, Ленинградском и Волховском фронтах. Редакционные тактики отмечали на карте занятые города и бурно радовались, встречая знакомые места.

Иногда в редакцию возвращался кто-нибудь из командированных на передовую и, едва успев снять забрызганную грязью шинель, начинал с жаром рассказывать о боях, свидетелем и участником которых он был.

Однажды, часа в два ночи, в «залик» ворвался Никонов, прошел, наступая на ноги спящих сотрудников, на середину комнаты и закричал:

— Товарищи, освобожден Батайск!

Батайск! Это известие подняло на ноги всех. Десять километров от Ростова!

Серегин долго не мог уснуть. Больше чем когда-либо ему захотелось действовать, быть в гуще событий. Рядом беспокойно ворочался Тараненко.

— Виктор, ты не спишь? — спросил Серегин.

— Не идет сон, — признался Тараненко.

— Ты представляешь, что сейчас в Ростове делается, — горячо зашептал Серегин, — как народ ждет освобождения. Батайск — это ж рукой подать! Простым глазом видно. Как ты думаешь, где наши позиции: сразу же за Батайском или по берегу Дона?

— Скорее всего — по берегу.

— Значит, бойцы видят дома, и улицы, и прохожих…

— Да, как же, допустят немцы прохожих на передовую!

— Подожди, а воду? Воду-то жители берут — из Дона!

Серегин с ослепительной ясностью представил себе обледенелые ступени набережной, темный квадрат проруби, в которой медленно струится хмурая донская вода, худых, изможденных женщин, набирающих воду и с надеждой глядящих на другой берег, откуда должно прийти освобождение.

— Слушай, Виктор, — сказал он, — пошли меня в командировку. Что ж я уже четыре дня в редакции сижу?

— Ничего, посидишь еще, — сказал Виктор. — Я сам в командировку прошусь.

— С больной ногой? — воскликнул Серегин. — Тебе нельзя.

— Нога давно зажила, — ответил Тараненко, укладываясь поудобней. — Вообще спи, старик, и не давай советов начальству. Оно само знает, как поступить…

В самом деле, нога у Тараненко зажила. Шагал он во всяком случае довольно быстро, и Серегину приходилось даже прибавлять шагу, чтобы не отставать. План был такой: ознакомиться в штабе с обстановкой, побывать в только что освобожденном Горячем Ключе и оттуда пойти в части, ведущие бои под Краснодаром. На том, чтобы выяснить обстановку, настоял Серегин, втайне надеявшийся увидеть подполковника Захарова и узнать что-нибудь о Галине.

Возле хаты, где помещался один из отделов штаба, Серегин столкнулся с широкоплечим солдатом в ватнике. Рассеянно ответив на приветствие, Серегин прошел было мимо, но вдруг остановился, удержанный смутным воспоминанием, что этого бойца он где-то уже видел. Боец смотрел на него спокойными глазами, голубевшими на загорелом лице, как васильки на пшеничном поле.

— Донцов! — сказал Серегин. — Здравствуйте!

— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант, — улыбаясь, ответил Донцов, видимо довольный тем, что корреспондент узнал его.

— Как дела?

— Да вот вызывали, — Донцов повел головой в сторону хаты, — рассказывал кое-что. Я ведь из разведки ухожу.

— Вот тебе и на! Почему же?

— По состоянию здоровья, — сказал Донцов и, уловив недоверчивый взгляд Серегина, объяснил: — В аккурат перед наступлением был я в разведке и попал в такой переплет, что пришлось несколько часов без движения на голой земле пролежать. Думал, душа во мне вымерзнет. Ну, в общем обошлось благополучно, только стал я после этого кашлять, не часто, да здорово, подопрет — удержу нет. Ну, а какой же из меня разведчик, если я кашляю? Вот и приходится менять специальность.

— Ну, ничего, — пробормотал Серегин, не зная, что сказать в утешение. Но Донцов, оказывается, и не нуждался в утешении.

— Видите ли, товарищ старший лейтенант, — сказал он, — разведка, она не по моему характеру. Во-первых, больно тихое дело: сходишь в поиск, потом неделю без дела сидишь. Другой раз аж совестно станет. В обороне-то еще ничего, а в наступлении… А пехота — она всегда при деле! Ну, а во-вторых, нервы сильно расшатываются, потому — приходится свою натуру ломать. Бывало, схватишь его, поганца, тут бы вдарить его об землю, как он того заслуживает, и дело с концом! Так нет, должен ты его доставить в целости и сохранности, да еще другой раз приходится его, сукиного сына, на своем хребте нести. И опять же сдерживаешь себя изо всех сил. А от этого в руках постоянно нервный зуд…

— Понимаю, товарищ Донцов, — смеясь, сказал Серегин, которому все больше нравился этот невозмутимый степняк. — Желаю вам на передовой подлечиться.

— Спасибо на добром слове.

— Да, а было у вас что-нибудь новое? — спохватившись, спросил Серегин.

— Да ничего особенного. Хотя, — тут Донцов ухмыльнулся, — была одна деликатная операция.

— Ну-ну, расскажите!

— Рассказывать особенно нечего. Вспомнил молодость, провожал одну барышню… через линию фронта.

— Какую барышню? — почему-то холодея, спросил Серегин.

— Так из себя ничего, — шутливо продолжал Донцов, — чернявенькая и ростом хороша…

— А кто же она такая? — стараясь не выдать волнения, спросил Серегин.

— Одета в гражданское. Я так понял — разведчица-партизанка она. Только работает не как мы, грешные, поблизости и гуртом, а поглубже и в одиночку.

Серегин провел языком по пересохшим губам и уже собирался было задать еще вопрос, но Донцов опередил его.

— И скажите, товарищ старший лейтенант, — с искренним восхищением произнес он, — какие ж бывают девки отчаянные! Был момент, попали мы с ней в такой переплет, что у меня аж озноб по спине прошел, а она хоть бы бровью повела. Я ей потом сказал: «Ну, ты, Наталья, настоящий казак в юбке». Она только смеется.

