Иногда, увлеченный какой-нибудь идеей, я возбужденно ходил из угла в угол и напряженно думал. Потом энтузиазм спадал и подкрадывалась холодная и коварная мысль: а что ты скажешь в издательстве, когда принесешь свою странную рукопись? Как и чем объяснишь, что ты обогнал земных ученых на несколько столетий?

Тебе скажут:

— Вы Ньютон и Ломоносов, помноженные на Дарвина и Эйнштейна. Но откуда, черт бы вас побрал, вы взялись? Где прятались? Почему скрывали свои идеи?

Мне не поверят. Добро бы, если я принес научно-фантастический роман и все формулы и концепции произносил бы от имени героев. Но начало моей рукописи больше похоже на учебник, чем на роман. Ведь я только посредник. Моей рукой водит будущее. Я только популяризатор, пытающийся перевести научные идеи отдаленного времени на язык современных жителей Земли.

Нелегко проложить мост между будущим и прошлым, начав строить из будущего. Как мне объяснить людям Земли теорию дильнейского физика Тинея, с помощью которой нашей науке и технике удалось победить пространство и время? Для того чтобы понять сущность открытых Тинеем закономерностей, нужно вывернуть наизнанку человеческую логику, пересмотреть все традиционные навыки земного математического мышления. Я ломаю голову над этой проблемой. Будет не менее трудно рассказать о том, как дильнейским биофизикам удалось познать все тайны живой клетки и остановить миг, называемый жизнью индивида. Ну и ускорение мысли! Как и почему дильнейцы научились мыслить быстрее, чем их предки? Разве это не сочтут за парадокс, за беспочвенную выдумку?

Мне не с кем посоветоваться. Впрочем, иногда я раскрываю футляр, вынимаю Эрою* и читаю ей вслух то место рукописи, в котором сомневаюсь.

Вот и сейчас я спрашиваю ее:

— Как тебе кажется — достаточно ли ясно я изложил эту мысль?

Эроя просит меня:

— Прочти еще раз. Я хочу проверить свое первое впечатление.

Я читаю вслух:

— «Земной философ Спиноза убеждал своих последователей не плакать и не смеяться, а только понимать. Говоря это, он словно предчувствовал появление Эйнштейна и создание теории относительности. Чтобы понять сущность этой теории, нужно было отделить мысль от эмоций, оторвать ее от чувств, наконец, от тысячелетнего опыта, от здравого смысла… Что же требуется от человека, чтобы понять закон, открытый дильнейским ученым Тинеем? Тоже не горевать и не жаловаться, как говорил Спиноза?»

— Слишком длинно, Ларвеф, — перебила меня Эроя, — нельзя ли покороче? А кто такой Эйнштейн?

— Эйнштейн — земной ученый, который ходом своего мышления нанес удар антропоцентризму.

— Но при чем же здесь Тиней и его труды?

— У Тинея много общего с Эйнштейном. Он тоже нанес сокрушительный удар привычным представлениям. Если ты не забыла, он создал новое представление о пространстве, проник в сущность малого и большого и вскрыл их единство.

— А что такое малое и чем оно отличается от большого, Ларвеф?

— Извини меня. Я забыл, что ты совсем иначе, чем все, воспринимаешь пространство, что ты принципиально не видишь никакой разницы между «здесь» и «там»…

— Но ведь Тиней тоже…

Я невольно рассмеялся:

— Уж не хочешь ли ты сказать, что ты мыслишь, как Тиней?

— Нет, я этого не считаю, — сказала скромно Эроя. — Да и к тому же я не могу понять теорию Тинея. Прежде чем объяснить ее сущность людям, объясни мне.

Я замолчал. Что я мог ей ответить? Как я мог ей объяснить одну из самых сложных концепций, когда-либо созданных на Дильнее, ей, странному и искусственному существу, не способному отличить понятие «здесь» от прямо противоположного понятия «там»…

Телефон звонит.

— Слушаю, — говорю я, сняв трубку. Женский голос, теперь уже знакомый, ласково спрашивает:

— Ты узнаешь меня?

— Да, теперь узнаю. Вера?

— Да, Вера. Твоя Вера. Ты сейчас очень занят?

— Нет, я свободен.

— Может, зайдешь ко мне?

— Когда?

— Когда тебе удобно, милый. Я буду ждать… Или нет, давай лучше встретимся в вестибюле гостиницы, Я приеду к тебе.

