Передача была объявлена заранее, пропустить Бирс не мог. Он отпросился у Першина, тот высказал досаду, но узнал, о чем передача, и отпустил.

Бирс любил запах павильонов, студийную суету, сосредоточенную тишину аппаратных, но больше всего ему нравилось работать в прямом эфире. Это напоминало прогулку по минному полю или по краю пропасти: на каждом шагу таилась опасность, и он, как игрок, испытывал возбуждение, когда предстояло схлестнуться с кем-то на глазах у страны; в предвкушении схватки его разбирал азарт.

Сегодня был особый случай: Бирс встречался с полковником-депутатом, который не скрывал, что уповает на военный переворот и даже угрожал во всеуслышанье, что армия возьмет ответственность за судьбу страны на себя.

Когда пошел эфир, они сидели друг против друга за столом, и Бирс, как водится, представил гостя зрителям.

— Вы — инструктор по агитации и пропаганде политического отдела воинской части, не так ли? — спросил он полковника.

— Так точно, — улыбчиво подтвердил депутат, но держался настороженно, зная, что в разговоре его на каждом шагу ждет подвох.

Яркие осветительные приборы отражались в очках полковника, большой рот придавал лицу хищное выражение, и когда он улыбался, в улыбке читалось нечто плотоядное и зловещее: это была улыбка удава, разглядывающего кролика.

— О чем вы мечтали в детстве? — неожиданно спросил Бирс.

— В каком смысле? — не понял собеседник, и на его лице появилась озабоченность.

— Мальчишки обычно хотят быть летчиками, шоферами, пожарными… Мне трудно представить мальчишку, который хотел бы стать инструктором по агитации и пропаганде, — приветливо улыбнулся Бирс и увидел, как за стеклами очков злобно и холодно блеснули глаза депутата.

— А вы мечтали стать журналистом? — спросил полковник с деланным добродушием.

— Я им стал.

— А я мечтал стать маршалом.

— Но политработник не может стать маршалом.

— Согласен на генерала.

— А вам не кажется, что у нас и без того много генералов.

— У нас их столько, сколько нужно.

— Только в главном политическом управлении сотни генералов.

— Это нам решать.

— Однако налогоплательщикам не безразлично, куда идут деньги. Я служил в армии. У нас в части был кот по кличке Замполит, вечно спал в столовой.

Полковник осуждающе покачал головой.

— В любой армии есть службы, отвечающие за моральную подготовку и боевой дух.

— Правильно. Но там специалисты, психологи… Наши политработники понятия об этом не имеют.

— В каждой армии свои особенности. Нам нужны политработники.

— Но тогда каждая партия захочет иметь в армии своих политработников.

— Исторически сложилось так, что воспитательную работу в армии ведут коммунисты. Я думаю, нет смысла ломать традиции.

— Это мнение заинтересованного лица. Вы не можете сказать: да, правильно, мы не нужны. По правде сказать, я не могу представить себе здорового мужчину, или, как говорят, мужика, у которого руки-ноги на месте, голова в порядке, а в графе «профессия» записано: инструктор по агитации и пропаганде.

Разговор напоминал бокс: обмениваясь ударами, соперники кружили по рингу, уклонялись, ныряли, делали ложные выпады, готовя тяжелый удар апперкот или свинг.

— Такие, как вы, растлевают армию, подрывают боевой дух. Политработники мешают вам, — сказал полковник. — Мы можем потребовать, чтобы вас уволили, не боитесь? — стекла очков победно сверкнули, депутату показалось, что он послал противника в нокдаун.

— Если меня уволят, я найду работу в другом месте. А вы? Если вас уволят, куда вы пойдете? — поинтересовался Бирс.

— О, нам всегда найдется работа, — многозначительно усмехнулся полковник.

— Как вы понимаете патриотизм? — спросил Бирс.

Полковник не торопился с ответом, размышлял, взвешивал каждое слово.

— Патриотизм — емкое понятие, которое означает поступки, слова, мысли, характеризующие любовь к Родине, — сказал он веско, как ученый, выводящий точную формулу.

— Но разные люди по-разному понимают любовь к Родине, — возразил Бирс.

