До открытого конфликта Бонапарта с Директорией было еще далеко. Хотя и тоже — как сказать. Век Наполеона набирал обороты в ускоренном темпе. Директория считала, что главным театром военных действий весенне-летней кампании 1796 года будет западная и юго-западная Германия, через которую Французским войскам предстоит вторгнуться в коренные австрийские владения. С этой целью готовились лучшие, отборные части, куда были направлены самые сильные военные стратеги и военачальники во главе с генералом Моро. Для этой армии не щадили средств. Она была экипирована и вооружена не хуже штирийской гвардии Габсбургов. А Наполеон Бонапарт — это так, отвлекающий маневр. Правда, на редкость удачный маневр, в результате которого кошельки военных, полувоенных и всяческих иных аферистов полновесно позванивали итальянским золотом, а сотни лучших творений искусства, включая картины старых мастеров эпохи Ренессанса, переселились из итальянских соборов и музеев в аристократические парижские салоны.

Генерал Бонапарт вообще не занимал бы умы высокой Директории, так как даже содержание своей армии он взвалил на плечи безжалостно эксплуатируемой им Северной Италии. Война кормилась войной, и это устраивало всех. Однако одно обстоятельство довольно сильно беспокоило Барраса. В поверженной Италии Бонапарт вел себя не как генерал — один из многих во Французской Республике — и даже не как командующий экспедиционной армией. Он, по-видимому, ощущал себя там государем. И вел себя соответственно своим представлениям об этом. Ладно его язвительные донесения и бесконечные требования к верховным правителям Франции. Бог с ним и с его непомерным честолюбием, но кто дал ему право чувствовать себя… владыкой?

Пока парижские газеты на все лады расписывали беспримерную жестокость и полководческий авантюризм безвестного генерала, замыкаясь пропагандистским пафосом между мостом через Адду и Аркольским мостом через реку Адидже, где Бонапарт в кровопролитном трехдневном бою с главными силами австрийской империи повторил смой подвиг при штурме моста в Лоди и точно так же бросился вперед, только на сей раз со знаменем и руках, поскольку знаменосец был сражен наповал у него на глазах, — пока газеты испытывали инфантильную потребность в благоговении перед блеском отечественной демократии, Наполеон Бонапарт творил большую европейскую политику, не слишком интересуясь при этом мнением Директории: «Батальоны всегда правы».

Париж еще только раздумывал, на каких условиях заключить мир с Габсбургами, чтобы не раздосадовать никого из европейских монархов, а генерал Бонапарт уже подписывал его на своих условиях: «Европа — это старая распутница, которая привыкла, чтобы ее насиловали».

Директория обстоятельно изучала подходящий вариант сворачивания итальянской кампании, дабы бесчинствами зарвавшегося корсиканца окончательно не разгневать его святейшество папу Пия VI, а Бонапарт уже гнал из Мантуи папские войска. Причем с такой быстротой, что посланный преследовать Жюно не мог настичь их в течение двух часов. Небольшой отряд Жюно подгонял себя злостью, пока погоня не увенчалась успехом. Половину беглецов изрубили, а другую взяли в плен: «Этим пилигримам повезло, мой генерал. Они увидели вас!»

Только теперь Гойе, Мулен и Роже Дюко, достойные властители Франции, осознали смысл фразы, сказанной Баррасом: «А потом он вернется в Париж».

И что будет с ними?

Но в Париж Бонапарт пока не спешил. Несмотря на то, что австрийцы методично били обласканную Директорией республиканскую армию, споткнувшуюся па Рейне, Вена спешно паковала чемоданы, ибо антихрист» слышался ей уже «при дверях». Блестящая победа под Риволи, взятие Милана, Мантуи, завоевание папских владений и прочее — вынудили Австрию срочно просить Бонапарта о мире. Не Директорию, что было бы уместно, а ее генерала, коему поручен всего лишь отвлекающий поход с толпой оборванцев. И загнанный и угол папа римский о том же просил в своем письме, которое передал «антихристу» племянник его святейшества кардинал Маттеи.

Паническое, слезное письмо папы Бонапарт прочитал довольно равнодушно. Знал он цену и витиеватой лести святых отцов, и их упованиям на справедливость, которая проистечет с небес. Ничего оттуда не проистечет, кроме осенних дождей. Возможно, внутри у него и бродили некоторые сомнения: а не пойти ли на Рим, не выпустить ли дух из его всесвятейшества прямо в ватиканском борделе?.. Возможно, таких сомнений не было, потому что до них еще не созрело ханжеское благочестие Европы. Во всяком случае по лицу генерала понять это было невозможно. А ответ победителя был вполне понятен кардиналу Маттеи.