Я стою возле газетного столика и жду. С минуты на минуту она должна прийти. А что если я скажу ей сегодня, что я не тот, за кого она меня принимает? Нет, надо отложить этот неприятный разговор. Мне так хочется побыть вместе с ней. Она снова будет вспоминать прошлое, свое и того, другого, за кого она меня принимает. А я буду делать вид, что тоже ношу в памяти это прошлое…

Вот она идет быстро и легко, как всегда. На ее раскрасневшемся от ходьбы лице добрая улыбка. Она уже увидела меня и машет рукой.

— Ты здесь? — спрашивает она.

— Нет, здесь не я, — шучу я, — а тот, другой, который тебя не узнавал.

— Нет, это ты, — тихо говорит она, — ты… — Она как-то совсем по-особому произносит это слово «ты», удивленно и радостно, словно открывая во мне того, другого, чье обличье я принял, сам того не подозревая. Мне становится не по себе от этого ее «ты».

«Ты», — словно говорит не только ее сильный ласковый голос, а все ее существо. «Ты», — говорит она, и я начинаю еще острее чувствовать свою реальность. «Ты», — повторяет она, и мое сердце начинает биться сильнее, и кажется, Земля вырвется из-под моих ног.

Мы опять вместе. Я беру ее под руку, и мы выходим из гостиницы. Сейчас мы одни. Никто не обращает на нас внимания.

— Хочешь немножко потанцевать? — спрашивает Вера. — Тогда зайдем сюда. — Она показывает на танцевальный клуб, сквозь его прозрачные стены видны танцующие пары.

Мы заходим. Музыка. Земная хмелящая сознание музыка. Я долго не мог приучить себя к ней. В XVIII веке существовали более прозрачные и неспешные мелодии. Тогда танцевали менуэт и играли Моцарта, про которого кто-то сказал, что он писал музыку не для людей, а для ангелов. Я — не ангел. Но к Моцарту мне было легче привыкнуть, чем к современным композиторам.

Мы начинаем с Верой танцевать. У меня не очень-то это получается. Но она улыбается и одобрительно кивает мне:

— Ничего, ничего, дорогой. Ты раньше танцевал гораздо лучше. Но полтора года жизни в космосе на крошечной космической станции со счетов не сбросишь. Там было не до танцев.

— А откуда ты знаешь, что я был на космической станции? Разве я тебе об этом говорил?

— Нет, не говорил. Но я и так догадываюсь.

— Ты такая догадливая.

— Не смейся, милый. О том, что ты жил эти полтора года не на Земле, догадается каждый, кто поговорит с тобою. Ты так изменился. В тебе появилось что-то новое, незнакомое, то, чего я не замечала до нашей разлуки.

— Что ты имеешь в виду?

— Рассеянность. Иногда мне кажется, что только твоя оболочка здесь, а сам ты где-то далеко-далеко за миллионы километров отсюда. И в эти минуты мне становится страшно, страшнее даже, чем тогда, когда ты не хотел узнавать меня.

— Лучше поговорим о чем-нибудь другом.

— О чем же?

Она задала этот вопрос и вдруг словно забыла обо мне. Ее глаза смотрели в сторону, где стоял какой-то человек, казавшийся высоким, хотя он не выше среднего роста. Он улыбался Вере. Она тоже улыбнулась и кивнула ему.

— Извини, дорогой, — сказала она, — я сейчас же вернусь к тебе. Одну минутку.

Она отошла. Я оглянулся. Она подошла к высокому. По-видимому, это был ее старый знакомый. Потом она окликнула меня:

— Николай!

Я подошел. Высокий, или, вернее, казавшийся высоким, улыбнулся и протянул мне руку. Он не назвал себя. Я себя назвал, и довольно отчетливо:

— Николай…

— Коля, — словно поправил он меня. Это было так странно, будто он знал меня давно.

Глаза его смотрели на меня с интересом. Нет, незнакомые так не смотрят. Потом он раскланялся и ушел.

— Кто это? — спросил я Веру.

Прежде чем ответить, Вера удивленно взглянула на меня:

— Неужели ты его забыл за эти полтора года? Это физиолог и кибернетик Иванцев, Сергей Андреевич Иванцев, твой приятель. Ты же сам сколько раз мне говорил, что такие люди, как Сергей, родятся раз в два столетия. И ты умудрился его забыть? Ты же сам говорил, что он гений, обыкновенный, ничем не примечательный гений, вроде Павлова или Леонардо да Винчи.

— А что он сделал, чтобы его так называть?

— Ничего особенного. Создал новое физиологическое учение. Новую школу. Тебе этого мало? Но объясни, как ты мог его забыть?