Последний выстрел. Встречи в Буране

Горбачев Алексей Михайлович

 

#img_1.jpg

 

ПОСЛЕДНИЙ ВЫСТРЕЛ

 

#img_2.jpg

 

1

Это случилось погожим сентябрьским утром на небольшой степной станции.

Как и многие пассажиры, Дмитрий Степанович поддался соблазну отведать знаменитых марьяновских арбузов, о которых стали поговаривать в вагоне еще вчера — не проспать бы, мол, Марьяновку, арбузы там знатные, не хуже камышинских или астраханских.

— Дмитрий Степанович, купите арбузик и на мою долю, — попросила соседка по купе — миловидная и очень разговорчивая дама. — Я трусиха, я ужасно боюсь выходить на станциях из вагона, — кокетливо пояснила она и сунула ему в карман пижамы трехрублевку.

На станции, под замшелым дощатым навесом, шла поспешно-бойкая торговля всякой овощью, но пассажиров, разумеется, больше всего интересовали арбузы. На двоих — для себя и миловидной соседки — Дмитрий Степанович облюбовал большой полосатый арбуз Он взял его, поднес к уху, сдавил руками, прислушиваясь к сочному потрескиванию внутри, и чуть было не выронил этакого красавца, потому что неожиданно увидел на привокзальной площади человека. Невысокий, сутуловатый, он шел слегка вихляющей походкой, подергивал правым плечом, как бы стряхивая что-то. В походке, в подергивании было что-то навязчиво знакомое: где-то и когда-то он уже видел этого человека. И вдруг мозг опалила невероятная, фантастически неправдоподобная догадка — это он, Кузьма Бублик, бывший полицай, фашистский прислужник! Заглянуть бы в лицо, встретиться бы взглядом с его глазами... Да, но ведь Кузьма Бублик был тогда убит...

Дмитрий Степанович стоял в раздумье, не зная, что делать. Кто-то изнутри подталкивал его — беги, догони, загляни в лицо, чтобы не терзаться потом. Ведь в следующее двадцатилетие может не представиться такого случая, наверняка не представится. Он положил облюбованный арбуз на прилавок и бросился на привокзальную площадь. Но пока раздумывал, пока бежал, человек успел сесть в кабину грузовика, и грузовик тут же тронулся.

— Стой! Стой! — закричал Дмитрий Степанович. Его, конечно же, не услышали. Грузовик уже мчался по улице, дразняще подмигивая красным огоньком стоп-сигнала. «Уехал», — с отчаянием подумал Дмитрий Степанович, кляня себя за то, что медлил, сразу не кинулся за человеком и упустил...

На привокзальной площади стоял крытый фургон-автолавка. В кабине покуривал пожилой шофер, и Дмитрий Степанович шагнул к нему, из опыта зная, что шоферы — народ разбитной, богато осведомленный.

— Скажите, приятель, — торопливо обратился он к шоферу, — чья машина стояла рядом с вашей?

— Грузовая, что ли?

— Да, да, грузовая.

— Обыкновенная совхозная машина, из «Гвардейца». Совхоз есть такой — «Гвардеец».

— А кто сел в кабину к шоферу? Вы его знаете?

— Совхозный сторож.

— Сторож? — с удивлением переспросил Дмитрий Степанович. Да, кажется, ошибся, это был не Кузьма Бублик. Кузьма Бублик не стал бы работать сторожем, у того были другие замашки... — А как зовут сторожа?

— Пес его знает, — отмахнулся шофер. — Чья машина — точно известно. Мы тут с водителем покурили, покалякали. Сторож, говорит, в буфет побежал, за куревом. Там папиросы ленинградские, большая редкость для нас.

— Каков он из себя? Лицо какое? — допытывался Дмитрий Степанович.

Шофер озадаченно пожимал плечами.

— Лицо?.. Лицо обыкновенное... Борода...

— Он с бородой? — снова удивился Дмитрий Степанович. Неужели все-таки ошибся? Кузьма Бублик был без бороды. Кузьма Бублик ежедневно брился, следил за своей внешностью...«Чудак ты, — в мыслях упрекнул себя Дмитрий Степанович, — бороду может отпустить каждый»...

— Вы, товарищ, с поезда? А поезд-то ваш ушел, — сказал шофер.

Дмитрий Степанович сперва как-то даже не оценил своего бедственного положения, и только нащупав в кармане трехрублевку разговорчивой дамы, вдруг как бы очнулся — отстал ведь от поезда в пижаме, в тапочках на босу ногу... Сейчас в купе, наверное, переполох: куда девался пассажир!

Досадуя и горько посмеиваясь над собой, Дмитрий Степанович отправился к начальнику станции. По роду занятий и по натуре своей он был непоседой — часто ездил в поездах, в пригородных автобусах, летал в самолетах, бороздил моря и реки на пароходах и всегда слыл пассажиром дисциплинированным. И вот на тебе — впервые проворонил свой поезд...

Начальник станции — молодой, смуглый, горбоносый мужчина в форменной тужурке — с кем-то разговаривал по телефону о том, что эти окаянные козы не дают ему житья, что чертова скотина объедает лесозащитные насаждения, что он сегодня же прикажет обходчикам запирать коз в пустые будки — пусть тогда хозяева попляшут! Закончив разговор, начальник станции положил трубку, искоса глянул на посетителя и, должно быть, сразу догадался, что к нему пожаловал отставший от поезда. Он сурово нахмурился, даже потянул породистым носом, принюхиваясь — не пьян ли этот горе-пассажир. К его удивлению, тот был совершенно трезв и видом своим не походил на отъявленных забулдыг, что по пьяной лавочке или отстают или садятся не в свои поезда, теряют чемоданы, забывают проездные билеты, а потом шумно вваливаются в кабинет с претензиями, как будто во всем виноват он, начальник станции... Нынешний же посетитель — полноватый мужчина лет под сорок, с загорелым интеллигентным лицом, с пышной темно-каштановой шевелюрой, чуть-чуть припорошенной сединой на висках, — внушал доверие.

— Что? Отстали? — с официальной строгостью спросил начальник станции.

— Отстал, как видите...

Смущенный тон посетителя вызвал в душе начальника сочувствие, но он тут же подавил в себе неуместный «сентимент» и с прежней строгостью заметил:

— Вы что же, первый раз по железной дороге едете, порядков не знаете?

Тот виновато вздохнул (забулдыга ответил бы скоропалительной тирадой — порядки, мол, знаю, но на вашей станции порядка нету и так далее...).

— Куда следовали?

— В Самарканд.

— Ну вот, ну вот, ваш поезд будет только через сутки... Что прикажете с вами делать? Ладно, вещи ваши снимут на следующей станции. В каком вагоне ехали? Так, записал! Придется вам, гражданин, расположиться в зале ожидания. Комнаты отдыха нет: транзитных пассажиров у нас не бывает.

Дмитрий Степанович опять кивнул головой — понимаю, понимаю, что поделаешь, раз уж стряслось такое... Вся беда в том, что он в пижаме и в тапочках. В таком одеянии шагу не ступишь от станции и придется, наверное, целые сутки изнывать в зале ожидания. Веселенькое занятие! Постой, постой, а почему обязательно сидеть в этом зале? Поезд будет только через сутки, за эти сутки можно побывать в «Гвардейце» и уточнить — Кузьму ли Бублика он увидел, или то был другой человек.

— Товарищ начальник, нельзя ли мои вещи вернуть сюда? — осторожно спросил Дмитрий Степанович.

Начальник оценивающим взором окинул посетителя, удивляясь, что тот не шумит, не требует, а застенчиво просит.

— Хорошо. Сделаю, — согласился он. — Через час двадцать будет обратный поезд. Идите, ожидайте.

— Если можно, разрешите позвонить в райком партии, — попросил Дмитрий Степанович.

Начальник опять вскинул глаза на странного посетителя в пижаме и подумал: «Не начальство ли какое областное или того повыше?»

— Звоните.

Расспросив, как звонить в райком и как зовут первого секретаря, Дмитрий Степанович взялся за телефонную трубку. Конечно, можно было бы позвонить в райком или самому зайти туда после, когда вернутся его вещи, но это будет через час-полтора, секретарь может уехать, а потом не найдешь его... Лучше уж позвонить сейчас, в начале рабочего дня.

Услышав в трубке сочный мужской голос «Петров слушает», Дмитрий Степанович заговорил:

— Здравствуйте, Павел Иванович, извините, вас беспокоит художник Гусаров. Да, да, тот самый... из Москвы. Нахожусь у вас на станции. Нет, нет, Павел Иванович, я здесь гость случайный... По стечению некоторых обстоятельств... Я к вам, простите, с просьбой. Хотелось бы побывать в «Гвардейце». Не окажете ли помощь транспортом? Спасибо, спасибо, Павел Иванович. Сейчас зайти к вам? — Дмитрий Степанович замялся, потрогал рукой ворот пижамы. — Извините, Павел Иванович, сию минуту не смогу... Если разрешите, через час-полтора буду у вас. Да, да, непременно зайду. — Положив трубку, он шагнул к выходу, но начальник станции задержал его.

— Постойте, товарищ Гусаров, куда же вы? Я сейчас же, в вашем присутствии позвоню на Узловую. Начальником там приятель мой, учились вместе... — И он тут же стал звонить соседу. — Ну вот, все улажено! Вы не волнуйтесь, товарищ Гусаров, вещи ваши придут в целости и сохранности. Мой приятель слово дал! — Прежде официально-строгий и нахмуренный хозяин кабинета вел себя теперь по-другому. Он был несказанно доволен тем, что к нему зашел известный художник и, кажется, готов был выполнить любую его просьбу. — Извините за любопытство, товарищ Гусаров, «Полина-партизанка» — это ваша картина?

— Моя.

Начальник еще более оживился:

— Мы когда-то в шестом классе сочинение писали по ней. До сих пор помню — очень хорошая картина!

Дмитрий Степанович грустно улыбнулся. Обычно им овладевала какая-то неловкость, если кто-либо в глаза хвалил его картины, а сейчас он испытывал другое чувство. Казалось, недавно, совсем недавно работал он над своей «Партизанкой», казалось, только вчера его, молодого художника, поздравляли друзья и знакомые с премией... А сколько воды утекло, сколько лет минуло, если шестиклассник, писавший сочинение по его картине, вырос, выучился и стал начальником станции.

— Товарищ Гусаров, можете здесь подождать поезд, — предложил словоохотливый начальник. — Я попрошу буфетчицу, она принесет вам завтрак.

— Спасибо, не стану мешать вам, — вежливо отказался Дмитрий Степанович и от завтрака, и от кабинета.

 

2

Перед приходом поезда в привокзальном скверике было довольно-таки людно. На садовых скамейках сидели пассажиры и те, кто пришел проводить или встретить. Вокруг цветочной клумбы бегали дети. В другое время и при других обстоятельствах Дмитрий Степанович непременно потянулся бы за альбомом и карандашами. Он, конечно, не пропустил бы случая зарисовать вон ту старую женщину с обветренным, морщинистым лицом, заплаканными, но счастливыми глазами. По всему видать, колхозница впервые провожает куда-то сына — рослого, плечистого парня в новом костюме. Парень, по всей вероятности, уезжает в город учиться, а может быть, отправляется куда-нибудь на стройку искать свое счастье, свое место в жизни... Парень с вежливой необходимостью слушает наставления матери... В другое время Дмитрий Степанович подошел бы к ним, расспросил бы обо всем. Но сейчас у него не было под рукой ни карандашей, ни альбома, да и мысли его заняты совершенно другим. Он думал о Кузьме Бублике, думал о том, что не мог ошибиться, глаз у него натренированно-цепкий, и прошлые встречи с Кузьмой Бубликом ему никогда не забыть, сколько бы ни прошло времени...

...Впервые они встретились в педагогическом институте. Дмитрий Гусаров учился на биологическом факультете, Кузьма Бублик на историческом. Дмитрий тогда еще не думал, что станет художником. Он просто любил рисовать, а в школе увлекался биологией. Биологию у них преподавал Викентий Викентьевич — юркий, узкоплечий старичок со старомодной седой бородкой, в пенсне на зеленом шнурочке. Викентий Викентьевич, бывало, в каждой букашке, в самой простенькой травинке открывал такие чудо-чудеса, что Дмитрий заслушивался, а потом с восхищением смотрел на зеленую листву клена, что рос под окном, и в мыслях повторял вслед за учителем: «Древесный лист — это величайшая лаборатория природы, с которой пока не могут сравниться самые современные и богато оснащенные лаборатории, созданные руками человека».

Одноклассники Дмитрия спорили о задачах по физике, по алгебре, мастерили авиамодели, радиоприемники, а он, уединясь, мог часами рассматривать свой гербарий или безотрывно любоваться радугой, закатом, дивясь игре и богатству красок. И если его друг-приятель Костя Черныш — озорной белобрысый паренек — начинал хвалить самолеты: вот, мол, чудо техники! — Дмитрий усмехался:

— Подумаешь, самолет... Да обыкновенная стрекоза устроена в миллион раз посложнее твоего самолета!

— Ха! Стрекоза! — насмешливо кричал Костя. — А ты попробуй на своей стрекозе перелететь Северный полюс, как Валерий Чкалов!

Дмитрий вынужденно соглашался — да, конечно, стрекоза до полюса не долетит...

Если Викентий Викентьевич выводил весь класс, как он выражался, «на натуру» — в лес или загородные луга, ребята на просторе бедокурили, почти не слушая объяснений учителя. Им интересней было гонять по траве мяч и лазить по деревьям, тем более, что Викентий Викентьевич не очень-то и сердился. Подозвав к себе Дмитрия, он говорил:

— Обрати внимание, Митя, на муравьев. Ты погляди, погляди — вон спешит к муравейнику муравей. Он без ноши. Давай-ка, Митя, проследим, что он станет делать. Так и есть! — радовался Викентий Викентьевич. — Ты погляди, Митя, муравей что-то объясняет собратьям. Он где-то и что-то нашел и теперь зовет на помощь... Вон, вон побежал наш герой, а за ним цепочкой потянулись помощники... Мы с тобой, Митя, были свидетелями чуда, еще не разгаданного человеком. Задумайся, каким образом осуществляется связь между насекомыми? Для нас это пока тайна. В природе. Митя, много, очень много тайн, и тот, кто разгадает хотя бы одну из них, обогатит человечество... Ты это, Митя, крепко запомни.

Часто в такие походы Дмитрий брал с собой альбом и цветные карандаши. Он рисовал цветы, бабочек, освещенные солнцем рощицы. Рассматривая потом работы ученика, Викентий Викентьевич похваливал:

— Молодец, Митя, цепкий у тебя глаз. Главное — наблюдай, всегда наблюдай. В природе все красиво, только не проходи мимо, не будь равнодушным к этой красоте.

Когда после десятилетки встал вопрос: куда пойти учиться, Дмитрий уже знал — он будет учителем биологии, станет похожим на Викентия Викентьевича.

Костя Черныш посмеивался:

— Не героическую ты избрал специальность, будешь лягушек анатомировать.

Дмитрий соглашался — да, специальность не героическая, это не то, что быть летчиком или танкистом... Сам Костя Черныш, например, изменил своим самолетам, избрав специальность еще более заманчивую — он захотел стать геологом и взахлеб доказывал:

— Представляешь, как это интересно — ходить по тайге, по горам, по нехоженым тропам! Поступай со мной на геологический!

— Да я... Я уже документ подал, — отказывался Дмитрий, стесняясь признаться приятелю в том, что тайги боится и пугают его нехоженые тропы.

— Чудак ты! Да что может быть интересней работы геолога?!

Дмитрий опять соглашался, что это и в самом деле интересно, и он верил, что его приятель пойдет куда угодно, хоть к черту на рога... Костя смел, упорен, самолюбив. Однажды, кажется, еще в четвертом классе, кто-то из ребятишек сказал, что ночью в лесу очень страшно... Костя засмеялся — чего страшного? И тут же поспорил, что переночует один в Лукашевском лесу, где, как говорили, водились волки. И отправился туда ночевать. Правда, отец Кости и их сосед-охотник нарушили этот замысел и поздно вечером нашли смельчака на дереве. Отец в сердцах даже высек сына... Но все равно в глазах мальчишек Костя Черныш был героем!

Дмитрий на такое не был способен. Он, кажется, умер бы от страха в ночном лесу и на приятеля посматривал с острой мальчишечьей завистью.

Чуть ли не с первых дней студенчества сразу была замечена склонность Дмитрия Гусарова к рисованию, и вскоре он стал художником институтской стенной газеты «Голос студента». Редактором этой газеты был Кузьма Бублик. К тому времени Кузьма уже успел поработать на какой-то стройке, окончил рабфак. По возрасту он был старше многих студентов, вчерашних десятиклассников.

Газета выходила один раз в неделю, по четвергам. Всю неделю члены редколлегии собирали заметки, а в среду вечером собирались вместе и не расходились до тех пор, пока газета не была готова.

— Кровь из носу, а в четверг должен висеть свежий номер, — говорил Кузьма Бублик. Чуть подергивая правым плечом, он расхаживал по комнате, давал указания, дотошно проверял каждую заметку, прежде чем отдать ее Ларисе Федоренко, умевшей печатать на машинке. Газету он вел на полном серьезе, начальственно покрикивая на подчиненных.

— Тоже мне, стенная газета, — насмешливо сказал однажды Дмитрий. — Вместо «Голоса студента» нашу газету вернее было бы назвать «Голосом подхалима»...

— Это что за разговорчики! — прикрикнул Кузьма Бублик.

— А что? Правду сказал Гусаров, — поддержала Дмитрия Лариса. — Мы всех и всё только хвалим!

— Мы призваны воспитывать массы на положительных примерах, — ораторствовал Кузьма Бублик. Он вообще был мастак на речи, любил выступать на собраниях, и Дмитрий всегда с неприязнью смотрел на него.

«Складно говорит, хорошо у Кузьмы язык подвешен, такой обязательно пролезет в начальство», — не раз подумывал он.

Как-то студенты физмата принесли заметку об одном ассистенте, который частенько приходит на практические занятия под хмельком.

— Вот это материал для карикатуры! — обрадовался Дмитрий.

Кузьма Бублик уколол сердитым взглядом чересчур прыткого художника и уверенно изрек:

— Мы не имеем права критиковать преподавателей. Мы призваны оберегать их авторитет.

— Какой же авторитет, если преподаватель приходит на занятия пьяным? — возразил Дмитрий.

— Не тебе судить, малец, — пренебрежительно отмахнулся Бублик. — Твое дело — малюй, что приказано!

Члены редколлегии зашумели, стали доказывать, что подобная стенная газета никому не нужна, что газета, пусть даже стенная, — это оружие, а «Голос студента» охрип от лести.

— Я не стану больше печатать на машинке, мне противно, — резко заявила Лариса.

— Не будем митинговать, — попробовал унять шум Кузьма Бублик. — Я отвечаю за содержание газеты, и вопрос исчерпан.

— Заставь дурака богу молиться, он весь лоб расшибет, — полушепотом проговорил Дмитрий, выводя заголовок передовицы «Наши достижения».

Бублик расслышал реплику и вспыхнул:

— Ты, Гусаров, сперва думай, а потом произноси свои дурацкие пословицы!

— Надо идти в комитет комсомола и в профком, — предложила Лариса. — Там разберутся!

Редактор понял, что члены его редколлегии, подстрекаемые Гусаровым и этой крикливой Ларисой, могут пойти и в комитет комсомола, и в профком, доберутся до парткома, и придется ему, Бублику, объясняться: что да как, поэтому-то он примирительно сказал:

— Я лично не против критики недостатков. Давайте отведем в газете уголок для сатиры и юмора.

Вот для этого «уголка» Дмитрий и стал рисовать карикатуры на дебоширов, лентяев, любителей шпаргалок. В одном из номеров газеты под рубрикой «Не герои нашего времени» решили продернуть студентку, которая уж очень заискивала перед всяким начальством Дмитрий постарался разрисовать ее! Как бы невзначай он украсил девичью голову кудряшками в виде бубликов, и лицом на рисунке она стала похожа на самого Кузьму Бублика, а если хорошенько присмотреться к карикатуре, обратив внимание на штришки, можно было прочесть фамилию — «Бублик». Проверяя рисунок, редактор не заметил подвоха.

Студенты-читатели хохотали:

— Бублик сам себя высек!

— Самокритичный редактор!

Кузьма Бублик возмутился. Встретив на следующий день Дмитрия, он прошипел:

— Ты, Гусаров, поосторожней шутки шути, иначе я отобью у тебя охоту зубоскалить. Понял, малец?

— Представь себе — не понял. О чем ты, Кузя?

— Не притворяйся! Ты знаешь, о чем я говорю! — взбеленился Кузьма и толкнул его плечом.

— Толкаться — это не солидно с твоей стороны, воспитывать надо на положительных примерах, — проговорил Дмитрий, норовя отвязаться от обозленного редактора, но тот ухватил его за грудки, цедя сквозь зубы:

— Не поднимай хвост, щенок!

Дмитрий резко вырвался, оттолкнул Бублика. Тот поскользнулся на паркете и шмякнулся наземь. Падение оказалось неудачным, и у редактора потекла кровь из носа. Вот так с расквашенным носом он и прибежал к директору жаловаться на дебошира Гусарова, который учинил драку и избил его, ни за что, ни про что.

В тот же день Дмитрия вызвал декан. С удивлением поглядывая на студента и недоуменно разводя руками, декан говорил:

— Не ожидал от вас, Гусаров, не думал, друг милый, что вы способны с кулаками набрасываться.

— Не набрасывался я, — ответил Дмитрий и рассказал все, как было.

— То, что вы умеете рисовать, это мне известно. Однако вы, Гусаров, умеете еще и сказки рассказывать. Этого я за вами, извините, не замечал...

— Не дрался я...

— А разбитый нос, это что — не факт? Это был действительно факт неоспоримый.

Кузьма Бублик постарался раздуть дело. Он обрадовался счастливому случаю и упрямо стал добиваться, чтобы Гусарова, этого отъявленного дебошира и хулигана, исключили из института.

— Кем собирается быть Гусаров? — вопрошал Бублик на заседании профкома. — Учителем! Учитель — это самая благородная в мире профессия, учителем может стать лишь человек с кристально чистой душой и безукоризненным поведением. А у Гусарова нет этих нужных учителю качеств!

Каким-то образом Бублик раздобыл справку судмедэксперта о нанесенных ему телесных повреждениях, добился милицейского протокола и передал дело в суд.

И Дмитрий струхнул, потому что плевый случай начинал принимать серьезный оборот. Даже Лариса Федоренко, та самая Лариса, которая часто поддерживала Дмитрия и терпеть не могла Бублика, возмущенно бросила в лицо:

— Не думала, Гусаров, что ты таким способом будешь доказывать Кузьме свою правоту...

Не шла на ум сессия. Дмитрий понимал: Кузьма Бублик может добиться, что его исключат из института... Что он скажет отцу, матери, как посмотрит в глаза Викентия Викентьевича? И вообще — как жить дальше и как доказать, что ты совершенно не виновен? Почему верят не ему, а Кузьме Бублику?

Но вдруг это неприятное для Дмитрия событие померкло, стало до смешного незначительным, и в одно мгновение о нем забыли все — и в деканате, и в профкоме, и в прокуратуре. Должно быть, забыл о нем и сам Кузьма Бублик...

Началась война.

Прежде в дни сессии в общежитии стояла тишина. Все ходили на цыпочках, разговаривали шепотом, чтобы не мешать друг другу. Теперь же в каждой комнате на всю мощь гремели репродукторы, их вообще не выключали, к ним прислушивались и тут же обсуждали вести с фронтов. А эти вести почему-то сразу стали тревожными. Там, еще очень и очень далеко отсюда, случилось что-то непонятное, в голове просто не укладывалось такое: вот уже вторую неделю идет война, а нет еще сообщения о том, что наши войска остановили врага, перешли в решительное наступление, вышвырнули фашистов за пределы священной границы, которая, как пели о том в песнях, на крепком замке, и стали громить врага на его же территории «малой кровью, могучим ударом». С часу на час Дмитрий ждал именно такого сообщения и верил — оно вот-вот прозвучит по радио, оно не может не прозвучать!

По нескольку раз в день он бегал в общежитие к геологам, к Косте Чернышу. Возможно, он, Дмитрий, что-то пропустил, чего-то не расслышал, возможно, Косте больше известно, ведь Костя — эрудит!

— Ну что? — торопливо спрашивал он у друга.

— Что «что»?

— Как там?

Костя Черныш догадывался, о чем спрашивает приятель, и молчал.

— Понимаешь, Костя, — взволнованно и сбивчиво говорил Дмитрий, — там все может кончиться без нас. Пока мы тут сидим да радио слушаем, наши разобьют Гитлера. А как же мы? — он понизил голос и. доверительно признался: — Я вчера ходил в военкомат, меня там даже слушать не стали. Понадобитесь, говорят, сами вызовем. Вот бюрократы!

Костя Черныш усмехнулся. Он сам еще раньше друга бегал в военкомат, и ему сказали то же самое: понадобитесь — вызовем...

— Черт знает, что происходит, — возмущался Дмитрий. — На финскую не взяли: мы тогда школьниками были, сейчас не берут, потому что мы еще не понадобились...

В те дни почти все студенты — и парни и девушки — обивали пороги военкоматов, и у всех была одна просьба: пошлите на фронт... И вот кому-то из них пришла в голову самая верная мысль: по одиночке или случайными группками ничего не добьешься, осаждать военкомат нужно организованно, всем институтом, тогда никакое военкоматовское начальство не устоит.

Так оно и вышло. В самой большой аудитории педагогического института состоялся митинг. На митинге, конечно же, выступил Кузьма Бублик.

— Добровольцы нашего института, верные патриоты Родины, не посрамят в боях славы и чести родных аудиторий. Наши добровольцы высоко и гордо пронесут сквозь дымы сражений победное знамя, и если надо — наши бойцы-добровольцы не пожалеют своей крови, не пощадят жизни во имя цветения родной земли!

Обычно Дмитрий всегда с завистью слушал выступления Кузьмы Бублика, но на этот раз его громкая речь показалась ему какой-то пустой и трескучей. И все-таки студенты шумно аплодировали оратору, и Дмитрий аплодировал тоже.

Когда стихли аплодисменты, над столом президиума поднялся хмурый капитан, представитель военкомата, и глуховатым, деловито-будничным голосом сказал:

— Приступим к записи добровольцев. Кто первый?

В аудиторию вдруг упала настороженная, тягостная тишина. Шумные, говорливые студенты, казалось, были ошеломлены словами капитана.

Капитан заглянул в свою клеенчатую тетрадь, поискал кого-то глазами:

— Товарищ Бублик, вас первым записать? — спросил он.

Кузьма Бублик замялся, воровато оглянулся по сторонам и промямлил:

— Я бы с удовольствием, но видите ли, товарищ капитан, я получил распоряжение директора сопровождать институтский эшелон в эвакуацию.

— Кузя Бублик будет воевать в Ташкенте!

— Воевать так воевать — пиши в обоз!

Студенты смеялись.

Над столом встал директор и поднял руку.

— Тихо, друзья мои, — попросил он. — Я действительно назначил студента Бублика сопровождать эшелон. Договорился об этом с городскими властями... Однако, выслушав речь Бублика у нас на митинге, я, товарищи, вынужден отменить свое решение. Не смею задерживать человека, добровольно идущего на фронт.

Кузьма Бублик побледнел, сжался в комок, точно хотел увернуться от какого-то удара.

 

3

Дмитрий думал, что все уже решено. Составлен длинный список студентов-добровольцев, и теперь, само собой разумеется, им выдадут винтовки и отправят на фронт. Но прошел день, другой, прошла неделя после митинга, а о студентах, казалось, позабыли... Дмитрий опять бегал в общежитие к геологам и всякий раз втайне испытывал боязнь: а вдруг Костя Черныш уже уехал на фронт (в их институте тоже был митинг)?

Костя встречал приятеля одной и той же фразой:

— Давай-ка сыгранем в шахматы.

Он был шахматистом-разрядником и нещадно громил Дмитрия. Но сегодня Дмитрий не услышал предложения «сыгрануть». Костя Черныш лежал на койке с книгой в руках.

— Что у вас? — нетерпеливо спросил Дмитрий.

— Ницше, — буркнул в ответ приятель. — Читаю вот...

— На кой черт нужно тебе читать этого мракобеса?

— Для самообразования. Хочу понять философию врага, с чем ползет на нас фашистская нечисть, каким оружием бить...

— Все шутишь, — недовольно отмахнулся Дмитрий. — Ты скажи, почему нас не отправляют на фронт?

— Погоди, Митя, дай срок — будет тебе белочка, будет и свисток. Все будет.

— В военкомате сидят бюрократы! — горячился Дмитрий, и он верил в это. Ему казалось, что наша армия потому только и терпит неудачи, потому только и отступает, что нет на фронте его, Дмитрия Гусарова, что стоит только появиться ему на фронте с винтовкой, и все изменится, дела пойдут лучше. Правда, Косте он этого не говорил, опасаясь, как бы тот не высмеял его.

Из коридора послышался чей-то голос:

— Черныш, выходи строиться!

«Может быть, и наши строятся», — подумал Дмитрий и метнулся к себе в общежитие.

Да, его товарищи были выстроены на спортивной площадке. Перед строем стоял высокий, затянутый ремнями командир — лейтенант Шагаров.

— Кто там без разрешения встал в строй? — сурово спросил командир.

Ребята вытолкали Дмитрия из строя, и он, еще не успев отдышаться после бега, подскочил к лейтенанту.

— Фамилия? — спросил командир.

Дмитрий назвал себя.

— Что же вы, Гусаров, опаздываете? Становитесь в строй!

...Два года прожил Дмитрий в этом городе, где, говорят, было сто тысяч студентов. Студенческий город! Он любил его улицы, залитые светом, — шумные, людные. Неподалеку от общежития был парк с памятником Тарасу Шевченко. У этого памятника влюбленные назначали свидания. У этого памятника Дмитрий тоже назначил однажды свидание Ларисе Федоренко. Лариса не пришла, а потом хохотала:

— Ой, Митя, а я ведь совсем забыла, что ты назначил мне свидание!..

Дмитрий был оскорблен и уж никогда не приглашал девушку в парк, а ходил туда один...

В первую же военную ночь в хлопотах своих великих город как бы забыл зажечь огни на улицах, и повисло над ним непроглядно-темное, мрачное небо с голубоватыми точками звезд. Горожане как-то сразу привыкли к этому — светомаскировка! И если случалось, что кто-то чиркал спичку на улице, чтобы прикурить, из темноты раздавались милицейские свистки или голоса:

— Гаси свет!

Колонна студентов-добровольцев шла по темной, пустынной улице. Дмитрий опять увидел знакомый памятник. Огромный, чуть подсвеченный козырьком месяца Тарас Шевченко тоже, казалось, шагал рядом с добровольцами... «А ведь это знаменательно, — подумалось Дмитрию, — рядом с нами идет в жестокий бой вся история страны...»

Лет через десять художник Дмитрий Гусаров припомнит и эту ночь, и памятник поэту и напишет картину «Добровольцы». А сейчас он, девятнадцатилетний парень, идет в помятом пиджачке, в истоптанных, побеленных зубным порошком парусиновых туфлях. Воинственно настроенный, он уверен, что без него ничего не может быть, что победу принесет только он...

Колонна уже вышла за город, как вдруг послышался вой сирен, тревожно заголосили гудки паровозов. Опять воздушная тревога... Вспыхнули огненные столбы прожекторов, и где-то совсем рядом ухнуло зенитное орудие. Будто вспугнутые выстрелом, живо задвигались, заметались огненные столбы прожекторов, шаря по небу, натыкаясь на черные громадины туч. Лучи то скрещивались, как огромные клинки, то расходились в стороны. И вот в их сиянии заблестело что-то похожее на серебристую рыбку.

— Да это же самолет! — вскрикнул удивленный Дмитрий.

Слева и справа от самолета стали поблескивать красные огоньки, туда же потянулись пунктиры трассирующих пуль. Все это вместе взятое показалось Дмитрию безобидно-красивым зрелищем, и он уже подбирал в мыслях краски, как будто собирался писать картину, на какой-то миг забыв о том, что в небе, над городом, летит вражеский самолет, загруженный бомбами — сотнями, тысячами смертей, и что туда, в темную высь, наши зенитчики тоже посылают смерть...

Сперва Дмитрию легко и даже весело шагалось в строю. Это все-таки лучше, чем сидеть в студенческом общежитии и до хрипоты спорить о том, почему, по какой причине наша армия отступает, и ждать, когда же тебя пошлют на фронт. «Интересно, куда, в какую сторону ушел Костя Черныш со своими геологами?» — раздумывал Дмитрий, и ему было чуточку грустно от того, кто друга нет рядом, что их пути-дороги, должно быть, разошлись, и разошлись надолго, и кто знает, доведется ли приятелям опять «сыгрануть» в шахматы...

Ночь была душная. От долгой, непривычной ходьбы взмокла спина. Пот заливал глаза. Дмитрий чувствовал, как тяжелеют и тяжелеют ноги, а тут еще, как на беду, стало что-то мешать в туфле — то ли камешек попал, то ли носок подвернулся и растирает ногу. Присесть бы у обочины, разуться, посмотреть... Но лейтенант Шагаров покрикивает:

— Подтянись! Шире шаг!

Дмитрий шел, прихрамывая, и поругивал про себя несознательного лейтенанта, который все торопил и торопил новобранцев.

Чуть впереди плелся Кузьма Бублик. «Тоже устал», — сочувственно подумал Дмитрий, забыв прошлые стычки с ним. Да что такое их стычки? Чепуха! Детские забавы! О них теперь даже вспоминать совестно.

— Ну что, Кузя, не выгорело у тебя дело с Ташкентом? Ехал бы сейчас в вагоне.

— Вместо него Лариса Федоренко поехала.

— Да-а-а, перешла девка дорогу Бублику...

— Ничего, Кузя где угодно сумеет пристроиться, — посмеивались ребята. Дмитрию хотелось вмешаться, защитить бывшего редактора. Его лишь удивляло, почему обычно говорливый Бублик отмалчивался, не отвечал на насмешки.

Только утром, когда взошло солнце — неласковое, сразу ставшее горячим, — лейтенант объявил привал. Усталые, запыленные новобранцы, как подкошенные, валились наземь, прячась от зноя в тени придорожной посадки.

К Дмитрию подошел лейтенант Шагаров. Он был подтянут и до невероятности бодр, как будто сам уже отдохнул, как будто вообще не было изнурительного ночного марша.

— Почему хромали, Гусаров? — поинтересовался лейтенант.

«Заметил», — пронеслось в голове у Дмитрия, и он даже погордился собой — вот, мол, натер ногу, идти было больно, а все-таки шел, не отставал от колонны...

— Ногу натер, товарищ лейтенант, — оживленно ответил Дмитрий. — Это пустяк!

— Это не пустяк, Гусаров, — с неожиданной строгостью заявил командир. — В следующий раз буду наказывать!

Дмитрий опешил. Он думал, что лейтенант похвалит его — дескать, молодец, Гусаров, есть у тебя выдержка... А лейтенант собирается наказывать... За что? За какие прегрешения?

Снова марш. От жары и пыли пересохло в горле. Хотелось пить и пить, и еще хотелось завалиться куда-нибудь в холодок или сбросить с себя взмокшую одежду и кинуться в речку, что заманчиво поблескивала голубизной неподалеку от пыльного проселка. Но лейтенант будто не замечал этой речки. Он, как робот, как человек, лишенный всякого чувства усталости, бодрой, пружинящей походкой шагал то сбоку, то впереди колонны и покрикивал зычным голосом: — Подтянись!

Дмитрий с какой-то необъяснимой неприязнью поглядывал на лейтенанта, и ему даже хотелось, чтобы он тоже натер ногу...

На пути часто попадались села У ворот кучками стояли женщины и с жалостью смотрели на проходивших парней, одетых еще во все гражданское. Не стесняясь, они вытирали слезы, должно быть, вспоминая своих сыновей, которые уходили вот так же или уйдут завтра туда, откуда не все возвращаются. Грустно смотрели на новобранцев девчата. Они сейчас не улыбались, не пересмеивались, не строили глазки, они были не по-девичьи серьезны: ведь на войну уходили их женихи. Не бежали впереди колонны вездесущие ребятишки. Они сразу как бы повзрослели и стояли в стороне, все понимая. Снимали картузы мудрые старики. Они сурово смотрели на молодых бойцов, оценивающе приглядываясь к каждому...

Так повторилось в другом селе, в третьем. И села, и люди до того были похожи, что Дмитрию порой казалось, будто их студенческая колонна идет по кругу, через определенное время возвращаясь к уже знакомому месту.

Под вечер лейтенант остановил новобранцев на опушке леса.

— Пришли, — не по-командирски просто сказал он и впервые улыбнулся. — Ну что, ребята, устали?

— Не устали, Товарищ лейтенант. Можем еще идти, если прикажете, — заискивающим голосом ответил за всех Кузьма Бублик.

«Врет ведь, врет, у самого язык на плече, а собирается еще идти», — усмехнулся про себя Дмитрий.

По логике вещей казалось, что добровольцы заслужили отдых, и Дмитрий уже облюбовал кустик, под которым уснет как убитый. Но отдохнуть не дали. Неожиданно появился полковник. Выслушав доклад лейтенанта, он сказал:

— Обмундируйте!

С этих-то пор и началась для Дмитрия новая армейская жизнь. Правда, он был несколько разочарован тем, что вместо фронта попал в военно-учебный лагерь, но зато здесь на следующий день он встретил Костю Черныша. Приятели обнялись, радостно потискали друг друга, как будто век не видались.

— Тебя не узнать! — восклицал Костя, оглядывая друга, одетого в новенькую красноармейскую форму. — Ты настоящий бравый боец! Постой, постой, а где же твоя знаменитая шевелюра?

— Вместе с твоей осталась у парикмахера! — смеялся Дмитрий.

В шесть утра — подъем. Хочешь не хочешь, а просыпайся, торопливо натягивай шаровары, наматывай обмотки и — бегом на зарядку, умываться... Все бегом, бегом... Дмитрий так уставал за долгий жаркий день, что к отбою чувствовал себя совершенно разбитым. Часто, даже очень часто вдобавок к дневным занятиям объявлялись ночные тревоги. Дмитрий проклинал все на свете, и эти ночные тревоги считал бессмыслицей, напрасной тратой бойцовских сил.

Не давал ему покоя и лейтенант Шагаров — командир их роты. Однажды на занятиях Дмитрий переплывал с винтовкой речку. Хоть бы винтовка была как винтовка, а то учебная... На том берегу его поджидал с часами в руках лейтенант.

— Долго плывете, Гусаров, — упрекнул командир. — Дайте-ка вашу винтовку. — Осмотрев оружие, лейтенант сердито сказал: — Как же вы будете стрелять, если винтовка залита водой? Придется отдельно заняться с вами преодолением водной преграды.

Дмитрию отдельно пришлось заниматься не только плаваньем. Оказалось, что и бегает он плохо, и ползает по-пластунски тоже плохо, и гранаты бросает скверно, и хуже всех окапывается.

Как-то вечером к нему в палатку заглянул Костя.

— Как дела, пехота? — весело спросил приятель, служивший в саперном подразделении.

— Чепухой занимаемся. Люди воюют, кровь проливают, а мы в солдатики играем, как маленькие, — хмуро ответил Дмитрий.

— В солдатики, говоришь? А ты как же думал — сразу винтовку в зубы и вперед на врага? Нет, Митя, воевать надо уметь, надо хоть чему-то научиться, иначе погибнешь ни за что...

Костя, как всегда, может, и прав, но все-таки учиться трудно, особенно у такого учителя, как лейтенант Шагаров... Черт знает, кому пришло в голову распределять добровольцев по ротам алфавитным порядком? Из-за этого проклятого алфавита он, Дмитрий, один из биологов оказался в роте. Ведь если бы распределяли по-другому, возможно был бы у него и другой командир. А нынешний не давал ему спуску.

— Повторить, Гусаров. Пока не сделаете, как надо, с плаца не уйдете, — говорил он.

В следующий раз, когда лейтенант Шагаров отчитывал Дмитрия за то, что он оставил в палатке противогаз и саперную лопату, чтобы полегче было бежать «на штурм» высотки, к ним подошел чистенький, опрятный Кузьма Бублик с какой-то запиской. Неизвестными путями Кузьма пролез-таки в штаб. Жил он в палатке вместе с сержантами, на занятия не ходил, речку с винтовкой не переплывал, по-пластунски не ползал. Бублик передал командиру записку, окинул Дмитрия пренебрежительным взором.

— Из Гусарова не выйдет путного бойца, — как бы между прочим сказал он лейтенанту. — Гусарова хотели исключить из института за хулиганство. Лентяй он, никакой у него дисциплины, анархист...

У Дмитрия так и зачесались руки, но он сдержался.

А через некоторое время Кузьму Бублика посадили на гауптвахту. В роте сразу же узнали причину бубликовского падения. Из учебного лагеря порой отправляли небольшие команды лучших бойцов в военные училища. Кузьма Бублик подсунул одному знакомому писарю свои часы и попросил, чтобы тот включил его в список команды, что направлялась в глубокий тыл в интендантское училище. Знакомый писарь, не будь дураком, наградил хама приличной пощечиной и доложил о нем начальству. Бублика выгнали из штаба, отсидел он семь суток на гауптвахте и снова был направлен в шагаровскую роту.

— Подонок ты, Бублик, хотел за часы купить тыловую прописку, — возмущенно сказал ему Дмитрий.

Кузьма Бублик злобно поджал тонкие, как мышиные хвостики, губы и промолчал.

 

4

Дмитрий лежал на разостланной шинели, немало дивясь тому, как все-таки очутился в этой незнакомой роще. Ему казалось, что стоит лишь поднять голову, и перед глазами откроется привычная картина военно-учебного лагеря, увидит он выстроенные в шеренгу белые палатки, прикрытые сверху зелеными маскировочными сетками, посыпанные песком дорожки, цветочные клумбы, обложенные зубьями кирпичей... А ведь если прикинуть, до того лагеря теперь уже километров двести, не меньше. Чудеса!

Вчера среди ночи вдруг послышалось: тревога, подъем! Дмитрий уже знал, что по тревоге нужно в полном боевом встать в строй, потом последует команда или бежать сломя голову занимать круговую оборону, или спешить на выручку соседа, или громить вражеский десант. Все это было только игрой, и Дмитрий решил на этот раз не вставать, притвориться больным — и точка. Кстати, вчера на занятиях он чувствовал себя плоховато, побаливала голова, чуть знобило.

— Вам что, Гусаров, требуется особое приглашение?! — раздался в палатке голос лейтенанта Шагарова, и прямо в глаза ударил яркий кружок электрического фонарика. — Измотали вы меня, Гусаров, — тихо с какой-то жалобой в голосе проговорил строгий лейтенант. — Прямо не знаю, Гусаров, что мне с вами делать...

Дмитрию стало стыдно, и он вскочил с постели. На этот раз тревога оказалась настоящей, не учебной. На плацу уже стояли десятки автомашин, чуть светя подфарниками, и кто-то командовал:

— Первая и вторая роты — по машинам!

И вот он уже в незнакомой роще. Где-то слышалось отдаленное громыхание, как будто по земле колотили огромными молотами. Дмитрий сразу даже не сообразил, что это грохочет фронт. Да, да, фронт, настоящий фронт... Он глянул на лежавшую рядом винтовку, на подсумок с патронами, на брезентовую сумку с гранатами. Черт побери, да ведь он, студент-доброволец, готов к бою. Он умеет стрелять, метать гранаты, колоть штыком, и напрасно лейтенант Шагаров каждый раз упрекал его: стрельба — плохо, метание гранаты — плохо, укол штыком — слабый... Хорошо, хорошо, он покажет себя в настоящем бою! В самом деле, что толку стрелять по фанерным щитам и колоть соломенные чучела? Вот когда перед ним будет настоящий враг... Дмитрий размечтался. Он видел себя героем — неустрашимым и неуязвимым. Он даже спасал от неизбежной гибели самого ротного командира лейтенанта Шагарова. Лейтенант в знак благодарности пожимал ему руку, а Дмитрий снисходительно улыбался в ответ: «Не стоит благодарности, товарищ лейтенант, я выполнял свой долг...»

В следующую минуту Дмитрий чуть было не закричал от радости: к нему подползал Костя Черныш. Приятель приложил палец к губам — тише, мол, и прилег рядом.

— Значит, опять вместе! — радовался Дмитрий. — Куда нас привезли?

— На пополнение стрелковой дивизии. Между прочим, героическая дивизия. Здорово дралась в боях, а сейчас на отдыхе... Вот, Митя, и начинается наша фронтовая жизнь. Слышишь? Близко передовая. Километров двадцать, не больше... Перед нами группа немецких армий «Центр», силенок у них многовато, — рассказывал Костя.

— У нас тоже много, — перебил Дмитрий, оглядывая отдыхающих товарищей. Разве они, молодые бойцы, малая сила? Кто и что может устоять перед ними, перед их желанием победить? Никто и ничто! В этом Дмитрий не сомневался. Раз уж их привезли на фронт, все теперь здесь пойдет по-другому...

Кто-то и где-то уже распределял пополнение по полкам, по батальонам. В этот же день рота лейтенанта Шагарова проходила медицинскую комиссию.

— На что жалуетесь? — монотонно и как-то скучновато спрашивал каждого невысокий военный врач.

Молодые парни — крепкие и сильные — ни на что не жаловались, ничем не болели, даже никто из них не растирал теперь ноги.

Чуть подергивая правым плечом, к врачу подошел Кузьма Бублик.

— Товарищ военврач третьего ранга, у меня плоскостопие, — сказал он.

— Вот как? — удивился врач, точно увидел человека с редчайшим заболеванием. — Разувайтесь.

Кузьма Бублик торопливо размотал обмотки, снял ботинки.

— Встаньте на дощечку, — попросил врач и внимательно стал осматривать бубликовскую стопу. — Все в порядке, мой милый, плоскостопие незначительное, годны к строевой службе.

— Сердце у меня... задыхаюсь во время бега...

— Послушаем, послушаем ваше сердечко, — ласково проговорил врач, а потом все тем же ласковым голосом успокоил: — И с сердцем у вас все в порядке.

Кузьма насупился и отошел в сторону.

— Отличное пополнение, — говорил лейтенанту Шагарову какой-то высокий майор с расстегнутым воротом гимнастерки, под которым виднелся белый бинт перевязки. Майор как-то неестественно прямо держал голову, видимо, недавно ранен.

К майору подошел врач. Они о чем-то поговорили. Майор что-то сказал лейтенанту Шагарову, и тот скомандовал:

— Боец Гусаров, ко мне!

Дмитрий вздрогнул. Неужели он опять что-то сделал не так, неужели их ротный командир вызывает его лишь для того, чтобы показать майору, что не все бойцы пополнения равноценны, что есть и такие, которые и стрелять-то как следует не умеют...

— Товарищ Гусаров, из ваших документов видно, что вы окончили два курса биологического факультета, — обратился к нему врач.

Дмитрий четко ответил: да, окончил два курса, но летнюю сессию сдал не полностью.

— Это ничего, это не ваша вина, товарищ Гусаров, — сказал врач. Дмитрий не понимал, какое отношение имеет его биология к военной службе, но на следующий день все выяснилось. Лейтенант Шагаров приказал ему сдать старшине все боевые доспехи и отправляться на полковой медицинский пункт для прохождения дальнейшей службы. Первое, что захотелось Дмитрию, — отказаться. Он приехал с товарищами бить врага, он даже был оскорблен тем, что его, как нестроевого бойца, посылают куда-то в тыловое, подразделение, в обоз, на полковой медицинский пункт. И еще было обидно, до слез обидно от того, что лейтенант Шагаров, конечно же, считает его никудышным бойцом, потому-то и решил избавиться от него, сбыть с рук...

В штабе батальона Дмитрия ожидал уже знакомый старший врач полка Олег Сергеевич Яровой. Это был невысокий, статный мужчина лет за тридцать. На нем ладно, даже несколько щеголевато сидела уже выгоревшая военная форма, он чисто выбрит, затянут ремнями, а хромовые сапожки начищены до блеска, хоть смотрись в них.

— Идемте, Гусаров, на ПМП, — пригласил врач. По пути он откровенно жаловался молодому бойцу: — Понимаете, Гусаров, не хватает медиков. Бои идут страшные, насыщенность техникой огромнейшая, и раненых много, очень много раненых. Сейчас у нас, по выражению Пирогова, полыхает травматическая эпидемия... Вы еще не бывали в боях? А я был. Да, Гусаров, был. Потрепали наш полк порядочно. Дважды попадали в окружение. Дважды ходили на прорыв. И медикам доводилось брать в руки винтовки. — Точно догадываясь, что молодой боец не очень-то доволен своим новым назначением, врач продолжал: — Иногда в нашем деле, Гусаров, смелости нужно больше, чем бойцу на передовой. Вы думаете, я за красивые глаза беру вас к себе на полковой медицинский пункт? Нет, Гусаров, человек вы грамотный, биологию изучали, а это наука — родная сестра нашей медицине, значит вас легче обучить санинструкторскому делу. Санитарный инструктор — это тот же боец, только ему потруднее, чем рядовому бойцу... Как видите, Гусаров, легкой жизни я вам не обещаю, хотя на войне всем трудно — и молодому бойцу и седому генералу.

В первое время Дмитрию казалось, что старший врач просто пошутил, говоря о трудностях работы на полковом медицинском пункте. У лейтенанта Шагарова было куда труднее, там все бегом, бегом, там стреляй, коли, окапывайся... А здесь его учили делать перевязки, накладывать жгуты и шины.

— Быстрее, быстрее, Гусаров, — торопил старший врач. — Представьте, что вы в настоящем бою...

Настоящего боя Дмитрий представить не мог. Иногда ему вообще казалось, что настоящего боя он так и не дождется, что те, кто далеко впереди, уже остановили немцев и вот-вот погонят их до самого Берлина, а он, санитарный инструктор, не успеет, все кончится без него, он же будет мирно жить в этой рощице, где раскинул свои палатки полковой медицинский пункт. Сюда часто приходили больные с гастритами, с ангинами, и пэпээмовская палатка напоминала какую-то мирную лесную больницу.

Так же мирно дымила кухня, и повар медпункта Михеич — толстенький лысый человек в белом халате, белом колпаке был похож на мирного повара. Из обыкновенных армейских продуктов он умудрялся стряпать такие блюда, что медики только ахали:

— Вот что значит мастер ресторанного класса!

На ПМП Дмитрий успел со всеми познакомиться. Люди здесь были дружные, веселые, несомненно храбрые. Он восхищенно поглядывал на фельдшера Белкина, у которого на груди сияла новенькая медаль «За отвагу». Дмитрий уже знал, за что был награжден фельдшер. Однажды тот сопровождал обоз раненых и наткнулся на немецких парашютистов. Фельдшер не растерялся и застрочил из автомата, не подпуская десантников к раненым. Подоспевший на помощь отряд красноармейцев перестрелял парашютистов.

Постепенно Дмитрий ко всему привык и уж не прислушивался к отдаленному громыханию франта. Оно стало таким же обычным, как птичий гомон по утрам, как дымок походной кухни.

В полукилометре от рощицы проходила дорога. Каждый день Дмитрий видел, как по ней тянулись войска — колонны запыленных, усталых бойцов, вереницы бричек, трактора с пушками, танки. И ему казалось просто невероятным, что где-то впереди может оказаться такая сила, которая устоит перед этими колоннами, перед пушками, перед танками. Да нет же такой силы!

Все знающий Костя Черныш, уже побывавший с саперами на передовой, говорил, что фашисты готовятся к наступлению, подтягивают войска и технику.

— Ну и что? Видишь? Мы тоже подтягиваем, мы тоже готовимся! Разобьем, уничтожим, прогоним! — воинственно заявлял Дмитрий, но приятель почему-то не разделял его настроения.

Все чаще и чаще дежурный по медпункту кричал:

— Воздух!

Дмитрий бежал в щель, вырытую тут же, рядом с палаткой. Это был приказ старшего врача — личному составу ПМП во время воздушных налетов укрываться в щелях и ровиках, и Дмитрий выполнял приказ...

 

5

Однажды рано утром, когда под шорох листвы да под птичий гомон полковые медики досматривали последние кадры снов, когда часовой, млея от сладкой дремоты, ожидал смену, — все кругом неожиданно загрохотало. Хотя этого ждали, об этом только и говорили, ведь полк занял запасную линию обороны, и все-таки где-то в глубине души теплилась надежда, что эта запасная линия и в самом деле окажется запасной, что немцы сюда не прорвутся.

Старший врач вскочил на коня и помчался в штаб полка, чтобы выяснить обстановку. Обстановка и без того была ясной: немцам удалось прорваться, полк вступил в бой.

Где-то совсем рядом ухало, гремело, стонало. Дмитрий кинулся в знакомую щель. Он упал вниз лицом, прижался к чуть пахнувшей прелью земле и сразу почувствовал, что земля под ним вздрагивает, как живая.

— Гусаров, где ты! — кричал фельдшер Белкин. — Раненые поступают!

Дмитрий с трудом заставил себя вылезти из спасительной щели. В лицо ему пахнуло горячим, дымным ветром.

В большой палатке стонали раненые. Только вчера прибывший новый врач — молоденький чернобровый выпускник — терялся, не знал, что делать, кого первым перевязывать. Ему помогал Белкин.

— Гусаров, сбегай на кухню, принеси чаю, — распорядился фельдшер.

Дмитрий выскочил из палатки, и в это время где-то совсем рядом громыхнул взрыв. Дмитрий бросился наземь, зашиб коленку, потом вскочил и метнулся к кухне.

— Ты что, Гусаров, пригибаешься? — спросил кто-то.

Дмитрий поднял голову и увидел старшего врача.

— Прямо ходи, Гусаров, — улыбнулся врач.

Дмитрий удивился — разве он пригибается? Оказывается, да, пригибается. Ему было страшно, и этот страх давил, заставлял падать. Дмитрию чудилось порой, будто все стволы немецких орудий направлены только на него одного. Поэтому-то он был несказанно удивлен и ошарашен, когда увидел повара Михеича. Тот как ни в чем не бывало жарил на сковородке лук и даже насвистывал что-то, кажется, песенку из фильма «Веселые ребята».

— Ну и шпарит же, окаянный, — заговорил Михеич, кивая головою в сторону передовой. — Помню, вот так же было под Ольховкой...

— Михеич, а вам разве не страшно? — спросил, заикаясь, Дмитрий.

Повар подхватил сковородку, подул на нее.

— Эх, сынок, сынок, — отвечал он, — всем страшно, это только дураку море по колено, а у нормального человека все в норме: и страшно ему, и боязно... Да ведь куда денешься? Войны без этого не бывает. Ты, сынок, бодрись, не давай страху овладеть собой. Самое что ни на есть плохое дело, ежели страх на шею сядет. Тогда пиши — пропало...

Раненые, раненые... Их везли на санитарных двуколках, несли на носилках или плащ-палатках, многие ковыляли сами. Дмитрий почему-то подумал о друзьях-студентах, которые там, в пекле боя. А вдруг кого-то из них принесут или привезут раненым? Ему, Дмитрию, станет неловко и стыдно от того, что он живой и невредимый, а товарищ уже лежит в окровавленных бинтах. Но раненых студентов он пока не встречал и ничего не слышал о них.

— Гусаров, бинты!

— Гусаров, носилки!

— Гусаров, шприцы!

Странное дело. Когда он тащил в палатку мешок с бинтами или накачивал примус, он забывал на какое-то мгновение о прилипчивом страхе и даже переставал слышать гул и грохот. Но стоило только остановиться, на какое-то время остаться без дела, он опять все слышал, ему опять хотелось кинуться к щели...

Неподалеку от медицинского пункта, на пригорке, стояла артиллерийская батарея. Дмитрий видел, как артиллеристы с деловитой неторопливостью работали у пушек. Именно работали, другого слова он подобрать не мог. Слева, справа, спереди, сзади этой батареи вспыхивали черные столбики земли. Это стреляли по батарее немцы. Но бойцы-артиллеристы, как завороженные, продолжали свою работу, не прячась от вражеских снарядов. «Смелые, какие они смелые, — билось в голове Дмитрия. — Почему же я так боюсь? Неужели я трус? Неужели трус?»

И еще в этот грохочущий день Дмитрию подумалось, что, быть может, эта запасная линия обороны окажется главной, что именно отсюда прозвучит команда: «Вперед!», и немцы станут отступать, а на следующий день в сводке от Советского информбюро наконец-то появится желанное сообщение о том, что наши войска, измотав и обескровив противника, перешли в решительное наступление.

И вдруг ошеломляющий приказ старшего врача: свернуть полковой медицинский пункт, отступить назад... Почему? Зачем же отступать, если бойцы-артиллеристы бьют из своих орудий и, конечно же, бьют без промаха?

Дмитрий не мог этого понять.

Старший врач развернул карту. Делая на ней какие-то пометки, он говорил молоденькому доктору и фельдшеру Белкину:

— Вот здесь развернетесь. Я буду в штабе полка. Встретимся на новом месте. Не медлите!

Да, да, медлить нельзя: в лесок, где стоял медицинский пункт, время от времени залетали снаряды, взрывались, круша и ломая деревья.

Вместе со всеми Дмитрий торопливо грузил на брички ящики, мешки с бинтами.

— Трогай! — крикнул фельдшер Белкин.

Дмитрий бежал вслед за бричкой. Садиться на бричку было некуда: там, на ящиках, на мешках, сидели угрюмые и молчаливые раненые.

Дорога свернула на неубранное подсолнечное поле. Оно было уже основательно истоптано колесами машин, гусеницами танков. Подсолнухи кивали отяжелевшими корзинками, и трудно было понять — то ли они осуждают людей за отступление, то ли за бесхозяйственность.

Откуда-то сбоку стала бить тяжелая вражеская артиллерия. То там, то здесь дыбились косматые султаны земли, летели во все стороны вырванные с корнями подсолнухи, осыпая, как стреляные гильзы, созревшие черные семечки.

Когда миновали подсолнечное поле, Дмитрий увидел на дороге мчавшуюся на рысях кавалерию, и тут же подумал, что кавалерия, как это часто бывало в кино, подоспела в самый критический момент, что сейчас конники выхватят острые свои клинки, и командир в бурке (конечно же, в бурке, иначе Дмитрий не представлял себе кавалерийского командира) поведет в сокрушительную атаку удалых рубак, и те невидимые немецкие артиллеристы, что палят по подсолнечному полю, будут изрублены... Почему, почему же конники не выхватывают острых сабель? Почему они уходят куда-то в сторону?

...На следующее утро полковой медицинский пункт, как выразился фельдшер Белкин, с шиком был развернут в пустом корпусе бывшего дома отдыха работников просвещения. О том, что дом имел отношение к просвещению, говорила вывеска на арке у входа в парк. Большое здание с белыми колоннами, с лепным фронтоном стояло в глубине парка. К нему вела широкая березовая аллея с крашеными чугунными скамейками. Здание, видимо, было выстроено очень, очень давно, и в нем, должно быть, жил когда-то здешний помещик. Помещик же, а вернее сказать, его крепостные и усадьбу эту построили, и посадили тоненькие гибкие деревца. Деревца выросли, вымахали до самых небес, и теперь они густо-прегусто усеяны грачиными гнездами.

Грачи вдруг подняли такой шум-гам, такой неугомонный галдеж, что казалось, будто они сердятся на военных людей, что дерзнули приехать сюда со своими ящиками, мешками, носилками, палатками, со своими непривычными для здешнего парка запахами лекарств.

Всюду чувствовалась поспешность недавней эвакуации. Во дворе в кучу были свалены железные кровати, столы, стулья, тумбочки. На одной из тумбочек, по всей вероятности, линзой, было выжжено: «Я люблю тебя, Люся». Кто выжигал это признание и где теперь Люся, которую любили?

— Не снимай, Гусаров, с брички палатку, — предупредил фельдшер Белкин. — К тому дело идет, что недолго мы задержимся в этом дворце, потопаем скоро дальше...

Дмитрий обозлился. Что за «потопаем скоро дальше»? Да сколько можно «топать»? Неужели земля наша настолько велика, что можно отступать и отступать? Если верить фельдшеру Белкину, то и сюда, в этот бывший дом отдыха работников просвещения, придут немцы, и, возможно, немецкие медики развернут здесь свой медицинский пункт. А еще возможно, что в немецком обозе ползет сюда престарелый отпрыск того помещика, который сгонял крепостных строить здание, сажать деревца... Должен же в конце концов где-то быть тот рубеж, дальше которого уже нельзя отступать? Должен быть! А где он?

Дмитрию казалось, что за ночь они ушли далеко от фронта, что сюда, в старинный парк, в царство крикливых грачей, уж не продерется ошалелый грохот.

И вдруг точно раскололось над головой небо — опять загудело, загрохало, заухало.

Притихли, совершенно притихли грачи.

Примчался верхом на коне старший врач — запыленный, с припухлыми, покрасневшими глазами.

— Гусаров, садись на бричку и скачи в третий батальон, там раненых много, поможешь эвакуировать, — распорядился он.

Дмитрий сел на бричку рядом с мешковатым пожилым ездовым. Бричка затарахтела, затряслась по разбитой дороге.

— Надо спросить бы у старшего врача, где третий батальон стоит, — сказал ездовому Дмитрий.

— Знаю где, ноне был там, — отвечал боец — Если не сшибли, найдем.

Если не сшибли!.. Черт знает, какую чушь городит этот ездовой! И слово-то придумал — «сшибли», как будто речь идет о чем-то незначительном... Да ведь третий батальон — это лейтенант Шагаров, это его, Дмитрия, товарищи по институту!

В полукилометре от парка лежало в низине село. Парк и село разделял широкий пруд с зелеными камышовыми берегами. По селу била артиллерия. То здесь, то там рушились белые, будто игрушечные, хатки, пылал какой-то длинный сарай...

От села напрямик, по огородам, спешили к дороге конные артиллерийские упряжки. Когда бричка приблизилась, артиллеристы уже установили свои орудия, и командир кричал охрипшим, сорванным голосом:

— Приготовь бронебойные, могут появиться танки!

— Куда же мы едем? — всполошился Дмитрий.

— Куда, куда... Куда приказано, туда и едем, — невозмутимо ответил ездовой. — Лошадь вон совсем пристала. Оно и понятно, какой у нее корм? Поехал я ноне в ПФС, овса на складе нету. Весь овес вчерась немцу оставили. Разини... — ворчливо говорил боец.

Ехали прямиком по зеленой свекольной плантации, уже порядком притоптанной копытами, колесами, гусеницами. Бричка подпрыгивала, точно ее била лихорадка. А может быть, это тряслась не бричка, а дрожала сама земля, потому что впереди бесновалось месиво гула и грохота — там шел бой. Там горизонт заволокло черным дымом, и в том черном дыму, как молнии, бились красноватые огни выстрелов и взрывов, и там же, над горизонтом, каруселью кружились немые самолеты (немые потому, что рокот моторов заглушался гулом побоища).

Дмитрию хотелось крикнуть ездовому: поворачивай назад! В самом деле, к чему ехать туда, в дым, в грохот, на верную гибель? Надо где-то упрятаться, переждать, пока стихнет все...

— Но, калека, но! — кричал ездовой, остервенело хлеща кнутом по лошадиному крупу. — Успеть бы увезти раненых, а то поубивает всех на батальонном пункте. Слышь, как гудёт...

 

6

Батальонный медицинский пункт расположился на восточном склоне лощинки, заросшей колючим терном и ежевикой. Здесь наспех было вырыто несколько траншей, вырублен кустарник, и на небольшой площадке аккуратно сложено небогатое имущество медицинского пункта. На невысоком шесте, подобно крылу птицы, трепыхался белый треугольный флаг с красным крестом. Кое-где рядом зияли свежие воронки от бомб и снарядов. Снаряды сейчас рвались где-то слева.

Тут же, у траншеи, стояла на коленях молодая женщина с непокрытой головой, в гимнастерке с засученными рукавами, в мужских шароварах и кирзовых сапогах. Она перевязывала раненого, по-мужичьи грубовато бранясь. Лицо ее, запыленное и грязное, — было злым, и только руки, чистые, с тонкими длинными пальцами, бережно наматывали бинт.

— Ротозей! Растяпа! Слюнявая ты баба! — бросала она в такое же грязное лицо раненого. — Как же я теперь без тебя буду? Под трибунал бы тебя за такие штучки, чучело ты гороховое!

— Товарищ военфельдшер, так что приехали мы, — доложил ездовой. — Так что товарищ старший врач прислал вам в помощь инструктора.

— Забирай этого паршивца, — кивнула фельдшерица на только что перевязанного раненого, а сама заглянула в траншею. — Ну, братки, приехали за вами, счастливого пути, мои милые... Кто может, сам выходи, кто не может, сейчас мы быстренько вынесем... Что стоишь, санинструктор, что глаза на разрывы пялишь, или не видел раньше? Давай помогай, коль на помощь приехал! — крикнула она Дмитрию.

Когда раненых потеснее уложили и усадили на бричку, фельдшерица тронула за плечо того раненого, которого бранила, и сказала тихо:

— Ты, Смышляев, поскорее выздоравливай и возвращайся.

— Вернусь, Анна Андреевна, — ответил тот.

— Не обижайте нашего инструктора! — крикнул на прощание ездовой.

— Ладно, заплачет — соску найду. Поскорее возвращайся, транспорт.

Поведение фельдшерицы бесило Дмитрия. Он вообще терпеть не мог мужиковатых женщин и в воображении уже стал рисовать карикатуру на эту бой-бабу. Ох и разрисовал бы он ее...

— Вот что, санинструктор, видишь тропинку? Дуй по ней. Встретишь одиночное дерево, вернее сказать остатки, дерева уже нет, скосило его снарядом... увидишь справа колодец, в ста метрах от колодца — пункт сбора раненых. Там есть указатель, флажок с красным крестом. Понял?

— Понял, — хмуро пробормотал Дмитрий.

— Ни хрена ты не понял, — грубовато бросила фельдшерица. — На вот бери санитарную сумку. Махорка есть?

— Не курю.

— Ну? — искренне удивилась фельдшерица. — Скажи, пожалуйста, какой гусь воспитанный. — Она достала из ящика трофейную флягу, обшитую зеленоватым сукном, и протянула ему. — Возьми, здесь водка, доверяю, будешь давать понемногу раненым. Но если ранение в живот, водку не давай... Раз ты некурящий, значит и непьющий. Верно?

— Пью! — дерзко возразил Дмитрий.

— Врешь, санитарный инструктор, по глазам вижу — врешь, зелен ты для спиртного... Видел, отправила я на ПМП Смышляева? Под суд бы его. Лишнего хлебнул и пошел паршивец в контратаку немца лупить, а о раненых забыл, и самого продырявило... Подлечится, приедет, съезжу я ему по физиономии, чтобы не забывал и не подводил... На вот шоколад, пожуешь, если горько станет.

Дмитрий взял и санитарную сумку, и флягу с водкой, а дурацкий шоколад хотел отвергнуть, собираясь швырнуть в лицо фельдшерице, что он-де не барышня-сластена. Но сказать это не успел. Он вдруг увидел, что Анна Андреевна смотрит на него чистыми голубоватыми глазами, и глаза ее по-девичьи ласковы и теплы, как тихое майское небо. И лицо ее как-то сразу преобразилось, и вся она показалась ему совсем не мужиковатой и не грубой. Он даже подумал, что если бы у Анны Андреевны было время и была бы возможность хорошенько умыться, переодеться в привычное женское одеяние, да сделать еще что-то, что умеют делать со своими лицами, прическами только женщины, она стала бы даже красивой... Возможно, внешняя грубоватость — это защита от растерянности. Ведь если ей, военной фельдшерице, теряться, убиваться и охать над каждым раненым, сил не хватит, сердца не хватит, а сила ей нужна, потому что впереди еще много боли, много крови...

— Возьми шоколад, не стесняйся, — с улыбкой сказала она, потом сняла с себя кобуру с револьвером и повесила ее на Дмитрия. Видимо, заметив его протестующий взгляд, поспешила: — Бери, бери наган, у меня этого добра хватает. Не на блины идешь... Как зовут тебя?

— Гусаров.

— Имя как?

— Дмитрий.