— Тридцать миллионов золотых франков контрибуции плюс лучшие картины и скульптуры из музеев Рима, плюс оговоренная часть папских владений… Ну и, разумеется, публичное признание полной и безоговорочной капитуляции.

Кардинал Маттеи был потрясен. Предъявить ультиматум наместнику Бога на земле!.. Так оскорбить и унизить святую Церковь?! Он мужественно отринул все колебания:

— Его святейшество согласен…

— Как?! Вы еще здесь? — изумился Бонапарт, вынужденный прервать свои размышления. — Я ведь уже сказал то, что вам надлежит запомнить и донести до его святейшества. А в согласии папы я не нуждаюсь.

Этот эпизод не являл собой показного пренебрежения — Бонапарт действительно погрузился в размышления. Было над чем задуматься. Здесь в Италии он последовательно, одну за другой, разбил три австрийских армии, но на Рейне австрийцы били французов, и Бонапарт, в отличие от Директории, не мог не переживать из-за этого. Природа, щедро наделив его изощренным коварством, начисто обделила злорадством. На Рейне гибли французы, редела лучшая армия Республики, а то обстоятельство, что это косвенным образом возвеличивает его успехи как генерала, затмившего полководческий талант Моро, было делом для него не существенным. Он не намеревался играть в гамлетовские игры. Он ощущал себя государем. И не стремился так уж скрывать это. Получив с почтой кипу парижских газет, он находил в них между строк то, что приводило его в бешенство: Французская республика корчилась в муках безвременья и безвластия. И неизвестно было: то ли она только рождалась в страданиях и воплях, то ли уже агонизировала, едва родившись.

Внезапно оживилось тлевшее доселе роялистское движение, осмелевшие вожди шуанов стремились поднять Бретань и Нормандию. Республику уже ненавидели, так и не поняв, что это такое. Дороговизна росла с каждым днем. Финансы, торговля, промышленность — все пришло в расстройство и упадок. Солдаты целыми взводами дезертировали из армии генерала Моро и становились разбойниками. Столичные казнокрады, спекулянты и перекупщики не и видели и не желали видеть приближающегося конца. 11охоже, не видела его и самодовольная Директория.

«Республика… демократия… равенство», — задумчиво бормотал Бонапарт, словно пытаясь заново вникнуть и суть этих знакомых понятий. Не получалось. Он всматривался в рисованные портреты вождей, лица которых были исполнены волевой женственности, и у него не получалось понять, почему гибнет Франция.

Возможно, потому не получалось, что сам он не был Французом? Ну да, разумеется, он всего лишь корсиканский выскочка из захудалого островного дворянства. Его семья не в состоянии была даже оплачивать обучение Наполеона в военном училище, и он стал офицером за счет казны. А потом и сам обивал пороги военного министерства, чтобы помочь младшему брату тоже стать офицером. Без денег, без связей, без протекции сделать карьеру могло помочь только чудо. И таким чудом для Наполеона стала Революция, что разом смешало в его душе весь ценностный ряд понятий о долге, чести и славе. Революция осталась мифом. А он одерживал победы вдали от погибающей Франции. И этим победам скорее всего суждено стать таким же мифом. Во имя чего все делалось и делается? Неужели он и дальше будет безропотно таскать из огня каштаны для парижских «адвокатов», ни один из которых не знает, что такое бремя войны?..

К трудным и тяжким мыслям его подвигло очередное указание из Парижа. Директория отзывала генерала Бонапарта из Италии. Извещали его подобострастно и почти ласково. Дескать, довольно с вас итальянских подвигов, тем более, что о благе Франции следует позаботиться и в иных местах. В Англии, например. И, главным образом, в ее колониях, где стонут порабощенные народы… Ну это понятно. Австрия уже встала на колени. Теперь очередь Англии, где Бонапарту предстоит расстаться со своей славой, а возможно, и с жизнью. И что будет с самой Францией? Ответа на этот вопрос в газетах не было. Не видел он его и в правительственных депешах. А между тем, как сообщали Наполеону курьеры, низы парижских предместий уже кричали: «Долой Республику!»

Наполеон не терзался крушением революционных идеалов, поскольку их и не существовало. Он думал о том, что крайние меры в политике в конечном счете всегда приносят победу, а полумеры — всегда поражение. И это называют случаем?