— Наталья? — удивленно спросил Серегин.

— Наталья, — подтвердил Донцов.

Наступила долгая пауза.

— Ну, до свиданья, товарищ старший лейтенант. Приезжайте к нам.

Донцов осторожно пожал своей Медвежьей лапой руку корреспондента.

Посещение штаба оказалось неудачным. Подполковник Захаров уехал куда-то. Огорченный, ничего не узнав о Галине, Серегин вернулся к ожидавшему его Тараненко. Здесь же они встретили одного знакомого майора из санотдела, который, узнав, что они хотят попасть в Горячий Ключ, скептически заметил:

— Не знаю, как вы туда доберетесь. Дорога от Семигорского до Горячего Ключа на протяжении десяти километров минирована в пять слоев.

Корреспонденты изумились, но решения своего не изменили.

Уже в темноте Серегин и Тараненко пришли в село, стоявшее еще недавно на самой линии фронта. Очутившись на безлюдных, изрытых воронками улицах, вдоль которых чернели развалины, корреспонденты усомнились, удастся ли им найти ночлег.

— Придется развести костер, да возле него и переспать, — сказал Тараненко после того, как они с полчаса пробродили по селу.

Серегин при этом почему-то вспомнил, что Тараненко пишет стихи. Вся его прозаическая натура, человека, любящего тепло, запротестовала против такого романтического ночлега.

— Костер — хорошо, — пробормотал он, — но лучше давай еще поищем хату с крышей.

В стороне вдруг блеснул огонек. Путники двинулись туда, не разбирая дороги, и вскоре подошли к домику, сохранившему стены и крышу. Серегин постучал. Дверь от энергичного удара открылась. Путники вошли в темные сенцы и при свете фонаря обнаружили еще одну дверь, из-за которой после стука раздался резкий голос: «Войдите!» Корреспонденты вошли.

Большая комната тускло освещалась коптилкой. Справа выступала печка, в которой горел огонь. Молодая рослая девушка подсовывала в печь щепки и хворост. На кровати сидела старуха с перевязанной щекой, обнимавшая мальчика лет пяти. Увидев вошедших, мальчик испуганно прижался к старухе. Возле кровати на табуретке сидел старик с рыжеватой бородкой клином. Всю левую половину комнаты занимало странное возвышение, похожее на эстраду, на котором стояли простой стол и две скамейки.

— Добрый вечер, — сказал Серегин. — Переночевать у вас можно?

Девушка и головы не повернула. Старуха молча смотрела на вошедших.

— А чего ж нельзя, — ответил старик, поглаживая острые коленки большими узловатыми руками, — места всем хватит. Только вам придется на сцене спать, — и он кивнул на возвышение. — Зараз повечеряем, и ложитесь, отдыхайте.

Путники с удовольствием разделись.

Девушка поставила на стол дымящуюся картошку, плоские кукурузные лепешки и чугунок с компотом. Серегин достал из вещевого мешка хлеб и сахар.

— Горячий Ключ когда освободили? — спросил Тараненко, чтобы завязать разговор.

— Два дня назад, — ответил старик.

— Быстро же вы переехали.

— Куда — переехали? — удивился старик.

— Ну, сюда, домой.

— А мы отседова и не уезжали.

Теперь удивился Тараненко:

— Как же — не уезжали? Ведь здесь проходила линия фронта.

— Не-е. Фронт отседова был в трех кварталах, под самой горой. А мы здесь, на своей земле, — спокойно объяснил старик. — Да вы сидайте вечерять. — Он придвинулся к столу и посадил к себе на колени малыша.

— А чего ж бабушка не садится? — спросил Серегин. — Зубы болят?

— Ей твердого нельзя. Она у нас раненая. Как немец почуял, что ему не удержаться, — стал палить почем зря, абы боеприпас израсходовать. Ну, а она вышла в сенцы. Говорил ей: сиди, мать. Нет, вышла. Ну, ее и садануло в щеку осколком стекла.

— Как же вы жили? — спросил Серегин.

— Так и жили.

Оказалось, что из всего села эвакуировалось только десять семей. Когда фронт подкатился к Семигорскому, жителям предложили выехать за перевал. Но колхозники, среди которых был и старик, приютивший корреспондентов, пошли к командиру полка, занимавшему рубеж, впереди села, и спросили, будет ли полк отступать дальше.

— Нет, — твердо ответил командир, — отступать дальше не будем!

— Добре! — удовлетворенно сказали колхозники. — Так и мы останемся рядом с вами.

И колхоз занял «долговременную оборону». Оказалось, что «сцена», на которой стоял стол, — это блиндаж на четыре человека, отрытый стариком. В блиндаже семья отсиживалась, когда немцы обстреливали село. Но в общем старику посчастливилось. За все время боев немцы разбили у него только сарай, в котором стояла корова.

Старшая дочь старика, Христина, жившая в Горячем Ключе, приходила к родителям на другой день после освобождения и оставила им внука.

— Напуганный, — сказал старик, гладя внука по головке. — Как вы вошли, он вас за немцев принял.

Девушка, сидевшая за столом и, казалось, не замечавшая гостей, была младшей дочерью стариков.

— Вот рвется в Краснодар, — проворчал отец, — еще немцев оттуда не выгнали, а она уже вещи укладывает.

— Странно вы рассуждаете, папа, — вспыхнула девушка. — И так я целый год потеряла. Что ж, вы хотите, чтоб я опять в институт не попала?

— Может, еще в этом году институт и не откроют, — ворчливо продолжал старик.

— Как — не откроют? Что вы говорите, папа! — девушка воскликнула это с таким глубоким убеждением, что всем стало ясно: институт обязательно откроется и независимая дочь обязательно будет в нем учиться.

