Если бы сейчас жил Гомер или безымянный автор «Слова о полку Игореве», они бы моментально оживили какую-нибудь из петербургских статуй и заставили бы ее рассказать о том, как, не прерываясь, течет бытие на Невском или на Литейном, начиная с Пушкина и Гоголя и до наших дней. Современное искусство разучилось изображать долго длящуюся непрерывность, оно смотрит на мир не глазами рода, а только индивида с его короткой памятью и еще более короткой жизнью. Но иногда у меня появлялось странное и совсем нечеловеческое желание увидеть бытие как бы сквозь увеличительное стекло и почувствовать время, словно оно превратилось в музыку.

Но и сейчас существуют люди, в которых больше от рода и общества, чем от индивидуума. К такому высокому сорту людей принадлежит Гоша – подросток-почтальон. Он знает по имени и отчеству всех обитателей квартала, который он обслуживает. С каким счастливым лицом он несет пенсии старушкам, словно он сам создал эти помятые бумажки, способные реализовать скромные желания, волшебно превратившись в хлеб, в масло или в крупу.

Не замечая ящика для газет и писем, Гоша стучит в дверь мастерской. Он хочет посмотреть, как идет моя работа. Он знает, что в позапрошлом году я ездил на Байкал и привез множество эскизов, где пытался передать бездонную глубину и прозрачность с помощью бессильно и слишком узкопрофессионально глядящих на мир красок. Еще, пожалуй, больше, чем Байкал, Гошу интересовал лес. В этом лесу когда-то рубил деревья и охотился на пушных зверей мой дед.

Разнося письма – эти символы преодоленных пространств, почтальон пока еще не видел ни одного города, кроме того, в котором случай разрешил ему появиться на свет.

И вот я начинаю рассказывать ему о карельских лесорубах и горноалтайских плотовщиках, об электросварщиках Братской ГЭС, о комбайнерах Кулундинской степи, о шахтах Кузбасса, на дно которых я спускался, когда работал над серией шахтерских портретов. Портреты ушли от меня в Томский музей, оставив по себе воспоминания, которые тщетно пытались передать довольно халтурно сделанные снимки.

В прошлом году я пытался изобразить Гошу. Моя не слишком удачная попытка стоит в углу, покрытая пылью. Иногда Гоша достает запылившийся холст и, поставив его на стул, прислонясь к стене, подолгу смотрит на своего созданного из линий и красок двойника.

Гошу чем-то привлекало его изображение. Чем? Может, верностью мгновения? Как ни небрежна была моя рука и кисть, но все же им удалось захватить врасплох душевное движение подростка, и вот теперь это продленное в пространстве и во времени душевное движение смущало Гошу своей длительностью.

Поставив портрет на место, почтальон опять подходил к большому холсту, где незавершенное изображение тосковало по подлинному лесу, оставшемуся где-то в забайкальских далях, но в какой-то малой части присутствующему здесь.

– Его еще мало, – говорил Гоша, думая вслух.

– Чего или кого мало? – спрашивал я.

– Леса здесь маловато. Он почти весь остался там. Не правда ли, странная фраза? Но ведь и речь тоже шла о странном.

– Не дается, – оправдывался я, – но я умру или добьюсь.

– – Чего добьетесь?

– Чтобы в раме вместо холста стоял живой лес. Поезжайте на Карельский перешеек. Зайдите в какую-нибудь дачу и посмотрите в окно. Окно это тоже

рама.

– Нет, Гоша, ты не понял меня. Мне нужно не окно, а дверь. Волшебная дверь. Открыл – и я в лесу. Мне нужно, чтобы пространство мне выдало свою тайну. Над этим всю жизнь бился Сезанн. Но древние японские и китайские художники знали что-то о законах пространства, то, чего не знаем, о чем не догадываемся мы. Мне хотелось, чтобы в картину можно было войти, как в лес.

– Это невозможно.

– Людям часто хочется невозможного.

– Не всем.

– Конечно не всем. Вот Фаусту хотелось невозможного. И об этом написал Гете. Читал, Гоша?

– Нет, не читал.

Я достал с полки книгу и протянул Гоше:

– Почитай.

– Почитаю.

И он уходит с книгой Гете. А я думаю о том, что произойдет от встречи гетевской мысли с мыслью подростка-почтальона, читающего на ходу адреса на конвертах и фразы газетных передовиц, когда он разносит почту.

Книга Гете тоже похожа на адрес, но этот адрес напоминает лес, который я хочу изобразить, одев в раму бесконечность.

Вряд ли Гоша знает что-нибудь о бесконечности. Ведь у бесконечности нет адреса. А Гоша знаком только с тем, что имеет адрес, обозначенный названием улицы и номером дома и квартиры. Но зато для него дома, мимо которых я равнодушно прохожу, населены не тенями, а живыми, хорошо знакомыми людьми.

– Здравствуйте, Марья Архиповна, – здоровается он издали с пожилой, прихрамывающей женщиной. – Как ваш бронхит? Прошел?

– Прошел, милый, прошел.

Может, я зря дал Гоше книгу Гете? Ему незачем мечтать о неведомом и невозможном. Возможное, реальное, повседневное полно для него свежести и смысла. По воскресеньям он выходит в сквер, где на скамейках хмуро сидят жильцы соседних домов, играют в шахматы или забивают «козла».

Обрывок неореалистического итальянского фильма. Но действительность всегда чем-то существенно отличается от искусства, даже самого реалистического. Чем? Может, тем, что у действительности нет режиссера, хотя люди, сидящие на скамейках и передвигающие шахматные фигуры, немножко притворяются и чуточку подыгрывают. Возле каждой шахматной доски много болельщиков. Какой-то деревенского вида дед, обутый не по сезону в валенки, тоже «болеет», хотя вряд ли разбирается в игре.

Я тоже иногда выхожу в сквер со своим альбомом и сажусь в дальнем углу, чтобы быть не очень заметным. Мой карандаш, скользя по бумаге, пытается разгадать одну из самых глубоких загадок современного большого города. Вот собрались люди в скверике из разных квартир и домов и стараются с помощью шахматных фигур наладить связь друг с другом, создать нечто противоположное тому, что ежедневно возникает в часы пик.

Гоша появляется то тут, то там. Его все знают, его все любят, ему все улыбаются. И тут мне приходит в голову мысль, что подросток-почтальон выполняет одну из самых важных и человечных обязанностей, он все время напоминает людям о том, что им извечно свойственно чувствовать себя связанными со всем миром.