До первой «оттепели» хрущевских пятидесятых годов было еще далеко, даже не доносились ее начальные, робкие дуновения, еще во всей силе существовал страх произнести громко смелое слово, своих же собственных, неположенных мыслей, приходящих в голову, но Антон уже в ту пору, как и абсолютное большинство в стране, отчетливо понимал, что государственное здание представляет лишь красивый фасад, за которым многое тоже является лишь бутафорией, не более как только вывесками зачастую с совсем обратным содержанием, и в целом вместо подлинной, настоящей жизни играется спектакль – с вымуштрованной «массовкой», разного уровня талантливости актерами на видных ролях, под общим руководством государственных режиссеров, среди которых, как в театральном искусстве, есть большие, крупные, наподобие Станиславского, Мейерхольда, Вахтангова, а есть и маленькие, всего лишь клубного масштаба.

Инструктор райкома комсомола Корчагин тоже был режиссером – с поручением по разработанному сценарию провести в школе собрание, главной целью которого было исключение из комсомола Аркадия Карасева. Корчагин старался, как только мог, в меру своего умения и способностей, используя опыт других режиссеров и других подобных собраний, и многое у него получилось, многое ему удалось.

Доклад лектор обкома партии прочитал минут за двадцать. Именно прочитал – громко, внятно, не сбиваясь, с машинописных листков. Вряд ли доклад был написан им самим, доклады на такие темы лекторы даже обкома партии сами не пишут, скорее всего текст был составлен, отредактирован целой группой лиц, специальной комиссией, проконтролирован и утвержден другой группой, другой комиссией, из лиц выше и значительней по должностям и положению, а может быть, даже получен из Москвы, где с ним было проделано то же самое – чтобы на собраниях по всей стране звучало именно то, что нужно, без всякой, хотя бы даже самой малейшей, отсебятины. Антон был прав, разговаривая с Наумом Левиным возле повешенного объявления: в докладе только повторялись фразы, что ежедневно слышались в передачах радио, можно было прочесть в каждой газетной статье.

Собрание проходило в самом большом школьном зале, музыкальном, с люстрами под высоким потолком. Обычно в вечерние часы, когда в этом зале происходили учебные занятия, репетиции будущих самодеятельных концертов, включали одну, в крайнем случае – две люстры. Сейчас горели все четыре, заливая зал ярким светом.

Наум действительно только открыл собрание, потом сел за столом президиума на крайнее место, а центральное занял Корчагин.

Лектор на музыкальном пюпитре, поставленном для него взамен трибуны, собирал и складывал в стопку свои листки, а Корчагин поднялся и спросил у зала: какие есть вопросы?

Последовало молчание.

– Давайте, ребята, не стесняйтесь, с лектором нам повезло, человек эрудированный, подготовленный, ответит на любой ваш вопрос.

Зал продолжал молчать.

– Неужели не о чем спросить лектора? Тогда переходим к следующему пункту повестки дня. У кого есть какие суждения? Мнения? Может, кто хочет высказаться? Ведь от услышанного возникает столько мыслей, столько чувств…

Зал молчал.

Чей-то голос в глубине негромко произнес:

– Все ясно. Можно расходиться.

– Как расходиться?! Собрание только началось, а вы уже – расходиться! – рассердился и вскипел Корчагин. – Просто не раскачались еще, туговаты вы на раскачку. Будут вопросы. И суждения, мнения будут. Вот товарищ Кабаков, я вижу, хочет что-то спросить, – и Корчагин показал рукой в задние ряды. – Или сказать что-то хотите, товарищ Кабаков, взять слово? Выходите сюда, к столу, чтоб вас все видели.

С появлением у стола Кабакова, собственно, и началось то собрание, что было назначено райкомом, которое Корчагин деятельно, энергично, обдуманно и спланировано готовил все последние дни.

Кабакова Антон не знал. Да его и мало кто знал из находившихся в зале. В начале учебного года, месяца полтора назад, ради более равномерной загрузки учащимися городских школ в школу Антона влили до сотни новых учеников, создали из них классы, и вместо двух параллельных, как прежде, получилось по три, даже по четыре: три восьмых, три девятых и четыре десятых. Кабаков, плотный, рыжеватый. Под своей естественный цвет – в таком же рыжеватом, ворсистом спортивном костюме. На куртке – несколько спортивных значков: ГТО, ПВХО, «Ворошиловский стрелок», «Ворошиловский всадник».