6

Утром корреспонденты взяли у старика адрес Христины в Горячем Ключе и двинулись дальше. Через полтора часа они были уже у цели. Они подивились пылкому воображению майора из санотдела, который рассказывал о десяти километрах минированной в пять слоев дороги: от Семигорского до Горячего Ключа всего-то насчитывалось семь километров! Количество минных слоев тоже было преувеличено по крайней мере в пять раз, но мин действительно было много. Обезвреженные нашими саперами, они грудами лежали на обочинах пустынной дороги, не ставшей коммуникацией для фронта. Подходя к Горячему Ключу, они увидели большую скалу, отвесно опускающуюся в реку. Скала была разукрашена аршинными надписями курортников. По быстрым водам Псекупса плавал подросток в трофейной надувной лодке и глушил гранатами рыбу.

Дальше взору корреспондентов открылись развалины санатория. Опаленные огнем стены с выгоревшими оконными проемами мрачно возвышались среди серого пепла и мусора. Уходя, гитлеровцы взорвали и сожгли в Горячем Ключе все лучшие здания: три санатория, райком, лесопильный завод, Дом туристов, больницу. В ресторане и кино они устроили конюшни. На каждом шагу встречались следы их пребывания и поспешного бегства.

Возле одного уцелевшего дома бойцы сгружали с вездехода кровати, узлы, носилки и разный медицинский инвентарь. Операция происходила под наблюдением начальствующего лица, которое стояло, заложив руки в карманы, на пути корреспондентов. Одето это лицо было в большую, не по росту солдатскую шинель, неуклюже стянутую солдатским же ремнем, в шапку-ушанку и армейские башмаки с торчащими сзади ушками, известные в обиходе под прозвищем «танки».

Заслышав шаги корреспондентов, лицо повернулось, и Серегин увидел воинственно приподнятый нос, плотно сжатые губы и прищуренные серые глаза. Он молча козырнул.

— Здравствуйте, Ольга Николаевна, — смущенно пробормотал Тараненко.

— Ах, капитан Тараненко?! — воскликнула Ольга Николаевна, не замечая Серегина. — Ну, как ваша нога?

И тотчас начала неудержимо краснеть. Серегин деликатно отошел в сторону и принялся за изготовление цыгарки, отдав этому важному делу все внимание. Когда он, наконец, закурил, Ольга Николаевна и Тараненко уже медленно удалялись от вездехода, держась друг от друга на расстоянии по крайней мере двух вытянутых рук. Насколько можно было понять, оба молчали. Впрочем, постепенно они стали сближаться. К Тараненко, видимо, вернулся дар речи.

Бойцы уже закончили разгрузку и ушли в дом. Серегин уже выкурил вторую цыгарку и, чувствуя себя неловко, сидел на скамейке возле вездехода, а они все еще разговаривали. Наконец Ольга Николаевна протянула Тараненко руку. Они еще долго прощались, и у Серегина стали мерзнуть ноги. Он пошел навстречу возвращавшейся Ольге Николаевне. На этот раз она заметила Серегина. И он увидел, какие у нее большие, лучистые глаза. Тараненко заторопил Серегина:

— Скорей, старик, скорей! Всегда тебя приходится ждать.

Они вышли за околицу, где необычное зрелище предстало их взору. То ли их так расставил какой-нибудь шутник, то ли сами гитлеровцы так их побросали, только вдоль дороги длинной вереницей, носками на север, пятками на юг, стояли огромные соломенные боты. Корреспондентам приходилось читать об этих сооружениях, теперь они увидели их. Конечно, при поспешном отступлении боты не были удобной обувью, в чем убедился Серегин, примерив пару и с трудом сделав в них несколько шагов.

— Пошли, старик, пошли, — смеясь, заторопил его Тараненко. — Эта обувь нам не по ноге.

Небо, с утра задернутое облаками, очистилось. День стоял ясный, морозный. Шоссе, чуть выгнутое и сверкающее под солнцем, как отточенный клинок казачьей шашки, вонзалось в горизонт. Оттуда доносился смягченный расстоянием грозный гул. Это шел бой за Краснодар.

 

Глава седьмая

1

Деликатная операция, о которой Донцов рассказывал Серегину, состоялась в конце октября. Ефанов вызвал разведчика и объявил ему, что он должен провести через линию фронта одного человека. Затем командир разведподразделения добавил, что это очень ответственное задание, поэтому он, Ефанов, и поручает дело Донцову — самому опытному разведчику. Донцов, который не считал для себя переход линии фронта очень сложной задачей, лаконично ответил, что приказ понятен и будет выполнен как полагается.

Встретить человека, которого надо провести, Донцов должен был на передовой, у командира батальона, занимавшего оборону против Ореховой щели.

Придя на КП комбата, Донцов увидел сидевшую в темном углу блиндажа девушку, закутанную платком. Он догадался, что ее-то и надо вести через фронт. Он предпочел бы итти с мужчиной. Но так как его мнения никто не спрашивал, Донцов в ожидании комбата подсел к телефонисту, изредка, поглядывая в темный угол.

Вошел комбат и еще с порога спросил:

— Донцов явился?

— Так точно, товарищ старший лейтенант! — вскочил разведчик.

— Хорошо. Вот твоя попутчица. Смотри же, доведи до самой хаты!

— Понятно, — сказал Донцов.

Попутчица вышла к свету, и он рассмотрел ее как следует. Поношенный серый ватник, темная юбка, порыжелые сапоги — Донцов оценил обычность этого костюма. Из-под старенького полушалка, закрывавшего лоб, на него пристально глянули молодые строгие глаза. Донцов спокойно выдержал испытующий взгляд. «Ишь ты, — подумал он, — присматривается, проверяет!»

— Значит, так, — официальным тоном сказал он. — Будем итти — прошу внимательно следить за мной. Я остановлюсь — и вы останавливайтесь. Я лягу — и вы немедленно ложитесь. Одним словом, в точности повторяйте мои движения. Сигналов никаких давать я не буду. Понятно?