— Дмитрий? Да как же так — Дмитрий... Сынок у меня Дмитрий, Митя, и ты тоже Митя... Ишь ты как, Митя, Митя... — шептала фельдшерица, и ее теплые голубоватые глаза заблестели от слез. — Нынче в первый класс пойдет мой Митя, — с тревогой сказала она и, подавляя эту тревогу, сама себя успокоила: — Ну да ничего, отец проводит Митю, отец дома, после финской он уже не вояка... Иди, Митя, ну, ну, смелее. — Она подтолкнула Дмитрия. — И не делай, как Смышляев, твоя забота — раненые. Будь здоров, Митя... Ты только смотри, поосторожней там. Если обстрел сильный, прыгай в свежую воронку. Редко бывает, чтобы два снаряда падали в одно и то же место... Раненых сюда направляй, когда обстрел уймется.

Дмитрий бежал. Ему казалось, что если идти шагом, то каждый снаряд, каждый осколок может догнать его, нужно только бежать, бежать. Иногда помимо своей воли он падал, если где-то совсем близко рявкал взрыв.

Вот и поваленное дерево. Оно покойником лежало, раскинув по траве бессильные ветви. Листва на ветвях уже привяла, свесилась. Как будто ощетинившийся пиками, торчал расщепленный высокий пень, из-под его подножия тянулись не тронутые снарядом молодые сильные побеги. Дмитрий даже остановился, пораженный этой картиной: поваленное дерево, высокий пень, побеги — зарисовать бы все это, но за спиной у него санитарная сумка, на боку фляга с водкой, все для раненых.

Миновав колодец, он увидел белый флажок, воткнутый в край огромной воронки. В той воронке сидел боец без пилотки, без гимнастерки. Гимнастерка лежала у него на коленях, а боец пытался вдеть нитку в игольное ушко. Он то приближал иголку к глазам, то отводил подальше и никак не мог завершить трудную для него операцию.

— Где раненые? — крикнул Дмитрий.

— Нету пока, — отозвался боец. — А ты что, ранен?

— Меня прислали...

— А, сигай сюда, чего на юру стоять, еще заденет шальная.

Дмитрий спустился в воронку.

— Ну-ка, помоги. Никак нитку не вдену, язви ее в душу. Вот ведь как. Должно, после контузии глаза ослабли, а тут гимнастерку починить надо.

Дмитрий вдел нитку в игольное ушко.

— Ишь ты, глазастый какой, раз-два — и в дамках, — с завистью сказал боец. — Починим, пока тихо.

— Где же «тихо»? Вон какой грохот.

— Грохот, — отмахнулся боец. — Это немец от злости лупит. Отбили его, три атаки отбили, теперь, по всему видать, к четвертой готовится. Кажись, жарко будет. Сурьезная подготовка, считай, второй час душу артиллерией выматывает... Эх, располосовал-то как гимнастерку, — сокрушался боец, потом деловито стал орудовать иглой.

Дмитрия удивило поведение бойца (это был ротный санитар Мелентий Сомов). В самом деле, грохот кругом, фашисты готовятся к новой атаке, а он как ни в чем не бывало штопает свою гимнастерку, как будто для него это самая нужная и самая важная работа. Чудак! А что если через минуту, через час гимнастерка ему вообще не понадобится?

— Ну вот и готово. Кажись, не очень заметно, где порвана была, а то наш старшина душу вытрясет, если что не так, — говорил Сомов, критически оглядывая гимнастерку. — Аккуратно заделано.

Дмитрия разбирало мальчишечье любопытство: а что там, наверху? Грохот усилился. Дмитрий вскарабкался по рыхлому склону воронки и осторожно выглянул наружу. Перед глазами расстилалось изрытое, задымленное поле, густо усеянное косматыми султанами разрывов. По этому полю остервенело колотили и колотили снаряды, кружились над ним самолеты и клевали землю бомбами. Было жутко смотреть, было даже непонятно, зачем, для какой цели захватчики обрушились артиллерией и авиацией на этот безжизненный и безлюдный клочок земли... Безлюдный? Значит, никого кругом нет, кроме их с Мелентием Сомовым? Эта мысль потрясла Дмитрия. Он скатился назад в воронку и хотел было сказать Сомову, что они зря торчат здесь, что нужно убираться отсюда подобру-поздорову, но Мелентий опередил его. Натягивая починенную гимнастерку, он сказал:

— Взбесился нынче фриц, намордник просит...

Неожиданно, как по чьему-то мановению, стих грохот, и Дмитрий почувствовал колющую боль в ушах от непривычной, гнетущей тишины.

— Ну, теперь пойдет катавасия! — беспечно, даже с некоторой веселостью воскликнул Мелентий Сомов. — Теперь, друг, нам придется поработать, теперь самая пора наверх выбираться. Спасибо этому дому, пойдем к другому... Флажок-то цел? Гляди-ка — цел!

Они выбрались из воронки, залегли между комьями.

Дмитрий опять увидел то же безлюдное, мертвое поле. Над полем оседала пыль, рассеивался едкий сизоватый дымок. На уши давила все та же гнетущая, тяжелая тишина. И вдруг в этой тишине Дмитрий услышал далекие и близкие человеческие голоса: где-то переговаривались бойцы, откуда-то долетали команды. Людей не было видно, и голоса, казалось, доносились из-под земли.

— Вон погляди, танки ползут, — сказал Сомов. — Опять сволочь с танков начинает...

Дмитрий впервые видел немецкие танки. Издалека они показались ему какими-то игрушечно-безобидными — ползут, покачиваются, пылят, поплевывают белыми дымками из орудийных стволов. Но вот все резче и резче стал подрагивать воздух, потом над всем полем повис угрожающий рокот моторов. Как будто разбуженное рокотом, зашевелилось, ожило прежде безлюдное поле. Из укрытий стали выползать бойцы, готовя гранаты и бутылки с горючей смесью.

Из тыла по танкам ударили наши орудия.

— Кононенко, Чумак, Петров — к Соломатину! И ни шагу назад!

Бойцы, чуть пригибаясь, пробежали мимо Дмитрия, и только тут он узнал их, вернее сообразил, что Кононенко, Чумак и Петров — это же его товарищи, студенты-добровольцы, а подал им команду лейтенант Шагаров. Да, да, вон стоит на бруствере окопчика лейтенант Шагаров — его бывший строгий командир.

— Бублик! Где Бублик? — прокричал лейтенант.

— Наверно, опять прячется, — ответил кто-то.

— Расстреляю мерзавца!

Что было потом, Дмитрий видел смутно. Как только появился первый раненый — знакомый студент с литфака — он стал перевязывать его, дал глотнуть водки из фляги, оттащил в воронку и кинулся навстречу другому раненому, тоже знакомому студенту. Тот шел, покачиваясь, как пьяный. Дмитрий подхватил его под мышки. Будто споткнувшись, боец повис у него на руках и отяжелел сразу.

— Куда ранен? — спросил Дмитрий.

Студент молчал.

— Куда ранен?! — еще громче спросил Дмитрий, чувствуя, что не в силах удержать его. Он положил бойца наземь и опять спросил: — Куда ранен?

— Что спрашивать, покойнику все равно, смертельное было ранение, — послышался голос Мелентия Сомова. — Убит...

— Но он шел, шел! — крикнул Дмитрий, не веря в то, что бывший студент мертв.

— Шел вгорячах...

Опять все гремело кругом, но Дмитрий, как глухой, почти не слышал грохота. Он перевязывал и перевязывал раненых, оттаскивал их в воронку, поил из фляги водкой, говорил что-то утешительное.

Кто-то резко дернул Дмитрия за ремешок револьвера.

— Танки прут! На нас прут! — прокричал над ухом Сомов.

Дмитрий увидел танк, что мчался прямо на него, стреляя на ходу из пушки и пулемета. Дмитрий еще не успел перевязать раненого бойца. Надо юркнуть куда-нибудь в окоп или скатиться в воронку. До воронки шагов пять, до ближайшего окопчика тоже не меньше... Два прыжка — и ты упрятан... А раненый? Раненый лежал на боку с разрезанной штаниной и не мог бежать, а тем более прыгать — у него перебита нога. Дмитрий подхватил его и поволок. Боец кричал от боли. Ладно, пусть кричит. Пусть. Нужно успеть скатиться в спасительную воронку. Нужно успеть, иначе будешь раздавлен.

Из недалекого окопчика вынырнул боец с двумя связками гранат, он замахнулся уже, чтобы швырнуть гранаты, но танк накрыл его. Под днищем танка чуть слышно хлопнул взрыв, и стальное чудище завертелось, заметалось на месте, по-звериному рыча мотором. Откуда-то появился лейтенант Шагаров с бутылкой в руке. Дмитрий видел, как шлепнулась по броне бутылка, и голубоватая струйка пламени весело побежала по металлу.

Танк запылал. Задымил.

От боли кричал раненый боец.

— На вот, потяни из фляги, — Дмитрий совал ему в рот горлышко фляги, а водка лилась мимо рта, по лицу. Если бы не тот боец со связками гранат, лежал бы он, Дмитрий Гусаров, раздавленным. И раненый тоже был бы раздавлен вместе с ним, а сейчас раненый боец вырвал у него из рук флягу и припал к ней ртом.

«Ладно, пусть пьет до конца, не так уж много осталось там водки», — подумал Дмитрий, радуясь, что раненый перестал кричать.

И четвертая атака врага была отбита. Стихло, замерло изрытое поле. Тишина. Только в воронке стонали раненые, да бормотали что-то воинственное те, кто был в полузабытьи.

К воронке подошел лейтенант Шагаров.

— Старшина-а-а! — крикнул он. — Давай-ка сюда отделение с плащпалатками, надо эвакуировать раненых.

Когда всех раненых увели и унесли к Анне Андреевне, лейтенант Шагаров подошел к Дмитрию, улыбнулся.

— Молодец, Гусаров, — сказал он. — По правде говоря, не думал я, что ты окажешься таким. Рад, что ошибся... Давай-ка спустимся в твою воронку. — В воронке лейтенант расстегнул ремни, снял гимнастерку.

— Товарищ лейтенант, вы ранены!

— Задело немного...

— Какое там «немного». Осколок в спине торчит.

— Торчит — вытаскивай.

— Как же я вытащу?

— Вытаскивай! — сердито прикрикнул лейтенант, потом понизил голос, попросил тихо: — Вытащи, Гусаров, осколок, я сам до спины не дотянусь. Будь другом, вытащи и перевяжи. Не бойся, не закричу... И вот что, Гусаров, никому не говори о моем ранении. Прошу тебя...

Дмитрий заглянул в лицо лейтенанту. Оно было каким-то закопченным, щеки пообросли темной щетиной, глаза воспалены, под ними отчетливо заметны синеватые круги. Видно, что он смертельно устал. Сейчас нельзя было подумать, будто он, как робот, вообще лишен чувства усталости. Он такой же, как все. Поспать бы ему, отлежаться бы в госпитале...

Будто разгадав мысли санитарного инструктора, лейтенант торопливо проговорил:

— Нельзя мне покидать позицию, Гусаров, никак нельзя. Мало осталось командиров. Такие натиски отбивали — самому не верится, что отбили. А все-таки — ты сам видел — отбили! До завтра фрицы не сунутся. Вечереет уже. Ночью не пойдут, ночи они боятся. Дорого им обходится наша позиция... Они думали — молниеносно, они думали — двинут стальные громадины и русским каюк... Нет, Гусаров, держимся, на пути врага стоит живая сталь!.. Ты сам понимаешь, Гусаров, не имею права уходить отсюда, пока жив... И не уйду! Уважь просьбу, вытащи, пожалуйста, осколок...

Дмитрий с помощью ножа извлек осколок, перевязал рану.

— Вот спасибо, Гусаров, — благодарил обрадованный лейтенант. — Идем-ка теперь к старшине, подкрепимся...

Пройдет много лет, и художник Дмитрий Гусаров припомнит этот грохочущий день, припомнит бойца со связками гранат, что вынырнул из окопчика перед самым танком, припомнит закопченное лицо лейтенанта и бесформенный, с зазубринками, осколок чужого металла, что клещом впился в тело, и напишет картину «Живая сталь (Сорок первый год)».

Картина будет экспонироваться в Манеже на выставке «Советская Россия».

— У Гусарова опять война, — скажет средних лет мужчина, протирая носовым платком очки. — Скачет на своем любимом коньке...

— Да, да, скачет, — закивает лысоватой головой собеседник. — Безлошадному в наше время трудно...

— Ты что же думаешь — любимый конек всегда вывезет?

— По крайней мере при любимом коньке Гусаров ни к кому не напрашивается в пассажиры.

— Но нельзя же злоупотреблять темой! Этак наскучить можно...

— Верно... Однако мы с тобой вот уже трижды подходим к его картине... И, как видишь, не только мы...

У картины будут толпиться зрители.

— Этот художник отстал от жизни, от веяний эпохи, — учено скажет высокий молодой человек, обращаясь к молоденькой спутнице.

— Почему же отстал? — вмешается другой, незнакомый им.

— Да потому, что искусство для него не средство выражения тончайших нюансов человеческого Я, а голая констатация факта. Только факт — не искусство!

— Возможно, художник видел такой факт...

— Допустим, — согласится молодой человек. — Но истинный художник от факта стремится к вершинам обобщения, к выражению своего отношения к действительности. Только тогда, только при этом условии произведение способно воздействовать на эмоции читателя, зрителя, слушателя. Что мы видим на этом полотне? Эпизод боя. И только. А где настроение?

— Иди сюда, Коля, эту мы еще не видели, — позовет парня девушка с папкой под мышкой, должно быть, студентка. — Ой, ты знаешь — страшновато... Так и кажется, что танк поползет на тебя... — И девушка прижмется к спутнику, будто ища защиты.

— Вот вам настроение! — торжествующе ответит оппонент ученому молодому человеку.

— Субъективное восприятие! — не отступит тот.

— Ничего себе картина, — скажет парень студентке. — Только художник, по-моему, здорово приукрасил...

— Вот, — ухватится за эти слова ученый молодой человек. — Слышали? Художник приукрасил. Иными словами, художник далек от правды жизни! Картина называется «Живая сталь». Допустим, оригинально. Однако в скобках подзаголовок «Сорок первый год». Следовательно, художник использовал материал сорок первого года. Ныне каждому школьнику известно, что лето сорок первого года было трагическим для нашей страны. Армия наша терпела одно поражение за другим... Здесь же, на полотне, художник изобразил победу. Это, мягко выражаясь, ничем не оправданная гипербола...

И вдруг заговорит все время молча стоявший пожилой мужчина с грубоватым обветренным лицом, большими загорелыми руками.

— Ты-то откуда знаешь, что было в сорок первом году? Ты-то где был тогда? Соску сосал! А мы и в сорок первом били врага. Да, били! Без сорок первого не было бы сорок пятого! Трудно было в сорок первом. На танки шли с гранатами, с бутылками... В том не солдатская вина, что танков своих было мало, что фашиста приходилось останавливать своей кровью. И остановили! А ты тут рассусоливаешь, хорошую картину хулишь. Правильно все нарисовано. Сразу видно, что товарищ художник сам все видел, на своей шкуре испытал. А ты что видел? Ты что знаешь?

— Но позвольте, дорогой товарищ, — мягко обратится к нему спутница ученого молодого человека, — нельзя же грубить. Мы смотрим картину, выражаем свое мнение.

— Что выражать, если картина правильная! — Мужчина кивнет на молодого человека. — Пройти бы ему наши дорожки, понял бы, почем фунт лиха.

— Что же вы предлагаете? Войну? Чтобы и нам пройти все испытания? — вежливо спросит девушка.

Мужчина помолчит немного и сурово ответит:

— Нет, не нужна война. По горло сыты. Но уважать нужно тех, кто на этой картине...

— Ну-ка, дайте взглянуть поближе, что на той картине. — Сквозь толпу зрителей протиснется мужчина с бородкой. — Так, так... Говорите, картина «правильная»? А давайте посмотрим, так сказать, со всех сторон. Как прикажете понимать такую мелочь: боец с гранатой изображен так, что размерами он чуть ли не больше танка. Где же пропорция?

Пожилой мужчина с грубоватым обветренным лицом не найдет, что ответить, но опять вмешается тот, что возражал ученому молодому человеку.

— У вас нет ли, случайно, складного метра? — спросит он у бородки.

— Нет. А зачем?

— Вы же любите измерять... Вот и измерили бы и танк, и бойца...

— Зачем же говорить глупости...

— Тут я с вами согласен: зачем говорить глупости... Вот вы, — он повернулся к ученому молодому человеку. — Вот вы за обобщения. Вы, — кивнул он бородке, — за пропорции. Но почему же вы проходите мимо обобщенной мысли художника? А мысль, по-моему, очень ясна: на пути вражеской техники, на пути в броню закованного фашизма стоит Человек, революционер. Да, да, не будем бояться громкой фразы — революционер! Вот вам и обобщение: главное — человек, ему все под силу! Дороже всего художник ценит именно человека и говорит нам: никогда не забудется тот, кто честно пал за Родину. Эту мысль можно прочесть хотя бы по такой, детали. Вот лежит погибший боец. У него дымится шинель, горит, и пламя похоже на Вечный огонь...

— Ой, Коля, и верно, — восхищенно шепнет студентка своему спутнику. — А ты говорил — художник приукрасил...

Пожилой мужчина положит загорелую руку на плечо тому, кто говорил о Вечном огне, и спросит:

— Ты, часом, не уральский?

— Нет, курский.

— По возрасту видать — на войне не был, а правильно говоришь.

— Не был, а войну видел... ребенком.

— Вы хорошо фантазировали, — опять начнет мужчина с бородкой. — Но я говорю о технике исполнения...

И спор продолжится, и появятся в газетах статьи о «Живой стали», одни будут хвалить, другие поругивать...

Но все это будет через много-много лет, а пока Дмитрий только санитарный инструктор, и не было у него ни мастерской, ни красок, были только глаза, которые много видели...

И была проклятая война.

 

7

— Вот что, Гусаров, бери санитарную сумку, садись в машину и вези раненых в медсанбат, — распорядился старший врач. — Скажешь там — нужны машины, попутные искать трудно.

Дмитрий залез в кабину. К машине подбежал повар Михеич.

— Возьми на дорожку, Митя, а то без обеда ты, — сказал он, подавая какой-то сверток.

Незнакомый шофер вел машину осторожно, тормозил на выбоинах, но все равно в кузове кто-то стонал, кто-то ругался:

— Ты что, дрова везешь!

— Ничего, ничего, если кричат, значит живы, а если ругаются, совсем хорошо, — рассудительно успокаивал шофер Дмитрия. — Проскочить бы вон тот пригорок. Видишь — бьет по нему немец. — Он остановил машину, встал на подножку, осматривая путь впереди. — Кажется, по дороге не достает. Может быть, рискнем?

— Мы рисковать можем. А раненые?

— И то верно, — согласился шофер. — Придется объехать.

Время от времени Дмитрий высовывал голову из кабины, оглядывая небо. Зону обстрела они объехали, выбрались опять на проселок. Но могут появиться самолеты, их не объедешь.

Только тогда, когда проселочная дорога нырнула в лес, Дмитрий успокоился, повеселел: теперь снаряды их не достанут, самолеты в лесу не страшны, теперь поскорее бы сдать раненых в медсанбат, отпустить шофера и вернуться назад на санитарной машине.

Как бы выбросив дорогу на большую поляну, лес убегал в стороны, оставив на поляне зеленые островки кустов да одинокие развесистые деревья, похожие на часовых.

Навстречу машине бежали какие-то бойцы, размахивая руками и крича:

— Куда едешь? Там немцы! Дорога перерезана!

— Да-а-а, переплетик, — ошеломленно протянул шофер.

— Давай назад, — потребовал Дмитрий.

Шофер развернул машину. До леса оставалось не более полусотни метров, как вдруг вынырнул откуда-то самолет и чесанул пулеметной очередью по машине. Дмитрий съежился, забился в угол кабины. Он слышал, как дзинькнуло стекло и что-то зашипело в моторе.

— Попал, попал, гад! — Шофер выскочил из кабины, поднял капот. — Так и есть, разбита, отходила старушка, — со слезами в голосе проговорил он.

«Как там раненые? Все ли живы?» — подумал Дмитрий. Он тоже выскочил из кабины и увидел немолодого бойца с костылем.

— Что, брат шофер, ехали, ехали и приехали? — покачал головой боец. — Хорошо, что хоть людей не задело.

— Чего остановились? Что там такое, Кухарев? — прокричал кто-то в кузове, и Дмитрий узнал голос Кузьмы Бублика. Неужели он ранен?

— Вот ведь беда какая, — вздыхал Кухарев, — обезножили, значит, пропала машина...

Вражеский самолет опять с ревом пронесся над поляной, над машиной, но не стрелял.

— Дело такое, доктор, в лесок нам нужно, а то стоим, как на ладони, в момент расстреляет всех, — сказал Дмитрию Кухарев.

— Верно, отец, — вместо Дмитрия ответил шофер. — Кто может, пусть сам идет, а остальных мы поднесем.

Дмитрий понимал: другого выхода нет, не стоять же среди поляны, над которой в любую минуту может опять появиться немецкий самолет. Пугало его и другое, — если дорога впереди перерезана, значит с минуты на минуту могут появиться немцы. Что будет тогда?

Шофер открыл борт, помог раненым сойти с машины. В кузове остались двое, лежавшие на носилках.

— Мы все кое-как до леса дотянем, — сказал Кухарев.

— А этих двоих перенесем. Бери-ка, друг, — обратился шофер к Дмитрию. Вдвоем они подхватили носилки и направились к лесу. Вслед ковылял на костыле Кухарев, с зашинированной рукой шел высокий, могучего сложения сержант Борисенко. Здоровой рукой он поддерживал раненого Рубахина, у которого все лицо было забинтовано. Сзади всех, воровато оглядываясь, плелся Кузьма Бублик. Он прятал под полу шинели перевязанную руку. За спиной у него висел чем-то набитый вещевой мешок.

— Вот здесь и остановимся. Место удобное, с дороги не видно, — проговорил шофер.

Все раненые были укрыты в лесу. Шофер кивнул головой Дмитрию, дескать, давай отойдем, потолкуем. Дымя самокруткой, он тихо сказал:

— Вот что, друг, машин, по всему видать, не будет. Ты оставайся, а я побегу и сообщу кому надо о раненых... Не бросим, не сомневайся, не такие мы, чтобы раненых бросать. — И шофер ушел.

Дмитрий остался в лесу один с десятком перевязанных, беспомощных людей. В первый момент ему хотелось кинуться за шофером, уговорить его остаться, потому что сам он чувствовал себя таким же беспомощным, как и его раненые. Что делать с ними? Ждать, да, да, ждать. Шофер вернется, шофер придет на выручку.

Дмитрий опять увидел Кузьму Бублика. Тот сидел на сухой листве как-то особняком, рука его была неумело замотана окровавленными бинтами. «Кто это так небрежно перевязал?», — подумал Дмитрий и подошел к Бублику.

— Что с рукой? Кость цела?

Кузьма даже не взглянул на санитарного инструктора, как будто не расслышал его слов.

«Чудак-человек, до сих. пор сердится», — удивился Дмитрий и вслух предложил:

— Давай подбинтую.

— Не надо, — хмуро отказался Бублик, пряча руку.

— Наши все живы? Никто больше не ранен?

— Не знаю.

— А лейтенант Шагаров, как он?

— Пойди да узнай, я тебе не Информбюро, — с какой-то непонятной злостью пробурчал Бублик и отвернулся, давая этим понять, что к разговору не расположен.

Дмитрий не рассердился. В самом деле, чего пристает к человеку с глупыми расспросами. Он отошел от Бублика и стал смотреть на дорогу, где догорала автомашина. Видимо, сам шофер поджег «старушку», и Дмитрий про себя ругнул его — зачем поджигал, можно было бы, наверное, отремонтировать, в крайнем случае, кто-нибудь взял бы на буксир и поехали бы дальше. Ему даже казалось, что дорога уже свободна, что прорвавшихся немцев отшвырнули, уничтожили всех до единого.

— Пи-и-ть, — попросил обожженный танкист, младший лейтенант Круцких. лежавший на носилках.

Кухарев потряс пустой флягой, вздохнул тяжко — воды нет...

Дмитрий огляделся. Кругом лес и лес, должно быть, ни ручейка здесь, ни озерка, ни лужицы какой-нибудь.

— Возьми, доктор, лопаточку, найди низинку, покопай, там вода будет, — посоветовал Кухарев, протягивая свою маленькую саперную лопату.

Копать лопатой не пришлось. К счастью, метрах в двадцати Дмитрий увидел тоненький, как ниточка, ручеек, что струился из-под ствола поваленного грозой дерева. Он тут же нацедил флягу, попробовал — вода холодная, чуть пропахшая прелой листвой и древесиной.

Вернувшись к раненым, Дмитрий услышал разговор. Говорил Рубахин.

— О нас и думать забыли... Жди у моря погоды...

— Замолчи ты, брюзга, замолчи, Рубахин, — отмахивался незлобиво Кухарев. — Как это «думать забыли»? Живой человек с нами был, а живой живого не бросит. Это я тебе точно говорю, не бросит.

— Сколько уж бросали, — не сдавался Рубахин. — Я от самой границы иду, видел... Ты вот скажи, если такой умный, почему тузит нас немец? Что он — сильнее?

— Стало быть, пока сильнее, — невозмутимо ответил Кухарев. — Ты, Рубахин, о другом подумай. Сбили, к примеру, нас немцы с позиции, да ведь и сами они битыми оказались, дивизию-то их мы расчихвостили. А ты что же думаешь, дивизиям у них счета нет? Есть счет дивизиям! Тут одной не досчитается Гитлер, там другой... И танки их тоже счет имеют... Я вот расскажу тебе случай. В июле еще было. Прихватили мы в плен ихнего субчика, инспектора какого-то чуть ли не генеральского звания. Пер на легковой, а мы эту легковую шпок, так она в кювет и загремела. Выволокли мы этого самого субчика, глянул он своими ошалелыми глазищами и, должно быть, с испугу браниться стал: почему, мол, здесь русские, ежели, по его плану, тут уже давно должны быть немецкие части... Слыхал? План у него: такого-то числа занять то-то, такого-то то-то. А план-то прохудился, план-то его мы нарушили! Ты погоди, погоди, Рубахин, дай нам отдышаться, и мы начнем тузить, и они побегут. Будет, Рубахин, и на нашей улице праздник.

— Только не нам праздновать.

— Это уж другая статья, это у кого судьба какая...

Дмитрий напоил обожженного младшего лейтенанта. Танкист чуть приоткрыл мутноватые, полные боли глаза, прошептал что-то похожее на «спасибо», и опять зажмурился, крепко сжал зубы, и на закопченных щеках вздулись бугорки желваков. Дмитрий догадывался, что младшего лейтенанта терзает жгучая боль, но танкист молчал, и только иногда в полузабытьи хрипло командовал: «Вперед. Бронебойным... огонь».

Дмитрий подошел к другому раненому. Это был совсем еще молоденький боец, наверное, ровесник ему и, быть может, такой же доброволец, Ломинашвили. Горбоносый, бледный, с черной курчавой шевелюрой, он безмолвно лежал на носилках, всем, кажется, довольный. У Ломинашвили было пять ранений — в ноги, в живот, в голову. Он замотан весь бинтами.

— Покурить охота, — сказал Рубахин.

— Покурить это можно, покурить это я, дружок, организую, — заботливо проговорил Кухарев и достал расшитый цветочками кисет.

— И мне сверни, старина, — попросил сержант Борисенко.

— И тебе сверну. Табачок есть. А коль есть табачок, весело живет мужичок!

С тех пор, как ушел шофер, минул час, другой, третий. Вечерело. Будто укладываясь на ночлег, в кусты заползали синеватые сумерки.

— Эх, знать бы такую петрушку, прихватил бы у старшины сухариков, похрустел бы сейчас да зубы поточил, — мечтательно проговорил сержант Борисенко.

Дмитрий вспомнил о свертке, что дал ему на дорожку повар Михеич. Сверток он сунул в санитарную сумку и теперь, достав его, протянул сержанту.

— Возьмите, там колбаса, хлеб.

Борисенко даже отодвинулся.

— Да ты что, доктор, я ведь... я пошутил, — смущенно отказался он.

Опять вмешался рассудительный Кухарев.

— Вот какое дело, доктор. Есть всем охота. Проверь по вещмешкам да по карманам, что у кого завалялось, да в общий котел. У меня вот НЗ цел, бери...

— А я не дам проверять мешок, не дам, — зло процедил Бублик и сгреб свой мешок, навалился на него грудью.

Дмитрия удивило, что Кузьма орудовал раненой рукой так же хорошо, как и здоровой.

— Ты вот что, парень, подчиняйся, — сурово сказал Бублику сержант Борисенко. — Доктор теперь у нас командир. Понял? Как распорядится доктор, так и будет. Про дисциплину не забывай. Мы хоть и раненые, а бойцы, подразделение. Отдай! — Борисенко здоровой рукой вырвал мешок.

Кузьма Бублик зверовато сверкнул узкими глазками. Казалось, он вот-вот бросится на сержанта.

В бубликовском мешке оказалось немалое богатство — сухари, две банки тушенки, сахар, масло и даже бутылка водки.

— На складе, подлец, работал, от красноармейского рта отрывал, — угрожающе процедил Борисенко.

— Ладно, Володя, — остановил его Кухарев. — Поблагодарить человека надо за такие запасы.

— Поблагодарил бы я его, век помнил бы...

 

8

Ночь.

Тишина.

Над головой лопотала о чем-то невидимая листва. Дмитрий лежал на пахучих, еще не успевших пожухнуть ветвях и прислушивался к непонятному лесному шуму. Этот шум навевал приятную дрему. Хотелось думать о чем-то хорошем, светлом, вспоминать беззаботное студенческое времячко... Но в голове у Дмитрия шмелиным роем гудели и гудели тревожные мысли — что делать, как быть? Шофер обещал прийти и не пришел. Почему?

До слуха донесся еле различимый рокот автомобильного мотора. Дмитрий напрягся, прислушался. Да, так и есть — идут машины, его спасение... Он вскочил и сквозь кусты стал пробираться к дороге. Странное дело: днем этих кустов как будто и не было, а сейчас они хлестали по лицу, цеплялись за гимнастерку, путались под ногами.

Что это? Машины идут с зажженными фарами? Есть же приказ... И вдруг Дмитрий понял: немцы... и рухнул наземь. Сердце так заколотилось в груди, что казалось — его стук будет расслышан там, на машинах...

Машины проползли. Растаял в темноте моторный рокот, и снова отчетливо слышался болтливый шепот леса...

Дмитрий вернулся к раненым.

— Что там, доктор? — шепотом спросил Кухарев.

Дмитрию не хотелось говорить о том, что по дороге прошли немецкие машины, и он буркнул:

— Не знаю.

— А я знаю, знаю, немцы проехали, по звуку слышно было. Попразднуем теперь, — выцедил Рубахин. — Что будем делать?

— Ладно спи, утро вечера мудренее, — посоветовал ему Кухарев.

— Придут, сцапают.

— Тихо ты, — попросил сержант Борисенко.

Дмитрий опять улегся на пахучие ветки, подложив под голову санитарную сумку. Раненые молчали. Но он чувствовал — никто из них не спит, каждый, видимо, обеспокоен одной и той же тяжкой думой: теперь уж помощи ждать неоткуда и не от кого, теперь они остались одни...

Дмитрию хотелось заснуть, забыться, но сон пропал, и еще неукротимей разгуделся шмелиный рой в голове. Дмитрий понимал безвыходность положения, и все те страхи, которые были раньше, показались ему наивными и несущественными. В самом деле, что такое обстрел рощицы, где стоял полковой медицинский пункт? Пустяк. Снаряды рвались вдали от палатки... Даже день, когда он перевязывал раненых у бомбовой воронки, когда гремело вокруг и прорвавшийся танк грозил раздавить и его, и раненого, сейчас казался ему обычным будничным днем войны. Там было кому защитить его, санитарного инструктора, там был и боец со связкой гранат, и лейтенант Шагаров и многие, многие другие. А здесь только лес да раненые...

— Стой! Стой, подлюка! — послышался крик.

Дмитрий открыл глаза. Было раннее утро. Кричал Кухарев, кому-то грозя костылем. Дмитрий подбежал к нему.

— Что случилось?

— Удрал, сволочь, не разглядели мы подлюку.

— Кто удрал?

— Да этот, Бублик.

— Где он? Я его...

— Постой, доктор, охолонь, застрелит еще, он и револьвер твой унес.

Дмитрий схватился за кобуру. Она была пуста.

— И вещевой мешок унес, всю нашу провизию...

На сухой листве раздавленной змеей лежал окровавленный бубликовский бинт.

Дмитрий недоумевал: зачем нужно было убегать Бублику, куда он денется раненый? А был ли он ранен? Не притворился ли, не обвел ли в суматохе полковых врачей?

Проснулись раненые. Проснулись все, кроме младшего лейтенанта Круцких.

— Скончался наш танкист, — скорбно проговорил Кухарев и снял пилотку. Потом, ковыляя на костыле, отошел подальше и саперной лопатой стал копать могилу.

Дмитрий подошел к нему.

— Давайте я, — сказал он.

Копать могилу было трудно: и лопата мала, и мешали сплетенные упругие корни. Дмитрий рубил их лопатой. Из корней сочился прозрачный сок — кровь деревьев, такая же кровь, как и человеческая, только не красная. Дмитрию чудилось, будто дерево стонало от боли, когда он рубил корни...

Младшего лейтенанта похоронили молча, без речей, без салюта. Кухарев лопатой отодрал от пня щепку, обстрогал ее ножом, послюнявил языком огрызок карандаша и написал:

«Здесь похоронен командир Красной Армии т. Круцких, герой Отечественной войны».

Щепку воткнул в свежий холмик.

Смерть младшего лейтенанта ошеломила и Дмитрия, и раненых. Все молчали, даже беспокойный Рубахин и тот притих, лежал, свернувшись калачиком. Один только Ломинашвили стонал на носилках и что-то бормотал по-грузински.

Еще вчера каждый из раненых верил в лучшее, думал, что попадет в медсанбат, из медсанбата в госпиталь — подальше от войны, от грохота. Но теперь не будет ни медсанбата, ни госпиталя, даже грохота нет. Кругом тишина. Эта зловещая тишина говорила о том, что наши опять отошли, и отошли далеко.

На дороге снова послышался треск моторов.

— Подальше бы в лес уйти нам, — сказал Кухарев.

Да, да, нужно уходить, пока их, как выражался Рубахин, не сцапали. А как уйдешь? Кто понесет лежавшего на носилках Ломинашвили?

— Берись, доктор, одна рука у меня здоровая, ремень еще можно приспособить, донесем человека, — вызвался Борисенко.

Они вдвоем несли Ломинашвили, а за ними тянулись, поддерживая друг друга и поругиваясь, остальные раненые. Рубахина вел теперь Петро Калабуха — человек молчаливый, задумчивый. Он был ранен в грудь навылет, его самого нести бы надо, а он шел, часто останавливался и кашлял, кашлял...

Ковыляя на костыле, Кухарев силился подбодрить товарищей.

— Да пошел ты к лешему со своим «ничего, ничего, братцы», — озлился Рубахин. — В могилу идем, тут нам всем хана будет.

— Ты, Вася, не спеши в могилу-то, — улыбаясь, отвечал ему Кухарев. — Мимо нее, Вася, никто не пройдет... Смекни-ка: по Берлину нам походить нужно? Даже очень обязательно.

— Ты, Кухарев, как дед мой. Того, бывало, бабка скалкой по шеям, а он ей спьяну песенку поет: «Ах ты, душечка, красна девица». Ишь ты, в Берлин ему захотелось.

— А что ты думаешь, и захотелось!

— Не могу-у-у идти-и-и, — простонал невысокий, какой-то сгорбленный Толмачевский — батальонный писарь.

Кухарев подковылял к нему.

— Отдохни, отдохни, сынок, нам спешить некуда, посиди, — заботливо проговорил он, присаживаясь рядом.

К вечеру они отошли от дороги километров на семь или восемь. Этот вынужденный поход по бездорожью, среди зарослей и валежника, измотал их, разбередил перевязанные раны.

Дмитрий и здесь отыскал воду — небольшое болото, заросшее осокой.

Ночью умер Ломинашвили. Кухарев и Борисенко все той же саперной лопатой вырыли могилу на возвышенности. Кухарев обстругал щепку, написал на ней огрызком карандаша фамилию бойца и щепку воткнул в свежий холмик.

Опять разбушевался Рубахин. Он все норовил сорвать с лица повязку. Его сперва удерживали за руки, а потом связать пришлось. Рубахин заплакал.

— Дайте хоть перед смертью глянуть на белый свет, — упрашивал он.

— Дурья ты башка, — упрекал Кухарев. — Навредить себе хочешь? Ты лежи, Вася, лежи...

— А что вылежишь? Что? Лучше уж пристрелили бы, чем так мучиться.

— Ну, договорился. Ну, что ты мелешь? — осуждающе качал головой Кухарев.

Дмитрию тяжело было слушать этот разговор. Он отошел в сторонку. Нестерпимо хотелось есть. Он бродил по лесу и вдруг вспомнил Викентия Викентьевича. Старый учитель говорил ему когда-то о том, что лес может прокормить человека, но Дмитрий сейчас ничего не находил, чем бы можно было подкрепиться, утолить голод и раненых накормить.

На голубоватом блюдце болотного озерка темными точками плавали дикие утки. Где-то в осоке всхлипывали кулички. Дмитрий стоял и жадно смотрел на диких уток. Как их достать? А утки резвились, ныряли, не боясь человека, они как будто знали; что этот человек хоть и в военной форме, но ничего не сможет сделать им дурного — он безоружен...

Наступила третья ночь — темная, холодная. Небо еще с вечера заполонили отары туч. Подул ветер, и лес угрожающе застонал, заскрипел, будто недовольный чем-то. В одной гимнастерке стало холодно, и Дмитрий разжег костер.

Молчаливые, угрюмые, с осунувшимися, заросшими щетиной лицами раненые сидели у костра. Толмачевский вдруг заохал, потом сбивчиво стал говорить о какой-то пшенной каше и просить добавки. Дмитрий дотронулся ладонью до его лба. Лоб горел, как в огне. У Толмачевского повысилась температура.

«Неужели и Толмачевский умрет нынешней ночью ? А дальше чья очередь?» — подумал Дмитрий, и эта мысль обожгла ему сердце.

В стороне о чем-то перешептывались Кухарев и сержант Борисенко, потом Кухарев подошел, тронул Дмитрия за плечо, отозвал от костра.

— Дело, доктор, такое — людей искать надобно, — сказал он. — Нужно идти в село за подмогой. Без харчей мы долго не протянем. Тут за лесом село есть — Подлиповка. Мы, помнится, одну ночь ночевали там, когда на передовую шли. Большое село. Я бы сам сходил...

— Нет, нет, что вы, — перебил Дмитрий, — вы не дойдете.

— В том вся заковыка, что не дойду, и другой никто не дойдет.

— Я схожу. Сейчас же пойду, — решил Дмитрий.

— Ночью-то куда идти, заблудишься, а мы без тебя, доктор, как слепые котята... Ты утра дождись.

 

9

Было раннее осеннее утро. Ветер угомонился, небо посветлело, и его мягкая голубизна проглядывала сквозь вершины вековых деревьев.

Дмитрий шел напрямик. Можно было бы выбраться на дорогу — она обязательно вывела бы его к селу. Но он боялся дороги. Он и леса боялся, ему было жутковато продираться сквозь колючие заросли. Он часто останавливался, запоминая место, по которому шел. Но запомнить было трудно: все кругом похожее — лес и лес. Он стал все чаще и чаще надламывать ветки, делать ножом отметины на стволах, чтобы не сбиться на обратном пути.

Казалось, что он идет очень, очень долго, а перед ним все тот же лес — дремучий и бесконечный. И то, что можно выбраться из этой таинственной чащобы — вранье, выдумка. И то, что на пути можно встретить какое-то село — тоже выдумка. Здесь, кроме леса, ничего нет и не может быть. Иди сутки, неделю, надламывай ветки, делай отметины, обходи поваленные деревья, вернее даже не деревья, а трупы деревьев, но ты уже отсюда не выберешься...

И Дмитрия охватил страх, такой сильный, такой непоборимый страх, что он стал слышать какие-то хрусты, шорохи. В каждом хрусте, в каждом шорохе ему чудились шаги врага — то ли зверя лютого, то ли еще поопаснее — фашиста. И со зверем он сейчас не справится, и перед вооруженным фашистом бессилен... Был бы у него револьвер... Проспал он свой револьвер, не услышал, как Бублик вытаскивал из кобуры оружие, подарок Анны Андреевны.

Неожиданно до слуха донесся петушиный крик. Дмитрий остановился, прислушался. Неужели где-то рядом село? Нет, нет, почудилось. От страха многое может почудиться... Но вот впереди раздался короткий собачий лай. Значит, и в самом деле — там село. Село — это спасение. Село — это люди, свои, русские люди!..

Дмитрий бегом кинулся вперед, не обращая внимания на колючий кустарник.

Вот оно — село! До него рукой подать. Дмитрий готов был кричать от радости, им овладело такое чувство, какое, вероятно, испытывают только моряки, когда после долгого, изнурительного плавания средь пустынного океанского безбрежья вдруг кто-то из матросов крикнет: — Земля!

Дмитрий выбежал из леса, перемахнул через какую-то изгородь. Ему некогда искать дорогу. Скорей, скорей в село, к людям. И вдруг он остановился, шлепнулся в картофельную ботву. По сельской улице шли строем немецкие солдаты. Дмитрий пополз назад, к лесу. Он полз по-пластунски, и если бы сейчас увидел его лейтенант Шагаров, непременно похвалил бы: быстро ползешь, молодец, Гусаров... Теперь он подполз под изгородь и только в подлеске остановился, тяжело и учащенно дыша.

«Дурило, мешок с мякиной, недотепа, ротозей, — нещадно бранил он себя. — Сперва нужно понаблюдать за селом, присмотреться, а ты кидаешься очертя голову».

Солдаты остановились у какого-то амбара. Из-за амбара вынырнул кто-то в белой куртке. Повар! У них там кухня! У Дмитрия заныло, засосало под ложечкой. Он сорвал жесткую травинку, пожевал ее. Во рту стало горько. Выплюнул горечь.

На чужую кухню он смотреть не мог и перевел взгляд на другой конец улицы. Улица жила какой-то своей непонятной жизнью. Верхом на палках бегали ребятишки, у колодца остановились, о чем-то судача, две молодицы, поодаль женщина загоняла во двор здоровенную свинью. Дмитрий ничего не слышал, а только видел все, как в немом кино. Его поражала несовместимость увиденного: на одном конце улицы — немецкие солдаты, враги, на другом — бегают ребятишки, судачат молодицы, женщина загоняет свинью во двор. Что это? Как понять? Как объяснить?

Дмитрия охватила злость и на ребятишек, и на молодиц, а больше на солдат, что расселись у амбара и жрут из котелков какое-то варево. Был бы у него пулемет, чесанул бы он по этим жрущим солдатам, подсыпал бы в их варево свинцовой приправочки... Но пулемета у него нет, и не может он помешать солдатской трапезе. Нужно уходить отсюда, пока не заметили. Уходить? А куда? К раненым? А что ты им скажешь? Не мог достать хлеба, потому что село занято немцами? Без хлеба ты не можешь, не имеешь права возвращаться, без хлеба ты им не нужен!

Пригревало солнце. Дмитрий лежал в подлеске и ждал — быть может, солдаты поедят и уйдут из села? Чтобы как-то убить время, он стал читать про себя стихи, что учил в школе.

Еще душа бокалов просит Залить горячий жир котлет...

Он твердил и твердил эти навязчивые строчки. Злясь на себя, он силился отбросить их прочь, а строчки лезли в голову, прилипчивые и дразнящие, и от этого еще больше хотелось есть, и во рту бушевало половодье вязкой слюны. Он глотал слюну и старался не смотреть в сторону вражеской кухни, а кухня притягивала взор, как намагниченная. Да кто дал право этим солдатам так безбоязненно сидеть на его, русской земле, у русского амбара и скрежетать ложками по котелкам?

Послышался резкий гул. В село входила колонна танков. Танки остановились на улице. Из открытых люков повыползали танкисты — высокие, в черных комбинезонах. Танкисты забежали в тот двор, куда женщина загоняла здоровенную свинью. Во дворе затрещали выстрелы. В следующую минуту танкисты выволокли на улицу свиную тушу и, гогоча, стали запихивать ее в танковый люк.

Танки ушли, а темное облако пыли еще долго висело над улицей.

Перед глазами Дмитрия всплывали плакаты, что всюду были развешаны и в городе, и в военно-учебном лагере. Плакаты кричали: «Убей немца!», «Враг у ворот, отгони его!» Вот он, Дмитрий Гусаров, увидел врага, но не может отогнать его. Он прячется в кустах, он видит, как после завтрака маршируют по улице солдаты. Они сильны, за их спинами — покоренная Европа. Они, вероятно, чувствуют себя хозяевами и этого села, они, вероятно, считают, что им все дозволено: и маршировать, и запихивать в танки свиные туши... Можешь ли ты, боец-доброволец, крикнуть им: «Прочь! Не бывать по вашему!» Можешь? То-то, не можешь... Видит око, да зуб неймет... Бессилен, безоружен, голоден ты, и в том сам виноват. Да, да, сам! Ты покорился воле старшего врача и стал санитарным инструктором, а нужно было отказаться, нужно было, как тот боец, встать перед танком со связками гранат. Может быть, танкисты, что запихивали свиную тушу в люк, потому только и дошли до этого села, что ты не швырнул под их танк связку гранат?

...Странное дело, Дмитрий уснул, пригретый солнцем. Даже не уснул, а вдруг явственно увидел кухню полкового медицинского пункта. Повар Михеич угощает его пирогами. Пироги белые-белые, мягкие-мягкие, точно сделаны из ваты. Пирогов много. Они лежат всюду, они, как сказочные плоды, висят на деревьях...

— Ешь, Митя, ешь, я тебе еще испеку. Аппетит у тебя, Митя, богатырский. Люблю, брат, людей с хорошим аппетитом. — Михеич смеется, хлопает его по плечу.

Дмитрий очнулся. Его действительно кто-то трогал за плечо. Он открыл глаза и увидел сидевшего рядом седого старика в белой домотканой рубахе, в лаптях.

— Этак, братец ты мой, и в лапы угодить не долго, этак, братец ты мой, спать негоже, — с осуждением проговорил старик. — Ты что же тут разлегся? Тебе что, лес мал?

— Ваше какое дело, — хмуро проворчал Дмитрий, отодвигаясь от старика и не зная, что делать, как вести себя.

— Ишь ты, какой сердитый. Из окруженцев будешь, что ли? Приходили тут из окружения... или убегали из бою... Бывали и такие. Война, братец ты мой, сразу говорит, кто на какую колодку сплетен...

Дмитрий злился на себя. Уснул ведь! Как мальчишка уснул и где? Под носом у немцев! А кто знает, что за болтливый дед наведался. Вдруг этот дед крикнет, позовет немцев...

— Война, братец ты мой, дело серьезное, она шутить не любит, — меж тем продолжал говорливый старик, из-под седых бровей пытливо поглядывая на него. Дмитрий тоже приглядывался к деду, в мыслях прикидывая, сумеет ли справиться, если старик начнет кричать и удерживать его. Ничего, справится, дед стар и слаб.

— Руку-то, братец ты мой, из кармашика выними, все равно стрелять тебе нечем, я уж кармашики твои проверил, — с ехидцей проговорил старик. — Я видел, как ты из лесу-то по огороду бежал, а потом наземь шмякнулся и назад... Оно и правильно... Ты кто же таков есть?

— Видите — боец.

— Боец, — усмехнулся дед. — Боец должон при оружии быть, а у тебя, окромя ножичка, ничего нету. Боец, — опять усмехнулся дед и тут же свирепо добавил: — Такие бойцы вон куда ворога допустили! Воевать, сукины сыны, не умеете. Срамота!

Дмитрий вдруг почувствовал свою острую вину перед этим старым человеком.

— Плохо, говорю, воюете, братец ты мой, — чуть мягче продолжал старик. — Да что я с тобой калякаю, что с тебя спрашивать... — Он помолчал немного, потом вздохнул жалостливо. — Отощал ты, вижу. Погодь чуток, принесу тебе того, сего, этого.

И старик исчез. Дмитрию даже показалось, будто перед ним был не живой человек, а какой-то волшебник, бесплотное лесное существо, что оно приснилось ему, как снился повар Михеич с пирогами... Когда-то он читал о галлюцинациях, которые бывают у голодающих... «Глупости, — отмахнулся Дмитрий. — Старик не волшебник, не привидение, а простой колхозник, поможет мне».

Дмитрий верил и не верил в это... Он выбрал позицию поудобней, чтобы все было видно, и если дед окажется предателем и приведет сюда немцев, успеть скрыться.

В селе было тихо. Те солдаты, что завтракали у амбара, погрузились на машины, прицепили кухню и уехали.

— А ты, братец мой, шустрый, — раздался за спиною голос.

Дмитрий от неожиданности вздрогнул, обернулся и увидел знакомого старика, дивясь, как тот мог подойти к нему незамеченным.

— В другое место перебрался? Оно, братец ты мой, может, и правильно. Береженого бог бережет. — Старик смотрел на Дмитрия смеющимися прищуренными глазами, поглаживал загорелой рукой седую бороденку. — Вот харчи тебе, — сказал он. — Бери да неси. Я ведь чую — ты не один, товарищи послали тебя на разведку. Только разведчик из тебя плевый. Ты уж не серчай... Слышь-ка, коли понадоблюсь еще, вон хата моя, вторая с краю. Минаем кличут меня, дед Минай. Ежели что — заходи. Только, братец ты мой, сам должон осознавать — не масленица, так что потихоньку заходи... Ну беги.

Дмитрий поспешил к раненым. За плечами у него висел мешок, а от мешка вкусно пахло хлебом, луком, огурцами. Эти смешанные запахи туманили голову, и опять больно сосало под ложечкой, и во рту бушевало половодье слюны. В какой-то момент, позабыв обо всем на свете и думая только о еде, он бросил мешок на мягкую листву, присел над ним, трясущимися руками развязал... Вот оно, желанное богатство! Ешь сколько угодно, и перестанет сосать под ложечкой... Он впился пальцами в подрумяненную корку большой ковриги. Корка проломилась, как тонкий ледок, и в руках у Дмитрия оказалась ароматная, с зазубринками от пальцев, краюха хлеба...

«Что же ты делаешь, — прозвучал внутри злой голос. — Тебя ждут раненые, а ты жрать расселся».

Будто обжегшись, Дмитрий бросил в мешок ароматную краюшку и испуганно огляделся — не видел ли кто-либо его предательского поступка? Потом вскинул мешок за спину и побежал. Казалось, он хотел убежать от дразнящего хлебного запаха, от неотступной мысли о еде, от сосущей боли под ложечкой. Он спешил, не надеясь на себя и боясь того, что опять остановится, бросит мешок на мягкую листву и жадно уцепится в краюшку хлеба...

Вот наконец и раненые. Сержант Борисенко бережно баюкал руку, точно хотел усыпить боль в ране. Кухарев, спиной привалясь к дереву, что-то строгал перочинным ножом.

— Вот, посмотрите! — радостно блестя глазами, крикнул Дмитрий и положил у ног Кухарева мешок. — Развязывайте!

— Наконец-то, пришел, сынок, — облегченно вздохнул и заулыбался Кухарев. — А я уж думал... Все передумал. — Он с неторопливой обстоятельностью развязал мешок, и Дмитрий опять увидел ту злополучную краюшку с зазубринками от пальцев. Она будто пилой полоснула его по сердцу.

По-хозяйски оглянув содержимое мешка, Кухарев сказал:

— Ты, доктор, с умом покорми всех. Кто потяжелее, тому побольше дай. Я, к примеру, и потерпеть могу.

— И я потерплю, — отозвался Борисенко, перестав баюкать руку. — Ты, Митя, сперва Рубахина, Толмачевского и Калабуху накорми, они послабее.

— Да что я — у бога теленка съел? Что я — потерпеть не могу? — недовольно проговорил Рубахин, подняв забинтованную свою голову. Казалось, он все видит сквозь грязноватую марлю.

Толмачевский от еды вообще отказался.

— Не надо мне, ребята, — хрипло протянул он. — Зачем добро переводить? Мне ведь жить осталось немного. Помру я, ребята...

— И что ты за человек такой, — рассердился Кухарев. — Заладил свое — помру, помру... Не даст тебе наш доктор умереть. Мы с тобой, Федя, еще в Берлине чаи гонять будем.

Измученное болью, заросшее темной щетиной лицо Толмачевского на какое-то мгновение озарилось слабой улыбкой, но улыбка сразу погасла.

— Сказочник ты, Иван Фомич... Послушаешь твои сказки...

— Не сказки, правду говорю — будем чаи пить в Берлине.

Дмитрий понимал, что накормить раненых — это еще не все, каждый из них нуждался в лечении, ведь раны уже, наверное, загноились, нужно перевязать всех. Но перевязывать он не решался, потому что не знал: помогут ли его перевязки, да и не приходилось ему заниматься таким делом — лечить раненых. Надо найти настоящего врача. А где его найдешь? Нужно было бы сказать о раненых деду Минаю, в селе, возможно, есть больница... Значит, нужно опять идти в Подлиповку. Теперь он знает, что днем ходить опасно, в селе могут оказаться немцы. Только ночью можно проползти незаметно к избенке деда Миная. Да, да, ночью...

 

10

Еще засветло знакомой дорожкой Дмитрий пробрался к Подлиповке, укрылся в кустах и стал наблюдать за селом. Ему хотелось поскорее подбежать к избенке деда Миная и расспросить о больнице. Но он уже ученый, надо сперва присмотреться. Да и дед Минай предупреждал: «Не масленица, так что потихоньку ходи». Это верно.

Огромное багровое солнце неторопливо опускалось на щетинистый лес, и когда оно огненным краешком коснулось горизонта, Дмитрию показалось, будто солнце напоролось на острые иглы вершин деревьев и ранило себя, окровянилось, а к нему белым бинтом потянулось узкое облачко, чтобы рану перевязать.

Сгущались вечерние сумерки, и по мере того, как темнело, на душе у Дмитрия становилось все тревожней и тревожней. Оглянувшись назад, он увидел непроглядную темень леса. Над селом и в селе еще было светло, а в лесу — мрак... И когда Дмитрий подумал о том, что ночью нужно будет идти по темным чащобам среди хрустов и шорохов, колкий мороз пробежал у него по коже. Он боялся ночного леса и никак не мог побороть в себе когтистого страха.

Совсем стемнело. Дмитрий еще прислушался — в селе, кажется, ничего подозрительного нет, но все-таки он соблюдал осторожность, через огороды пробираясь к хате деда Миная. У какого-то плетня он чуть было не вскрикнул, потому что попал в крапиву, обжегшую лицо и руки. Крапива — пустяк, главное — поскорее увидеть деда Миная и с его помощью найти врача.

Изба деда Миная на той стороне, значит, нужно перебежать улицу. Дмитрий опять прислушался. Тихо. Только гулко и тревожно колотится в груди сердце. А может быть, не сердце? Может быть, это пульсирует под ним сама земля, еще не успевшая остыть после дневного тепла?

Дмитрий перелез через плетень, шмыгнул через улицу и остановился у минаевской хаты. Огляделся, потом тихо постучал в темное окно... А вдруг у деда Миная ночуют немцы? А вдруг он не заметил, как они заходили сюда?

Из хаты никто не выходил. Может быть, не расслышал дед его стука? Но вот что-то звякнуло в сенцах. Дмитрий напрягся весь, готовый отскочить, исчезнуть, если вместо деда выйдет кто-го другой...

— Кто тут? — шепотом спросил старик.

— Это я, дедушка, — тоже шепотом отозвался Дмитрий.

— Ты, парень? Иди за мной.

В избе дед Минай вздул каганец. Трепетный язычок пламени осветил просторную, почти совершенно пустую горенку с занавешенными окнами, и самого деда в валенках, в наброшенном на плечи старом полушубке.

— Что пришел? Аль харчей не хватило? — спросил хозяин.

— В селе есть больница?

— Нету и не было, больница у соседей наших, в Грядах, верст десять отсюда. А у нас только хвельдшерица. Аль нужно стало? Захворал кто?

— Очень нужно, дедушка Минай.

Старик не стал расспрашивать, зачем понадобился доктор. Он торопливо снял валенки, надел штаны, опять обул валенки, нахлобучил на седую голову картуз, потушил каганец.

— Идем. Ты за мной держись.

Они перелезали через какие-то плетни, продирались сквозь кукурузные заросли, потом дед Минай сказал:

— Ты погодь чуток, я схожу к Полине Антоновне.

Дмитрий сидел в кустарнике. Пахло смородиной, и он догадался, что его привели в какой-то сад.

Подлиповка спала. Вокруг ни звука. Даже собаки и те не брехали, только иногда где-то совсем рядом падали яблоки. Их глухой стук о землю был похож на короткий вскрик или даже стон. В небе время от времени слышался тяжелый гул моторов. Это самолеты шли на бомбежку или возвращались на аэродромы. На земле было тихо и мертво, а небо воевало и по ночам.

Неслышно подошел дед Минай.

— Так что идем, Полина Антоновна ждет, — сказал он.

Они подошли к дому. Дмитрий шагнул на крыльцо, отворил дверь, и сразу его окутал острый больничный запах.

— Сюда заходите, — послышался женский голос.

Дмитрий очутился в большой комнате, ярко освещенной керосиновой лампой. Изнутри окна были плотно закрыты фанерными ставнями.

— Что вам нужно?

Дмитрий увидел молоденькую девушку в опрятном белом халате. Невысокая, круглолицая, черноглазая и чернобровая, она смотрела на него тревожно и выжидательно. А он, пораженный видом очень юной медички, сразу как-то смутился, даже покраснел.

— Кто вы такой и что вам нужно? — опять спросила она. — Вы больны? Ранены?

— Нет, я здоров и не ранен, — ответил Дмитрий. — Раненые в лесу. Им нужна помощь. Пойдемте, пожалуйста, к раненым...

Широко распахнутыми испуганными глазами она смотрела на него и протестующе качала головой.

— В лес? Ночью? Нет, нет...

Дмитрий рассердился и сразу осмелел. Он даже хотел напомнить этой боязливой фельдшерице о долге медика, о том, что медик по первому же зову должен, не взирая на опасность, спешить на помощь... Кажется, так говорил старший врач, или нет, это слова не старшего врача, их прочел он в какой-то книге, и книга была, кажется, о Пирогове... Но Дмитрий сказал другое:

— В лесу ночью не страшно.

— Нет, нет, я боюсь...

Этого еще не хватало! Сколько он сам натерпелся страху, добрался-таки до фельдшерицы, которая, конечно же, сможет как следует перевязать раненых, а она боится ночью идти в лес...

— Не бойтесь, Полина Антоновна, — уговаривал он. — В лесу нечего бояться, к тому же нам есть чем защититься, — продолжал он, намекая на то, что вооружен и сам до безумия храбр...

— Я согласна пойти только завтра утром, — нерешительно проговорила девушка.

— Можно и утром... Но у одного раненого очень высокая температура, не доживет он до утра, если не помочь ему сейчас.

— А что у него?

— Не знаю. Когда я уходил, он был очень плох, все время бредил...

— Ну хорошо, — согласилась фельдшерица, — идемте. Что брать с собой?

Дмитрий не знал, какие лекарства требуются раненым, и ответил:

— Берите все, что есть, и побольше.

На улице их поджидал дед Минай. Уж коли понадобилась фельдшерица, значит, решил он, где-то в лесу есть раненые или больные, скорей всего, что раненые.

— Сколько их у тебя, раненых-то? — поинтересовался он.

— Семь человек.

— И ты восьмой... Восемь ртов... Н-да, семейка... Ты вот что, ты погоди минутку, я тебе еще харчишек вынесу.

Дед Минай сходил домой, а потом, подавая Дмитрию увесистый мешок, обеспокоенно спросил:

— А найдешь ты своих? Ночью в лесу и заблудиться немудрено.

— Наверное, найду...

— То-то и есть, что «наверное». Где они у тебя? Приметы какие?

Дмитрий стал рассказывать, а когда упомянул про болотце, дед Минай подхватил радостно:

— Дык это, братец ты мой, самое и есть Совиное озеро... Далеконько забрался, в глухоту. Доведу! Чего тебе блукать да еще с Полиной Антоновной.

Теперь они шли втроем: дед Минай впереди, Дмитрий и фельдшерица за ним. Время от времени фельдшерица вскрикивала, испугавшись чего-то, хватала Дмитрия за руку. Рука у нее была теплая, мягкая, чуть подрагивающая от испуга. А у Дмитрия страх пропал совершенно, пропал, должно быть, потому, что спутники есть, что чувствовал он себя мужчиной, которому строго-настрого запрещено чего-то бояться в присутствии пугливой девушки.

Они очень быстро нашли раненых. Дмитрий подбросил сушняка в костер, и фельдшерица вдруг стала смелой, решительной, при свете костра она раскрыла свой саквояжик, надела халат и занялась ранеными.

— Да, братец ты мой, у тебя тут не сладко. Ишь ты, беда какая, людей бы в тепло надо, а тут на голой земле хворые, — сокрушался дед Минай. — Ты вот что, — говорил он Дмитрию, — ты не сумлевайся, я еще наведаюсь.

И ушел озабоченный.

Уже рассвело, а фельдшерица продолжала промывать раны, перевязывать.

— Плясать, Иван Фомич, не будете, а приплясывать сумеете, — шутила она с Кухаревым, бинтуя ногу.

— И на том спасибо, сестрица, — отвечал он.

Бойцы повеселели, даже Рубахин приободрился, терпеливо ожидая, когда сестрица займется и им, а когда подошла очередь, он притих, напрягся весь, как пружина. Дмитрий тоже насторожился, боясь подумать о том, что Рубахин может оказаться слепым. Он отгонял эту мысль, веря в какую-то чудодейственную силу.

С привычной неторопливостью фельдшерица разбинтовала Рубахину лицо, смочила салфетки, чтобы легче было снимать их.

— Теперь откройте глаза, — попросила она.

Но Рубахин сидел с зажмуренными глазами, боясь открыть их. Дмитрий видел множество осколочных ран на щеках, веках, бровях, на лбу. Вполне возможно, что осколками повреждены и глаза...

— Откройте! — громче попросила фельдшерица.

— Ну, открывай же, Вася, открывай, — напряженным шепотом сказал Кухарев.

— Смелее, связист! — подтолкнул сидевший рядом сержант Борисенко.

Рубахин повертел головой, потом осторожно приподнял веки и закричал:

— Вижу! Вижу, братцы вы мои милые!..

— Ну вот, а ты плакался, — облегченно подхватил Кухарев.

— Теперь будем перевязывать, — сказала фельдшерица и стала забинтовывать Рубахину лицо.

— Сестрица, не закрывайте глаза, оставьте хоть щелочку, — умоляюще упрашивал раненый.

— Пока нельзя.

— Нельзя пока, Вася, — поспешил Кухарев. — Для твоей же пользы и нельзя, ты еще потерпи.

Один только Толмачевский ни на что не реагировал, он остался безучастным даже к радости Рубахина и, тяжело дыша, лежал бледный, с заострившимся лицом.

 

11

Дмитрий провожал Полину. Хотя был уже день, но ему казалось, что девушке боязно одной в лесу, и он, как настоящий рыцарь, обязан довести ее до села.

— Знаете, Дмитрий, Толмачевского нельзя оставлять в лесу. У него, как мне кажется, воспаление легких.

— Куда денешь его? — мрачно проговорил Дмитрий.

— Давайте подумаем. В Грядах есть больница, наша, участковая. Только я не знаю пока, остался ли там врач.

— Я могу сходить и узнать.

— Нет, нет, вам нельзя, на вас военная форма. Давайте сделаем так: вы ждите меня здесь, а я быстренько сбегаю в Гряды.

Сколько ему придется ждать Полину здесь, на опушке? Каким окажется грядский врач и есть ли врач в Грядах? Полина права: Толмачевский погибнет в лесу, его нужно срочно положить в больницу... В больницу? Но ведь это значит отдать бойца чужим людям? Почему чужим? Разве дед Минай чужой? Разве Полина чужая? Они помогли тебе — и дед Минай, и Полина... Полина... Красивая девушка. Дмитрий пошарил по карманам. Эх, черт побери, жалко, что у него нет карандаша и бумаги, он сейчас же нарисовал бы ее портрет. Он хорошо запомнил смуглое лицо, коротко остриженные курчавые волосы, небольшой прямой нос, чуть припухлые, четко очерченные губы, маленький подбородок с ямочкой, большие, какие-то строгие и вместе с тем очень добрые глаза с темными ресницами и черными-черными бровями... Он мог бы нарисовать портрет, даже не глядя на нее.

Время тянулось медленно. Пригретый солнцем, обласканный тихим шорохом листвы и птичьим гомоном, он с трудом отгонял дремоту и твердил себе: «Спать нельзя, нельзя». Потом он стал бродить по лесу. И вдруг ему показалось, что нет войны, что нет раненых, что Толмачевский здоров, и никакая больница ему не нужна, и что он, Дмитрий Гусаров, пришел сюда на свидание... Да, да, Полина назначила ему свидание в лесу, и он ждет: вот-вот мелькнет ее голубенькое платье, он кинется к ней навстречу, возьмутся они за руки и побегут, побегут, смеясь и аукая... Дмитрий так живо представил себе эту картину, что его охватило какое-то незнакомое волнение.

«Ох, и дурень же ты порядочный, дубина! О раненых товарищах думать надо, а у тебя на уме черт знает что — свидание...»

Часа через три прибежала Полина — очень злая и чем-то расстроенная.

— Отказался врач принять больного! — возмущенно крикнула она.

— Как отказался? — удивился Дмитрий, который был уверен, что каждый, кто узнает о раненых, тут же кинется им на помощь.

— Доктор Красносельский выгнал меня из кабинета! Иди, говорит, занимайся делом и уважай распоряжения новых властей. Я, говорит, не хочу висеть на перекладине, есть, говорит, приказ немецкого командования — за укрывательство больных и раненых красноармейцев виновные смертью караются... Испугался... А ведь был хороший, внимательный! Хоть и строгий. Его даже любили у нас, а теперь немцам продался...

Дмитрий тоже был возмущен поведением грядского эскулапа. В мыслях он уже стал даже придумывать суровую кару продажному врачу... Да, оказывается, не каждый может помочь тебе, попадаются и такие, что оттолкнут, прогонят и даже пригрозят.

— Давайте, Дмитрий, как-нибудь перенесем Толмачевского ко мне на фельдшерский пункт, — предложила Полина. — Я сама буду лечить его и вылечу! — она говорила с такой убежденностью, что Дмитрию сперва показалось, будто это — единственный выход. У него есть носилки, они вдвоем с Полиной перенесут Толмачевского в Подлиповку... Но что будет с Полиной, если немцы узнают о раненом красноармейце?

— Нет, Полина, к вам нельзя, — возразил он.

— А что же делать?

Что делать? Если бы Дмитрий знал, что ему делать, как помочь товарищу.

— А другой больницы поблизости нет?

— Другая в Криничном, районная, но в районе полно немцев.

— Чем лечат воспаление легких?

— Сульфидином.

— Принесите сульфидин.

— У меня на пункте нет... Постойте, постойте, здесь недалеко есть село Березовка, там работает акушеркой моя знакомая, у нее должен быть сульфидин. Вы подождите меня, я сбегаю к ней.

И опять он ждал Полину в том же лесу, на том же месте. С чем придет она? Может быть, ее знакомая акушерка, подобно грядскому лекарю, откажет? Может быть, у нее нет сульфидина?

Что ни говори, а судьба обошлась с ним жестоко. Он мог бы сейчас быть на полковом медицинском пункте и накачивал бы капризный примус, таскал бы мешки с бинтами, кипятил бы шприцы, бегал бы на кухню за чаем... Он даже готов был служить в роте лейтенанта Шагарова и под обстрелом перевязывать раненых, пусть бы даже немецкие танки шли... Там все-таки лучше!..

Но теперь жалеть поздно. Теперь нужно думать, как помочь раненым бойцам, как выходить Толмачевского, как сделать, чтобы не ослеп Рубахин...