— Патриотизм всегда направлен на пользу отечеству, — жестко заявил полковник тоном, не терпящим возражений.

— Да? — Бирс улыбнулся так, словно ему неловко за собеседника. — А как понимать пользу? Те, кто послал войска в Афганистан, были, конечно, большими патриотами, правда? И действовали на пользу нашей стране? Академик Сахаров протестовал против войны, и значит, он не патриот, так?

— А как вы считаете? — неожиданно спросил полковник.

— Я считаю: если человек способен испытывать стыд за свою страну, он патриот. А те, кто на всех углах кричат о своей любви к родине, а сами проповедуют ненависть к другим, позорят нас перед всем миром.

— Люди пекутся о своей родине, — изрек полковник.

— О чем они пекутся, о родине?! Они ее разрушают! Эти люди не могут ничего создавать. На злобе и ненависти нельзя создавать, можно только разрушить. Они требуют расправиться, уничтожить… Ну уничтожили, что дальше? Они примутся друг за друга.

Телефоны в студии звонили не переставая, в адрес Бирса сыпались угрозы, и когда он вышел после передачи, его ждали: десятки людей маячили у входа с плакатами, призывающими к расправе. Сослуживцы предостерегли Бирса, но он рассчитывал пробиться к машине, как вдруг зачирикал бипер, и на экране возник номер штабного телефона. Бирс позвонил в отряд, Першин выяснил обстановку и приказал ждать.

— Бирс, выходить запрещаю! — сказал Першин. — Жди, мы сейчас приедем.

Антон дожидался в просторном холле центрального входа, где находился милицейский пост и бюро пропусков. Из лифта появился недавний собеседник, отдал постовому пропуск и направился к выходу. Сквозь стекла он еще издали заметил злобную толпу.

— Это вас ждут, Бирс? — улыбнулся он на ходу.

— Меня. Читайте: «Бирса к стенке!»

— Видите, каково трогать политработников и патриотов. Это опасно.

— Ничего страшного…

— Хотите я проведу вас?

— Нет. Я жду, за мной должны приехать.

— Могут побить. Не боитесь?

— Не боюсь.

— Как знаете… — полковник прошел вращающуюся дверь и направился к депутатской машине, которая поджидала его в стороне.

Толпа стала аплодировать, полковник, улыбаясь, кивал с признательностью и, как тенор перед поклонниками, приветственно поднимал руки.

Вскоре прикатили на микроавтобусе Першин и разведчики, никто не посмел тронуть Бирса, лишь выкрикивали что-то и угрожающе размахивали руками.

— Шпана безмозглая! — брезгливо ворчал Першин. — Недоумки!

…после пролетья [конец мая] немыслимая жара подступила к Москве, навалилась и обволокла город. День за днем тяжелое солнце калило камни, густой, липкий, похожий на жидкое стекло воздух с утра до вечера висел над раскаленными мостовыми, город погрузился в изнурительный зной, как в кипяток. На Тверской и Мясницкой, в Охотном ряду, на Моховой, по всему Садовому кольцу и на площадях у вокзалов одуряющая жара плавила асфальт.

Горожане мечтали о дожде. Всяк москвич, знающий толк в приметах, напрягал внимание в надежде узреть тайный знак или угадать скрытую посулу. Старожилы не помнили столь знойного июня, сушь обрушилась на Москву, как Божья кара. Некая старуха, неизвестно откуда взявшаяся в одном из зеленых дворов Чертолья, читала по черной тетради извлечения из древнего календаря.

— Ежели солнце при восхождении окружено красными облаками, день обещает ненастье, а скорее — дождь с ветром. Белый обруч кругом солнца сулит непогоду, а ежели солнце при восходе увеличено против обыкновения и бледно, непременно случится дождь. Бледная луна к дождю, как и мутные звезды.

Окружившие чтицу горожане слушали с вниманием, но ни знака не было, ни приметы, сулящей перемену погоды, напротив, все приметы твердили одно и тоже и сводились к стойкому ведру и зною.

Ночь приносила слабое облегчение, было душно, нагретые за день камни отдавали тепло. Вместе с темнотой приходил страх, бремя ожидания было не легче, чем гнет жары.

