В 1966 году совсем молодой писатель Андрей Битов написал для «Литературной газеты» статью о человеке, которого многие ленинградские литераторы называли тогда своим учителем.
Издательство

В газете статью очень основательно отредактировали и отцензуровали.

Но сегодня нам представляется, что этот текст, очищенный от цензурных искажений, написанный 30 лет назад, очень много говорит и о Л. Рахманове, и об А. Битове, равно как и многое объясняет в судьбах людей, которых уже нет с нами, но которым мы, свободные ныне от всякой цензуры, обязаны больше, чем кажется на первый взгляд.

У меня есть друг Сережа, прекрасный поэт и пьяница. И то и другое выражено в нем столь предельно, что он существует как бы только в этих двух измерениях, а в остальных бесплотен, прозрачен и не отбрасывает тени. Из своих тридцати трех лет он пьет двадцать пять, а это уже стаж — серебряная свадьба. То ли так сложилась жизнь: оккупация, сиротство, исправительная колония, а дальше все грузчиком и грузчиком — непосредственное поднимание тяжестей… то ли еще что. Но все это перечисление не стоит слезы, потому что в принципе поверхностно и неверно — такой человек и это его судьба.

У меня есть другой, скажем так: знакомый. Знакомый этот, наоборот, ничего такого не знал. Он родился в отдельной квартире и помрет в отдельной квартире. Он всегда был обеспечен, и хлеб не волновал его. И если он не слишком известен как писатель, то прославился одним своим качественно последним предательством: предал собрата по перу — единственный из молчащего строя сделал шаг вперед, хотя никто его вроде и не тянул.

Теперь пересечем эти две линии. Вот однолетки… И если мой друг Сережа очнется сегодня утром, и благожелатели уговорят его сходить в баню, и он побреется наконец и наденет свежую рубашку — перед вами предстанет юноша, с лицом живым и ясным, и вы поразитесь, как годы прошелестели над ним и не оставили зримых следов. Он встряхнет своим светлым чубом и прочтет вам прекрасный стих, что написал вчера. Теперь, если вы войдете в кабинет к моему знакомому и он встанет вам навстречу, подаст руку и укажет кресло, такой учтивый и воспитанный, по утрам принимающий ванну и свой легкий и сытный завтрак, в своем безукоризненном костюме, весь матовый — вы поразитесь, какой он старый, лысый, обрюзгший, тусклоглазый в свои те же тридцать три.

Тут подходим к идее лица, столь любезной нам. То есть, что лицо, которое мы носим, не просто игра природы, подарок или подножка, а нечто куда более серьезное и глубокое. Тут можно довериться впечатлению и опыту и самим решить: пить или не пить воды с этого лица.

И мне дорога мысль, что каждый человек может быть молод и красив, пренебрегая застывшими канонами, перешагивая и меняя их. И что в конечном счете молодо и красиво то, что мы любим. А что старит человека лишь сделка с собственной совестью и нелюбовь — вот что бороздит чело. Идея лица кажется мне честной и верной, она направлена острием в человека.

В отношении писателей мне это кажется тем более точным. Если писатель действительно писатель, то для него постареть — это перестать писать. Мало стать человеком и писателем, надо умудриться остаться им на всем протяжении; по крайней мере, сохраниться.

Это простое рассуждение было бы ни к чему, если бы, читая книгу Леонида Рахманова «Очень разные повести», я мог ограничиться отношением к прочитанному и передо мной не вставал бы образ дорогого мне человека. В данном случае я не могу и не хочу быть беспристрастным.

Что меня поразило при первом знакомстве с этим человеком — как, не по возрасту, молодо его лицо, потом, что оно нисколько не изменилось и не постарело за те годы, что я его знаю, и потом, когда я уже много знал об этом человеке, что эта молодость, как всегда, недаром. Существует ходячее мнение о ленинградской, скажем так, сдержанности. И действительно, если спросить, например, ленинградского писателя, какого он мнения о таком-то или таком-то другом ленинградском писателе, то ответ его будет, как правило, «сдержан», с одной стороны — с другой стороны, двойственен. И если в этом расспросе вы вдруг спросите о Л. Рахманове, то с какой поспешностью, как бы устав от мычания полуоценок, заговорят о нем хорошо и только хорошо. Это по-своему показательно. Он не только хорошо писал, но и сделал много добра очень многим людям — помог. Особенно молодым ленинградским писателям. В. Голявкин, Г. Горышин, В. Конецкий, В. Ляленков, Б. Сергуненков, Э. Шим и многие другие с полным основанием считают его своим первым учителем. Как бы ни складывалась писательская судьба Л. Рахманова, он всегда сохранял любовь и чувствительность к слову, активную доброту, так и не прозлился за долгие годы — и это, по-видимому, культура.