Дмитрий лежал в кустах и от нечего делать наблюдал за Подлиповкой. Он уже сосчитал все видимые отсюда избы — двести восемьдесят четыре, но это, наверное, меньшая половина, потому что Подлиповка тянулась дальше, уходила в низину, пряталась за высокими тополями... А вон изба деда Миная. Странное дело: старик ни разу не вышел из своей избенки... Спит после вчерашней бессонной ночи... Подать бы ему сигнал, вызвать бы сюда и посоветоваться: как быть, что делать? Самому идти в Подлиповку опасно. Село стоит на большаке, а по большаку с ревом и чадом бегут куда-то немецкие машины — длинные огромные грузовики, приземистые легковушки. Некоторые грузовики останавливаются в селе, и Дмитрию видно, как солдаты выскакивают из кузова и начинается «охота» на кур, гусей, уток, слышится беспорядочная стрельба. Никто из подлиповцев не может помешать этим солдатским «забавам», и Дмитрий тоже не может... Им вновь овладевает горькое чувство собственной беспомощности. Но где-то внутри начинает биться мысль: а ведь немцы, что едут по большаку, даже не догадываются, что за ними следит человек в красноармейской форме, что подлиповская фельдшерица побежала за сульфидином для красноармейца Толмачевского. Толмачевский выздоровеет, окрепнет, и кто знает — не срежет ли он пулей вон того немца, что сидит на подножке грузовика и играет на губной гармошке, пока его соотечественники «забавляются» стрельбой?

Встанут на ноги бойцы, и они все вместе уйдут за линию фронта. Полина тоже пойдет с ними, и дед Минай пойдет... Впрочем, деду Минаю идти незачем, стар он и слаб... А почему они должны идти за линию фронта? Разве не может случиться так, что фронт сам придет сюда? Вполне может! Наши отступили временно, и уже где-то неподалеку от Подлиповки силы копят, чтобы ударить...

Дмитрий опять размечтался. В воображении он уже видел бегущих гитлеровцев и тоже бил их. Он выскакивал из засады и строчил, строчил... Из чего строчил? Странный вопрос. Из автомата! Откуда у него автомат? Полина принесла... Впрочем, нет, не Полина. Автомат он раздобыл сам. Да, да, сам. А Полина рядом...

Полина... Черноглазая, удивительная Полина... Дмитрию казалось, будто они уже давным-давно знакомы, будто вместе учились в институте, вместе выпускали стенную газету и «портили нервы» Кузьме Бублику... Все-таки странно — куда и почему убежал Бублик? Трус он, не зря лейтенант Шагаров грозился расстрелять его... Но, может быть, Кузьма ушел за линию фронта, ранение у него легкое... Да, но это ведь предательство — бросить всех и уйти, никому не сказав ни слова...

В сумерки вернулась Полина с сеткой-авоськой в руках.

— Есть сульфидин! Вот вам, берите, — она протянула ему бумажный пакетик с таблетками. — Сразу же начнете давать больному по две таблетки через каждые четыре часа. Часы у кого-нибудь есть там?

— Есть у сержанта Борисенко.

— Вот и хорошо. Завтра днем я приду. Будем сами лечить по схеме. Обойдемся без доктора Красносельского. — Она легонько потрясла сеткой. — А здесь кое-что съестное... Давайте перекусим. Я целый день ничего не ела да и вы тоже.

...Дмитрий шел один через темный лес. Теперь он уже почти ничего не боялся и спешил, потому что Полина предупредила: чем раньше применить сульфидин, тем лучше для больного. Все-таки молодец Полина!

Подойдя к раненым, Дмитрий неожиданно увидел у костра деда Миная и какого-то незнакомого человека в плаще с откинутым назад капюшоном. Человек был уже немолод, сед, усат. Усы у него какие-то колючие, торчат в стороны.

— Вот и доктор наш пришел, — сказал Кухарев.

Мужчина подошел к Дмитрию, протянул руку.

— Рад видеть вас, мой юный коллега, — баском проговорил он и представился: — К вашим услугам доктор Красносельский.

Дмитрий вздрогнул, растерянно глянул на деда Миная, догадываясь, что это он привел сюда грядского врача.

Кивая на Толмачевского, дед Минай скороговоркой пояснил:

— Приехали мы, братец ты мой, за ним. Борис Николаевич к себе заберет, в больницу. Так-то оно лучше будет.

— Больному необходимо стационарное лечение, — вставил доктор Красносельский. Видимо, заметив недоуменный взгляд Дмитрия, он продолжал: — По всей вероятности, Полина Антоновна доложила вам, что я обошелся с ней не самым лучшим образом. Вижу — доложила... Можете передать, что извинений с моей стороны не последует. Да, да, не последует, — повторил доктор. — Надо же было ей кричать на всю амбулаторию: «Борис Николаевич, в лесу лежат раненые красноармейцы, один очень тяжелый, его нужно забрать в больницу!..» Я, естественно, унял пыл юной патриотки...

— Правильно, Борис Николаевич, что прогнали, — похвалил доктора дед Минай. — Тут, братец ты мой, делай да оглядывайся, люди всякие бывают. Ничего, пообживется — поумнеет Полина Антоновна.

К приходу Дмитрия доктор Красносельский успел осмотреть всех раненых, выслушал Толмачевского, подтвердил диагноз фельдшерицы — крупозное воспаление легких.

— Я сульфидин принес, — сказал Дмитрий.

— Больной уже начал принимать сульфидин по схеме, — ответил доктор. — С вашего разрешения мы с Минаем Лаврентьевичем увезем Толмачевского. Не беспокойтесь, мой юный коллега, ваш боец будет находиться в относительной безопасности.

Дед Минай с помощью Кухарева переодел Толмачевского во все гражданское. Оказалось, что он привез раненым одеяла, матрацы и подушки, набитые сеном. Старик предусмотрительно прихватил кое-что из одежды и для Дмитрия — рубаху, старый пиджачок, поношенные, но еще крепкие штаны, серую кепчонку и лапти с онучами.

— Другой обувки нету, да в лаптях оно и помягче будет, — доказывал он. — Негоже тебе, братец ты мой, в военном показываться...

Толмачевского увезли. Взволнованный встречей с врачом, Дмитрий сидел у костра и в мыслях посмеивался над Полиной, которая посчитала доктора Красносельского «продажной шкурой». Ему и самому было стыдно от того, что он тоже придумывал кару Борису Николаевичу.

Подбрасывая сушняк в костер, Кухарев говорил Рубахину:

— Не я ли тебе сказывал: не спеши, Вася, к прадеду, рано еще. Вот и вышло по-моему — помогли нам добрые люди.

— Помочь-то помогли, а что дальше? Дальше куда податься? Кругом немцы...

— Все образуется, Вася, уладится...

— Попом бы тебе служить, умеешь ты успокаивать... А ты скажи, кто мы такие сейчас?

— Люди, Вася, самые что ни на есть военные люди.

— Да что у нас военного? Разве только осколки в теле, а кроме ничего нету! Попали в катавасию... Вон Бублик, небось, в госпитале отлеживается...

— А ты что, Бублику завидуешь? Ты что, тоже бросил бы товарищей, последний сухарь уволок бы? — напустился Кухарев на собеседника.

— Таких, как Бублик, расстреливать надо, — сурово сказал Борисенко.

«Правильно, таких расстреливать надо», — в мыслях согласился Дмитрий и опять недоумевал: куда и зачем убежал Кузьма Бублик! Неужели он и в самом деле в госпитале?

 

12

В то раннее утро, прихватив гусаровский револьвер и вещевой мешок с продуктами, Кузьма Бублик стал пробираться к райцентру Криничное, где жили отец с матерью. Дорога ему была хорошо знакома, и он шел напрямик, лесом.

На следующую ночь Бублик огородами подошел к своему дому и остановился удивленный: окна и двери были крест-накрест заколочены досками. «Где же отец и мать?» — подумал он, не зная, куда теперь податься. Через чердак прокрался в дом. В доме было темно и холодно. Кузьма ощупью обходил комнаты, натыкаясь на стулья, на какие-то пустые ящики, нащупал в спальне голую кровать, повалился на нее и сразу уснул.

Проснулся поздно. Сквозь щели ставен сочился дневной свет. Кузьма подошел к окну и в щели стал оглядывать улицу. Когда-то их улица была в Криничном, пожалуй, самой шумной и людной. Она выходила на базарную площадь, и по уличной брусчатке без конца тарахтели брички, проскакивали машины с базарной кладью, спешили криничане и приезжавшие из окрестных сел колхозники. Сейчас же улица была безлюдна и тиха. Это обрадовало затворника. Ему никто не нужен, главное — он жив, он удачно удрал с фронта, притворившись раненым, удрал оттуда, где каждую секунду ему грозила смерть... Пусть другие воюют, а он, Кузьма Бублик, не дурак, чтобы подставлять свой лоб под пули да осколки...

Он развязал вещевой мешок, достал сухари, колбасу. Неожиданно тонко заскрипела дверь. Кузьма вздрогнул, обомлел, но тут же чертыхнулся, увидев исхудалую кошку. Кошка подошла к нему, уставилась голодными узкими глазами, жалобно мяукая.

— Брысь, чертова скотина, — процедил Бублик и поддел кошку ногой.

Прошел день, другой, третий. За это время Кузьма Бублик только один раз ночью выполз через чердак из дома, пробрался по огороду к копаньке, из которой когда-то поливали огурцы и помидоры, и зачерпнул ведром воды. Вода припахивала застоявшейся гнилью, но за хорошей водой нужно было идти к колодцу, а колодец — на улице.

На четвертый день Кузьма Бублик увидел в щелку своего соседа, Тихона Бычка. Тихон Бычок — высокий жилистый мужик, работал в райпотребкооперации возчиком, развозил по магазинам товары. Был он задиристым, сварливым человеком, часто поругивался с отцом Бублика из-за огородной межи. И не раз неосторожные бубликовские куры гибли на огороде Бычка. Отец грозился подать в суд на зловредного соседа, а тот, ухмыляясь, отвечал через плетень: а свидетели у тебя есть? Без свидетелей в дураках останешься, я, мол, законы знаю... И вот этот сосед, прихрамывая, расхаживал теперь по двору, к чему-то присматриваясь. Потом он сел на завалинку, и Кузьма Бублик услышал его голос:

— Ну что, шабер, с возвращением тебя...

Кузьма Бублик прижался к стене, затаил дыхание, достал револьвер.

— Я-то знаю, что ты вернулся, — между тем продолжал сидевший на завалинке Тихон Бычок. — Может, отпереть, выпустить тебя? Зачем лазить через чердак...

Кузьма не знал, что делать — то ли откликнуться, то ли притвориться, будто нет его в заколоченном доме. Но вдруг его ошарашила мысль: а что если зловредный Бычок сообщит куда следует о том, что в доме скрывается красноармеец, попробуй докажи, что ты убежал с фронта.

— Глазастый ты, сосед, — дрожащим голосом откликнулся Кузьма.

— Я отопру тебя, Кузя, — как бы обрадовался ответу Тихон Бычок и, не дожидаясь согласия, стал отдирать доски с дверей. В следующую минуту он вошел в сенцы. — Ну, здорово, Кузя, вернулся, отвоевался, — захихикал сосед. Он достал новенький портсигар, угостил Кузьму папиросой и как бы между прочим поинтересовался: — Ты теперь, слышь-ка, что делать собираешься?

Кузьма Бублик неопределенно вздернул плечами. Главную задумку — спрятаться, выжить, он уже выполнил, а что дальше — еще не надумал.

— Человек ты, Кузя, грамотный, можешь приличную должностенку заарканить, — с завистливой ноткой в голосе продолжал Бычок. — Теперь, Кузя, все пойдет по-новому, это только батька твой сдурил, посадил мать на поезд, а сам совхозный скот погнал на восток. Далеко ли уйдет со скотом-то!

«Значит, мать эвакуировалась, отец тоже», — без боли и без особого сожаления подумал Кузьма Бублик.

— А ты сам теперь что делаешь?

— Я-то? — оживился Тихон Бычок. — Я-то чем прежде занимался? Продукцию разную развозил по магазинам. А теперь так поверну, чтобы ко мне везли... Надумал я открыть лавчонку. Немец, он поощряет частную торговлю, не то что прежние власти. С немцем, Кузя, ежели по-хорошему, то и договориться можно... Я в первый же день зарегистрировался... И ты, Кузя, на регистрацию, иди, — вдруг посоветовал он. — Регистрация в райисполкоме, в кабинете самого Романова... Председатель-то наш деру дал, в самый последний день еле ноги унес, чуть было не застукали его солдаты на мотоциклах... Ух, и нагрянули, треск стоял — ужас какой! Ну, Романов успел скрыться... Надо было бы прихватить его, пусть бы речь свою произнес: «Не будут панствовать проклятые фашисты на нашей земле...» Вот тебе и не «будут».

Кузьма Бублик рассеянно слушал болтливого соседа, догадываясь, что тот пришел не зря, что есть у него какое-то дело к нему, и Тихон Бычок не заставил долго ждать.

— С предложением я к тебе, Кузя, — сказал он. — Продай ты мне свой каменный амбаришко. У деда твоего, царствие ему небесное, был в нем скобяной магазинчик... Не помнишь ты, давно это было... Амбаришко-то в аккурат под магазинчик приспособлен... Я уж не обижу тебя... Или сам за дедово дело возьмешься?

Кузьма не спешил с ответом. «Дедово дело» его не интересовало, не торговлей думал заняться он, а найти себе занятие более выгодное и заметное.

— Как же, Кузя, насчет амбаришка? — опять спросил Бычок.

— Пожалуй, продам...

— Вот удружил, вот спасибо, — обрадовался будущий торговец. — Какую цену желаешь?

— О цене потом. — Бублик подергал себя за рукав гимнастерки. — Сначала нужно сбросить эту шкуру да приодеться по-человечески... Мои предки нитки в доме не оставили.

— Понятно, Кузя! Найду я тебе одеяние, — согласился Тихон Бычок.

На регистрацию Кузьма Бублик решил пока не идти. Явиться просто так, с пустыми руками — значит попасть в разряд обыкновенных и мало интересных обывателей. Надо чем-нибудь отличиться, обратить на себя внимание немецких властей... И вдруг он вспомнил о раненых бойцах, что остались в лесу. Вот привезти бы всех в Криничное! О нем сразу узнал бы криничанский комендант обер-лейтенант Гейде... Но в лес нужно ехать на машине или в крайнем случае на двух-трех бричках... А может быть, пойти на регистрацию и сразу рассказать о раненых? Нет, лучше все-таки привезти их сюда.

От своего болтливого и хорошо осведомленного соседа Кузьма Бублик, не выходя из дома, уже знал, что на второй же день оккупации начальником полиции был назначен бывший заведующий клубом швейной фабрики Самоедский, его давний знакомый. Вот с кого надо начинать, вот кому нужно рассказать о раненых, в полиции, должно быть, и транспорт найдется для поездки в лес.

Начальник полиции встретил Бублика настороженно.

— Как? Ты здесь? — искренне удивился он. — Уж кого-кого, а такого активиста не думал я встретить в Криничном...

— Все мы были активистами, — с наигранной беззаботностью ответил Кузьма, приглядываясь к Самоедскому. Что-то не очень рад встрече давний знакомый. — Скажу тебе прямо, — продолжал он, — был в армии, был на фронте, воевать приказывали... Воевать не хотелось, не в моем это характере. Штык в землю — и домой.

— Все теперь так говорят, — хмуро возразил Самоедский. — Вчера задержали одного... Тоже сочинял: воевать не захотел, с фронта убежал, а выяснилось, что он две машины сжег и часового зарезал.

Кузьма Бублик испуганно поглядывал на начальника полиции. Тот сидел за столом в новом великоватом костюме, при галстуке, с повязкой на рукаве, на пальце — перстень с голубоватым камешком. Вероятно, для того, чтобы этот перстень был виден, Самоедский время от времени подносил к голове руку и трогал жесткий, серый от седины ежик волос.

— Лука Лукич, неужели ты не веришь мне?

— Верить-то верю, давно знаю тебя, да время такое, что...

— Нужны доказательства? — торопливо перебил Бублик. — По-дружески скажу: припрятал я кое-что.

Начальник полиции заинтересованно глянул на собеседника.

— В одном укромном местечке лежат раненые красноармейцы.

Самоедский выскочил из-за стола.

— Где? Сколько?

— В лесу. Девять раненых и десятый санитарный инструктор. Могу показать, если пожелаешь. Только транспорт нужен.

Начальник полиции постучал карандашом о графин, и в кабинет сразу же ввалился здоровенный рыжий полицай.

— Слушаю, господин начальник.

— Машину! — приказал Самоедский.

Пока ожидали машину, в кабинет начальника полиции заходили какие-то люди с докладами, с просьбами, приходил даже немецкий солдат с пакетом. Кузьма Бублик слышал, как властно приказывал Самоедский, как резко одному отказывал, другому милостиво разрешал что-то, и внутри у Бублика зашевелилась колючая зависть. Ведь кем был раньше его давний знакомый? Да считай, что никем. И вот гляди-ка — взлет: завклубом стал чуть ли не первым человеком в районе!

— Трудноватая работенка, — жаловался он Бублику. — Только вхожу в курс дела, а стоющих людей нет, одна шваль, опереться пока не на кого. Кадры подбираю...

Тот же рыжий полицай доложил, что машина готова. Они ехали в лес на старой полуторке. Самоедский сидел с шофером в кабине, а Кузьма Бублик наверху, в кузове. На поляне, где еще виднелись останки сгоревшей машины, он затарабанил кулаком по кабине и указал:

— Вон там, в лесу.

— Ты говоришь, у них нет оружия? — опять переспросил Самоедский.

— Нет. Но если бы даже и было, они стрелять не стали бы. Мы ведь помочь им приехали... Усадим в кузов, скажем, что думаем отвезти в больницу. Откуда им знать, что ты — начальник полиции, — полушепотом говорил Кузьма Бублик.

— Хитер ты, Кузьма, ой, хитер, — одобрительно покачал головой Самоедский.

Не вынимая рук из карманов, они осторожно приближались к тому месту, где должны были лежать раненые.

— Здесь никого нет, — разочарованно протянул Самоедский.

Да, раненых не было. Бублик увидел оставленный им бинт, раздавленной змеей лежавший на сухой листве. Чуть в стороне он заметил могильный холмик с воткнутой щепкой. Он подошел к нему, прочел надпись и сшиб ногой щепку.

— Видишь, были здесь раненые, были, — торопливо доказывал Бублик, боясь, что Самоедский не поверит, обвинит его в том, что зря сюда приехали.

— Были да сплыли, — проворчал начальник полиции. — Куда они могли деваться? Вот вопрос.

— Далеко уйти не могли. Давай поищем.

— Ищи-свищи, лес-то большой... Должно, где-нибудь в селах... Ничего, прочешем, найдем. А тебе, Кузьма, спасибо, что сказал. Вижу — можно с тобой кашу варить, — говорил Самоедский и вдруг предложил: — А поступай-ка ты ко мне на службу!

 

13

...Их было теперь семеро — шесть раненых и седьмой — лекарь, санитарный инструктор. И были у них друзья в Подлиповке, в Грядах. И была еще надежда на то, что скоро мало-помалу затянутся раны. Эта надежда окрепла после того, как навестил их настоящий доктор, Борис Николаевич Красносельский.

Через день, как по расписанию, в «лесной лазарет» приходила Полина с неизменным своим саквояжиком. Она облачалась в чистый, старательно отутюженный халат, просила у Дмитрия тетрадь для назначений с записями Бориса Николаевича и начинала делать перевязки, раздавать лекарства.

— Прямо, как в настоящей больнице, — весело говорил сержант Борисенко и опять упрашивал: — Полина Антоновна, освободите, пожалуйста, мою руку из плена шины.

— Вы же знаете, без Бориса Николаевича я не могу!

Кухарев подталкивал сержанта и с довольной улыбкой говорил:

— Как в настоящей больнице: врач назначает, сестра выполняет...

Дмитрий готов был повторить вслед, что все идет как надо, и вдруг прибежал встревоженный дед Минай.

— Сматываться надо, братцы мои, немец шныряет вокруг, полицаи рыщут!

— Вот как! Не забывай, коза, что волки рядом. — Кухарев забеспокоился. — Что же нам теперь?

— Уведу вас, братец ты мой, в другое место, куда сам леший с провожатым ходит. А то как бы не было беды, — ответил дед Минай.

Они опять долго шли по чащобе, и Дмитрий беспокоился: найдет ли их теперь Полина, придет ли?

И на новое место, хотя реже, но приходили друзья. Бойцы радовались приходу и фельдшерицы, и доктора, и деда Миная. Дмитрий тоже радовался, но почему-то больше ждал Полину и всякий раз, даже от нового места, провожал ее через лес до самого села.

Вот и сегодня они вдвоем шли по тихому осеннему лесу. Под ногами ласково шуршала опавшая листва, где-то весело пересвистывались синицы, слышался упрямый стук дятла, словно дятел с кем-то переговаривался азбукой Морзе.

В лесу остро пахло грибами.

— Ой, Митя, вы знаете — жизнь сейчас какая-то странная, и слова из прошлого вернулись — «бургомистр», «полиция», «господин», «сельский староста»... И страшно...

— Может быть, вам не нужно ходить к нам в лес, это опасно, я сам буду перевязки делать, — сказал он, в душе боясь того, что она согласится и перестанет ходить к ним.

— Нет, нет, Митя, не очень опасно. Я уже пропуск у старосты получила, меня ведь и ночью могут вызвать к больному...

Уже почти у самого села Полина сказала:

— Я видела вчера березовскую акушерку. Она шепнула мне по секрету, что в Горелом лесу появился какой-то полковник с отрядом бойцов.

— Мне нужно обязательно увидеть акушерку и расспросить ее обо всем, — ухватился Дмитрий за эту весть. Они с Кухаревым и сержантом Борисенко все чаще и чаще заводили речь о том, что же делать, когда все товарищи встанут на ноги. Ясно было только одно: пойдут к своим за линию фронта. А где фронт, как идти? Ведь у них не было ни оружия, ни карты, ни компаса. В отряде полковника все это, видимо, есть, он поможет! Дмитрий настойчиво повторил:

— Мне нужно увидеть акушерку.

— Она вам ничего не скажет.

— Должна сказать, не имеет права не говорить, если я попрошу.

— А кто вы для нее?

— Как кто? Боец Красной Армии...

Полина засмеялась.

— Да вы посмотрите на себя, похожи ли на бойца? Дед Минай обмундировал вас!..

Лапти, старенький пиджачок, такая же старенькая кепчонка преобразили Дмитрия до неузнаваемости.

— Все-таки мне нужно узнать о полковнике, — требовал он.

— Хорошо, давайте завтра сходим вместе, — согласилась она.

День выдался хмурый, пасмурный. Это был один из тех неприветливо-холодных дней, когда можно ожидать всего: и дождя, и снега. По небу лениво ползли тяжелые, землисто-серые облака, сквозь толщу которых с трудом прорывалось почти негреющее солнце. Оно тут же снова пряталось, как будто ему грустно было смотреть на пожелтевшие рощи, пустые поля, на щетинистый луг и проселочную дорогу, избитую, истерзанную колесами и гусеницами.

Но Дмитрий и Полина ничего этого не замечали, и день им не казался хмурым. Они шли через луг по проселку и вели непринужденный, внешне пустоватый разговор, какой ведут все молодые, когда слова имеют особый смысл, понятный только им двоим. Порой они умолкали, и Дмитрий ловил себя на мысли о том, что ему и молчать хорошо с Полиной...

— Ой, посмотрите, машины! — тревожна вскрикнула она.

Их догоняли огромные немецкие грузовики. Дмитрий замедлил шаг и оглянулся по сторонам, готовый куда-нибудь юркнуть, скрыться. Но скрыться некуда: кругом голый луг, и только вдалеке от дороги видны стога сена, До стогов уже не добежишь незамеченным.

Однако грузовики проскочили, грозно рыча моторами, и никто не обратил внимание на девушку и парня, что шли куда-то.

— Пронесло-проехало, — с облегчением вздохнула Полина. — Вы испугались, Митя?

Дмитрий отрицательно качнул головой.

— Вы смелый, — шепотом сказала она. — А я трусиха, я была ни жива ни мертва... Как вы думаете, Митя, я трусиха или нет?

— По-моему, нет.

Она улыбнулась.

— Вы меня совсем, совсем не знаете...

— Мы уже давно знакомы...

— Давно? Без году неделя...

— Неделя войны это...

— Не нужно о войне, Митя, — торопливо перебила она. — Мне надоела война, ужасно надоела. Вы себе представить не можете, как хорошо было здесь до войны.

— До войны всюду было хорошо, — грустно вставил он.

— Да, да, всюду было хорошо... Когда меня в прошлом году направили в Подлиповку, я, дурочка, приехала, зашла на фельдшерский пункт, села на кушетку и разревелась... Такой меня и застал Борис Николаевич и сразу начал кричать. Ох, как он кричал! «Забирайте свои манатки и сматывайтесь отсюда к чертовой бабушке! Мне такие плаксы не нужны!» Потом он открыл тумбочку, достал оттуда пачку салфеток и швырнул мне на колени. «Вытрите слезы, но учтите, моя юная коллега, что сей материал предназначен совершенно для другой цели!» Я так была ошарашена поведением доктора, что реветь перестала. После мы с Борисом Николаевичем подружились... А теперь мне стыдно смотреть ему в глаза: я ведь и в самом деле подумала, что он продался немцам... Меня только удивляет, почему доктор не эвакуировался? У него ведь есть больничные лошади, мог бы уехать...

— Вы тоже могли бы эвакуироваться.

— Могла бы, но меня райвоенком задержал. Я добровольно хотела пойти на фронт, и райвоенком согласился: пойдешь, говорит, жди, Ружилина, повестку... Я ждала, ждала и не дождалась...

Дмитрий чуть было не брякнул: и хорошо, что не уехала, иначе мы не встретились бы... но вовремя спохватился.

До Березовки оставалось не более двух километров. Уже отчетливо были видны сады и хаты. Из Березовки навстречу ехала бричка, запряженная парой лошадей. Дмитрий и Полина как-то сразу не обратили на нее внимания, но, увидев двух немецких солдат, опять всполошились и тревожно переглянулись, как бы спрашивая друг у друга: проскочим или не проскочим?

Солдаты балагурили о чем-то и хохотали. Дмитрий подумал, что они проедут мимо, и они действительно проехали, не проявив никакого интереса к прохожим, даже не взглянув на них. Но вдруг за спиной раздался резкий, как выстрел, окрик: — Хальт!

Один из солдат подбежал к ним и, тыча в грудь автоматом и кивая на бричку, приказал:

— Ходить мит унс! Шнель!

Было ясно — солдат приказывает им идти к бричке. Зачем? Неужели гитлеровцы каким-то чудом разгадали, кого встретили на проселке?

Солдат вскочил на бричку, погрозил автоматом и позвал жестом идти следом.

Бричка тронулась. Время от времени солдат поворачивался назад, угрожающе взвешивал на руках автомат, как бы предупреждая, что с этой штучкой шутки плохи, попробуй не подчинись.

Опустив голову, Дмитрий плелся вслед за бричкой. Он стыдился взглянуть на Полину. Ему было горько от того, что он сейчас бессилен и должен подчиняться хохочущим солдатам, которые, должно быть, потешаются над ними и неизвестно, куда ведут...

— Шнель! Шнеллер! — Опять закричал солдат, а его напарник задергал вожжами, и лошади припустились небыстрой рысью.

— Шнеллер, шнеллер! — кричал Дмитрию и Полине солдат и, видимо, для острастки короткой очередью из автомата полыхнул поверх голов.

Дмитрий бежал за бричкой. И хотя бег этот не такое уж трудное дело, но он задыхался от злобы, от унижения, от того, что его, как собачонку, заставляют бежать за бричкой, и он бежит, а солдаты хохочут, горланя:

— Шнеллер, русс, шнеллер!

Свернув с дороги, солдаты направились к ближайшему стогу. У стога они сунули в руки пленникам вилы и окриками, знаками приказали нагружать сено, а сами, довольные выдумкой и радуясь, что нашли бесплатных грузчиков, закурили сигареты. Пусть эти русские поработают на благо великой армии фюрера и его не менее великих лошадей, которым нужен корм.

Дмитрий уже смирился, начинал успокаивать себя. «Черт с ними, — рассуждал он, — будем грузить сено, главное — поскорее отбояриться от этих солдат. Что поделаешь, если они с автоматами... Рады, дикари, вандалы двадцатого века, фашистские держиморды», — клял их Дмитрий. Но вот краешком глаза он заметил, что солдаты как-то странно посматривают на Полину, и тот, что все время угрожал автоматом, белобрысый мордастый детина, стал говорить тщедушному, угреватому своему напарнику, что руссиш медхен гут, что русского парня надо отправить к прабабушке (Дмитрий разобрал слово «ургроссмуттер»), а с девушкой позабавиться в свое удовольствие.

У Дмитрия перехватило дыхание, подкосились ноги. Он понял, что задумали солдаты. Он тыкал непослушными вилами в тугой стог, не в силах выхватить ни клочка сена. Полина оказалась посноровистей. Видимо, эта работа ей была хорошо знакома. Она ловко орудовала, вилами и охапку за охапкой кидала на бричку сено.

Дмитрий тоже приловчился, и когда они вдвоем оказались у брички, он шепнул:

— Они убьют нас...

Полина недоуменно глянула на него: за что?

Когда они опять с навильниками сена подошли к бричке, Дмитрий решительно прошептал:

— Мы их... вилами...

Полина поняла все. В ее черных, широко распахнутых глазах задрожал ужас, она протестующе качнула головой — нет, нет.

Дмитрий остервенело вонзил в стог вилы и лишь одними губами неслышно сказал:

— Иначе мы погибнем.

Они вдвоем подняли большую охапку сена, поднесли к бричке, на какое-то мгновение задержались, прикрытые этой охапкой, и Дмитрий проговорил в самое ухо Полины:

— Если мы не убьем, они убьют нас. Нельзя медлить!

Они швырнули охапку на уже высоко нагруженную бричку и переглянулись. Дмитрий указал ей глазами на тщедушного, угреватого солдата и увидел, как Полина вздрогнула.

Солдаты посмеивались. Мордастый покрикивал «шнеллер», грозил автоматом, а когда он, чиркнув зажигалкой, стал давать прикуривать напарнику, Дмитрий кивнул Полине, стремительно бросился на него и со всего плеча вонзил вилы в спину. Под зубьями что-то хрустнуло... Удар был настолько неожиданным и сильным, что солдат, даже не вскрикнув, повалился наземь...

А Полина... На какое-то мгновение она замешкалась, ударила угреватого, но удар был не сильный, и солдат уже ухватился за автомат, что висел у него на шее, но тут же был сшиблен Дмитрием.

Дмитрий прихватил солдатские автоматы и крикнул Полине:

— Бежим!

Ошеломленная этой сценой, она стояла, как одеревенелая, не в силах сдвинуться с места.

— Бежим! — Дмитрий ухватил ее за руку и, как маленькую, поволок за собой через луг, напрямик, в сторону леса, что спасительно чернел вдалеке на горизонте.

Полина спотыкалась на бегу, а он все торопил и торопил — скорей, скорей, и бежал, не оглядываясь, и думал только о том, чтобы добежать и скрыться в лесу.

Средь луга Полина споткнулась, упала и заплакала. Тяжело и шумно дыша, Дмитрий бросил автоматы, склонился над ней.

— Полинка, чего ты? Ушиблась?

— Мне страшно, — прерывистым голосом пробормотала она. — Мне страшно, я никогда не убивала людей...

— Мы не убивали, Полинка, слышишь, не убивали. Мы только защищались. Ты слышишь? Защищались... Да разве они люди? Ты знаешь, что они хотели сделать с нами — и с тобой, и со мной? Ты видела, как они унизили нас, заставили бежать за бричкой, заставили, как своих рабов, работать на них. Ты видела, как они смеялись, глумились над нами, — торопливо говорил Дмитрий, как бы доказывая ей, что они правы, что иначе они поступить не могли, что не было у них другого выхода.

— Все равно страшно, страшно, — сквозь рыдания твердила она.

Страшно было и Дмитрию, но он подавил в себе страх.

— Вставай, Полина, вставай, — тормошил он ее, заглядывая в черные мокрые глаза. — Вставай же...

— Я не могу, мне страшно...

Дмитрий рассердился. Он ухватил ее, поднял, поставил на ноги и, резко встряхнув за плечи, крикнул:

— Не глупи, слышишь?! Беги! — и грубовато толкнул ее в спину.

В тот день в Березовку они так и не пошли.

 

14

Оккупационные власти без всяких проволочек разрешили Тихону Бычку открыть частный магазин, и он самым серьезным образом надумал заняться купеческой деятельностью. Кузьма Бублик за немалую цену продал ему свой каменный амбар. Правда, амбар нужно было еще оборудовать по всем правилам, а лес достать трудно, и решил тогда Тихон Бычок наведаться к знакомому леснику. Раздобыл он пропуск, запряг райпотребсоюзовскую лошадь, ту самую, на которой, бывало, развозил товары по криничанским магазинам, и утром отправился в лес.

От Криничного до лесника путь не близкий, и у Бычка было достаточно времени, чтобы подумать, поразмыслить. Все-таки правильно он сделал, что не подался в эвакуацию. Что ему делать на чужой стороне? В своем доме оно поспособней жить, в своем доме и стены помогают. Не растерялся он, когда в Криничном не разбери господи что творилось: склады были открыты, товары не знаешь, куда везти... Тихон Бычок вовремя догадался, куда девать богатство — и хлебушком запасся, и крупой, и консервами, и ящики со сливочным маслом удобно приютились в прохладном его погребе. Да если все это с умом реализовать — с деньгой будешь, и с какой деньгой!

Чего-то испугавшись, лошадь метнулась в сторону, и Тихон Бычок ударился ногой о колесо. Заныла, заболела раненая нога. Он тоже был ранен... Правда, не на войне — вырвалась из рук одна штуковина и бухнула под ногами, кость перешибла. Любил он изобретать эти самые штуковины. Заберется, бывало, подальше от Криничного, бросит штучку в облюбованную заводь, шарахнет она, и с рыбой он... Другие с удочками сидят, переметы ставят — попадется или не попадется рыбешка на крючок? А у него всегда клев, не жалей только взрывчатку... Подрывному делу научился Тихон Бычок в армии на действительной службе, его даже хотели тогда в инженерное училище направить. «Талант у тебя к подрывному делу, товарищ Бычок, изобретательская мысль работает», — говорил ему командир. Но в училище его не приняли бы: грамоты мало, три класса сельской школы, вот и все образование...

— Не подвезешь ли, хозяин? — раздался голос.

Тихон Бычок поднял голову и обомлел: на дороге, что пробегала мимо перелеска, стоял Романов, председатель райисполкома! В бобриковом пиджаке, в яловых сапогах и мерлушковой шапке, он был все такой же — высокий, крепкий, с добродушным улыбчивым лицом.

— Ды как же, ды как же, Терентий Прокофьевич, ты на виду, — испуганно залопотал Бычок.

— Положим, не всегда на виду, — заулыбался Романов, — иногда временно и прятаться приходится. — Он вскочил на телегу, устроился поудобней рядом с Тихоном Бычком и поинтересовался:

— Далеко ли путь держишь?

— Друга-приятеля проведать.

— Хорошее дело друзей не забывать в такое время.

— Ды как же понимать, Терентий Прокофьевич, ты, говорили, уехал? — осторожно сказал Бычок.

— Как видишь — не уехал. Хотел, да не отпустили...

— Не отпустили? — удивился Бычок. — Ды кто же не отпустил-то?

— У меня один хозяин и начальник один — избиратели, они-то и не отпустили, наказали в районе оставаться.

— Чудно говоришь! Ды что же делать в районе, коли немцы кругом!

— Так-таки и «кругом», — улыбнулся Романов. — Мы вот едем с тобой и не видим их. — Романов помолчал немного, потом задумчиво добавил: — Ты вот говоришь — немцы. Значит, прогнать надо, чтобы не было их.

— Прогнать такую силищу? — Бычок с сомнением покачал головой. — Сила есть сила, против нее не попрешь. Гитлер, говорят, окружил Москву, Ленинград захватил...

— Кто говорит? Сам же Гитлер и говорит. Для нас не авторитет его болтовня.

Тихон Бычок с легкой усмешечкой поглядывал на Романова: пой, ласточка, пой, ты говорил когда-то, что у Гитлера кишка тонка, не бывать фашистам в Криничанском районе, а они пришли, выперли тебя из кабинета, заставили, как волка, по лесам шастать. Бывало, на машине разъезжал по району, а теперь и телеге рад...

— Слышал я, магазинчик ты задумал открыть, Егорыч, — как бы между прочим проговорил Романов.

Тихон Бычок скосил глаза на собеседника, недоумевая, откуда тому все известно? Отпираться он не стал и ответил уклончиво:

— Жить как-то надо.

— Верно, верно, жить надо... А торговать чем будешь?

— Для торговли найдется всякий шурум-бурум...

— Ну, ну, торгуй на здоровье. Только, Егорыч, попросить я тебя хотел. Ты там со склада кое-что припрятал. Правильно сделал. Побереги народное добро... Если кому что понадобится, без моего разрешения не выдавай, в случае чего, я черкну тебе записочку. И учет веди.

Эти слова ошеломили Тихона Бычка. Он думал, что никто не догадывается, никому неведомо о спрятанном. Оказывается, Романов знает! Но все-таки он угрюмо проговорил, не глядя на председателя:

— А ежели, к примеру, я знать ничего не знаю, прятать ничего не прятал. Тогда как?

— Обыск придется делать, — тихо ответил Романов.

— Обыск? — Тихон Бычок рассмеялся. Смех у него был боязливый, вымученный. — Кто же обыскивать будет, ежели ты, опять же, к примеру, носа не покажешь в Криничное. Я так думаю, что кончилась твоя власть и не указ ты мне! — выпалил он.

— Мы с тобой люди взрослые, — не повышая голоса, отвечал ему Романов, — и давай говорить по-взрослому. Ты прав: моя власть, может быть, и кончилась. Плохим я был руководителем, руку тебе подавал и не догадывался, чем ты дышишь. Ошибся. За ошибки наказывают. Но запомни, Тихон Бычок, власть была не у меня, власть была и остается у народа. Эта власть крепка и никогда не кончится. Не ошибись, гражданин Бычок. Немцы побудут, побудут и пятки покажут, а тебе здесь оставаться, на своей земле. Не споткнись, шагая по этой земле. Стой! Спасибо, что подвез. — Романов легко спрыгнул с телеги и сказал на прощание: — Мое дело предупредить, а дальше сам думай. Не обессудь и не обижайся, если мы, часом, будем слишком суровы к тебе. Время такое, что мягкостью много не сделаешь. Бывай здоров, Бычок!

Лошадь задремала стоя. Нижняя губа у нее отвисла, глаза были закрыты. Время от времени она помахивала головой, точно отгоняла какие-то свои надоедливые и грустные мысли.

Грустные мысли роились и в голове Тихона Бычка. Не тревожа дремавшую лошадь и как бы забыв о том, что нужно ехать к леснику, он думал о Романове, который неожиданно встретился ему и так же неожиданно скрылся в лесу. «Один ходит и не боится...»

Романов был не один. Неподалеку от дороги, в условленном месте, его поджидали люди.

— Терентий Прокофьевич, кто это вас подвозил? — спросил невысокий чубатый парень в коричневом лыжном костюме.

— Разве не узнал? Тихон Бычок.

— Разъезжает выродок, рыщет глазищами, где и что плохо лежит! — с яростью заметил парень.

— Ты, Сеня, зря торопишься, — упрекнул его Романов. — По-моему, вывод еще рано делать.

— Вывод один: к стенке бы таких!

— К стенке, Сеня, это ведь проще всего, для этого ума много не нужно, — задумчиво отвечал Романов. — А ты сделай так, чтобы Тихон Бычок за тобой пошел.

— Такой пойдет, ждите...

— Значит, мы ничего не стоим как руководители... У Бычка, если хочешь знать, золотые руки, сапером был в армии, изобретатель...

Парень расхохотался...

— Изобретатель... Уморили, Терентий Прокофьевич! Хромает он из-за чего? Из-за своего изобретения. Браконьер! Хотел всю рыбу переглушить в Угрянке...

— Да, был грешок, изобретал всякие взрывные штукенции, в милицию таскали его за это... А теперь он пригодился бы нам, ох, как пригодился бы, — мечтательно проговорил Романов. — Ну да ладно, об этом после. Докладывайте, как у вас, Ефим Силыч, — обратился он к пожилому, болезненного вида мужчине, Карташеву.

Тот подтянулся.

— Задание ваше выполнил, товарищ командир. Устроил одного в полицию... Откровенно говоря, боюсь я за него, ненависти много, как бы вгорячах не натворил чего... Я уж его инструктировал и так и этак. Обещал держаться.

— Спасибо, Ефим Силыч. Вы все-таки присматривайте за парнем.

— Присмотрю, Терентий Прокофьевич.

— Что у нашего комсомольского вожака?

— Был у Бориса Николаевича, — докладывал Сеня Филин, секретарь райкома комсомола. — Медикаменты упрятаны надежно. Доктор сообщил мне о раненых красноармейцах. Кормит их дед Минай, перевязки делает подлиповская фельдшерица Полина Ружилина. Одного бойца Борису Николаевичу пришлось положить к себе в больницу. Боец укрыт надежно. И еще событие. На лугу под Березовкой кто-то вилами заколол двух солдат.

— Вилами? Оружие, конечно, древнее... Выяснил, кто?

— Нет, Терентий Прокофьевич, наши люди не знают.

— Чисто сработано, если даже тебе не удалось узнать имена мстителей. Видишь — действует народ без нашего с тобой руководства, это хорошо, что действует, — радовался Романов.

Тем временем Тихон Бычок погонял и погонял притомившуюся лошадь. Ему все чудилось, что Романов опять вынырнет откуда-нибудь а сядет к нему на телегу. «Ишь ты, не уехал из района... А ведь плевое дело было ему уехать: машина под руками, садись и катись... Не сел председатель, партизанить, как видно, остался», — раздумывал Тихон Бычок. О партизанах он слышал еще тогда, когда немцы были далеко от Криничного. Проговорился однажды складской сторож — возят, мол, куда-то продукцию по ночам в лес, для партизан... Партизаны. Тихон Бычок усмехнулся. Да что они сделают против танков, против самолетов и пушек? С чем пойдут на такую силищу? Это тебе не гражданская война, в гражданскую можно было идти даже с дробовиками, а ноне техника нужна...

Только перед вечером Тихон Бычок вернулся домой.

— Ну, пропащая душа, тебя только за смертью посылать, обед грела, грела, опять остыл. Сейчас на примусе подогрею, — хлопотливо говорила Прасковья, Бычкова жена — еще не старая полноватая женщина с толстой черной косой, венцом обвитой вокруг головы.

Через минуту вслед за женой Тихон Бычок вышел на кухню. Прасковья в это время ложкой зачерпнула из стеклянной банки топленое масло и хотела было бросить на сковородку. Муж подскочил к ней, выхватил из рук ложку с маслом.

— Ты что делаешь? Ты куда столько масла прешь?! — закричал он.

Жена изумленно заморгала глазами.

— Да что ты, господь с тобою, или не знаю, сколько надо масла класть, — протянула она.

— Больно много знаешь! — шумел муж, вываливая масло назад в банку. — У людей, может, капли жиру нету, а ты во сколько бухаешь!

— Ить сам говорил — ноне живи, а завтра неведомо, что будет... Что ж масло жалеть, хватит нам...

— Надо жалеть! Надо! Не наше оно. Поняла?

Прасковья в крайнем изумлении посмотрела на мужа — уж не пьян ли? Семнадцать лет живут они вместе, не доводилось ей видеть Тихона пьяным. Выпьет, бывало, рюмочку в компании — и хватит. Может, с лихолетья хватил где не рюмочку, а побольше? Да нет, трезвый...

— В нашем погребе, значит наше, — сказала она.

— Мало ли, что в нашем погребе... Погоди, хозяин объявится! — и Тихон Бычок вышел из кухни, зашагал, прихрамывая, по горнице. Его так и подмывало рассказать Прасковье о встрече с Романовым, но он молчал, зная, что жена разнесет рассказ по соседям. А может, не разнесет? Понимает же, какое время настало...

— Бабы-то языками трезвонили — уехал Романов, чуть ли не мешок денег уволок из банка, — не выдержал он.

— А что? Уехал. Это мы с тобой не могли, а Романову дорожка прямая...

— «Прямая», — передразнил муж. — Никуда он не уехал, в районе живет.

— Будет врать-то, — отмахнулась жена. — Они ж его сразу в петлю, они ж всех партейных...

— А ты поначалу поймай его, найди да взять попробуй. Он, может, не захочет идти, нету ему резону в петлю, может, он раньше на него петлю накинет. Романов не с голыми руками, я-то знаю.

— Терентия видел? — тревожно воскликнула жена. — Где видел? — стала допытываться она. — Сам знаешь, не чужой он, родня все-таки.

— Родня, — усмехнулся муж. — Твоего деда плетень горел, а его дед руки грел, вот и породнились...

— Не мели, балабошка. Моя двоюродная за ним. Может, и она уехать не успела, может, нуждается в чем.

— Ишь ты, добрая какая. А когда ты нуждалась, она помогла тебе? Напоила? Накормила?

— Что попусту трезвонить. Слава богу, не нуждались. Да скажи, где видел Терентия?

— Во сне! Довольна?

— Фу ты, окаянный, напужал как... Что ел мало?

— Сыт, по горло сыт! — с необъяснимой злостью отмахнулся муж и вышел во двор. Нужно было вычистить навоз из хлева, он уже взялся было за вилы, не швырнул их и чуть было не сшиб петуха-зеваку. Глянул на разоренный плетень. Тихон уже приготовил ход к купленному бубликовскому амбару. Думал открыть магазин, свою торговлю. А зачем она ему, торговля-то? Чем торговать станет? Да ну ее к лешему, лучше пойти работать на прежнее место, возчики нужны будут...

На следующей неделе пришел к Тихону Бычку директор школы Ефим Силыч Карташев.

— Батюшки, или не туда попал, или наврали мне люди, — с порога заговорил он. — Я к тебе, Тихон Егорович, за покупками, а у тебя, вижу, магазин не работает.

— Какой магазин! Какой магазин! — закричал было Тихон Бычок, но тут же осекся. Директора школы он уважал, сам учился у него. Молодым тогда был Ефим Силыч. Теперь постарел, очень постарел учитель. — Наврали вам, Ефим Силыч. Нету магазина и не будет, — твердо ответил он.

— Торговля дело хорошее...

— Чем торговать? Своими старыми портками?

— Чем торговать, вопрос другой, было бы желание.

— Нету желания... Так сдуру зашла блажь в голову.

— В комендатуре тебе разрешили открыть магазин?

— Да плевать мне на их разрешение!

— Ты погоди, погоди отказываться, — остановил его Карташев. — Романов просит тебя, очень просит открыть магазин. Товару подбросит... Ну, как, Тихон Егорович, уважишь просьбу председателя райисполкома?..

 

15

Принесенные Дмитрием автоматы взбудоражили товарищей. Его наперебой стали расспрашивать, где и как раздобыл он оружие.

Дмитрию пришлось рассказать.

— Вот ведь гады, вот ведь людоеды! — возмущенно воскликнул Кухарев. — Правильно, доктор, сделал, что животы им распорол!

— Возможно, солдаты пошутили, — возразил Рубахин, чтобы только не согласиться с Кухаревым.

— «Шутки» нашел! С тобой, должно, тоже пошутили, чуть было без глаз не оставили, на всю жизнь отметину припечатали к твоей карточке!

— Добрая машина, — причмокивал сержант Борисенко, рассматривая трофейный автомат. — Теперь нам сподручней к своим пробираться...

— А где свои-то? Где фронт? Знаешь? — напустился на него Рубахин.

— Узнаю, Вася, — незлобиво ответил Борисенко.

— А я так мыслю, что и тут свои, — вмешался Кухарев. — Ворога можно всюду бить. Вон доктор не растерялся, и двумя головорезами у Гитлера меньше стало. А ну как все мы так же вот...

— Не забывай, Иван Фомич, мы присягу давали, мы — бойцы, нас никто не лишал этого звания, — возразил сержант. — Приказ по армии слышал о прорыве из окружения?

— Мы, Володя, под тот приказ не подходим, — отвечал Кухарев. — Мы раненые, мы, скажи спасибо доктору, еле живы остались. Так что греха у нас на душе нет, присягу не нарушим, ежели отсюда бой поведем.

Сержант Борисенко уже начинал соглашаться, но у него нашелся ярый союзник — молчаливый и хмуроватый Петро Калабуха. Он был серьезно ранен пулей в грудь навылет, но, к общей радости и к общему удивлению, быстрее всех выздоравливал.

— Вот что значит нервы у человека железные, — весело говорил иногда Кухарев и, повернувшись к Рубахину, продолжал: — Учись, Вася... Ты все шумишь, споришь, а Петро молчком-молчком и гляди-ка — героем у нас!

— С тобой полежишь тихо, — ворчал Рубахин. — Поменьше бы сам разговаривал...

И вот сейчас Петро Калабуха заявил:

— Кто как хочет, а я до своих пойду.

И спор опять разгорелся.

Дмитрий не принимал участия в споре. Он ждал Полину. Полина должна была сходить к березовской акушерке и поподробней разузнать об отряде полковника. Дмитрий пока не говорил о нем товарищам, а про себя уже решил, что спор спором, а судьба их будет зависеть от неизвестного полковника и его отряда.

— Сколько там на твоих кировских? — спросил Дмитрий у сержанта Борисенко.

Тот достал из кармана великоватые часы.

— Пятнадцать ноль восемь и девять секунд!

Четвертый час! А Полины все нет. Дмитрий уже начинал тревожиться — не случилось ли что, не встретились ли ей на пути солдаты, не попала ли она в беду... Ему хотелось вскочить, вскинуть на плечо трофейный автомат и бежать на выручку.

— Ты не волнуйся, Митя, придет, — вполголоса проговорил Борисенко, разгадав тревогу Дмитрия.

— С чего ты взял? Я не волнуюсь и никого не жду, — смущенно пробурчал он.

Сержант улыбнулся, обнажив ровные белые зубы, легонько толкнул Дмитрия плечом.

— Ладно, Митя, не обижайся... Не зря часами интересуешься... Девушка она хорошая, не будь я семейным человеком, отбил бы у тебя...

Дмитрий нахмурился, чуть было не сказал в ответ что-то грубоватое, но вдруг почувствовал, что ему хочется, очень хочется, чтобы сержант говорил и говорил о ней, чтобы хвалил ее и даже отбить грозился...

— Ты, Митя, не тушуйся, — с добрыми нотками в голосе продолжал Борисенко. — Война войной, а сердце сердцем... Я вот лежу, бывало, под обстрелом или отбиваю с пулеметчиками атаку, а нет-нет да и вспомню свою Глашу, Глафиру Петровну, и дочурку Ниночку... Ждут ведь, на крыльях полетел бы к ним, а тут эта проклятая немчура лезет и лезет... А теперь вот что подумают жена и дочь? Как они там? Письма-то не идут от меня. Шли, шли и перестали. Сколько слез будет — убит папка... А я ведь еще живой — и не могу сообщить им об этом... Трудно, Митя, трудно и хорошо, когда тебя ждут, когда есть кому поплакать... Вон и сестрица наша идет!

Дмитрий вскочил, хотел было кинуться навстречу Полине, но застеснялся, подождал, пока она подошла сама.

— Добрый день! — с улыбкой обратилась она ко всем сразу.

Повеселевшие бойцы наперебой здоровались.

— Почему задержалась? Была в Березовке? Узнала? — нетерпеливо допытывался Дмитрий.

— Вот сделаем перевязки, потом расскажу.

Дмитрий помогал перевязывать раненых. Ему хотелось поскорее закончить это и услышать рассказ Полины о походе в Березовку. И тут же он поймал себя на мысли, что ему хочется остаться наедине с ней, и от этого ему стало неловко, он даже покраснел, как будто был уличен в чем-то крамольном.

Дмитрий опять провожал ее, и по дороге Полина рассказывала о походе в Березовку.

— Люди говорят, что полковник не ушел из лесов, действует где-то, а где — никому из березовцев неизвестно. В Березовке даже уверены, что тех двух солдат у стога прикончили бойцы полковника... А мне теперь кажется, что полковник — выдумка, никакого полковника нет...

Дмитрий тоже подумал об этом, но ему не хотелось расставаться с мыслью о полковнике, с мыслью о том, что кто-то может помочь им.

— Ты еще узнай, уточни.

— Хорошо, Митя, я еще схожу в Березовку.

— А ты не боишься ходить по той дороге?

— Ой, Митя, боюсь, очень боюсь... Я бегом, бегом... и на стога не смотрю... Ты знаешь, мне теперь по ночам снятся вилы. Они гоняются и за мной и за тобой... Я и тебя, Митя, во сне вижу...

— И ты мне вчера снилась...

— Правда? Ой, расскажи — как, хорошо или плохо?

— Хорошо...

— Ты все-таки расскажи, ну, расскажи, Митя...

— Я поцеловал тебя во сне, — чуть слышно прошептал он.

Полина остановилась, испуганно глянула на него.

— Не надо, Митя, не надо так видеть меня, иначе я рассержусь на тебя, очень рассержусь...

Дмитрий опустил голову, злясь на себя за эту неумную выдумку. Ведь сочинил, соврал! Он и в самом деле видел ее во сне — она бежала по улице, она была далеко от него, он только любовался ею, но не целовал, он только кричал: «Остановись, я тебя нарисую...» Зачем же ему нужно было придумывать поцелуй? Глупо...

— Ой, Митя, кто-то идет! — вскрикнула Полина.

Дмитрий встрепенулся, машинально сорвал с плеча автомат.

— Где?

— Там, — кивнула в сторону Полина.

Он ухватил ее за руку, и они встали за толстое дерево.

— Это же Романов! Председатель райисполкома. А с ним Сеня Филин, секретарь райкома комсомола. Давай окликнем их, — сказала Полина.

— Молчи, — приказал Дмитрий.

Послышался голос:

— Выходи, выходи, Ружилина, чего прячешься.

— Зовут.

— Молчи, — оборвал ее Дмитрий.

— Да что ты заладил «молчи», «молчи»! Своих боишься? — Полина выскочила из-за дерева и смело пошла навстречу Романову. Дмитрий видел, как ей пожимали руку, расспрашивая о чем-то.

— Иди сюда, Гусаров! — позвала она.

Дмитрий подошел.

— Вот какой ты, Гусаров... Ну здравствуй, — поздоровался Романов. — Ишь ты, с трофейным автоматом...

— У нас еще один есть, — похвалилась Полина.

— Значит, два автомата, — задумчиво проговорил Романов. — По логике вещей двумя автоматами владели два солдата... А скажите-ка, други милые, не вы ли, часом, устроили на лугу побоище при помощи оружия старостихи Василисы кутузовских времен? Не вы двух солдат вилами к земле припечатали?

— Мы, — вырвалось у Полины.

Романов рассмеялся.

— Ну вот и решена задачка с двумя неизвестными... Молодцы. Открыли счет, — похвалил Романов и обратился к Дмитрию. — Показывай, Гусаров, своих раненых.

Дмитрий еще раньше дал себе слово даже под страхом смерти никому не говорить о раненых товарищах. Полина и дед Минай не в счет, доктор Красносельский тоже не в счет. Они помогли, они лечили, кормили, без них он, санитарный инструктор, ничего не сделал бы. Можно ли сказать о раненых Романову? Чем он поможет?

Будто разгадав его мысли, Романов сказал:

— Я думаю, будет лучше, если перевести раненых на нашу базу.

— У вас есть база? — удивился и обрадовался Дмитрий.

— Кое-что имеется, — скромно ответил Романов.

Пока они разговаривали, Сеня подхватил Полину под руку и отвел в сторону. Дмитрий ревниво поглядывал на них. Уж слишком вольно ведет себя этот комсомольский вожак, чуть ли не обнимает девушку, что-то доказывая ей.

— Ну как же, Гусаров? Договорились насчет раненых? Завтра людей подошлю, помогут перебазироваться твоему лазарету, — пообещал Романов.

Партизаны ушли. Полина грустно смотрела им вслед, жалуясь:

— Не хочет Сеня Филин брать меня в отряд...

— Как не хочет? Да не имеет права! Кто у них командир?

— Романов. Тебя и раненых берут, а меня...

— С Романовым и решим. Он добрый. А этот Филин совсем не понравился мне. Какой-то он...

— Бедовый парень, — поспешила возразить Полина. — Он мне приказал оставаться в Подлиповке, работать как работала, и присматриваться к молодежи. Это, говорит, очень важное задание. Может быть, он прав...

— Нет, не прав! — решительно запротестовал Дмитрий. — Мы добьемся — ты будешь в отряде! — горячо доказывал он, веря в это и радуясь тому, что они с Полиной будут вместе, вместе пойдут в бой...

Темнело. Откуда-то с лугов, будто прячась от сырой осенней стужи, заползал в лес белый-белый туман с розоватыми прожилками.

Дмитрий и Полина стояли в подлеске неподалеку от Подлиповки. Сквозь облетевшие ветви хорошо просматривалось знакомое село. Кое-где в хатах зажигались робкие огоньки и сразу прятались. Видимо, люди занавешивали окна.

— До свидания, Митя, — сказала Полина и протянула ему руку — мягкую, теплую, с тонкими хрупкими пальцами и коротко остриженными ногтями.

Дмитрию не хотелось расставаться. Он готов стоять здесь хоть до утра, стоять и молчать, чувствуя тепло ее руки, прислушиваясь к ее ровному дыханию. А еще ему хотелось бережно взять Полину под руку и проводить до самого дома, остановиться у крыльца. Потом она проводит его до темного-претемного леса, потом он ее до крыльца... Он готов ходить так всю ночь!.. «А вдруг в селе ночуют немцы? У Полины пропуск, а у меня нет», — подумал Дмитрий. Эта предостерегающая мысль сразу развеяла его грезы.

— Митя, ведь человек не виноват в том, что ему снится. Правда? — нарушила молчание Полина. — Я не сержусь на тебя...

— Полина, я соврал...

— Соврал?

— Я не целовал тебя во сне.

— Ой, Митя, это хорошо! Если во сне целуются, значит наяву ссорятся... Я не хочу, чтобы мы поссорились...

 

16

То, что увидел и услышал Дмитрий на партизанской базе, поразило и удивило его. Он думал, что встретит здесь лихих ребят, которые только то и делают, что нещадно бьют врага, налетают на немецкие колонны и громят их... А в этом лесном лагере слышался мирный перестук топоров, шаркали рубанки и повизгивали пилы. Дмитрий разочарованно смотрел на все это, и ему казалось, будто он попал не в партизанский отряд, а на какую-то стройку. Разве таким он представлял себе героический партизанский лагерь?

— Прибыл твой лазарет? — спросил подошедший Романов. Он тоже не походил на командира партизанского отряда, а выглядел усталым, через меру поработавшим человеком. — Строимся вот, к зиме готовимся. Придет, спросит матушка, что лето красное делали, — озабоченно сказал он.

И в этом «строимся» Дмитрию послышалось что-то непривычное, очень далекое от войны. Видимо, так разговаривал председатель райисполкома, когда приезжал, бывало, в колхозы или на районные предприятия.

— Хорошо ли устроены раненые товарищи? — поинтересовался Романов.

— Хорошо.

— Почему не все прибыли?

— Один ушел к линии фронта.

— Так ли? Надежный ли человек?

Дмитрий ничего определенного ответить не мог. За все время Петро Калабуха произнес всего лишь несколько слов, он больше молчал, аккуратно принимал все лекарства. Когда Романов прислал за ранеными две подводы, и несколько вооруженных партизан, Петро Калабуха опять заявил: «Кто как хочет, а я до своих пойду». Кухарев и Борисенко пробовали уговорить его остаться в лесу — не помогло. Потом они снабдили его крепкой обувью, продуктами на дорогу, и он молча ушел. Надежен ли этот Петро Калабуха?

— Понимаю, Гусаров, ничего не знаешь о нем. Ну, ничего. Хорошо, что не соврал... Думаю определить тебя в наш партизанский лазарет. Пойдешь в распоряжение Софьи Панкратовны.

— Товарищ Романов, я совсем не медик, — признался Дмитрий. — Я случайно попал в санитарные инструкторы.

— Случайно, говоришь? — Романов закурил сигарету (Дмитрий заметил: сигарета немецкая, трофейная). — Тут мы с тобой, Гусаров, одного поля ягоды... Представь себе, мне тоже не доводилось быть партизаном, а теперь даже командовать партизанами приказали... Ты одно пойми: к раненым надо приставить человека смелого, потому что сегодня лечишь, а завтра, возможно, за них драться придется вот этой штучкой, — Романов потрогал висевший за спиной у Дмитрия автомат. — У тебя уже опыт есть, понимаешь, что к чему... Ну как, договорились?

Дмитрию лестно было слушать похвалу партизанского командира, и он не посмел отказаться.

Остальные землянки и домики еще только строились, а лазаретная уже была готова. У землянки Дмитрий увидел Софью Панкратовну. Это была полная, рыхловатая женщина лет сорока пяти с широким безбровым лицом, с голубыми, по-матерински добрыми глазами. Она сидела на врытой в землю скамейке и что-то шила.

— Командир меня к вам прислал, — сказал Дмитрий.

Не бросая шитья и только мельком глянув на Дмитрия, Софья Панкратовна певуче проговорила:

— Что хорошо, то хорошо. Сходи-ка дровец притащи.

Дмитрий снял автомат, положил его на скамейку и пошел за дровами. Неподалеку от лазаретной землянки он увидел Рубахина и Кухарева, вооружившись топорами, они что-то мастерили.

— Что ты понимаешь, — слышался осуждающий голос Кухарева.

— А то понимаю, что не воевать они собираются, а думают отсидеться в лесу. Глянь-ка, строительство какое, — бурчал Рубахин.

— Людям жить надо в тепле...

— В тепле, — усмехнулся Рубахин. — Может, баб своих сюда понавезут.

Дмитрий улыбнулся — опять спорят чудаки...

В просторной лазаретной землянке стояла ненасытная печка — железная бочка из-под бензина или из-под солярки. В ней так споро полыхал огонь, что Дмитрий не успевал дрова подкладывать. Печка гудела, сердито потрескивала, точно требуя: еще, еще дров.

Ни больных, ни раненых пока не было, а те бойцы, что пришли с Дмитрием, уже выздоравливали. Сержант Борисенко, например, обучал партизан обращению с трофейным оружием. Вскоре ушли в подразделение и Рубахин с Кухаревым.

Жизнь на партизанской базе текла спокойно, без происшествий (по крайней мере, так думалось Дмитрию). Партизаны откуда-то узнавали свежие сводки от Советского информбюро. Сводки эти по-прежнему были мало утешительными: немцы все ближе подходили к Москве, обрушивались на Ленинград, в сводках упоминались названия городов Ростовской, Воронежской областей, говорилось о героической обороне Севастополя, о смелых налетах белорусских партизан. Люди все-таки воевали, сдерживали яростный натиск врага. А он, Дмитрий Гусаров, занят не очень-то интересным делом: дрова таскает и топит ненасытную печку. Иногда у него мелькала мысль — пойти к Романову и решительно сказать, что он бездельничать не согласен. Однако мысль эта гасла, потому что он видел: весь партизанский отряд тоже занят не очень-то интересным делом, и какая разница — дрова ли колоть или валить деревья для землянок. Ему даже казалось, что Рубахин до некоторой степени прав: романовские партизаны отсиживаются в медвежьем углу и бездействуют.

Вдруг рано утром два партизана принесли на руках раненого товарища.

— Митя, кипяти шприц, — приказала Софья Панкратовна и при свете керосиновой лампы стала разматывать кое-как перевязанную ногу партизана. Раненым оказался пожилой, давно небритый мужчина в грязной стеганке. Принесли его такие же пожилые, давно небритые мужчины, промокшие до нитки.

Потрескивала, гудела железная печка. Дмитрий подбрасывал сухие дрова, шуровал обгоревшей палкой, чтобы поскорее закипела вода в стерилизаторе.

Софья Панкратовна перевязала партизана, сделала ему укол.

В землянку вошел расстроенный Романов. Он сел на топчан к раненому, спросил участливо:

— Как ты, Мироныч?

— Ничего, Терентий Прокофьевич, обойдется... Склад мы сожгли, охрану перебили, да потом напоролись... Федьку-то Гришина убило...

— Знаю, Мироныч, знаю... Жалко парня. Ну, а ты поправляйся. — Романов кивнул Софье Панкратовне, и они вышли из землянки. Вскоре позвали Дмитрия.

— Тебе, Гусаров, доводилось верхом на лошадях ездить? Нет? Надо ехать. Бери лошадь и скачи к грядскому леснику. Знаешь, где его дом? — спросил Романов.

— Знаю.

— Передашь леснику — нужен врач и срочно. Если дома лесника не окажется, проберись в Подлиповку и то же самое скажи деду Минаю. Если и деда Миная на месте не будет, придется тебе самому зайти к доктору Красносельскому. Будь осторожен, в село без нужды не заходи. Скачи! — распорядился командир.

Лесник оказался дома. Дмитрий даже пожалел об этом. Ведь если бы лесника не встретил, он тут же кинулся бы в Подлиповку к деду Минаю и на минутку, только на одну минутку заглянул бы на подлиповский фельдшерский пункт... Он так давно не видел Полину!

Лесник на дрожках уехал в Гряды.

Странно. Оказывается, Романов знает и доктора Красносельского и деда Миная, связан с ними. Оказывается, партизаны не бездействуют: они сожгли какой-то склад, перебили охрану; они, наверное, где-то и что-то делают еще, наверняка делают, но ему, Дмитрию, просто неизвестно об этом. Не станет же Романов докладывать: товарищ Гусаров, так, мол, и так, партизаны совершили налет, партизаны уничтожили...

Раздумывая так, Дмитрий шагом ехал по лесу. То ли дали ему лошадь из подлиповского колхоза, то ли разгадала она желание наездника, но вдруг сквозь прозрачную сетку безлистых ветвей он неожиданно увидел знакомое село. Остановив лошадь, Дмитрий с радостным изумлением смотрел на милую сердцу Подлиповку. Он видел хату деда Миная с приставленной к сараюшке лестницей (это был знак: можно заходить, в селе спокойно), видел школу, дом фельдшерского пункта... И тут же ему захотелось вихрем промчаться вдоль подлиповской улицы, погарцевать под девичьими окнами, только взглянуть, увидеть Поляну в окне и мчаться назад, к Романову — задание выполнено!..

Как в полусне, Дмитрий дернул за повод, ударил пятками лаптей по лошадиным бокам, лошадь, как бы одобряя и поддаваясь его озорству, припустилась сквозь кусты, перемахнула через какую-то изгородь и зацокала копытами по мерзлой уличной тверди.

Дмитрию чудилось, будто не лошадь несет его, а крылья, что выросли за плечами. Ему казалось, что к окнам прилипли подлиповцы, они смотрят, любуются, дивясь его смелости... Он проскакал мимо школы, свернул в переулок и остановился у крыльца фельдшерского пункта, всем своим видом как бы говоря: смотри, Полина, какой кавалерист подскочил к твоему дому.

Но Полина в окно почему-то не выглянула. Дмитрий слез, привязал лошадь к столбу и шагнул на крыльцо. Сердце его колотилось и бурно радовалось: вот сейчас, сейчас он увидит Полину.

Дмитрий перемахнул сразу через все четыре ступени крыльца, вошел в коридорчик и за дверью услышал ее голос:

— Я вам дам еще горчичники...

В следующую минуту дверь отворилась, из приемной вышла пожилая женщина с лекарствами в руках, вслед за ней Полина, говоря на ходу:

— На прием не приходите, я сама к вам зайду.

Полина была вся в белом — в белом халате, в белой косынке с красным крестиком. Белизна одежды еще более подчеркивала густую смуглость лица, черноту глаз и бровей. Она глянула на Дмитрия, и в ее глазах он заметил смесь радости, испуга, удивления.

— Вы... на прием? Заходите, — торопливо пригласила она и повела его в просторную приемную, где остро пахло какими-то лекарствами. Плотно притворив дверь, она заперла ее на крючок и бросилась к нему, шепотом крича:

— Митя... Митенька, ты? Да как же ты!

— Здравствуй, Полинка, — он прижался щекой к ее щеке.

— Здравствуй, Митя... Тебя прислал Сеня?

Дмитрий отрицательно покачал головой и чуть поморщился. Он недолюбливал Сеню Филина. Ведь если бы не этот секретарь райкома комсомола, Полина была бы в отряде, и по вечерам сидели бы они в лазаретной землянке...

— Романов прислал.

— Романов? Ко мне? Почему?

— Нет, Полинка, не к тебе... К тебе я сам зашел на минутку...