…ветер бил в открытые окна, электричка, как тяжелый снаряд, пробивала ночное майское пространство, оставляя за последним вагоном безвоздушную пустоту. Яркий лобовой фонарь взрезал сумеречную мглу, под колесами клубилась пыль, отброшенный в стороны рваный воздух трепал заросли чертополоха, росшего у полотна.

Издали освещенные окна электрички смотрелись, должно быть, как бегущее в темноте светлое многоточие, но так пусто, так безлюдно было в ночных полях, что поезд с уютно горящими окнами мнился единственным убежищем, где теплилась жизнь.

Ключников возвращался в Москву из Звенигорода.

После Егория в лист пошли рябина, клен, сирень и тополь, и вскоре стали лопаться почки березы и липы, а на Якова, тринадцатого мая, теплый вечер и тихая звездная ночь предвещали ведренное лето, но не думал никто, какой предстоит зной.

Ночью в садах и рощах безудержно разорялись соловьи. Они прилетали вслед за ласточками — те объявились на Егория, шестого мая, а следом, через день, на Марка, как водится, шестым прилетом после грачей нахлынули стаи соловьев, мухоловок, пеночек и стрижей.

В Борисов день, разломивший май надвое, соловьи, похоже, и вовсе ошалели и старались так, словно им предстояло спеть и умереть. Все двенадцать соловьиных колен оглашали ночную тишь, и хотя певцы в запале не слышали друг друга, можно было возомнить, что каждый старается перещеголять соседа.

Ближе к концу май повернул на холод, как случается в цветение черемухи, впрочем, черемуховый холод недолог, хотя раз в семь лет мороз бьет наотмашь. Но на этот май седьмой год не пришелся, едва отцвела черемуха, повеяло теплом.

В пролетье на исходе мая седьмым прилетом с зимовий прибыли самые опасливые и чуткие к теплу птицы — иволги, жуланы-сорокопуты и камышовки. Птичий гомон чуть смолкал на короткий срок посреди ночи, лишь соловей, облюбовавший ивняки, бересклет и орешник, а в садах заросли крыжовника, неутомимо перебирал все колена от зачина до лешевой дудки.

Записавшись в отряд, Ключников решил съездить в Звенигород. Был будний день, после ошеломительной московской толчеи Звенигород умиротворял медлительностью и тишиной. Ветер рябил воду на Москва-реке и раскачивал высокие корабельные сосны на прибрежных холмах.

Родители были на работе, Галю Сергей застал дома, она дежурила в ночь, днем была свободна, и они, не раздумывая, уединились в сенном сарае. Затворив дверь на щеколду, они привычно поднялись на полати. Под скошенной кровлей висели душистые веники первотравья — дягиль, горицвет, дубровка и мать-и-мачеха, томительный запах кружил голову, как слабое вино.

Сергей обнял Галю, от нее, как всегда, исходило ощущение прохлады, опрятной свежести, устойчивого покоя и надежного домашнего уюта. Они обнялись, радуясь встрече, и также радостно, безмятежно отдались любви, словно вошли в сильную спокойную реку, неторопливое течение несло их в жаркий послеполуденный час.

Позже они медленно гуляли по окрестным тропинкам, вышли оврагами к Городку и поднялись к Успенскому собору. С высоты холма открылась неоглядная даль, плес, речная излука, в стороне над лесом высились монастырские купола.

Сергей рассказал Гале об отряде, она обеспокоенно взглянула на него:

— Если с тобой что-то случится, я не переживу, — призналась она, и по обыденности, с какой это было сказано, он понял: это правда.

Галя никогда не старалась произвести впечатление, все, что она говорила и делала, было неизменно исполнено естественности и простоты никакого притворства, никакой игры и жеманства.

— Я думаю, пора, — неожиданно произнес Ключников.

Галя сразу поняла, о чем идет речь. Никогда прежде они не говорили о женитьбе. Галя не задавала вопросов и не торопила его, как опрометчиво поступает большинство женщин; когда подруги и родственники одолевали ее вопросами, она сохраняла спокойное достоинство и невозмутимость.

— Пора, — повторил он и спросил. — Ты согласна?

