МТС находилась в селе Камыш-Курлак за двадцать пять верст.

С очередным рейсом молоковоза Степан Егорыч съездил на разведку.

Мастера брались отремонтировать коленчатый вал, но запрашивали дорого: пять пудов пшеницы. Деньги их не интересовали, речь о них даже не пошла.

– Больно широкие у них рты! – хмыкнул, нахмурился Дерюгин. – Сделают и за полцентнера, тоже неплохой прибыток…

Подумал, видно, засомневался, – прибавил еще пуд красного проса. Просом колхоз был богаче.

Степан Егорыч отмерил в кладовой зерно, с вечера наладил сани, упряжь.

– Надолго собираешься? – спросила Василиса.

– Сказали, управятся в два дня.

– Тогда и я с тобой.

– Дело какое?

– Сестра там у меня. Давно не видались.

– А ферма?

– Машка Струкова подменит. Я ее подменяла, она у меня в долгу.

Выехали в предрассветной сини, при ярких еще звездах. Кормленая лошадь пошла резво, в охотку. Визг полозьев по снегу сначала заполнил хуторскую улицу, потом вольно полетел над ровной гладью зализанных ветрами снегов.

Степан Егорыч, с намороженным на бровях, ресницах инеем, высовываясь из-за крупа лошади, следил за дорогой. Звалась она трактом, вела в большое село, но от людской убыли так мало стало меж деревнями движения и ездоков, что была она едва проторена, в один только след: сбейся в сторону или припороши чуть погуще снежком – и вовсе не углядишь, куда править.

Василиса, в мужнем полушубке с поднятым воротником, упрятав голову под тремя платками, так что и глаз ее было не разобрать, сидела спиной к санному передку, чтоб не секло лицо встречным ветром, как ездят в санях все деревенские женщины, как сиживала, бывало, и Поля, когда они отправлялись с ней куда-нибудь по зимнему морозу, – в гости к родичам, за покупками в райцентр.

И оттого, что знакомо пахло сеном, наваленным в санях, знакомо скрипели полозья по снегу, знакомо пахло лошадью, трепался перед глазами ее длинный хвост – было в поездке Степана Егорыча какое-то близкое подобие прежней его жизни, так что моментами ему совсем казалось, что он и в самом деле вернулся к прошлым своим дням или продолжаются они без всякого перерыва, и не чужая Василиса сидит с ним бок о бок, а его Поля, и едут они не в какую-то Камыш-Курлакскую МТС с тяжелым ледяным железом в мешковине, а по своему Кореневскому району; холмик, еще холмик, а там покажется желтая водокачка кореневской станции, элеватор, густые паровозные дымы…

Сладко было грезить Степану Егорычу, все дальше уходить в эти свои видения. Но, разрушая их, выводя его из мысленных картин, завиднелась вовсе не водокачка и дымы, а что-то смутное, приземистое, протяженное – большое село, потонувшее в снегу.

Уже багрово горело низкое солнце сквозь морозную мглу, розовато красило бугорки крыш. Телеграфные столбы, проволоки, обросшие инеем, лучисто сверкали. Замерзшая река светло и так же розово блестела под крайними домиками села льдом, в тех местах, где ветры сдули снег.

Василиса, всю дорогу молчавшая и не глядевшая вперед, по времени ли и расстоянию или по дороге, ходу саней, почуяла близость села, беспокойно зашевелилась, отвернула белый от дыхания воротник полушубка.

– Ты тут посматривай, полегче правь, – предупредила она Степана Егорыча. – Мост тут плохой, не свалиться бы…

Степан Егорыч еще в первую свою поездку с молоковозом приметил, что мост неважный, узкий, только чуток пошире саней; одни бревна в настиле выперли горбами, другие осели, перил нет; оскользнутся сани – и запросто можно кувыркнуться на лед. Высота хоть и невелика, до смерти не убьешься, да по обеим сторонам чернеют проруби. Бабы тут полощут белье, берут ведрами воду и при этом проливают по дороге; ухабистый настил весь заледенел, пешему пройти – и то опасно. А народ, видать, не общественный, для себя же постараться не хотят: хоть бы ведерко-другое золы рассыпали…

Сани сразу же затрясло на ухабах, они стали скатываться то к одному краю, то к другому. Лошадь, царапая лед, заскользила стертыми подковами.

Степан Егорыч выскочил из саней, повел лошадь за узду. Она пошла уверенней, мост проскрипел и уже почти весь остался позади, но на самом конце сани резко занесло влево, зад их съехал с настила и повис надо льдом.

– Опрокинешь! – закричала Василиса, хватаясь за передок саней.

Степану Егорычу представилось, как перевернутся сейчас сани, как полетит с них Василиса, мешки с зерном, приготовленным для расплаты, гукнет о лед и проломит его пудовый коленчатый вал. А тогда весь остальной мотор – просто уже ни на что не годное железо! И, не раздумывая, крикнув Василисе, чтоб держала вожжи, Степан Егорыч прыгнул на издырявленный старыми и новыми прорубями лед – своей силой поддержать край саней, не дать им соскользнуть дальше.

Сани удержались, но не от помощи Степана Егорыча, – он всего только и успел, что схватиться за них. Василиса с мужской сноровкой огрела лошадь кнутом, выправила ее вожжами и погнала с моста.

Степан Егорыч не поспел вовремя отнять руки, дернулся за санями, заскользил, ступнул на свежий ледок затянувшейся проруби и, задохнувшись от пронзительного холода, вмиг ухнул выше пояса в воду.

В хлюпающих, тяжелых от воды сапогах он выбрался на твердый берег, не сдержался – выругался от всего сердца: «Ах ты, твою мать!» Вот уж чего не хватало: измочиться на таком морозе!

Василиса, удерживая вожжами лошадь, давилась смехом. Степан Егорыч рассердился еще больше: что смешного? Благо еще, у самого берега, – ведь мог бы и потонуть! Вовсе это не смех, как из худых его сапог струями хлещет вода… Сапоги, единственную свою обувку, ему стало особенно жалко. И так едва дышат, а после такого купания расползутся совсем…

– Бери кнут, погоняй шибче, – хмуро приказал он Василисе, обрывая ее веселье.

В сани садиться теперь было никак нельзя: без ног останешься. Ими надо было теперь двигать изо всех сил, чтоб не остыла в них кровь.

И весь дальнейший путь к дому Василисиной сестры Степан Егорыч, прихрамывая, протрусил за санями. Шинельные полы сразу же промерзли, побелели и гремуче хлопали по голенищам сапог.