— Сам? Как же ты, Митя, зачем же ты... Это неосторожно, — упрекнула Полина, а в глазах ее упрека не было, глаза блестели радостно и счастливо. — Ты, наверно, голоден? А у меня чудесный завтрак. Я как будто знала, что ты придешь...

В коридоре послышались шаги, кто-то дернул дверь.

— Погодите, я принимаю больного! — громко откликнулась Полина и зашептала Дмитрию: — Не бойся, ты пришел на прием. — И опять громко: — Одевайтесь, больной! — и зазвенела банками, склянками, делая вид, будто готовит лекарство. Потом отворила дверь.

В приемную вошел полицай — Кузьма Бублик. На нем черная шинель, черная каракулевая шапка, хромовые сапоги. На рукаве грязно-желтая повязка. Не обращая внимания на полицая, Полина заученно говорила Дмитрию:

— Будете принимать по одной таблетке три раза в день перед едой и по пятнадцать капель из этого пузырька тоже перед едой. Дня через три опять зайдете.

Дмитрий хотел было выскочить из приемной, но дорогу загородил Кузьма Бублик.

— Гусаров? — ошеломленно произнес он, расстегивая кобуру.

В руках у Бублика Дмитрий увидел свой револьвер. Ему хотелось броситься на предателя, уцепиться в кадыкастое горло и задушить.

Точно догадавшись об этом, Бублик завопил в открытую дверь:

— Мухин, Травушкин, сюда!

В приемную вбежали полицаи. Один — щуплый, кривоногий, с острым крысиным лицом, второй — широкоплечий детина с бельмом на глазу. У одноглазого широкое скуластое лицо, поклеванное оспой.

— Взять его! — приказал Бублик, тыча в грудь Дмитрию револьвером.

— Да как вы смеете! — закричала Полина, отталкивая полицаев. — Человек пришел на прием, у него плеврит!

— Зачем больного трогать, — проворчал одноглазый Травушкин.

— Веди! — прикрикнул на Травушкина Бублик.

Дмитрия вытолкали на улицу.

— Не понимаю, зачем нам этот пацан, да еще чахоточный, — опять проворчал Травушкин.

— Да ты знаешь ли, кто это? Санитарный инструктор, боец-доброволец. Понял, рябой? — ответил ему Бублик и, повернувшись к Дмитрию, процедил с явной издевкой: — Я думал, ты подох в лесу вместе с твоими ранеными.

— О тебе, подонок, я думал то же самое, — не удержался Дмитрий. — Трус, фашистам продался!

— Но, но, потише, доброволец, — пригрозил револьвером Кузьма Бублик и приказал полицаям: — Ну-ка, свяжите его, да покрепче!

Полицаи связали Дмитрия проволокой и бросили на бричку.

— Травушкин, прихвати еще лошадь, загоним в Криничном, — сказал Кузьма Бублик одноглазому полицаю.

Полицай подбежал к лошади, отвязал ее и завопил:

— Кусаешься, паршивая скотина! На тебе! — и он ударил по крупу лошади прикладом винтовки.

Лошадь всхрапнула, рванулась в сторону и переулком убежала прочь.

— Ах ты, черт одноглазый, упустил, — возмущался Мухин.

— Везите в Криничное, — приказал Бублик. — Да смотрите в оба!

— Будь спок, старшой, не убегёт, крепенько спутан, — захлебываясь, отвечал Мухин.

— Поезжайте, я вас догоню, — распорядился Бублик.

 

17

Полина металась по приемной, заламывала руки, чувствуя, что ничем не может помочь Дмитрию. Ему могли бы помочь только партизаны, но до партизан далеко. «Я виновата, я виновата, — кляла она себя. — Обрадовалась, что пришел он, и забыла об осторожности, не укрыла, не спрятала Митю, и погиб он, погиб... Нет, нет, нужно что-то делать, нужно бежать к деду Минаю, дед Минай что-нибудь придумает», — Полина сняла халат, косынку, набросила на плечи пальто. Но в это время в приемную вернулся Кузьма Бублик.

— Ну, здравствуй, Полина, — сказал он, протягивая руку.

Она демонстративно заложила руки за спину.

— Вы на прием? Извините, господин Бублик, я спешу на вызов...

— «Господин»... «Бублик»... Не слишком ли официально для старых друзей.

— По-моему, у вас повышено давление, полезно было бы кровопускание, — зло ответила Полина.

Кузьма рассмеялся.

— Ты все та же — остра на язык. Я не удивлюсь, если начнешь дразниться, как бывало — «Кузя, Кузя, черти в пузе»... Помнишь? Ну, как ты здесь в глуши деревенской?

— Представь себе — отлично, — с вызовом сказала она, — в полицию идти не собираюсь, работаю тем, на кого училась.

— Похвально. Профессия у тебя аполитичная, при любой власти аспирин есть аспирин. Завидую...

— Вот этого я не могу сделать по отношению к тебе. Учился на историческом факультете, мечтал шагнуть в большие сферы, но достукался до полицая... Такому падению не позавидуешь.

— Ты называешь это падением? — Кузьма сел за стол, положил руки на белую скатерть-простыню, и Полина увидела его короткие, обросшие рыжеватой щетинкой пальцы, похожие на гусениц. Ее охватило чувство омерзения и гадливости, хотелось тут же сдернуть со стола простыню и швырнуть ее в корыто для стирки.

— А можешь ли ты себе представить, — разглагольствовал Бублик, — что я потому и пошел в полицию, что изучал историю, знаю историю с древнейших до нынешних времен? Нам долбили когда-то: колесо истории вспять не вращается... А что стало? Мы, как ты знаешь, оказались поразительно бессильными перед могуществом немецкой армии. Что прикажешь делать в такой ситуации мыслящему человеку?

— Идти в предатели, изменить Родине.

Кузьма Бублик нахмурился, с упреком сказал:

— Ты никогда не отличалась осторожностью, язык твой — враг твой. Пойми, Полина, времена теперь другие... Вот ты принимала больного, а поинтересовалась ли — кто он, откуда?

— Меня это не касается, кто он и откуда. Зашел больной человек. Что же я, выгоню его? Откажу в помощи?

— Но больной может оказаться красноармейцем... Ты, надеюсь, уже знаешь, что бывает за помощь красным?

— Да что у него на лбу написано, кто он такой. Пришел, пожаловался. Осмотрела я — болен человек. Отпусти, Кузьма, парня. Лечиться ему надо.

Бублик усмехнулся.

— Разве только во имя нашей дружбы... Но твоего больного повезли в Криничное...

— Это даже хорошо! — подхватила Полина. — Я поеду с тобой и положу его там в больницу... Прошу тебя, Кузьма, идем же, скорей!

Бублик не торопился отвечать. Он уже порядочно сидит здесь, а значит Мухин и Травушкин отъехали далеко, и если протянуть еще, то бричку с пленником уже не догнать, а увезти с собой в Криничное хорошенькую Полину — дело стоющее...

...Связанный Дмитрий лежал на бричке. Одноглазый Травушкин вырвал вожжи у Мухина и остервенело хлестал кнутом и без того шуструю лошадку.

«Торопится, гад», — со злобой подумал Дмитрий, кусая сухие губы. Бричку так трясло по мерзлой дороге, так швыряло из стороны в сторону, что он подскакивал, чувствуя, как ржавая проволока вгрызается в кожу связанных рук. Ему казалось, что еще немного — и затекшие кисти будут отпилены этой проволокой.

Когда-то Костя Черныш говорил: «Стал я сапером, а сапер ошибается один раз в жизни»... Вот и ты, Гусаров, ошибся, как сапер, и судьба тебя, кажется, уже не побалует еще одной ошибкой... Продажный Бублик постарается на тебе заработать, набить себе цену. Еще бы! Он изловил бойца Красной Армии, добровольца! Но Кузьме Бублику, должно быть, ничего не известно о партизанской базе, о леснике, о докторе Красносельском, неизвестно ему о Полине и дедушке Минае, иначе он их тоже связал бы и швырнул на бричку... Но могут спросить: где был, где раненые, кто лошадь дал? Что ты скажешь? Ничего! Да, да, ничего, ты будешь молчать и только молчать...

У изголовья сидел кривоногий Мухин и, фальшивя, насвистывал «Стеньку Разина».

— Слышь, Травушкин, а что если мы скажем, что этот в лаптях — партизан? За партизана комендант поболе заплатит, — неожиданно сказал он.

Травушкин хмуро отмахнулся:

— Какой там партизан. Ты же слышал, что Бублик говорил — санитарный инструктор, такой же бывший фронтовик, как и ты...

— Ты мой фронт не трогай! Был бойцом — да сплыл, — сердито взвизгнул Мухин. — Это тебя, одноглазого черта, в армию не брали, а нас под метелку. Хошь не хошь, а иди, подставляй свою голову. А мне голова самому нужнее.

— Недолго ты проносишь свою дурную голову, предатель, — не выдержал Дмитрий. — Плачет по тебе осина!

— Ну, тише! — рассвирепел полицай, тыча Дмитрия кулаками под бок. — Моей осине долго плакать, а твоя петля уже готова. Помянем тебя нынче шнапсом.

Внезапно Травушкин остановил лошадь.

— Ты что, спешить надо, — забеспокоился Мухин.

— Подождем Бублика, и так далеко уехали, — ответил Травушкин, соскакивая с брички. Он снял из-за спины винтовку, будто намереваясь положить ее на бричку, и вдруг со всего плеча ударил прикладом по голове Мухина. Полицай крякнул и, отяжелевший, повалился на Дмитрия. Травушкин вскочил на бричку, огрел кнутом лошадь и, свернув с дороги, погнал к лесу. На опушке он остановился, развязал Дмитрия.

— Вставай, вояка, приехали, — грубо сказал он. — Я не знаю, откуда ты идешь и куда... Забирай винтовку и улепетывай!

Ошарашенный всем этим, Дмитрий не двинулся с места.

— Ну, чего стоишь? — Травушкин залепил ему подзатыльник, зло выругался, вскочил на бричку, хлестнул кнутом лошадь и помчался по просеке.

С винтовкой в руках Дмитрий стоял на опушке. Он был так ошеломлен, что с трудом верил в свое освобождение. Он даже не успел поблагодарить одноглазого, не успел узнать, кто он и куда поехал.

«Бублик должен догонять бричку и поедет по этой дороге, — подумал Дмитрий. Он дернул затвор мухинской винтовки. — С патроном... Значит, можно встречать Бублика».

Пригибаясь, Дмитрий побежал к дороге, залег в кустах. Пусть едет предатель, пусть, это будет его последняя поездка!

По дороге то и дело пробегали немецкие машины, промчалась даже легковая, и Дмитрий еле удерживал себя от того, чтобы не бабахнуть по кабине.

Ждать пришлось долго. Он даже побаивался, что Бублик поедет в Криничное какой-нибудь другой дорогой. Но вот вдали показалась бричка. Дмитрий приложился щекой к винтовочному прикладу... и неожиданно узнал Полину, сидевшую рядом с Бубликом, даже расслышал ее тревожный голос: «Скорей, скорей же!». «Почему она едет с ним?» — молнией пронеслось в голове у Дмитрия. Он прицелился, но не выстрелил. Нет, стрелять он не мог, потому что попал бы в Полину. Полина загораживала Бублика.

Бричка протарахтела мимо, а он лежал в кустах, ничего не понимая.

«Полина поехала с Бубликом в Криничное... Зачем?» — лихорадочно билось в мозгу.

 

18

Дмитрий спешил на базу. И хотя отяжелевшая винтовка порядком-таки натрудила ремнем плечо, он ходко шел по знакомому лесу и думал о том, что на базе, пожалуй, переполох. Партизаны, наверное, кинулись выручать его... Эта мысль согревала Дмитрия ласковым теплом, сейчас он даже тихонько побранивал товарищей — зачем же, мол, из-за одного так беспокоиться... Ему стало чудиться, что если бы одноглазый человек не оказался таким добрым, он, Дмитрий Гусаров, освободил бы себя сам. Да, да! Развязал бы проволоку...

— Стой! Пропуск! — неожиданно раздался голос. — А-а-а, доктор. Проходи.

— Иван Фомич! — обрадовался Дмитрий.

Прихрамывая, к нему подошел Кухарев.

— Ну, вернулся?

— Вернулся, Иван Фомич!

— Ах ты, грех тяжкий, сколько мы тут из-за тебя переволновались, когда лошадка без наездника прибежала, — покачал головой Кухарев. — Ну да ладно, что было, то сплыло. Иди, отдохни. Умаялся, небось?

Дмитрий обиделся на Кухарева, очень обиделся. Тот не расспросил, не поинтересовался, что да как, будто он, Дмитрий, с прогулки вернулся. «Иван Фомич на посту, а на посту разговаривать не положено», — в мыслях оправдал он Кухарева.

На базе в этот предвечерний час было тихо и безлюдно, только повар хлопотал у котла под навесом. И в лазаретной землянке тоже было тихо. Софья Панкратовна сидела на топчане и опять что-то шила.

— Ты, Митя? Что там у тебя было? Ты, Митя, поосторожней, а то и до беды недалеко, — негромко сказала она. — Я вот занавесочки шью, — без всякой связи продолжила она. — Приезжал Борис Николаевич и поругал нас. Уюта, говорит, нет. Он ведь любит, чтобы в палатах уютно было...

Дмитрий не дослушал, его не интересовали ни занавесочки, ни уют, он устал и хочет спать...

— Митя, командир тебя просит, — сказал вошедший Рубахин.

«Вспомнил обо мне командир, узнал, наверное, что я вернулся, и рад поговорить, доклад выслушать, а может быть, на задание пошлет», — подумал Дмитрий. Он шел к Романову с чувством бойца, исполнившего свой долг и побывавшего в таком переплете, который не каждому по плечу.

Романов жил в небольшом рубленом домике. В этом же домике был и партизанский штаб, и районный исполнительный комитет и, наверное, еще что-то районное. По крайней мере, Дмитрий примечал, что сюда часто приходили какие-то люди, которых он потом не видел на базе.

Романов и Сеня Филин сидели за столом и перебирали какие-то бумаги.

Дмитрий на ходу подтянулся, даже хотел потуже затянуть красноармейский ремень, чтобы выглядеть этаким стройным военным, но красноармейского ремня на нем не было, да и одет он был не по-армейски. Что дал ему дед Минай, в том и ходил.

— Товарищ командир, санитарный инструктор по вашему вызову явился! — бодро доложил Дмитрий.

— Явился... Являются только ангелы, — с сердитыми нотками в голосе отозвался Романов.

Тон командира удивил Дмитрия.

— Ты расскажи, Гусаров, как и почему попал в Подлиповку! Кто тебя посылал туда? Кто? — Романов подошел к нему — злой, взвинченный, глаза его были налиты гневом.

Дмитрий молчал. Не станет же он рассказывать о том, как ему хотелось проскакать на лихом коне по подлиповской улице, погарцевать перед окнами Полины.

— За такие штучки расстреливают без суда и следствия! Черт знает, что натворил! — возмущался Романов.

Натворил? Дмитрий с недоумением поглядывал на разгневанного командира, поспешно перебирая в памяти события нынешнего дня. Приказ как будто выполнил, побывал у лесника, лесник — у доктора Красносельского, доктор Красносельский уже прооперировал раненого партизана. Все как будто в порядке... Ах, да — Подлиповка... В Подлиповке его схватили, скрутили руки... Конечно, он мог бы и не заезжать в Подлиповку... Рискнул и чуть было не поплатился жизнью...

— Мальчишка! — бросил ему в лицо Романов. — Я о тебе поначалу был другого мнения. Да знаешь ли ты, какой человек из-за тебя провалился! Эх, Гусаров, Гусаров, снять бы с тебя портки да высечь хорошенько. — Романов сел за стол, помолчал немного, как бы придумывая кару провинившемуся санитарному инструктору, потом сказал твердо: — Из лазарета ни шагу. Повторится такое, на себя пеняй. Расстреляю! Ясно? Иди!

Ошарашенный угрозой командира Дмитрий выскочил из домика.

— Черт бы побрал этого Гусарова, — между тем продолжал возмущаться Романов. — Нарушил всю нашу обедню. И что ему нужно было в селе!

Сеня Филин вздохнул.

— Не «что», Терентий Прокофьевич, а «кто». Завернул на свидание к подлиповской фельдшерице, Полине Ружилиной.

— Дорого нам обошлось его свидание, — хмуро проговорил Романов.

А Дмитрий в это время бродил по лесу. В домике он промолчал, не сказал ни слова, а сейчас в мыслях горячо спорил и возражал Романову: «Вы, товарищ командир, не имеете права кричать на меня! Вы не имеете права угрожать! Меня не интересует, какого мнения вы обо мне! Я могу уйти от вас, да, да уйти!» Дмитрий опять вспомнил рассказы Полины о таинственном полковнике, и теперь верил, что полковник есть, что полковник — не выдумка, и он уйдет в отряд к полковнику. Полковник — человек военный, не то что какой-то сугубо гражданский председатель райисполкома, полковник не стал бы угрожать расстрелом...

— Ну что, герой, думу думаешь? — неожиданно раздался голос.

Дмитрий поднял голову и увидел подходившего к нему одноглазого Травушкина, того самого Травушкина, который нынче спас его.

— Как? И вы партизан?

— Теперь партизан. — Травушкин достал измятую пачку немецких сигарет, протянул Дмитрию. Дмитрий машинально взял сигарету, прикурил и закашлялся.

— Не куришь? Тогда выбрось к свиньям, не привыкай, дурная привычка. — Сам Травушкин с каким-то особенным шиком выпускал струйки дыма из широких ноздрей. — Попало мне, друг мой, от Романова, ох как попало, — пожаловался он. — Ты, говорит, ненаходчивый человек, Травушкин... Оно, может, и верно, не додумался я, как сделать так, чтобы и козы были сыты и сено цело... Времени оказалось мало, вот и пришлось придавить Муху прикладом... Я ведь служил в полиции по заданию Романова... Теперь можно говорить, рассекретился по твоей милости. — Травушкин улыбнулся, но его единственный зеленоватый глаз оставался серьезным и колко поглядывал на Дмитрия. — Так уж получилось, я и Романову сказал: парня стало жалко, не везти же его на гибель, не продавать же коменданту за шнапс... Комендант, сука, покупает и самолично в тире расстреливает таких, как ты... Бублик тоже упражняется. Вот кого мне хотелось кокнуть! Думал я, что Бублик тоже поедет с нами. Не поехал, у крали своей задержался. И как фельдшерица может принимать такого негодяя, ума не приложу... Словом, побранил-побранил меня Романов, потом сам же сказал: правильно, что парня спас. На том и кончилась моя полицейская карьера...

После разговора с Травушкиным на душе у Дмитрия стало совсем муторно. Он чувствовал себя так, будто лучшего друга предал. Ему было стыдно попадаться на глаза Романову, стыдился он и своих мыслей об уходе к полковнику... Уж лучше не спасал бы его Травушкин, уж лучше перенес бы он все пытки в криничанской полиции, чем сознавать теперь, что из-за него нарушилось что-то нужное, что-то очень важное в давней задумке партизанского командира. И еще одно больно кольнуло в сердце. Травушкин сказал, что Бублик «у крали своей задержался». Значит, полицай специально приезжал к Полине, и она уехала с ним в Криничное... Зачем? Что общего между нею и этим предателем?

 

19

Выпал первый снежок и не растаял, как того ожидали. Стало морозить, но в эти уже почти по-зимнему холодные дни Дмитрию бывало жарко. Он таскал и таскал дрова, чтобы не затухала в лазаретной землянке ненасытная печка. Он уставал, потому что дрова надо было таскать издалека (Романов приказал не трогать ближние деревья, чтобы не демаскировать с воздуха базу).

Как-то раз к лазаретной землянке подошел Сеня Филин с каким-то свертком под мышкой.

— Получи, Гусаров, посылку, — сказал он.

— Какую посылку? От кого? — удивился Дмитрий.

— От Полины Ружилиной. Бери.

Дмитрий взял нетяжелый сверток и тут же спросил:

— Как она там? Что делает?

— Работает.

— Послушайте, Сеня, я хотел спросить вас... Бублик и Полина давно знакомы?

— Не знаю, я их не знакомил, — отмахнулся Филин. — Там Полина записку тебе прислала. Ответ не пиши. — сказал он и ушел.

Дмитрий кинулся в землянку, забрался в свой отгороженный закуток и при свете крохотного оконца развернул посылку. Догадливая Полина прислала ему чистый, новенький альбом для рисования и набор цветных карандашей. В альбоме рядом с засушенным золотисто-огненным кленовым листом лежала записка. Записка была коротенькая, всего несколько фраз без обращения, без подписи. Полина писала о том, что жива и здорова, что за окном уже снег и что на сердце у нее грустно-грустно. Вот и все. Дмитрий вертел в руках записку, присматривался к ней, будто искал что-то скрытое, что-то непонятное. Ему сразу же захотелось написать ответ. О чем написал бы он? У них в лесу тоже снег, на сердце у него тоже грустно-грустно, потому что хочется увидеть ее, заглянуть в темные глаза, прижаться щекой к ее щеке и говорить, говорить... Говорить с ней он пока не может, и писать не может, но ведь можно увидеть ее... Стоит только закрыть глаза, и она встает перед ним, а если взять альбом и карандаши — с листа взглянут на него ее глаза... Вот ее глаза, вот губы, подбородок с ямочкой, коротко остриженные вьющиеся волосы...

Теперь, как только выпадала свободная минутка, Дмитрий брался за карандаш. Однажды к нему в лазаретную землянку опять заглянул Сеня Филин.

— Что, Гусаров, не хвастаешь? Говорят, рисуешь хорошо, — сказал он.

— Балуюсь понемногу...

— Ну, покажи, покажи. — Сеня бесцеремонно взял альбом для рисования, без спроса развернул его и на первой странице увидел цветной портрет Полины. — С фотографии рисовал?

— По памяти, — ответил смущенный Дмитрий.

— По памяти? Не может быть, — усомнился гость. — Сочиняешь ты... Ведь похожа, понимаешь — похожа! Как живая. Нет, в самом деле, по памяти? Ну, знаешь, богатая у тебя зрительная память, как у настоящего художника!

— До художника мне далеко...

— Это верно. Учиться надо... Вот кончится война, продолжим мы с тобой прерванный курс наук. Я ведь тоже учился. Заочно. В планово-экономическом... Эх, скорей бы кончалась окаянная, — мечтательно проговорил Сеня.

Дмитрий усмехнулся.

— Немцы к Москве рвутся, а вы о конце войны размечтались...

— Подходят сволочи к Москве, — с тяжелым вздохом согласился Филин. — Вот из-за этого я и пришел к тебе... Слышал? В Криничном немецкая газетенка выходить стала на русском языке под названием «Луч». Коптит «Луч», мозги кое-кому засоряет, орет о захвате Москвы, льет грязь на Советскую власть. А у нас пока печатного органа нет, ничем не можем ответить.

— Пулей отвечать надо!

— В общем и целом я с тобой согласен: пуля — ответ убедительный. Но есть и другие средства. Листовки, например... Слушай, Гусаров, не сможешь ли ты сделать десяток-другой листовок с рисунками? Мы расклеим их по селам, забросим в Криничное. Пусть люди знают правду.

Дмитрия вдруг осенила восхитительная, по его мнению, мысль: он напишет листовки, дело ему знакомое, и сам же понесет их по селам.

— Ну как, выполнишь просьбу криничанского комсомола? — спросил Сеня Филин.

— Выполню, только с одним условием.

— Принимаю любые условия.

— Часть листовок я понесу по селам сам.

Сеня Филин сразу нахмурился, посуровел.

— Не надо шутить, Гусаров, — сердито пробурчал он. — Для тебя что, приказ командира пустой звук?

— Приказ? Какой приказ? — с наигранным недоумением спросил Дмитрий, хотя отлично знал, о каком приказе идет речь.

— Ни шагу из лазарета. Вот какой приказ. Или ты забыл?

— А знаете, что я вам скажу: Романов не имел права отдавать такой приказ, — разгорячился Дмитрий. Он бросил взгляд на первую страницу альбома, увидел портрет Полины, и ему показалось, будто она одобрительно смотрит на него и говорит ободряюще: «Ты, Митя, прав»... — Мне совесть не позволяет бездельничать. Я не какой-нибудь немощный старец, чтобы заниматься только топкой печки. Вы секретарь райкома комсомола, я комсомолец и вправе потребовать: дайте мне боевое задание!

Сеня широко заулыбался.

— В общем и целом, Гусаров, я понимаю тебя, — откровенно сказал он и, хлопнув его по плечу, добавил: — Леший с тобой, пойдешь распространять листовки, я поговорю с Терентием Прокофьевичем.

Нет, все-таки Сеня Филин отличный парень! И напрасно он злился на него когда-то. И Романов тоже оказался человеком душевным, разрешил ему идти с листовками и в Гряды, и в Подлиповку и надавал еще кучу заданий.

Дмитрий бодро шагал по заснеженному тихому лесу, рисуя в воображении скорую встречу с Полиной. На душе было светло и радостно.

В полдень он подошел к Подлиповке, остановился в знакомом подлеске. Надо осмотреться — все ли спокойно в селе. Вон виднеется хата деда Миная... Но почему у сарая нет лестницы? Это запретный знак: заходить нельзя, опасно! Дмитрий сплюнул от досады. Нужно ложиться в снег и ждать, ждать... А может быть, старик забыл о лестнице? Ну, конечно же, забыл. В селе, кажется, нет ничего подозрительного. Вон куда-то спешит закутанная женщина, вон переулком бежит стайка ребятишек, осыпая друг друга снегом...

«Да, забыл старик поставить лестницу», — подумал Дмитрий и хотел было прямиком направиться к хате деда Миная, но тут же властно остановил себя: «Не глупи, Гусаров, присмотрись, еще присмотрись. Дед зря подавать сигнал не станет!»

Вообще-то непосвященному человеку могло показаться, что дед Минай просто из ума выжил. Горе кругом, тьма беспросветная, наскоками безобразничали в селе немцы. Приедут, уцелевших кур постреляют, поотбирают полушубки и валенки... А в минаевской хате — дым коромыслом, песни там и даже пляски. В закутке булькает и булькает большой котел, а тронутый прозеленью медный змеевик торопливо отсчитывает в бутыли капли мутноватой крепкой влаги. Старик иногда подставит деревянную ложку, наберет полную, поднесет зажженную лучину и любуется трепетным сизоватым пламенем. Горит, окаянная! Значит, крепка! Частенько дед Минай подмешивал в самогон махорочный сок. Это пойло предназначалось у него для гостей избранных, у которых поскорее нужно было что-либо выудить, или, наоборот, избавиться от слишком бдительного гостя, чтобы одурел поскорее и не мешал полезному разговору.

Дед Минай и сам, казалось, выпивал много, не отставал от других. Но каким-то чудом он умудрялся вместо самогона пить обыкновенную колодезную воду, и так при этом морщился, так мотал головой, что оставался вне подозрений. Он с удовольствием закусывал вместе со всеми и притворялся в стельку пьяным и кричал на всю избенку о том, что слава те, господи, дожил до настоящей свободы, что никакая милиция не придет и не вышвырнет его самогонный аппарат.

Дед Минай вообще был мастером на всякие штучки, и Сеня Филин серьезно уверял, что в деде Минае погиб по крайней мере заслуженный артист республики, ибо он обладал редким даром перевоплощения. Дед Минай, как говорится, мгновенно входил в образ и мог прикинуться кем угодно — безобидным дурачком, горьким пьяницей, тяжело больным, неудержимо веселым, он мог даже заплакать настоящими слезами, и только очень и очень наблюдательный человек мог заметить в его не по-стариковски острых, прищуренных глазах умное лукавство.

Человек хлебосольный, готовый в любую минуту бухнуть на стол бутыль самогона, не требуя большой платы (что дадут, то и ладно), дед Минай пользовался особым уважением со стороны представителей «нового порядка». И никто, даже старики-ровесники не знали о настоящих делах деда Миная, и многие, наверное, не поверили бы, что хитрый старик работает на партизан.

Дмитрий лежал в снегу, поеживаясь от холода. Он еле подавлял в себе искушение встать, пойти к деду и обогреться в теплой избе. Потом, когда стемнеет, он проберется на фельдшерский пункт, вручит Полине листовки, а уж она знает, что с ними делать.

Из-за школы вышли двое — мужчина и женщина. Когда они приблизились к избе деда Миная, Дмитрий к своему изумлению узнал Полину и Кузьму Бублика. Полина была в незнакомой темной шапочке, в темной шубке, в черных валенках. Она оживленно о чем-то разговаривала с Бубликом, потом наклонилась, зачерпнула пригоршнями снегу и осыпала спутника. Тот, смеясь, отряхивался, хотел было тоже осыпать ее снегом, но она отбежала, озорно хохоча и махая руками.

Дмитрий глазам не верил. Ему сразу жарко стало, как будто не в снегу лежал он, а у раскаленной ненасытной своей печки. «Да как же Полина может смеяться, озорничать с предателем, с продажной шкурой? — возмущенно подумал он и потянулся рукой под пиджак, под меховую куртку, где был спрятан трофейный парабеллум — подарок сержанта Борисенко. — Да ведь таких, как Бублик, надо уничтожать!» — он уже достал пистолет, но тут же с горьким сожалением сунул обратно. Бесполезно стрелять, не достанет — предатель слишком далеко.

Глухая, неудержимая злость охватила Дмитрия. Ему хотелось вскочить и кинуться на изменника, и пусть Полина видит, как он будет пулю за пулей всаживать в презренного гада!

Из минаевской избы нетвердым шагом вышли трое — немецкие офицеры в своих нелепых для зимы фуражках с высокими тульями. Кузьма Бублик подскочил к ним, позвал Полину. Полина, улыбаясь, подошла. Офицеры жали ей руку, говорили что-то.

Один из офицеров махнул рукой, и из-за соседской хаты, надсадно урча, выполз побеленный броневик. Офицеры, Бублик и Полина сели в машину и уехали. Броневик помчался прямо в Криничное.

Дмитрия душила злоба. Он чувствовал себя таким же беспомощным, как в тот день, когда голодный и растерянный впервые подошел к Подлиповке, еще не зная ни Полины, ни деда Миная. И тогда он видел разгуливавших по селу захватчиков, и сегодня увидел их. И тогда он ничего не мог сделать, и сегодня только глядел на них...

«Воюем листовками... Псу под хвост эти листовки, — вихрилось в голове Дмитрия. — Граната нужна, да, да, граната, швырнул бы под машину — и крышка! Да почему же Романов допускает, что немцы и полицаи свободно разъезжают по Подлиповке, лакают самогонку, девушек увозят...» Дмитрий злился на Романова, на Сеню Филина, на Полину... Злился на Полину? Нет, он уже начинал ненавидеть ее. Да, да, ненавидеть! Альбомчик ему прислала, записочку... А сама в снежки играет с предателем, садится в немецкий броневик. Вот тебе и подпольщица, вот тебе и пример подлиповской молодежи...

Из хаты вышел дед Минай. Он постоял немного, огляделся по сторонам и неторопливо поставил к сараю лестницу.

Старик обрадовался приходу Дмитрия, помог ему раздеться и сказал обеспокоенно:

— Ишь, братец ты мой, заколел как. Ну садись, Митя, садись. Может, первачку тебе с морозцу? Не хочешь? Оно и верно... Да ну ее к богу в рай, отраву эту. А щец горяченьких отведай, потом чаек поспеет.

Сев за стол, Дмитрий сказал:

— Что-то долго задержались у вас господа выпивохи.

— Задержались, братец ты мой, насилу сдыхался... Бублик привел своих дружков. А я так раскумекал: не зря приезжало офицерье, солдат расселить мыслят по нашим хатам. Ты, Митя, передай Романову — гарнизоны, мол, наши села занимают, все на Москву гарнизоны-то. Отогреются, отожрутся и дальше полезут. Ох-хо-хо, все лезут и лезут... Один этакой долговязый хватанул первача с махрой и бинокль мне показывал... Москву, говорит, они уже в бинокль разглядывают... Значится, близко подошли, окаянные души.

— Дедушка Минай, вы видели Полину с Бубликом? Что это она? — с тревогой спросил Дмитрий.

— Чего не видел, братец ты мой, того не видел, — отмахнулся хозяин и опять заговорил, о своем. — Еще передай Романову, что хлебушко-то мы спрятать спрятали, но лежит несподручно, могут найти, Кирюха-то Хорьков, староста нонешний, пронюхать может, где хлеб упрятан. Ты ешь, Митя, ешь, — хлебосольно упрашивал старик. — Ты передай там Романову — Кирюху-то припужнуть пора... Ну, а теперича побалуемся чайком...

— Некогда, дедушка, чаевничать. Мне еще в Грядах побывать надо, — отказался от чая Дмитрий. — Я листовки принес, расклеить нужно.

— Листовки оставь, я уж распоряжусь, — сказал дед Минай.

В окно кто-то постучал.

Старик встрепенулся, кинулся к кухонному шкафу, достал оттуда литровую бутылку, полную самогона, выплеснул половину на пол, бутылку поставил на стол, достал стаканы.

— Глотни чуток для запаху да смирно сиди, — шепотом предупредил он Дмитрия. — Не бойся, выпивали, бражничали, кто нам запретит. — И тут же другим, забавно-веселым голосом он крикнул: — Эт-то чья душечка на огонек просится! — и поспешил отпирать дверь Из сенец доносился разгульный минаевский голосок: — Милости прошу к нашему шалашу, чем богаты, тем и рады. Есть чем горлышко промочить!

«А он и в самом деле артист», — подумал Дмитрий. В избу вошла молодая женщина в шубе, в валенках, закутанная клетчатым шерстяным платком.

— Наливай, парень, молодухе! Вишь, братец ты мой, замерзла вся! — крикнул дед Дмитрию, потом гостье: — Садись, Фрось, раздели нашу мужицкую компанию.

— Дай, дед, бутыль самогонки, — попросила гостья.

— Ишь ты, сразу бутыль...

— Можно и две, оплатой не поскуплюсь. — Она достала откуда-то узел и швырнула на стол. — Три тысячи и все червонцами...

— Тю на тебя, такую сумму...

— Бери, дед, только дай самогонки, — каким-то отрешенным голосом попросила женщина.

— А куда тебе самогонка-то? — строго спросил дед Минай, отбросив шутовской тон.

— Надобна!

— Эх, Ефросинья, опять, небось, думаешь свадьбу справить? Это какая у тебя по счету будет?

— Не трави, дед, Христом богом прошу — дай самогонки. Трех тысяч мало, еще привезу. Лошадь отдам, на лошади я приехала, бери!

— Да ты что! Живодер я какой, что ли, — рассердился дед Минай. — На лошади, говоришь, приехала? Дам я тебе самогонки... Подвези-ка парня в Гряды. Выпил, не дойдет сам.

— Пущай садится, места хватит.

 

20

Был еще непоздний вечер. Морозило. Голубоватыми светляками блестели в небе крупные звезды.

Ефросинья Клюева хлестала и хлестала концом вожжей норовистую лошадку, грубовато покрикивая на нее. Было заметно, что женщина торопится.

Дмитрий лежал в санях на сене, припорошенном снежком, с неприязнью думая о женщине, которая везла куда-то бутыль самогона. Зачем ей самогон? Что за праздник у нее? Можно ли думать о праздниках в такое кровавое лихолетье?

— А я, парень, знаю тебя, — неожиданно сказала Ефросинья. — Знаю. Из партизан ты.

Дмитрий напрягся, на всякий случай сунул руку под пиджак, нащупал рукоять парабеллума.

— Петро мне про тебя рассказывал... Петро Калабуха... Знаешь такого? Лечил ты его... Дура я, дура, пригрела Петра, думала, что так лучше будет, а вон что вышло... Убили Петра, — скорбно сказала Ефросинья и заплакала.

— Как убили? Кто? Когда? — ошеломленно спрашивал Дмитрий.

Поминутно всхлипывая, Ефросинья рассказала ему о Петре Калабухе. Ехала она однажды на телеге и километрах в двадцати от Гряд встретила кое-как одетого человека. Человек шел медленно, покашливал. Она пригласила его: «Садись, мужик, подвезу». Не отказался путник, сел на телегу, и Ефросинья бесцеремонно стала допрашивать — куда идешь да откуда. Петро Калабуха заученно отвечал, что он из такого-то села, идет в такое-то корову покупать. Ефросинья делала вид, будто верит, а про себя ухмылялась: «Врешь ты, мужичок, да не очень складно, потому что сразу видно, кто ты есть». Но вслух этого не говорила и даже советовала, какой породы надо покупать корову, чтобы молочко в доме водилось, а потом открыто сказала:

— Хворый ты совсем, не дойдешь, куда надо.

Петро Калабуха молча вздохнул. Не рассчитал он, понадеялся на свои силы, подумал, что совсем выздоровел и ушел от товарищей к линии фронта. Первый день он шел ходко, а на второй его опять стал душить кашель и закололо, закололо в груди.

— Вот что, человек добрый, отвезу я тебя к себе. Подлечиться надо. Потом как хочешь... — И Ефросинья привезла его в Гряды.

Петро Калабуха молча вошел к ней в хату.

Ефросинья Клюева жила одна. Пятилетнюю дочурку Танечку отвезла к бабушке, потому что малышку не оставишь одну в избе, сидеть же дома самой — не с руки. Был когда-то у Ефросиньи муж — Тихон Клюев, эмтээсовский механик. В последнем письме писал Тихон, что служить ему на границе осталось мало, один-единственный месяц, что ждет не дождется он, когда придет к своим дорогим Фросеньке и Танечке... А вслед за этим письмом пришло другое, от начальника пограничной заставы. Начальник писал:

«Старший сержант Тихон Карпович Клюев пал смертью героя, охраняя священную границу Родины».

Сколько слез пролила молодая вдова, чуть было руки на себя не наложила, да на кого дочурку оставишь... Так и осталась одинокой в своей новой просторной избе. Прежде работала она больше на свекле. Чуть ли не на всю страну славился Грядский колхоз богатыми урожаями сахарной свеклы. Ефросинья тогда хорошо зарабатывала, в почете была, в Москву на выставку ездила, наряжалась... И часто здешние парни и даже мужики женатые засматривались на бедовую краснощекую женщину, Ефросинью Клюеву. Да ни к чему ей были эти зазывные взгляды, ни к кому не лежало сердце.

К общему удивлению, немцы не разогнали колхоз, а заставили колхозников работать, свеклу убирать.

Ефросинья Клюева на работу не вышла. Купила она себе лошаденку с телегой и стала разъезжать — то к дочери в Березовку, то на базар в Криничное. Там купит, здесь продаст, как пронырливая спекулянтка.

— Ты ешь, Петя, ешь, — угощала она Петра Калабуху. — А то можешь и выпить для аппетита.

— Что ж одному пить, непривычный, чтобы один, — отозвался не очень разговорчивый гость.

— Поддержу компанию, — согласилась Ефросинья и выпила с ним из чайного стакана, и смотрела жалостливыми глазами на исхудалого гостя, измотанного болезнью. Потом истопила баньку.

— Помойся, Петя.

От баньки Петро Калабуха не отказался.

Хозяйка достала из сундука мужнино белье, несношенную Тихоном одежонку и повела гостя в баню.

— Раздевайся, — приказала она. — Чего уж там стесняться, помою тебя.

Засмущался Петро Калабуха. По природе он был человеком застенчивым, с женщинами обращаться не умел.

«Ах, Петя, Петя, и чего покраснел, и чего стушевался ты», — с нахлынувшей нежностью подумала Ефросинья. И когда все-таки он разделся, она сочувственно сказала:

— Милый мой, да ведь ранен был. Рана-то еще не зажила... Ничего, ничего, Петя, перевяжу, подлечу.

Остался Петро Калабуха у сердобольной женщины, рассчитывая побыть недельку, окрепнуть и опять продолжить путь к линии фронта. Как-то вечером, когда Ефросиньи не было дома, к нему заглянул Толмачевский, лечившийся в грядской больнице.

— Ну, здоров, друг-приятель. Как ты тут? — спросил он.

— Да ничего.

— Вот и получается — один воюет, другой с бабой ночует...

Петро Калабуха покраснел, опустил голову.

— Уйду завтра...

— А куда уйдешь? Зима на носу, кустик ночевать не пустит... Фронт далеко.

— Дойду.

— Чудак ты, Петро. — Толмачевский оглянул горницу, будто хотел убедиться — нет ли посторонних, потом доверительно сказал: — Если хочешь, оставайся тут, живи у Ефросиньи вроде мужа, будем отсюда лесу помогать. Как ты на это?

— До своих охота.

— А кому не охота? Решай, Петро. Сам понимаешь — я говорю не от себя. От себя — я тоже пошел бы с тобой...

Грядские солдатки гневно упрекали Ефросинью.

— Ишь, пригрела мужичонку, бесстыдница...

— Чего стыдите? За что? — огрызалась она. — Когда вы со своими жили, я вам глаза колола? Я стыдила вас? И отстаньте, и не лезьте!

Немногословный и тихий Петро Калабуха оказался человеком работящим, хозяйственным. Любил скотину и умел ухаживать за ней, не отказывался помочь соседям — тому крышу подправит, тому печку сложит, он и слесарить мог, и с топором был знаком.

Однажды Петро Калабуха крыл соломой крышу одному старику, и тут как на беду увидел его на крыше Кузьма Бублик, приехавший с немцами в Гряды по какому-то делу.

— А ну слазь, перекурим! — крикнул он кровельщику.

Петро Калабуха слез. Он даже не узнал Кузьму Бублика.

— Как живешь, служивый? — спросил полицай.

— Живу, как могу...

— По петлицам не скучаешь?

— А чего по ним скучать.

— Верно, скучать нечего. Выздоровел, значит?

— Я и не болел, — пожал плечами Петро Калабуха.

— Ну, ну, рассказывай сказки... Да ты что — не узнал меня? Я же с тобой вместе в лесу был, у Гусарова, только лечиться ушел в другое место. А тебя кто лечил?

Петро промолчал.

В тот же день Кузьма Бублик завернул в дом к Ефросинье Клюевой. Хозяйка сперва испугалась, но, узнав, что Петя и полицай — сослуживцы, были ранены вместе, немного успокоилась, даже стол накрыла.

Кузьма Бублик лишь глоток отпил самогона из чайного стакана, и на закуску не был жаден, он больше разговаривал с Петром.

— Повезло тебе, друг Калабуха, и ранение было тяжелое, а вылечился. Неужели Гусаров вылечил?

— Само прошло.

Кузьма Бублик догадывался, что бывший раненый что-то скрывает. Не мог он выздороветь без настоящей медицинской помощи. Значит, кто-то помог ему. А кто? Кузьма Бублик уже успел навести справки — в грядской больнице Калабуха не лечился, да и не стал бы его лечить доктор Красносельский, сразу донес бы кому следует о подозрительном больном. И Ефросинья Клюева тут не причем. Пригрела она уже выздоровевшего. Больной ей не нужен. Уж не партизаны ли помогли Калабухе? Они становятся все более и более нахальными. На прошлой неделе подожгли в Криничном бензохранилище... Немцы напуганы, их войска уже ведут бои на подступах к Москве и вот-вот ворвутся в Кремль, а здесь, далеко в тылу, нет покоя... Криничанский комендант, конечно же, дорого заплатил бы, если бы ему, Кузьме Бублику, удалось пронюхать, где скрываются партизаны, где их база...

— Само, говоришь, прошло? Умеешь ты, Калабуха, сказочки рассказывать, — засмеялся полицай. — Да ты не бойся меня, свои мы. Я ведь, если хочешь знать, с Гусаровым учился в одном институте и помог бы ему, если что... Где сейчас Гусаров?

— Не знаю.

— А у Кухарева как, зажила нога?

— Не знаю.

— А помнишь, среди раненых был младший лейтенант, очень тяжелый. Удалось ли спасти его?

— Не знаю.

— Да, собеседник ты не очень-то дружный, — расхохотался Бублик. — Заладил «не знаю», «не знаю». Ну, а в Грядах ты чем занимаешься, знаешь?

— Так, по малости всякой занимается Петя, — вмешалась хозяйка, чтобы хоть немного поддержать разговор. — Кому крышу накроет, кому печку сложит, не сидит без дела.

— Печки умеешь класть? Вот это хорошо, — обрадовался Бублик. — Будь другом, Петро, съезди ко мне в Криничное, посмотри печку, дымит, коптит окаянная.

— Уважь, Петя, съезди к господину Бублику, — подсказала хозяйка.

Ничего не подозревая, Петро Калабуха собрал свои печные инструменты, приобретенные в Грядах, и поехал с Бубликом в Криничное.

В бубликовском доме и в самом деле дымила печка-голландка, и Петро приступил к делу. Работая, он оглядывал большую горницу, в которой было тесно от разношерстной мебели. Хозяин уже успел натаскать сюда немало добра: стояли здесь украшенные старинной резьбой шифоньеры, диваны, зеркала (одно зеркало было из парикмахерской), мягкие стулья, даже древний письменный стол с двумя массивными, тусклыми подсвечниками.

Когда затопили голландку, Бублик похвально заговорил:

— Ну, мастер ты, Петро. Гудит печка! Магарыч с меня — и не возражай. — Он поставил на стол бутылку водки, закуску. — Мы по-холостяцки.

Кузьма Бублик опять чуть только отпил из стакана и заговорил дружески:

— Эх, Петро, Петро, прорвались бы мы тогда на машине, в госпиталях лечились бы, а то пришлось мне вот здесь валяться, врача искать... Тебя тоже врач лечил?

— Не, само прошло, — опять, как заводной, пробормотал Петро Калабуха.

Кузьма Бублик обозленно поглядывал на упрямого собеседника. Было заметно, что он вот-вот вскипит, раскричится, затопает ногами. С трудом удерживая себя, полицай вкрадчиво продолжал:

— Да, Петро, злую шутку сыграла с нами жизнь... Ты думаешь, мне сладко здесь? Эх, Петро, Петро, — притворно вздохнул он. — В лес хочется, понимаешь, в лес, к своим... Я-то знаю — живут в лесу люди, смелый народ, не дают немцу покоя, лупят его... Да ведь лес велик, сразу не найдешь смелых людей... Я, Петро, если хочешь знать, не с пустыми руками пойду туда, говорю тебе как другу: есть у меня заначка, пригодится партизанам. Хочешь, Петро, давай вместе махнем? Да бросай ты свою бабенку, не время за юбку держаться... Ну как, Петро, согласен идти туда?

— Не знаю, куда идти, — хмуро ответил печник.

— Дело хозяйское. А я пойду, пойду! По-дружески прошу тебя, Петя, скажи, к кому обратиться, чтобы в лес провели.

— Не знаю.

— Врешь, гад, знаешь, — зашипел полицай. — По глазам вижу — знаешь! Дурачком прикидываешься? Смотри, Калабуха, тут умеют шарики поворачивать. Вот что, — грозно подступил Бублик. — Мы с тобой здесь вдвоем, свидетелей нет. Скажи мне, что знаешь, и получишь деньги, — Кузьма Бублик осторожно положил на стол пачку денег. — Не будь, Калабуха, разиней. Здесь много денег. Понял? Надолго тебе хватит с Фроськой, заживешь в свое удовольствие. О том, что между нами было, никто не узнает. Ну? Согласен?

— Ничего я не знаю...

Выхваченным из кармана револьвером Бублик ударил упрямого собеседника, и в это же время в комнату ввалились трое полицаев.

— Отвести в комендатуру, там ему язык развяжут, — распорядился Бублик.

Криничанский комендант обер-лейтенант Гейде считал себя специалистом по «развязыванию языков». Сухой, тонкий, с узким улыбчивым лицом, он сперва негромким вежливым тоном допрашивал Петра Калабуху, даже не допрашивал, а как бы мирно беседовал с ним, интересуясь, казалось бы, незначительными деталями: где и когда был ранен Калабуха, где и у кого лечился. Поначалу односложные ответы пленника — «на фронте ранен», «само прошло», «не знаю» — забавляли коменданта, и он, как азартный игрок, посмеивался, уверенный в том, что скоро козыри партнера иссякнут, и тому ничего не останется, как сдаться и все рассказать.

— Свет чудес не имеет, Ка-ла-бу-ха, — проскандировал обер-лейтенант, — ты должен ответ дать абсолютно точный, какой врач лечил тебя. Понимаешь? Очень просто!

— Не видел я врачей, само прошло, — отвечал Петро.

Потом его били, отливали водой, приводили в чувство, чтобы снова бить.

Заложив руки в карманы и покачиваясь на каблуках, обер-лейтенант с недоумением смотрел на избитого парня. В его аккуратно причесанной голове просто-напросто не укладывалось то, что он видел и слышал. Коменданту еще не приходилось допрашивать партизан, это был первый, это был даже не партизан, а бывший раненый, которого кто-то лечил. Если ему, обер-лейтенанту, станет известен этот «кто-то», он постарается, чтобы «кто-то» назвал еще «кого-то», и потянется ниточка. Главное, ухватиться за ниточку, а там и до клубка можно дойти... Почему же солдат никого не называет? Этого комендант понять не мог.

— Слушай, Ка-ла-бу-ха, тебе есть больно? Я могу освобождать от больно, если скажешь, где доктор, который лечил тебя.

— Не видел докторов, само прошло, — прошептал рассеченными губами Петро Калабуха.

Его бросили в темный сырой подвал. Никто не знает, о чем думал избитый в кровь солдат. Быть может, упрекал он себя за то, что совершил непоправимую глупость, когда ушел, не согласился перебраться к партизанам, за то, что остался в доме Ефросиньи и не дошел «до своих». И никто не может объяснить, почему на следующее утро боец признался коменданту, что он — партизан, что лечили его в партизанском госпитале.

И обер-лейтенант Гейде заметно просиял: сработало его умение «развязывать языки», и он развернул перед опухшими глазами пленника топографическую карту района.

— Покажи, где есть партизанский госпиталь.

Петро Калабуха отрицательно покачал головой.

— Не умею по карте показывать, — хрипло ответил он.

Обер-лейтенант усмехнулся: вот какие солдаты у русских, они даже не умеют читать карту.

Никому неизвестно, что задумал избитый, обессиленный боец. Из темного сырого подвала его вывели во двор, где уже стояло несколько машин с солдатами. И когда подбежавший к нему немец, положив наземь винтовку, стал скручивать ремнем руки за спиной, Петро вырвался, в одно мгновение подхватил винтовку и стал стрелять в гущу солдат, сидевших на машине. Он успел сделать три выстрела, потом, не выпуская из рук винтовки, рухнул, прошитый автоматной очередью...

— Бублик, проклятый Бублик погубил Петю, — простонала Ефросинья. — Вот везу самогонку горе свое залить... Везу, чтобы помянуть и милого Тихона, и дорогого Петю, и всех, кто кровь пролил... Всех помяну!

Это «помяну» прозвучало так зловеще, что Дмитрий вздрогнул. Ему показалось, будто женщина лишилась рассудка и может натворить сейчас бог знает что.

— Хальт! — раздался голос патруля.

— Чего халькаешь? Я еду, я! — закричала Ефросинья. — Вот на! Бумажку мне написал ваш старшой! На, читай, образина! Читай, собачья душа! Свети своим фонарем, гад ползучий!

Светя карманным фонариком, патрульный прочел бумажку, засмеялся и махнул рукой — проезжай.

На улице Ефросинья тихо спросила у Дмитрия:

— Тебя куда подвезти?

— Я уже приехал, спасибо, — ответил он.

— Будь осторожен, — шепотом процедила она.

 

21

Чаще всего доктор Красносельский ночевал теперь у себя в больничном кабинете, хотя дом его стоял неподалеку от больницы, через дорогу. В доме было пусто. Докторская супруга с малолетними внуками и дочерью, женой артиллерийского командира, эвакуировались. Можно было бы уехать и самому Борису Николаевичу, но завернул к нему как-то председатель райисполкома Романов, поговорил о том, о сем, потом как бы между прочим забеспокоился:

— Эх, беда, Борис Николаевич, народу много остается в Грядах и в других селах, некому лечить будет...

— Представьте себе, Терентий Прокофьевич, и я думал о том же, — признался доктор, — да что поделаешь...

— Да, да, что поделаешь... Молодых врачей в армию отправили, старых в эвакуацию отправим...

— Терентий Прокофьевич, а что если мне остаться здесь, — осторожно проговорил доктор.

— Не советчик я вам, Борис Николаевич.

— Как так не советчик! — рассердился доктор. — А к кому, позвольте спросить, за советом мне идти? К соседскому председателю, что ли? Если так, без вашего разрешения останусь! — решительно заявил он.

Романов облегченно заулыбался.

— Что ж, Борис Николаевич, по рукам! Я ведь затем и приехал, чтобы поговорить с вами, поагитировать. Рад, что мы поняли друг друга... Не мне вас предупреждать о том, что нелегко будет.

— Э, да что там, — отмахнулся доктор. — Бог не выдаст, черт не слопает... Вот старухе что сказать? Ладно, придумаю что-нибудь...

Так вот и остался в Грядах доктор Красносельский, и его участковая больница продолжала работать при немцах, как и прежде.

— Ну, надымили, ну, начадили, хоть топор вешай. Курить-то бросили да опять начали, — с ворчливым упреком проговорила вошедшая пожилая санитарка.

— Э, Марфа, тут не то что курить, по-волчьи выть начнешь от такой жизни, — грустно отозвался доктор.

— Там парень к вам...

— Что? Больной?

— Не, должно, от Романова.

— Зови, — оживился Борис Николаевич, тыча самокрутку в пепельницу, а в следующую минуту доктор пожимал руку Дмитрию и радушно говорил: — Садись, мой юный коллега, устал? Есть хочешь?

— Спасибо, Борис Николаевич, и не устал, и есть не хочу. Промерз только.

— Сейчас мы тебя обогреем. — Доктор отворил дверь, позвал санитарку. — Приготовь-ка, Марфа, чайку!

Дмитрий достал из-под меховой куртки листовки.

— Принес вам для распространения.

— Давай, давай, придет Вера, передам, это по ее части. На вызов ушла. — Доктор Красносельский развернул одну из листовок, ладонью разгладил на столе. — Ишь ты, как разрисовал Гитлера, — заулыбался он. — Так его, сукиного сына, штыком по седалищным нервам... И текст бойкий... Бойкий-то он бойкий, а немец все-таки под Москвой. Клин, Истра, Ясная Поляна... Кто бы мог подумать, что до самой нашей Москвы дойдут... Ничего не понимаю, разум отказывается верить! — Борис Николаевич шагал по кабинету, как бы разговаривая с самим собой, потом достал из кармана газету, приспособленную для отрыва клочков на цигарки, развернул ее. — Если не искурил, прочту я тебе, друг мой Дмитрий, германскую сводку. Вот она, уцелела частично... «Падение Ленинграда и Москвы и занятие других объектов являются в большей мере вопросами времени и метеорологических условий, нежели вопросами преодоления военного сопротивления». Слышал, какой тон, какой нахальный тон! Они уже не считают нашу армию серьезной военной силой... Какое бахвальство. Оно им дорого обойдется! — Борис Николаевич оторвал от газеты клочок, насыпал табаку-самосаду, свернул цигарку, прикурил от лампы. — Трудное время настало, — негромко продолжал он. — Я вот, Митя, никогда не страдал бессонницей, и нервы у меня были железные. Само собой понятно, врачу нужны именно железные нервы, чтобы не раскиснуть, когда нужно брать быка за рога, когда иной раз минута решает — жить человеку или не жить... А теперь стали пошаливать нервы, и бессонница одолевает. Часто лежу и думаю — что, как, почему? Почему ползут мимо больницы их танки, проскакивают их машины? Порою мне чудится, будто не дорогу утюжат колеса и гусеницы, а мое сердце, будто по моему сердцу шлепают и шлепают кованые сапожища. И не спится от боли, от горя, от того, что ты не можешь повернуть все по-своему.

Санитарка внесла горячий, с душистым запахом смородины чай.

— В хате Ефросиньи Клюевой гульба идет, — с осуждением проговорила она. — Вот бесстыдная баба, понавела полную горницу немцев и бражничает с ними.

— Паршивая бабенка, при любой власти не теряется, — брезгливо бросил доктор, потом попросил санитарку: — Скажи, Марфа, Рублеву — пусть готовится в путь. И Митю отвезет, и медикаменты в лес переправит.

— Не вернулся еще наш завхоз.

— Что это он задержался? — встревожился доктор.

— Борис Николаевич, у вас же завхозом работал Толмачевский. Где же он теперь? — удивленно спросил Дмитрий.

Доктор подмигнул ему.

— И не говори, Митя... «Толмачевского» нет, есть «Рублев». Так сказать, перекрестили для безопасности. Наш перекрещенный — хитер, изворотлив, любого обведет. Одним словом, молодчина!

Вскоре вернулся и сам завхоз. Если бы Дмитрий встретил его не здесь, не признал бы в этом человеке бывшего батальонного писаря. На Толмачевском был старый, подпоясанный веревкой пиджак, старая шапка-ушанка, лапти. Лицо его густо заросло жестковатой темной щетиной, которая уже превращалась в окладистую бороду.

— Кого я вижу! Митя! — Толмачевский бросился к Дмитрию, потискал его, потом деловито стал докладывать доктору о том, что привез три мешка бинтов, сыворотку.

— Раздобыл десяток ампул крови... Правда, кровь немецкая... Но я думаю — ребятам нашим сойдет.

— Сойдет, — подтвердил доктор.

Прибежала санитарка.

— Хата непутевой Фроськи горит! — сообщила она. — Догулялась, достукалась, негодница!

Догулялась, достукалась Ефросинья Клюева... Когда пьяные солдаты уснули впокат, кто на полу, кто на лавке, кто в сапожищах на чистой хозяйской постели, сразу отрезвевшая Ефросинья натянула ватник на разорванную кофту, обула валенки, закутала платком голову. Она вышла во двор и стала из хлева носить под окна солому, потом в сенцах взяла загодя приготовленный бидон с керосином и облила солому. Возвратясь в избу, Ефросинья полила керосином горницу, где на все лады храпели сваленные самогоном захватчики, зло глянула на того рыжего, с волосатыми сильными руками унтер-офицера, который рвал на ней кофту, зажгла пучок соломы и швырнула на пол. Сама метнулась из хаты, заперла дверь на замок, Подожгла еще солому под окнами, кинулась к запряженной лошади и уехала...

Никто не знал, куда девалась Ефросинья Клюева, помянувшая друзей своих пламенем пожара и гибелью восемнадцати фашистов...

Этот пожар взбудоражил немцев, что были расквартированы по другим избам. С улицы доносились крики, стрельба.

Толмачевский пошел запрягать лошадь, но вернулся расстроенный.

— Борис Николаевич, теперь не проехать, всюду шныряют немцы, дороги перекрыты, — сказал он.

— Ладно, отложи поездку, — согласился доктор.

— Мне здесь оставаться нельзя, — забеспокоился Дмитрий.

— Ничего, ничего, — успокаивал доктор. — В случае чего, мы упрячем тебя...

— Лучшее место — лес... Я уйду, Борис Николаевич, — возразил Дмитрий. — Хату Клюевой, видимо, поджег кто-то из наших. Немцы будут искать поджигателя.

— Да, пожалуй, верно, будут искать, — ответил доктор. — Трифоныч, — обратился он к завхозу, — найди-ка ему халат подлинней да попросторней и косынку белую на голову. По снегу проползет Митя в белом.

...Снег был глубокий и рыхлый, еще не успевший слежаться. Дмитрий полз вдоль больничного забора, время от времени останавливаясь и прислушиваясь. Там и сям трещали в селе автоматные очереди, слышались крики, по-змеиному шипя, в небо то и дело взлетали яркие осветительные ракеты.

От больничного забора Дмитрий пополз к длинному колхозному сараю, что чернел вдали. За тем сараем обрыв замерзшей речушки, а за речушкой — спасительный лес. Добраться бы до леса, только до леса, а там сам черт не страшен!

Дмитрию было жарко, и трудно понять: то ли пот заливал глаза, то ли таял снег на лице. Как только белое поле освещалось мертвенным светом ракеты, он прижимался разгоряченным лицом к холодному снегу и лежал, притаившись, И опять ему вспоминался лейтенант Шагаров. Злился, очень злился он когда-то на строгого лейтенанта, но пригодилась его наука...

Гасла ракета, и Дмитрий полз дальше. Вот и сарай. Он хотел было вскочить, но вдруг из-под самого сарая вырвалась ракета, и рядом, шагах в десяти, он увидел немца с автоматом на груди и ракетницей в руках. Дмитрий вдавил тело в снег. Казалось, немец вот-вот увидит его и полоснет очередью из автомата.

«Как же я не заметил, что ракеты летят от сарая?», — Подумал Дмитрий, с удивлением замечая, что он совсем не чувствует страха, что он расчетливо присматривается к немцу, который, выпустив ракету, хватает автомат и пугливо озирается кругом. «Ему страшно, ему», — злорадно посмеивался про себя Дмитрий. Но ведь солдат может всю ночь пускать ракеты... Что делать? Как уползти отсюда? Дмитрий боялся пошевелиться, чтобы не выдать себя.

Солдат опять выстрелил из ракетницы и крикнул кому-то. Откуда-то со стороны откликнулся хрипловатый голос.

«Оказывается, они окружили все село... Да, да, вон там и там вспыхивают ракеты», — рассуждал Дмитрий.

Ему становилось холодно, мелкая, противная дрожь охватывала тело. «Так и замерзнуть можно», — тревожно подумал он и вдруг решился: нужно прорываться, лежать здесь бессмысленно, отползать назад тоже бессмысленно.

Он осторожно достал парабеллум, и когда солдат выпустил очередную ракету и она вот-вот должна была погаснуть, он дважды выстрелил в немца, кинулся к обрыву, кубарем скатился вниз и бросился к лесу. Он слышал, как у сарая истошно вопил подстреленный им солдат.

Утопая в снегу, Дмитрий шел лесом, ничего и никого не боясь.

 

22

— Знаешь, Гусаров, не мое дело, кому она там улыбается да с кем в снежки играет, — сердито отмахнулся Сеня Филин, услышав рассказ Дмитрия о Полине и Кузьме Бублике.

— Но ведь она подпольщица, вы сами втянули ее.

— Втянул да ошибся! — почти крикнул Сеня Филин, потом увещевательно добавил: — Ты, Гусаров, поменьше о пустяках думай.

Дмитрий обозлился. Ему казалось, что Сеня Филин скажет что-то другое, успокоит, станет уговаривать: ничего, мол, страшного в том нет, если девушка улыбнулась кому-то... Или, наоборот, сам возмутится поведением Полины, а тот просто-напросто отмахнулся, посоветовал не думать о пустяках. Но разве это пустяк? — в мыслях не отступал Дмитрий от комсомольского вожака. И не знал он тогда, не догадывался даже, что в штабном домике Сеня Филин доказывал Романову:

— Мы слишком жестоко поступаем с парнем.

— Жестоко? Ну что ж, иди, кричи на весь лес: успокойся, Гусаров, Полина выполняет наше особое задание. Улыбаться, в снежки играть, садиться к немцам в машину — все это нами присоветовано ей. Кричи, пусть все знают.

— Не утрируйте, Терентий Прокофьевич. Одному Гусарову можно было бы сказать.

— А ты уверен, что он умеет держать язык за зубами? Уверен?

Дмитрий не знал об этом разговоре. Он сидел в лазаретной землянке в своем отгороженном закутке, искоса поглядывая на портрет Полины. Сколько раз, бывало, он разговаривал с этим нарисованным им портретом, сколько хороших и ласковых слов сказал он рисунку...

Сеня Филин ошибся в Полине... А ведь он, Дмитрий, тоже ошибся, да, ошибся!

«Ты не торопись осуждать ее, — уговаривал Дмитрия кто-то посторонний. — Ты ведь знаешь, Полина и Бублик были знакомы до войны...»

«Ну и что же, ну и что же! — все кричало в нем. — Таким, как Бублик, надо плевать в глаза, а не улыбаться!»

Схватив лист с портретом, он кинулся к ненасытной железной печке, открыл дверцу и бросил измятый портрет в огонь. Он видел, как пламя жадно охватило бумагу, и сквозь белый дымок на Дмитрия какое-то время без упрека смотрели большие черные глаза...

От альбомного листа остался только красноватый пепел, но даже на пепле, как на негативе, еще можно было видеть очертания лица. Потом пепел рассыпался, смешался с горячими углями...

...Полина капризничала.

Кузьма Бублик водил ее по магазинам, намереваясь накупить подарков, но вот беда: никак не могут они подобрать покупки. Там духи не нравились ей, там цветастый платок чересчур ярок, там туфельки не по ноге...

— Неужели в Криничном больше нигде нет магазинов? — с обидой и сожалением спросила Полина. — До войны сколько их было...

— Есть еще магазин. Мой сосед Бычок развернул торговлю... Я сперва думал — шутит, а он, черт колченогий, такое дело раздул... Идем к нему.

— Идти к твоему дому? В другой конец Криничного? Кавалер называется... Я и так устала, — закапризничала Полина.

— Сейчас лошадь возьмем.

Они подошли к бывшему зданию Дома пионеров, где размещалась теперь полиция. Кузьма Бублик крикнул какому-то полицаю, чтобы тот запряг в санки буланого.

— Прокачу тебя с ветерком!

— Это дело другое, — согласилась она.

Усадив Полину в санки, Бублик сам уселся рядом.

— Давай к моему дому, — приказал он полицаю и шепнул на ухо спутнице: — Отныне каждое твое желание — закон для меня.

Она кокетливо погрозила ему пальцем.

— Смотри, у меня может появиться много желаний...

Они подкатили к бывшему бубликовскому амбару. Там хозяйничал Тихон Бычок. У Тихона был вид человека, во всем преуспевающего: он хорошо одет, чисто выбрит, предупредительно вежлив, как и положено быть частному торговцу.

— Кого я вижу! Кузьма Илларионович! — обрадовался хозяин. — Милости прошу! Милости прошу! Чего изволите? Что завернуть?

— Дай сперва оглядеться, — ответил Бублик.

— Что, Кузьма Илларионович, поздравить можно с повышеньицем? Шутка ли — заместитель начальника полиции, правая рука самого господина Самоедского... Не фунт изюму!

Кузьма гордовато вскинул голову. На его лице поигрывала довольная, снисходительная улыбочка.

— Далеко пойдешь, Кузьма Илларионович, — восхищенно продолжал Тихон Бычок. — Повернулась к тебе эта самая судьба своим личиком... Глядишь, и начальником станешь!

— Я думаю, ты тоже на свою судьбу не в обиде.

— Ды как же можно обижаться, Кузьма Илларионович! — театрально воскликнул торговец. — Жизнь-то пошла — лучше и не надо! А это, соседушка, что за барышня с тобой? Кем тебе доводится?

— Невеста, — вместо Бублика ответила Полина.

— Ах, ах, ды пора моему соседу семейством обзаводиться... По такому важному случаю винцо у меня есть. Крымское...

— Позвольте, господин Бычок, нам самим выбрать покупки, — оборвала его Полина.

— Ды сделайте одолжение...

— Дайте вон тот шарфик и духи.

— Сей момент, сей момент.

— Ходим, ходим по магазинам и нигде не видим ничего съестного. У меня дома хоть шаром покати, нет никаких запасов, — пожаловалась Бублику Полина.

— Сосед найдет, он запасливый. Послушай, Егорыч, — обратился Бублик к Бычку, — найди-ка ты чего-нибудь на зубок.

— Кузьма Илларионович, сам знаешь, как строго с этим...

— Ну, ну, брось...

— Да ведь чего бросать-то.

— По-соседски.

Тихон Бычок улыбнулся.

— Ну, разве только по-соседски...

— Что у тебя есть?

— Ды ежели по-соседски, то и маслице можно найти, и сальце. — Он достал откуда-то брусок желтоватого сливочного масла и положил на прилавок.

— Вот и нашлось, — обрадовался Кузьма Бублик. — Заверни, сосед!

— А куда класть-то?

— Дайте вон тот чемодан, — попросила Полина. — Нет, нет, вон тот, побольше.

— Пожалуйста, пожалуйста, — с готовностью отвечал Бычок. — Все уложу, все упакую... Маслица пять килограммов, сальца три килограмма.

— Что ты записываешь, Егорыч, свои люди — сочтемся по-соседски, — оборвал хозяина Кузьма Бублик.

— Ну, ежели по-соседски... По-соседски можно... По-соседски еще баночку рыбных консервов, баночку мясных... Люблю хороших людей. С хорошим человеком и по рюмочке даже не грех. — Тихон Бычок достал бутылку, маленькие граненые стаканчики, наполнил их. — За твою красавицу-невесту, Кузьма Илларионович.