Он вышел уверенно, походкой крестьянского парня, слегка развалистой, тяжеловатой. В такой же манере – тяжеловато, основательно, стал, словно желая надежно врасти в пол, в то место, на котором остановился. Куда деть свои руки – он не знал. Сначала заложил их за спину, потом опустил вдоль тела, но получилась стойка «смирно», он почувствовал, что она неестественна, не годится – и снова отправил руки за спину.

Но говорить он был не мастер. Минуты три он сбивчиво, косноязычно повторял фразы из доклада лектора, что долг каждого честного советского человека, каждого патриота беспощадно разоблачать врагов, выискивать их везде и тащить на суд народа, который они хотели отдать опять в рабство капиталистам. Потом он так же косноязычно сказал, что должен был сказать, что было для него запланировано. Ему непонятно, сказал он, поведение таких людей, которые не желают, уклоняются заклеймить уже разоблаченных врагов, и при этом хотят оставаться в комсомоле, как будто гнилой либерализм, примиренчество с наймитами иностранных разведок совместимо с пребыванием в комсомоле, не исключают друг друга. Он молодой комсомолец, сказал Кабаков, он еще не знает, а полностью марксизм-ленинизм он еще не изучил, но он убежден, что так не может и не должно быть. Или твое место с врагами, раз они у тебя не вызывают гнева и желания с ними расправиться по заслугам, или уж будь к ним беспощаден – и тогда оставайся в комсомоле. Такие непонятные, двурушные комсомольцы в нашей школе есть, сказал Кабаков, кто именно – указать он не может, в школе он совсем недавно, с первого сентября, раньше он учился в другой, но он слышал, что такие есть.

– Зато я знаю, кто именно, – как бы подхватывая эстафету, заявил следующий парень, поднимаясь из задних рядов и выходя на место Кабакова. Он тоже был из тех, что появились в школе недавно, и был для старых учеников чужой, как и они были для него чужими, незнакомыми.

– Назову только одну фамилию, самого злостного. С ним, я слышал, в райкоме беседовали, товарищи не один раз пытались его убеждать, на совесть и честь воздействовать. Это Аркадий Карасев из десятого «А». Но ничем пронять его не смогли. Упрям, как… не буду говорить, как кто, понятно и так. Его отец изобличен и фигурирует в числе самых крупных вредителей, которые подрывали и разваливали народное хозяйство и нашей области, и всей страны. А Карасев не хочет признать, что отец его заслужил проклятия всех честных граждан. Он даже не понимает, какой плохой пример подает другим. Как разлагает общую дисциплину. Вносит разлад в ряды комсомола. И вообще всех советских людей. Я тоже считаю, что вопрос надо ставить так: или – или! Или пусть заявит здесь, как он расценивает своего отца, или – вон из комсомола!

В подобных словах и выражениях и с такими же концовками прозвучало еще несколько выступлений. В зале и в каждом из присутствующих все более нарастало волнение. Оно было неодинакового свойства, в нем проявлялась разница в реакции на слова выходивших к столу, но те в своем пафосе были словно родные братья. Горячность одного оратора передавалась следующему и подстегивала его, словно кнутом, каждый новый распалялся на несколько градусов выше и размахивал руками все шире, все неудержимей. Причем все они были ребятами, совсем незнакомыми с Аркадием, не знающими ни его личных качеств, ни характера, ни привычек. Даже, вероятно, внешности. Попроси их: ну-ка, покажите, который здесь в зале Аркадий Карасев – вряд ли они смогли бы безошибочно это сделать.

А Корчагин, как опытный кочегар, разжигающий топку, все подбрасывал и подбрасывал в зал горючего материала заранее подготовленными им ораторами, которых он подавал, как будто каждый действовал сам по себе и говорил экспромтом.

– Вы хотите что-то добавить? – спрашивал он из-за стола, как только заканчивалась чья-нибудь речь, показывая рукой в глубину сидящих, на очередного парня, приподнимающегося со своего стула. – Ваша фамилия? Выходите сюда… Вы тоже хотите высказать свое мнение? Ваша фамилия? Из каково вы класса? Хорошо, послушаем, выходите к столу!