— Вполне, — ответила девушка грудным мягким голосом.

— И желательно при ходьбе не шуметь.

Видно было, что он хотя и высказывает такое пожелание, но мало надеется на способность девушки итти бесшумно.

Она молча кивнула.

— Разрешите итти? — спросил Донцов у комбата.

— Желаю удачи, — сказал комбат. — Я вас провожу.

Он прошел с ними до окопов боевого охранения. Там они простояли минут десять, прислушиваясь. Ночь была неспокойной. Вокруг теснились черные горы, едва различимые при слабом блеске звезд. На далеких вершинах шумел лес, встревоженный осенним ветром. Его ослабленные порывы доносились и к подножию хребта. В чаще деревьев, начинавшейся сразу за окопами, все время слышались шуршанье и шелест, будто кто-то большой и неловкий шагал по опавшей листве, цепляясь за ветви.

Не найдя в этих звуках ничего угрожающего, Донцов перелез через бруствер и направился к лесу. Девушка следовала за ним легкой тенью.

Пройдя немного по опушке, разведчик круто свернул вправо и углубился в чащу. Ночная мгла еще более сгустилась, однако Донцов шел хотя и неторопливо, но уверенно, как ходит, не зажигая света, человек в давно обжитой квартире. Довольно долго он карабкался на гору, преодолевая крутизну ската, пока не ступил на знакомую тропинку, идущую вдоль склона Ореховой щели. Время от времени он протягивал руку назад, чтобы проверить, не потерялась ли его спутница. — Вскоре Донцов убедился, что она умеет ходить по лесу: он не слышал за собой ее шагов.

Он продолжал итти с удвоенной осторожностью: внизу было боевое охранение немцев. Несколько раз Донцов останавливался, вслушивался, потом, выждав, когда налетит порыв ветра, снова шел вперед.

Постепенно тропинка стала снижаться и спустилась к самому подножию горы. Донцов раздвинул кусты, осмотрелся. Светлая полоса пересекала поляну. Расплывчатыми тенями темнели купы кустов. Убедившись, что поляна безлюдна, Донцов лег и пополз по-пластунски. Он пересек поляну, приблизился к зарослям кустарника и скрылся в них. Девушка последовала за ним. Они ползли, останавливались, снова ползли. Вдруг впереди что-то взметнулось, зашуршали кусты, загремели камни, длинная автоматная очередь распорола тишину… Донцов подтащил девушку к себе, прикрыл ее боком, прижимаясь к обрывистому краю промоины… Раздробленные пулями камешки брызнули на них… Тишина… Шаги остановились как раз над их головами.

— Тебе просто померещилось, — сказал голос по-немецки.

— Кой чорт, я слышал это так же отчетливо, как слышу тебя, — нервно ответил другой.

Снова очередь. Для Донцова и его спутницы это была очень скверная минута.

— Должно быть, бродячая собака. Не следовало поднимать такой шум. Обер-лейтенант будет ругаться.

— А мне наплевать, пусть ругается! Это лучше, чем получить в спину нож партизана.

Над лесом взвилась ракета. Ее свет просеялся сквозь густую листву. Донцов скосил глаза на девушку и увидел, что та ответила ему ободряющей улыбкой.

— Кто стрелял? — послышался невдалеке повелительный голос. — Что случилось?

Шаги поспешно удалились.

— Стрелял я, герр обер-лейтенант. В зарослях был подозрительный шум.

— Ну, и что же?

— Ничего не обнаружено, герр обер-лейтенант.

— Вы паникер, Краузе.

Донцов потихоньку пополз. Пока немецкий офицер допрашивал солдат, разведчик и девушка успели «Миновать опасное место. Они снова пошли лесом, сменившимся высоким кустарником. Здесь, ничем не сдерживаемый, вовсю шумел равнинный ветер.

Хата, к которой Донцов привел девушку, располагалась очень удобно: огород примыкал к кустарникам, и путники скрытно добрались до самой двери. Донцов присел за летней печкой, выставив ствол автомата, а девушка постучала в окно. Жалобно заскулил щенок. Дверь неслышно отворилась, и на пороге показалась женская фигура. Девушка пошепталась с ней, потом подошла к Донцову. Разведчик встал ей навстречу.

— Все в порядке? — шопотом спросил он.

— Да, — она протянула ему руку. — Спасибо.

— Ну ты ж, девка, и храбрая! — восхищенно сказал Донцов. — Прямо казак в юбке!

Девушка усмехнулась, блеснув белой полоской зубов.

— Тебя как звать-то?

— Натальей, — после паузы ответила она.

— Ну, желаю тебе, Наташа, успеха. Будешь обратно итти, скажи, чтобы меня вызвали: уж я тебя провожу как полагается.

— Спасибо. И вам желаю благополучно вернуться.

Она еще раз встряхнула его тяжелую руку и скрылась в хате. Донцов минутку постоял, послушал: все было тихо, спокойно, только ветер посвистывал в летней печке — и пошел через огород валкой, медвежьей походкой.

2

Старуха ожидала девушку, стоя посреди комнаты. На столе теплился жирник — щербатое блюдце с постным маслом, в котором плавал скрученный из тряпицы фитиль.

— Пришла, ясочка, пришла, родимая, — певуче сказала старуха, подходя к девушке, — дай же я тебя обниму.

Они обнялись.

— Как здоровье, бабушка? — спросила девушка, снимая ватник и развязывая полушалок.

— Скриплю потихоньку, что мне делается.

— А дедушка?

— Жалуется все на ревматизм. Спит. Мы ведь тебя третью ночь ожидаем.

Старуха повозилась в печи и поставила на стол миску с картофельной похлебкой и грушаники — лепешки из растертых сухих груш с примесью кукурузной муки.

— Ешь, доченька. Так вот и живем: у кого ничего, а у нас столько же.