Л. Рахманов наиболее известен как автор пьесы «Беспокойная старость» и сценария «Депутат Балтики», произведений, по достоинству оцененных, но, на мой взгляд, не самых значительных в его творчестве. И, по-видимому, недаром автор не включил их в этот сборник, а захотел привлечь внимание читателей к другим своим произведениям.

Сборник «Очень разные повести», состоящий из пяти вещей, написанных в разное время с 1929 по 1962 год, действительно может поразить разностью стилей и материала. Тут и студенчество 20-х годов, и строительство Исаакиевского собора, и жизнь Дарвина, и Ледовое побоище, и Великая Отечественная война. Между тем это написано одним автором и, более того, это одна книга.

Тут можно бы и было бы вполне уместно поговорить о широте интересов автора, об энциклопедичности его знаний, о глубине и подлинности проникновения в материал. Можно было бы поговорить о необыкновенном мастерстве писателя, о безукоризненном владении словом, о разнообразии и единстве авторских стилей, о жанровом разнообразии. Можно было бы рассмотреть его мастерство как неуклонно растущее, как преодоление эксцентрики 20-х годов и приход к реализму. Все это безусловно будет иметь отношение к данной книге.

Можно поговорить и о другом. Почему и как так получилось, что автор, обладая такими достоинствами, писал так понемногу и редко, как бы сохраняя свое право писать чисто и хорошо тогда, когда другие писали много и нечисто, нехорошо? И, задав так вопрос, можно удивиться мужеству писателя во времени, измеренном десятилетиями. И тогда уже задать другой вопрос: почему же он, так преданный литературе, все-таки писал мало? Ведь знал же он, что приходит всему черед, если не сейчас, то через десять, двадцать лет? Не мог, не мог, не мог… Не мог потому, что время, допустим, не позволяло. Не мог и потому, что не позволял себе во времени. Не мог и потому, что сил не было: погашенная скорость, отсутствие инерции движения — а это утомление, усталость, хуже которой нет. И в то же время мог, мог… Мог писать чисто и хорошо, мог находить в себе силы все-таки писать. И отдадим справедливость малопишущим: они все-таки чаще пишут хорошо, чем плохо. Одно дело писать много и плохо, но писать мало и плохо — это уже совсем не годится.

А вот разговор о времени недаром, потому что книга эта полна его ощущением. Время пронизало и пронзило ее, прошло навылет. И не только во многовековом диапазоне эпох, описанных Л. Рахмановым. А именно в одинаковости прохождения времени сквозь человека во все эти эпохи. Именно поэтому можно говорить, что это одна книга, а не сборник, и более того, все вещи в ней — об одном. Именно от ощущения времени, быть может, даже прежде всего как физического времени, как основного ощущения, рождались эти повести, и именно поэтому время в них берется крупно и монолитно, без дробления, и вдруг почти пропадают или остаются неярким фоном такие питательные для литературы области, как любовь.

Во всех повестях Л. Рахманова — человек строит. Он возводит некое огромное здание. Он одержим. Он фанатичен. Ему не до любви, не до дружбы, не до семьи — не до жиру (настолько одержим, что все это — жир). Дело, дело и дело. Прежде всего. Навязчивая идея. Герой Л. Рахманова одержим идеей, одной идеей, и это очень по-русски, по-достоевски. Мысль его — по-немецки пряма и тупа. Он возводит здание, и оно рушится, и он снова начинает с той же точки, и оно рушится. И вдруг — с большим удивлением для нас и для него самого — вот оно стоит, большое, готовое, отдельное. Или вдруг — вот оно, огромное, уже готово, надо только положить последний кирпич — и вот герой под грудой обломков, и этого здания уже никогда не будет…

Строительство прежде всего. У Л. Рахманова Александр Невский также выстраивает свою победу на Чудском озере, как Дарвин свою книгу «Происхождение видов» и невоенные, случайные люди оборону своего завода. Начинается все с маленького успеха, того подъема, который испытывает строитель, кладя первый кирпич в столь любезное ему здание и еще не представляя, какое нудное количество кирпичей придется ему класть, и что на последний ему придется отдать всего себя до конца, наскребывая последние остатки мужества, и что это и есть мужество, когда его уже нет.