В Париж он поедет. Но не ранее того, как завершит все дела, связанные с созданием в Италии Цизальпинской республики, управляемой так, как он желал бы этого и для Франции. Масса пищи для разгоряченных либеральных умов: «Сквозь благопристойный образ демократии просвечивает Хищный лик якобинского диктатора!.. Граждане свободной Франции в отчаянии. История нам не простит!..».

История прощала и не такое. А гражданам свободной Франции было все равно, чей хищный лик избавит их от казнокрадов.

В Цизальпинскую республику, ставшую основой будущей единой Итальянской республики, вошла часть завоеванных им земель, прежде всего самая крупная из них — Ломбардия. Другая часть была непосредственно присоединена к Франции. И наконец, третья часть, к которой относился и Рим, оставалась в руках прежних правителей, но с фактическим подчинением их Франции.

Побежденную и униженную Австрию следовало задобрить щедрой компенсацией, что, если смотреть в будущее, могло на ближайшие годы обезопасить Францию от попыток реванша, а заодно и спасти от окончательного разгрома Рейнскую армию.

В качестве таковой вполне годилась изнеженная утопающая в купеческой роскоши Венеция, где опереточные дожи слишком уж навязчиво демонстрируют Наполеону свой нейтралитет. Нет повода к военному вторжению в республику горластых гондольеров? А зачем повод? Батальоны всегда правы

В обмен на Венецию Австрия с готовностью согласилась отказаться от всех претензий на занятые Наполеоном итальянские владения, а также и от избиения армии генерала Моро, которое на Рейне приняло уже почти ритуальный характер. Но и тут Наполеон схитрил. Прежде он разделил Венецию. Город на лагунах отходил к Австрии, а метериковые владения — к Цизальпинской республике, которой фактически правил он сам.

Командир дивизии, посланной завоевывать Венецию, сообщил вскоре, что дожи согласны на раздел.

— Разве я спрашинал их согласия? — удивился Бонапарт. — Или венецианцы считают себя свободными от исторической неизбежности?.. Капитан, вы знаете, что такое свобода?

Офицер, доставивший срочное донесение от генерала д'Илье, сконфуженно молчал.

— А кто мне объяснит, что такое равенство?

Адъютанты, привычные к шокирующим репликам своего командующего, побледнели. Начальник штаба генерал Бертье сосредоточенно грыз ногти, нервно встряхивая своей кудрявой головой. Тут можно и палец невзначай отгрызть. Свобода, равенство, братство — священные слова, начертанные на знаменах Великой революции, которая… которую…

Что которая? А ведь и впрямь — что?

Революция, которая утопила в крови своих вождей? Революция, которая вознесла на вершину власти таких ничтожеств, как члены Директории? Революция, которая обездолила и сделала посмешищем Великую Францию?..

«Равенством» политики называют свою жестокую ненависть к власти других. И что в таком случае включает в себя понятие «демократия», если только это не хаос мнимой свободы, вскормленной политической клоунадой? — Может, вы полагаете, что демократия похожа на пьяную маркитанку, заблудившуюся на позициях? Но ведь солдаты попользуются ею и выгонят, не так ли? — Бонапарт говорил с неясной улыбкой на лице, и ординарец генерала д'Илье каким-то шестым чувством сознавал, что вопросы относятся не к нему и даже не генералу, в одночасье лишившему венецианских дожей богатого наследства тринадцати веков безмятежного исторического существования.

— Если это так, — продолжил Бонапарт, — то я не совсем понимаю вас, капитан.

— Я тоже не понимаю вас, гражданин генерал, — пробормотал расстроенный офицер.

— Что же тут непонятного для вас? — поморщился «гражданин генерал». Демократия — это когда всем заслугам. Каждому — свое. Вот какого ответа я добиваюсь… В том числе и от вас. Думаю, вы меня поняли, и скоро я поздравлю вас полковником. Вы свободны… гражданин капитан.

Наступила пауза, в течение которой Бонапарт быстро Просмотрел оперативные сводки.

— Генерал Бертье! Что, Лагарп думает — война уже кончилась? Бертье грыз ногти и понятия не имел, что думает по поводу войны командир дивизии Лагарп, который еще утром должен был выйти на новые позиции.

— Передайте ему от моего имени, что война не прекратится никогда, ибо является частью великой тайны бытия. Я даю ему еще четыре часа, но это в последний раз. Я научу армию, как следует выполнял марш-броски!.. И потом, Бертье… Я вижу, вы весели и бодры…

Начальник штаба, по уши закутанный шарфом тоскливо посмотрел на своего командующего. У него был чудовищный насморк и болело горло. Бонапарт знал, что Бертье не спал последние двое суток, но зато имел четкое представление о реальной боеспособности и точном расположении каждого подразделения.

