На следующий день физик пришел в мою мастерскую посмотреть на свой портрет.

– Проблема портрета, – сказал он мне, – это проблема «быть» и «казаться». У многих людей эти половинки настолько сливаются, что их невозможно отличить. Только не перебивайте меня.

Я и не думал его перебивать.

– Рембрандт умел отделить «быть» от «Казаться».

– Так то Рембрандт.

– Я давно подозреваю, что вы не Рембрандт. И вот поэтому ищу на вашем портрете себя и, кажется, не могу найти.

– Разве вы не замечаете сходства?

– Сходство – это не главное!

– А что главное?

– Вы же художник. Вы должны это знать лучше меня…

Мы долго спорили – похож или не похож на физика портрет – и так ни к чему не пришли.

Я ждал, когда физик уйдет, чтобы остаться один на один с работой. Он слишком долго сидел. Сидел с таким видом, словно и не собирался никуда уходить. Время замедлилось, будто кто-то остановил все стрелки на часах. Я это давно заметил: время меняет свой темп, когда гость сидит томительно долго, очевидно не зная, куда себя деть.

Физик курил и смотрел на портрет. Я еще никогда не встречал такого терпеливого зрителя. Люди, даже страстно любящие искусство, никогда подолгу не стоят перед одной и той же картиной. Они постоят и идут дальше. А физик сидел и сидел и о чем-то сосредоточенно думал.

– Я не задерживаю вас? – спросил он.

У меня не хватило характера сказать ему правду.

– Да нет. Нисколько. Я только хотел бы немножко изменить цвет левой щеки.

– Ради бога, не меняйте. Оставьте все так, как оно есть.

– Почему?

– Я не могу вам объяснить. Но меня буквально съедает странное чувство. Мне все кажется, что я стал своей тенью, как только вы начали писать мой портрет.

– Я не совсем вас понимаю.

– Не следовало бы вам отрывать «быть» от «казаться», Мое бытие вы перенесли на холст, а в реальной жизни оставили его тень. Я все время чувствую, что от меня что-то отделилось, ушло.

– – А давно вы это чувствуете?

– С того самого часа, когда вы стали писать этот портрет.

– Странно, – сказал я.

– Да, – задумчиво заметил физик, – и это странное состояние смущало ведь не только нас с вами.

– А кого еще?

– Ну, скажем, Гоголя. Вспомните его повесть «Портрет». Да и Бальзака не меньше. Читали, надеюсь, «Неведомый шедевр»?

– Читал.

– А «Портрет Дориана Грея»?

– Уж не принимаете ли вы меня за пещерного человека? Читал еще в детстве.

– А задумывались ли вы, почему возникла эта проблема? Ведь существует же внутреннее, подспудное родство между подобием и явлением, которое подобие пытается воссоздать?

– Наверное, существует.

– Не наверное, а наверняка. Я в этом убежден. Вы никогда не задумывались о том, что должен был чувствовать человек, которого писал Рембрандт или Веласкес?

– Думаю, что испытывали что-нибудь приятное. Если бы это было не так, вряд ли испанский король Филипп Четвертый стал держать при своем дворе Веласкеса. Он бы его прогнал.

– Нет-нет! – Лицо физика приняло страдальческое выражение, словно я своими словами причинил ему боль. – Вы упрощаете. Филипп многое прощал Веласкесу и не сердился, что он тащит на свет божий и то, что должно остаться в тени, в темноте. Но я говорю не только о правдивости искусства великих портретистов прошлого, а о другом, о том, что западные искусствоведы называют метафизическим началом.

– Метафизическим? Терпеть не могу это слово.

– Ничего, Потерпите. Я не знаю, чем это слово заменить. Но дело не в словах. Есть такое слово – «вечность». Я всегда относился к этому слову осторожно.

– А теперь?

– Теперь я чувствую, что я раздвоился. Одна моя половина здесь, а другая с вашей помощью приобщилась к вечности.

– Я же не Веласкес.

– Не напрашивайтесь на комплимент.

Я посмотрел на физика, потом на портрет, и мне стало не по себе. На холсте, на обыкновенном холсте, купленном в магазине «Всекохудожник», пребывало нечто большее, чем обычный современный человек, словно изображение прихватило с собой большую часть реальности, сделав менее реальной натуру.