…Серия полевая дорога, покрытая толстым слоем истолченной в пудру пыли, по которой недавно шли призывники, плыла в глазах Антона. На обочинах высились колючие, в металлическом блеске, будто кованные из железа, репейники в человеческий рост, никли листья лопухов, такие же серые от пыли, как и дорога. Все было серым, безжизненным, бесцветными, как на фотографии, даже небо. В лопухах и репейниках стоял серый Гудков, во что-то всматривался с нацеленностью охотника, преследующего дичь, делал быстрое движение правой рукой со сложенной ковшиком ладонью, как ловят муху, что-то схватывал, прятал за пазуху, под рубашку. Антону захотелось рассмотреть, кого он ловит. Гудков оттянул полурастегнутую на груди рубашку – за пазухой у него копошились мыши, плотный клубок мышей – наподобие пчелиного роя…

Потом было что-то еще, что-то еще… Сон затягивал Антона, как тянет омут в свою черную глубину. Чернота сжималась, густела, наваливалась тяжестью, которая могла раздавить, Антон мучился, хотел высвободиться, мотал головой, рвался телом из стороны в сторону, понимая: чтобы освободиться – надо проснуться. И наконец проснулся – с сильными сердцебиением, словно выплыл из глубины на поверхность, глотая воздух жадно открытым ртом.

За стенами хатенки шуршал мелкий несильный дождичек, булькали капли, подавшие с соломенной крыши в глиняную миску у порога, поставленную как поилка для кур. Кроме шепота дождя, бульканья капель за стенами хатенки не слышалось никаких других звуков. Только в отдалении что-то грузно, тяжело, со вздохами и уханьем как бы ворочалось и никак не могло успокоиться. Будто гигантский зверь, их тех доисторических динозавров, что были на картинках в школьных учебниках зоологии, пытался выбраться из засасывающей его трясины, напрягая во всю мочь свои гороподобные мускулы, уже почти выбирался, тяжко отдуваясь, сопя, с глухим рыком из разверстой пасти, не меньшей, чем ковш экскаватора, топал ногами, стряхивая с себя грязь и упрочиваясь на земле, и снова грузно падал всей своей многотонной тушей в трясину и опять начинал ворочаться и пыхтеть.

Но откуда взяться в двадцатом веке, в середине России, на Брянщине доисторическим динозаврам? Согнав остатки сна, Антон догадался, сообразил – нет, это за горизонтом, приглушенная расстоянием, искажающим звуки, тяжко дышит, бормочет гулом канонады приближающаяся война, не дающая себе покоя и отдыха даже ночью.

И Антона пронзило чувство трагичности того, что произошло и происходит. Что принесло нападение Германии, вмиг сломавшее нормальный ход жизни, непредсказуемо повернувшее каждую отдельную человеческую судьбу. Это чувство явилось к Антону сразу же, еще в те минуты, когда по радио звучала запинающаяся речь Молотова, и непрерывно преследовало его все время потом, во все последующие дни. Но в городе, в хаосе, сумбуре, движении больших и малых событий, плотно наполнявших каждый день, каждый час, в потоке ежедневных радиосводок, каждая из которых, сообщая об отступлении наших войск, несла в себе очередное тяжкое потрясение, в каждом заводском цехе, в звуках музыки, маршей, почти непрерывно гремевших из репродукторов, среди всевозможных сбивчивых, торопливых разговоров, пересудов разносящихся слухов, как самых мрачных, так и одобряющих, радужных, проводов на фронт со слезами и рыданиям, с напутственными криками из тротуарных толп: «Ребята, дайте им там хорошенько, покажите им, мать их… где раки зимуют!», среди волнений по поводу исчезающих с прилавков продуктов, по поводу нового порядка снабжения по карточкам и талонам, беготни Антона в политехнический институт, куда он отнес для поступления свой всего лишь за день до начала войны полученный школьный аттестат, и не знал, не мог выяснить, что теперь, с войной и массовой мобилизацией студентов, станет с институтом, будет ли он нормально функционировать или последует что-то другое, и многого, многого еще, что наполняло дни, чувства и сознание Антона, – трагизм происходящего, масштабы обрушившейся беды виделись и ощущались несколько заслоненно, размыто. А сейчас, в темноте ночи, в самый глубинный ее час, в совсем чужом и незнакомом месте, куда его бросило не по своей воле, а волею всем командующих теперь обстоятельств, в ветхой крестьянской халупе, беззащитно вздрагивающей от звуков дальней канонады, не прерывающей и ночью своего безумного, безжалостного труда приближающейся войны, как бы наедине со всей той гигантской человеческой и машинной массой, что хлынула с запада и, сминая все на своем пути, движется, как огненная лавина вулканных недр, чтобы сделать чужую ей русскую землю своей и уже считает своим все, что находится под сапогами серо-зеленых, в рогатых касках, солдат, под гусеницами рычащих моторами танков и бронемашин, – ощущение трагизма, беды, небывалого общего и личного для каждого несчастья, ничем не притушенное, ничем не смягченное, возникло в Антоне с такой остротой, с такой режущей болью, что он даже едва сдержал готовый вырваться из него стон. Он вздрогнул и дернулся на земляном полу хибарки, на стариковском рваном кожушке, точно его ударило электрическим током или ужалила змея. Потребовалось до скрипа сжать зубы, напрячь все мускулы тела, чтобы не разбудить спавшего рядом Гудкова.