— Вы хороший начальник штаба. Такой, который нужен мне… Но ради Бога, перестаньте грызть ногти! Вид ваших пальцев бросает меня о дрожь.

— Ничего не могу поделать… — упрямо тряхнул громадной, курчавой головой Бертье. — Если позволите, я переселюсь в соседнюю комнату, где готовят донесения ваши адъютанты.

Наполеон кивнул и стал задумчивым. Отчего-то в эту минуту все вылетело у него из головы. Он вдруг увидел Жозефину, которая сейчас мирно спала в своей уютной, увешанной зеркалами комнате на улице Шантерен. Его счастье и его боль. Никого он не смог бы полюбить так, как любил эту зрелую, опытную женщину, наполнявшую его сердце муками и радостями. Одна мысль о том, сколько мужчин побывало в ее постели, была для него пыткой, но он не давал свободы своей фантазии, он не желал знать сплетен об этой женщине. Он любил. Он принял Жозефину в свою судьбу такой, какая она есть. Другой она не могла быть. Сейчас он подумал о том, что во сне снова придет к ней, такой далекой, такой желанной… Это тоже часть великой тайны бытия. И — хватит об этом!..

Адъютант Гофер протянул Бонапарту готовое донесение Директории. Тот равнодушно скользнул взглядом по бумаге. Все верно И все не так.

— Прикажете сделать дополнение относительно Венеции?

— А зачем? Директория узнает об этом из газет. Лучше напишите о том, что путь к завоеванию Англии лежит через Египет. Пусть готовят армию и флот.

— Как вы сказали?.. Из газет?.. — опешил Гофер. — Простиите, не ослышался ли я?

— Сколько в Париже выходит газет? — вместо ответа спросил Бонапарт.

— Не знаю точно… — растерялся адъютант. — Вам еженедельно доставляют около двадцати. Я распорядился…

— Хорошо, что не все семьдесят три, Гофер! Вы не находите, что и двадцати, которые я прочитываю с ущербом для сна, чересчур много? И знаете, почему? Они пишут обо всем, что их интересует, и ничего о том, что может интересовать Францию. Газеты зализали все наши победы, Гофер!.. Жюно их не читает вовсе, и он прав. Галантерейщики упражняются в слоге. Они испытывают плебейскую потребность высказаться, не знают, о чем. Это свобода печати? Тогда я понимаю, что это такое. Скорее всего — наши туманные идеальности. Но я хорошо понимаю другое. Подлость без улик стала во Франции основой порядочности… У вас почему-то изменилось лицо, Гофер. Забавно!.. Ну, хорошо, сообщите Директории о… погоде в Венеции. Сплошной туман и сырость. Дайте газетам материал к лавочному анализу. И расставьте акценты неуверенности в моей правоте. Свои собственные акценты, разумеется. Как это вы делаете в других донесениях, которых не даете мне на подпись. И — ни слова больше, Гофер!.. Пусть банальая истина освободит вас от еще более банальной лжи.

Бледный, как сама смерть, Гофер молча отдал честь и вышел.

Весь Итальянский поход он сообщал Директори буквально о каждом шаге Наполеона Бонапарта, последовательно искажая значение для Франции такого шага, а порой и придавая смысл, противоположий тому, что задуман Бонапартом. То, что попадало в газеты, попадало туда не без ведома Поля Барраса или этого аббата Эммануэля Сийеса. Газеты густо примешивали собственной дури и дружно задыхались в своем либеральном благоговении перед тем, что они называли свободой печати.

Генерал Бонапарт порой гневался, но чаще искренне удивлялся: «Чем они пишут, эти люди без языка, без совести, без характеров, без здравого смысла?..».

Менее, чем через два года, придя к власти, Бонапарт из семидесяти трех выходивших в Париже газет приказал закрыть шестьдесят. А спустя некоторое время еще девять. Оставшиеся четыре газеты были отданы под надзор и цензуру министра полиции Жозефа Фуше.

Первый консул никогда не утверждал, что был прав, закрывая газеты. Он говорил, что поступить так его побудило природное чувство брезгливости.

— Я не настолько цивилизованный человек, чтобы противопоставить свободе печати хорошие манеры. У меня их попросту нет.

Четыре газеты, разрешенные Наполеоном, выходили очень небольшим форматом. Их называли «носовыми платками».