И если в этих повестях строительство точно выражает их суть, как понятие, то в самой сильной повести «Базиль» герой уже занят строительством не только в переносном, но и в самом прямом смысле: возводится нечто огромное — Исаакиевский собор. В этой горькой и написанной с удивительным достоинством вещи с чрезвычайной силой выражена основная нравственная проблема любого строительства, любого дела — проблема цели и средств.

Красивый и талантливый молодой человек, в модном костюме и лучших манер, возвращается в Россию. Он несколько недоумевает, почему его отозвали за год до окончания обучения. Он провел четыре года в Париже, постигая искусство архитектуры, и как-то не успел соскучиться по родине. Тем не менее он настроен вполне оптимистично — барин просто соскучился по нему или хочет немедленно привести в исполнение свои намерения по его усыновлению. Но все оказалось не вполне так. Барин очень изменился за эти четыре года. В нем не осталось ничего от прежнего благородного мецената — под угрозой окончательного разорения он оборотился дельцом, вступил, так сказать, в капиталистический период развития и даже стал понемногу преуспевать в этом. Ему просто расхотелось нерационально тратить деньги на обучение Базиля. И вот Базиль вернулся в Россию, чтобы вполне осознать свою несвободу. А надо сказать, в Париже он как-то подзабыл об этом.

Действие развивается круто. Долго Базиль находится в полной нереальности собственных ощущений, потому что не может подпустить на внятную дистанцию Россию, между прочим, чрезвычайно, чрезмерно реальную. В этой форме внезапно осознанной несвободы Базилем тем сильнее овладевает идея. Он должен непосредственно участвовать в сооружении Исаакиевского собора. Громадность этого сооружения пьянит его. Он верит, что его таланты и его старательность и исполнительность будут замечены и отмечены, что таким образом он добьется права заниматься архитектурным искусством. Он не гнушается любой работы, он — надзиратель, надсмотрщик, ибо уверен, что все его злоключения — временные. Не сразу усталость приходит к нему — многие годы уходят на надежду, а тем временем он, сам того не заметив, кладет свои рабские кирпичи во славу родины.

Самым сильным местом в повести является момент осознания Базилем своего положения. Он вдруг (через несколько лет) понимает, что устраивает своих работодателей именно в том «временном» для него качестве, что для них оно не «временно», а постоянно. И тогда Базиль, понасмотревшись и подучившись у купцов и бар, решается на все ради своей всепоглощающей цели — служить искусству. Кровь отлила с лица и черты заострились, прозленность и ясность — Базиль идет на шантаж. И тут его ждет окончательное поражение. Он смешон. Никто и не заметил его столь решительного движения, оно — мимо. Другие люди, призванные к этому, вершат эти дела ежеминутно и достигают своего. Есть люди, которые не идут по пути зла не потому, что не могут идти по этому пути. Наоборот, многочисленные страдания и терзания постоянно склоняют их к злу, как единственному средству, тем более во имя высокой цели, а не идут они по пути зла потому, что у них это просто не получается, это не в их природе, это не в их таланте. Базиль оказывается слишком хорош, чтобы действовать теми средствами, которые, как он осознал в многострадальном своем опыте, единственно приведут его к цели, он не умеет, у него не получается, и он гибнет. А собор достраивают без него, и вот уже разработана сложнейшая церемония его открытия, и там нет и тени Базиля.

Можно было бы сказать, как ужасен крепостной строй и что он делал с человеком. Это было бы исторически справедливо, и только. Повесть Л. Рахманова безусловно шире. Тут, быть может, в центре внимания не столько развенчание рабской системы, сколько раскрытие рабства Базиля. И именно потому, что Базиль человек самоотверженный и честный, талантливый и высокообразованный, обозначение его рабства очень значительно и важно. Рабство это оборачивается многократно, обретая как бы противоположные выражения, но, по сути, оставаясь тем же — рабством. Ибо даже искусству он намерен «служить». Трагедия его осознается прежде всего в нем самом. Он, единственный и маленький, вдруг оказывается замкнутой системой рабства, не имеющей выхода внутри самой себя, и эта замкнутая система просто заключена еще в одной, огромной системе рабской России.

Каждая повесть Л. Рахманова достойна подробного пересказа, рассмотрения и истолкования. Поскольку книга — не просто книга в ряду, а итог творчества, она достойна подробного и обширного исследования.

С чувством благодарности закрываю я книгу Л. Рахманова и с чувством неудовлетворенности заканчиваю этот материал: об этой книге, об этом человеке хотелось бы рассказать много больше и сильнее.