После того как выступило не меньше десяти человек, Корчагин сказал:

– Настроение собрания понятно. Другое и нельзя было ожидать. У вас крепкий, здоровый коллектив с совершенно правильным политическим чутьем, верной ориентировкой в сложностях переживаемой нами обстановки. С оценками и выводами выступивших товарищей можно только безоговорочно согласиться и одобрить. Аркадий Карасев здесь присутствует. Я думаю, настал момент его послушать. У него было время обо всем хорошо подумать, взвесить свою позицию. Да и то, что он сейчас здесь услышал от своих товарищей по школе, по комсомольской организации, должно было произвести на него впечатление. И если он в себе ничего не изменил, и, несмотря на всю нашу помощь ему, не хочет этого делать даже и сейчас – тогда будем решать: наш ли он человек, быть ли ему в наших рядах или надо от него избавляться.

Аркадий Карасев всегда нравился Антону. И него была статная, высокая фигура, прямая открытое, сильное. Даже гордое. Он всегда был просто, скромно и в то же время чисто, аккуратно одет. При виде его просился еще один эпитет: элегантно. Это уже шло не от одежды, а от самого Аркадия, от умения ее носить. Есть люди – одень их чуть ли не в рубище, они и в нем все равно будут выглядеть красиво и достойно. Однажды, еще девятиклассником, в своем аккуратном, отглаженном костюмчике, белой рубашке с галстуком, как ходили все ребята его класса, он шел по школьному двору, а Антон со своими друзьями-семиклассниками разгоряченно, ничего больше перед собой не видя, гоняли футбольный мяч. И залепили этим пыльным, грязным мячом Аркадию прямо в грудь, в его белоснежную сорочку. Какую брань можно было бы услышать от кого-нибудь другого! Но Аркадий не сказал ни одного бранного слова. Вообще ни слова! Достал платок, отряхнул им с пиджака, сорочки пыль. Виновник стал неуклюже объяснять: я не хотел, так получилось! Аркадий махнул рукой: ладно, что уж, прощаю… Конечно же, не хотел, чистая случайность… Мелочь? Но человек проявляется скорее всего и наиболее отчетливо именно в мелочах.

Аркадий вышел на середину зала, под свет четырех люстр, встал у края стола с президиумом. Тому, кто его видел в первых раз, он мог показаться спокойным. Но знавшие его видели, как он напряжен. Правой рукой он оперся о стол, и Антон заметил, что фаланги его пальцев белы, как снег.

– Поверить в плохое о человеке можно, если мало его знаешь. А я своего отца знаю близко и глубоко. – Аркадий перевел дыхание, облизнул губы. – И потому поверить не могу. Я еще не ходил в школу, а он уже брал меня с собой на стройки, на закладку новых заводских цехов. Я видел, как его встречали инженеры, рабочие. Он всех знал по имени, пожимал всем руки. Высокое начальство почти всегда слушают с подобострастием, угодливо, торопятся соглашаться, поддакивать. Отца слушали без угодливости, как своего старшего товарища, который действительно больше и лучше всех понимает. И за это чувствовали к нему настоящее уважение и даже любовь. А если отцу выпадало свободное время – мы ездили с ним на рыбалки, ночевали в шалашах, которые сами строили из жердей и веток, варили на костре уху. Потом звездная ночь, лежим на пахучем сене в шалаше, а он мне что-нибудь о себе рассказывает. В молодости он провел несколько лет за границей, в Европе. И всегда и всем открыто говорил, что там живут лучше, там многое достигнуто: лучше техника, больше удобств, выше производительность труда. Но он безгранично любил родину, Россию и, всегда вел свою речь к тому, что все хорошее за границей, должно быть и у нас и обязательно будет. И даже лучше. Наша страна превзойдет заграницу. Мы ее догоним и перегоним. Там работают просто за деньги, хорошо работают, честно, но стремятся только лишь к личному благу, уютно устроить свой маленький семейный мирок, семейное благополучие, а наш народ – патриоты, каждый хочет расцвета, силы, могущества своей стране, это совсем другое дело, другая основа, другие стимулы труда. И когда товарищ Сталин дал лозунг: догнать и перегнать мир капитализма по всем показателям – отец воспринял это как свою личную и самую дорогую идею. Он буквально бросился со всей страстью в те планы, что стали осуществляться. Вы помните темпы первой пятилетки, они всем казались просто бешеными. Всем, кроме отца. Он считал, что можно еще быстрее, еще энергичней. Ведь капитализм не стоит на месте, он тоже движется вперед, и движется быстро. Можно так и остаться у него в хвосте. Или потратить на соревнование слишком много времени. А времени нам не надо, ведь тот мир стремится нас смять, уничтожить. А станем крепки, оденем свою армию в броню – нас уже не тронут, побоятся. У отца была записная книжка, а в ней странички с цифрами, сколько производят капиталисты, а сколько у нас. Отец часто открывал эти странички, дописывал новые цифры и радовался: догоняем!