Полина от выпивки отказалась, а мужчины чокнулись, выпили. Кузьма Бублик взял с прилавка тяжелый чемодан.

— Молодец, Егорыч, не поскупился, — похвалил Бублик. Он вынес из магазина чемодан, уложил его в санки.

— Вот спасибо, Кузьма, теперь надолго хватит мне продуктов, — радостно благодарила Полина и вдруг забеспокоилась: — Ой, на прием опаздываю! Меня больные ждут...

— Не опоздаешь, у нас транспорт. Ну-ка, отвези Полину Антоновну в Подлиповку, — приказал Бублик полицаю.

Полицай испуганно проворчал:

— Ближний ли свет в Подлиповку... Как же я через мост перееду, там патрули, а у меня пропуска нет, — приврал он. Было заметно, что ему боязно ехать в Подлиповку.

— До моста я сам с тобой доеду. Пошел!

Проводив покупателей, Тихон Егорович запер дверь на крючок, опустился на ящик и стал вытирать рукавом пот с лица.

Из-за перегородки вышел директор школы Карташев.

— Ты что, Егорыч? — забеспокоился он.

— Что, что... На пороховой бочке сижу, вот что!

Карташев тихо засмеялся.

— Тебе, ухарь-купец, не привыкать иметь дело со взрывчаткой. Все упаковал?

— Все... Видели, небось, как руки у меня дрожали? Сам был ни жив ни мертв.

— Не то я видел, Тихон, — ласково сказал Карташев. — Молодчина ты, на пятерку с плюсом работаешь. Я, грешник, думал, что ты не минами, а и в самом деле маслом и салом нагрузил чемодан... На высоком уровне получилось у тебя.

— А чего мне это стоило?

— Ты, Тихон, по-другому спроси: чего это будет стоить врагам нашим?

— Эх, Ефим Силыч, втянули вы меня...

— Опять же не так говоришь. Не я втянул. Родина. Понимаешь, Тихон, она втянула, ради нее все мы и живем и добрые дела делаем.

— Я-то понимаю, да жена на меня каждодневно лается. Обдираешь, говорит, своих же людей... Магазин спалить грозится. На немца, говорит, работаешь, супротив своих идешь. А я сказать ей не могу, на кого работаю. От жены своей и прячусь...

— Ничего, ничего, Тихон, придет время — все всё узнают. Ты спокойно работай, за твоими плечами сила. Помни: ты не один, много товарищей у тебя.

А тем временем Полина ехала на санках и пела. И над белыми чистыми снегами реяла ее звонкая песня.

Чудный месяц плывет над рекою, Все объято ночной тишиной. Ничего мне на свете не надо, Только видеть тебя, милый мой...

У перелеска, где когда-то Романов попросился на телегу к Тихону Бычку, посреди дороги стояли запряженные сани. Какие-то люди в немецкой форме возились с упряжью, видимо, что-то у них разладилось.

Полицай попридержал быстрого коня, хотел было объехать немцев, но вдруг увидел направленный на него автомат.

— Хальт! Хенде хох!

Откликнулась Полина:

— Я еду в Подлиповку, в чемодане везу продукты.

Услышав об этом, немцы радостно залопотали, один из них ловко выхватил чемодан из санок, другой залепил добрую оплеуху полицаю.

Полина стала возражать, возмущаться, сказала, что она пожалуется своему жениху — заместителю начальника полиции господину Бублику. Немцы прикрикнули на нее, хотели даже ударить строптивую девушку, но вместо нее опять попало полицаю.

— Езжай! — крикнула Полина.

Не оглядываясь, полицай погнал коня вперед. «Немцы» тоже вскочили на сани и скрылись в лесу.

— Ну, друг, отвел душу, надавал тумаков полицаю, — хохотал Сеня Филин.

— Кокнуть нужно было гадину, — сердито проговорил партизан.

— Погоди, дойдет и до этого.

Когда вечером полицай вернулся в Криничное, его сразу же вызвал к себе Бублик.

— Ну, докладывай. Отвез?

— Отвез.

— Все было в порядке?

— Все... Только чемодан отобрали немцы.

— Как отобрали? — удивился Бублик.

— А вот так и отобрали. Встретили на дороге — куда едешь да что везешь, и за чемодан.

— Ах ты, скотина, такого плевого дела не мог сделать. Ты бы, шкура, сказал, чей чемодан, кого везешь!

— Говорил... Разве с немцами сговоришься...

Кузьма Бублик лютовал. Он то подскакивал к полицаю и совал ему кулак под нос, то отбегал, как ошпаренный, и кричал:

— Разиня! Мешок с дерьмом!

— Чего ты кричишь на меня, — в свою очередь озлился полицай. — Сам ехал бы. Сам трусишь, а на других зло срываешь.

Бублик ухватился за кобуру.

— Ты с кем разговариваешь, негодяй! — завопил он. — Червям на корм захотелось? Я тебе могу устроить протекцию!

 

23

Хрипловатым, простуженным голосом Кухарев докладывал в штабном домике о результатах разведки. Его слушали, не перебивая. Романов сидел за столом, время от времени поднося к потухшей цигарке зажигалку; Сеня Филин стоял у занавешенного оконца; сержант Борисенко прислонился к дверному косяку, покуривал, выпуская дым в щель; недавно приставший к отряду с группой бойцов майор-артиллерист, назначенный начальником штаба, что-то отмечал на карте.

— Другого выхода, Терентий Прокофьевич, нет, нужно рвать днем, — заключил свой доклад Кухарев.

— Обсудим, обсудим, Иван Фомич. Поезда, говоришь, идут точно по расписанию?

— Точно по немецкому расписанию. Секунда в секунду.

— Надо, чтобы они пошли по нашему, по партизанскому расписанию, — сказал Сеня Филин.

— Верно, — подтвердил Романов. — Что скажет начальник штаба? — обратился он к майору.

— С академической точки зрения операцию ничем нельзя обосновать.

— Как же нельзя, товарищ майор, — обиделся Кухарев. — Внезапность — раз, партизанская смекалка — два.

Романов глянул на сержанта Борисенко.

— Что скажет подрывник?

— Интересное дело! — откликнулся тот. — Мина удобно устроена. Молодец изобретатель. Рванем!

— Вот — «рванем»... Академически надо обосновать. — Романов хитровато улыбнулся майору.

Начальник штаба тоже улыбнулся.

— Можно обосновать потом, когда мост рухнет.

— Вот это другая статья, — обрадовался Кухарев, чувствуя, что его задумка будет принята.

— Давайте, товарищи, все хорошенько обмозгуем, каждый шаг рассчитаем, иначе нам не нарушить расписания движения вражеских эшелонов. А нарушить нужно незамедлительно.

...Ярко, до боли в глазах ярко светило солнце. Крохотными, неисчислимыми осколками зеркал поблескивал холодный искристый снег. Тишина. Только где-то на опушенных инеем деревьях весело пересвистывались юркие синицы.

Дмитрий лежал в снегу на опушке леса. Конечно, ему здесь лежать не обязательно, в лесу он оставил сани, на санях мешок с медикаментами... Но ему все-таки интересно посмотреть, как будут взрывать железнодорожный мост.

Вообще-то чудно! Среди бела дня и взрывать мост? Сказка! Видимо, партизанские командиры зарапортовались, позабыли о том, что у партизан самая верная союзница — ночка темная. Темной ночью можно было бы подползти к мосту и рвануть... А днем? Пустая затея, фантазия, детская игра... Пролежат партизаны до темноты, ночью подорвут мост и вернутся на свою базу в теплые землянки...

Сквозь хаотическое сплетение ветвей Дмитрий видел мост. Ажурный, черный, точно облитый тушью, пролет моста четко вписывался в небогатый зимний пейзаж и как бы царствовал над всем: над отдаленной полоской леса, прибрежным низким кустарником, белой лентой реки, скованной крепким льдом и заботливо укутанной снегом. Чуть поодаль от моста, в низинке, виден барак. Над бараком, расширяясь вверху, сизоватыми столбиками поднимались дымки из двух труб. И все, что видел перед собой Дмитрий, дышало извечным покоем и мирной тишиной, и трудно было поверить, что где-то идет война, что, быть может, в эту минуту под Москвой беснуется грохот и черной гарью покрываются снега Подмосковья...

А здесь, на опушке леса, тихо... Но вот где-то вдали стал проклевываться какой-то неясный шум. Все отчетливей и отчетливей слышалось пыхтение паровоза. Это полз немецкий эшелон. Перед мостом паровоз прогудел (Дмитрий сперва увидел белый дымок рядом с крышей будки машиниста, а уж потом до слуха донесся резкий, дребезжащий свист). Эшелон прогрохотал через мост и пополз дальше, подминая под себя нити рельсов. Казалось, он изорвет, изжует эти нити, но они выскакивали из-под колес невредимые и стелились по шпалам, по насыпи.

«Еще один эшелон прошел, значит немцы под Москвой станут сильнее, — подумал Дмитрий. — Почему же мы пропустили? Почему?»

— Секунда в секунду проследовал, — послышался голос. Дмитрий повернул голову. Метрах в пяти-шести от себя увидел Романова. Тот лежал в снегу с биноклем.

— Что, замерз, Гусаров? — спросил командир. — Шел бы ты к саням, там потеплее, там побегать можно.

— Хочется посмотреть, как взорвется мост, — ответил Дмитрий. Ему захотелось глянуть в бинокль, но удобно ли просить у командира? А почему неудобно? Он подполз к Романову.

— Терентий Прокофьевич, можно мне посмотреть в бинокль?

Романов недовольно глянул на него, хотел даже прикрикнуть — не приставай с пустяками, но, встретив полный любопытства взгляд молодого партизана, заулыбался.

— На, Митя, посмотри.

Дмитрий поднес к глазам бинокль. Сперва он увидел небо, такое же далекое и холодное, какое видно и без бинокля. Но вот к нему как будто подскочил ажурный пролет моста, и не черный он оказывается, а красноватый, чуть подернутый инеем. Черным, закопченным был только верх пролета. Дмитрий повел биноклем чуть в сторону и тут же близко-близко увидел немецкого часового. Часовой был в каске, шея и половина лица закутаны каким-то серым платком. Дмитрию даже показалось, что он встретился взглядом с часовым, и вздрогнул от этого, резко оторвал от глаз бинокль.

Романов засмеялся.

— Что, Митя, страшно стало?

Дмитрий виновато улыбнулся. Ему и в самом деле было страшновато вблизи рассматривать часового и в то же время интересно. Он хотел навести бинокль на барак, чтобы заглянуть в окно и увидеть охранников — что они там делают... Но Романов торопливо сказал:

— Дай-ка сюда бинокль!

Через мост шагали четыре солдата. Теперь даже без бинокля было видно, что они в касках, головы замотаны шарфами или женскими платками. Солдатам холодно. У грибка для часового они остановились. Вместо продрогшего часового встал под грибок другой. Двое пошли назад, видимо, к бараку, а двое пошагали по шпалам к будке путевого обходчика.

Подполз Кухарев, зашептал:

— Ну, Терентий Прокофьевич, все идет, как по расписанию.

Романов отполз куда-то.

— Иван Фомич, неужели мост можно подорвать среди белого дня? — опять усомнился Дмитрий.

Кухарев улыбнулся, ответил тихо:

— Не веришь? И правильно. В том-то и соль, что немцы тоже не верят в такое наше нахальство. Днем они дрыхнут в тепле, а всю ночь постреливают, ракеты пускают... Да и кому придет в голову, что при солнышке кто-то на мост нападет. Скажи мне кто другой, тоже не поверил бы... Я, Митя, все здесь на животе изъездил, днями-ночами лежал да наблюдал. К путевому обходчику наведывался за милостынькой, прощупал, думал, помощником окажется. Нет, гнида гнидой. Тем хуже для него... Задумка у нас, Митя, дерзкая, а вот что из того выйдет, сам господь-бог не ведает.

Любопытство разбирало Дмитрия. О том, что задумано в штабе, ему, разумеется, не доложили. Он знал только одно: партизаны отправляются на задание, и ему тоже было приказано ехать. Его дело — раненые, вовремя перевязать, вовремя укрыть и отвезти потом на базу в лазаретную землянку. Вот и все. А то, что он лежит в снегу и наблюдает за мостом и при удаче, наверное, увидит, как рухнет ажурный пролет, это его, так сказать, частная инициатива. Он даже побаивался, что Романов прогонит его к саням. Нет, не прогнал.

— Идут, идут, — взволнованно прошептал Кухарев и напрягся весь, даже привстал чуть-чуть. — Ничего, ничего, ребятки, смелее, — говорил Иван Фомич. Со стороны могло показаться, будто он шепчет молитву.

Дмитрий недоумевал: отчего так разволновался Кухарев? Почему в его шепоте слышится тревога? Ну, возвращаются от будки солдаты, а с ними какой-то человек. Да это же путевой обходчик! Вот он останавливается, проверяет путь, орудует каким-то инструментом... И вдруг солдат грубо толкнул обходчика.

— Вот гады, издеваются над человеком, — возмутился Дмитрий.

Кухарев тихонько засмеялся в ответ.

— Все нормально, Митя, все как надо...

Удивленно глянув на него, Дмитрий сказал:

— Взять бы снайперскую винтовку...

— Ты погоди, погоди с винтовкой-то, — прервал его Кухарев. — То наши идут.

— Наши? Какие наши?

— Да ведь подлые душонки тех солдат, что, к будке шли, уже, наверно, аусвайсы, пропуска, значит, в рай требуют... А к мосту идут переодетые Травушкин, Сеня Филин и дружок наш, Володя Борисенко.

Дмитрий почувствовал, как что-то горячее и тяжелое обрушилось на него, опалило сердце, и сердце замерло в груди, перестало биться. Полными страха глазами он смотрел на Кухарева. Ему не верилось, чтобы Травушкин, Сеня Филин и сержант Борисенко открыто шли по насыпи на автоматы, на пулеметы, на верную гибель...

— Это, Митя, и есть наша задумка, — сказал Кухарев и с тяжким вздохом добавил: — Лишь бы все обошлось, лишь бы все по-нашему вышло...

Кругом было тихо. Даже юркие синицы и те не пересвистывались. Они будто замерли на ветках и следили за теми троими, что шли по насыпи, по клавишам шпал.

А партизаны шли и не торопились, будто показывая свою удаль товарищам, которые напряженно следили за ними. Было трудно разобрать, где Травушкин, а где Филин, потому что оба они в касках, в длинных шинелях, с замотанными головами.

В гнетущей тишине опять проклюнулся неясный шум.

Дмитрий всполошился.

«Опять идет эшелон, это может помешать им», — билось у него в голове. Он видел: Травушкин (тот был повыше Сени Филина) остановился у грибка часового и, отвернувшись, стал прикуривать. Сержант Борисенко остановился посреди моста. Поставив ящик с инструментами, он стал что-то подвинчивать. Сеня Филин перешел мост, и вдруг, как по команде, оба они — Травушкин и Филин — застрочили из автоматов по часовым, потом все трое кинулись назад и побежали по насыпи. От леса мчались к железной дороге сани.

А эшелон уже подходил к мосту. Машинист, видимо, заподозрил что-то неладное, но остановить эшелон уже не смог. Дмитрий видел, как на мосту, под колесами паровоза, молнией блеснула вспышка, паровоз легко подскочил и рухнул вместе с пролетом на белую ленту реки, а в следующее мгновение раздался могучий стон взрыва. И еще Дмитрий успел заметить, как вагоны, будто игрушечные кубики, с треском и скрежетом сыпались в реку.

— Отходить! — крикнул Романов.

Дмитрий побежал в глубь леса, где стояли сани. У него было такое чувство, будто свершилась одна из его фантазий, будто он сам рванул мост. На просеке его обогнали сани, и на санях он увидел героев нынешнего дня — Травушкина, Филина и Борисенко.

Разгоряченные партизаны собрались в лесу.

— Все в сборе, товарищи? — крикнул Романов.

— Так точно, товарищ командир. Потерь нет, — отозвался Рубахин.

— Так, полдела сделали, — улыбнулся Романов.

— Полностью все обделали, Терентий Прокофьевич, — ответил ему Кухарев.

— Нет, Иван Фомич, для полноты нам еще нужно уцелеть самим, — возразил Романов. — Немцы не простят нам такого нахальства и постараются отыграться. Как это говорится — по коням! — скомандовал он.

Дмитрий ехал в санях с Кухаревым и Рубахиным.

— Вот это рванули, вот это сыграли со святыми упокой! — с радостным возбуждением говорил Рубахин. — Знатно все получилось!

— Не говори «гоп», — возразил ему Кухарев. — Слышал, что сказал командир? Уцелеть еще надо.

Дмитрий улыбался. Кухарев и Рубахин верны себе — опять спорят, чудаки, хотя спорить-то им сейчас не о чем. Ему, например, казалось, что этот солнечный день окажется днем сплошных удач, что немцы могут сколько угодно бесноваться — им не поймать партизан. Ведь прошлой ночью они удачно проскочили на своих девяти санях между селами, занятыми врагом. И теперь проскочат, потому что Романов знает каждую тропинку...

Но тут мысли Дмитрия были прерваны неожиданным грохотом. Оказывается, охранники моста пришли в себя и открыли огонь по лесу из зенитных орудий.

— Рассредоточиться! — закричал Романов.

Опять ухнул взрыв, и лошадь упала. Обагрив снег кровью, она билась в оглоблях. Горячей взрывной волной Дмитрия сбросило с саней. Оглушенный, он упал в снег и пополз.

— Гусаров! Гусаров!!!

Он поднял голову и обомлел, увидев перед собой немца.

— Давай сюда, Гусаров! — кричал «немец» — Сеня Филин.

Дмитрий упал вниз лицом на сани.. Он чувствовал, что сани мчатся по каким-то кустам, кочкам, их то заносило, швыряло из стороны в сторону, то они будто повисали в воздухе.

Над лесом уже рыскали немецкие самолеты, ища партизан.

Через час, а может быть через два, сани остановились.

— Куда, же дальше? — послышался голос Травушкина. — Впереди село — Красная Горка.

— Объехать надо, — сказал Борисенко.

— Объезжать далеко.

— Черт бы побрал эту Красную Горку.

— Напрасно, сержант, бранишься, очень красивое село, — мечтательно сказал Сеня Филин.

— И село красивое, а девчата еще лучше, — заулыбался Травушкин. — Твоя Клава отсюда, из Красной Горьки, — толкнул он Сеню Филина.

— Да, Макар, отсюда, вместе с твоей Натальей росла, — ответил Сеня Филин.

— Я вижу — напрашиваетесь к тещам на блины, — иронически проговорил сержант Борисенко. — В селе немцы есть?

— Позавчера не было. Только полицаи.

— Полицаев не боимся. Что ж, други мои милые, махнем через село, — сказал Борисенко и дернул вожжами. — В селе побольше шума, крика. Вы ведь в немецкой форме. Черт с вами, можете опять толкать меня, вашего возницу. Митю мы укроем сеном. По пути, может, полицаев пощелкаем и старосту заодно...

— Полицаев можно, а старосту нельзя. Романовым назначен.

Два пьяненьких солдата, прихватив где-то русского возницу, шумно веселились, орали во все горло, въезжая в село. Какая-то женщина бросила у колодца ведра и скрылась в калитке.

Все было хорошо. И вдруг за магазином партизаны увидели немецкие машины. У машин кучками стояли шоферы и солдаты, дымя сигаретами и балагуря о чем-то. Увидев подгулявших соотечественников, они засмеялись, даже помахали руками.

— В селе полно немцев, а ты говорил только полицаи, — зло прошептал Борисенко Сене Филину..

— Кто знал... Может, назад повернем?

— Назад уже поздно. Больше орите.

«Пьяные» орали, гикали, толкали возницу.

Возможно, все кончилось бы вполне благополучно, если бы не молодой, остролицый немецкий солдатишка. Черт знает, что заставило его прыгнуть к партизанам на сани. Может быть, им овладело мальчишечье озорство и захотелось прокатиться на санях по улице? Он сидел на корточках и улыбался, обнажая редкие, мелкие зубы. Он кричал, гикал, хохотал вместе с «пьяными». Но вот солдат что-то заметил, жалкая улыбка гримаса застыла на остром птичьем лице. Он оцепенел, как, вероятно, цепенеет кролик перед пастью удава, потом во все горло заорал тонким, визгливым голосом:

— Партизанен! Партизанен!

Кованым каблуком Сеня Филин ударил солдатишку в лицо. Тот свалился на дорогу да так и остался лежать без движения.

Немцы всполошились.

— Гони, сержант! — крикнул Сеня Филин.

По машинам, по бегущим немцам строчили партизанские автоматы. Дмитрий тоже стрелял куда-то из своего парабеллума.

Вдруг Травушкин вскрикнул, выронил автомат и в следующее мгновение придавил Дмитрия своим тяжелым телом.

Сани уже выскочили за село, и тут Дмитрий почувствовал, будто чем-то тупым и тяжелым его ударили по ноге...

 

24

— Ты счастливо отделался, мой юный коллега, — негромким баском говорил доктор Красносельский. — Можешь взять на память пулю, вынул из твоего бедра. — Он подбрасывал на ладони продолговатый кусочек металла, и Дмитрий даже удивился, что такой крохотный кусочек может убить человека.

Да, верно: он счастливо отделался. А вот Травушкин погиб...

Дмитрий лежал в той же лазаретной землянке, и было тоскливо от того, что не может он пойти в лес за дровами для печки, не бегает на кухню за обедами для больных и раненых. Он теперь сам раненый, и Борис Николаевич прописал ему строгий постельный режим...

Часто приходил к нему Кухарев. За последние дни Иван Фомич как-то осунулся, постарел, часто кашлял.

— Вы бы обратились к Борису Николаевичу. Может быть, у вас что-нибудь с легкими,: — советовал ему Дмитрий.

— Что обращаться, известное дело — простыл малость. Загнал нас немец тогда в самое болото. Хоть мороз-то крепкий, а искупались мы, вот и простыл.

Заглядывал в лазаретную землянку и Борисенко. Только воротились они тогда из «красногорской эпопеи» и в ту же ночь сержант повел свою группу в Красную Горку жечь машины.

— Крепенько отомстили мы фрицам за Травушкина, — говорил он.

А сегодня вечером забежал в землянку чем-то взвинченный Сеня Филин и с порога закричал:

— Вставай, Гусаров!

— Ты чего расшумелся? — напустилась на него Софья Панкратовна. — Или забыл, куда пришел?

— Тетя Соня, событие! — все тем же возбужденным голосом восклицал он. — Немцы разгромлены под Москвой! Понимаете? Разгромлены!

— Батюшки, вот радость-то! — Софья Панкратовна со слезами на глазах бросилась обнимать Сеню Филина.

— Гитлер хотел устроить парад на Красной площади. Дудки! Шуганули их от Москвы, — возбужденно продолжал Сеня, потом подсел к Дмитрию. — Вставай, Гусаров, принес я тебе бумагу и текст сводки. Сообрази листовку, да чтобы с рисунками Красной площади, Мавзолея, Кремлевской стены. Сумеешь?

— Сумею, — откликнулся Дмитрий. Он махнул рукой на прописанный постельный режим. Бодро насвистывая «Москву майскую», при свете двух коптилок он почти всю ночь напролет трудился над листовками и жалел, очень жалел о том, что сам не сможет разносить их по селам.

«Вот вам, вот вам», — бурно злорадствовал Дмитрий, с удовольствием выводя на листовках цифры — тысячи убитых фашистов, тысячи захваченных в плен, тысячи уничтоженных и захваченных пушек, минометов, пулеметов, сотни освобожденных сел и городов... Вот и началось то, о чем он мечтал когда-то, вот и обозначился тот рубеж, откуда в панике бегут завоеватели.

Рано утром за листовками прибежал Сеня Филин. Он пообещал принести еще более радостные вести, похвалил художника за то, что листовки получились хорошими, красочными, и умчался.

Днем Дмитрий спал. И снилась ему весна, Красная площадь, которую не доводилось ему видеть наяву, снилась Подлиповка... Но странно — почему Подлиповка переименована в Красную Горку? И почему на подлиповской улице стоит Кремлевская стена? А к той стене идет дед Минай с лестницей...

— Митя, — позвал кто-то.

Дмитрий чуть приоткрыл глаза и сквозь веки увидел Полину. Сердце быстро-быстро забилось в груди, ему хотелось вскочить... А почему он должен радоваться, вскакивать? Ведь он забыл Полину, сжег ее портрет...

— Митя, ты ранен? — Она присела к нему на топчан, дотронулась рукой до лба. — Температура у тебя нормальная...

Дмитрий смотрел ей в лицо, видел черные бархатистые глаза, губы, смуглые, порозовевшие от мороза щеки, ее улыбку.

— Как ты пришла сюда?

— Вызвал Терентий Прокофьевич.

— Вызвал? Тебя?

— Я принесла тебе альбом для рисования, краски и цветные карандаши. Твои листовки очень любят, и многие не верят, что их пишут у партизан, говорят, из Москвы на самолетах привозят...

— Ты знаешь о листовках? — удивился Дмитрий.

Полина рассмеялась.

— Митя, Митенька, знаю, конечно же, знаю... Я в тот же день узнала, как вы мчались через Красную Горку и устроили там переполох... А вот о твоем ранении узнала только на следующий день, но сразу прийти не смогла, — как бы извинилась она. — Мне Борис Николаевич сказал: ничего опасного, а я все-таки волновалась...

— Прости, Полинка, я очень виноват перед тобой, — шепотом сказал Дмитрий.

— Виноват? В чем? Ты сочиняешь, Митя.

— Я плохо подумал о тебе, когда увидел тебя с Бубликом.

Полина погасила на лице улыбку и без обиды, без удивления ответила:

— Обо мне многие думают плохо... Да и как не думать, если я с полицаем дружу, с самим заместителем начальника полиции... Бублик ведь пошел на повышение, в Криничном он теперь — шишка... Бублик уверен, что станет первым человеком в крае.

Это было похоже на Кузьму Бублика. Дмитрий еще в студенческие годы видел, что Бублик старается все время быть на глазах у начальства и сам рвется к начальничьему креслу и вот, кажется, дорвался, получил это кресло из рук захватчиков.

— Уничтожить Бублика надо, раздавить, как гадину, — гневно проговорил Дмитрий.

— Придет время — уничтожим.

— Не понимаю, чего ждать?

Полина улыбнулась, провела теплой рукой по его щеке.

— Ну его, не будем говорить о Бублике!

Может же судьба одарить человека таким чудесным, таким счастливым днем, какой выпал на долю Дмитрия Гусарова! И нога-то меньше болеть стала — хоть пляши! Сплясать на одной ноге, право слово, не мудрено, а вот проводить Полину, пройти с ней по сказочному зимнему лесу Дмитрий не мог: мешала рана.

Полина отправилась в Подлиповку одна. Нет, нет, ей не страшно, она смелая...

Рубахин смастерил костыли, и на этих костылях Дмитрий выходил на минутку из лазаретной землянки подышать свежим воздухом. Морозный, какой-то звонкий воздух, пронизанный поблескивающими иглами снежинок, забивал дыхание. Зима стояла суровая, многоснежная. На партизанской базе все кругом засыпано, завалено снегом. Даже самое высокое строение — штабной домик — и тот до самой крыши охвачен сугробом, и к нему в сугробе пробита глубокая траншея.

Все-таки молодец Романов, приказавший оборудовать в лесной глухомани все эти землянки. Тепло, уютно...

И вдруг ошеломляющий приказ — покинуть землянки.

«Да зачем же, — возмущенно думал Дмитрий. — Куда деть раненых? Неужели на мороз?» — Расстроенный, ничего не понимающий, он усаживался на сани-розвальни. Ему было холодно, мелкая дрожь пробегала по всему телу. Тупо заныла раненая нога. А что будет дальше? Ведь путь впереди далекий — по чащобам, по болотам.

Прихрамывая, подошел Кухарев. Он был в стареньком полушубке, в заиндевелой шапке-ушанке.

— Ну, как ты устроился, Митя?

— Как пескарь на крючке, — невесело пошутил Дмитрий.

Обоз тронулся.

Кухарев подсел к Дмитрию.

— Что, Митя, или нога болит?

— Душа болит... Едем и не знаем куда, не знаем зачем...

— Вон ты о чем, — грустно откликнулся Кухарев. — А тебе, Митя, и знать-то не обязательно, на то командиры есть, командиры знают. А если, к примеру, охоту поимел узнать, что да к чему, то я тебе так растолкую: от погибели уводит нас командир, от верной погибели. Здесь мы уж порядочно поднасолили немчуре, как могли — помогли Москве. Вот немцы-то со злости и задумали накинуться на партизан. Они ведь не дураки, пронюхали, где стоит наша база, окружили лес, вот-вот самолеты пустят, обстрел из пушек начнут, потом танки погонят... Я-то, Митя, сам по селам ходил, милостыньку собирал, давали хромому калеке... Все я видел, да и от хороших людей тоже сведения получил наш командир. Вот он и задумал ускользнуть из кольца. Правильно задумал? Правильно! Пусть фашист с пустым лесом воюет, а мы объявимся в другой стороне и опять начнем колотить их... Вот тебе и «пескарь на крючке». Ты, Митя, верь командиру.

Командиру Дмитрий верил, но было холодно, и на каждый толчок саней острой болью отзывалась незажившая рана...

 

25

Как на беду разошлась, разбушевалась жена Тихона Бычка Прасковья. Не нравилась ей «коммерческая деятельность» мужа, часто говорила она ему:

— Закрой ты к лешему свою лавку, проживем как-нибудь, пока наши придут, при наших опять работать пойдешь на старое место.

Тихон и сам с превеликой радостью прихлопнул бы свой магазин, но не давал этого делать Карташев, директор школы.

— Нельзя, Тихон, — убеждал он, — удобно мы с тобой устроились.

Устроились они и в самом деле удобно. Никому не могло прийти в голову, что преуспевающий торговец Тихон Бычок работает на партизан, что к нему в магазин заходят люди из леса и уносят хитроумные его изобретения, которые взрываются где надо. Тихон Бычок был вне подозрений, дружил с полицейским начальником, жил по соседству с заместителем начальника. Частенько к нему наведывались и Самоедский, и Бублик... Для дорогих гостей водилось у него винцо, изготовленное из самогонки деда Миная, и платы не требовал торговец, говорил, что когда-нибудь рассчитаются его высокие покупатели...

Стал присылать за покупками в магазин даже сам комендант обер-лейтенант Гейде. И вот тут сплоховал однажды Тихон Бычок. Ничего не сказав Карташеву, он решил «угостить» коменданта, который любил отправлять в Германию посылки для своей фрау. Как-то зашел в магазин комендантов денщик с уже готовым ящиком для посылки. Вместе с денщиком Тихон Бычок натолкал в ящик того, сего, этого и незаметно подсунул свое новое изобретение — мину замедленного действия, надеясь на то, что денщик принесет посылку обер-лейтенанту и поставит на стол. Если комендант пожелает убедиться, что он посылает своей фрау, мина взорвется, если же он оставит посылку в покое, она тоже ухнет, и так ухнет, что от коменданта останется только мокрое место.

Но не рассчитал изобретатель, а вернее сказать, подвел его комендантов денщик. Вместо того, чтобы мчаться на всех парусах к хозяину, денщик завернул к своему приятелю на гарнизонный узел связи и задержался маленько... Там и ухнула посылка... Вместо коменданта мокрое место осталось от денщика и его приятеля да вдобавок начался пожар на узле связи и все сгорело.

К счастью, закончилось все благополучно. Комендант отнес гибель солдат и уничтожение узла связи за счет обычной партизанской диверсии, какие нередко бывали в Криничном. Он вызвал к себе начальника полиции и пренебрежительно бросил ему в лицо:

— Вы, господин Самоедский, есть... как это по-русски... о, ротозей. Я буду разгонять вас как бездельник. Партизаны взорвали узел связи... Вам понимать надо! Ловить бандитов, ловить вашего Романов!

— Господин комендант, слово даю, выловлю, всех до единого выловлю, — испуганно уверял Самоедский.

— Ваши слова летают на ветер! Вашей службой я не есть доволен. Вы обязан учитывать.

— Учту, господин комендант, учту, — изгибался начальник полиции. А у себя в кабинете, подражая голосу коменданта, он распекал своего заместителя, Кузьму Бублика. — Что же ты, Бублик, ворон ловишь? Партизаны опять взрыв учинили и когда? Средь бела дня. Куда же ты смотришь? Ты ведь хвастал — всех переловлю. Я недоволен твоей службой, Бублик!

Злой, взбешенный Кузьма Бублик появился в магазине Бычка.

— Плесни-ка, сосед, — хмуро попросил он.

— Та с превеликим нашим удовольствием, Кузьма Илларионович, — с готовностью отозвался торговец.

Бублик выпил, отодвинул предложенную хозяином закуску и нервно зашагал по тесному амбару.

— Чем расстроен, сосед? Или по службе что? — осторожно поинтересовался Тихон Бычок. — А, понимаю, понимаю, — заулыбался он, — секрет... Секреты не собираю...

— Секреты, — криво усмехнулся Бублик. — Слышал? Ухнуло на узле связи...

— Ды как же это? И народ погиб?

— Народу мало, два солдата, дежурный да денщик коменданта.

— Ах, беда какая. Я ведь знаком был с денщиком. Вежливый такой, — вздыхал Тихон, поругивая про себя денщика-покойника.

— Я все-таки доберусь до этих подпольщиков, всех перевешаю! — погрозил куда-то Кузьма Бублик.

— Давно пора, Кузьма Илларионович, — поддержал соседа Тихон Бычок. — Покою нету, там гремит, там горит... И где они только взрывчатку берут? — удивлялся он.

— Докопаюсь, до всего докопаюсь!

— Докопаешься, Кузя, ты ведь — орел, мимо твоего глаза ничто не пройдет.

— Эх, Тихон, Тихон, с тобой только и можно отвести душу, а все кругом сволочи!

— Ды ведь мы с тобой, Кузя, живем душа в душу, как родные...

Узнав о «шалости» изобретателя с посылкой, Карташев, не стесняясь в выражениях, отругал его и строго-настрого запретил такие штучки...

И вот разошлась, разбушевалась Прасковья.

— Кого привечаешь, кого поишь в своей лавке? — кричала она в лицо мужу. — Наши придут, какими глазами ты встретишь их?

Он, разумеется, ничего не мог ответить ей.

Однажды, когда мужа не было дома, Прасковья нашла запасные ключи от амбара, зашла в ненавистный магазин и стала все оттуда вышвыривать. И ухнул взрыв. Взрыв был до того сильным, что в домах у соседей повылетали все окна.

К месту происшествия тут же прискакали и немцы, и полицаи.

Ничего не зная об этом, Тихон Бычок ехал на санях по улице. Внезапно его схватили и привезли в кабинет начальника полиции. Там же был и Кузьма Бублик.

— Знаешь, Тихон, что случилось? Твой магазин взлетел на воздух, — сказал Самоедский.

— Ды как это? Отчего? — удивился торговец.

— Вот и мы ломаем головы — отчего бы мог взлететь магазин? Взрыв слышал?

— Ну, слышал.

— Твоего магазина нет.

— И моих стекол тоже, — добавил Бублик.

— Ты скажи нам, Тихон Егорович, что там могло взорваться? — осторожно спросил Самоедский.

— Должно, бочка с керосином... Эх, ма, сколько добра пропало, богатым был, да вот нищим стал, — искренне сокрушался Тихон Бычок.

— Ишь ты, сразу придумал бочку с керосином, — ухмыльнулся Бублик. — Нет, сосед, там керосином не пахнет, там тол взорвался. Понимаешь? Тол!

— Ды, может быть, и тол, — согласно закивал головой Тихон Бычок. — Я ведь, сами знаете, с малолетства баловался этими делами, вот ногу себе покалечил...

— Помню, помню, было такое дело. А теперь, Тихон, все поворачивается по-другому. Под амбаром-то подвал имеется. В подвале-то, в укромном уголке, мины обнаружены. Откуда они там оказались? Вот в чем загвоздка... Вот потому-то мы и пригласили тебя, чтобы, так сказать, покалякать по-дружески. Попадешь в гестапо, там другой разговор будет... Вот мы с Кузьмой Илларионовичем и решили помочь тебе. Ты не сомневайся, Тихон, поможем. Теперь уж и немцы знают, что хранилось у тебя в подвале. Да ведь можно как повернуть? — Самоедский подошел к Тихону Бычку, положил ему руку на плечо и сочувственно подсказал: — Можно, Тихон, так повернуть: пришли к тебе такие-то и такие-то, наган к виску — прячь взрывчатку, не то пуля в лоб... Вот и спрятал ты. Логично? Вполне. Ты только назови, кто приходил, кто взрывчатку приносил, кто брал ее у тебя. Только так мы и выкрутимся... Иначе, сам знаешь, время военное, долго ли беду накликать...

— Ды ведь, Лука Лукич, оно по-другому даже логичней будет: никто не приходил, никто не приносил. Сам собирал. Когда бои прошли у нас, толу вон сколько было, бабы даже печки топили. Вот и насобирал я для рыбалки...

— И мины тоже для рыбалки? — насмешливо спросил Самоедский.

— А что? И мины тоже.

— С огнем играешь, сосед, — грубовато вставил Бублик. — Себя не жалеешь.

— Ды почему же не жалею? Себя оно всегда жалко.

— Плохо ты разбираешься в ситуации, — упрекнул Самоедский. — Добра тебе желаем, а ты этого не хочешь понять. Ты только назови, кто приходил — и дело с концом.

Тихон Бычок засмеялся.

— Вы, Лука Лукич, лучше спросите, кто не заходил ко мне... К примеру, соседушка мой, Кузьма Илларионович, захаживал, вы, Лука Лукич, тоже наведывались.

Кузьма Бублик не выдержал. Он подскочил к Тихону, встряхнул его за плечи и процедил:

— Дурачком прикидываешься, незнайку из себя строишь? Все понятно. В другом месте тебя заставят говорить. Не принимаешь нашу помощь — твое дело. Но смотри, сосед, не ошибись!

— Ды вот и я думаю, как бы не ошибиться...

— Как ошибку исправить — вот о чем думай, — тихо подсказал Самоедский. — Ты нам только назови, кто взрывчатку приносил, и больше ничего от тебя не нужно, и мы тебя отпустим.

— А так разве не отпустите? Что же это я арестованный, выходит? Свои же и арестовали. Вот те и помощь... — усмехнулся Бычок. — Не по-соседски это, Кузьма Илларионович. Поил я тебя, кормил, а ты в каталажку меня, не по-соседски...

Оба полицая — и начальник и его заместитель — едва удерживались, чтобы не наброситься на пленника. Они понимали, что в их руках может оказаться тайна взрывов и на нефтебазе, и на станции, и на узле связи, и в гараже, если хорошенько «обработать» арестованного. Они вдруг поняли, что преуспевающий торговец меньше всего занимался торговлей, что он обводил всех вокруг пальца и был связан с партизанами, с подпольщиками, мастерил для них мины, а значит — многое знает.

— Ну, как, сосед, говорить будем или язычок тебе развязать? — с угрозой подступил к Тихону Бублик.

— Ды что говорить-то? Что нужно было, сказал, больше ничего не знаю.

— Врешь, гадина, знаешь, знаешь! — завопил Бублик.

— Погоди, погоди, Кузьма Илларионович, — вмешался начальник полиции. — Дай подумать человеку. Думай, Тихон, думай, — мягко говорил он арестованному. — Все от тебя зависит. Хуже будет, если займется тобой гестапо. Там разговор один — к стенке. Понимаешь?

— Ды как не понимать, Лука Лукич, известное дело — в гестапо зверье сидит, добра от них не жди.

— Если понимаешь, почему же нам не скажешь, кто приходил к тебе? Мы тебя защитим, выгородим. Понижаешь?

— Ды как не понимать, понимаю, вам-то меня трогать нельзя.

— Это почему нельзя? Что ты за шишка такая! — взбеленился Бублик.

Тихон Бычок ответил спокойно:

— У меня ведь защитников много, вся Россия за мной. А у вас, к примеру, защитников нету, потому как даже родная мать и та откажется от выродков этаких, не рожала я, скажет, подлецов, не кормила молоком предателей...

Взбешенные полицаи долго, по-зверски били Тихона, но он так ничего и не сказал им.

— Дела наши, Кузьма Илларионович, не из лучших, — вздыхал начальник полиции. — Не знаешь, кому верить, на кого надеяться. Ты вон не разглядел соседа...

— Ты тоже недалеко ушел от меня, — озлился Бублик.

— Ладно, ладно, — примирительно замахал руками Самоедский. — Не будем друг на друга собак вешать. Давай мозгами пораскинем, что к чему, кто чаще всего заходил в магазин к Бычку. Я вот вспомнил твою невесту, подлиповскую фельдшерицу...

— Она тут причем?

— Странно как-то... Замуж за тебя не торопится, хотя девка в самой поре. Часто заходила в магазин к Бычку, товары покупала...

— Я всегда ходил с ней, в моем присутствии Бычок товар отпускал.

— А может, в твоем присутствии он и мины отпускал ей? Да ты не хмурься, я пошутил...

Однако Бублику не давала покоя «шутка» Самоедского. Кое-что в поведении Полины и в самом деле было странным и необъяснимым. Не отказываясь от его руки и сердца, она все-таки не торопилась переезжать в Криничное, говоря, что не на кого оставить фельдшерский пункт. Бублик нашел замену, в Подлиповку была направлена другая фельдшерица, но та почему-то не стала работать, уехала в другой район. Вспомнился Бублику и такой случай; они пошли с Полиной на «барахолку» (базар, где криничане продавали тряпье всякое), и там, в толпе, он узнал одного партизана и кинулся за ним. Полина тоже побежала, но, подвернув ногу, так вскрикнула, что Бублик остановился. А партизан исчез... И еще вспомнилось, как прошлой осенью Бублик встретил на фельдшерском пункте Гусарова. Полина тогда упрашивала отпустить больного парня, даже сама поехала с ним догонять бричку, на которой полицаи увезли Гусарова.

Все эти, на первый взгляд, незначительные факты теперь стали казаться Бублику подозрительными. Еще более подозрительным было то, что Полина не появилась в Криничном на следующий день после взрыва магазина. Она обещала приехать за покупками, но ей будто кто-то сообщил, что магазина нет да и самого торговца тоже нет...

Бублик решил все-таки съездить к Полине. Застал он ее на фельдшерском пункте. Полина только что сняла халат и укладывала в чемоданчик какие-то лекарства.

— Встречай гостей, моя дорогая невеста! — развязно воскликнул с порога Бублик.

Полина чуть вздрогнула. В полузамерзшее окно она еще раньше увидела подкатившую грузовую -машину. С машины соскочили продрогшие полицаи в своих черных шинелях и стали толкать друг друга, чтобы согреться.

— Ой, извини, Кузьма, спешу на вызов к больному, — торопливо проговорила она, закрывая чемоданчик.

— Подождет.

— Нет, нет, Кузьма, я скоро вернусь.

— Я ждал тебя в Криничном, ты почему-то не приехала.

— Некогда, в Подлиповке грипп. — Полина шагнула к выходу, но Бублик преградил ей дорогу.

— Мне тоже некогда. Я завернул к тебе на минутку... Больные никуда не денутся.

— Ты так странно говоришь...

— Ты не менее странно ведешь себя: гость в дом, хозяйка из дома. Слышала о происшествии в Криничном? Взлетел на воздух магазин Бычка. Взорвался! У меня в доме все окна повылетали. — Говоря это, Бублик следил за фельдшерицей, силясь уловить впечатление, какое производит на нее это известие.

— Бомба попала? Криничное бомбили? — изумленно спросила Полина.

— Мины взорвались... Ты знаешь, кем оказался мой сосед? Подпольщиком! Хранил у себя взрывчатку. Ты, например, могла бы предположить...

— Я его почти не знаю, — холодно ответила Полина.

— А он тебя знает, хорошо знает. И вот что странно. Стоило нам только вызвать его на допрос, он тут же расплакался, во всем признался и такую чушь сморозил, что я весь день хохотал... Бычок сказал, будто ты приезжала к нему за минами. Он передавал тебе мины, а ты увозила их куда-то... Как тебе нравится такое признание? — с усмешкой спросил Бублик. Он хотел попугать ее, хотел убедиться, что она знать ничего не знает о минах, но вдруг заметил на ее лице смятение, увидел, как она дрожащими руками стала зачем-то открывать чемоданчик.

— Мало ли что может наплести Бычок, — ответила Полина, и в ее голосе Бублик уловил плохо скрытую тревогу.

«А вдруг правда, вдруг в точку попал, — лихорадочно пронеслось в голове. — А вдруг ниточка, что оборвалась вместе с гибелью Бычка, опять в руках окажется...»

— Но тебя тоже вызовут на допрос, что ты станешь говорить? — напряженно спросил он.

Что говорить? Полина подумала, что Тихон, наверно, не выдержал пыток и выдал ее, что это провал, и за ней уже приехали полицаи. Если бы ей удалось уйти на вызов к больному, она бы знала, что делать. Но Бублик стоял перед ней, загородив дорогу. Обычно находчивая, она, должно быть, не разобралась в том, что Бублик просто шантажирует ее, и она твердо ответила:

— Я скажу, что приезжала к Бычку за минами.

— Ты с ума сошла! — крикнул Бублик.

— Я скажу больше: вместе со мной в магазин заходил заместитель начальника полиции небезызвестный Кузьма Илларионович Бублик и помогал упаковывать мины, потом заместитель начальника полиции выпивал с милым соседом по рюмочке за успех и под охраной полицаев отправлял со мной мины, куда положено... Гестаповцы будут аплодировать изобретательности заместителя начальника полиции и под эти аплодисменты повесят «небезызвестного» на той же Садовой площади, где вешали всех, кто не признал «нового порядка»!

Кузьма Бублик отступил на шаг от Полины, расстегнул шинель. Ему было жарко, страшно. Он видел перед собой не ту наивную студенточку из медтехникума, которая боялась ходить с танцев по темной улице, не ту улыбчивую девушку, которой он сулил златые горы, а она доверчиво помахивала головой... Нет, перед ним стояла другая Полина — возмужавшая и решительная.

— Ты, Бублик, уже совершил преступление, — гневно продолжала она. — Но ты можешь еще искупить свою вину, если сделаешь то, что я тебе прикажу!

— Замолчи! Замолчи! — крикнул он и, дважды выстрелив в упор, кинулся прочь, на улицу. Подбежав к машине, он заорал на полицаев:

— Садитесь! Поехали!

— Что за выстрелы были в доме? — спросил шофер.

— Какое твое собачье дело! На почве ревности стрелял. Понял? Давай, жми домой! — прорычал Бублик.

 

26

— Товарищ Гусаров, прибыли ваши вещи, — послышался чей-то голос.

Дмитрий Степанович поднял голову, недоуменно глянул на подошедшего к нему железнодорожника, будто спрашивая: вещи? Какие вещи? Но тут же, как бы очнувшись от забытья, он понял, что к нему подошел начальник станции, что сам он, пассажир-неудачник, отставший от поезда в пижаме и в тапочках на босу ногу.

— Ваши вещи я к себе занес, — радушно продолжал начальник станции. — Там уже машина пришла за вами из райкома. Звонил Павел Иванович, просил извинить, он уехал в южную зону, вечером вернется, приглашал зайти.

— Спасибо, спасибо, — торопливо поблагодарил Дмитрий Степанович, а через полчаса он уже ехал на райкомовской «Волге» в сторону совхоза «Гвардеец».

Райкомовский шофер оказался человеком неразговорчивым, не проявлял он любопытства, ни о чем не расспрашивал пассажира.

Дмитрий Степанович тоже ехал молча, хотя был взбудоражен, и мысли, обгоняя одна другую, бурлили в голове. Тот субъект, похожий на Кузьму Бублика, заставил его остро пережить былое, вспомнить о том, что не забыто и никогда, никогда не забудется.

Дмитрию Степановичу вспомнилось, как еще в сорок шестом году Романов пригласил его, студента суриковского института, в Криничное на судебный процесс по делу предателя Самоедского. Тогда же было установлено, что бывший заместитель начальника полиции Бублик убит. На суде Самоедский пытался многое сваливать на своего заместителя, но судья всякий раз прерывал: «Подсудимый, покойник вам не поможет, отвечайте по существу дела и за себя».

На том же суде стали известны подробности гибели Петра Калабухи, Тихона Бычка, Полины Ружилиной и других патриотов.

Самоедский осужден и расстрелян. Кузьма Бублик убит в дни наступления нашей армии.

Возмездие свершилось.

Отомщены погибшие товарищи, стоят им памятники в Криничном, именами героев названы улицы и парки. В Подлиповском Доме культуры висит большая картина Дмитрия Гусарова «Полина-партизанка» (он сам написал эту копию и подарил Криничанскому району).

И ныне здравствуют оставшиеся в живых партизаны. Девятый десяток пошел хитрющему деду Минаю... В прошлом году, угощая Дмитрия Степановича вишневой наливкой, дед Минай посмеивался:

— Ну, братец ты мой, разрисовал меня на картине... Я-то за всю Отечественную ружья в руках не держал, а ты на меня автомат повесил.

— Вы, дедушка Минай, больше сделали, чем иной автоматчик, — серьезно ответил художник.

— Да что я там сделал, — скромно отмахивался дед Минай. — Ты, Митя, Романова нарисуй. Вот это человек! Голосовали мы за него, депутатом он Верховного Совета у нас!

Живут и здравствуют уцелевшие бойцы-партизаны...

«А вдруг и Кузьма Бублик живет и здравствует? А вдруг этой мрази каким-то путем удалось тогда улизнуть от возмездия? А вдруг предатель ходит по одной с нами земле, дышит одним с нами воздухом?» — подумалось Дмитрию Степановичу. Да ведь если так, если под личиной совхозного сторожа скрывается преступник, он, бывший партизан Гусаров, убьет, задушит его!

«Но если я не ошибся, если я и в самом деле увидел на привокзальной площади Бублика, то почему же он до сих пор не осужден? — удивлялся Дмитрий Степанович. — А может быть, он был осужден, отсидел свои десять-пятнадцать лет и вышел на волю?.. Но ведь он совершил столько преступлений, что десять-пятнадцать лет — для него это не наказание, это похоже на помилование...»

За всю дорогу райкомовский шофер так и не проронил ни слова, только подъезжая к совхозу, спросил:

— Вас к конторе подвезти или к гостинице?

Дмитрию Степановичу хотелось попросить шофера подвезти его сразу к дому бородатого совхозного сторожа, но едва ли тому известно, где живет сторож, и он ответил:

— К конторе.

Не успели они подъехать к двухэтажному кирпичному зданию конторы, как тут же к машине подошел высокий молодой человек.

— Товарищ Гусаров? Здравствуйте, — солидным баском поздоровался он. — К вашим услугам секретарь парткома Власенко Григорий Никифорович.

Художник назвал себя.

— Прошу вас, Дмитрий Степанович, ко мне в кабинет. Нам звонил о вас секретарь райкома... Очень рады вашему приезду... Не каждый день у нас бывают художники, а вернее сказать — никогда не бывали, вы — первый. — Власенко привел гостя в кабинет. — Гостиница для вас уже заказана. Будем рады, если наш край вдохновит вас на хорошую картину.

— Извините, Григорий Никифорович, я приехал сюда не писать, — ответил гость. — Меня привело к вам одно странное событие. Скажите, у вас работает сторожем этакий... бородатый?

— У нас единственный человек с бородой Чайкин, и он действительно работает сторожем.

— Его фамилия Чайкин?

— Да, Чайкин Федот Селиванович.

— Федот да не тот, — горько усмехнулся Дмитрий Степанович. Вот ведь как все обернулось — вместо Кузьмы Бублика живет и сторожит здесь Федот Чайкин... Да, подвела зрительная память... Что ж, придется, видимо, зайти в совхозную столовую, подкрепиться и назад...

«Погоди, — остановил себя Дмитрий Степанович. — Ты что же, считаешь Бублика дурачком, простофилей? Ты думаешь, что он так и жил бы под своей фамилией? Вспомни, тогда на процессе часто упоминался Бублик. В центральных газетах потом был помещен репортаж «Из зала суда». В репортажах тоже упоминался Бублик, и если бы Кузьма Бублик оставался бы Кузьмой Бубликом, он уже давно был бы разоблачен...»

— Извините, Дмитрий Степанович, за любопытство. Почему вы заинтересовались нашим сторожем? — спросил Власенко. — Как художник?

Дмитрий Степанович оценивающе заглянул в лицо собеседнику. Лицо у него было очень смуглое, худощавое, чуть вытянутое, с тонким прямым носом, с резко очерченными губами, с тяжеловатым подбородком. Из-под густых темных бровей доверчиво смотрели светло-карие глаза.

— Нет, Григорий Никифорович, я заинтересовался вашим бородатым сторожем как бывший партизан.

— Встретили однополчанина? Вместе воевали?

— Да, вместе воевали, только в разных армиях. Я — у партизан, а тот, кого напомнил мне ваш сторож, в полиции, на стороне фашистов.

— Вот как? Да, ситуация не из приятных. К сожалению, Дмитрий Степанович, я лично не смогу помочь вам, я здесь человек новый, первый год работаю. Чайкина знаю мало. Человек он тихий, исполнительный, сторожит хорошо, ведет, если можно так выразиться, ночной образ жизни. Днем его не видно, а по ночам стоит у складов... У Чайкина большая семья — четверо детей, три сына и дочь. Его старшего сына думаем послать на зоотехнический факультет и платить совхозную стипендию. Хорошие у Чайкина ребятишки... Более точные сведения о Чайкине сообщит нам инспектор по кадрам. Кстати, родственник. Чайкин женат на его сестре. — Власенко отворил дверь, сказал кому-то, чтобы пригласили к нему Шапошникова.

Инспектор по кадрам, Николай Алексеевич Шапошников, был невысоким, очень подвижным человеком уже пенсионного возраста. Почти все его дробное узкое лицо состояло из одного носа. Этот лиловатый нос как бы царствовал над всем — над крохотным кругленьким подбородком, над тонкими, еле заметными губами, над узкими прищуренными глазками, над скулами, что были обтянуты желтоватой морщинистой кожей. «Оригинальное лицо, — отметил про себя Дмитрий Степанович. — Один раз увидишь и не забудешь...»

— Слушаю, Григорий Никифорович, — хрипловатым голоском обратился он к Власенко.

— Интересуемся вашим зятем, — ответил секретарь парткома.

Шапошников испуганно съежился, даже отступил на шаг.

— Что? Опять Витькой? — тревожно спросил он. Власенко улыбнулся.

— Нет, нет, мы с Виктором договорились, была ошибка, больше, дал слово, не повторится... Чайкиным интересуемся.

— Ах, Чайкиным, — облегченно заулыбался Шапошников. — Если Чайкиным, другая статья.

Спрашивал Власенко, а Дмитрий Степанович только слушал, приглядываясь к инспектору по кадрам и взвешивая его ответы.

— Когда Чайкин приехал в совхоз?

— Да сразу после войны.

— Он что, здешний уроженец?

— Нет, Федот родился в одна тысяча девятьсот тринадцатом году в Ростовской области, в семье крестьянина-бедняка, окончил четыре класса сельской школы, по специальности потомственный хлебороб. Сражался на фронтах, награжден медалями «За боевые заслуги» и «За победу над Германией». Беспартийный, женат, — четко отрапортовал инспектор анкетные данные Чайкина.

— Подробные сведения...

— А у меня, Григорий Никифорович, так: анкеточку на каждого рабочего наизусть знаю, не говоря уже о руководящих кадрах. Служба такая.

— Это верно... Почему все-таки Чайкин после войны приехал сюда, а не вернулся к себе в родное село?

— Могу в точности ответить. Дело обстояло так: немцы до последней хаты спалили его село, семья Федота погибла — отец, мать, жена, ребенок. Куда ж ему возвращаться? Остался человек без роду, без племени, как говорится. Вот и уехал, чтобы не болели раны. Сперва думал годок-другой поработать у нас, да так вот и привык — семья, дети пошли, свой угол... Понравилось ему здесь.

— Он что, так все время и работает сторожем?

— Все время. Поначалу здоровье не позволяло: ранен был на фронте. Мы его хотели послать на курсы в город — отказался. Хотели назначить управляющим, тоже отказался, грамоты, говорит, мало. Оно и понятно, по нынешнему времени — четыре класса не образование.

Слушая бойкие ответы инспектора по кадрам, Дмитрий Степанович все более и более убеждался в своей досадной ошибке. Сторож Федот Чайкин и предатель Кузьма Бублик — разные люди...

Власенко продолжал допытываться:

— Вы запрашивали Ростовскую область — действительно ли там родился Чайкин, действительно ли его семья погибла и село сожжено?

— Что запрашивать зря, — пожал плечами Шапошников. — Чайкин руководящих должностей не занимал, материально ответственным лицом не был. На сторожей мы личных дел не заводим, есть трудовая книжка, и хватит. Большего с нас не требуют.

— Значит, если человек работает сторожем, его прошлое никого не интересует?

— У нас, Григорий Никифорович, сами знаете — доверие к человеку. Да я ж у Чайкина всю подноготную знаю, чую, чем он дышит. Не лезет он, как некоторые, на глаза начальству, скромность имеет. В прошлом году хотели его на Доску почета повесить, фотографа к нему послали, не стал фотографироваться, недостоин, говорит, висеть на Доске, я, говорит, планов не выполняю. Оно и верно: сторожит себе, и только. Или возьмите совсем свежий случай. Путевка у нас в Крым «горела», считай что бесплатная... Ну, я по-родственному и сказал Федоту: в отпуск идешь, поезжай в Крым, посмотри на Черное море. Сами знаете, отказался Чайкин, пошлите, говорит, кому здоровье поправить надо. Вот он какой человек! Другие путевки зубами вырывают, а он сам отказывается...

— Что ж он в отпуск так никуда и не ездит?

— А куда ему ехать? Жена, дети здесь... Да что я вам рассказываю. Интересуетесь — пригласите человека, поговорите с ним.

— Пожалуй, верно, — согласился Власенко. — Пошлите кого-нибудь за Чайкиным.

Шапошников ушел.

Поплотнее прикрыв за ним дверь, Власенко торопливо спросил:

— Ну, что вы поняли из разговора?

— Трудно сказать. Откровенно говоря, я вашего сторожа в лицо не видел, мне бросилась в глаза его очень знакомая походка.

— Походка? Я, представьте себе, даже не знаю, какая у него походка, не присматривался, — ответил Власенко. — Черт побери, не выходит у меня из головы рассказ Шапошникова о странном поведении нашего сторожа... Поехать на учебу в город отказался, от более выгодной должности отказался, даже от поездки в Крым отказался... Что это — скромность или осторожность? Все двадцать лет проработал сторожем, а ведь мог бы за это время выучиться... Здоровый мужчина, и вдруг сторожем. Сторожем — поспокойней: ночь отстоял, день спи. Тебя никто не видит, и ты никого не видишь...

— А знаете, Григорий Никифорович, чего мне больше всего хочется?

— Догадываюсь. Разоблачить негодяя.

— Нет, наоборот, ошибиться. Да, да, ошибиться. Не хочется верить, что здесь, на этой земле, среди хороших людей столько лет жил убийца, что он до сих пор не наказан.

— Вы хотели бы увидеть благополучный финал всей этой истории? Странно. Судя по вашим картинам, вы не очень-то балуете зрителя безмятежной лирикой. Полотна ваши суровы.

— На тех полотнах — моя неуютная фронтовая молодость. А теперь я люблю мир, меня больше привлекают восходы, закаты, лесные речушки с тихими зеркальными заводями, и конечно же, люди, которые не думают о войне, которые создают что-то дорогое и нужное человеку.

— Приятно слушать ваши речи, Дмитрий Степанович, — с легкой усмешкой проговорил Власенко. — Хотя и не очень-то верю я в ваше благодушие, потому что из-за одной только знакомой походки вы погнались за предполагаемым преступником.

— Если бы вы знали, какой это был преступник! Но я думаю, что он уже наказан.

— Вы считаете, что каждый преступник получил свое?

— По крайней мере, каждый известный преступник.

— А сколько их скрывается по аргентинам и австралиям?

— Туда, к сожалению, не достает наше правосудие.

— Конечно, преступник преступнику рознь, но есть и у нас такие, что порядком нашкодили и остались почти без наказания.

— Сочиняете, — засмеялся Дмитрий Степанович.

— Могу привести пример из нашей районной практики. Не более как месяц назад у нас был суд. Судили пастуха, который по расхлябанности загубил трех коров. Пастух получил свое, смотрит он сейчас на белый свет сквозь решетку и сам же говорит: «Виноват». Но в недалеком прошлом был в районе этакий ретивый начальничек. Погубил он тысячи голов совхозного и колхозного скота, потому что захотелось ему блеснуть, походить в героях, подняться на ступеньку по заманчивой служебной лестнице. За гибель скота начальничка пожурили, обвинили в волюнтаризме, в шаблонном подходе к сельскохозяйственному производству, записали выговор и перевели в другой район. Те, кто поддерживал его, так и остались в своих креслах... И вот я порой диву даюсь: пастуха за три коровы — упрятали подальше, а начальничек за тысячи голов — отделался выговором, да и выговор-то, наверное, теперь уже снят, потому что начальничек, надо полагать, рьяно проводит в жизнь новые решения. Вот видите, совершенное преступление осталось почти без наказания.

— То, о чем вы говорите, Григорий Никифорович, уже осуждено.

— Осудить, это не значит судить.

В коридоре послышался шум. Власенко отворил дверь, и Дмитрий Степанович увидел стайку сразу притихших школьников.

— Это что за депутация? — с нарочитой строгостью спросил секретарь парткома.

— Григорий Никифорович, разрешите к вам зайти, — попросила, видимо, самая смелая девочка.

— Ну, ну, заходите. Что скажете?

— Мы к товарищу художнику, к товарищу Дмитрию Гусарову.

Власенко и Дмитрий Степанович недоуменно переглянулись: откуда ребятам известно о приезде художника?

— Товарищ Дмитрий Гусаров, — бойко обратилась к Дмитрию Степановичу черноглазая девочка, — от имени всего шестого «А» класса мы просим вас прийти к нам и рассказать о своих картинах. Мы собираем картины советских художников о войне. У нас есть и ваши картины «Живая сталь», «Уходили в поход партизаны»...

Дмитрий Степанович беспомощно развел руками. Посещение школы не входило в его планы, хотя то, что совхозные ребята знают его картины, радовало.

— Видите ли, дорогие мои друзья, — сказал он, — я случайно оказался в совхозе, я по пути...

— А нам Евгения Александровна сказала, что звонили из райкома, что вы специально к нам едете, — не смущаясь, проговорила девочка. — Мы вас очень просим, товарищ Дмитрий Гусаров.

Дмитрий Степанович глянул на секретаря парткома, точно адресуясь к нему за советом.

— Вот что, ребята, вы идите, а мы тут с товарищем художником обо всем договоримся, — попытался проводить гостей Власенко, но смелая девочка заявила:

— Евгения Александровна приказала, чтобы мы без ответа не возвращались.

— Хорошо, хорошо, ребята, выкрою минутку и загляну к вам в школу, — вынужденно пообещал Дмитрий Степанович.

Ребята радостно зашумели и вприпрыжку ринулись из кабинета.

— Я догадываюсь, откуда ребятам стало известно о вашем приезде, — сказал Власенко. — Евгения Александровна — это моя жена, учительница. Секретарь райкома звонил по телефону и разыскивал меня. Позвонил ко мне домой, трубку взяла Евгения Александровна, и Павел Иванович раскрыл ей карты... Кстати, среди депутации был и сын Чайкина...

Вернулся Шапошников.

— Коль не повезет — так не повезет. Не застал я дома Федота, ушел на охоту, — сокрушенно сказал он.

 

27

Федот Чайкин издавна привык спать днем. Спал он чутко и почти никогда не раздевался до нижнего белья. Зимой ложился в прихожей на полати, прикрытые от постороннего глаза цветастой шторкой, а летом укладывался в сенцах на старую железную кровать, у которой прорванная ржавая сетка была заменена досками. Кровать стояла в углу, и если отворялась дверь, она загораживала Федотову постель.

У постели, как два неусыпных часовых, стояли его сапоги или валенки (летом — сапоги, зимой — валенки), и если кто-либо из домочадцев случайно переставлял обувь на другое место, хозяин рыкал на виновного, а то и за ремень брался, потому что был он в семье крут и беспорядка в доме не терпел.

Хотя сейчас Федот Чайкин был отпускником и высыпался ночью, днем его по-прежнему одолевала дремота. Видимо, сказывалась привычка. Он только что вернулся из райцентра, куда ездил на попутной совхозной машине за дробью и порохом для охоты, и решил поспать немного. Поставив у кровати сапоги, Федот прилег... И опять ему стала сниться погоня... Вот уж сколько лет подряд он видит во сне эту страшную погоню. Стоит лишь смежить глаза, чуть-чуть забыться, как начинает слышаться пугающий топот чьих-то ног. Федот кидается прочь, бежит, спотыкаясь и падая, а топот все ближе, все громче, еще мгновение — и чья-то рука схватит его, сожмет горло железными тисками... Вот и сегодня. Только прилег он — вновь послышался неумолимый топот, способный расколоть череп. Но сейчас в топот вмешался какой-то скрип, шорох... Он очнулся, ошалело оглядываясь по сторонам, и увидел сына, на цыпочках проходившего через сенцы.

— Ты что здесь шляешься?! — завопил отец.

Мальчик испуганно остановился.

— Ты почему не в школе?

— У нас перемена, — пробормотал сын. — За альбомом я прибежал.

— Какой еще альбом!

— А к нам, пап, художник приезжает, лауреат... Евгения Александровна сказала, чтобы мы принесли альбомы и показали свои рисунки товарищу Дмитрию Гусарову...

— Гусарову?! — Федот Чайкин босиком подскочил к сыну, ухватил за плечи, резко встряхнул. — Ты что, подлец, мелешь! Какой такой Гусаров может приехать сюда! Кто тебе сказал?

— Евгения Александровна... Ей из района звонили...

Натянув сапоги, Федот Чайкин выскочил во двор и сквозь решетку забора, как сквозь тюремное окно, увидел подъехавшую к совхозной конторе легковую машину. Из машины вышел полноватый человек в светлом костюме, и Федот сразу узнал Гусарова, художника Гусарова: он видел его портреты и в газете, и в журнале «Огонек».

Федот метнулся в дом, схватил фуфайку, ружье, патронташ, нахлобучил на голову старую шапку и прямиком, через огороды, бросился к речке. На огороде под ногами у него чавкали раздавленные огурцы, брызгали кровью созревшие помидоры. Он этого не видел. Он уже бежал по мостику из жердей, переброшенному с берега на берег. Выгибаясь под ним, жидкие жерди скрипели, стонали, потрескивали. Он не слышал. У него была одна мысль, было одно желание — поскорее укрыться в кустах на том берегу. Задев ногой за какой-то корень, он споткнулся и упал, и пополз, тяжело, с присвистом дыша. Под ним глухо трещали сухие сучья. С кустов сорвалась потревоженная стайка пичужек. Где-то рядом застрекотала сорока.

Федот остановился. Переваливаясь с боку на бок, стал искать по карманам папиросы и спички. Вытащил помятую пачку с папиросами, а спичек не оказалось. Он чертыхнулся и выплюнул папиросу.

«Что же делать? Что делать?» — долотом долбило в мозгу.

Все эти двадцать лет он видел во сне погоню, слышал угрожающий топот ног... Все эти двадцать лет наяву его терзал неотступный страх. Страх висел над ним, как петля. Одна какая-нибудь незначительная оплошность, и здесь могут узнать, что тихий, мало приметный сторож Чайкин — совсем не Чайкин, что прежде его звали Кузьмой Бубликом, что родился он не в Ростовской области, а в Криничном, в том самом Криничном, где судили и повесили Самоедского. Чайкин-Бублик читал в газетах репортажи о криничанском судебном процессе, находил в них свою фамилию и радовался, что его сочли убитым... Да, да, Кузьмы Бублика больше нет, есть лишь тихий совхозный сторож Федот Чайкин, и никому в голову не приходило и не могло прийти, что сторож был кем-то другим...

И вот нелепый случай — в совхоз приехал художник Гусаров... Какого черта приплелся он сюда? Что ему нужно здесь? Быть может, пронюхал что-то? Нет, нет, постой, сын прибегал на перемене за альбомом... Евгении Александровне звонили из райкома... Значит, Гусаров приехал по своим делам? Ведь если бы он что-то заподозрил, к дому подскочила бы милицейская машина... А вдруг Гусаров увидит его и узнает? Тогда все пропало, с Гусаровым шутки плохи... А почему Гусаров должен увидеть его? Можно скрыться, отпускника никто искать не станет, все подумают — ушел Федот на охоту... Он ведь часто уходил и на день, и на два, а то и на неделю. Ему было спокойней одному бродить по прибрежным лесам, по степи среди безлюдных, заросших камышом озер.