— Я счастлива, — ответила она без лукавства.

— Мне следовало это сделать раньше, — упрекнул он себя, но она тут же стала на его защиту:

— Ты раньше не мог.

— Я не хотел начинать с нищеты. А теперь у нас есть деньги.

— Я предпочла бы без них. Это опасно, Сережа, — в ее голосе угадывалась внятная тревога. — В конце концов, я работаю, могу взять еще одну ставку.

— Неужели моя жена будет работать на износ? Я сам заработаю, ответил Ключников, но снова, в который раз, подумал, сколько в ней рассудительности, здравого смысла и преданности — о лучшей жене и мечтать нельзя было.

По заросшему косогору они вышли к берегу холодной быстрой Разводни. Густой раскидистый ракитник укрывал песчаные отмели и глубокие омуты, высокая трава раскачивалась под ветром, и казалось, берега зыбко колышутся над бегущей водой.

Пахло душистой древесной смолкой, среди общего разнотравья выделялись запахи яснотка, кашки и сныти, птичий гомон наполнял заросли в долине реки, но стоило прислушаться, можно было отчетливо различить голоса славки, малиновки, иволги, а поодаль в лесу с утра до темноты вразнобой стрекотали зяблики, вили трель, подражая сверчкам, тренькали, рюмили, зазывая дождь, и неистово кидались в драку, стоило соседу приблизиться к гнезду.

Сергей и Галя легли в траву под деревья, потерялись в густой зелени, и казалось, они здесь свои, сродни траве и деревьям.

Под вечер, когда Ключников вернулся домой, во дворе его встретил отец.

— Надобно поговорить, — сказал он озабоченно и нахмурился, насупил брови, как бы в поисках нужных слов. — Неудобно, сынок… Столько лет вместе, а все молчком, молчком. У нее родители, подруги, родня… Полгорода в знакомых. А мы вроде всем голову морочим — нехорошо. Перед людьми стыдно.

— Мы уже решили, отец. Приеду на той неделе, заявление подадим. Можешь всем объявить.

— Вот и ладно, — облегченно вздохнул отец и повеселел сразу, посветлел лицом.

В Москву Ключников возвращался поздней электричкой. До Голицына он читал, не поднимая головы, людей в вагоне было немного — раз-два и обчелся. Позже народу прибавилось, электричка с диким воплем проскакивала станции без остановок, в мутной мгле за окном горели далекие фонари.

Ключников дремал, когда двери резко разъехались, из тамбура ввалилась шумная орава и покатилась по вагону, горланя во все горло и вдруг смолкла, застыла, словно наткнулась на преграду.

Девушка сидела одна с журналом в руках, напротив клевал носом мелкий мужичок, парни потоптались в проходе и внезапно швырнули мужичка на соседнюю лавку, а сами обсели девушку — двое рядом, трое напротив. Она попыталась встать и уйти, но они не пустили, усадили силой, прижали к стенке и ухмылялись, корчили рожи, и уже понятно было, что добром это не кончится.

Подняв голову, Ключников увидел испуганные глаза девушки, они были и без того большие, но испуг увеличил их, и теперь они казались огромными на побледневшем лице.

Шпана изголялась над ней, как хотела. Они были уверены в себе и в том, что никто не вступится, а вступится, они дадут укорот, чтобы неповадно было.

— Отстаньте от нее, — вмешалась какая-то женщина, но они не обратили внимания, лишь один лениво повернул голову:

— Заткнись, тетка!

Женщина умолкла, а больше никто не рискнул — впутаешься, себе дороже. Девушка озиралась в надежде, что кто-то придет на помощь, но соседи отворачивались, и она снова попыталась встать и уйти, но шпана не выпустила ее.

— Кк-у-да?! — весело заорал самый вертлявый из них, которому, судя по всему, в компании отводили роль шута.

Он выламывался больше других, кривлялся, ерничал, хлопотал, не переставая, чтобы развлечь приятелей.

Девушка поняла, что ей никто не поможет, и сжалась, затравленно смотрела на обидчиков и беспомощно отстранялась, когда они тянули к ней руки.