Аркадий остановился. Ему явно не хватало воздуха. Пальцы его по-прежнему были белы.

– Вы это не видели, как радовался отец, а я видел. И потому я не верю, чтобы человек, который так хотел своей стране богатства, расцвета, могущества, мог одновременно вредить, подрывать это могущество, которое строил своими же руками, отдавая все свои силы до капли…

– Так любой про своих родичей может сказать, – не верю, и точка. И выйдет, вроде бы врагов вовсе нет. А кто же тогда Кирова убил? Кто Горького? Кто на Сталина покушения замышлял? Кто поезда под откос сбрасывал, котлы на заводах взрывал? – громко выкрикнул чей-то голос позади Антона.

– Да, да, кто? – поддержал еще один голос. – Вот на той стройке, где отец Карасева начальствовал, крупнейшая авария, была, люди погибли. Само по себе, что ли, случилось? Энкавэдэ быстро нашло, кто подстроил. Чего же сомневаться, не верить? Можно, выходит, и так: и строить, и рушить. И лечить, и убивать. Как Горького.

– Вредители – они ушлые, притворяться умеют. Они кем хочешь прикинутся. Зиновьев, Каменев – сколько они в партии находились? Бок о бок с Лениным. А на самом деле кем оказались?

– А Бухарин? Его Ленин любимцем партии называл. Хорош любимец! Даже самого Ленина обмануть смог!

В рядах нарастал разноголосый шум. Сидящие, отвлекшись от хода собрания, переговаривались, между собой, спорили:

– На химическом заводе тоже был взрыв, и тоже людей поубивало. Так половину вредителями считают. Разве так вредят – чтоб и самих себя? У них же у всех семьи, дети…

– Просто так вышло, не совсем рассчитали.

– Тихо! – прикрикнул Корчагин. – Карасев еще не закончил.

Аркадий, похоже, готовился сказать самое главное, самое для него трудное.

– Мнение мое об отце остается прежним, каким оно всегда у меня было. Ничего другого я о нем не знаю, кроме того, что сейчас рассказал. Узнаю другое – с полными доказательствами, поверю, что это правда – тогда и решу, как мне об отце думать. А пока отец для меня – отец. Каким всегда был. Человек, которого я по-прежнему люблю и глубоко уважаю.

Лицо Корчагина помрачнело. Но он нисколько не растерялся. Похоже, заключительные слова Аркадия он ждал, был к ним готов и знал, как действовать дальше.

Но тут поднялся Наум Левин. Таким Антон его еще не видел и не предполагал, что он, всегда деликатный, мягкий, стеснительно-уступчивый, может таким быть: лицо изменившееся, решительное, даже злое, поперек лба складка. Ткнув пальцем в перемычку роговых очков, подвинув их на верх переносицы, он сказал тоном, исключающим возражения:

– По праву председательствующего и секретаря организации, которая меня избрала на этот пост, за которую отвечаю, даю себе слово!

Вот это, похоже, для Корчагина было неожиданностью. К такому поступку Левина он был совсем не готов.

Очки поползли по носу Наума вниз, он пальцем нервно вернул их на место.

– Вы все слышали, как определил свою позицию Аркадий Карасев. Ясно и просто. И совершенно правильно юридически. Ему нужны доказательства вины, враждебной деятельности его отца. Тогда он и примет решение в соответствии со своей совестью советского человека и комсомольским долгом. Я считаю его позицию правильной, целиком и полностью ее разделяю. Он не обеляет своего отца и не защищает его. Он только говорит, что знает об отце то, что знает, что знал о нем раньше, и ничего иного. Арест – еще не доказательство. Арест может быть и ошибкой. Юридическая практика всего мира знает великое множество подобных случаев. Даже на казнь отправляли а спустя время выяснялось, что казнен невиновный. Имя великого французского писателя Золя вам всем известно. Он вмешался в судебный процесс над офицером французской армии Дрейфусом, его обвиняли в измене, шпионаже, называли врагом Франции. Против Дрейфуса были выставлены горы материалов, масса свидетельских показаний, обвинителем выступал сам Генеральный штаб. Дрейфусу вынесли приговор: пожизненная каторга. А Золя блестяще доказал, что все обвинения – ложь, злобная фальсификация. И Дрейфус был спасен! Вот на каком уровне происходила ошибка: самые лучшие, опытнейшие юристы, высший военный суд Франции…