«Как же это я тогда сглупил, не подстрелил Гусарова?» — со злобой думал Чайкин-Бублик. А ведь был удобный случай, был...

Всю зиму партизаны Романова не показывались близ Криничного, и комендант Гейде, хвастливо потирая руки, заявлял, что партизаны полностью уничтожены... И вдруг однажды весной в недалекой от Криничного деревеньке Медовке тамошний староста доложил Кузьме Бублику о том, что пришли двое подозрительных.

— Документы у них в порядке, выдают себя за жителей из соседнего района, сюда пришли покупать лошадь. А я так смекнул — партизаны они, — торопливо шептал староста.

— Вооружены? — спросил Бублик.

— Никак нет, без оружия, я уж прощупал, — уверенно ответил староста.

— Посмотрим, что за покупатели такие, — расхрабрился заместитель начальника полиции. С пятью полицаями он пошел к избе, в которой, по словам старосты, остановились те двое. Но их успел кто-то предупредить, и Кузьма Бублик увидел, как подозрительные, перемахнув через изгородь, бросились к далекому лесу. В одном из партизан он узнал Гусарова и заорал полицаям:

— Взять живьем, только, живьем!

До леса было далеко, более километра, и Бублик был совершенно уверен, что наконец-то в его руки попадет Гусаров, и он попросит коменданта Гейде разрешить ему самолично повесить бывшего студента-добровольца. И повесит!

Стреляя на бегу из револьвера, Кузьма Бублик вопил:

— Стой! Стой!

Будто споткнувшись, партизаны упали, скрылись в невысоких кустиках среди луга.

«Вот здесь мы и сцапаем вас», — пронеслось в голове Бублика.

И тут произошло неожиданное: из тех кустиков хлестнули короткие автоматные очереди. Взмахнув руками и выронив винтовку, рухнул один полицай, потом другой, потом и сам Бублик, будто напоровшись на невидимый железный прут, повалился на землю.

Партизаны исчезли. Из пяти полицаев трое были убиты, сам Кузьма Бублик — тяжело ранен. Он только потом сообразил, что в Медовку партизаны зашли без оружия, а автоматы спрятали на лугу в кустах.

«Нужно было стрелять, стрелять в Гусарова», — скрипел зубами Бублик.

Странное дело — именно автоматная очередь Гусарова и спасла тогда жизнь Кузьме Бублику. Из Криничного его отправили в город в немецкий госпиталь. Дней через пять Бублика навестил в госпитале начальник полиции Самоедский. Он заночевал в городе у знакомых, и в ту же ночь партизаны атаковали Криничное, разгромили фашистский гарнизон, сам комендант Гейде был убит гранатой в своей постели...

Вспомнился Чайкину-Бублику и тот страшный день, когда немцы отступали из Криничного, и не просто отступали, «выравнивая линию фронта», как они писали в своих газетах, а удирали, бросая все. Бублик видел, как один его знакомый полицай бежал за немецкой машиной, чтобы уехать, он уже схватился было за борт, но с машины хлопнул выстрел, и полицай растянулся посреди дороги с пробитой головой. Следующая машина проутюжила колесом голову трупа. Вот тогда-то и мелькнула у Кузьмы Бублика спасительная мысль. Отступать ему некуда. Немцы окружены, немцы в «котле», но они могут сдаваться в плен, и их не тронут, а его, заместителя начальника полиции, в плен не возьмут, его застрелит первый же встречный красноармеец...

Кузьма Бублик оттащил за ноги почти обезглавленный труп, пошарил по карманам, выгреб все бумаги до единой и сунул трупу свои документы — пусть, кто найдет убитого полицая, подумает, что Кузьмы Бублика нет в живых...

Потом Кузьма Бублик переоделся в красноармейскую форму и скрылся в лесу. Ему нужны были красноармейские документы, он должен пропасть, затеряться в многотысячной массе бойцов и подальше уйти от этих мест, где его хорошо знали в лицо.

Кузьме повезло. Отступавшие гитлеровцы все-таки огрызались, бомбили дороги. Однажды перед вечером фашистские самолеты обрушились на какой-то небольшой обоз. Кузьма Бублик укрылся в воронке.

— Ну что, брат, прячешься? — весело спросил его какой-то боец. — Пролетели уже...

Бублик вздрогнул, потянулся было за револьвером, но послышался другой голос:

— А что поделаешь? Перед самолетом геройство свое не покажешь, бабахнет — и мокрое место останется.

Кузьма Бублик вместе с бойцами подошел к разгромленному обозу, увидел разбитые телеги, убитых бойцов и лошадей, услышал стоны раненых.

Уже в темноте, когда все помогали раненым, укладывая их на уцелевшую бричку, Кузьма Бублик ухитрился вытащить документы из кармана погибшего солдата Федота Селивановича Чайкина...

Тем, кто интересовался, Чайкин-Бублик говорил, что догоняет свою часть, что недавно выписан из госпиталя, даже рану показывал на груди. Ему верили, его подкармливали, и он шел все дальше и дальше. Он уже освоился и стал привыкать к своей новой фамилии, к своему новому положению и только боялся встретить знакомого бойца, командира или бывшего партизана, которые могли узнать его.

В красноармейской книжке Чайкина оказалось письмо — военный треугольничек от какой-то соседки из освобожденного района Ростовской области. Соседка писала «касатику Федотушке» невеселые слова о том, что деревенька их дотла сожжена, что вся семья Федотушки погибла от рук супостатов... Как-то прочел это письмо Чайкин-Бублик бойцам, которые угощали его солдатским ужином. Бойцы вместе с ним погоревали, посочувствовали, как могли утешили осиротевшего солдата, порассказали о своих бедах-горестях и стали уговаривать «отставшего» остаться у них в гужтранспортной роте. Чайкин-Бублик сперва для приличия поотказывался — свою часть, мол, найти надо, а потом согласился да так и прослужил там до конца войны, даже медаль «За боевые заслуги» заработал.

Конечно же, на большую должность Чайкину-Бублику рассчитывать не приходилось, потому что в красноармейской книжке было указано его малое образование — четыре класса сельской школы, и по специальности он — хлебороб-колхозник...

Погибший Чайкин был несколько постарше Кузьмы Бублика, но эту разницу бывший полицай вскоре устранил — отрастил бороду.

После войны он был демобилизован и решил поехать не в Ростовскую область, а в далекий степной край. Об этом степном крае часто говаривал ротный писарь, подорвавшийся на мине за неделю до Дня Победы.

— Едешь, братцы, сутки, едешь вторые и ничего, кроме степи, не видно — ни деревушки, ни хуторка. Просторно! — восхищенно говорил писарь.

Эти слова запали в душу Чайкину-Бублику. Именно такой край и нужен ему, чтобы забраться в глушь и жить, жить...

Так он очутился в совхозе «Гвардеец».

Здесь обрадовались фронтовику-солдату. Тогдашний директор, тоже бывший фронтовик, уволенный под чистую еще в сорок третьем году, Николай Алексеевич Шапошников, можно сказать, с распростертыми объятиями встретил солдата.

— Молодец, Чайкин, что к нам приехал! В Ростовской области народу и без тебя много, а тут руки нужны. Документы у тебя в порядке?

— В порядке, — смело ответил Чайкин-Бублик.

— Ладно, если что, запросим по месту рождения. Все было хорошо, все Чайкину-Бублику понравилось в директоре Шапошникове, кроме его слов: «Если что, запросим по месту рождения».

Коль дойдет до запроса, придется удирать из совхоза...

На второй или на третий день Чайкин-Бублик услышал в общежитии балагуристый разговор меж молодыми парнями-механизаторами.

— Ты, Мишка, можешь выскочить в ударники, если приударишь за сестрой директорской, за Катериной, — подтрунивал над товарищем белобрысый, с выщербленным зубом паренек.

— Тоже сказал, Катерине уже под тридцать, — незлобиво отмахнулся тот.

— А тебе под... восемнадцать...

— Хватит вам, пошли в кино, — вмешался третий.

Чайкин-Бублик тоже пошел в кино и увидел там Катерину Шапошникову. Она и в самом деле была уже в возрасте, какая-то нескладная, угловатая, с широким безбровым лицом, большими руками, в туфлях мужского размера. И все-таки он заговорил с ней, пошел провожать из кино и по дороге узнал, что Катерина живет в семье брата-директора, что стесняет она его, а податься некуда, что брат с удовольствием отправил бы ее в женское общежитие, но боится людской молвы: у самого хоромы, а сестру в общежитие вытурил... Катерина рассказывала об этом с простодушной непосредственностью, без обиды.

«Глуповата Катерина, да, кажется, может выручить», — подумал Чайкин-Бублик и пригласил ее на следующий вечер погулять по бережку.

Она согласилась.

Недели через две Чайкин-Бублик зашел в кабинет к директору, подождал, когда уйдут управляющий и бухгалтер.

— Ты что, Чайкин? — спросил Шапошников.

— Разговор есть, Николай Алексеевич. С сестрой вашей я знаком...

— Знаю, — сердито проговорил директор. — Нынче утром домой пришла.

— И я не раньше, — усмехнулся Чайкин-Бублик. — Не подумайте плохого, Николай Алексеевич, серьезно это у нас, жениться хочу.

Директор вскочил. Глаза его радостно заблестели.

— Что ж так быстро, — осторожно сказал он, а по его носатому лицу было заметно, что он доволен, рад-радешенек, что он готов хоть сейчас благословить сестру на брак с бывшим фронтовиком.

— А чего ждать, возраст уже, — небрежно бросил Чайкин-Бублик.

— Да, да, это верно... В таком разе, как говорится, любовь да совет.

Чайкин-Бублик помолчал немного, потом виновато обронил:

— Заковыка есть одна... В графе о семейном положении «женат» записано, а в действительности нет жены, немцы убили, вот письмо.

Шапошников долго вертел в руках уже порядком-таки истертый треугольничек.

— Значит, все погибли? Жалко, — вздохнул он.

— Жалко, — кивнул головой Чайкин-Бублик. — Да ведь живой думает о живом... Расписаться хочу с Катериной, да не распишут... графа мешает. Если написать по месту рождения, сколько времени пройдет, может, и документов никаких не осталось. Погорело все... Самому ехать надо...

Шапошников подозрительно оглядел будущего зятя и не на шутку всполошился. «Уедет хлюст, ищи ветра в поле... Оставит Катерину при пиковом интересе да еще с ребенком на моих руках», — подумал он и торопливо заговорил:

— Ладно, Чайкин, все утрясем... Чего тебе зря деньги на поездку тратить. Преступления тут никакого нету, раз жена в войну погибла. Много погибало... Из-за какой-то графы расстраивать твое семейное счастье не будем.

Шапошников и в самом деле все «утряс». Тут же в совхозе Чайкины зарегистрировались, директор выделил молодоженам квартиру, потом помог дом построить.

И зажил Чайкин-Бублик под крылышком руководящего родственника припеваючи, и посмеивался он про себя над Шапошниковым: «Лопух ты вислоухий, выручил бедного полицая...»

Шапошников хотел продвинуть зятя по службе, отправить на какие-нибудь курсы, но тот, к его великому изумлению, отказался от всего, ссылаясь на малую грамоту, на бывшие раны, и просил оставить его сторожем.

— Что с тобой, Федот, поделаешь, — разводил руками Шапошников. — По разговору видно, что ты человек развитой, грамотный, потянул бы хорошую должность...

Чайкин-Бублик насторожился. «Вот ведь как получается, — мрачно раздумывал он, — даже разговор твой может выдать тебя, значит, нужно меньше разговаривать». Чтобы отклонить подозрения, он пояснил:

— В армии был, со всякими людьми встречался, книжки читаю, вот и разговор у меня такой складный.

Как-то раз Чайкин-Бублик открылся Шапошникову, сообщил ему неприятную новость: оказывается, жена Федота Чайкина жива и здорова, и ребенок жив, и проживают они в той же Ростовской области.

— Как же ты посмел обмануть меня! — напустился на зятя Шапошников.

Чайкин-Бублик сделал вид, будто удручен, подавлен всем этим.

— Сам только узнал случайно, — бормотал он.

— А бывшая жена знает, где ты?

— Нет, пока не знает.

— Ну, брат, заварили мы с тобой кашу, — сокрушался директор.

— Да ведь кто знал, что так получится, — оправдывался Чайкин-Бублик. — Если что, придется вернуться к первой жене...

— Я те вернусь! Я те вернусь! — закричал сурово Шапошников. — А Катерину куда денешь? На меня с дитем оставишь?!

— Что же мне теперь вешаться? — растерялся Чайкин-Бублик.

— Ладно, не паникуй! — прицыкнул на него Шапошников. — Говоришь, не знает твоя первая жена, где ты проживаешь?

— Не знает. Она думает, что я погиб. Была ей похоронная, когда мы в окружение попали. Мне писарь сказал: «Написали твоей женушке, а ты живой оказался». Потом немцы село наше захватили, не мог я сообщить о себе. Потом вот письмо от соседки пришло, и все перепуталось...

— Перепуталось, — тяжко вздохнул Шапошников. — Ладно уж, распутывать не будем... Коль судьба сыграла с тобой такую штуку, живи тут и помалкивай. Только смотри — не проболтайся, Катерине ни о чем не говори, незачем ей знать такое...

Все шло хорошо. Правда, постоянно снилась Чайкину-Бублику жуткая погоня, и слышал он во сне угрожающий топот чьих-то ног, и висел над ним неотступный страх. Но годы шли, и никто не интересовался Чайкиным-Бубликом, никто ни о чем не догадывался. К нему, нелюдимому и молчаливому, привыкли.

В газетах нет-нет да и мелькали сообщения о судебных процессах над бывшими предателями, что зверски лютовали на оккупированной территории, а потом долгое время скрывались где-то. Их находили. Вылавливали. Судили. И Чайкину-Бублику порой казалось, что вот-вот захлестнет шею петля. В такие минуты ему хотелось бежать куда-нибудь еще дальше, в неизвестную глухомань... А что найдешь в той глухомани? Где еще встретишь такого доброго родственничка, как Шапошников?

Вскоре Шапошников сдал директорские дела другому человеку, агроному по образованию, и Чайкин-Бублик затревожился... Но тревога его оказалась напрасной, потому что Шапошников получил еще более удобную для Чайкина-Бублика должность в совхозе — стал инспектором по кадрам, и все документы хранились в его сейфе...

Из тех же газет Чайкин-Бублик узнавал не только о судебных процессах, он читал и о своих давних знакомых. Например, о художнике Гусарове. Лауреатом стал Гусаров, по заграницам разъезжает, на съездах выступает, репродукции его картин «Огонек» печатает... Чайкина-Бублика душила бешеная злоба... Да кем был этот Гусаров? Кем? Каким-то санитарным инструкторишкой, мальчишкой в лаптях, рядовым партизаном! Почему же теперь такая честь Гусарову?

Читал он и о бывшем председателе райисполкома Романове. Депутатом Верховного Совета стал... Читал о лейтенанте Шагарове. Какой-то лейтенантишко и вот — генерал, недавно получил орден Ленина за какие-то особые заслуги перед государством... Даже про деда Миная, про этого самогонщика прочел он как-то в газете. Рассказывал дед, как партизанам помогал. «Жаль, что не перестрелял я их когда-то и Гусарова, и Романова, и деда Миная, — с бессильной злостью думал бывший заместитель начальника полиции. — Ведь заходил же в Подлиповке к деду Минаю, самогонку пил у него и не знал, что дед на партизан работает». — Чайкин-Бублик скрипел зубами и ненавидел всех, всех... Кто он теперь? Сторож, какой-то сторож, а люди в гору идут, люди по заграницам ездят... Ему уехать бы за границу. Ведь никто не знает, как бы он зажил там... Но для этого нужно сперва пробраться в Криничное. Там, в подполье дома, закопана длинная коробка из-пед немецкого противогаза, а в той коробке — золото, золотые часы, кольца, коронки, зубы. В той коробке много золота, и оно лежит, оно века пролежит, не ржавея и не принося ему, бывшему заместителю начальника полиции, никакой пользы... Пробраться бы к золоту. Но как? В Криничном Бублика знает каждая собака. Пропадает золото...

— Федот, вставай, обед готов, — зовет Катерина.

Чайкин-Бублик поднимается всклокоченный, злой.

— Опять щи пересолила, стерва, — шипит он на Катерину.

— Да что ты, Федот, сколько надо соли, столько и положила.

— Молчи да слушай, что говорят! — повышает голос муж и ни с того, ни с сего начинает бить жену. Бьет он ее всегда с холодной расчетливостью, чтобы следов на лице не оставалось. Бьет в грудь, в живот, и когда она падает, он подходит к ней и начинает пинать ногами. Он вымещает на ней, сильной и здоровой бабе, всю свою злость. Он зол на людей, зол на то, что стал сторожем, на то, что рухнули все его планы. Устав избивать жену, он отходит, с минуту слушает, как она всхлипывает, потом, плюнув сквозь зубы, снимает ружье и по жидким жердям уходит на ту сторону речки и рыщет глазами, куда бы выстрелить. Вот он замечает старого мудрого грача, который обучает чему-то своего неразумного крикливого грачонка. Чайкин-Бублик вскидывает ружье и стреляет. Он с удовольствием смотрит, как черными веерами крыл беспомощно машет смертельно раненная птица. А грачонок, узрев опасность, торопливо взлетает на своих еще не совсем окрепших крыльях. Чайкин-Бублик стреляет и в грачонка. Он готов стрелять во все живое, во все, что живет, радуется...

Из-под его сапожищ брызгами летят вспугнутые кузнечики...

Вот и сейчас Чайкин-Бублик прицелился в сороку, что продолжала галдеть над головой, но не выстрелил, побоялся, что выстрел услышат в поселке и прибегут сюда. Чайкин-Бублик никого не хотел видеть...

 

28

— Отправьте, Дмитрий Степанович, райкомовскую машину, — посоветовал Власенко. — Мы транспортом богаты, если нужно — отправим вас.

По дороге в совхоз Дмитрий Степанович думал, что поездка его не затянется, что приедет он и сразу узнает — Кузьму ли Бублика случайно увидел на привокзальной площади или ошибся. По его мнению, выяснить это было проще простого, потому что первый же встречный человек в совхозе мог подтвердить его подозрение или, наоборот, отвергнуть. Но все обернулось по-другому. Богато осведомленный инспектор по кадрам так разрисовал сторожа, что Дмитрий Степанович готов уже был согласиться: ошибся, подвела зрительная память... Но упрямый и цепкий Власенко твердил свое:

— В анкете и в поведении Чайкина много белых пятен, проверить нужно, выяснить.

Все решила бы встреча с бородатым сторожем, а сторожа не оказалось дома, ушел на охоту...

— В школе ждут вас, Дмитрий Степанович, — напомнил Власенко.

В планы Дмитрия Степановича не входило посещение совхозной школы, но как откажешь ученической депутации? Надо сходить, показаться, поговорить с ребятами.

Просторный актовый зал. Ребята встали, встретили художника аплодисментами, тут же вспыхнули небольшие лампы-юпитеры, и в руках невысокого толстенького ученика зажужжала любительская кинокамера. Кинооператор пятился, лицо у него было сосредоточенно-деловитым, как и у всех «киношников» при съемках. Он, как настоящий оператор, даже покрикивал на осветителей, беспокоясь о будущих кадрах, и выискивал наиболее выгодные моменты для съемки.

Позади стола, покрытого красной материей, красовался большой стенд с репродукциями картин о Великой Отечественной войне, и на стенде, в центре, Дмитрий Степанович увидел свою «Полину-партизанку».

Полина... Она только что вышла из леса. Девушка чуть повернула голову назад, как бы еще живя мыслями и думами с теми, кто остался в лесу, с теми, кто дорог ей, кому она безраздельно верит. Лес, могучий зеленый лес, приветливо, как другу, машет ей ветвями... И пусть Дмитрия Гусарова порой упрекали критики в том, что героиня показана не в момент совершения подвига, что героиня слишком добра для того лихолетья... Критики. Что критики... Он изобразил Полину такой, какой видел, какой знал, какую любил и до сих пор любит... А ведь любовь не подвластна критике!

Дмитрий Степанович почувствовал, как что-то сдавило ему дыхание, и комок непрошенных слез подкатил к горлу.

«Слишком я чувствительным стал, как видно, старость идет, — подумал он. — А ты, Полинка, все такая же, тебя не коснется старость, и никогда, никогда не сверкнет седина в твоих черных волосах, ты вечно будешь молодой».

— Ребята, к нам в гости прибыл известный художник Дмитрий Степанович Гусаров, — начала Евгения Александровна. — Все вы знаете его картины, и я не ошибусь, если выражу наше общее мнение: картины Дмитрия Степановича нравятся нам, волнуют нас. Теперь мы видим автора полюбившихся картин в нашей школе. Разрешите предоставить слово художнику Дмитрию Степановичу Гусарову!

На какое-то мгновение он растерялся. Он видел перед собой десятки внимательных глаз, видел обращенные к нему лица, полные нетерпеливой заинтересованности, и не знал, с чего и как начинать свое выступление. Ребята, видимо, ждут от него чего-то необыкновенного, а на языке у него уже вертелись самые обыкновенные и до обидного будничные слова. А тут еще на столе перед ним поставили микрофон, а в сторонке сидела девушка с наушниками, готовая записывать его речь на магнитофонную ленту, и продолжала жужжать кинокамера в руках невысокого толстенького «киношника».

«Все у них обставлено солидно, как в лучшей столичной школе», — подумал Дмитрий Степанович и вслух начал:

— Извините, друзья мои, я нахожусь в довольно-таки затруднительном положении, не знаю, о чем рассказать вам, что вас интересует.

— Расскажите про партизан, — подал голос какой-то ученик.

«Верно, с этого и надо начинать, надо рассказать о тех, кто потом стал героем моих картин», — обрадовался Дмитрий Степанович и начал рассказывать о боевых товарищах, о том, как взрывали мост, как уходили от карателей, как громили вражеские гарнизоны...

— Дмитрий Степанович, а вы знали Полину-партизанку? — спросила девушка с наушниками.

— Да, знал. Это была смелая, находчивая девушка, работала она сельской фельдшерицей.

— Она сейчас жива? — спросили из зала.

— Нет, Полина погибла...

— Фашисты убили?

— Да, фашисты руками русского предателя. — И Дмитрий Степанович опять подумал, зачем приехал в совхоз, и если бородатый сторож окажется Кузьмой Бубликом, убийцей Полины, он, бывший партизан, вправе отомстить ему за смерть любимой.

Потом Евгения Александровна спросила у Дмитрия Степановича — не сможет ли он посмотреть рисунки учеников из кружка юных художников.

— С удовольствием, — согласился он.

Его повели в пионерскую комнату, где на стенах уже были развешаны творения школьных живописцев. Тут же, затаив дыхание, стояли и сами авторы. Дмитрий Степанович рассматривал рисунки — наивные, по-детски непосредственные. В большинстве своем на рисунках были изображены танки, самолеты, пароходы с пушками и, конечно же, космонавты в своих фантастических скафандрах.

— Чья это работа? — спросил Дмитрий Степанович, указывая на «Рыболова».

— Миши Чайкина! — хором ответили живописцы.

— Где Миша Чайкин?

К Дмитрию Степановичу подошел курносый, востроглазый, рыжеватый парнишка, один из той депутации, что приходила в совхозную контору приглашать его в школу.

«Сын сторожа Чайкина, того самого Чайкина, — подумал Дмитрий Степанович, напряженно приглядываясь к мальчугану и силясь найти в чертах его лица что-то бубликовское. Кажется, только форма лба да надбровные дуги чуть напоминали Бублика, но выражение лица, широко поставленные серые глаза были не бубликовские. Глаза мальчугана смотрели так, будто удивлялись всему, что видят. Рыбака на берегу он изобразил точно, даже придал ему некий характер — отрешенность от всего, кроме поплавка, готовность упрямо сидеть с удочкой до скончания века, до тех пор, пока не клюнет рыбешка...

«Способный парнишка», — одобрительно подумал Дмитрий Степанович. А что если все-таки сторож Чайкин — это Бублик, и Миша — сын предателя, и Миша сегодня или завтра сиротой останется, потому что отец его должен понести суровую кару, потому что отец его не имеет права на жизнь после того, что сделал когда-то? Что будет с детьми сторожа? Их четверо, и пошлют ли старшего на зоотехнический факультет? Не пристанет ли к ним, невиновным, позорное клеймо — дети врага, дети предателя? Да нет же, нет, Миша Чайкин не виновен в том, что творил когда-то Кузьма Бублик... И все-таки какой страшный удар обрушится на чистую душу ребенка, и поймет ли он, что иначе нельзя, что люди не могут, не должны прощать убийц, что самое страшное — это пройти мимо совершенного зла, сделать вид, будто зла не было, а если оно даже и было, то совершено при каких-то исключительных обстоятельствах, способных смягчить вину... Поймут ли, разберутся ли во всем сторожевы дети, если оправдаются подозрения бывшего партизана?.. «А не уехать ли мне сейчас же на станцию, не бросить ли сию шерлокхолмсщину? Ведь официально установлено, что Кузьма Бублик убит, был найден его труп с документами... Что еще нужно? »

Уже под вечер, когда они с Евгенией Александровной возвращались из школы, Дмитрий Степанович хотел спросить у спутницы о совхозной столовой, потому что за весь день он так нигде и не поел. Будто предвосхитив этот вопрос, учительница сказала:

— Григорий Никифорович наказал мне в полной сохранности привести вас к нам домой.

Гость не посмел отказаться от приглашения.

— Наконец-то вернулись! — радушно воскликнул Власенко. — Долгонько мучили вас любознательные граждане. — Он провел Дмитрия Степановича в большую комнату, где уже был накрыт стол. — Я за это время пытался продвинуть ваше дело, — продолжал он, — сам ходил к Чайкину. Дома нет, действительно ушел на охоту и будет пропадать несколько дней. Любит он бродить в одиночестве.

— Видимо, придется мне уехать рано утром, чтобы успеть на поезд, — сказал Дмитрий Степанович.

— Уехать? Ничего не выяснив? — удивился Власенко. — По-моему, это не самое удачное решение... Но задерживать вас не смею, мы сами теперь наведем справки о Чайкине.

Поздно вечером Власенко отвел гостя в совхозную гостиницу и пообещал часам к пяти утра подослать машину.

Совхозная гостиница занимала двухквартирный сборно-щитовой дом. Для Дмитрия Степановича была отведена комната с письменным столом, с телефоном. «Как в настоящем столичном отеле, — подумал он, садясь на мягкий диван. — И тишина, тишина...» В дверь кто-то постучал.

— Да, да, войдите, — откликнулся Дмитрий Степанович.

В комнату вошел невысокий щуплый человек в пижаме, с большой бритой головой, в роговых очках.

— Извините, а где же Иван Иванович? — удивленно спросил он.

— Не могу знать, никого не видел.

— Неужели уехал? Тут, понимаете ли, такое дело: все три вечера сражались мы в шахматы... И вот, нате вам, лишился партнера. Как же он не предупредил и уехал? — с укором говорил бритоголовый. — А вы, случайно, не шахматист?

— Играю немного... Но вам со мной будет неинтересно.

— А я, с вашего позволения, кандидат в мастера... Прошлой зимой, когда к нам приезжал Корчной, я, понимаете ли, вничью сыграл с ним, хотя мог бы и выиграть, если бы сыграл конем не e-4, а b-3. Гроссмейстер, понимаете ли, воспользовался моей оплошностью и вывел на линию сильную ладью. Один неосторожный ход — и все было потеряно! — человек в пижаме говорил это таким сокрушенным тоном, как будто проиграл по крайней мере внушительное состояние.

«Одержимый какой-то», — подумал Дмитрий Степанович.

— Крепким орешком оказался здешний Иван Иванович, — взволнованно продолжал «одержимый». — Ему бы школу пройти, ему бы, понимаете ли, в теорию окунуться, это была бы шахматная звезда первой величины! Он ведь кто? Да никто, птицефермой в соседнем совхозе заведует. Но талант! Самородок! Он ведь, понимаете ли, путевого шахматиста в глаза не видел, а какие ходы делает! Прелесть! Я ведь, понимаете ли, ни одной партии у него так и не выиграл. Стыдно? Да, стыдно! Я ведь все-таки — кандидат в мастера, профессор... Извините, я не представился. К вашим услугам доктор сельскохозяйственных наук Силантий Станиславович Колокольников.

Дмитрий Степанович тоже назвал свое имя, отчество, умолчав о профессии, хотя Колокольников и не интересовался этим. Он восхищенно продолжал:

— Приеду в город — добьюсь, чтобы Ивана Ивановича включили в областную команду на первенство Федерации.

— Включат, если хорошо играет.

— Вы думаете, это просто? Ведь Иван Иванович кто? Да по сути говоря — никто, никакого у него, понимаете ли, разряда, никакого звания, ни в каких турнирах не принимал участия...

— Вы же сами говорите — талант.

— Эх, Дмитрий Степанович, — грустно покачал головой Колокольников. — Что такое талант без звания? Ничто. Области важно выставить такого-то и такого-то, чтобы с титулом. Это, понимаете ли, звучит. А Иван Иванович Коноплев? Кто он, откуда? Коноплев не звучит... Хотя всех наших мастеров и перворазрядников излупит за милую душу и пикнуть не даст. У нас ведь на звания иногда смотрят, а не на талант. В том, понимаете ли, и беда наша...

— Можно подумать, что вы специально ездите по совхозам и выискиваете шахматные таланты, — с улыбкой заметил Дмитрий Степанович.

Колокольников рассмеялся.

— Нет, милый мой Дмитрий Степанович, это, понимаете ли, побочное... Случайно встретил Ивана Ивановича, как вот вас... А главное у меня: приехал я сюда к одному сукиному сыну, к моему ученику. Есть тут совхозный агроном Сережка Барсуков. К нему-то, понимаете ли, и пожаловал я. Уборочная к завершению идет. А ну, думаю, покажи, что ты тут натворил. — Колокольников сразу преобразился, лицо его стало непримиримо суровым, глаза заблестели, на лбу выступили капельки пота. — Все, чему я его учил, — в тартарары, кобыле под хвост отправил. Вот как с учителем разделался... Ведь он, Сережка-то Барсуков, что творил, когда учился? Заходит, понимаете ли, на экзамен, чинно-благородно берет экзаменационный билет, садится обдумывать ответы. «Готов, Барсуков?» — спрашиваю. «Готов», — отвечает. И пошел чесать как по писаному, без запинки. Душа у меня радуется, обнять хочется ва глубокие ответы, рука тянется выставить в зачетной книжке «пятерку» и плюсиком ее подкрепить... А он, сукин сын, вдруг бабах: «Именно так, товарищ профессор, вы говорили нам на лекциях, именно так написано в вашей книге. А что касается меня лично, то я думаю...» И пойдет крыть мои лекции, мою книгу... А что ему ставить в зачетную книжку? За ответы на билет «пятерку» заслуживает, а за опровержение моих убеждений «двойки» достоин...

— И что же вы ставили? — заинтересовался Дмитрий Степанович.

— Что, что... «Пятерку». Только без плюса... Люблю я его, сукиного сына, хотел оставить у себя на кафедре. Талантище у него, любовь к земле, в большие ученые выйти может... Из обкома комсомола позвонили — нельзя оставлять хулигана... Он ведь что сделал, шельмец? На комсомольской конференции сказал секретарю обкома: «Когда читаете написанный кем-то доклад, соизвольте хоть правильно произносить агротехнические термины». И все это, понимаете ли, было сказано с высокой трибуны. Начальство в обкоме комсомола хоть и молодое, зеленое, а гонорок-то у него — зрелый... Расценили выступление Сережи Барсукова как хулиганскую выходку. И поехал парень в совхоз. Думаете, я после этого легко вздохнул? Ошибаетесь. Однажды на совещании работников сельского хозяйства задал он вопрос начальнику областного управления: «Когда вы перестанете смотреть на наши многострадальные поля с вашего Колокольникова?» Каламбур, понимаете ли, и смех в зале... Так с его руки и пошло гулять по области «с вашего Колокольникова», «с вашего Колокольникова далеко не увидишь», «с вашего Колокольникова посмотришь — все поля одинаковы». И так далее... Словом, стал я притчей во языцех...

— Видимо, приехали доучивать строптивого питомца?

— Нет, Дмитрий Степанович, — серьезно ответил Колокольников. — Приезжаю сюда посмотреть, что у него и как у него. Здесь ведь тепленькая компанийка подобралась, некий треугольник — директор, парторг, агроном. И у всех у них, у чертей, светлые головы. Вопреки Сережке, директор и парторг — люди вежливые. Нас, говорят, избрали, назначили, нам, говорят, доверили, позвольте самим распоряжаться. Ежели, говорят, что не так делаем, пожалуйста, подскажите, мы рады послушать ученого человека... И пошла эта троица дела вершить, и такие дела, что учиться к ним люди ездят... Вот и я, лысый леший, приехал подучиться. Грустно? Откровенно скажу вам — грустно и больно. Я ведь из тех немногих ученых, что были загипнотизированы размахом, экспериментом на всю страну. Я ведь не задумывался сам, не подвергал анализу или сомнению. Помните, Маркс на вопрос: «Ваш любимый девиз?» отвечал: «Подвергай все сомнению». А я верил и только верил, и плыл по течению, и был в фаворе, лестно было, когда мою книгу печатали пожарным порядком, хвалили... Словом, взошел я на высоту, не имея крыл за плечами. И я еще как-то держусь на этой высоте званием, степенью... А иногда хочется сказать Сережке Барсукову: «Приходи, занимай мое место на кафедре, пусть ты меньше моего пока знаешь, но ты честнее. Я — прошлое, а ты — будущее». И вот парадокс: не допустят его, потому что нет у Сережки, как у того же Ивана Ивановича Коноплева, ни звания, ни степени, хотя он и талантливей меня...

Дмитрий Степанович долго не мог заснуть. Он думал о профессоре Колокольникове, о его строптивом ученике... Вот встретились в степи двое — профессор и ученик... Он уже начинал мысленно расставлять на полотне фигуры людей, создавать композицию будущей картины... Черт побери, да зачем ему спешить к древностям Самарканда? Обходились же они без него, без художника Гусарова веками и еще могут обойтись... А здесь, в совхозе, он встретил, кажется, что-то интересное.

Когда на следующее утро его разбудил Власенко и сказал, что машина подана, Дмитрий Степанович ответил ему:

— Понимаете ли, — он улыбнулся, припомнив, что профессор Колокольников часто употреблял это «понимаете ли», — я раздумал уезжать, хочу пожить у вас немножко. Если можно, пошлите за моими чемоданами, они у начальника станции.

— Добро, — согласился Власенко.

 

29

Из своей засады Чайкин-Бублик видел все, что делалось в совхозном поселке. Теперь он был совершенно уверен в том, что художник Гусаров приехал в совхоз по каким-то своим делам, не имеющим к нему, Чайкину-Бублику, никакого отношения. Он видел, как Гусаров уезжал куда-то с Власенко и опять возвращался, как ходил по поселку с агрономом Барсуковым, направляясь то в контору, то на барсуковскую квартиру. Иногда к ним присоединялся какой-то незнакомый невысокий человек, почему-то все время оживленно размахивавший руками. Бывало, что Гусаров, Барсуков и этот человек садились в машину и уезжали куда-то в степь.

Гусаров жил в гостинице, и несколько раз Чайкин-Бублик видел, как подбегал к гостинице его сын Мишка и о чем-то разговаривал с художником, показывал ему какие-то листки.

«Друга нашел, подлец, — с тупой ненавистью думал о сыне Чайкин-Бублик. — Погоди, погоди, всыплю я тебе...»

Сколько же будет жить в совхозе Гусаров? Ведь ему, сторожу, скоро выходить на работу, скоро опять становиться к складу, а склад рядом с гостиницей, и у самого склада горит яркий электрический фонарь. Бывало, когда парни с девчатами возвращались из кино, непременно задевали сторожа:

— Смотри, дядя Федот, утка на ружье села! — кричали они.

Чайкин-Бублик угрюмо отмалчивался... Ведь его так же может увидеть Гусаров... Что тогда? Провал, амба, капут...

Порой у него мелькала мысль о том, что нужно незаметно подобраться к гостинице и выстрелить картечью в окно... Дудки, не подойдешь, увидят. Иногда ему хотелось вечером прокрасться в поселок, засесть где-нибудь и бабахнуть по Гусарову из-за угла. Но попробуй узнай, где он по вечерам ходит...

А что же делать? Время-то идет, кончается отпуск... Может быть, удрать? Плюнуть на все и удрать куда-нибудь подальше, к черту на рога? Найдут... Где теперь документы раздобудешь? Да и возраст уже не тот, чтобы удирать, и денег нет. Куда удерешь без денег-то? Достать бы ту банку... «Дурак, дурак, — клял себя Чайкин-Бублик, — нужно было в лесу прятать золото, в лесу понадежней, там копаться никто не будет...»

Нет, удирать нельзя. В совхозе место надежное, обжитое, и пусть снится ему погоня, он жив, главное — он жив, жив...

Целыми днями Чайкин-Бублик лежал в кустах на берегу, боясь, чтобы никто не пришел сюда, никто не увидел его. Место он выбрал удобное, ребятишки уже не купаются в реке, не переплывают на его сторону. Летом было бы хуже.

Хотелось есть, от голода даже поташнивало. По ночам он выползал из засады, пробирался на свой огород и в темноте ощупью рвал огурцы на грядках, помидоры, выдергивал картофельные кусты. Потом он перебегал по тонким скрипучим жердям и на той стороне жадно грыз перезревшие, кислые, с жесткими зернами огурцы-семенники, зеленые помидоры, сырую картошку. Хрустел на зубах песок.

По ночам уже было холодно. Чайкин-Бублик на часок-другой забывался коротким чутким сном и опять просыпался от погони, от угрожающего топота ног, и тело его дрожало, и трудно было понять — то ли дрожал он от холода, то ли от страха. В прибрежных кустах что-то потрескивало, шуршало, где-то по-сиротски всхлипывала ночная птица, угрюмо и сердито плескалась внизу вода.

Кажется, на четвертые или на пятые сутки Чайкин-Бублик услышал голоса.

— Не бойтесь, не бойтесь, Дмитрий Степанович, смелее идите по жердям. — Это был голос Шапошникова.

— Тоже мне — хозяева, не могут построить настоящий мост. — Это был голос Гусарова. Да, да, его голос, он почти не изменился.

— Весной снесет, весной наша речушка серьезной становится, бурлит, бушует... Поведу я вас на Атаман-озеро, настоящую красоту увидите, а я, может, подцеплю сазанчика...

«Ага, вот они куда идут», — промелькнуло в голове Чайкина-Бублика. Голоса стихли. Значит, Шапошников и Гусаров далеко уже... Он вылез из засады и по прибрежному мелколесью пошел за ними.

Чайкин-Бублик знал теперь, что делать. К Атаман-озеру часто приезжают охотники из города... Однажды городской охотник случайно убил другого, сам же прибежал в совхоз и стал звонить в милицию — убил, мол, человека... А ведь охотник может и не бежать к телефону, охотник может откреститься — знать, мол, ничего не знаю, видеть ничего не видел... Именно так и нужно. Он, Чайкин-Бублик, подкрадется к Гусарову, бабахнет картечью и бросится бежать туда, где кабаны дикие, и никому не придет в голову заподозрить совхозного сторожа в убийстве, потому что не охотится он у Атаман-озера, потому что каждому школьнику известно, куда уходит охотиться Чайкин... А когда через три дня вернется он в совхоз, труп Гусарова уже увезут, чтобы похоронить по месту жительства. И все. И он, Чайкин-Бублик, опять будет жить, жить, жить...

Утро было ветреное, хмурое. С каким-то тяжким стоном, как больные, шумели деревья. Черные вороха облаков на небе чуть подернулись багрянцем, точно сквозь них, как сквозь повязку на ране, проступила кровь.

Чайкин-Бублик остановился у поляны. По ней, смеясь и громко разговаривая, шли Шапошников и Гусаров. Они были без ружей. Гусаров нес в руках какой-то широкий тонкий чемодан, а на плече у Шапошникова лежали удочки.

Чайкин-Бублик стал обходить поляну. Сухие сучья, как скрюченные пальцы древних старух, цеплялись за фуфайку, будто хотели удержать его. Но он упрямо продирался сквозь заросли. У него было одно желание — поскорее выстрелить, поскорее избавиться от свидетеля, от того, кто может разоблачить его.

«Нет, нет, я тебя первый, — с дикой злобой думал Чайкин-Бублик. — Ты будешь гнить, а я буду жить, жить... Ты вон в славе ходил, деньгу зашибал, по заграницам ездил, премии получал, портреты твои в газетах печатались, а я сторож, только сторож, я, как таракан в щели, потому что ты живешь, потому что ты и такие, как ты, окружили меня, как волка, флажками красными... Но я вырвусь, выстрелю и вырвусь и буду жить, жить...»

Проклятая поляна, как она велика, сколько времени зря тратится, пока обойдешь ее, а по поляне идти нельзя, могут заметить...

И вот Чайкин-Бублик увидел Гусарова. Гусаров сидел на походном стульчике и размешивал краски, собираясь рисовать. Шапошникова не было видно. Заядлый удильщик, он ушел, наверно, подальше, где клюет получше. Это хорошо. Чайкин-Бублик все ближе подползал к Гусарову. Выстрел должен быть метким. Картечь свое дело сделает.

Над головой, как пулемет, застрекотала сорока. Чайкин-Бублик вздрогнул, выругался, сплюнул и стал целиться в чуть наклоненную голову художника.

— Ты что, очумел, Федот! Куда целишься, там же человек сидит! — прокричал Шапошников, подбегая к нему с банкой для червей.

Чайкин-Бублик обернулся и, не целясь, выстрелил навстречу Шапошникову. Тот споткнулся, выронил банку с червями, но еще продолжал идти, потом упал и уцепился руками за ствол ружья. Чайкин-Бублик рванул ружье, но Шапошников крепко держал его, недоуменно хрипя:

— За что... Федот... за что?..

Он еще выстрелил. Этим выстрелом чуть отшвырнуло окровавленного, иссеченного Шапошникова. Чайкин-Бублик стал торопливо перезаряжать ружье, он уже загнал патрон в ствол, но в это время что-то тяжелое обрушилось на его голову. Когда он очнулся, увидел Гусарова, стоявшего с ружьем в руках.

— Вставай, Бублик, вставай, предатель! — угрожающе крикнул Дмитрий Степанович и первое, что ему захотелось — выстрелить в бородатое, искаженное злобой и страхом лицо Бублика. Он уже вскинул ружье, но тут же опустил его. «Нет, нельзя, это будет просто убийство, а Бублика судить должны по всей строгости закона», — подумал Дмитрий Степанович, а вслух процедил грозно:

— Вставай, полицейская шкура. Это был твой последний выстрел... твое последнее убийство... Хотя для тебя последний выстрел еще прозвучит. Бери на плечи убитого. Ну, бери! И шагай, Бублик, шагай!

#img_3.jpg

 

ВСТРЕЧИ В БУРАНЕ

 

#img_4.jpg

 

1

Он устал, чертовски устал от хлопотливых больничных дел, даже от больничного запаха. Ему хотелось хоть на время выбросить это из головы и стать просто отпускником-бездельником, когда все — трын-трава, когда можно позволить себе хотя бы отоспаться вдоволь!

Еще вчера, подходя с заявлением к кабинету главврача, он побаивался — а вдруг начальство заартачится, скажет: повремени, Михаил Петрович, отпуск твой никуда не денется, потом получишь. Он готов был требовать, сражаться, кулаками стучать по столу...

Но обошлось без кулачного стука. И вот Михаил Петрович стоит на перроне в светлой спортивной куртке на длинной «молнии», в таких же светлых брюках и босоножках, в белой шляпе из рисовой соломки (он решил одеться полегкомысленней, чтобы выглядеть этаким бесшабашным туристом). В нагрудном кармашке куртки лежит у него, пожалуй, самый ценный документ — железнодорожный билет.

Михаил Петрович настроен празднично. Он с улыбкой смотрит то на Тамару, то на операционную сестру, Веру Матвеевну. Они пришли проводить его. Тамара чем-то недовольна. Чем? В этот солнечный летний день, конечно же, не может быть недовольных! Сейчас, по его мнению, все кругом должно сверкать, смеяться, радоваться... А как же иначе?

Михаил Петрович дружелюбно и весело поглядывает на пассажиров, которые, как и он, ждут поезда, и ему почему-то хочется, чтобы в одном вагоне с ним оказалась вон та высокая светловолосая женщина. Ему хочется, чтобы она тоже ехала в отпуск и была попутчицей до той самой незнакомой станции, что указана в его билете. Он прикинулся бы смелым кавалером (отпускнику ведь все дозволено!), пригласил бы симпатичную блондинку в вагон-ресторан, и говорили бы они о чем угодно, только, разумеется, не о медицине.

Тамара помахивает букетиком роз. Осыпая на перрон красные лепестки, она с легкой насмешкой говорите

— Это очень модно, это архисовременно — ученый хирург решил окунуться в жизнь, кандидат наук думает доказать миру, что он тоже не лишен оригинальности: добровольно отказался от санаторной путевки и едет в глушь, на лоно деревенской природы...

— Перестань же наконец, — грубовато обрывает ее Михаил Петрович. — Видишь — билет в кармане, скоро поезд придет, к чему пустословить? — Видимо, сообразив, что хватил через край, что нельзя быть таким резким в минуту расставания, он извинительным тоном поясняет: — Ты же знаешь — брат просит приехать, я давно обещал ему. А правда, красивое название села — Буран?

Тамара поеживается.

— Буран... Аж зябко стало. Нет, есть названия более красивые и приятные — Мисхор, например, Ливадия, Сочи... От них пахнет морем и солнцем... Если бы не твое чудачество, мы в конце месяца могли бы встретиться на берегу моря... У меня в запасе шесть неиспользованных дней отпуска.

Михаил Петрович досадливо морщится. Он уже знает об этих «шести днях», и у него единственное желание — поскорее приходил бы поезд, а то ведь Тамара может еще напомнить, что прошлой весной она из-за него не поехала на экскурсию в Чехословакию, осталась, чтобы помочь ему перепечатать на машинке диссертацию.

— Ах, Миша, я ведь знаю: больше недели ты не выдержишь в Буране. Да, да, и не возражай, — говорит она. — Давай-ка мы с тобой примем такое мудрое решение: через две недели ты возвращаешься, и мы совершим десятидневное путешествие на теплоходе по Волге. Кое-кто из наших ездил в прошлом месяце. Говорят, чудесно было!

— Решено и подписано! — соглашается он и вдруг сквозь решетчатую ограду видит больничную машину. Из машины выскакивает главврач, Антон Корниенко, и бежит через привокзальную площадь. Сердце у Михаила Петровича замирает — все кончено, отпуск сломан, вот сейчас Корниенко подскочит и торопливо скажет: случилось то-то и то-то, сдавай-ка, друг мой, билет в кассу, забирай операционную сестру и поехали в больницу...

— Ты что же, Воронов, не сказал, с каким поездом уезжаешь! — еще издали кричит Антон. Он подбегает — говорливый, шумный, подвижный, как-будто его старательно завели, и теперь пружина в нем заработала на полную мощь. — В ресторан веди. Сейчас же в ресторан! — размахивая руками, шутливо требует он и тут же обращается к Тамаре: — Вы посмотрите, Томочка, на этого жаднюгу, он отказывается угостить начальника!

Михаил Петрович хохочет. Он опять весел и готов хоть целый день угощать смешливого Антона, который примчался всего-навсего проводить его в дорогу. Но угощать некогда: уже подходит поезд, и Корниенко нарочито сокрушается:

— Вот беда — опоздал. Опоздал наказать отпускника на бутылку «юбилейного»! Ну, Миша, бывай здоров, счастливо тебе! Не задерживайся только, слышишь? И смотри, не влюбись там в доярку. Томочка, вы предупредили его?

Тамара снисходительно улыбается. Ее черные, чуть прищуренные глаза как бы отвечают: зачем говорить об этом? Он во мне души не чает и без предупреждения знает, что лучше меня ему не найти.

— Он там не задержится, мы уже договорились, — произносит она.

— Теперь верю: примчится раньше времени! — соглашается главврач.

— Не забудьте, Михаил Петрович: термос в чемодане, булочки и варенье — в сетке, — говорит в открытое окно Вера Матвеевна.

Он улыбается. Операционная сестра верна себе: побеспокоилась о чае, булочках, варенье... Ну что ж, спасибо!

* * *

Люди, вероятно, порастратили, поразмотали свои сбережения в городе, богатом всякой соблазнительной всячиной, потому-то охотников на мягкие места оказалось мало. А Михаил Петрович еще мог позволить себе роскошь. Он купил билет в мягкий вагон и теперь ехал в купе один. На душе у него было по-особенному светло и солнечно, как будто внутри кто-то незримо трогал именно те струны, которые создают приподнятость духа и хорошее настроение, близкое к счастью.

С книгой в руках он лежал на мягком, чуть покачивающемся диване, и радовался возможности вот так беспечно лежать и читать, сколько душе захочется. По правде говоря, прежде у него для этого почти не оставалось времени, потому что дни были загружены до краев, до последней минутки. Утренние обходы, операции, амбулаторные приемы, врачебные конференции, занятия с медицинскими сестрами, дежурства, всякие совещания, собрания... А если учесть, что в последние три-четыре года он писал кандидатскую диссертацию, сутки всегда казались ему необычайно короткими... Он и в самом деле устал, очень устал и был рад-радешенек нынешнему отпуску. Поездка в далекое село к брату влекла его своей новизной и заманчивой неизвестностью. Хотя, впрочем, самое главное известно: он будет бездельничать, баклуши бить, читать, валяться на берегу под жарким солнцем, рыбачить, спать до обеда, зная, что никто не потревожит его, не вызовет к больному.

Он — отпускник!

Часа через два поезд остановился на какой-то станции, и в окно Михаил Петрович опять увидел ту симпатичную блондинку, которую собирался пригласить в вагон-ресторан. К ней подбежал загорелый чубатый мужчина с девчуркой на руках, и счастливая троица, смеясь и что-то восклицая, на виду у всех обнималась и целовалась... Михаилу Петровичу стало почему-то завидно. Он с затаенной ревностью посмотрел на чубатого мужчину, а потом всю дорогу думал о Тамаре и даже поругивал себя за то, что слишком холодно простился с ней.

Хорошо, что Тамара не из обидчивых, не умеет она всерьез и долго сердиться на него, хотя причин для этого было более чем достаточно. Ведь сколько раз он то забывал поздравить ее с праздником, то заставлял ждать где-нибудь в парке, перепутав назначенное для свидания время, то опаздывал в театр... Она порой незлобиво корила его или тоном опытной учительницы внушала, что все женщины без исключения любят внимание. Но чаще всего, безнадежно махнув рукой, Тамара вздыхала:

— Ты, Миша, недотепа. Будь на моем месте другая, она уже давно перестала бы встречаться с тобой, а я, как видишь, терплю...

Михаил Петрович ценил ее терпение и в мыслях с грустью соглашался: верно, недотепа, чего-то во мне не хватает...

Уютно покачиваясь на мягком диване, он уже рисовал себе воображаемую картину возвращения в город. Это будет скоро, очень скоро. Тамара, пожалуй, права: больше недели не выдержит он в Буране, в крайнем случае, поживет с десяток дней, и хватит, и назад. К чему долго задерживаться у брата? Ну, встретятся они, поговорят, посмотрят друг на друга — и точка... Все-таки интересно, каким он стал, его брат?

Однажды Тамара принесла Михаилу Петровичу газету «Сельская жизнь».

— Иван Петрович Воронов не твой ли брат? — поинтересовалась она.

— Брат. А что?

— Знатный человек. Орденом награжден! В газете пишут о нем. Вот почитай.

Он читал статью о хлеборобах Приуральского района, гордясь братом и вместе с тем испытывая неловкость от того, что до сих пор так и не съездил к Ване.

Они уже давно не встречались. Последний раз братья виделись в печальный день — на похоронах матери. Сержант Иван Воронов прилетел самолетом из далекого степного края, студент Миша Воронов приехал поездом. Они похоронили мать, погоревали в пустой казенной квартире, вспомнили отца, Петра Илларионовича, погибшего на фронте в сорок третьем году, и разъехались в разные стороны. Только редкие письма да праздничные открытки связывали их все эти годы.

И вот Михаил Петрович едет к брату, а мысли его, как на грех, бегут и бегут назад, в шумный, душный город. Нет, нет, брат не рассердится, если он пораньше уедет из Бурана. О своем возвращении он телеграммой сообщит одной лишь Тамаре. Тамара придет на вокзал в ярком цветастом платье — красивая, улыбчивая. Никому ничего не говоря и ни с кем не встречаясь в городе, они тут же пересядут на другой поезд и вместе умчатся к Волге. Молодец Тамара, хорошо придумала!

 

2

Поезд подходил к небольшой станции. Народу на перроне было мало, и Михаил Петрович из окна сразу увидел брата. Подняв голову, тот выжидательно ощупывал глазами окна и открытые тамбуры, а когда заметил его, замахал руками и побежал рядом с составом. В следующую минуту братья уже взволнованно тискали друг друга, бессвязно восклицая неизбежное в таких случаях «ну, как ты», «ну, что у тебя». Потом они разом ухватились за ручку чемодана и, как маленькие, заспорили, кому нести.

— Ты, Миша, гость. Дозволь уж мне.

— Нет, нет, Ваня. Я сам...

— Старшего брата надобно слушаться, — рассмеялся Иван Петрович и подхватил чемодан. — Айда, Миша, там ждет машина.

На привокзальной площади, вымощенной крупным серым булыжником, стояла единственная легковая машина — голубая «Волга» с поднятым капотом.

— Ну, вот и транспорт на месте, — с радостным оживлением говорил брат. — Час десять минут — и мы с тобой в Буране! Тимофей, открой-ка багажник, положи чемодан, — приказал он курносому белобрысому парню в клетчатой кепке, надетой козырьком назад.

Вытирая тряпкой замасленные руки, Тимофей виновато сказал:

— Беда стряслась, Иван Петрович, бензонасос не работает.

— Как не работает? Что же ты ворон ловил! — напустился Иван Петрович на парня. — А нам что же, автобусом ехать или попутную искать прикажешь? Эх, Тимофей-ротозей... Может, как-нибудь доедем?

Шофер отрицательно покрутил головой.

— Не доедем, Иван Петрович. Насос разбирать надо.

— Разбирать-собирать... Не мог раньше доглядеть, — сердито ворчал Иван Петрович, с неловкостью посматривая на брата. Он думал с ветерком прокатить гостя на персональной «Волге», но поди ж ты, несчастье какое — машина разладилась.

Тимофей поправил на голове кепку.

— Возле аптеки, я видел, стоит больничная машина, на ней можно подъехать, — несмело посоветовал он и для убедительности добавил: — А то я не знаю, сколько провожусь тут с насосом.

— Ладно, беги за больничной, — распорядился Иван Петрович.

Вскоре подъехал старенький «москвич» с коричневатым залатанным кузовом и красными крестами на стеклах. За рулем сидела молодая женщина.

Иван Петрович шепнул брату:

— Это наш бурановский доктор, Фиалковская.

«От врачей да к врачу... Веселенькое начало бурановской эпопеи», — усмехнулся про себя Михаил Петрович.

Тимофей, как на пружинах, вынырнул из «москвича», оставив дверцу открытой.

— Осчастливьте, Иван Петрович. Садитесь. Подвезу, — улыбаясь, пригласила Фиалковская.

Братья сели в машину. Сам Иван Петрович разместился с чемоданом сзади, а брата, как гостя, усадил на почетное место, рядом с шофером.

— Ну, «москвичок»-старичок, не подведи хозяйку, понимай, кого повезешь, самого товарища колхозного председателя, — весело говорила Фиалковская. В ее голосе слышалась нескрываемая ирония.

— Не только председателя, но и доктора повезете. Прошу, Лидия Николаевна, познакомиться — мой брат. Вы — сельский врач, а он у меня — городской, ученый! — Слова «городской» и «ученый» Иван Петрович выговорил с каким-то особенным смаком — знай, мол, наших!

— Тем более, рейс вдвойне ответственный, — с той же иронией отозвалась Фиалковская. — Не беспокойтесь, мой «москвичок» не чета изнеженной председательской «Волге», домчится... Не обращайте только внимания на стук, скрип и скрежет. Машина с музыкой!..

Издавна Михаил Петрович любил разглядывать людей. Это перешло к нему, кажется, от одного старого профессора, который нередко повторял на лекциях: «Все примечайте, други мои, ибо на лице человека часто написана его болезнь...» Поначалу он принял профессорский совет как будущий врач, а потом это стало привычкой, возможно, и не очень-то удобной для тех, кто попадал в его поле зрения. Вот и сейчас Михаил Петрович с пристальной заинтересованностью посматривал на соседку, силясь разгадать, что представляет из себя эта женщина — сельский врач, так сноровисто управляющая машиной. На вид ей лет двадцать семь — двадцать восемь. Лицо несколько вытянутое, худощавое с редкими крапинками поздних веснушек. Нос тонкий, чуть вздернутый. Полные, резко очерченные губы густо накрашены. Широко расставленные светло-голубые глаза смотрят с дерзкой задоринкой, но если повнимательней приглядеться, в их глубине можно увидеть неожиданную грусть. Брови и ресницы заметно подчернены карандашом. Густые золотистые волосы опрятно собраны в тугой пучок на затылке и скреплены шпильками. Одета она в простенькое ситцевое платье в горошек.

«Симпатичная, только напрасно красится», — подумал о ней Михаил Петрович и тут же помимо своей воли стал сравнивать Лидию Николаевну с Тамарой. Сравнение оказалось не в пользу сельского врача. Тамара красивее, моложе и наряднее, и шпилек у нее в волосах не видно, и косметикой пользуется более умело. Она как-то рассказывала ему, что ее бабка по отцу — из цыганок. Должно быть, от бабки у нее постоянная смуглость лица, чернота глаз и бровей, низковатый, но приятный голос; должно быть, от нее она унаследовала неистребимую страсть к ярким одеждам, бусам, перстням, серьгам. Тамара — щеголиха, она скорей бросилась бы в омут, чем рискнула показаться людям в таком вот простеньком платьице без вырезов, оборок, хитроумных складок, какое было на Фиалковской. Она понимает толк в нарядах, и в их большом городе волей-неволей тон задает модницам, потому что работает на телецентре диктором и почти каждый вечер красуется на голубом экране перед очами наблюдательных и придирчивых франтих...

Фиалковская, разумеется, не догадывалась о том, что ее с кем-то сравнивают. Не поворачивая головы и не отрывая глаз от дороги, она с явной подковыркой говорила:

— Помните, Иван Петрович, вы хотели в утиль отправить этого старичка? Но посмотрите, как шустро он бежит. И вам пригодился, и нам услужил... Эх, жалко, что испортилась ваша «Волга», сейчас бы наперегонки, уж мой старичок не уступил бы вашей красавице...

Иван Петрович не отвечал, делая вид, будто не слышит ее слов, а потом, чтобы отвязаться от говорливой хозяйки «москвича», стал шумно и подробно расспрашивать брата о работе, о его науке. Михаил Петрович отвечал с неохотой, односложно — да, нет, — а чаще отмалчивался. Ему не хотелось говорить о работе, о больнице, он больше любовался дорогой, холмистой степью, что плыла навстречу машине. Из окна он видел — слева и справа от большака далеко-далеко разбросаны в беспорядке холмы. Казалось, будто на их покатые бока накинуты серебристо-белые ковры. Но у природы, видимо, не хватило этих белых ковыльных ковров, потому-то кое-где остались ничем не прикрытые желто-серые каменистые вершины.

У дороги, на телеграфных столбах, сидели равнодушно-сонные степные орлы. Они совсем не пугались машин и не взлетали, только иногда нехотя помахивали хищно загнутыми клювами, точно подтверждая: прошла машина... Михаилу Петровичу даже почудилось, что орлы считают, сколько машин пробежит по пыльному грейдеру за долгий летний день. И вдруг один из этих орлов камнем упал со столба и схватил когтями удиравшего от машины суслика.

Иван Петрович рассмеялся:

— Ишь чертяка, приспособился к технике, механизировал добычу пропитания, птичий царь...

Вот в чем дело! Оказывается, орлы не зря сидят на столбах. Они не дремлют, а зорко следят, не вынырнет ли из запыленной придорожной травы вспугнутый зверек. Теперь Михаил Петрович с еще большей заинтересованностью следил за орлами и любовался необозримо широкой равнинной степью, что раскинулась перед глазами, когда машина перевалила через холмистое взгорье. Он вырос и жил в лесных краях. И эта степь сперва показалась ему пустынной и непонятной. Вот уж сколько едут они от станции и не встретили по дороге ни хуторка, ни какого-нибудь домика, кругом безлюдье и поля, поля бронзовеющей пшеницы, цветущих подсолнухов, высокой, густой, как девственный лес, кукурузы.

— Лидия Николаевна, остановитесь-ка, — неожиданно попросил Иван Петрович. Он вылез из машины, подошел к пшеничному полю, сорвал колосок и по-хозяйски стал растирать его на ладони.

— Ну, как, Иван Петрович, соседская пшеничка? — поинтересовалась Фиалковская.

Он промолчал, и только в машине хмуро проговорил:

— Хороший налив. — Но тут же торопливо добавил: — А у меня все-таки лучше. Лучше!

Пофыркивая и скрипя своими Стариковскими железками, удалой«москвичок» упрямо катил и катил по дороге, а за ним, подобно дымному следу ракеты, неотрывно волочился пыльный хвост...

* * *

Буран — село большое, зеленое. Издали казалось, будто бурановские строения ходили-бродили по холмам да по степным раздольям, а потом остановились на берегу, выстроились в шеренгу и залюбовались лесом, буйно зеленевшим на той стороне реки.

В селе одна улица — широкая, длинная. Выгибаясь, она повторяла изгиб речного берега.

Фиалковская остановила машину у крыльца председательского дома.

— Вот и мой дворец, Миша, — сказал Иван Петрович. — Строил своими руками и по собственному проекту.

Михаил Петрович поблагодарил Фиалковскую, пожал ей руку на прощание.

— Заходите, Михаил Петрович, буду рада видеть вас в больнице, — пригласила она.

Когда Фиалковская уехала, Иван Петрович поинтересовался:

— Ну, как тебе наша докторша?

Гость неопределенно пожал плечами: он ничего не мог сказать о ней, кроме того, что она приличный шофер.

— Зубастая женщина, жалко отпускать такую... А по всему видать, уедет скоро от нас.

— Уедет? Почему?

Иван Петрович махнул рукой:

— Старая песня! У нас, братец мой, так повелось: два-три года пройдет — и новый врач едет, новый агроном... Не держится ученая молодежь на селе. Отрабатывать приезжает, как на поденщину...

— Значит, плохо держит председатель.

Задетый за живое, Иван Петрович быстро возразил:

— Нет, стараюсь держать, условия создаю. Жилье? Пожалуйста, занимай, живи. Питание? Ешь на здоровье, выписывай со склада... Что еще человеку надо? Ты посмотри, красотища-то кругом какая!

Из соседней калитки вышла уже немолодая женщина, до самых глаз повязанная белым платком. В руках она держала решето, доверху наполненное румяными пирожками, булочками, ватрушками.

— Ой, Иван Петрович, уже приехали. Встретили гостечка!

— Встретил, Наталья.

— А мы с Фросей не управились еще. Вот беда-то, вот беда... — Наталья глянула на братьев и с каким-то удивлением воскликнула: — Батюшки, похожи-то как!

— А как же, родные ведь, — небрежно ответил ей Иван Петрович.

 

3

Дом у брата — новый, обшитый тесом, крытый ребристым шифером. Двор с улицы отгорожен плотным дощатым забором. Забор упирался в глухую стену соседской Натальиной избенки, как бы стремясь отпихнуть ее подальше: не пристало, дескать, стоять нам с тобой рядом!.. На окнах — крашеные ставни, резные наличники, такой же резьбой отделаны крыльцо и карнизы. На фронтоне дома, у слухового оконца, виднелся крохотный балкончик. Под окнами, в палисаднике, цвели высокие гибкие мальвы. Их цветы напоминали маленькие трубы старинных граммофонов.

Все это сразу увидел и приметил Михаил Петрович.

— Входи, входи, Миша, посмотри, как живут хлеборобы, — радушно пригласил Иван Петрович и тут же с крыльца крикнул в отворенную дверь: — Встречай, привечай, Фрося, дождались!

Смуглая, черноволосая, черноглазая братова супруга хлопотливо стала вытирать руки о белый ситцевый передник, смущенно восклицая:

— Ой, да милости просим, милости просим!

В большой передней комнате было много цветов. В кадушечках, в горшочках, обернутых розовой, с зубчатыми краями бумагой, цветы стояли на подоконниках, на табуретках, на высоких тумбочках-подставках. Во всем доме крепко пахло зеленью и свежим хлебом.

«Здесь, наверное, и зимой чувствуется лето», — подумал Михаил Петрович.

Посреди комнаты — раздвижной стол, на нем расставлены пустые тарелки. Видно, хозяйка готовилась к приему гостей, но какие-то непредвиденные обстоятельства помешали, и ей сейчас неловко от того, что гость уже приехал, а стол не накрыт. Заметив смущение супруги, Иван Петрович поспешил на выручку:

— Мы, Фрося, на речку сходим, окунемся чуток с дороги, а потом уж сядем за стол и капитально подзаправимся.

Но уйти на речку братьям не удалось: в комнату вбежали загорелые, похожие на Фросю черноголовые мальчики и заинтересованно уставились на гостя черными глазенками.

— Что надо сказать, озорники? — строго обратился к сыновьям Иван Петрович.

— Поздороваться ж надо и познакомиться с дядей Мишей, — улыбаясь, подсказала мать.

Ребята смело подошли к дяде, и каждый по-взрослому протянул руку.

— Вася, — назвал себя десятилетний крепыш.

— Толя, — представился шестилетний.

— Здравствуйте, здравствуйте, племянники! Вот вы какие! Ну-ка, подходите сюда. — Михаил Петрович раскрыл чемодан и стал нагружать ребят коробками, приговаривая: — Это вам гостинцы.

Даже забыв на радостях поблагодарить дядю Мишу, мальчики выскочили вон из комнаты, чтобы поскорее исследовать, что находится в красивых коробках.

Уж коли чемодан раскрыт, медлить нечего. Михаил Петрович достал сверток, протянул его хозяйке.

— Это вам, Фрося...

— Ой, да что вы, Михаил Петрович, — смущенно отмахнулась та. — Зачем...

— Бери, бери, жена, не от чужого подарок, — подтолкнул супругу Иван Петрович.

Фрося улыбалась, благодарила, и ей, как и сыновьям, должно быть, тоже хотелось развернуть сверток и поскорее узнать, что привез деверь. Но, поборов искушение, она отворила дверцу шифоньера и положила подарок на полку.

— А вот и тебе, Ваня, электрическая бритва новейшей конструкции, — сказал гость.

Иван Петрович повертел в руках диковинный подарок.

— Ишь ты, какая механика, — уважительно сказал он. — От трактора будет работать?

Михаил Петрович рассмеялся:

— По-моему, от трактора не будет...

— Теперь хоть чаще станешь бриться, — вставила Фрося.

— Смотри, жена, на бритых девчата заглядываются...

Она с шутливой укоризной покачала головой.

— Да каким ты девчатам нужен, старик непутевый.

— Слыхал, Миша, меня в старики записывают!

— Это она любя.

— Молодчина ты, Миша, что приехал, — шумно хвалил Иван Петрович брата. — На курорт, говоришь, посылали? Да ну их к лешему, эти курорты. Был я как-то... Одна маята. У нас в Буране лучше. Отдохнешь ты на славу. — Он толкнул гостя локтем, добавил с лукавой улыбкой: — Слышь, может, и женим тебя здесь...

Михаил Петрович застеснялся, покраснел даже. Опять вмешалась вошедшая с закусками Фрося.

— Сват нашелся... Да что же в городе своих невест мало?

— Невест много, да жених он — разборчивый, — смеялся Иван Петрович. — Невесту ему подавай такую, чтобы кругом шестнадцать, чтобы по всем женским статьям первым сортом шла...