Девушка достала из котомки кусок соленого сала, завернутый в чистую тряпочку, мешочек с сахаром.

— Возьмите, бабушка.

Старуха замахала руками.

— Не надо, не надо! Ты молодая, тебе сил много нужно, а нам, старым, и этого хватает.

— Немцы в станице есть? — спросила девушка.

— Нема. Жить — партизанов боятся, а грабить уже нечего. Голой овцы не стригут. А ты здесь побудешь чи в город подашься?

— В город.

Старуха вздохнула и, скрестив руки на тощей груди, пригорюнилась.

— Где мне ложиться, бабушка? — опросила девушка, поев.

— А на печке, — встрепенулась старуха. — Я сейчас деда сгоню на лавку, а мы с тобой на печке ляжем.

— Зачем? Пусть спит!

Но старуха уже будила деда. Он спустил с печи ноги в штопаных шерстяных носках, медленно сполз на пол, близоруко вывернул в сторону девушки темное костлявое лицо, обрамленное сединами.

— Здравствуй, Наталья, — ласково сказал он.

— Здравствуйте, дедушка. Зря вас Андреевна разбудила. Я бы на лавке могла спать.

Старик махнул рукой.

— Не рад больной и золотой кровати. Мне все одно. — Пожевав губами, он задал ей тот же вопрос, что и старуха: — В город собираешься чи у нас поживешь?

— В город.

— Надо пропуск с подписом станичного атамана и с печатью, — озабоченно сказал дед, — иначе не пущают.

— Есть пропуск.

— Атаман-то теперь новый…

— Знаю, дедушка.

— Ну и ладно. Я только к тому, чтобы промашки не вышло.

Девушка сидела, подперев кулачком голову, сонно глядя на жирник сузившимися глазами.

— Мать, а мать, ты чего копаешься? — сказал дед старухе, которая стелила ему на лавке какое-то тряпье. — Дивчина приморилась, совсем засыпает.

Старуха засуетилась.

— Лезь, доченька, на печку, лезь. Давай я тебя разую.

— Да что вы, бабуся! — смутилась девушка.

Она быстро сбросила сапоги и полезла на теплую печку. Через минуту девушка уже спала, положив под щеку ладонь. Скоро заснула рядом с ней и старуха. А дед долго ворочался на лавке, растирая ноющие колени. Ревматизм разыгрался не на шутку, должно быть к дождю.

3

На судьбу Наташи (так называли ее товарищи и так значилось в паспорте и пропуске, подписанном станичным атаманом, хотя при рождении ей дали другое имя) оказало влияние одно случайное обстоятельство. Когда ей было девять лет, у ее родителей поселилась квартирантка — приехавшая в станицу учительница немецкого языка, чистенькая, сухонькая старушка в старомодном пенсне. Она-то и выучила девочку немецкому языку.

Хотя ученье в школе давалось Наташе легко, особого интереса к наукам она не выказывала. Характер у нее был мальчишеский. Ее больше привлекало все, что требовало движения, ловкости, физической силы. Скатиться с яра так, чтоб санки, вздымая снежную пыль, домчались до середины Дона; метким ударом снежка расквасить нос вредному пацану с другого края станицы; доплыть до острова, где в тальнике жили сказочных размеров гадюки, никогда, впрочем, никем не виданные; промчаться на бешеном дончаке, уцепившись за гриву и сжимая его бока голенастыми исцарапанными ногами, — вот что нравилось Наташе, в тринадцать лет уже прозванной станичными мальчишками «атаманом».

Остепенилась она к пятнадцати годам. В эту пору случилось несчастье: погиб ее отец — веселый, шумный человек, уважаемый всей станицей, один из организаторов колхоза. Он был ветеринарным фельдшером, и во время служебной поездки в грозовую ночь его затоптал испуганный табун. С отцом у Наташи была тесная дружба. Она рассказывала ему обо всех своих проказах и находила сочувствие и поддержку. Смутно представляя, каким должно быть правильное воспитание, отец считал, что ребенок должен развиваться свободно, и радовался, что у него такая боевая дочка.

Шестнадцати лет Наташа, обладавшая завидным здоровьем, вдруг заболела. Городские врачи нашли аппендицит. Профессор, оперировавший Наташу, сказал ей:

— Когда будет очень больно — скажешь, красавица. Постарайся потерпеть.

Случай выдался сложный. Операция затянулась. Наташа изжевала край стерильной простыни, но не издала ни звука. Профессор одобрительно сказал:

— Молодец. Люблю таких.

Там же, в больнице, присмотревшись к работе врачей, Наташа, которая раньше не задумывалась о своей будущности, вдруг твердо решила стать хирургом. Война застала ее студенткой мединститута на практике. Наташа обратилась в военкомат с просьбой направить ее в армию. Ей отказали. Она пошла в горком комсомола к добилась, что ее послали на курсы медсестер. Через несколько дней ее вызвали в штаб.

— У вас в анкете написано, что вы хорошо владеете немецким языком, — сказал принявший ее офицер. — Как это надо понимать?

— Так и надо понимать, как написано, — сказала Наташа.

Офицер усмехнулся.

— Оценки бывают нередко весьма относительными. Впрочем, почитайте-ка вслух и переведите.

Он протянул Наташе небольшой томик. Это была «Зимняя сказка» Гейне. По мере того как девушка читала, переводя строфу за строфой, лицо офицера приобретало все более довольное выражение..

— Вот теперь я вижу — действительно хорошо, — перебил он Наташу. — Мы берем вас в штаб. Будете переводчицей.

Новая работа не понравилась ей. Приходилось целыми днями читать письма и дневники гитлеровцев. Почти все они были похожими, будто писались под диктовку. Авторы педантично заносили в них свои впечатления о выпивке, жратве и женщинах. Часто встречались омерзительные подробности.