Ключников знал повадки шпаны. Тупые и злобные, они, как бездомные собаки, сбивались в стаи, которые рыскали повсюду в поисках добычи. Каждый сам по себе был ничтожен, но вместе они были опасны, и потому уповали на стаю: в стае их разбирал кураж, в стае они мнили себя сильными и значительными, стаей они мстили всем прочим за свое ничтожество в одиночку.

Такие стаи были сущим бедствием повсюду. Они были плоть от плоти режима, который с первого мгновения, как возник, ставил человека ни в грош, возведя произвол и насилие в норму, изо дня в день доказывая, что все дозволено. И потому отребье по всей стране уверовало: так есть, так должно быть.

Ключников надеялся, что они покуролесят и отстанут, но, не получая отпора, они лишь наглели и расходились; уразумев, что все их боятся, они победно озирали вагон.

Один из них был верзила, вероятно, спортсмен, он надменно бычился и свысока, лениво поглядывал по сторонам; он был накачан без меры, майка едва не лопалась на груди, и как все верзилы, он был медлителен и сонлив.

Ключников окинул взглядом вагон: рассчитывать на помощь не приходилось. Пассажиры помалкивали, делали вид, что происходящее их не касается, но понятно было, что они боятся.

В вагоне повисла зловещая немота, в тишине стучали колеса, и было что-то мертвое в общем молчании, как будто всех разбирала общая хворь. Но то был страх, тошнотворный страх, каждый, кто прятал глаза, полагал, что если не встревать, то его не тронут, иные глазели с любопытством, посмеивались, а на лицах некоторых держался неподдельный интерес.

Впереди предостерегающе завыла сирена, вагон мчался стремглав, раскачиваясь на рельсах, и отчаянный медный вопль был в ночном пространстве, как трубный глас свыше; далеко окрест, тем, кто слышал его, становилось не по себе.

Ключников присмотрелся и определил в стае коновода, им оказался рослый блондин с длинными волосами. У него были шалые глаза и что-то безумное в лице, нескончаемая истерика, понятно было, что он постоянно взъяривает себя и готов на все, чтобы доказать свою власть.

Наглее других держался шут. Он тянул к девушке руки и громко, на весь вагон смеялся дурным ломким смехом.

Ключников поднялся, никто не обратил на него внимания, видно, решили, что он собирается выходить.

— Кончайте, — сказал он спокойно, надеясь, что они угомонятся.

Но они уже вошли в кураж, и любое слово поперек мнилось им досадной помехой, которую следовало стереть в порошок.

— Что?! — взвизгнул шут, словно не веря ушам.

— Сейчас под колеса сбросим, — пообещал главарь, вставая.

По правде сказать, вырубить его не составляло труда. Он не успел подняться, Ключников ударил его коленом в пах, потом рубанул наискось ребром ладони по шее, такой удар обычно ломал ключицу. Парень обмяк, согнулся и мешком осел на лавку.

Верзилу Ключников без промедления ударил ногой, потом быстро нанес кулаком удар снизу в челюсть, подключив бедро и вложив в удар вес тела. Апперкот удался на славу, Ключников тотчас сплел пальцы в замок и ударил сверху двумя руками в затылок, как будто рубил дрова.

Все это произошло очень быстро, никто даже опомниться не успел. Весь вагон таращился, не понимая, что происходит: только что стая сокрушительно правила бал и казалась неодолимой, и вот двое самых могучих бездыханно валяются на полу и, вероятно, не скоро еще поднимутся.

Трое оставшихся вскочили и вырвались в проход между сиденьями. Шут вытащил нож и кинулся на Ключникова, но Сергей отступил назад, взялся за ручки на спинках сидений и, поджавшись, взмахнул ногами, словно на брусьях; в гимнастике такое движение называется — «мах вперед».

Удар ног пришелся нападавшему в грудь, он отлетел, врезался спиной в дверь. Ключников, не мешкая, подскочил к нему и, схватив за волосы, ударил головой в пол. Двое пустились наутек, Ключников бросился вдогонку, настиг заднего, тот обернулся и попытался ударить его ногой, однако Сергей поймал его щиколотку, резко рванул на себя, и парень как подрубленный упал навзничь. Падая, он, видно, сильно ушиб спину, потому что завыл от боли и стал кататься с боку на бок в проходе.