— Мели, Емеля... — отмахнулась хозяйка.

Братья сидели за столом, оба чуть скуластые, сероглазые, широколобые. Старший только потемнее лицом, потому что загорел под солнцем да под жаркими степными ветрами. На коже щек у него отчетливо заметны несмываемые вкрапины машинного масла и копоти. Для встречи брата Иван Петрович принарядился в темно-синий костюм, в белую рубашку с галстуком. На отвороте пиджака сиял начищенный орден Трудового Красного Знамени.

Михаил Петрович был ростом выше брата, стройнее. Его темно-русая шевелюра уже тронута ранней сединой на висках. И руки у братьев разные. У старшего — большая шершавая ладонь с застарелыми ссадинами на толстоватых сильных пальцах; у младшего же — узкая крепкая кисть с чистой, блестевшей от частого мытья кожей, пальцы длинные, чуткие, будто прозрачные — рука хирурга, предмет особой заботы и внимания каждого, кто работает скальпелем. О руках доктора Воронова Тамара часто говорила: «У тебя красивые руки, как у хорошего музыканта». Он шутя отвечал на это: «По-моему, у хорошего музыканта руки, как у хирурга...»

Иван Петрович поднял рюмку.

— Ну, Миша, за встречу! Давненько мы с тобой, братец, не виделись... Ты не стесняйся, ты по-нашему, по-крестьянски закусывай... Сам видишь — в достатке живу! — хвалился он.

Из кухни доносились приглушенные голоса Фроси и Натальи. Женщины что-то стряпали, звенели посудой и, видно, торопились, потому что гость оказался не предусмотрительным, поздно прислал телеграмму. Но вот в кухне послышался чей-то юношеский голос.

— Ну-ка, Федя, зайди сюда! — громко позвал Иван Петрович.

В комнату вошел рыжеватый вихрастый парень.

— Ты что же там в женской компании...

— Да я, дядя Ваня, к маме приходил...

— А теперь к нам пожалуй. Садись.

— Некогда, дядя Ваня, мотоцикл что-то не заводится...

— Ага, не заводится! В таком разе подзаведем самого мотоциклиста, — рассмеялся Иван Петрович и приказал: — Садись, Федор. Садись и знакомься — мой брат, ученый.

— Ты бы поскромнее представлял меня, — с неловкой улыбкой заметил Михаил Петрович.

— Ишь ты — стесняешься? А чего нам стесняться, чего скромничать! Звание-то у тебя не ворованное, своим горбом заработано, — возразил брат и опять обратился к Федору: — Ну-ка, бери, выпьем за ученых!

Покрасневший парень робко присел к столу, взял рюмку и неумело выпил.

— Молодчина, сосед! — похвалил парня Иван Петрович и стал рассказывать о нем брату. Федор Копылов учится в школе, перешел в одиннадцатый класс, летом работает на тракторе. — Механизатор! Механизаторы у меня в большой цене. Без механизаторов, доложу я тебе, село теперь ни шагу. Ударная сила! Ну, само собой понятно, и оплата им, и почет... Я ведь сам из механизаторов... — Брат улыбнулся, потрогал пальцами орден, как будто хотел убедиться, на месте ли он. — Я так разумею: вам, ученым, до юбилея ждать надобно, пока отметят. А у нас по-другому. Подвалит, к примеру, урожаище, не пожалеешь себя, поработаешь на всю катушку — можно и Золотую Звездочку получить...

Михаил Петрович шутливо погрозил брату пальцем.

— Далеко метишь...

— А что? Коль присвоят, не откажусь, и Федя тоже не откажется, потому что знает уже: ордена зря не дают, орден заработать надо! Верно я говорю, Федя?

— Я за наградами не гонюсь. — тихо ответил тот.

— Правильно, пусть они за тобой гоняются! А ты, сосед, не шибко-то убегай от них, — весело советовал Иван Петрович. — Давай-ка еще по махонькой за будущие успехи.

Федору, кажется, было лестно сидеть за столом в компании самого председателя. Он снова потянулся за наполненной рюмкой, но вдруг, точно обжегшись, отдернул руку, стесненно отказался:

— Не буду я, дядя Ваня...

— Да ты же мужчина, механизатор!

— Зачем же неволить, если душа не принимает, — вмешался Михаил Петрович, сердясь на брата, угощающего школьника водкой. — Федору еще с мотоциклом повозиться нужно...

— А мы сейчас вместе пойдем, вместе посмотрим, что там с его машиной. Разберемся.

Втроем они вышли на улицу.

* * *

Вечером в дом брата стали приходить родственники по Фросиной линии. Первым явился, так сказать, самый главный родич — Игнат Кондратьевич Бурыгин — тесть.

— Ну, здравствуй, сваток, здравствуй, с благополучным приездом, — хрипловатым баском говорил он, энергично тряся руку гостя.

Игнат Кондратьевич не по годам еще прям, высок ростом, с крупной седой головой. Лицо у него бритое, смуглое, почти без морщин. Левая рука полусогнута — след фронтового ранения.

Была у Игната Кондратьевича, колхозного бухгалтера, всем известная слабость: любил он поговорить с учеными людьми и относился к ним уважительно. Ему даже не важно было, какую специальность имеет ученый человек, главное — ученый, и точка. Любил старик и послушать ученых, и порассказывать им о своих бухгалтерских бедах, которых всегда было великое множество.

Только Игнат Кондратьевич начал было говорить о районном банке, о том, в каких сложных отношениях с ним находится вся колхозная бухгалтерия, как вмешался невежливый зять:

— Не вовремя ты, папаша, затеял речь о делах.

— О делах, Ваня, я так мыслю, в любое время говорить можно, — недовольно возразил старик и опять обратился к внимательно слушавшему Михаилу Петровичу.

— Ну-ка, папаша, давай по махонькой, — предложил Иван Петрович, зная, что если не вмешаться, тесть замучает брата своими речами да еще вдобавок начнет рассказывать всякие были-небылицы, запас которых у него неиссякаем.

Игнат Кондратьевич сердито тряхнул головой. И что за человек этот зять! Тут поговорить бы, а он с «махонькой» лезет... И все-таки старик степенно выпил, закусил огурчиком и заметно обрадовался, когда зять вышел на кухню помочь Фросе и Наталье. Теперь-то он всласть наговорится с ученым человеком. Но хозяин, как на грех, тут же вернулся, и не один.

— Ну вот, братец, еще знакомься — моя милая свояченица — Феня, — с радушной улыбкой представил Иван Петрович молоденькую чернявую женщину. — А это Виктор Тимофевич Синецкий, мой дорогой своячок, родственник с двухмесячным стажем, к тому же мой замполит!

Синецкий протянул руку доктору.

— Много слышал о вас, рад вашему приезду, — сказал он.

Синецкому лет под тридцать. Он высок ростом, строен, на нем голубая безрукавка, светлые, в строгую стрелку узкие брюки, модные остроносые туфли. Лицо продолговатое, до черноты загорелое, карие глаза смотрят с откровенным добродушием, как будто этот человек радуется всему, что видит перед собой. И видом и разговором он был похож на городского, даже несколько стильного парня.

Оглянув Синецкого и Феню, Михаил Петрович отметил про себя: на зависть хорошая пара, оба молоды, красивы, оба еще влюбленно посматривают друг на друга, чуть стыдясь показывать даже близким людям, что они довольны и счастливы.

— Что ж ты, Иван Петрович, гостей моришь? Наливай, угощай, — непринужденно сказал свояк, и по тому, как он вел себя, как разговаривал с хозяином, нетрудно было догадаться, что Синецкий свой человек в этом доме.

— Сам виноват: рыбу принес, теперь уху ждать будем, — ответил Иван Петрович и с усмешкой добавил: — Твоя рыбка-то меленькая, скоро сварится...

— Уж какая попалась... У нас только ты за крупной гоняешься...

— Что верно, то верно, с мелочью не люблю возиться. У меня так: задумал, тащи крупную!

В разговор вмешалась Феня. Хохоча, она сказала:

— Рыбу Виктор не ловил, у мальчишек выпросил.

— Феня, это, это...

— Скажешь, предательство? Нет, правда!

— Эх, рыбаки, да что вы понимаете в этом серьезном деле, — не утерпел Игнат Кондратьевич. — Вот я в прошлом году...

— Знаем, знаем, — перебила отца Феня, — поймал сома и побежал на конюшню за подводой, чтобы погрузить... Пока бегал, сорока улов и утащила...

— Ах ты, егоза, — рассмеялся Игнат Кондратьевич, — не дашь отцу приврать складно.

— Что же вы не садитесь? — беспокоилась хозяйка. — Ваня, приглашай за стол!

— Уху ждем.

— Готова ушица, готова, — певуче проговорила Наталья, ставя на стол большую, чуть ли не ведерную кастрюлю.

Когда стали разливать уху, Синецкий прикрыл миску ладонью, шутливо протестуя:

— Не могу, не хочу! Рыбу подменили, я такую не приносил!

— Ты просто не узнаешь, твоя рыба. Пока варилась, подросла, — смеясь, ответила Феня.

Михаилу Петровичу нравилась эта веселая семейная застолица, ему даже почудилось, будто он уже давно знаком с каждым Ваниным родственником и не впервые сидит в их компании.

— Хороша ушица, — нахваливал Иван Петрович. — Молодец, Наталья, по всем правилам сварила.

При первой встрече на улице Наталья Копылова показалась Михаилу Петровичу пожилой, а сейчас он видел принаряженную, аккуратно причесанную моложавую женщину лет под сорок. Хотя она помогала стряпать и была, видимо, нередкой гостьей в доме, но за столом сидела как-то особнячком, точно чужая. Пила Наталья наравне с мужчинами и не хмелела, только почему-то все печальней и печальней становились ее серые чуть навыкате глаза. Она больше молчала и думала, кажется, о чем-то своем, далеком.

За столом было шумно. Феня спрашивала гостя, составил ли он план отдыха в Буране, Михаил Петрович отвечал, что истинные отпускники живут без плана.

— Нет, нет, — махала руками Феня, — должен быть твердый план...

— И скользящий график посещения родственников, — поддержал молодую супругу Синецкий. — Мы первые приглашаем!

— Вы, Михаил Петрович, должны взвеситься, чтобы потом знать: сколь полезны бурановские харчи.

Игнат Кондратьевич порывался втиснуться в разговор и рассказать какую-нибудь историю, но молодежь не давала ему такой возможности, придумывали тосты, советовали гостю, в каких местах он должен побывать, чтобы иметь полное представление о Буране.

— Обязательно зайдите на бахчи, арбузы там пудовые, — говорила Феня. — И пасеку не забудьте, стоит она в красивейшем месте.

— У нас, куда ни глянь, есть на что посмотреть, есть чем полюбоваться, — с хозяйской гордостью подтвердил Иван Петрович.

Уже изрядно подвыпивший и даже несколько оскорбленный непочтительным к себе отношением, Игнат Кондратьевич заговорил вдруг о прошлой войне, стал упрекать, что вы, дескать, молоды-зелены, и вам неведомо то, что выпало на нашу солдатскую долю.

Сидевшая рядом с Михаилом Петровичем Феня с улыбкой шепнула:

— Сейчас папа расскажет, как взял в плен немецкого генерала...

Отец расслышал шепоток дочери и раззадорился:

— А что? И расскажу! Вы ноне только в книжках читаете да в кино видите, как мы этому самому немецкому зверю вязы крутили, а мне случалось и генералов брать. Вот было однажды...

— Что ты все про своего генерала, — невежливо прервал тестя Иван Петрович. — Взял одного, а рассказываешь двадцатый раз.

— Про хорошее дело и двадцать первый не грех послушать, — обиженно возразил Игнат Кондратьевич.

— Ваши хорошие дела давно были, теперь о наших говорить надо, — не унимался Иван Петрович. — Подумаешь, генерал... Да что мне генерал? Вон соседним совхозом кто командует? Бывший генерал. А хозяйство у кого побогаче? Вот и выходит, что с генералом я на одной дорожке стою!

— Смотри, Иван Петрович, а то попадешь, как тот немецкий генерал, — поддел хозяина Синецкий.

— Об меня зубы поломаешь!

— Зубы разные бывают...

— Всякие видывал!

— Ну, завели волынку, — вмешался Игнат Кондратьевич. Раз уж ему не дают поведать за столом какую-нибудь историйку о пленном немецком генерале, он тоже помешает зятьям, не даст им развернуться в споре. — Давайте-ка выпьем за здоровье гостя дорогого. Ну, Михаил Петрович, как это говорится: дай бог не последнюю, катись, водочка, сладкой капелькой.

— У тебя-то, папаша, водочка, а у гостя что? Красненькое... Налить брату стакан «Столичной», — полушутя распорядился Иван Петрович.

Синецкий засмеялся.

— Доктора к спирту приучены, а ты «Столичной» пугаешь.

— И спирт найдется! Ну-ка, Фрося, принеси пузырек, — потребовал Иван Петрович.

— Что ты, Ваня, не нужно, — отказался покрасневший гость.

— Ты, Миша, не тушуйся. Для тебя все найдется. Что пожелаешь, то и будет. Для тебя отказу нет!

— Только тебя одного и слышно за столом, — упрекнула Фрося мужа. — Дай другим слово сказать.

— Разве не даю? Пусть говорят. — Иван Петрович подсел к брату, обнял его за плечи. — Спасибо, что приехал. Доволен я. Рад.

— Только не очень-то поддавайтесь, Михаил Петрович, иначе затаскают вас по полям, — шутливо предупредила Феня.

— Ишь ты, советчица нашлась. — Иван Петрович убрал руки с плеч брата. — Ученому человеку тоже не зазорно поглядеть, как хлебушко добывается... Начинаем завтра. Выйдем лавиной. Покажем класс!

— Показывать — мастера-а-а, — усмехнулся Синецкий.

— И что ты, своячок милый, все шпильки мне подбрасываешь? Или не видел, как работа идет? Или не нравится?

— Стоп, машина, — опять вмешался Игнат Кондратьевич. — Идет Дмитрий Романович!

Иван Петрович встал навстречу вошедшему.

— Милости прошу к нашему шалашу, дядя!

— Сюда садись, дядя Митя, — суетливо пригласила хозяйка, уступая свой стул.

— Иду мимо, носом повел и дух учуял, — с какой-то виноватой улыбкой сказал он, кивая на стол.

Игнат Кондратьевич тут же подковырнул:

— Понятное дело, твой нос на двоих рос, одному достался...

Дмитрий Романович степенно сел за стол. Когда его познакомили с виновником нынешнего торжества, он осторожно, будто боясь раздавить, пожал руку доктору, улыбнулся и похвалил:

— Вот это хорошо, что приехали... К нам в старину даже сам Лев Николаевич Толстой наведывался кумыску попить, знатный когда-то был кумыс в Буране, далеко славился. Теперь забыли, не делаем, а зря...

— Эк, вспомнил старину, — мотнул головой хозяин.

Дмитрий Романович колко глянул на него своими зеленоватыми, узко поставленными глазами.

— Больно редко вспоминаем...

— Ты, Дмитрий Романович, хоть ради гостя надел бы свою Золотую Звезду, — сказал Иван Петрович и, обращаясь к брату, сообщил: — Он единственный у нас Герой Социалистического Труда, знаменитый пастух, наша гордость.

— Не надо, Ваня, — с непонятной досадой отмахнулся

Дмитрий Романович.

— Почему не надо? Чудак ты, — упрекнул хозяин и громко провозгласил: — Выпьем за Героя!

Михаил Петрович увидел, как нахмурилось обветренное, худощавое лицо пастуха, как задрожала его рука, выплескивая из рюмки водку. И еще он заметил, что даже Игнат Кондратьевич, который раньше, прежде чем выпить, говорил «дай бог не последнюю, катись, водочка, сладкой капелькой», сейчас молча и торопливо опрокинул рюмку в рот.

 

4

В боковушке-спаленке Михаил Петрович разделся, потушил свет и утонул в мягкой пуховой перине. От холодноватых шуршащих простыней приятно пахло рекой. «Царская постель», — удовлетворенно подумал он, в мыслях сравнивая дом брата с той комнатушкой в большой коммунальной квартире, где жил сам. Да какое может быть сравнение! Здесь — уют, семейный очаг, а там — холостяцкая железная койка, взятая из больницы еще в первый год работы, письменный стол, заваленный бумагами, два старых книжных шкафа, пара стульев... Кажется, единственным украшением в его комнате был дорогой телевизор, на котором стоял подарок Тамары — ее фотография в рамке. «Если меня нет на экране, я все равно буду смотреть на тебя», — говорила она, вручая снимок.

Один раз в неделю, по пятницам, к Михаилу Петровичу приходила его операционная сестра, Вера Матвеевна Косарева. Она произносила свое обычное «эвакуируйтесь» и начинала уборку в комнате. Никаких возражений Вера Матвеевна не признавала, ни с какой самой срочной домашней работой доктора не считалась, даже не брала во внимание того, что он по натуре своей был человеком опрятным и беспорядка дома не допускал. На первых порах Михаил Петрович пытался доказать: в комнате чисто, сам прибирал. Но Вера Матвеевна упрямо заявляла:

— Здесь нужна женская рука.

Убедившись в бесполезности возражений, он безропотно выходил на кухню или во двор и ждал, пока сестра закончит свое дело. Примерно через полчаса Михаил Петрович возвращался, и они садились пить чай. Такое чаепитие тоже было узаконено, и доктор специально покупал любимое Верой Матвеевной клубничное варенье. Чаевничали они почти всегда молча, а если и говорили, то только о больнице, о больных, о прошлых и будущих операциях.

Всякий раз, глянув после уборки на телевизор, Михаил Петрович замечал: опять исчез Тамарин портрет. Это Вера Матвеевна упрятала его куда-нибудь подальше, с глаз долой. Проводив сестру, он находил фотографию, водружал ее на старое место, и до следующей пятницы снимок незыблемо стоял на телевизоре.

Михаил Петрович знал, что операционная сестра терпеть не могла Тамару. Она все чаще и чаще твердила: «Еще успеете надеть хомут на шею, вам наукой заниматься надо, а не пеленки стирать». Вера Матвеевна была глубоко убеждена в том, что доктор Воронов — человек особенный, для науки рожденный. Должно быть, во имя этой науки она зорко оберегала его мужскую свободу и каждую женщину, проявлявшую к нему хоть малейшее любопытство, считала своим личным врагом...

Если, например, случалось Тамаре звонить по телефону в больницу и трубку брала Вера Матвеевна, происходил приблизительно такой разговор:

— Пригласите, пожалуйста, к телефону Михаила Петровича, — просила Тамара.

— Не могу, он занят, — следовал ответ.

— Скоро ли он освободится?

— В первый же день, как только выйдет на пенсию...

При встречах Тамара жаловалась ему: «У вас в больнице работают одни грубиянки». Михаил Петрович сперва посмеивался, потом попросил операционную сестру не вмешиваться до такой степени в его личную жизнь. Вера Матвеевна равнодушно отмалчивалась, словно доктор обращался не к ней, и продолжала свое... В конце концов она возненавидела телевизор, намекая, что он зря купил этакую махинищу, что на столь разорительную покупку его, конечно же, толкнула Тамара, что этим окаянным телевизором красивая Тамара просто соблазняет холостого доктора, красуясь перед ним на голубом экране...

Михаил Петрович только посмеивался. Но в чем-то Вера Матвеевна была права, и он всерьез побаивался, как бы она во время уборки не испортила телевизор.

И вот сейчас в темной боковушке-спаленке он больше вспоминал не Тамару, а несколько чудаковатую операционную сестру, которая была ему незаменимой помощницей на операциях и по-матерински доброй советчицей в жизни. Если бы не Вера Матвеевна, он, кажется, приехал бы сюда налегке, с одним портфелем... Это она собрала его в дорогу, накупила подарков детям, брату, невестке, и он был благодарен ей за это.

А хорошо встретил его Ваня, какую вечеринку закатил! И невестка рада, и Ванины родичи тоже... Сейчас перед глазами Михаила Петровича проходили все, кто сидел за столом — любитель рассказывать всякие были-небыли Игнат Кондратьевич, щеголеватый Синецкий с чернявой разговорчивой супругой, немногословная, чуточку печальная Наталья Копылова, непонятный Герой-пастух, о котором Ваня потом сердито говорил: «Чудак, гордиться должен высокой наградой, а он выкаблучивается...»

«Жалко, что Фиалковская не их родственница, тоже, наверное, пришла бы вечером», — подумал Михаил Петрович и сам удивился этой мысли. А Фиалковская тут причем?!

* * *

Проснулся он поздно. Сквозь прикрытые ставни тонкими струйками лучей сочилось теплое летнее солнце. Падая на никелированную спинку кровати, лучи дробились и брызгами солнечных зайчиков сияли на стенах, на потолке... В доме было тихо, и за окном, на улице, тоже стояла непривычная тишина. Беззаботно нежась в постели, Михаил Петрович слушал тишину... В городе даже на шестой этаж в его комнату прорывался приглушенный, почти никогда не смолкаемый уличный шум; бывало, в городе после какой-нибудь праздничной вечеринки голова раскалывалась, а здесь — и выпил вчера порядочно, а в голове легко и ясно...

Чуть скрипнула дверь, в спальню заглянул Вася и тут же скрылся.

— Заходи, заходи, Вася! — позвал Михаил Петрович. — Как они, дела-то наши?

— Хорошо, дядя Миша! — бойко отвечал мальчик. — Мама наказывала не будить вас и завтраком накормить.

Пока Михаил Петрович брился, что-то насвистывая, пока умывался, Вася подогревал на примусе завтрак. Делал он это привычно, иногда наставительно даже покрикивая на помощника, младшего брата.

Завтракали втроем. Аппетит у племянников — отменный, их не нужно было упрашивать: «Съешь кусочек за маму, кусочек за папу, за дедушку или бабушку». Они отлично ели сами за себя, и дядя Миша не отставал тоже.

— Папа наказывал сводить вас на рыбалку, — сказал после завтрака Вася.

— У нас и удочки есть, три штуки! — похвастался Толя.

— Порыбачить можно, — согласился дядя Миша.

Сборы, как говорится, были недолги — удочки на плечи и тропинкой, через огород, подались к реке. На берегу, в тальнике, Вася и Толя стали копать червей, а дядя Миша отыскал удобное, по его мнению, место и размотал удочки. Видимо, каждому мало сведущему рыболову кажется, что именно сейчас произойдет то счастливое чудо, которое называется рыбацкой удачей, что именно сейчас он выхватит из реки увесистую красавицу с красноватыми, будто нарисованными плавниками... Верил в это и Михаил Петрович. Но пробковые поплавки спокойно лежали на воде. Небольшим течением их относило чуть в сторону, потом они подплывали к берегу, задумчиво останавливались, как бы не зная, что делать дальше. Над поплавками кружились синие стрекозы, похожие на миниатюрные вертолеты.

— Тут клевать не будет, — разочарованно заметил Вася. — Тут коряги, а в корягах сом живет. Рыбка сома боится...

— А вот мы этого сома и поймаем, — заявил наивный дядя Миша.

Но Вася был прав: не клевало, и на поплавках уже отдыхали осмелевшие стрекозы. То ли рыба и в самом деле остерегалась подплывать к этому месту, где в глубинных корягах жил усатый хищник, то ли нашлась другая причина... Скорей всего причина была другая — жара. День выдался тихий, безоблачный, немилосердно палило высокое солнце, и разогретый воздух, казалось, тонко звенел. Будто разомлев от крепкого зноя, лениво текла река, и вместо привычной прохлады от нее тянуло влажной духотой.

И все-таки Михаилу Петровичу было хорошо — он отдыхал! Ребятишки, забыв об удочках, гонялись за верткими бабочками, а он, раздетый, лежал на жестковатой, щекочущей тело траве, смотрел в синее чистое небо, прислушивался к бесконечному звону кузнечиков, к птичьему гомону, что доносился с другого лесного берега.

На душе у него было спокойно, только где-то в глубине застряла еще не остывшая тревога — справится ли Антон Корниенко с больным, которого он оставил на его попечение. «Справится, конечно же, справится», — убеждал он себя.

— Толька, смотри, твоя клюет! — закричал Вася.

Михаил Петрович увидел, как малыш дернул за удилище и выхватил из реки небольшого ощетинившегося ерша... Вот с этим единственным ершом и явились домой рыбаки-неудачники.

— Где же это вы пропадали? — спросила Фрося.

— На речке, мама, рыбу ловили! — ответил Толя.

— Вас хлебом не корми, дай только на речку, — махнула рукой мать и обратилась к деверю: — Как вас мальчишки завтраком накормили?

— Спасибо, Фрося, отличный был завтрак.

— Вы уж извиняйте, Михаил Петрович, если что не так... Я вот с обедом тороплюсь, Ваня обещал приехать... Уборочная началась, теперь он, как месяц красный, покажется и опять в поле...

И тут Михаил Петрович с неожиданной досадой подумал, что он, пожалуй, не очень-то удобное время выбрал для встречи с братом, для отдыха в Буране. Люди работают, по горло заняты, им не до гостей...

«Ничего, ничего, Через недельку уеду, отдохнем с Тамарой на Волге», — решил он.

В полдень приехал брат. Он был в старом запыленном пиджаке, кирзовых, давно не видавших крема сапогах, в замасленной кепке. Ребятишки сразу бросились к отцу, наперебой хвастаясь, что они с дядей Мишей ходили на рыбалку и поймали большущего-пребольшущего ерша.

— Я поймал! — хвалился младший. — Мы еще пойдем, мы еще поймаем.

— Ладно, ладно, — нетерпеливо отмахнулся отец. — Посмотрите, есть ли вода в рукомойнике?

Пока Фрося готовила обед, братья Вороновы сидели во дворе, на скамейке, под небольшим, но уже развесистым топольком. Дымя сигаретой, Иван Петрович озабоченно рассказывал:

— Хлеба, понимаешь ли, кое-где полегли, трудновато брать их, а нужно, и спешить надо... У нас, Миша, так: погожий денек упустишь — проиграешь. — Он кивнул головой вверх. — Мы ведь от нее, от небесной канцелярии, ой как зависим... Да и нос кое-кому утереть хочется. Есть тут в соседнем районе колхоз «Колос», председателем там знакомый мужик, так себе хозяин... А его комбайнеры, понимаешь ли, держат областной рекорд. Чешутся у меня руки обскакать их. Дай только срок, обскачу! — пригрозил брат.

— Разве это так важно? — недоуменно пожал плечами Михаил Петрович.

— А как же, Миша, в нашем деле все важно! — горячо воскликнул Иван Петрович и мечтательно продолжал: — Представь себе: рекорд очутится в моих руках, и сразу другая петрушка — колхоз мой замечен, сразу почет, и люди почувствуют силу, и люди горы свернуть готовы.

— Да ты настоящий оратор, трибун, — рассмеялся Михаил Петрович.

Польщенный этими словами, брат убежденно отозвался:

— Колхоз, Миша, сложная штуковина, иногда и оратором приходится быть, иногда промолчишь для пользы дела. Тут с бухты-барахты нельзя, тут мозгами пошевеливай, иначе споткнешься, в прорыве окажешься...

Михаил Петрович, с интересом слушал брата, внимательно приглядывался к нему. Годы мало изменили Ваню. Он всегда любил быть впереди, верховодил когда-то уличной ребятней. Вспомнилось, как однажды ребята поставили во дворе турник, и Ванин ровесник, Сенька Горохов, на зависть мальчишкам свободно «крутил» на турнике «солнце». А Ваня этого делать не умел и злился. И вот каждое утро он стал вставать раньше всех и, пока мальчишки спали, тренироваться на турнике. Иногда, срываясь, падал, разбивал нос, коленки, но не останавливался. И настал день, когда Ваня переплюнул Сеньку Горохова... Михаилу Петровичу и сейчас было понятно стремление брата обскакать соседей, и ничего плохого не видел он в этом.

У дома остановилась машина. В следующую минуту в калитке показался коренастый, атлетического сложения мужчина с огненно-рыжей пышной шевелюрой.

— Я к вам, товарищ председатель.

— Ну, ну, давай. Что у тебя?

— Шофер я, из городских, приехали на помощь к вам...

— Знаю. Спасибо, что приехали, работа найдется.

— На работу не обижаемся. Предложение у меня есть.

— Предложение? Выкладывай!

— На заправку ездим в село. Непорядок. Зря машины гоняем. Нужно заправлять в поле.

— Дельно! — обрадовался Иван Петрович. — Дельно говоришь, товарищ... Как тебя?

— Коростелев.

— Дельно говоришь, товарищ Коростелев. Найди моего заместителя и передай, чтобы заправляли на месте.

— Понятно, товарищ председатель. Большая экономия будет.

— Вот, вот... У тебя самого какая машина?

— Самосвал. Под хлеб оборудован. Новенький, только ограничитель снял. И другие машины что надо. Полный порядок будет!

— Ну, а как устроились, как с питанием?

— Тоже порядок. Довольны ребята.

Когда Коростелев ушел, Иван Петрович оживленно проговорил:

— Хороших ребят прислали. Слышал? Беспокоится человек, чтобы зря туда-сюда не ездить. Сразу видно — толковый парняга! Понимает что к чему...

Фрося позвала обедать. Она поставила на стол бутылку вина и один стакан для гостя.

— Мужа обижаете, Фрося, — заметил Михаил Петрович.

Постучав ногтем по бутылке, брат подосадовал:

— И жалко, Миша, да нельзя, я на службе... У меня заведено так: и сам в рабочее время в рот не возьму, и другим не дозволю. А ты выпей, тебе можно, ты на отдыхе!

Сразу после обеда Иван Петрович заторопился в правление, сказав, что у него дела, нужно опять ехать в поле. Ушла на ферму Фрося. Куда-то исчезли племянники, по всей вероятности, найдя себе занятие более веселое, чем бесприбыльная рыбалка.

Михаил Петрович остался в доме один. Взяв книгу, он прилег на диван. Почему-то не читалось, и спать тоже не хотелось... Раньше, пока собирался в дорогу, пока думал о незнакомом Буране, пока ехал в поезде, ему очень хотелось вот так побездельничать... Но, как на грех, опять вспоминались утренние обходы в больнице, амбулаторные приемы, высокая, залитая солнцем операционная, где королевой расхаживала вся в белом непримиримо-строгая Вера Матвеевна... Все было привычным и милым. Оказывается, трудно, очень трудно даже малое время прожить без этого, и теперь-то Михаил Петрович понимал одного старого фельдшера-пенсионера. Они с почетом, с дорогими подарками проводили старика на заслуженный отдых, произнесли чувствительные речи... А фельдшер потом почти каждый день приходил в больницу, надевал халат. Доктор Воронов сердился и однажды упрекнул старика: «И что вам, Кузьмич, дома не сидится...» Оказывается, нелегкая это участь — очутиться вдруг без дела...

Отложив книгу, Михаил Петрович встал с дивана, раскрыл чемодан, достал почтовый набор, чтобы написать Тамаре первое письмо из Бурана. Он присел к столу и вдруг ужаснулся: ему не о чем писать ей... «Завтра напишу, сегодня я, кажется, не в настроении», — решил он и подошел к открытому окну.

Залитая жарким солнцем широкая улица была пустынна. У калитки стоял петух. Он был великолепен в своих ярких петушиных доспехах. Сверкая золотом и пурпуром, он с воинственной гордостью держал свою голову, украшенную рубиновым гребешком, похожим на царскую корону, и с удивлением смотрел круглыми, немигающими глазами на незнакомого человека в окне, точно спрашивал: а ты кто такой, что здесь делаешь? Михаил Петрович никогда так близко не видел обыкновенного деревенского петуха и сейчас по-детски залюбовался им, пораженный чудесной раскраской и независимой осанкой красавца.

Петух вдруг тревожно вскрикнул и, вытянув шею, кинулся прочь, к соседскому дому. Михаил Петрович по плечи высунулся из окна, чтобы посмотреть, что напугало петуха, и увидел Фиалковскую. Она шла по улице в том же платье в горошек, с чемоданчиком в руке.

— Лидия Николаевна, — обрадовался он. — Здравствуйте!

Она остановилась у палисадника.

— Добрый день, Михаил Петрович, как вам отдыхается?

— Привыкаю.

— Завидую... А мне, как видите, нужно ходить на вызовы, и в больнице — дела, дела... Не хотите ли осмотреть мои владения?

— Мой девиз: не отказываться от приглашений.

 

5

Одной из достопримечательностей Бурановской больницы была чугунная ограда. В одинаковых рисунках ее пролетов, разделенных кирпичными столбами, еще издали отчетливо были заметны красные кресты.

— Вы, Лидия Николаевна, как видно, очень заботитесь, чтобы ваша больница была приметной: всю ограду усеяли красными крестами, — весело пошутил Михаил Петрович.

Она расхохоталась:

— Разве не догадываетесь? Это же бывшая церковная ограда! Божий храм, говорят, сгорел, а поповский дом сохранился. В нем-то и разместилась наша больница.

За оградой стоял одноэтажный дом, крытый железом. К нему с одной и другой стороны прижались пристройки с шиферными и черепичными крышами.

— Наша больница напоминет мне московский храм Василия Блаженного. Вы спросите, чем? А вот чем! Известно, что многие русские цари достраивали Василия Блаженного, украшали его своими башенками в честь какого-нибудь знаменательного события. Здесь тоже каждый врач, который работал в Буране, украшал поповские хоромы своей пристройкой.

— Думаю, вы тоже не отстали от коллег?

— Отстала, Михаил Петрович, — рассмеялась она и вдруг, оборвав смех, серьезно заметила: — Сколько средств угрохали на эти пристройки, можно было построить новое здание.

Фиалковская привела гостя к себе в кабинет. Кабинетик был небольшой, опрятный. Стол, кушетка — все покрыто белыми простынями, на единственном окне — марлевая занавеска, на полу — пестрый самодельный коврик. Михаил Петрович глянул на потолок и увидел там темное пятно подтека. В центре пятна штукатурка облупилась, обнажив дранку, похожую на ребра скелета.

Доктор Воронов невольно сравнил этот маленький кабинетик с тем, где принимал больных сам, и усмехнулся про себя — да разве можно сравнивать вещи несравнимые...

Заметив, что гость обратил внимание на потолок, хозяйка поспешила объяснить:

— Крыша протекает, ремонтировать надо, но нет шифера.

— Обратились бы в колхоз.

— Ах, колхоз, — отмахнулась она. — Колхоз сам любит обращаться — то дай аптечки, то беги на полевой стан, то иди по избам агитатором... Попробуй же врач попросить что-нибудь, не тут-то было, не положено! По идее больница колхозная, обслуживаем колхозников, но меж собой живем как чужие... Бурановский колхоз — богат, он строится, на тысячи рублей машины покупает. А в больнице нет копеечной кварцевой лампы, и колхоз, если встать на официальную ногу, не имеет права купить эту лампу для пользы своих же колхозников. Парадокс!

— Неужели председатель не понимает?

— В том-то и беда наша, что Иван Петрович слишком много понимает! — с неожиданно вспыхнувшей яростью ответила Фиалковская. — Для него главное — посевная, уборочная, зимовка. Другое же, что не относится к этой знаменитой триаде, он признавать не хочет. Уж сколько я с ним за эти три года переругалась — не учтет никакая статистика!

В кабинет вбежала дежурная сестра.

— Лидия Николаевна, там больного привели, — сообщила она.

— Иду! — Фиалковская надела халат, белую шапочку. Теперь она выглядела старше, солидней. — Подождите минутку, Михаил Петрович, я скоро вернусь.

Михаил Петрович вспомнил слова брата о том, что Лидия Николаевна собирается уезжать из Бурана, но сейчас он почему-то не верил в это, наоборот, ему показалось, что она увлечена работой, обеспокоена больничными делами и не помышляет об отъезде.

В кабинет вернулась Фиалковская, озабоченная, чем-то даже встревоженная.

— Что случилось, Лидия Николаевна? — поинтересовался он.

— Больной поступил, и грызет меня сомнение... Михаил Петрович, может, посмотрите? — смущенно попросила она. — А вдруг он хирургический? Тогда отправлять надо.

— Я к вашим услугам, — обрадовался он. — Что вы подозреваете?

— Кажется, пищевая интоксикация.

Они вдвоем осмотрели больного — колхозного кладовщика Каткова, назначили ему лечение, а после, в кабинете, Фиалковская признательно благодарила:

— Спасибо, Михаил Петрович.

— За что «спасибо»? — улыбнулся он. — Я просто подтвердил ваш диагноз.

— И за это спасибо. Ум — хорошо, два — лучше. Боялась я, как бы не пришлось заводить «москвича» и ехать с Катковым в райбольницу.

— Вы, Лидия Николаевна, очень смелая женщина.

— Смелая? В чем? — удивилась она.

— Hg боитесь ездить на «москвичке»-старичке в такую даль, — с улыбкой сказал Михаил Петрович.

— Что поделаешь, я рада и такому транспорту, — серьезно ответила она. — Бывало, чуть что — беги в правление за машиной, а там или дадут или подумают... Теперь же я на колесах, сама себе хозяйка. Правда, «москвичек» наш незаконнорожденным числится, но бегает пока исправно, а не далее как в позапрошлом году валялся он, списанный, в колхозном сарае, готовясь в последний путь — в утильсырье...

— И вы поступили по-врачебному, оживили старичка?

— Но сама, кажется, потеряла несколько лет жизни, — с шутливым вздохом призналась она. — Была баталия, был даже целый приключенческий роман с тайным заговором, с положительными и отрицательными персонажами, с временной победой темных сил и с конечным торжеством справедливости! А если попроще сказать — столкнулись мы тогда с Иваном Петровичем... Извините, может быть, вам не очень-то приятно слушать такое о брате, все-таки родная кровь...

— Нет, нет, продолжайте, это интересно.

— Интересного мало, больше грустного, — ответила Фиалковская. — Я как-то узрела в колхозном сарае «разутую» машину, и втемяшилась мне в голову блажь — а что если отремонтировать. С такой чудесной идеей, как на крыльях, помчалась я к председателю... Он очень внимательно выслушал меня и твердо изрек: «Не имеем права». «Да почему же, — удивляюсь я, — ведь все равно в утиль сдавать придется?» Долго не задумываясь, председатель ответил: «В утиль — можно, в утиль сдадим — спишут машину». — «Зачем же списывать, если можно отремонтировать», — доказываю председателю. Иван Петрович, с мудростью Соломона, разъяснил мне, несмышленой: «Если отремонтируем, машина на балансе повиснет, а старый «москвич» нам без надобности, отходил свое». — «Вам, — говорю, — без надобности, а больнице нужна машина, вы же сами знаете!» Иван Петрович рассердился. «Вы не кричите, доктор. Больница на бюджете райисполкома, туда идите, там покрикивайте, там требуйте, пусть райисполком вас обеспечит транспортом. Законно? Вполне даже законно». Зло меня взяло. «А разве, — говорю, — законно, когда врач вынужден бегать в правление за машиной, чтобы отвезти в район больного, разве законно, когда врач «голосует» на дорогах, чтобы съездить в бригаду?!» — «Это ваша работа, — отвечает Иван Петрович, — за это вам государство деньги платит». Так я тогда ничего и не добилась, поругалась-поругалась и ушла ни с чем. Встретила я Синецкого и пожаловалась ему: так мол, и так, Витя, была у меня хорошая идея, да председатель срезал ее под корень. Виктор парень бедовый, мы с ним давно знакомы, еще по городу, встречались на студенческих вечерах... «Твоему горю, Лидочка, легко помочь, — говорит он. — Давай-ка подпольно отремонтируем машину и поставим председателя перед фактом». Так и решили. Завербовали в свою подпольную группу механика, слесаря и конспиративно стали ремонтировать «москвича». Чтобы строгий председатель не раскрыл наш коварный замысел, разработали мы систему оповещения и связи. На посту чаще всего стояла Феня Бурыгина. Если она запоет «Уральскую рябинушку», значит — на горизонте появился председатель, будьте осторожны, конспираторы! Недели две провозились мы, и вот настал день, когда воскресший, разрисованный красными крестами «москвич» выскочил из сарая и резво покатил к больнице... Как увидел это Иван Петрович, разбушевался: «Кто позволил без моего согласия и без моего ведома? Кто здесь хозяин?» Бушевал он, бушевал, а потом с Тимофеем появился в больнице и генеральским тоном приказал: «Отправить машину в колхозный гараж». Я-то видела, как они к больнице подходили, и быстренько сказала сестре, чтобы та посадила в машину больного — повезем, дескать, в район, да проинструктировала его, чтоб охал и кричал погромче... «Что ж, Иван Петрович, — говорю я председателю, — ваша власть, ваша сила — забирайте машину». Подошел он с шофером к «москвичу», а там уже больной сидит и стонет: «Скорей везите!» — «Придется вам, — говорю я больному, — выйти из машины, поедем на попутной, на «москвиче» председатель не разрешает». — «Да что у нашего председателя — сердца нету?» — спрашивает больной. «Сердце, — отвечаю, — есть, а вот сознательности маловато...» — «Не выйду я из машины, везите скорей!» — требует больной. «Что же мне делать, Иван Петрович, — обращаюсь я к председателю, — может быть, поможете силой вытащить больного из машины?» Иван Петрович сплюнул, выругался и ушел прочь... Так мы с Виктором и выиграли сражение за «москвич», — смеялась Фиалковская. — Правда, Иван Петрович долго косился на победителей. С Виктором он вскоре заключил перемирие, даже не возражал, когда того избирали секретарем парткома. Теперь же они — родственники, на сестрах женаты, в гости друг к другу ходят. А у меня с председателем сосуществование с периодическими обострениями...

— Да, да, вы правы: настоящий приключенческий роман, — расхохотался Михаил Петрович, хотя на душе у него было не очень-то весело. Он понимал, что Ваня был неправ, но все-таки ему хотелось, чтобы о председателе говорили другое. «А Лидия Николаевна и в самом деле зубастая женщина», — подумал он, вспомнив слова брата.

Заслышав на улице гудок машины, Фиалковская выглянула в окно.

— Светов приехал, наш районный хирург, — всполошилась она.

Михаил Петрович хотел было уйти, чтобы не мешать деловому разговору врачей, но не успел. В кабинет стремительно вошел невысокий молодой человек. У него было узкое смуглое лицо с небольшим, как у ястребенка, крючковатым носом, с тонкими, плотно сжатыми губами и высоким лысоватым лбом.

— Я по пути, Лида. Как у тебя? — спросил он, не обращая внимания на постороннего человека.

— Сперва познакомься, — и она представила гостю Михаила Петровича.

— Ага, тоже хирург! — обрадовался Светов. — Сейчас мы, два хирурга, и начнем тебя воспитывать. Автоклав наладила?

— Что ты привязался ко мне с этим автоклавом? — рассердилась Фиалковская.

— Я бы с радостью отвязался от тебя. Жду не дождусь, когда уедешь отсюда. И уезжай! Но все-таки — автоклав наладила? Стерильный материал есть? Инструменты наготове?

— Ты же знаешь, я не люблю делать то, во что не верю, и не держу того, что не нужно.

— Вы слышите, Михаил Петрович, и это говорит участковый врач! Ей кроме порошков, мазей да капель, видите ли, ничего не нужно. Удивляюсь!

— А ты поменьше удивляйся, — огрызнулась Фиалковская. — Да что я могу сделать в этой бывшей поповской хибаре? Тебе хорошо в районной, а ты попробовал бы поработать здесь, в клетушках.

— Дворец ей подавай!..

Они еще долго спорили, поругивались, но как-то беззлобно, с тем добродушием, какое свойственно давно знакомым людям.

— В таких никудышных условиях о серьезной работе и думать нечего, — доказывала она.

— Сама ты никудышная, — сердито упрекнул ее Светов. — И не улыбайся, пожалуйста, обедать я у тебя не останусь, — заявил он и тут же с неожиданной ласковостью добавил: — Некогда, Лидочка, на всех парусах спешу к Сережке Круглову — у него там какая-то штуковина стряслась. Ты его знаешь, он зря в панику не ударится.

И Светов исчез. Фиалковская помахала ему рукой из окна и сказала:

— Вот баламут. Приедет, нашумит, накричит... Да нет, Михаил Петрович, вы только подумайте, он требует, чтобы здесь было все для операций! Какие операции? Тут повернуться негде.

— Но кое-что иметь нужно, — возразил Михаил Петрович.

— Он требует не «кое-что»... Вообще Светов одержимый чудак. Будь его воля, он, кажется, на каждом полевом стане держал бы набор хирургических инструментов. Это его болезнь.

В кабинет вошла дежурная сестра.

— Лидия Николаевна, звонили из Соловьиного хутора, спрашивали — вы сами приедете или привозить сюда старика Дымченко.

— Позвони, Тоня, еду, сейчас же еду, — ответила Фиалковская, потом обратилась к Михаилу Петровичу: — Не хотите ли поехать со мной? Больного я вам показывать не стану. Вы только будете охранять машину, чтобы мальчишки не гудели.

— И в качестве сторожа согласен!

Фиалковская была отличным шофером, и Михаилу Петровичу даже казалось, что в медицинский она пошла случайно, что ей более к лицу какая-нибудь техническая профессия.

Они ехали по проселку среди бронзово-желтого пшеничного поля. Дорога была пустынной. Уборка здесь еще не начиналась и потому-то, видимо, не было встречных машин. Фиалковская стала рассказывать о больном старике Дымченко из Соловьиного хутора, но вдруг умолкла, заглянула в смотровое зеркальце, обернулась назад, и в это же время их обогнал огромный самосвал с отделанным досками кузовом. Впереди он развернулся и встал посреди дороги.

Фиалковская резко затормозила.

Из кабины самосвала выскочил уже знакомый Михаилу Петровичу шофер Коростелев. Этот огненно-рыжий парняга подошел к «москвичу».

— Ну, здравствуй, Лида.

— Здравствуй, Коростелев, — как-то испуганно и сердито отозвалась Фиалковская.

— Поговорить надо, выйди на минутку, — попросил он Фиалковская глянула на Михаила Петровича, как бы говоря: что поделаешь, придется выходить.

Он остался в машине один. Впереди боком стоял большой самосвал с медведем на радиаторе. Казалось, будто самосвал зло косится грязноватыми запыленными фарами, а медведь на радиаторе вот-вот готов зарычать и сверху кинуться на маленького «москвича».

Коростелев и Фиалковская стояли поодаль, у края пшеничного поля. Коростелев срывал колоски, мял их в руках и что-то говорил, угрюмо опустив голову, как-будто хотел боднуть собеседницу. Она нетерпеливо переступала с ноги на ногу, порывалась уйти, но он загораживал дорогу, продолжая в чем-то убеждать, что-то доказывать ей. Но вот Фиалковская резко отмахнулась, торопливо подошла к «москвичу» и рванула дверцу.

Коростелев немного постоял один, швырнул измятые колосья, потом подскочил к самосвалу, неуклюже залез в кабину. Самосвал сердито заурчал, подался назад, приминая шершавыми колесами пшеничные стебли, развернулся, выплюнул из глушителя сизовато-черные космы дыма и рванулся вперед, окутанный облаком пыли.

Фиалковская молчала. Михаил Петрович догадывался, что она взбудоражена этой неожиданной встречей.

— Вы знакомы с шофером? — осторожно спросил он.

— Знакома... Это мой бывший муж... Да, да, бывший, бывший, — упрямо твердила она, точно хотела убедить в этом и себя, и спутника, и всех тех, кто не слышит ее.

— Бывший муж? Почему — бывший?

Фиалковская с отчаянием глянула на доктора.

— Очень прошу вас, Михаил Петрович, никогда, никогда не спрашивайте о нем.

 

6

Вечером вернулся домой брат — запыленный, заметно уставший. Он долго умывался во дворе. Мешая друг другу, сыновья поливали из кружек отцу на руки. Чисто вымытый, стряхнувший усталость, Иван Петрович вошел в дом.

— Давай-ка, хозяюшка, ужинать! — крикнул он Фросе. — И графинчик не забудь, на сон грядущий можно выпить с братцем по единой! Слышно, Катков заболел, что с моим кладовщиком? — спросил он у брата. — Этакий здоровило.

— Пищевая интоксикация.

— Что, что? — не понял брат.

— Консервами отравился.

— Да ну? И как же теперь?

— Завтра выпишется из больницы.

— Завтра — это ничего, завтра — терпимо... Значит, опять попал наш Катков к докторше в руки, — рассмеялся Иван Петрович.

— Он что, часто болеет?

— Да нет, часто воюет с докторшей... Чуть что не так на складе, она бах-бах — и акт на Каткова, и штраф за антисанитарию. Катков докторшу терпеть не может. Уж она ему пропишет лекарство!

— Мне кажется, и ты не питаешь к врачу нежных чувств.

Иван Петрович оборвал смех, посуровел сразу.

— Уже пожаловалась, — пробурчал он. — Я тебе, Миша, так скажу — высоко она лететь хочет, а крылышки-то слабехонькие, не поднимают в высоту. Я так мыслю: по одежке протягивай ножки, и нечего шуметь, и нечего вмешиваться в чужое дело. А докторша как пойдет куролесить — то на ферме бидоны помыты плохо, то мусор не туда выбросили, то пятое-десятое, и шуму, шуму, как на пожаре!

— Но согласись, Ваня, что грязные бидоны могут вызвать заболевания, — встал Михаил Петрович на защиту Фиалковской.

— Пустые бидоны вызывают заболевания. Понял, товарищ ученый? Пустые! А у меня, братец мой, молочко рекой течет. Ты поинтересуйся районными сводками, кто там впереди?

— По-моему, санитария не мешает первенству.

— Я и без докторов знаю, что мешает, а что не мешает. У меня курс твердый, по головке не поглажу, если кто мешать станет. У меня так: поставили, доверили, в доску расшибись, а держи порядок, множь успехи, иначе толку не будет, в хвосте поплетешься. Тут до меня председателем был Аким Акимович Рогов — толковый, крутой мужик, потому и в район пошел с повышением. Я у него ходил в заместителях. Кое-чему научился. Да и сейчас учусь. Приедет он ко мне, во все дыры заглянет, ежели что не так, шею намылит. И правильно. Обиды не таю на Акима Акимовича. С нас государство не всякие там нежности требует, а хлебушко насущный. Ради этого и живем. А ты мне с докторшей санитарию... Я, Миша, головой своей вон за какое хозяйство отвечаю!

По своей давней привычке, разглядывая собеседника, Михаил Петрович внимательно слушал брата и подумывал о том, что вчера, пожалуй, ошибся, когда решил, что годы мало изменили его. Нет, нет, годы сделали свое, они обстрогали, обточили драчливого парня, изменили Ваню до неузнаваемости. Сейчас он видел его — другого, почти незнакомого, и был рад, что встретил брата именно таким — горячим, увлеченным, знающим, что такое ответственность. Он был рад, что Ваня прижился в Буране, крепко стоит на ногах, ему было даже лестно, что бурановцы избрали председателем Ваню, человека пришлого, что Ваня не из тех председателей, которых, случается, привозит районное начальство на выборное собрание: вот вам хозяин, просим любить и жаловать...

Михаил Петрович знал, как и почему брат очутился в Буране. Однажды, уже на последнем году службы в армии, сержант Иван Воронов приехал с друзьями-танкистами помочь бурановским колхозникам убрать урожай. Тогда-то и встретил он черноглазую Фросю. Бурыгину. В кино сходили, потанцевали вечером в клубе, украдкой поцеловались у калитки... После армии уволенному в запас танкисту ехать было некуда и — была не была! — нагрянул он к ней в дом без предупреждения, да так и остался...

Не успели братья закончить ужин, как пришли Синецкий и Феня — веселые, разнаряженные.

— Собирайтесь, Михаил Петрович, в кино сходим, — пригласил Синецкий.

— Иди, иди, Миша, — посоветовал брат.

— Мы вам, Михаил Петрович, найдем барышню, — с озорной улыбкой пообещала Феня.

Иван Петрович с напускной строгостью погрозил ей пальцем:

— Ты, Феня, поосторожней с этим...

— Да какой же отдых без барышни! — звонко хохотала та.

* * *

У Дома культуры они увидели Фиалковскую.

— Смотрите, какая случайная встреча, — сказала Феня, лукаво поблескивая глазами и поглядывая на Михаила Петровича.

— «Случайная»... Уже полчаса жду вас, — откровенно призналась Фиалковская.

— Как? Разве ты знала, что мы идем в кино? — смеялась Феня.

— Откуда мне было знать, — иронически отвечала ей Фиалковская. — Кто-то позвонил в больницу по телефону, кто-то пригласил... Я сперва подумала — Виктор, оказывается, не ты звонил?

Синецкий повернулся к доктору.

— Вот, Михаил Петрович, и попробуйте поиграть с ними в конспирацию. Все тайное стало явным...

Михаил Петрович глянул на Синецких и не осудил их за маленькую хитрость, за то, что они придумали этот культпоход. Наоборот, он был доволен, что в кино с ними идет и Лидия Николаевна.

— Покупайте, кавалеры, билеты и ведите дам в буфет, — потребовала Феня.

— Беда с этими дамами, опять придется разоряться на конфеты...

— И не на какие-нибудь, муженек, а только на шоколадные.

В зале они сели рядом. Феня без стеснения ела конфеты, а Фиалковская отказалась. Пока не начинался фильм, ей часто приходилось отвечать на приветствия проходивших мимо зрителей и тут же давать врачебные советы.

— Лидия Николаевна, миленькая вы наша, у внука ручка чешется после оспы. Что делать-то? — спрашивала пожилая женщина.

— Приведите завтра, посмотрю.

Когда свет погас, Михаил Петрович веселым шепотком сказал:

— Вам, Лидия Николаевна, и в кино не приходится забывать о своем назначении...

Фиалковская ответила:

— Сегодня что-то мало подходило, вас, наверно, постеснялись... Ну вот, играет мой любимый артист... И некрасивый, и какой-то он угловатый, а до чего же обаятельный... — Она смолкла, увлеклась фильмом, однажды даже ухватила Михаила Петровича за руку, шепча: — Вы посмотрите, как чудесно! Море и скалы... и чайки... — и тут же отдернула руку, попыталась отодвинуться.

— Лидия Николаевна! — раздался женский голос. — Вас просят в больницу!

— Эх, жалко, не досмотрела кино, — вздохнула она.

Кинофильм был старый, давно виденный в городе, и Михаил Петрович без интереса смотрел на экран. Он поругивал себя — нужно было уйти с Лидией Николаевной, проводить ее до больницы, а может быть, и помочь там... Кто-то сел рядом, и в ту же минуту послышался злой шепот:

— Ты что же, паря, к чужим женам лыжи пристраиваешь...

Это был Коростелев. Михаил Петрович почувствовал, как цепкая рука сдавила ему коленку.

— Ты знаешь, что за это бывает? — с угрозой шептал Коростелев. — Может, выйдем, поговорим на лоне природы? — со злым смешком предложил он. — Боишься, хлюпик, я те раскрашу физику...

Михаил Петрович оторвал от коленки цепкую ладонь соседа и сжал ее до хруста в пальцах. Он знал свою руку и был уверен, что Коростелев сейчас взвоет от боли, и ему хотелось, чтобы тот закричал, и понял, что разговаривать с ним «на лоне природы» он, доктор Воронов, не побоится.

В зале вспыхнул свет. Зрители зашумели, затопали ногами, потому, что фильм был прерван на самом интересном месте. Михаил Петрович искоса глянул на соседа: тот разминал кисть, будто хватал что-то невидимое.

— Тише, товарищи! — крикнул мужчина, стоявший у входа. — Кто на самосвале подъехал к Дому культуры?

Коростелев как-то сжался, втянул в плечи огненно-рыжую голову и молчал.

— Еще раз повторяю: чей самосвал стоит? Или нет хозяина? Тогда найдем, что делать с машиной!

Коростелев поднялся и, сутулясь, пошел к выходу.

— Ты что же, водитель, в кино на самосвале ездишь? — сурово проговорил мужчина. — Или прав не жалко? Можем отобрать!

Свет опять погас. Михаил Петрович невидящими глазами смотрел на экран и думал, думал о Фиалковской, о Коростелеве. Тогда, среди пшеничного поля, на проселке, она просила его никогда не спрашивать о бывшем муже. Он пообещал — не будет... Сейчас в ушах еще слышался злой шепот Коростелева, и коленка побаливала от его цепкой, сильной руки. Коростелев угрожал ему... Что за чепуха! «Да, но ведь «бывший» может угрожать и Лидии Николаевне, — встревожился Михаил Петрович. — Она, кажется, не очень-то жалует Коростелева, это было заметно при встрече на дороге... Что все-таки произошло, между ними? Почему они стали «бывшими»? Долго ли жили вместе?» — раздумывал он, забыв о фильме.

* * *

Синецкие жили рядом с Домом культуры, а Михаилу Петровичу нужно было идти в другой конец села. Обгоняемый парнями и девушками, он брел по улице и опять думал о Фиалковской — кто и зачем вызвал ее в больницу? Может быть, она нуждается в его помощи? Может быть, опять, как тогда с Катковым, ее терзают сомнения? А что если на минутку завернуть в больницу?

«Да, да, нужно помочь».

«А не идешь ли ты по другой причине? Возможно, озорная Феня права — какой же отдых без барышни», — хохотнул внутренний голос.

«Ерунда. Врач должен помогать врачу!»

— Михаил Петрович, вы? — удивилась Фиалковская.

— Извините, Лидия Николаевна, что случилось? Вас вызвали...

Снимая халат, она весело говорила:

— Все хорошо, Михаил Петрович. Молодая мамаша родила богатыря на четыре двести! Знаете, у меня сегодня какой-то удачливый день: Катков спит, малыш-богатырь спит, молодая мамаша тоже уснула. Все довольны, все спят, только мне спать не хочется!

Они вышли на больничное крылечко, освещенное неяркой электрической лампочкой. Лидия Николаевна вскочила на перила, прижалась головой к стойке.

— Вы знаете, Михаил Петрович, я в Буране кажется ни одного фильма до конца так и не досмотрела, все вызывают и вызывают. То роды, то парни подерутся из-за девчат... А вы, Михаил Петрович, когда-нибудь дрались? — неожиданно спросила она.

— Из-за девчат? По-моему, нет, а вообще приходилось...

— И вы умеете драться? Вот интересно! — рассмеялась Лидия Николаевна. — Будьте добры, расскажите мне о самой знаменитой своей драке... — Она умолкла, потом смущенно прибавила: — Извините, я, кажется, болтаю глупости...

— Нет, почему же. Могу рассказать вам об одной знаменитой драке, — ответил он, чувствуя, что ему хорошо с ней и хочется рассказывать всякие забавные истории, слушать ее смех. — Однажды я был на практике в маленьком районном городке. Любил я тогда ночами дежурить в больнице и мечтал о большой самостоятельной операции. Как-то вечером спешу я в больницу и вдруг на темной улочке встречают меня двое и фонариком в лицо светят. «Погодь, парень, дай-ка закурить». — «Не курящий», — отвечаю. «Дай прикурить» — «Спичек нет», — говорю. «Ах, так, тогда раздевайся и без писка, а не то...» — пригрозили они. Конечно, отдавать последний студенческий костюмишко было жалко... Делаю вид, будто смирился, будто уже пуговицы расстегиваю и, долго не думая, одному бац в челюсть, другому даже не помню куда. Мои обидчики, не ожидавшие этого, рухнули наземь... А я, подавай бог ноги, бежать... Примерно через полчаса парень приводит в больницу приятеля с вывихнутой челюстью. «Что такое? — спрашивает дежурная сестра. — Кто это его?» — «Да вот, — отвечает парень, — хулиганы напали и ни за что ни про что избили...» Я как раз вышел в приемную, и тут парень узнал меня, осекся и замолчал, обалделый... Я тоже узнал их, но вида не подаю. «Безобразие, — говорю, — от этих хулиганов спасения нет». Мои крестники, как воды в рот набрали, молчат. Я, конечно, вправил пострадавшему челюсть и посоветовал парням избегать встреч с «хулиганами», особенно с теми, что постоять за себя могут. На следующий день встретили меня эти ребята возле больницы и в пивную зовут выпить за дружбу. От пивной я отказался, а дружбу не отверг. Мы потом действительно подружились и вечерами вместе хулиганов к порядку призывали...

— Перевоспитали мальчиков! — смеялась Фиалковская.

В больничном саду тихо-тихо листва шелестела. Будто о чем-то самом сокровенном шепотом разговаривали меж собой деревья.

— Почему вы не курите, Михаил Петрович? — спросила Фиалковская.

— Не научился.

— А мне хочется, чтобы вы закурили. Была бы идиллия: он дымит папироской, она сидит и ногами болтает... Знаете, иногда так хочется победокурить, а нельзя:человек все-таки солидный и единственный врач на селе... Бедокурящий врач, как белая ворона, всюду заметен... А у вас появляется иногда желание победокурить?

Михаил Петрович улыбнулся:

— Странная вы какая-то...

— Если говорят «странная», подразумевают — глупая.

— Я вкладываю другой смысл.

— Вот, вот, доктор Светов тоже вкладывает другой смысл — никудышная, говорит. — Фиалковская соскочила с перил, притворила больничную дверь, как будто боялась, что их кто-то подслушает, и с затаенной грустью продолжила: — Может быть, и в самом деле никудышная... Я здесь одна, совершенно одна, и не с кем порой посоветоваться, хотя нужно, очень нужно... Кончила институт и бросили меня сюда — лечи, дерзай... Будь я большим медицинским начальством, категорически запретила бы направлять неоперившихся птенцов-выпускников на самостоятельную работу в сельские больницы.

— Но согласитесь же, какая богатая практика для начинающего врача!

— А каково тем, кого он лечит, набивая руку? — спросила она. — Знаете, есть такой жестокий метод обучения плаванию: бросают не умеющего плавать в речку. Выбирайся, голубок, спасай самого себя, учись плавать. Выберешься — твое счастье, не выберешься — сам виноват... Да поймите вы, что я здесь постоянно чувствую, как мало помогаю больным! Пусть кладу их в больницу, лечить стараюсь. Они выписываются, благодарят, а я часто так и не знаю, чем же болел человек, чем помогла ему, и чаще всего утешаю себя словами отца нашей медицины Гиппократа: «Природа больного есть врач его, а врач только прислуживает природе». Вот и я — прислуживаю и думаю: да чем же я отличаюсь от какого-нибудь дореволюционного земского лекаря... По сути говоря, ничем!

— Ой нет, Лидия Николаевна, это вы слишком... Неподходящее сравнение, — возразил он. — Времена теперь не те...

— Во, во! — подхватила она. — Вы тоже, как Светов, начнете говорить о достижениях современной науки, о новых лечебных препаратах...

— Но достижения действительно есть, и новые препараты есть.

— Есть, да не про нашу честь! Что мне ваша наука, если практически я здесь, кроме допотопного фонендоскопа, ничего не имею?

— Вы, оказывается, нигилистка, — рассмеялся он.

— Вам хорошо смеяться, — еще более разгорячилась она. — Вы-то сами в большой городской больнице работаете, диссертацию защитили... А вы знаете, что такое глухая вьюжная ночь, когда тебя выхватывают из теплой постели и везут на розвальнях по сугробам да перевернут разика два-три, пока привезут к больному... Едешь и боишься, и молишь всех святых: «Боже мой, хотя бы не было ничего серьезного»... А вдруг нужна срочная операция? А вдруг нужно срочно вмешаться всеми средствами, которыми располагает нынешняя наука? У тебя же всего-навсего чемоданчик, а в чемоданчике — шприц, камфора, нашатырный спирт и валерьянка... Вам этого не понять, нет, нет, вы не побывали в моей шкуре...

— Можно подумать, что ко мне на прием люди обращаются только от нечего делать, — оскорбленно перебил он.

— Да что там у вас, — отмахнулась она. — У вас — консультанты, ассистенты, целый полк сестер и нянечек...

— Извините, я не думал, что вы из разряда людей, которые считают, что только они воюют, другие же по тылам отсиживаются и чаек попивают, — колко заметил он.

— Вот видите, вы уже рассердились, — улыбнулась она. — Мужчины вообще обидчивый народ, особенно ученые... Ладно уж, чтобы нам окончательно не разругаться, проводите меня до калитки...

У калитки они остановились.

— Наверно, поздно уже, — сказала Фиалковская. — У вас есть спички? Посветите, я никак не могу разглядеть, который час.

— У меня хорошее зрение, дайте посмотрю, сколько там набегало. — Он взял ее легкую, чуть холодноватую руку, поднес близко к глазам и при лунном свете стал всматриваться в крохотные круглые часики. От руки струился знакомый еле уловимый больничный запах, и почему-то эта рука пахла еще луговыми травами.

— До свидания, Михаил Петрович, — торопливо сказала она. — Не обижайтесь, такой уж у меня сварливый характер...

Он шел тихой сельской улицей, думал о Фиалковской и опять почему-то сравнивал ее с Тамарой... Конечно, Тамара красивей, заметней — всегда собранная, подтянутая, как на параде невест. Было приятно смотреть, когда она появлялась на экране телевизора. «Здравствуйте, товарищи телезрители, начинаем нашу программу», — говорила она, умело играя голосом и обворожительно улыбаясь.

— Я улыбалась только тебе, ты заметил? — при встречах спрашивала она и шутливо предупреждала: — Но учти, Миша, на телестудию потоком идут письма от моих поклонников. Да, да, пишут чудаки!

Эти поклонники почему-то мало трогали его, хотя Тамара нет-нет да и напомнит, письмо покажет с предложением руки и сердца, с просьбой о свидании... Быть может, она хотела расшевелить холодноватого доктора? Тамара не спорила с ним, иногда лишь ласково упрекала и очень беспокоилась о его диссертации. Она готова была ночи напролет сидеть за пишущей машинкой на телестудии, по нескольку раз перепечатывать исправленные им страницы. И сидела!

— Что бы я делал без тебя, — благодарно признавался он.

Тамара счастливо улыбалась.

— А что ты делаешь со мной? Я уж набила холодильник шампанским. Обмоем твою защиту.

— Рано еще...

— Я верю в тебя. Не беспокойся. Все будет хорошо!

Добрая, несварливая Тамара. Да разве можно сравнить с тобой бурановскую докторшу? Нет же, нет! Уж очень она дерзка, не лезет в карман за словом, не стесняется в выражениях, открыто клянет свою судьбу... «А можно ли осуждать ее?» — сурово спросил себя Михаил Петрович. Ведь она права: трудно ей одной, когда не с кем посоветоваться. У тебя вон — консультанты, ассистенты, у тебя такой кабинет, что хоть устраивай в нем танцы... А Лидия Николаевна и в тесноте, и в обиде... Тебе не приходилось ездить на розвальнях, за тобой приезжает комфортабельная санитарная машина с сиреной... Ты просто баловень судьбы.

 

7

Напротив Дома культуры, через улицу, стояло одноэтажное кирпичное здание, обнесенное невысоким крашеным забором из штакетника. Вдоль забора зеленой лентой тянулись уже густо разросшиеся, аккуратно подстриженные кусты акации.

На фронтоне крыльца виднелась большая вывеска: «Правление колхоза имени Чкалова». В широком длинноватом коридоре дома — крашеные двери с зеркальными табличками — «Главный агроном», «Главный зоотехник», «Секретарь парткома», «Бухгалтерия». Рядом с бухгалтерией — дверь, не похожая на другие, обитая коричневым дерматином и без таблички.

— Входи, Миша, это мой кабинет, — пригласил брат.

Сперва они вошли в небольшую комнату, где за столом с пишущей машинкой сидела молоденькая девушка-секретарь. Из этой комнаты вели направо и налево двери с табличками — «Председатель» и «Заместитель председателя». Все оборудовано, как в солидных приемных большого начальства.

— Мне звонили, Зиночка? — небрежно спросил председатель.

— Нет, Иван Петрович, не звонили, — бойко ответила секретарь.

Иван Петрович досадливо нахмурился. Михаилу Петровичу подумалось, что Ваня, видимо, был бы рад-радешенек, если бы ему сказали, что звонили оттуда-то и оттуда, что из-за этих звонков покоя нет...

Председательский кабинет был просторный, светлый, в нем два стола, расположенных буквой «Т», у стен — мягкий диван и шеренга стульев. На стене, над председательским креслом, висел портрет Мичурина, под портретом — умело вычерченная карта колхозных угодий.

— Богато, с комфортом живешь, председатель, — сказал Михаил Петрович.

Брат поудобней сел в кресло, ответил, улыбаясь:

— А ты как же думал. Прибедняться не в моем характере.

— Больницу разместить бы в таком здании, из твоего кабинета получилась бы хорошая операционная.

Брат расхохотался.

— Кому что, а курице просо...

В кабинет заглянула секретарь.