– Товарищ уважаемый секретарь, ну к чему эта лекция, зачем нам какой-то Дрейфус, Золя, Франция… Всем известно, что ты начитанный человек. Станешь профессором, вот тогда и говори про все это своим студентам. Только уводишь всех от дела… – Голос прозвучал из задних рядов, которые, в основном, заполняли «чужаки».

– Не увожу, наоборот, хочу приблизить всех вплотную, – гневно ответил Наум, снова поправляя непослушные очки. – Знание мировой истории еще никому не помешало здраво судить и поступать в конкретных жизненных делах. Хочу, чтоб вы все именно так сейчас поступили. Предлагаю: ничего сейчас в отношении Аркадия Карасева не предпринимать, оставить его дело открытым до появления новых обстоятельств, нужных Аркадию. Нам, организации, они тоже нужны. Для полной уверенности в своей позиции, в том решении, которое будет принято.

Корчагин еще при последних словах Наума стал несогласно мотать головой. Резко взмахнул рукой, останавливая Наума. Но его коротенькая речь послужила как бы сигналом для комсомольцев десятого «А». Один за другим, не прося разрешения, они стали выбегать к столу и, торопливо глотая слова и фразы, выкрикивать примерно то же самое, что сказал Наум: ничего антикомсомольского Аркадий не совершил и не совершает. Он только хочет соблюдения юридических правил, доказательности!

Зал бурлил.

– Тихо! – опять закричал Корчагин, уже во всю силу голоса. – За исключение Карасева было подано много голосов. Собрание не может их игнорировать. Если не проведем голосования – собрание будет считаться недействительным. Райком его отменит. На этом будут настаивать ваши же товарищи, что выходили сюда, к столу, и заявляли, что Карасев заслуживает исключения. Поэтому будем голосовать. Открыто. Нам нечего скрывать и прятать. А во избежание неточностей при подсчете рук, возможных протестов, несогласий с цифрами, требований пересчета, переголосовки – поименно. По списку.

Корчагина было уже не слышно. Он стоял, шевелил губами, как на экране немого кино, но что он говорил – не долетало ни слова. С размаху он ударил ладонью о стол; подпрыгнул графин с водой, звякнул стеклянной пробкой. Комсомольцы примолкли.

– Итак, как представитель райкома, отвечающий за соблюдение дисциплины, порядка и уставных норм при проведении собрания, объявляю открытое поименное голосование. В одном списке поданный голос будет отмечать председатель счетной комиссии, в другом я сам, лично, для контроля. Чтоб соблюсти полную точность.

Это был сильный ход, заготовленный Корчагиным заранее – поименное голосование с отметками в списке. Не одного комсомольца оно должно было заставить усиленно подумать, перед тем как объявить свое решение, подумать не только об Аркадии, но главным образом о себе, и качнуться в сторону, нужную Корчагину и райкому.

– Итак, – произнес Корчагин с карандашом и ученической тетрадкой в руках, в которой был список членов школьной организации, – я буду называть фамилии по алфавиту. Кто за исключение – говорит «за», кто против – «против». Аверин!

– «За».

– Авакумов!

– «За».

– Авдеев!

– «За».

Все трое были из «чужих».

– Атласов!

– «Против»!

– Ашурков!

– «Против»!

Саша Атласов был из десятого «Б», Сергей Ашурков – из десятого «А».

И дальше пошло точно так же: все, кто был из «А», и все, кто из «Б», громко, четко, как первые двое, произносили «Против»! Но так же громко и четко, как бы даже с гордостью подчеркивая, что они говорят именно так, звучало: «За»! И этих «за» было много. Казалось, они побеждают, их больше, чем «против».

Фамилия Антона была в конце. Еще три-четыре минуты, и очередь дойдет до него.