Старика на печи Антон, однако, все же обеспокоил. Старик завозился, закряхтел, стал спускаться, привычно находя в темноте опору для рук и ног. Скрипнув дверью, вышел наружу – помочиться. Справив нужду, он не вернулся, остался на улице; должно быть, и его привлекли перекаты военного грома за горизонтом, полыхающий там свет.

При всей своей молчаливости и как бы безразличии, покорности событиям, старик тоже терзался тоской и смятением перед тем, что надвигается и на его деревеньку, на его хилый домик, на его одинокое старческое существование. Война, враги, если придут сюда, не пощадят и его. Не спасет ни старость, ни полная его безвредность для немцев, перед которыми он слаб и немощен, как малое дитя.

Дождь продолжал вкрадчиво шелестеть по соломенной крыше, все так же булькали капли в миску у порога.

Что-то шевелилось, складывалось в душе у Антона в ответ на шелест мелкого дождя, бульканье капель, кряхтение и покашливание старика, стоявшего на дворе, в ответ на все впечатления дня, непроглядный мрак и запах избенки, ставший уже не столь раздражающим. И если бы все, что бродило в Антоне, что он неясно, смутно чувствовал, не стараясь как-то определить, могло бы оформиться в какое-то одно слово, то, наверное, этим словом стало бы – родина.

Раньше, когда он говорил или думал о родине, в его сознании прежде всего возникала большая географическая карта на двух горизонтальных планках, висевшая на стене в классе. Вместе с нею родиной был и город, в котором он родился, жил, рос, его улицы – прямые, ровные, широкие наверху, на горе, на которой город стоял, и узкие, кривые, булыжные, но в густой зелени, каждая на свой манер, сбегающие к реке и просторному лугу со многими разветвлениями главного русла, затонами и заводями, полными рыбы. В эти картины, с раннего детства запечатленные в сознании, памяти, включались и пригородные места с лесными рощами и тоже с речкой, ее пологами и гористыми берегами, куда горожане выезжали в выходные дни семьями и шумными компаниями на отдых, купанье, рыбалки, ради костров с приготовлением ухи и пшеничного кулеша. Родиной была для Антона Москва, в которой он еще ни разу не бывал, но по газетным и журнальным фотографиям, кинофильмам он знал многие ее улицы, парки, наиболее выдающиеся здания. Красная площадь с Мавзолеем была знакома ему так, как будто он не раз по ней ходил, рассматривал Кремль с его остроконечными башнями и звездами на них. Москва казалась близкой, каждый день он слышал ее голоса и музыку по радио, а в полночь – гулкий бой башенных часов на безлюдной, шипящей автомобильными шинами и гукающей клаксонами Красной площади. Родиной был и Ленинград, который Антон тоже еще не успел увидеть своими глазами, но благодаря фотографиям, картинам художников, прочитанным книгам, рассказам мамы, которая в молодости там училась, этот сказочный город тоже существовал в его мысленном видении, как нечто конкретное, почти что виденное им самым: величественный Зимний дворец, золотой шпиль Адмиралтейства, серая стальная легендарная «Аврора» на Неве…

Но деревенской России он, сугубый горожанин, никогда близко, вплотную не видел, не знал, и никогда у него не рождалось ощущения, что она тоже его Родина, может, даже в еще большей степени, чем город, в котором он родился и жил, чем Москва и Ленинград со всеми своими красотами, чем все другие большие города страны, про которые он отвечал на уроках географии и мог показать на карте. А вот сейчас в безвестной маленькой деревушке, которую он толком не успел рассмотреть, в ветхой халупе древнего старика это чувство почему-то его, Антона, нашло и стало им завладевать. Он вдруг ощутил, что с полевой Россией, ее дорогами, которыми он не так уж много и прошел, с деревенским кривыми домишками и нахлобученными на них соломенными крышами, даже вот с этой случайной избушкой, что дала им с Гудковым свой бедный кров, есть у него что-то родственное, есть какая-то сращенность, связь. Не прямая, не личная, а через череду поколений, через кровь его предков, которая в каком-то количестве, но все же течет в его жилах. Отец Антона – тоже горожанин, но из крестьянской семьи, которая всегда пахала землю и сеяла хлеб, до «воли» была крепостной у барина. И более ранние поколения, тоже крестьяне, крепостные, все сплошь занимались одним только землепашеством, трудились на земле. Отец матери был сельским учителем, принадлежал к интеллигенции, но если копнуть его происхождение – там тоже крестьяне, землепашцы, соль и становой хребет русской земли…

И не в чужом для себя месте сейчас Антон, хоть и случайны для него деревенька и халупа, куда попали они с Гудковым, хоть и отвратны для него ее грязь и несвежий дух; не там, где блеск Ленинграда и Москвы, пышность и величественность приукрашенных столиц, а вот здесь его исконная, настоящая родина, здесь его глубинные истоки: та земля, по которой он ехал и шел эти дни, вот такие неказистые, с приплюснутыми хатенками деревеньки, как эта, что за стенами дедовой хаты, и настоящее его гнездо – там, в глубине исторических времен – это такая же первобытная хижина, как вот эта, в которой он сейчас лежит на земляном полу…