Володька не устраивал перерывов в жаркие часы. Начавши с первыми лучами солнца, он, ни на минуту не приостанавливаясь, не снимая с руля каменно-твердых, в синей татуировке рук, жал весь день напролет, до той поры, когда уже разливалась вечерняя заря, тускнели земные краски и оставалось только светлых полчаса, чтобы вернуться на машинный двор. Его обеденная передышка длилась не больше десяти минут; тут же, у комбайна, не сводя его с поля, они с помощником наспех выхлебывали по миске супа, проглатывали куски мяса, и, еще дожевывая, вытерев руки о комбинезон, Володька уже снова поднимался в кабину.

В герметичной, из прозрачного плексигласа кабине два вентилятора непрерывно дули на него сверху сильными струями свежего воздуха. Толстая плексигласовая дверь на резиновой прокладке наглухо отгораживала его от накаленного дизеля, от его неумолчного грохота, выхлопных газов. Под сиденьем Володька поставил ящик с минеральной водой. Когда пересыхали губы и горло, он, не отрывая глаз от бегущих навстречу жатке колосьев, на ощупь вытягивал из квадратного гнезда бутылку, срывал об торчащий из ящика гвоздь металлическую пробку, жадно заглатывал шипучую воду, а пустую бутылку совал обратно.

Зато помощнику его доставалось, как грешнику в аду. Места в кабине для него не было, четырнадцать часов он пекся на горячем железе комбайна, возле мотора, щеткой счищая налипавшую на радиатор полову; при каждой выгрузке вымолоченной соломы ему надо было соскакивать на землю и бежать сзади комбайна, помогая полностью опорожниться копнителю, а затем в облаке удушливой пыли догонять комбайн, вскакивать на ходу на лесенку. С головы до ног он был мокр от обильного пота, серо-желт от пыли и половы. Но он не роптал, не просил передышки. Володька не стал брать себе помощником кого-либо из деревенских, зная, что с таким ему будет труднее поладить, выбрал из городских, каким-то верным чутьем определив, что этот скромный парень безропотно примет его начальствование, подчинится всем его условиям и приказам и выдержит, перетерпит достающийся ему труд. Чтоб больше было у него охоты и терпения, Володька ему сказал:

– Легкого не жди. Зато со мной заработаешь. Может, и зубами придется скрипеть, но поедешь домой веселый.

«Колос» просто удивлял.

Володька гнал его на самой большой скорости, мотовило вертелось так, что не углядеть лопастей, подрезанная пшеница, мелькая колосьями, пружинно, кучей вспухала на середине жатки; казалось – комбайну не проглотить такое обилие соломенной массы, у старых «Эс-ка» уже давно бы разлетелись вдребезги, на щепу, молотильные барабаны, сейчас и «Колос» подавится непременно, захлебнется соломой. Но комбайн без затруднений заглатывал ее в свое нутро, урчливо рокоча молотилкой, и по всей его работе, спокойному гудению чувствовалось – будь хлеб гуще, тяжелей в пять, в десять раз, и тогда бы ему было нипочем, он так же легко, без натуги, заглатывал бы его в себя, наполняя бункеры таким чисто вымолоченным, отвеянным зерном, что с ним больше ничего и не надо делать: сейчас же от комбайна – и на элеватор…

В первый же день жатвы Володька показал прикрепленным к нему шоферам, что работать с ним надо только серьезно, на всю катушку, другого он не потерпит. Ему пришлось стать с полными бункерами и простоять минут пятнадцать в ожидании «газона». Наконец без особой спешки подъехал «газон», остановился под выгрузным шнеком. Володька сбежал вниз, ноздри у него были белые, рванул дверцу кабины, рывком выдернул из нее шофера. Это был тот самый Митька Лопушонков, которого прогнали из старого его звена. Никто его не захотел к себе брать, все наотрез отказывались, а Володька согласился, взял, сказав при этом с усмешкой:

– У меня он не забалуется… Я его враз воспитаю. На всю жизнь.

Володька сграбастал Митыку своими дюжими лапищами, поднял, как котенка, в воздух, грохнул затылком о борт автомашины.

– Ты, курва, где полчаса засыхал?! – заорал Володька с бешеными, вылезшими из орбит глазами в самое лицо перепуганного Митьки. – Я с зерном стою, время теряю, а ты задницу себе чешешь? Тебе, сука, покойников на кладбище возить! Расшибу, гад, в лепешку, мордой об радиатор разотру! Еще раз с зерном из-за тебя, гада, стану – изувечу, стерва, одни сопли останутся!..

Володька затряс малого так, что голова его заколотилась о борт. Потом он швырнул его от себя. Полузадушенный, помертвелый от дикого Володькиного бешенства Митька Лопушонков плюхнулся и покатился по земле и не сразу поднялся. А когда встал, это был уже совсем другой Митька Лопушонков. Такого он уже больше не повторял. Поняли и другие шофера: с Володькой не шути, запросто можно понюхать его железных кулаков. С тока, назад, «газоны» летели опрометью, вздымая пыль; по одной этой скачке было видно, что машины мчатся к Володьке. Он еще только добирал доверху бункер, а очередной грузовик как прицепленный уже прыгал рядом с комбайном по кочковатостям поля, готовно подставив под шнек выстеленный брезентом кузов…

Вечером первого же дня Володька самолично проверил па току в весовой книге записи, сколько поступило от него хлеба, подсчитал итог, дождался, пока завтоком, неторопливый старик в очках, составил таблицу выработки всех комбайнеров. Как должное, без видимой радости, Володька принял ту разницу, что получилась между ним и другими. Терпеливо просидел в конторке еще полчаса, пока Капустин писал на фанерке красной тушью: «Флаг поднят в честь механизатора Гудошникова Владимира Гавриловича, намолотившего…»

Завтоком взял молоток, гвозди и стал прибивать фанерку к деревянному щиту рядом с мачтой, на которой уже висел новый, из алого штапеля, флаг. Володька отобрал у него молоток и стал забивать гвозди сам – густо и основательно, загибая их с другой стороны щита.

– Чтой-то ты так дюже стараешься… Как навечно! – усмехнулся завтаком.

– А так оно и есть. Других фамилий писать не придется, – сказал Володька.