Мысль его металась, как птица в клетке. Он прекрасно понимал, что ему не сойдет, если он скажет «против». Он чувствовал не то чтобы страх, но скованность, принужденность, несвободу. И в то же время он чувствовал, знал, что сказать «за» он не сможет. Не только духовное его существо, но вся плоть, физика упрямо противятся этому. Он станет гадок себе самому. И никогда потом не простит себе этого поступка. Нужна была какая-то опора его силам, и он вдруг подумал: а если бы с нм получилось вот так, как у Аркадия, он оказался бы в его положении и должен был бы проклясть своего отца? Сделал бы он это? Да ни за что! – словно взорвалось что-то у Антона внутри. Забыть тепло его рук, как он носил его, Антона, маленького, на первомайские демонстрации во главе колонны почтовиков, с большим красным бантом на своей груди, прикрепив и ему на курточку такой же большой алый бант. Забыть, как в редкие часы отцовского досуга ходили они вместе гулять по городу, и отец обязательно сворачивал на бывший Кадетский плац, к братской могиле погибших в дни революции, при обороне города от белогвардейских войск, и отец снимал там фуражку, обнажая свою белую, рано поседевшую голову, и долго стоял в задумчивости и печали, потому что среди павших были люди, которых он близко знал, а среди тех, кого сразили пули белогвардейцев, были те, с которыми он в тех же боях сражался бок о бок.

И Антон вдруг обрел то последнее для своей решимости и твердости духа, чего ему не хватало, и стал внутри как камень, зная, ощущая каждой своей клеткой, что теперь его уже ничто не поколеблет и не столкнет с принятого им решения.

– Черкасов! – в ту же минуту назвал его фамилию Корчагин.

Антон встал, желваки его напряглись, он даже почувствовал, как они неестественно обтянуты кожей, – еще чуть – и она лопнет.

– «Против»!

Корчагин должен был перейти к следующей фамилии, но он опустил тетрадку со списком и пристально посмотрел на Антона.

– Я понимаю, когда в поддержку Карасева голосуют его соклассники, ученики параллельного класса, это ложно понимаемое товарищество, семейственность, так сказать. Но ты почему, Черкасов? Чем ты такое свое мнение мотивируешь, как его объясняешь?

Корчагин отлично знал, что он делает. В списке еще полтора, а то и два десятка фамилий. Антон – самый в зале молодой, неопытный, это первое в его жизни собрание. Он должен чувствовать и наверняка чувствует себя робко, неуверенно в такой человеческой массе, где все старше его, под взглядами более сотни глаз. Сейчас Корчагин ввергнет его в нелегкое затруднение, заставит помучиться под пулями своих едких, пристрастных вопросов, смутиться, растеряться, покраснеть, потерять дар речи и перейти на заикание, и в конце концов изменить свой ответ. И те, что ждут по списку своей очереди и собираются сказать «против», увидев незавидное положение Антона, его муки в тщетных поисках убедительного объяснения, не захотят для себя того же, посчитают за лучшее перебежать в противоположный лагерь и скажут «за»!

Кровь забилась в висках у Антона.

Сказать о том, что он до этого мгновения думал, чувствовал, он понимал, – не произведет впечатления, покажется ничтожно слабым в этой накаленной обстановке. Нужно было что-то совсем другое, что не просто опрокинуть, отмести. Что несло бы в себе что-то разящее, как удар стального клинка, и было бы сильнее всех уже приведенных доводов, и сильнее всего, что можно было услышать в противовес. Но что он мог ответить Корчагину?

Бывают же озарения! В те дни, когда он готовился к приему в райкоме и прочитывал множество газетных статей, чтоб его не поймали на каком-нибудь Чойбалсане, он читал и о том, что происходило в стране несколько лет назад. Страна жила нервной, напряженной, кипучей жизнью; состоялся съезд передовиков-комбайнеров, в президиуме находился Сталин. Один из участников съезда в своей речи с трибуны рассказал: среди передовиков сельского производства есть дети кулаков, сосланных в Сибирь, они давно уже живут отдельной жизнью от своих родителей, стали хорошими механизаторами, специалистами сельского хозяйства, но их по графе о соцпроисхождении на принимают в члены колхозов, на учебу в сельхозтехникумы, а иногда даже на курсы трактористов. Это неправильно. Почему сын должен страдать за то, что сделал отец? Сталин, внимательно слушавший каждого выступавшего, подал из президиума реплику: я тоже считаю, что это неправильно. Сын за отца не отвечает!

И фраза эта была тут же подхвачена, пошла гулять по устам, по стране, спасая судьбы многих ни в чем не повинных, хороших людей, желавших жить нормальной трудовой жизнью.