Время от времени ей приходилось участвовать в допросах пленных. На первый допрос она шла с любопытством: как они держат себя, эти взятые в плен «победители»?

Пленный был простым пехотинцем. Прошел Польшу и Францию и весной 1942 года попал на русский фронт. На все вопросы о целях войны и ее методах он тупо отвечал:

— Я — солдат. Я выполнял приказ.

Наташа, глядя на него, ужасалась. Что можно сделать с человеком длительной обработкой! Это был солдат-автомат с простейшими животными инстинктами. И он мог родиться и вырасти в стране Шиллера и Гете?!

Встречались пленные и другого рода. Попался, например, толстый лавочник, владелец магазина игрушек в Лейпциге. Он оставил свое мирное предприятие на попечение супруги, а сам ринулся на войну, одержимый страстью стяжательства. Перепадало ему не много: сливки доставались более проворным и более хитрым. Но и лавочник не брезговал ничем. В его записной книжке имелись подробные реестры всех посылок, которые он отправил домой.

Попав в плен, лавочник смертельно испугался. На допросе юлил и заглядывал в глаза, как напакостивший щенок. Время от времени вскакивал и искательно обращался к Наташе:

— Прошу, фрейлен, перевести. Я вспомнил еще одно обстоятельство…

Но особенно запомнился Наташе летчик Эрих Вайнер. Его самолет сбили на подступах к Ростову в середине июля, когда немцы начали воздушное наступление на город. Если солдат-автомат и толстый лавочник были просто пешками, то Эрих Вайнер оказался крупной фигурой. Он был сын фабриканта. На допросе держался самоуверенно. Исход войны не вызывал в нем сомнений. Наташу он осмотрел наглым взглядом.

— Фрейлен нечего опасаться. Она может сделать блестящую карьеру. Победителям нужны красивые женщины.

Наташка-атаман проснулась в корректной переводчице.

— Жалею, — сказала она, — что у нас запрещено грубое отношение к пленным.

— Почему? — спросил так же нахально Вайнер.

— Дала бы я тебе, мерзавцу, по морде, — объяснила Наташа и посмотрела на летчика таким взглядом, что тот невольно отодвинулся и пробормотал:

— Вы не имеете права.

…Нет, эта работа была не для нее. Наташу не могла удовлетворить пассивная роль переводчицы. Ее кипучая, живая натура требовала себе иного применения. Улучив удобный момент, она обратилась в штаб партизанского движения. Пожилой полковник с отечными мешками под умными, проницательными глазами (у полковника шалило сердце) разговаривал с Наташей, как с дочерью.

— Да, нам нужны люди на оперативную разведывательную работу, — сказал он, поглаживая высокий лоб. — Но, мне кажется, вы представляете себе эту работу односторонне. Вам хочется действия, преодоления препятствий, борьбы, требующей смелости, ловкости, силы. Все это будет, — он усмехнулся, — иногда даже в избытке. Но, кроме этой, так сказать, романтической стороны дела, есть еще сторона будничная, и на нее я хочу обратить ваше внимание. Разведчик должен прежде всего обладать величайшей выдержкой и терпением. Вам хочется действовать, а придется нередко выжидать — неделю, две недели, месяц… Будут соблазны и, может быть, провокации. Будет казаться, что вы легко можете получить важнейшие сведения. Ведь для этого вы и шли в разведку! А придется бездействовать и ждать. Это бывает очень трудно, гораздо трудней, чем делать что-нибудь. Но самое трудное — необходимость постоянно носить маску. Вы будете выдавать себя за кого-то. И надо вести себя соответственно и ни на минуту не забывать, что вы та, за кого вы себя выдаете. Придется подавлять в себе естественные движения сердца, хмуриться, когда вам радостно, смеяться, когда вам больно от горя, делать вид, что вы равнодушно смотрите на муки и гибель товарищей… Хватит ли у вас на это сил? Сумеете ли вы так искусно играть свою роль и при этом не ошибиться, потому что разведчик, как и минер, ошибается только один раз? А в случае провала сможете ли вы не дрогнуть под пытками — гестапо очень изобретательно на этот счет — и умереть молча?

Он шумно вздохнул, прислушался к чему-то, происходившему внутри: сердце работало нехорошо, очень нехорошо. Наташа ждала, упрямо сдвинув брови.

— Не думайте, что я умышленно сгущаю краски, — бывает и хуже. Я взял средний случай. Взвесьте все это.

— Я знаю, что меня ожидает, — настойчиво сказала Наташа, — я не боюсь.

— Ну, ладно, — умные глаза начальника смотрели на девушку одобрительно, — идите, я подумаю.

Наташа стала разведчицей. Началась беспокойная, напряженная жизнь. Ей давали все более и более трудные задания и, наконец, послали в тыл к немцам на длительный срок.

4

Недолго пробыла Наташа у стариков: на третий день с попутной машиной она ехала в Краснодар и к вечеру была в городе. Уже в сумерках она разыскала нужный ей домик на тихой, пустынной улице, постучала в зеленую дверь условным стуком. Дверь отворилась, и на пороге появился знакомый ей лишь по описанию невысокий толстяк с лысиной и удивленно приподнятыми бровями.

— Здравствуйте, дядя, — сказала она, — вот я и приехала.

Толстяк бросил быстрый взгляд вдоль улицы.

— А-а, Наташа! — воскликнул он. — Вот хорошо.

Он отступил в глубь коридора, приглашая девушку войти. В неосвещенной комнате на диване темнели две женские фигуры.

— Вот, — обратился к ним хозяин, — приехала племянница Наташа. Помнишь, Людочка, я тебе говорил…

— Зажги свет, — тихо ответила одна из фигур.

Хозяин закрыл ставни, чиркнул зажигалкой.