Последний из стаи, не дожидаясь, выскочил в тамбур, метнулся в соседний вагон и быстро побежал дальше, словно убегал от контролеров; он спугнул по дороге безбилетников, которые, не зная в чем дело, побежали следом.

Закончив урок, Ключников заправил выбившуюся из брюк рубаху и вернулся на место, где оставил сумку. На него пялился весь вагон, таращились оторопело, точно не могли взять в толк, что произошло.

— Хулиган! — во всеуслышанье объявила какая-то толстуха, и все загалдели вразнобой, вагон наполнился гомоном, все оживленно обсуждали случившееся; Ключников понял, что многие его осуждают.

Это была знакомая картина: все помалкивали, пока грозила опасность, страшились подать голос, но стоило кому-то избавить их от страха, как все тотчас осмелели, и теперь возмущались наперебой.

Пока Ключников творил расправу, девушка неподвижно смотрела во все глаза, как бы не веря, что кто-то вступился за нее.

Когда все было кончено и Ключников сел на место, она поднялась, прошла весь вагон и приблизилась.

— Спасибо, — тихо сказала она, сев напротив. — Без вас я пропала бы.

Она была красива. Сергей взглянул на нее и смутился: ее большие темные глаза смотрели в упор. Да, она внимательно разглядывала его, словно хотела что-то понять, он неловко поерзал, ему стало не по себе.

Электричка стремительно летела сквозь ночь. Вечерняя заря догорала вдали — там, откуда неслась электричка. Над полями висела размытая летняя мгла, чернели печально леса, окутанные мраком, за стеклом мелькали тускло освещенные поселки и станции, и иногда на излете взгляда появлялись вдруг россыпи ярких огней, выстилающих горизонт.

Новая знакомая не сводила с Ключникова глаз.

— Я уже думала, перевелись в этой стране мужчины, — улыбнулась она грустно, и было в ее лице и взгляде что-то торжественное, отчего он снова смутился.

Молча и неотрывно она смотрела в упор, он не знал, как быть. Ключников глядел в окно, делая вид, что его что-то там занимает и как бы в надежде, что она тоже заинтересуется, но она смотрела на него, и он краем глаза замечал обращенный на себя взгляд, который был ощутим на лице, как прикосновение.

Не то чтобы Ключников сторонился женщин, но за все годы он знал лишь одну, другие его не занимали, вернее, они не были ему нужны. И сейчас, когда красивая молодая женщина смотрела на него в упор, он испытывал смущение и неловкость.

В вагоне тем временем поднялся общий ропот, пассажиры сочувствовали пострадавшим, самые сердобольные стали им помогать.

— Я думаю, нам лучше перейти в другой вагон, — предложила девушка.

Она поднялась и, не оглядываясь, направилась к двери, как бы не сомневаясь в том, что он идет следом. Ключников и впрямь послушно двинулся за ней, она уже имела над ним непонятную власть, словно это не он, а она спасла его, впрочем, давно известно: сплошь и рядом спасенный приобретает странную и неодолимую власть над своим спасителем.

Они шли по проходу, пассажиры провожали их взглядами, выворачивали вслед шеи, Ключников на ходу подумал, как хорошо она сложена. Смуглая и спортивная, сильные загорелые ноги, короткая стрижка, упругий, гарцующий шаг, в ней проглядывалось что-то стремительное, какая-то скрытая резкость, как у игрока в пинг-понг, который в любую секунду может взорваться хлестким топ-спином; в ней ощутимо угадывалась чувственность, что-то терпкое, некий дурман, соль, жгучий перец.

Они прошли два вагона, сели, и она по-прежнему беззастенчиво разглядывала его, а он смущенно отводил взгляд, словно стыдился того, что произошло. Между ними уже существовала некая тайная связь, о которой невозможно было еще ничего сказать, но которая внятно угадывалась.

— Надеюсь, вы проводите меня? — спросила она, когда поезд, постукивая на стыках, приблизился к Белорусскому вокзалу.

— Провожу, — покорно кивнул Ключников.