Но потом эту фразу в печати перестали повторять. А народ ее крепко помнил.

Антон под пронзающим взглядом Корчагина тоже вспомнил ее. И сказал:

– Чем я объясняю свой ответ? А тем, что товарищ Сталин сказал: сын за отца не отвечает! А вы хотите поступить против Сталина. Наказать сына за отца. А чем виноват сын? У него своя жизнь, свой путь. Он что-нибудь сделал против своей страны? Нет! Я за то, что его нельзя наказывать. Это значит – пойти против Сталина. Сын за отца не отвечает!

Что тут началось!

Зал, та его часть, что была на стороне Аркадия, словно ждала для себя искры, какого-то нужного слова. И эти слова прозвучали. Зал взорвался. Десятки голосов закричали: «Правильно! Правильно! Сын за отца не отвечает! Товарищ Сталин прав! Сталину – ура!!! Да здравствует товарищ Сталин! Сын за отца не отвечает!»

Кто-то топал ногами в пол, кто-то бешено бил в ладоши, кто-то, выдернув из-под себя стул, колотил, как в барабан, в его сиденье кулаком.

Корчагин выглядел как человек, у которого почва уходит из-под ног. Лицо его было перекошено.

– Прекратите! – кричал он исступленно. – Это демагогия! Товарищ Сталин действительно сказал такие слова, но он сказал их совсем в другой исторической обстановке, в разгар борьбы с кулачеством. Когда на свою сторону надо было перетянуть все здоровые элементы в деревне, в том числе из кулацких семей. А сейчас у нас совсем другое! Прекратите орать, сядьте на свои места!

Но зал его не слушал.

– Сын за отца не отвечает! Сын за отца на отвечает! Так сказал Сталин. Товарищу Сталину – ур-р-ра!!! Да здравствует товарищ Сталин!

До Корчагина дошло, что когда полсотни человек, комсомольцев с огненно-красными значками на груди, неистово, с ликующими лицами, размахивая над головой, руками, кричат: «Да здравствует товарищ Сталин!» – кричать им в ответ: «Прекратите! Это безобразие! Молчать!» – означает не что иное, как то, что еще в этот же вечер можно стать пассажиром «Черного воронка» и последовать туда, куда эти автомобили ночами напролет доставляют всех своих безбилетных пассажиров.

Беснованье продолжалось еще с четверть часа, не меньше. Корчагин просто сидел понуро за столом и ждал, не пытаясь остановить зал.

Наконец наступила относительная тишина. Кое-как продолжили голосование, занялись подсчетом голосов.

– Большинство – «против»! – крикнул в зал Наум, заглядывавший в списки Корчагина и председателя счетной комиссии из-за их спин.

– Я должен сделать замечание вашему секретарю, – сказал недовольно Корчагин, обращаясь к собранию. – Он не умеет себя держать, нарушает порядок. Райком подумает насчет вашего секретаря – оставлять ли его на этом месте. Результаты голосования должен объявлять председатель счетной комиссии. Да, это так, большинство голосов «против». Но не считайте, что вопрос о Карасеве сегодняшним голосованием решен. Поскольку собрание проходило с явными нарушениями, я имею в виду, какой неправильный тон задал своим выступлением ваш секретарь Левин, самовольно взяв слово, райком пересмотрит результаты голосования и в ближайшем будущем к товарищу Карасеву мы обязательно вернемся.

Когда выходили из зала в гулкий, выложенный голубовато-зеленой плиткой вестибюль, чья-то рука коснулась сзади плеча Антона. Это был Вовка Головин. На собрании он был только зрителем. В комсомол его еще не приняли, и, похоже, он и не собирался вступать во избежание лишних тягот и обуз. Толстые губы его кривились в усмешке.

– Ну вот скажи мне, – шире раздвигая свою ухмылку, спросил он у Антона. – И на какой хрен понадобилось тебе выскакивать с этим твоим «против»? Из комсомола райком Адика все равно выпрет, раз уж взялись. На своем бюро, такая власть у них есть. А тебя в «отверженные» зачислят. И уже никогда не отмоешься. Я слыхал, тебе предложили вожатым в лагерь летом поехать? Черта с два теперь поедешь! Это я тебе точно говорю!

Володька по натуре был недобр, любил злопыхательство. Но в данном случае оказался полностью прав. Больше о курсах вожатых, о Чертухинском лагере с Антоном ни Корчагин, ни другие райкомовцы не заводили речи.