Наташа давно не видела так хорошо обставленной комнаты. Никелированная кровать, резной зеркальный шифоньер, мягкие плюшевые кресла… Хозяева, по всем признакам, любили дорогие вещи. На диване с полочкой, заставленной слониками, зайчиками, фарфоровыми башмачками и другими безделушками, сидела, кутаясь в пуховой платок, худощавая женщина с седеющими волосами… В другом углу дивана так же куталась в платок очень похожая на нее, но склонная к полноте девушка с грустными глазами. Они пристально смотрели на снимавшую ватник Наташу.

— Выросла-то как, удивительно! — воскликнул притворна хозяин.

— Как старики? — спросил он спустя немного.

— Ничего, — ответила Наташа, садясь в кресло. — Дедушка все на ревматизм жалуется.

— Он давно им страдает, — сочувственно подтвердил хозяин. Он сидел напротив Наташи. Маленькие серые глаза его внимательно изучали девушку.

— Трудно, значит, стало жить в станице? — продолжал он. — Ну, что-нибудь придумаем. В такое тяжелое время родственники, хоть и дальние, должны поддерживать друг друга…

Наташу поместили в одной комнате с Леной — так звали склонную к полноте девушку.

Утром «дядя» — Леонид Николаевич — уходил на работу, и женщины оставались одни. Дома дел было не так много — убрать да приготовить обед. Этим занималась жена «дяди» Людмила Андреевна. На базар не ходили: все необходимые продукты, самого отменного качества, приносил Леонид Николаевич, работавший кладовщиком.

Лена чаще всего сидела с книжкой или бралась за вышивание. Но работа валилась у нее из рук, и она в тяжелом раздумье устремляла взгляд в пространство. За две недели Наташа ни разу не увидела, чтобы женщины улыбнулись. За это время к ним не зашел никто из соседей, и они ни у кого не были. А вскоре Наташа случайно подслушала разговор двух соседок. Она вынесла потрусить коврик и отошла к забору, чтобы не пылить у крыльца.

— А что, к немецким прихвостням какая-то девка приехала? — услышала она.

— Гулящая, должно быть, — отозвался другой голос. — К ним разве хороший человек приедет?

— О господи, и как их земля носит!

Наташа постаралась остаться незамеченной.

Время шло, а работы, которую подыскивал «дядя» для Наташи, все не было. Наташа уже прочитала все книги, которые нашлись у Лены, вышила под ее руководством какого-то немыслимого барбоса в окружении фантастических цветов.

Первое время Лена относилась к Наташе с некоторой отчужденностью, но очень быстро этот холодок исчез, и дочь хозяина привязалась к своей «родственнице».

Однажды ночью, когда Леонид Николаевич и Людмила Андреевна давно уже уснули, а девушки еще разговаривали, лежа в темноте — одна на своей кровати, другая — на диване, Лена после долгой паузы вдруг спросила:

— Можно прийти к тебе, Наташа?

— Конечно, — ответила та, догадавшись, что Лене захотелось пооткровенничать.

Лена влезла под одеяло и жарко спросила у Наташи:

— Ты любила кого-нибудь?

Наташа почувствовала, что краснеет. Как-то сразу ей представилось радостное и растерянное лицо Миши, когда она поцеловала его на горе, в кизиловых зарослях.

— Нет еще, не любила, — ответила она.

— Тогда ты меня не поймешь, — разочарованно сказала Лена.

— Да почему же?

— Ах, это надо пережить самой, — прошептала Лена. — Завтра я покажу тебе его фотографию. Наташенька, милая, как я его люблю — передать не могу.

— Где же он сейчас? — спросила Наташа.

— В Красной Армии. Но я хотела не об этом… Скажи, ты могла бы возненавидеть родного отца?

— Ты задаешь странные вопросы, Лена, — уклончиво ответила Наташа.

Лена затряслась от приглушенных рыданий, прижалась мокрой щекой к плечу Наташи.

— Я ненавижу его! Все ненавидят их, Митя с ними воюет, а отец… он у них работает, продается за белый хлеб. Господи, лучше голодать, быть нищими! Когда наши вернутся… ведь они вернутся, ведь немцы не навсегда?

— Конечно! — ответила Наташа.

— Что мне тогда скажет Митя? Да он и смотреть на меня не захочет! У нас было много знакомых, где они? Никто не хочет с нами знаться. Ну, скажи, что мне делать, что?

Она говорила бессвязно, часто всхлипывала и вытирала слезы то пододеяльником, то краем Наташиной рубашки. Утешать Наташа не умела, сказать то, что знала, — не имела права. Наташа молча гладила девушку по голове.

— Успокойся, Леночка… Скажи, ты и меня будешь ненавидеть, если я пойду работать?

— А зачем тебе работать? — удивленно спросила Лена, перестав всхлипывать.

— Как — зачем? Не могу же я все время быть на вашем иждивении.

— Вот глупости! Конечно, можешь.

— Нет, Леночка, мне надо работать. Но ты не ответила…

— Не знаю, что тебе ответить. Смутно у меня на сердце, нехорошо.

— Потерпи… и… не суди поспешно.

Наташа пожалела, что у нее вырвались эти слова. Сейчас Лена начнет допытываться, что она хотела этим сказать, и надо будет выкручиваться. Но Лена, видимо, не придала значения сказанному. Они долго еще лежали молча, думая каждая о своем, затем незаметно уснули.

…На другой день Леонид Николаевич сообщил Наташе:

— Есть работа. Будешь официанткой в офицерской столовой. — Он критически осмотрел ее с ног до головы. — Надо только позаботиться о своей внешности. Желателен более кокетливый вид.

Она побывала в парикмахерской. Жалко было портить волосы: темные, почти черные, с чуть заметным рыжеватым отливом, они ложились крупными волнами, а после завивки поднялись курчавой шапкой. Не спрашивая разрешения, мастер обработал также и брови. В завершение она подкрасила губы, чего раньше никогда не делала… В зеркале она увидела знакомое — и вместе с тем странно чужое, кукольное лицо. Только глаза остались прежними. Наташа почувствовала себя неловко. Так, должно быть, чувствует себя неопытный актер в новом, непривычном гриме. Ну, что ж, она — тоже артистка и должна хорошо сыграть свою роль. Для пробы она попыталась кокетливо улыбнуться парикмахеру. Улыбка получилась не совсем удачная; все же мастер — тощий флегматик с висячим мясистым носом и маленькими усиками — засуетился, смахнул с ее блузки невидимую пылинку и выразил надежду, что она будет его постоянной клиенткой.

Лена подарила ей кое-что из одежды: платья пришлись почти впору, потребовалось лишь чуть-чуть ушить в талии.

В сопровождении Леонида Николаевича Наташа предстала перед шефом столовой и произвела на него благоприятное впечатление. Шеф между прочим, поинтересовался, знает ли девушка немецкий язык. Наташа сделала испуганно-огорченное лицо, а Леонид Николаевич смущенно сказал:

— Увы, господин шеф, деревенская девушка… Она и русский-то знает слабовато.

Но оказалось, что официантке как раз и не следует владеть немецким. Зачем ей понимать, о чем разговаривают между собой офицеры?

Шеф оставил у себя Наташины документы и велел прийти через три дня. Вероятно, проверка, которую за это время провело гестапо, кончилась благополучно, потому что, придя в указанный шефом срок, Наташа приступила к работе.

Оказалось, что быть официанткой не так-то просто, особенно, когда вваливались штабники и в столовой сразу становилось тесно. Требовалось большое искусство, чтобы, уставив поднос тарелками и быстро лавируя между столиками, не ошпарить господ офицеров горячим супом. Шеф, стоя у двери своего кабинета и сложив на яйцевидном животе, туго обтянутом интендантским мундиром, короткие жирные руки, зорко наблюдал за официантками. Несколько дней Наташа все внимание и все силы отдавала работе и тому, чтобы «войти в роль». Следила за каждым своим жестом, движением, каждым словом. Придя домой, от усталости сразу падала на диван и засыпала, но и во сне ее преследовал шум голосов и звон посуды. Однажды ей приснилось, что она разбила полный поднос тарелок и шеф выгнал ее из столовой. Однако Наташа уже понимала, какие большие возможности открывает ей эта работа.

Она быстро приобрела необходимые навыки. Трудно было ходить семенящей походкой и кокетливо улыбаться господам офицерам, но и это Наташа преодолела.

Пора было устанавливать связи.

…Холодный ветер кружил по тротуару сухие листья, бумажные клочья и пыль. Хотя время было не раннее, на улицах встречались лишь редкие прохожие, да и те спешили скрыться в домах или завернуть в переулки. Особенно была пустынна центральная улица города — Красная, и, выйдя на нее, Наташа невольно ускорила шаги.

Увидев впереди здание штаба, у которого неподвижно стояли часовые, она перешла на другую сторону улицы, незаметно всматриваясь в номера домов. Впрочем, через несколько шагов она и без номера нашла то, что искала. В парадном входе была пристроена клетушка часовых дел мастера. Все его хозяйство прохожий мог рассмотреть через стеклянную витрину, украшенную будильником с надписью «Точное время» и футляром старинных часов с кукушкой, на которых стрелки круглые сутки показывали без четверти три.

Вплотную к витрине стоял небольшой столик со всякой мелочишкой: колесиками, шурупчиками, пружинками в блюдечках и просто так, россыпью; тут же лежали напильники и другие инструменты — все очень маленьких размеров. Над этим добром склонился часовщик: видна была облезлая капелюха, длинный костлявый нос и стеклышко, оправленное в роговую трубку и похожее на глаз, удлинившийся от постоянного разглядывания слишком мелких предметов.

Наташа очень внимательно осмотрела старинный футляр с кукушкой, убедилась, что в клетушке нет никого, кроме мастера, и вошла. Мастер продолжал работать, не поднимая головы.

— Нет ли у вас продажных часов на левую руку, только чтобы стрелки светились? — сказала она, облокотясь на барьерчик.

Мастер отложил напильник и невидимую деталь, которую он обрабатывал, уронил в подставленную ладонь увеличительное стеклышко и повернулся к Наташе. У него было худое лицо с обтянутыми скулами и светлые глаза.

— Часы есть, только они отстают на три минуты, — ответил он.

— В неделю?

— Нет, в десять дней.

Он расстегнул потертое демисезонное пальто, под которым оказался жилет из овчины, и извлек из нагрудного кармана ручные часики.

— Вот, носите на здоровье да почаще заходите проверять.

— Буду стараться, — обещала Наташа, надевая часы.

— Сюда ходить не стоит — слишком на виду, лучше домой, — он назвал адрес, близко от улицы, где жила Наташа. — Там когда-то был магазин, окна широкие, постучите в правое. Зовут меня Тимофей Константинович.

Он улыбнулся, но тотчас принял прежний деловой вид и нарочно громко сказал:

— Не беспокойтесь, барышня. Часы немецкие. Не с улицы берете, меня весь штаб знает!

В мастерскую вошел, притиснув Наташу к перегородке, немецкий офицер. Наташа выскользнула в открытую дверь.

Сотрудницам по столовой, сразу приметившим обновку, она прозрачно намекнула на некоего майора, который ухаживает за ней и готов делать еще и не такие подарки. Ей позавидовали. Но подарок впрок не пошел. На другой же день Наташа уронила часы (деревенщина, не умеет обращаться с хорошими вещами!), и они остановились. Сотрудницы с притворным сожалением сочувственно сказали:

— Ну, теперь набегаешься к часовщику.

И действительно, к часовщику пришлось наведываться довольно часто. Время от времени Наташа принималась с озабоченным видом прислушиваться к ходу часов и поглядывать на циферблат. Ее ехидно спрашивали:

— Сколько на твоих серебряных?

Работа в столовой пока что не оправдывала тех надежд, которые н