— Иван Петрович, к вам главный бухгалтер, — доложила она.

— Пусть войдет, — сановитым тоном разрешил председатель.

Игнат Кондратьевич вошел, поздоровался, разложил на столе бумаги для подписи, и пока Иван Петрович внимательно разглядывал и подписывал, старик расспрашивал доктора о рыбалке.

— Не клюет, говорите? Ишь ты, как оно, — сочувственно качал он седой головой. — Время-то как раз подходящее для клева, и погодка стоит славная... Вы, Михаил Петрович, все за огородами удочки забрасываете. Да какая ж там рыба? Рыбка тишину любит. Подальше от села надобно уходить, в луга. Там и сазанчика подцепить можно.. Водятся красавцы в Буранке нашей, водятся!

— А эту, Игнат Кондратьевич, не подпишу! — строго отрубил председатель, возвращая какую-то бумажку.

— Да как же, Иван Петрович? Зоотехник просит...

— Сначала пусть ко мне зайдет.

— Хорошо, хорошо, Иван Петрович, — торопливо согласился тесть. — Я думал, он согласовал с тобой.

Опять заглянула секретарь.

— Иван Петрович, кладовщик просится.

— Зови, — распорядился председатель и радостно глянул на брата, как бы говоря: вот видишь, дел невпроворот.

Катков, только вчера выписанный из больницы, не вошел, а ворвался в кабинет и стал плаксиво жаловаться:

— Зарезала нас, Иван Петрович, зарезала...

— Погоди ныть! — прикрикнул на него председатель. — Толком говори.

— Весь дневной удой молока докторша приказала свиньям вылить...

— И ты струсил! — гневно упрекнул председатель. — Мало ли что докторша прикажет... Вези на молокозавод — и точка!

— Там не примут, Иван Петрович, не примут... Она ведь обязательно позвонит на завод, как увидит, что повезли.

Иван Петрович ударил кулаком по столу.

— Сказано — вези! Я сам позвоню на молокозавод. Примут, не могут не принять!

— Ох, Иван Петрович, не послушают тебя на заводе, — усомнился Игнат Кондратьевич. — С докторшей надо переговорить. Это вернее.

Председатель нажал кнопку и приказал вбежавшей девушке:

— Позвони Фиалковской, пусть немедленно явится.

— Мучает она, ох как мучает нас, прямо спасения нету, — жаловался Катков, осушая лысину верхом шерстяной кепки с пуговкой.

Михаил Петрович вспомнил, как три дня назад этот же Катков умоляющими глазами смотрел на Фиалковскую — помогите, мол, век не забуду, а теперь вот жалуется.

— Из-за этой докторши можем не выполнить месячный план, — подзуживал кладовщик председателя, зная, что тот из-за плана никого не пожалеет, ни с чем не посчитается.

Фиалковская вошла без доклада, и председатель сразу грубовато заговорил:

— Это что же вы делаете, Лидия Николаевна.

— О чем вы, Иван Петрович? — с наигранным недоумением перебила она.

— О молоке. Да кто вам дал право!..

— Простите, Иван Петрович, — опять перебила она, — я только посмотрела — тара очень грязная и сказала товарищу Каткову, что он плохо разбирается в санитарии.

— Я вижу — вы много разбираетесь. Да вы знаете, куда молоко предназначено! — упрямо наступал председатель.

Фиалковская улыбнулась и с явной иронией ответила:

— А как же, Иван Петрович, знаю. Мне товарищ Катков объяснил в популярной форме — государству, говорит, молочко...

— Да, государству! — подхватил председатель.

Михаил Петрович неприязненно поморщился от того, что брат не понял тона, каким разговаривала с ним Фиалковская.

— Уясним раз и навсегда — не мешайте вы нам, доктор, — с угрожающими нотками в голосе предупредил председатель.

— Боже сохрани, Иван Петрович, да я с удовольствием не стану мешать, если бидоны регулярно будут мыть горячей кипяченой водой, если кипятильник всегда будет в исправности...

— Наладим, Иван Петрович, наладим кипятильник, — торопливо пообещал Катков.

Вмешался более хитрый и дипломатичный Игнат Кондратьевич.

— Правильно доктор говорит, нужно учесть справедливые замечания. Спасибо, Лидия Николаевна, что подсказали.

— Хорошо, Игнат Кондратьевич, что хоть вы понимаете.

— Как же не понять! — откликнулся он. — Для пользы дела стараетесь... Вы уж, Лидия Николаевна, простите на первый раз, пусть отвезут молочко, больше такого не повторится.

Председатель кивнул головой Каткову — давай, мол, действуй, уговорили докторшу... Катков уже напялил кепку и готов был вышмыгнуть из кабинета, но Фиалковская вежливо, даже с каким-то сожалением ответила:

— Извините, Игнат Кондратьевич, я уже позвонила на молокозавод, проконсультировалась... Там не примут молоко из грязной тары.

Председатель чертыхнулся. Бросившись в кресло (кресло под ним жалобно застонало), он сверлил докторшу злыми, студенистыми глазами, готовый, кажется, кинуться на нее с кулаками. Катков преданно поглядывал на начальство, не зная, что ему делать.

— Ах, беда, беда, урон-то какой терпим, — с бухгалтерской расчетливостью сокрушался Игнат Кондратьевич.

— А мы этот урон возместим за счет врача! — выпалил председатель. Такая мысль, видимо, пришла к нему неожиданно, и он, ухватившись за нее, стал запугивать Фиалковскую. — Слышите, Лидия Николаевна, задержите молоко, скиснет оно, заплатите из своего кармана!

— Я согласна, Иван Петрович, действительно, зачем колхозу нести урон, — отвечала она. — Приглашайте районную санэпидстанцию, председателя колхозной ревизионной комиссии, они, конечно же, скажут — я виновата, и высчитывайте из моей зарплаты стоимость молока...

Председатель, кладовщик и даже бухгалтер — негодующие и взъерошенные — хором упрекали врача в превышении власти, напоминали ей о каких-то неизвестных Михаилу Петровичу случаях, когда она была не права, грозили ей. А Фиалковская — невысокая, худенькая, в неизменном своем ситцевом платье в горошек — стояла посреди кабинета, и вид у нее был совсем не воинственный. В ее голубых глазах виднелась даже робость. Отвечая на реплики, она не повышала голоса, но ответы ее были меткими, и в голосе по-прежнему слышалась ирония.

«Ну, молодец, молодец», — в мыслях похваливал ее Михаил Петрович.

— До свидания, товарищи. С вами хорошо разговаривать, но меня ждут, — сказала на прощание Фиалковская.

Когда она вышла, Иван Петрович набросился на Каткова:

— Ты что же, Серафим преподобный, не следишь за тарой!

— Болел я, Иван Петрович, — пытался выкрутиться кладовщик.

— Нашел время болеть! Вот высчитаю из твоих трудодней стоимость молока, запомнишь, почем фунт изюму! — бушевал председатель, а наедине он жаловался брату: — Ну, видел зубки докторши?.. Кусучие. Привяжется она — и хоть ты кол на голове теши, не отстанет. Тут над планом дрожишь-колдуешь, а ей подавай санитарию... Путается под ногами.

— У вас, Ваня, трудно понять, кто у кого под ногами путается. Откровенно говоря, она права.

— Защитник нашелся... Все вы, доктора, одинаковы, — хмуро отмахнулся Иван Петрович.

* * *

Каждое утро Михаил Петрович наперегонки бегал с племянником на речку умываться. Подбежав к реке, они с Васей бросались в воду и долго плавали, играли в пятнашки, а Толя, не умевший плавать, барахтался на отмели, завистливо ахая. Михаила Петровича теперь не смущало то, что брат и невестка рано уходили на работу. Он к этому привык, сам с ребятишками готовил завтраки и обеды.

Фрося иногда с неловкой улыбкой говорила:

— Отдохнуть приехали, а тут хозяйственными делами заниматься приходится...

— Для меня и это отдых, — искренне уверял он.

Завтракали они всегда во дворе, под развесистым топольком. Мама не разрешала сыновьям такой вольности, а дядя Миша разрешал, и завтракать с ним было весело.

На этот раз во время завтрака пришел Синецкий.

— Хлеб да соль.

— Садитесь к столу, Виктор Тимофеевич, — пригласил доктор.

— К сожалению, только из-за стола... Не хотите ли, Михаил Петрович, прокатиться со мной по полям? Быть в селе и не видеть полей — преступление.

Михаил Петрович помедлил с ответом. Он уже знал, что Синецкий вихрем носится по полям на мотоцикле без коляски, а доктор Воронов не питал уважения к этому виду транспорта, потому что нередко лихие мотоциклисты попадали к нему на операционный стол с травмами... Кроме того, Фиалковская как-то рассказывала, что в годы студенчества Синецкий был чемпионом области по мотогонкам, а ездить на мотоциклах с чемпионами, особенно с бывшими — занятие не очень-то безопасное...

Как бы разгадав опасения доктора, Синецкий пояснил:

— Я на газике.

— Вы правы: не побывать в поле — преступление. Поедемте, — с удовольствием согласился Михаил Петрович.

Синецкий, как и Фиалковская, сам управлял машиной. Машина у него была не чета «москвичу»-старичку — новенький вездеход. Михаил Петрович внимательно поглядывал на соседа, и ему почему-то подумалось, что Виктор Тимофеевич и Лидия Николаевна — вот была бы отличная пара! Но вместе с тем он был доволен, что тот женат на Фене...

День выдался погожий, знойный, и Синецкий заметно радовался стойкой погоде, был хорошо настроен, отчаянно гнал машину по степному пыльному проселку. Иногда он останавливался, выходил из машины, срывал колоски, растирал их на ладони, провеивал зерно и удовлетворенно говорил:

— Пора и здесь начинать, — и мчался дальше.

В полдень они приехали на бригадный полевой стан. Раньше Михаилу Петровичу не доводилось бывать на полевых станах, он даже понятия не имел, что это такое. И вот сейчас увидел — стоят среди ровной-ровной степи, у чахлой лесной полоски, деревянные, почерневшие от дождей вагончики на кованых полозьях. Чуть поодаль от них, под невысоким дощатым навесом, разместилась кухня с длинными, врытыми в землю обеденными столами. Дальше, метрах в ста от вагончиков — ток, уже заваленный ворохами зерна. К току то и дело подходили машины от комбайнов. Их разгружали бедовые, шумные школьники. Навалятся гурьбой, откроют борта и давай, и давай орудовать легкими деревянными лопатами.

Здесь же, на полевом стане, Михаил Петрович увидел брата. Тот шел с тока по-хозяйски твердым, уверенным шагом.

— Ну что, Виктор Тимофеевич, проветрить вывез моего братца?.. Правильно, пусть посмотрит. — Потом, кивнув на Доску показателей, заговорил о другом: — Ты погляди, погляди, секретарь, как шагает Романюк. Всех обскакал! Сияет наш маяк. Меньше двухсот процентов не дает!

Михаила Петровича удивило поведение Синецкого. Прежде веселый и разговорчивый, он вдруг посуровел и, не разделяя рвущейся через край председательской радости, угрюмо смотрел на Доску показателей, где крупно были написаны фамилии комбайнеров и мелом проставлены цифры дневных выработок.

— Молодец Романюк. Геройски действует! — восхищенно продолжал Иван Петрович.

К вагончикам подъехала старая бежевая «победа». Из машины вышел молодой мужчина с фотоаппаратом на груди и с блокнотом в руках — корреспондент.

— Привет, Синецкий, — кивнул он Виктору Тимофеевичу и обратился к председателю: — Нужно кое-что уточнить, Иван Петрович.

— Сперва я уточню. Снял Романюка?

— Так точно, Иван Петрович.

— Герой. Гвардеец трудового фронта!

— Иван Петрович, идея! Полосу так и назовем: «Гвардейцы трудового фронта». Колоссально!

— Не громко ли? — вставил Синецкий.

— В самый раз. Давай, Чурилов, жми. Показатели наши — вот они, на виду, — кивал председатель на Доску. Переписывая в блокнот цифры, корреспондент мельком глянул на Михаила Петровича и вдруг поинтересовался:

— Иван Петрович, не ваш ли это брат, кандидат наук?

— Он самый и есть, — горделиво ответил председатель.

— Это же для «Медицинской газеты» находка! — обрадовался корреспондент. — Это же журнал «Здоровье» на обложке напечатает — ученый медик в гостях у знатного брата-председателя! Разрешите запечатлеть?

Не привыкший к такому вниманию со стороны корреспондентов, доктор Воронов смутился и стал отнекиваться. Он с укором поглядывал на брата: зачем каждому встречному-поперечному рассказывать о моем кандидатстве?

Иван Петрович сам придвинулся к нему. Будто обжегшись, корреспондент мячиком отскочил от братьев и защелкал фотоаппаратом, потом, сказав, что завтра материал о колхозе будет опубликован, шумно распрощался и уехал.

— Ну что, Виктор Тимофеевич, давай-ка завернем к Романюку, посмотрим, как там наш маяк? — предложил председатель.

— Давай съездим. Не задымил ли наш маяк...

Эти слова покоробили председателя, но он сдержал себя.

Комбайн Романюка был на той стороне поля. Здесь, на дороге, его ожидал пустой самосвал. Присев на подножку машины, в тени покуривал Коростелев.

— Что, водитель, прохлаждаешься? — обратился к нему Иван Петрович.

Коростелев покосился на доктора, процедил, не вставая:

— Жду... Вы, товарищ председатель, технику плохо используете.

— Это как понимать?

— Так и понимайте... Тут полуторка управилась бы возить зерно от комбайна, а вы самосвал поставили. Жирно. В полнагрузки на ток гоняю...

Иван Петрович приблизился к шоферу, зашептал:

— Тебя-то не обижают, чего калякать?

— Мое дело сказать, ваше денежки начислять...

Синецкий вышагивал по полю, время от времени наклонялся, поднимал с земли потерянные колоски, подолгу рассматривал их, как диковинку. Вот он сунул руку в копну, вытащил клок соломы и осторожно стал перебирать соломинку за соломинкой.

Иван Петрович отошел от самосвала. Дымя сигаретой, он исподлобья поглядывал на Синецкого.

— Ваня, ты знаешь, кто этот шофер? — спросил Михаил Петрович, указывая глазами на Коростелева.

— Как не знать... Прислан из города помочь труженикам полей...

— Это бывший муж Лидии Николаевны, — торопливым шепотом сказал Михаил Петрович, будто выдавая самую большую тайну. — Он угрожает ей, понимаешь? Откомандировал бы ты его из колхоза.

— Что-о-о? — в изумлении протянул Иван Петрович.

— Лидия Николаевна очень встревожена.

Брат усмехнулся:

— Может, и правду говорят: все ученые маленько чокнутые... Что же ты думаешь, я из-за каких-то шашней докторши буду лишаться машины и водителя? Ну, и чудак ты, вот чудак, — искренне удивлялся он. — Да у меня каждое колесо на учете. Понял?

Подошел Синецкий. Помахивая пучком колосьев, он с болью бросил:

— Вот что делает наш маяк, зерно гонит в солому!

Иван Петрович насупился, ответил сердито:

— Нашел пару колосков и «караул» кричишь...

— Пора кричать «караул», пора, Иван Петрович. Я давно присматриваюсь к Романюку, не чисто у него, двести процентов — цифра дутая.

— Поосторожней, Синецкий! Не только ты с глазами, и другие кое-что видят.

Издали, с того края поля, приближался комбайн. Сперва было похоже, что он идет по валкам, как по рельсам, а когда подошел ближе, Михаилу Петровичу показалось, будто пшеничный валок, напоминавший разостланную холстину, словно живой, вскакивает на полотно хедера и исчезает внутри грохочущей машины.

— Стой, стой! — замахал руками Синецкий и направился к комбайну.

— В чем дело, Ваня? — поинтересовался Михаил Петрович, понявший, что между председателем и секретарем парткома вспыхнула серьезная ссора.

Брат через плечо процедил:

— Покомандовать своячку охота, вот и придирается, вот и шпильки ищет, чтобы уколоть побольнее. Ну, ничего, я калач тертый, меня трудно уколоть, я свое дело знаю.

Романюк высыпал зерно из бункера в кузов коростелевского самосвала, сошел с комбайна. Это был плотный мускулистый человек лет за тридцать с густо запыленным скуластым лицом. Из-под широких, почти сросшихся у переносья бровей плутовато. смотрели темные глаза. У него пружинящая, настороженная походка, будто не идет он, а подкрадывается.

— Чего это Синецкий копается в машине? — спросил Романюк у председателя. В голосе его слышалось беспокойство.

— Пусть копается, коли есть охота, — беззаботно махнул рукой Иван Петрович. — У тебя из газеты были?

— Были.

— Завтра читай про себя...

— Прочтем, грамотные.

Подбежал почти неузнаваемый Федор Копылов — тракторист. Его по-девичьи круглое лицо и пшеничные брови почернели от пыли и копоти, только березовой корой поблескивали белые зубы.

— Ну, как, Федя? — улыбнулся ему председатель.

— Порядок, Иван Петрович, двести процентов и никаких гвоздей!

— Молодцы, орлы! Еще чуток поднажмете — и рекорд у нас в кармане! — Понизив голос, Иван Петрович с радостным оживлением продолжал: — Дела-то у соседей застопорились, в самый раз подсекать.

Вытирая соломой руки, подошел Синецкий.

— Ты что же, Романюк, редко в машину заглядываешь? — упрекнул он комбайнера.

— Что в нее заглядывать, работает исправно, — ответил Романюк, обеспокоенно поглядывая на председателя.

Михаил Петрович видел, что Синецкий взвинчен, что он с большим трудом удерживает себя от крика. Это чувствовалось по тому, как он трет соломой уже чистые руки, как вздуваются и пропадают желваки на щеках, но Виктор Тимофеевич все-таки не выдержал, повысил голос:

— Бить мало за такую работу! Ты что, Романюк, за гектарами гонишься, проценты вышибаешь, а зерно идет в солому!

— Преувеличиваешь, Виктор Тимофеевич, — вмешался председатель.

— А ты, Иван Петрович, пойди да посмотри. Деки не поджаты.

— Ну... не доглядел человек, так что же его — казнить за это? — миролюбиво сказал председатель, видимо, силясь замять этот разговор.

— Не доглядел? Нет, здесь другим попахивает, — гневно возразил Синецкий. — Романюк знает, что делает, Романюк знает, как повысить выработку — бузуй на повышенной скорости, не обращай внимания на потерю зерна — и будет две нормы... Ему важно в маяках покрасоваться. Да какой же он маяк? Он — бракодел. Его надо немедленно отстранить от комбайна!

— Давай, Романюк, поезжай, — запальчиво распорядился председатель. — А то, я гляжу, дискуссия не скоро закончится.

Синецкий преградил дорогу комбайнеру.

— Нет, постой, Романюк. Пока не отрегулируешь машину, не тронешься. Хватит очки втирать, хватит ходить в героях!

Михаил Петрович глянул на Федора Копылова. Смущенный парень стоял с опущенной головой, как будто самого его уличили в чем-то постыдном.

 

8

Направляясь к легковой машине, Иван Петрович с досадой упрекал Синецкого:

— И зачем ты шум поднял? Облаял хорошего человека. А за что?

— Извини, Иван Петрович, он — паинька, он — хороший, трогать его не смей — маяк! — раздраженно отвечал Синецкий. — И еще извини, мне кажется, ты знал, почему Романюк вперед вырвался. Ты ведь старый волк, сам из комбайнеров, понимаешь, где и как схитрить можно, чтобы подскочили показатели, тебя этому учить не нужно, прошел школу...

— Выходит, я научил Романюка отжать деки и зерно терять? Так по-твоему?!

— Научил или знал, но прошел мимо, — это ведь одно и то же.

— Ты, Виктор Тимофеевич, осторожней на поворотах, — глухо пригрозил Иван Петрович. — Ты помни: мы тебя избрали, мы же и переиграть можем.

Синецкий живо отпарировал:

— Председатель колхоза тоже лицо выборное, так что мы с тобой, Иван Петрович, здесь на одинаковых правах.

Брат сел в свою «Волгу» и уехал. Синецкий и Михаил Петрович залезли в газик и помчались вслед за председательской машиной.

На душе у Михаила Петровича было скверно, так скверно, что он сожалел и поругивал себя за то, что согласился проехаться по полям. Вместо того, чтобы взбодриться от степной шири, от пахучего степного воздуха, у него было такое ощущение, как будто побывал в пекле и наглотался всякой дряни. Его удручила неприятная, злая стычка двух руководителей колхоза — председателя и секретаря парткома. Конечно же, спор между людьми, по-разному понимающими то или другое дело, был ему не в диковинку. В их больнице, случалось, тоже разгорались между врачами жаркие баталии из-за диагнозов, методов лечения. Но там люди сражались по-иному, там «побежденные» радовались вместе с «победителями», если больному становилось лучше.

Михаил Петрович еще не знал, на чьей стороне окажется правда, — на стороне брата или Синецкого. Ему хотелось, очень хотелось, чтобы прав оказался Ваня. Он с неприязнью поглядывал на сидевшего рядом Синецкого. Эта неприязнь удваивалась еще от того, что он каким-то неосознанным чутьем угадывал правоту Синецкого, и в мыслях начинал корить брата, который в споре был грубоват, самонадеян и больше верил не в здравый смысл, а в силу занимаемой должности.

Неподалеку от полевого стана, у чахлой лесной полоски, председательской машине повстречалась районная легковая, тоже «Волга», но более яркого цвета. Машины сблизились — радиатор в радиатор, остановились, как бы принюхиваясь друг к другу.

В то время, когда Синецкий подрулил к «Волгам», из районной вышел приземистый полный мужчина в очках и клетчатой кепке.

— Вот хорошо, что сразу двоих встретил, — обрадовался он, пожимая руки председателю и Синецкому. — Как уборка?

— Пошла полным ходом, Аким Акимович, — поспешил с ответом председатель, и Михаилу Петровичу показалось, что Ваня сразу как-то увял, стал ниже ростом, и сузившиеся глаза его беспокойно и заискивающе поглядывали на районное начальство.

— Проезжал — видел, пошло дело...

— Стараемся, Аким Акимович, сил не жалеем, — с той же поспешностью отвечал председатель, как будто боялся, что кто-то может усомниться в его старательности.

— Мы там районное обязательство пересмотрели, — небрежно обронил Аким Акимович. — Вы тоже помаракуйте у себя.

— В связи с чем пересмотрено районное обязательство и кто его пересматривал? — с наигранным простодушием полюбопытствовал Синецкий.

— Как то есть: «в связи с чем»? — искренне удивился неуместному вопросу Аким Акимович. — Ты что, Синецкий, не в курсе?

— Трудно порой уследить за вашим курсом.

Аким Акимович сделал вид, будто не расслышал этих слов, и обратился к председателю:

— Мы там накинули тебе до миллиона. Есть такая мысль — вытянешь.

— Поднатужимся, Аким Акимович, — с готовностью согласился Иван Петрович.

— Вот и лады. Урожай у тебя приличный. Мы там перемножили, все в ажуре получается. Надеемся на тебя, Воронов, — по-отечески ласково похлопал он по плечу Ивана Петровича.

— Научились множить! — возмутился Синецкий. — Вы же знаете, товарищ Рогов, наш план — пятьсот пятьдесят тысяч пудов. План выполним. Будем стараться убрать все до зернышка, окажутся излишки — сдадим, хлеб прятать не станем. Но принимать уже третье в этом году обязательство — это, извините, не солидно, совестно говорить колхозникам!

— Что ты со мной торгуешься! — разъярился Аким Акимович. — Мы не купцы-коробейники. Есть мнение, а ты философствуешь!

— Но позвольте, мы еще уборку не закончили, семена не засыпали, колхозникам ни грамма не выдали, вон сколько хлеба на корню стоит, а уже делим шкуру неубитого медведя.

Аким Акимович покрутил головой.

— Эх, Синецкий, мало тебя терла жизнь, не прошел ты через все жернова, — поучительно изрек он. — Ты что же думаешь, там напрасно хлеб едят, меньше твоего понимают?

— Не попрекаю куском хлеба тех, кто «там». Но вы же помните, что вышло в прошлом году: наш уважаемый председатель чуть ли не единолично взял высокое обязательство, под барабанный грохот выполнил его и посадил скот на голодный паек. Вам известно, сколько мы потеряли на этом? Это вы перемножили?

— Брось доказывать аксиомы, — сердито отмахнулся Аким Акимович. — Нужно, значит нужно, и вопрос исчерпан.

— Кому нужно? — не уступал Синецкий.

— Изволь, отвечу — государству!

— Вранье. Погибший скот государству пользы не принес!

— Так, так, Синецкий, показал ты свое лицо, показал... Я тебе вот что скажу: занимайся наглядной агитацией, а тут мы без тебя разберемся... Незрелый ты человек, Синецкий, мелко плаваешь, дальше своего колхоза не видишь, — упрекал Аким Акимович. — Ошиблись мы в тебе, будет время, исправим ошибку. — Рогов кивнул Ивану Петровичу, они отошли от машин, заговорили о чем-то вполголоса.

Михаил Петрович и Синецкий остались у той же чахлой лесной полоски. Над ними висело бледно-голубое пустынное небо — ни тучки на нем, ни облачка.

Духота... «

В пожухлой, опаленной солнцем и густо припорошенной пылью траве лениво позванивали невидимые кузнечики. Высоко в небе величественно парил степной орел. Что-то заметив на земле, он резко спикировал, но, вероятно, промахнулся, не ухватил добычу и отлетел, разочарованный, в сторону.

— За сусликами орел гоняется, — раздумчиво проговорил Синецкий, следя за полетом птицы. — Так вот и мы порой — высоко парим, а потом, глядишь, промах...

У Михаила Петровича еще не стерлось чувство неприязни к Синецкому, ему даже подумалось, что молодой задиристый инженер просто-напросто кокетничает, рисуется: я, мол, не чета мужиковатому председателю Воронову, который готов поднять лапки перед начальством и покорно лепетать только одно — «слушаюсь», я не страшусь высказывать начальству свое «особое мнение»... Таких легковесных людей Михаил Петрович уже встречал и не мог относиться к ним серьезно. Вот почему сейчас он проговорил насмешливо:

— Что, Виктор Тимофеевич, решили придерживаться философии — день да мой, день прожил — слава богу?

— Нет, Михаил Петрович, отвергаю подобную философию. Я за то, чтобы заглядывать в будущее, но не по-дилетантски, а имея на вооружении научную основу... Представьте себе, ломаю голову и не могу понять — откуда идет и кому нужна эта шумиха? Я не понимаю, почему иного человека хвалят лишь только за то, что он берет высокие обязательства, а потом из кожи лезет вон, чтобы выполнить их даже во вред хозяйству, не говоря уже о здравом смысле. И что удивительней всего — такого иные деятели называют «зрелым товарищем». Вам уже знаком Аким Акимович Рогов. Он-то и всплыл на волнах высоких обязательств. А Иван Петрович сменил его на председательском посту и тоже настраивается на эту волну, штурмует рекорды... Рекорд, конечно, дело хорошее. Но какой ценой он думает прикарманить рекорд? Ценой растления человеческих душ... Да, да, именно такой ценой. Разве другие наши механизаторы не видят, не знают, что председатель специально опекает Романюка, все ему: и лучший комбайн, и запасные части, и самосвал дежурит, чтобы, упаси боже, Романюк минутку не задержался с разгрузкой бункера! Кроме всего прочего, у любителей рекордов преступное нарушение режима работы комбайна и отсюда потеря зерна. — Синецкий немного помолчал, искоса глянул на Ивана Петровича и Рогова, продолжавших о чем-то заговорщицки беседовать в сторонке, и с осуждением добавил: — Есть в этой штурмовщине и самая, быть может, главная опасность. Трактористом у Романюка работает хороший честный парень — Федя Копылов. Он тоже все видит и все понимает... Сохранит ли он после этого свою честность? Председатель об этом не думает. Ему важно нашуметь, отличиться!

Закончив разговор, Иван Петрович и Рогов подошли к машинам. Иван Петрович сразу уехал, а Рогов — сердитый, мрачный, как туча, ни с того ни с сего опять набросился на Синецкого.

— На что руку поднимаешь? — грозно вопрошал он. — Да ты даешь себе отчет в том, что делаешь? Вместо того, чтобы пропагандировать опыт передовиков, демагогией занимаешься!

Синецкому промолчать бы, и все, наверное, благополучно кончилось, но он разгоряченно ответил:

— Передовик и бракодел — понятия несовместимые, товарищ Рогов!

— Ага, вот оно что! Хорошо, Синецкий, хорошо, поговорим с тобой в другом месте. Через два часа ждем тебя в управлении. — Рогов рванул дверцу и уже из машины пригрозил: — Мозги тебе нужно вправить!

Роговская «Волга» уже далеко отошла по степной дороге, как вдруг Михаил Петрович увидел, будто машина плывет по серебристо-зеркальному озеру. Она стала неестественно высокой, похожей на фантастический корабль, парящий над озером. Это странное белесое озеро дрожало, переливалось, затопляло желтое хлебное поле, и казалось, что хлеба растут прямо над сказочной зыбью...

«Да это же мираж», — догадался Михаил Петрович, зачарованный невиданным зрелищем.

— Что мне с вами делать, Михаил Петрович? — Синецкий развел руками. — Увез я вас из Бурана, а как назад? Слышали приказ — меня вызывает районное начальство.

— Я ведь отпускник, время у меня есть, могу без ущерба последовать за вами, если не возражаете.

— Отлично! Поедете для моральной поддержки, а то неизвестно, чем кончится мое путешествие в район. Всегда полезно иметь под рукой врача в таких случаях...

В райцентре они заехали в чайную пообедать, потом подкатили к двухэтажному кирпичному зданию. Здесь раньше размещался райком партии, а теперь было втиснуто производственное управление, о чем говорила большая, неуклюжая вывеска над парадной дверью.

— Ни пуха ни пера, Виктор Тимофеевич, — напутствовал доктор.

— Жаль, что мы еще не настолько знакомы, чтобы к черту посылать. Ладно, обойдемся без черта. Не сердитесь, если задержусь долго, — сказал Синецкий и ушел.

В киоске, что стоял рядом с чайной, Михаил Петрович купил свежие номера «Октября» и «Юности» и стал просматривать журналы. Он только было увлекся новой повестью известного писателя, но кто-то бесцеремонно отворил дверцу машины.

— Что, брат-шофер, на приколе стоим? Давай-ка в нашу компанию, козла забьем! — Это говорил рыжеватый парень с широким добродушным лицом, обрызганным веснушками.

Раз уж приняли за шофера, ничего не поделаешь, придется играть в домино.

Напарником Михаила Петровича оказался тот же рыжеватый парень с веснушками, а противниками два шофера. Один угрюмый на вид молчаливый мужчина лет под пятьдесят с небритым подбородком, на котором седина уже победила черноту; второй — маленький, верткий мужичонка неопределенного возраста (ему можно было дать и тридцать лет, и сорок, и все пятьдесят) в стареньком замасленном картузе, по-ухарски сдвинутом набекрень. Были здесь и зрители — «болельщики» для азарта. Зрители подтрунивали, смеялись, но тайн игроков не выдавали.

Михаил Петрович видел, что у здания управления стояло много легковых машин — газики, «Волги», «москвичи», «победы» и даже мотоциклы с колясками.

Известно, что нет более осведомленных людей на свете, чем водители персональных машин. Они все знают, они слышат разговор начальства, и если собираются вместе, по-своему начинают комментировать события.

— Опять вызвали твоих? — обратился рыжеватый парень к мужичонке неопределенного возраста. Будто обрадовавшись возможности рассказать о «своих», тот оживился, узкие, с косым разрезом, глаза его весело заблестели.

— Опять вызвали! — воскликнул он. — Всю весну таскали за посевную, теперь за уборочную... Чудеса! Весной-то прислали к нам уполномоченным заведующего сберегательной кассой. Человек он точный, дотошный, копейку не пропустит... Ну, сказали ему в управлении — срок сева такой-то. Приехал он, а наши голубчики еще и сеять-то не начинали. Уполномоченный к председателю — что не сеешь? Начинай! Но наш Макар Егорыч стреляный воробей. За посевную, говорит, у меня агроном отвечает. Уполномоченный к агроному — почему, такой-сякой, не сеешь?.. Агроном наш бирюк бирюком, слова из него не вытянешь Уполномоченный и пристал к нему, как банный лист. Слушал, слушал наш агроном и озлился, вышел из терпения. Пошел ты, говорит, к такой-то матери, я в твою сберегательную кассу не лезу, и ты не лезь ко мне, сам знаю, когда сев начинать. С уполномоченного по телефону сводки требуют, а какую он сводку даст? Примчался Рогов и бух-бах материал на наших голубчиков в районную прокуратуру! И пошла писать губерния, и завертелось колесо — дознание, расследование... Наши-то голубчики посеяли, как нужно было, а их таскают, а их допрашивают и уже суд назначили. А тут и уборочная подошла. Глянули следователи — урожай-то хороший, повыше, чем у соседей, которые уполномоченных боялись... Как тут судить наших голубчиков? Прихлопнули «дело».

Шоферы смеялись. Небритый молчаливый мужчина подал голос:

— Хорошо теперь смеяться, а могли бы и засудить.

— Факт, могли, — согласился мужичонка и продолжал. — А теперь вот за уборочную таскают... Наши голубчики объехали поля, посмотрели, прикинули и наметили, где раздельно убирать, где прямым комбайнированием. И начали... А тут, как на грех, опять Рогов нагрянул. Увидел он, что комбайны пущены напрямую и зашумел, зашумел — нарушение! Вот их и вызвали для капитальной прочистки мозгов, чтобы поменьше рассуждали.

— Да какое же нарушение! — возмутился один из «болельщиков». — Головой же думать надо — ежели поле чистое, ежели пшеничка подошла, можно и напрямую. Сам был комбайнером, знаю!

— Ишь ты, умный какой, — плутовато заулыбался мужичонка. — А куда денешь ценное указание? Сам же, небось, читал в газете: «Уберем только раздельно... более прогрессивно...»

— Постановление-то весной писалось, тогда неизвестно было, какие хлеба вырастут.

— Начальство наперед все знает.

— Я так думаю, братцы, где-то недогляд, — вмешался еще один из «болельщиков». — Вот взять, к примеру, наш совхоз, нашего директора. Ты его разбуди ночью и спроси — Кузьма Александрович, что ты посеешь на таком-то или на таком-то поле. Он тебе все, как стихи, отзубрит, потому что все знает, каждый комок земли ему знаком. Тридцать лет в совхозе, письма из Москвы от академиков получает... А ему — жик из нашего управления указание: сей сахарную свеклу на корм. Помилуйте, говорит, какая же свекла в нашей степи, только землю, говорит, зря помучаем... А ему в управлении: ты против политики идешь, ты консерватор и — кыш с работы... До обкома дело дошло. На работе оставили, а «строгача» все-таки вкатили... А ведь ему-то лучше знать, где и что сеять надо.

Мужичонка вскочил, боевито ударил костяшкой по столу и крикнул:

— Встать, «козлы»! Под стол за сеном!

— Что же ты мою двойку забил, — чуть ли не со слезами на глазах упрекал Михаила Петровича рыжеватый напарник. — На пятерочный конец нужно было ставить, ротозей ты этакий!

— Под стол! Под стол! — смеясь, командовал мужичонка.

Михаилу Петровичу пришлось лезть под стол, вслед за ним полез и напарник, воинственно грозясь:

— Ничего, ничего, отыграемся и тоже под стол загоним! — И вдруг, взглянув на Михаила Петровича, спросил удивленно: — А ты кого привез? Ты откуда будешь? Что-то не примечал тебя раньше...

— Из Бурана, — ответил Михаил Петрович.

— Как? Неужто Воронов Тимку Юркина вытурил? Я ж Тимку на прошлой неделе видел, все у него в ажуре было.

— И Воронова тоже вызвали? — ни к кому не обращаясь, спросил мужичонка неопределенного возраста. — Ну, братцы, пошло-поехало, если уж сам Воронов проштрафился. Он же нос по ветру держал... Чуть что Рогов скажет, Иван Петрович в лепешку разобьется, а исполнит указание.

— Значит, что-то где-то не исполнил, если на взбучку вызвали...

— Ну-ка давай, приятель, сейчас мы им рожки приделаем, — раззадорился рыжеватый напарник. Но Михаил Петрович встал, отошел от стола. Играть ему не хотелось. Он был расстроен шоферскими словами о брате.

По одному, по двое выходили из кирпичного дома те, кто приезжал сюда по вызову начальства. Одни шли с опущенными головами, как с похорон, другие, разгоряченно жестикулируя, продолжали о чем-то спорить, что-то доказывать. Появился и Синецкий. Он подошел к машине, молча отворил дверцу.

— Докладывайте, Виктор Тимофеевич, — попросил доктор.

— На первый раз — выговор с занесением, — хмуро ответил тот.

Михаил Петрович ошеломленно заглянул ему в лицо. Он заметил, что глаза Синецкого стали темнее и строже, над переносьем появилась упрямая складка, а другая складка вдоль прочертила широкий бугристый лоб, и все лицо его — смуглое, удлиненное — еще более возмужало, как, видимо, мужают лица молодых бойцов после первого боя. «Да нет же, мне просто кажется, я раньше не присматривался к нему с таким вниманием», — подумал он, а вслух спросил:

— За что?

Синецкий грустно улыбнулся.

— За не-до-по-ни-ма-ние... Любопытное было совещаньице... Директор совхоза «Уральский» назвал нынешнее совещание «избиением младенцев». Такое определение возмутило Рогова, и он самым серьезным образом заявил, что здесь, мол, сидят не младенцы, а руководители хозяйств. «Библию надо почитывать, товарищ Рогов», — пошутил директор. Попало старику и за «Библию». Рогов чуть ли не к сектантам причислил его... Да, Михаил Петрович, больновато от того, что Роговы кое-где в креслах сидят. Но что поделаешь, такова жизнь. Нужно, кроме всего прочего, и Роговых вытряхивать из кресел. И вытряхнем! — с беспощадной яростью пригрозил Синецкий. Он даже отпустил баранку и обеими руками показал, как вытряхивают.

Уже неподалеку от Бурана, среди степи, Синецкий неожиданно остановил машину и вышел на дорогу.

— Не могу проехать мимо такой красоты. Вы посмотрите. Михаил Петрович, посмотрите!

Перед ними расстилалась пахучая, подернутая розовой дымкой степь. Большое огненно-красное солнце, укладываясь на ночлег, медленно опускалось на темную, мягкую постель горизонта. Вслед за ним торопко спешило одинокое, рубиновое по краям облачко, как бы стремясь укрыть собой светило, чтобы не продрогло оно росной августовской ночью.

— Чудесная картина! — восхитился Михаил Петрович. — В городе не увидишь такого заката, в городе как-то не замечаешь всей этой первозданной красоты.

— Представьте себе, я и здесь порой не замечаю... Все некогда и некогда. Один мой знакомый журналист жалуется: почти все пенсионеры стихи стали писать. Оно и понятно: времени у пенсионеров много, красоты вокруг еще больше. Только пиши... Уйду на пенсию, тоже в стихи ударюсь.

Михаил Петрович засмеялся:

— Вам до пенсии, как до луны...

— Пожалуй, до луны теперь ближе, — серьезно ответил Синецкий. — Космонавты уже, наверное, прохаживаются по лунным картам... Зависть и злость меня иногда берет. Человек о космосе думает, о других планетах, а мы в своем колхозе, на своей земле порядок навести не можем. Да разве столько должна давать наша земля, сколько мы берем сейчас? Плоховато обращаемся с ней, вот она и скупится...

* * *

Иван Петрович был уже дома. Умытый, аккуратно причесанный, он сидел на веранде с газетой в руках. Ужин у Фроси не просил: ждал брата. Как только брат вернулся, Иван Петрович отложил газету, сказал с легким упреком:

— Долго ты что-то... Ребятишки ждали-ждали и уснули. Полюбили они тебя...

За ужином Иван Петрович как бы между прочим, словно это его не касалось и не интересовало, спросил:

— Ну что там в районе? Как Синецкий?

— Виктор Тимофеевич выговор получил.

В глазах у брата вспыхнули радостные лучики, губы дернулись в едва заметной довольной усмешке, но он с наигранным сочувствием проговорил:

— За что же так наказали человека... Эх, такая наша планида: работаешь, как вол, нервов своих не жалеешь, а тебя вызовут и выговором пришлепнут. Иногда не знаешь, с какой стороны гром ударит...

— Все Рогов натворил. Жестокий, говорят, и неумный.

Иван Петрович ощетинился.

— Ты, Миша, не слушай. Мало ли что говорят. Дураков не выдвигают на повышение... Аким Акимович вон чем теперь командует. А на всех не угодишь, на каждый роток не накинешь платок.

— И все-таки Рогов зря напал на Синецкого, не виноват он!

— Это тебе кажется — не виноват, а другой по-другому мыслит, — не утерпел Иван Петрович. — Породнились мы с Виктором, да ведь родня родней, а дело делом. Ты видел, какой он трам-тарарам поднял из-за какого-то колоска? «Бдительность» проявил, потери обнаружил. Как будто я сам не вижу... Вижу. Да где не бывает потерь!

— Но согласись, Ваня, есть потери так называемые естественные, но бывают такие, которых избежать можно.

— Во, во! Ты все по-ученому, а я тебе по-простому скажу: где пьют, там и льют. Не нами придумано. За одним зернышком погонишься, пуды потеряешь. Хлеб — это тебе не что-нибудь, вырывать его надо. Сегодня упустишь, завтра не поймаешь. Вот этого Синецкий и не понимает, не может понять.

— А ты, Ваня, разве все понимаешь? Разве нет у тебя сомнений?

— Мне сомневаться некогда.

— Рекорды мешают?

— А что плохого в том, что я рекорд побить задумал? Что?

— Задумка, разумеется, хорошая, но рекорды, по-моему, все-таки бьют честным путем. Кому нужен дутый рекорд?

Иван Петрович понял намек брата, выскочил из-за стола, зашагал по веранде, скрипя половицами.

— Так, так, братец, наслушался речей Синецкого. Он ученый, ты ученый — спелись... А только я тебе вот что скажу: мелко плавает Синецкий, не прошел он через все жернова. Влепили ему выговор, и правильно! Завтра еще влепят, а потом посмотрим, где у него красненькая книжечка лежит, и турнем из колхоза. Нам такие умники не нужны! — уходя, Иван Петрович сильно хлопнул дверью, и стекла на веранде тонко и тревожно звякнули.

«Ваня даже повторяет выражения Рогова», — огорченно подумал Михаил Петрович. Ему хотелось чем-то помочь брату, потолковать с ним по душам, рассеять его опасные заблуждения. Но он знал, что с Ваней толковать очень трудно, его, болезненно самолюбивого, не так-то просто убедить. Тут же в голове доктора Воронова промелькнула мысль: «А с какой стати я ввязываюсь в их дела? Я отпускник, я на отдыхе, вот вернусь к себе в больницу, там своих волнений хватит... Да и трудно мне разобраться, кто тут прав, а кто не прав».

Он вышел на улицу. У самой калитки ярко светил электрический фонарь. Отодвигая тьму, этот фонарь как бы напоказ высвечивал нарядный фасад председательского дома, а дальше, в глубине двора, дом утопал в тяжеловатой густой темени. «Так вот, наверно, и Ваня. Глянешь на него, как будто светлый человек, а внутри темень, темень», — подумал Михаил Петрович и сам испугался этого сравнения.

— Добрый вечер, Михаил Петрович, — послышался голос. Это поздоровалась Наталья Копылова, одиноко сидевшая у себя на завалинке.

— Здравствуйте, Наталья Семеновна. Что же вы на танцы не идете в Дом культуры? — пошутил он.

— Отплясалась я, — с тихой тоской ответила Наталья. — Жду вот сыночка, опять не едет, опять заночевал в поле.

— Работы много.

— Да ведь уборочная... Очень я довольна, что Иван Петрович пристроил его на хорошую работу... Федя-то с малолетства тянулся к нему — все дядя Ваня да дядя Ваня. Спасибо, Иван Петрович не отпугивал сынка моего и теперь учит уму-разуму... Зашли бы ко мне, Михаил Петрович, посмотрели, как живу, — неожиданно сказала она.

— Если пригласите.

— Так это пожалуйста, Михаил Петрович, пожалуйста, — обрадовалась Наталья и тихо, как бы извиняясь, добавила: — Только не взыщите, бедно у меня.

Михаил Петрович вошел в избу. Передняя комнатка была небольшая и небогато обставленная, в ней — стол, этажерка с книгами да с каким-то особенным шиком заправленная никелированная кровать с горкой подушек. На стенах много фотографий и увеличенный портрет юноши, похожего на Федора Копылова.

— Я ведь про сынка хотела с вами. Малое дите — и горе малое, большое дите — и горе большое... — вздыхала хозяйка. — Вот вы человек ученый. Сынок-то мой тоже ученым хочет быть. Учит эту, как ее ки... ке... киби...

— Кибернетику? — догадался Михаил Петрович.

— Во, во, ее самую, — с радостным оживлением подхватила Наталья. — Все читает, читает разные книжки, задачки решает... Да вот беда — проверить его некому. Учительница-то задачки эти не знает. А я сыну говорю: «Ты что поперед учительницы идешь...» И учительница сердиться стала. У Копылова, говорит, всякая дурь в голове, он, говорит, мешает в классе. А каково матери слушать такое от учительницы...

«Дуреха эта учительница», — подумал Михаил Петрович, а вслух сказал:

— Если парню хочется изучать кибернетику, пусть изучает, возможно, большим ученым станет.

— Что вы, что вы, — испуганно замахала руками Наталья. — Из такой-то избенки да в ученые... Был бы жив отец...

Михаил Петрович опять глянул на портрет юноши, похожего на Федора Копылова. Перехватив взгляд гостя, Наталья вздохнула:

— Погиб мой Федя. Отца тоже Федей звали, Федор Малинин... Фамилии у них разные, а кровь одна.

Михаил Петрович видел печальные глаза Натальи, видел, как она скорбно сжала губы и молча смотрела на портрет. Она смотрела долго и пристально, как будто видела впервые этого юношу в коричневой рамке и навсегда хотела запомнить его черты.

— Не расписывались мы с ним, не сватал он меня, свадьбу не играли, просто любили. — Наталья присела к столу, оперлась подбородком на сцепленные руки и некоторое время сидела молча, охваченная воспоминанием, потом стала рассказывать: — Помню, когда он пришел из сельсовета, я ему и говорю: «Сними, Федя, шапку, что же ты в шапке стоишь?» А он не снимает, покраснел... Я подбежала к нему, сорвала с его головы шапку, а он уже стриженый и непохожий... Утром всех наших бурановских ребят увезли на станцию. Год их подошел. И пришло потом от него одно письмо, и подписался он: «Твой любящий муж»... Одно письмо. Потом не было писем, ничего не было, только пришла его матери похоронная. Погиб Федя... На фронт ехал, да бомба в вагон попала... Вот и осталась я вдовой, хоть и свадьбу не играла. Сын родился, тоже Федей назвала, Федором Федоровичем. А фамилия у него моя, девичья. Нельзя, говорят, отцовскую фамилию, не расписаны мы... Теперь вот и живу вдвоем с сынком...

Со стены, из коричневой рамки смотрел на них задумчивый Федор Малинин. Погиб стриженый бурановский парень и не узнал о сыне, и не знает о том, что солдатский сын теперь такой же юноша, мечтающий о кибернетике.

— Наталья Семеновна, разве не могли еще выйти замуж? — осторожно поинтересовался Михаил Петрович.

Хозяйка вздохнула, грустно покачала головой.

— Замуж? А за кого? Женихов-то наших вон сколько побито. А потом сынок у меня. Кому нужна с дитем? Девчат-то много... Что скрывать, Михаил Петрович, приходили ко мне... Вдовья изба многих тянет, да не надолго задерживает. Даже брат ваш, и тот или в шутку или серьезно говаривал через плетень: «Ты, Наташ, дверь-то на крючок не запирай, может, заблужусь к тебе ночью...» Гнала я мужиков. Может, через то и одна осталась... Зато в глаза людям смотреть не стыдно, и чужие жены вдовьи окна не били. Теперь одна у меня радость — сынок мой... Да что это я все разговоры и разговоры, — встрепенулась она. — Чайку вам приготовлю.

— Нет, нет, спасибо, — отказался он.

Был поздний вечер. Влажный речной холодок начисто вымел из села остатки дневного зноя, и деревья в садах, палисадниках, на улице сейчас облегченно вздыхали взбодренной листвой.

От Натальиной избенки Михаил Петрович неторопливо шел вдоль улицы, скупо освещенной редкими фонарями. Он думал о Копыловых — о сыне и матери, думал о брате, с которым нынче повздорил малость. Наталья Копылова рада, что председатель хорошо пристроил Федора. А так ли это? Хорошо ли, что парень работает с плутоватым комбайнером Романюком?

Михаил Петрович остановился, неожиданно увидев перед собой темную больничную ограду. Почему он пришел сюда? Сквозь ограду видны освещенные окна докторского дома. Михаил Петрович отворил калитку, подошел к дому и увидел Фиалковскую. Подперев кулаком подбородок, она сидела за столом у раскрытого окна и читала. Время от времени Лидия Николаевна тянулась к белому фарфоровому бокалу, отпивала глоток-другой, не отрывая глаз от книги. «Врач повышает свой уровень, — улыбнулся про себя Михаил Петрович. — А все-таки, зачем ты пришел сюда? Не лучше ли вернуться в боковушку-спаленку, зажечь свет и, как она, почитать на сон грядущий... Ты ведь так и думал — приеду и всласть почитаю... В твои планы совсем не входило околачиваться под чужими окнами, этак еще гитару найдешь, чтобы спеть под окном серенаду», — подтрунивал над собой Михаил Петрович.

Как бы почувствовав, что за ней наблюдают, Фиалковская подняла голову, прислушалась, выглянула в окно.

— Кто здесь? — тревожно спросила она.

«Глупо, очень глупо получилось», — досадуя на себя, подумал он.

— Михаил Петрович, вы?!

Ему ничего другого не оставалось, как промямлить?

— Добрый вечер, Лидия Николаевна...

— Ой, напугали вы меня... Подходите ближе. Если хотите, можете залезть ко мне в гости через окно... Хотя нет, — смеялась она, — для ученого человека это не солидно... А мне через окно можно? Как вы думаете?

Михаил Петрович не успел ответить. Она потушила свет и легко выпрыгнула из окна.

— Главное, чтобы не увидели этого мои пациенты и подчиненные, а то разговоров будет... Давайте сходим на речку, может быть, увидим русалок. В лунные вечера они всегда греются на бережку...

— Вы уже видели их?

— Не доводилось. А вообще-то жалко, что мы не верим в русалок, мы стали слишком практическими людьми. Река для нас — просто река, круговорот воды в природе, и никаких тайн, никакой сказочности... Мне кажется, человеку нужна сказка, нужно что-то такое, во что верил бы он с детской непосредственностью...

 

9

После утреннего купания Михаил Петрович вернулся с племянниками домой и во дворе, под топольком на скамейке, увидел Игната Кондратьевича. Мальчики бросились к дедушке. Вася тут же похвастался, что нынче трижды переплыл Буранку без отдыха. Толя тоже нашел чем похвалиться — ракушку выловил!

— Молодцы, внучата, — сказал им дед. Он полез в карман, достал кулек с конфетами. — Вот вам награда за успехи, — и поровну разделил конфеты.

— Толька, смотри, сладкое вредно есть перед завтраком, — предупредил брата Вася.

— Ишь ты, какой ученый, — рассмеялся Игнат Кондратьевич. — Это кто же тебе сказал, что вредно?

— Дядя Миша!

— Ну, ежели дядя Миша сказал, тогда все верно, тогда сперва позавтракать надо, а потом уж и за конфеты браться... Бегите к бабушке, она там понапекла, понаварила, — посоветовал дед внукам.

Ребятишек точно ветром сдуло.

Игнат Кондратьевич расспрашивал доктора, как отдыхается, как водичка в реке, не холодна ли теперь... Но Михаил Петрович догадывался, что старик пришел неспроста, есть у него какое-то дело. Так оно и оказалось.

— Ты, Михаил Петрович, растолкуй мне, что там вчера в поле случилось, — попросил Игнат Кондратьевич. — Болтают люди, что мои зятья чуть ли не подрались там. — Он с какой-то боязнью и надеждой заглядывал в лицо доктору. Старику, видимо, хотелось, чтобы ученый собеседник успокоил его, сказал, что ничего, дескать, не было серьезного.

Всячески смягчая вчерашнюю стычку брата с Синецким, Михаил Петрович рассказал, как Виктор Тимофеевич обнаружил потерю зерна, а потеря эта произошла из-за того, что Романюк превысил скорость, не поджал деки (что такое «деки», доктор, конечно, не знал, но думал, что колхозному бухгалтеру все ясно).

— Так так, — помахивал седой головой Игнат Кондратьевич. — Вот ведь беда какая — и тот свой, и другой не чужой. И того жалко, и о другом душа болит, — вздыхал он, и Михаил Петрович понимал, что у старика и в самом деле положение сложное, нелегко ему было решить, какого зятя защищать — оба для него одинаковы, оба дороги. — Ваня-то, Ваня все гнет свою линию, — грустно продолжал тесть, — а линия-то, ох, линия иной раз и вкось пойдет, а он этого не видит. Не видит Ваня, что за линией. И Виктор тоже хорош... Нет, чтобы обстоятельно, по-партийному, а он чуть что — в драку... Горяч больно, поостыть бы ему... Говорят, и Рогов там был?

— Был, — ответил Михаил Петрович.

— Крутой мужик, ежели против шерсти погладишь, сомнет и «ох» не скажет... Зря с ним Виктор связывается. И Ваня тоже зря в рот Рогову заглядывает, каждое слово ловит... Ты своим умом живи!

Михаил Петрович так и не разобрал, на сторону какого же зятя встал Игнат Кондратьевич — и одного отругал, и другого не пожалел, он только заметил, что когда старик говорил о Синецком, голос его звучал теплее, душевней, и это обижало доктора.

— Кажись, не уживутся мои зятья, — с горечью признался Игнат Кондратьевич. — Они как два кота в мешке...

Не разделяя опасений старика, Михаил Петрович возразил:

— Вы преувеличиваете серьезность их спора. У них обычные деловые разногласия, какие часто бывают между людьми.

— Если бы оно так-то было. Да ладно, поживем — увидим...

Игнат Кондратьевич ушел расстроенный и встревоженный.

Михаил Петрович позавтракал и решил сходить в правление к Синецкому за журналами (вчера он забыл их в машине), а кроме того, делать ему нечего, из правления заглянет в больницу, навестит Лидию Николаевну.

У правления Михаил Петрович увидел брата. Тот отчитывал невысокого усатого мужчину, по виду тракториста.

— Да как так не дает? Я же распорядился!

— А вот так и не дает, окружил стадом трактор — и крышка. Не ехать же мне на скотину, — оправдывался тракторист.

— Давай, Тимофей, на луг, — приказал председатель шоферу.

Что произошло дальше, Михаил Петрович узнал только потом.

Злой, взъерошенный председатель приехал на луг, выскочил из машины и закричал нач пастуха Гераскина:

— Ты что это, дядя, слушаться не желаешь? Тебя что, не касается мое распоряжение?

— Распоряжения, Ваня, легко давать, — усмехнулся Дмитрий Романович. — Да прежде, чем отдать распоряжение, подумать надобно. Без ума все всковырять можно... Да ты погляди, Ваня, луг-то у нас какой, цены ему нет. Зачем же портить, зачем перепахивать?

— Да, отстал ты от жизни, Дмитрий Романович. Газеты не читаешь, по старинке живешь, законсервировался, — упрекал пастуха председатель, всем своим видом и тоном голоса показывая: уж я-то больше знаю, мне-то видней, что делать. — Ты, дядя, читал, что говорили на большом совещании? То-то, не читал, — назидательно продолжал Иван Петрович. — Да если вспашем луг, следующей весной по зяби выгодную культуру посеем. Ты знаешь, сколько кормовых единиц даст каждый гектар твоего луга?

— Ничего не даст, Ваня, — упрямился пастух. — Вспашешь, а ну по весне вода высокая будет, смоет все, в Буранку весь чернозем утечет, бурьян и то потом не вырастет на этом месте.

— Знаешь, Дмитрий Романович, ты не мешай, не мешай! — запальчиво прикрикнул председатель, досадуя на то, что попусту время теряет с этим пастухом. Конечно, не будь тот Героем Труда, можно было бы и не слушать, но Гераскин человек известный, с ним, к сожалению, считаться надо. — Ты пойми, наукой доказано, есть указание...

— Не Рогов ли указал тебе? Тому все равно, что поп, что дьявол, лишь бы начальству было угодно.

Иван Петрович вскипел.

— Что решено, то решено. Ты знаешь, я перерешать не привык! — упрямо заявил он, сожалея о том, что не взял в машину тракториста. Ну, не беда. Он, председатель, сам сядет в кабину трактора и проложит первую борозду среди луга. Проложит! Иван Петрович шагнул к трактору, но пастух преградил ему дорогу.

— Ты, Ваня, как хочешь, а пахать луг я тебе не дам.

— Отойди! — Иван Петрович оттолкнул пастуха, легко вскочил на гусеницу, залез в кабину.

Дмитрий Романович встал впереди трактора, полный решимости не сойти с места, даже если грохочущая машина двинется на него.

Взвинченный до крайности, Иван Петрович высунулся из кабины.

— Отойди, тебе говорят!

— Не отойду, Ваня, — не сдавался пастух.

— Эх, долго я с тобой нянчиться буду! — Иван Петрович вылез из кабины, прыгнул с гусеницы прямо на пастуха. — Ты что мне тут антимонию разводишь? Не будет по-твоему, понял? Не будет!

— И правду говорят: заставь дурака богу молиться, он весь лоб расшибет, — проворчал пастух и неожиданно огрел председателя кнутом по плечам. — Коли слов не понимаешь, получай! — и он опять стеганул кнутом.

Иван Петрович опешил. Он отступил назад, не зная, что делать и как быть. Он уже хотел вырвать у пастуха кнут, но вдруг увидел племенного быка Фараона. Бык угрожающе загребал копытом луговую землю.

Иван Петрович бросился к «Волге», а вслед за ним летели гневные слова:

— Я те покажу — пахать! Я те спину вспашу!

— Поехали, Тимофей! — крикнул председатель.

Первое, что ему хотелось, это примчаться к себе в кабинет, ухватить телефонную трубку и позвонить в районную милицию — так, мол, и так, арестуйте хулигана! А что дальше? Спросят — за что арестовать, как было дело? И выяснится, что он, председатель, первым толкнул Героя Труда, заслуженного человека, еще припишут рукоприкладство... «Хорошо, что я не взял с собой тракториста, увидел бы всю эту срамоту, — подумал Иван Петрович и покосился на шофера. Тимофей вел себя так, будто ничего не случилось. — Железный парень, такой не проболтается...» Но что он теперь скажет Акиму Акимовичу, если тот спросит о расширении посевной площади? Ведь как все просто — луг вспахал и- прибавилась площадь, и Аким Акимович похвалил бы — молодец, понимаешь требования времени... Так нет же, вмешался окаянный пастух и все дело испортил. Да какое ему дело до этого луга? Кто с него спрашивает? «Погоди, погоди, прижму я тебя», — грозил Иван Петрович, хотя сам еще толком не знал, как и чем «прижать» пастуха. Вспомнилась ему вчерашняя схватка с Синецким — тоже под ногами путается... Дался ему Романюк! Ведь не понимает Синецкий той простой истины, что Романюк может вывести их в люди! Да-а-а, что-то многовато в колхозе хозяев, и каждый норовит вставить свое слово, с советом лезет, как будто он, председатель, без этого обойтись не может. Может! Вон ведь как хорошо было у Акима Акимовича. У него, бывало, пикнуть не смей... Надо подкрутить гайки, поставить кое-кого на свое место, каждый сверчок знай свой шесток...

— Куда ехать, Иван Петрович? — спросил Тимофей.

— Давай-ка... в третью бригаду.

В то время, когда Иван Петрович сражался с пастухом, Синецкий сидел у себя в кабинете и разговаривал с районом по телефону.

— Радоваться? Извините, а чему, собственно, радоваться? Да, газету получили, вот она, лежит на столе. Читал... А вы читали? А вам не показалось, что это чистейшей воды липа? Не показалось. Очень жаль! Да, да, за свои слова отвечаю. До свиданья, — он положил трубку, достал из ящика стола папку с бумагами.

В дверь постучали.

— Входите! — разрешил Синецкий и увидел в дверях Михаила Петровича.

— Извините, Виктор Тимофеевич, я вчера забыл в машине журналы.

— Целы ваши журналы. Хорошо, что забыли. Прочел я прелюбопытнейшую вещицу.

— Повесть? Я тоже заинтересовался.

— Нет, нет, повесть потом прочту. В журнале напечатан опус одного известного мне профессора... И вспомнилось, как много лет назад в День открытых дверей мы, десятиклассники, пришли в сельхозинститут. Встретили нас хорошо, а профессор привел в свой кабинет и, указывая на портрет Вильямса, спросил: «Знает ли кто-либо из вас, кто этот человек?» Знали не все, и профессор стал рассказывать о Вильямсе. «Великий ученый! Великий земледелец!» — восклицал профессор и долго говорил о Вильямсе, о романтике труда хлебороба... В тот день и решилась моя судьба — пошел я в сельскохозяйственный на факультет механизации. И вот читаю в журнале статью того же профессора «Земля не терпит шаблона». Тот же профессор, не стесняясь и, должно быть, не краснея, теперь в пух и прах разносит Вильямса. Вильямс и такой, и сякой... И я подумал, что наш профессор не пойдет на костер, как шли настоящие ученые во имя своих убеждений, да и нет у него своих убеждений, одно голое приспособленчество. И мне теперь стыдно, что записывал я профессорские лекции и верил ему. Ведь что у него получается: одни иконы — на помойку, на другие молиться надо... И сами же создаем эти иконы. Вот полюбуйтесь, — он потряс газетой и швырнул ее на стол.

Михаил Петрович увидел районную газету «Новый путь». Через всю первую полосу тянулся крупный заголовок-шапка: «Гвардейцы трудового фронта», здесь же снимки — Романюк за штурвалом комбайна, председатель с колосьями пшеницы в руках. На лице у Вани Михаил Петрович заметил снисходительную улыбку, как бы говорившую: Синецкий называет нас бракоделами, но посмотри, что пишут знающие люди... Написано было много и все в приподнятом тоне, с прямой речью, с восклицательными знаками.

— Вот расписали, хоть ордена давай! — возмущенно продолжал Синецкий.

— Не согласны с написанным? Вы можете опровергнуть, материал из вашего колхоза, — сказал Михаил Петрович.

Синецкий вздохнул.

— Пробовал вчера в управлении и возражать, и протестовать, но мне в прозрачной форме намекнули, что материал выгодный, что по колхозу Чкалова будут равняться другие... О потерях ведь ничего не сказано, грубого обмана корреспондент не заметил да и не мог заметить. Чепуха какая-то получается: Романюк заслуживает доброго подзатыльника, а его по головке гладят, в пример ставят. Так вот и портим людей... Статья-то написана в угоду Рогову. Поставил, дескать, хозяйство на ноги, теперь оно идет победным курсом. А до победы нам далеко. Я имею в виду настоящую победу... Если можно, Михаил Петрович, разрешите еще на вечерок задержать журналы, — попросил он.

— Пожалуйста, пожалуйста, — разрешил доктор. — Не стану мешать вам. — Он простился и ушел в больницу.

В тесноватом больничном коридоре Михаил Петрович встретил знакомую медсестру Тоню. Она приветливо улыбнулась, поздоровалась и сразу сказала, что Лидии Николаевны в больнице нет (и откуда ей было знать, что он пришел к Лидии Николаевне?).

— Она дома, отдыхает. Сегодня воскресенье, по идее у нее выходной.

«Ах, вот в чем дело — воскресенье, выходной...» А Михаил Петрович даже дни позабыл. Дома ему никто не напомнил, брат и невестка — на работе, и Синецкий ни слова — сидит, к докладу готовится. В Буране, вероятно, только одна Фиалковская отдыхала в это воскресенье.

Она сидела на крылечке своего дома с книгой в руках. Увидела доктора, встала, засмущалась, одернула цветастый домашний халатик.

— Ой, минуточку, одну минуточку, Михаил Петрович, подождите здесь, — суетливо заговорила она и скрылась за дверью. Вскоре выглянула, пригласила: — Пожалуйста, Входите, будете гостем.

Пока он стоял на крыльце, Лидия Николаевна успела переодеться. Сейчас вместо халатика на ней было светло-сиреневое приталенное платье, белые туфельки-босоножки, и опять она показалась ему другой, не похожей на прежнюю.

— Знаете, Михаил Петрович, я так давно не встречала гостей, что теперь уж и не знаю, как это делается, чем угощают, — говорила она, улыбаясь.

— Не беспокойтесь, гость тоже не избалован и не голоден.

— И все-таки нужно что-то сообразить... Хотите спирту?

— Спирт употребляю, но только как антисептическое средство, — пошутил он.

— Правда? А я, представьте себе, храню бутылочку на всякий случай и для другого употребления... В таком случае — чай с вареньем. Вы любите клубничное варенье?

Михаил Петрович улыбнулся про себя, припомнив любительницу клубничного варенья — операционную сестру Веру Матвеевну. Что-то она поделывает? Как ей отдыхается? Они с Верой Матвеевной уехали в отпуск в одно и то же время. Сестра отправилась в ближайший дом отдыха и, наверное, по целым дням лежит, раскачиваясь в гамаке, книги почитывает. Любила она только серьезные исторические романы, других книг не признавала и, кажется, не читала.

— ...Клубнику мы сами собирали. У нас ее много в лесу, на той стороне. Жаль, что вы поздно приехали, сходили бы за клубникой... Погодите минутку, сейчас я попрошу чаю.

Она ушла куда-то, а Михаил Петрович сидел один, осматривая докторское жилье. Лидия Николаевна занимала небольшой двухкомнатный домик. В комнатах и на кухне мебель была больничная — столы, стулья, шкаф, односпальная железная кровать с крашеными спинками. Отсутствие другой мебели делало квартиру просторной, почти пустой. На стене, над кроватью, он увидел фотографию смеющейся беленькой девочки.

— Дочуркой моей любуетесь? Правда, хорошая девочка? — спросила вошедшая Лидия Николаевна.

— Хорошая. На вас похожа.

Фиалковская благодарно улыбнулась.

— Знаете, чем увлекается моя дочурка? Плаваньем... Хотя еще плавает, как топор, но уже мечтает поехать на олимпийские игры и завоевать золотую медаль чемпионки... Взбредет же в голову! — засмеялась она.

— Но ведь кто-то из ее ровесниц будет олимпийской героиней. Почему не ваша дочь?

— Мечты, мечты... Сейчас все ребята хотят быть или чемпионами, или космонавтами, даже девочки...

— У каждого детства свои мечты, свои фантазии. Детство никогда не отстает от духа времени... Я, например, мечтал в детстве стать партизаном. Тогда шла война, и говорили о партизанах много, — признался Михаил Петрович.

— Мне смутно помнится то время, но я все-таки помню: мне хотелось работать поварихой или продавщицей в продуктовом ларьке. — Фиалковская умолкла, как-будто устыдилась этих далеко не героических детских мечтаний в то военное лихолетье, потом продолжала: — Тогда мы втроем жили — мама, старший брат и я. Мама работала уборщицей в кинотеатре, отец был на фронте. И мы всегда голодали...

— В нашем детстве много похожего — и голод, и холод, и похоронная.

— Мы похоронную не получали. Наш отец вернулся...

— Вам посчастливилось.

— Не всегда возвращение — это счастье, — с болью возразила она. — Отец много пил, часто менял места работы, потому что его нигде долго не держали. Пропивал он все, что попадалось под руку. Однажды мама сшила мне школьную форму. Отец и форму эту понес на «барахолку» и пропил... Мама все так же работала уборщицей, оклад у нее был маленький, отец не помогал, наоборот, он требовал — денег, денег... и часто бросал нас, уезжал куда-то, потом опять возвращался — грязный, оборванный, несчастный... У других детей радость: отцы вернулись домой, отцы играли с ними, несли им праздничные подарки, а у нас горе... Мама иногда в сердцах кричала отцу: «Лучше бы ты сложил свою непутевую голову, чем теперь мучаешь нас! Хороших людей убивало, а ирод вернулся!» И все-таки это был наш отец, и мы все плакали, когда он замерз. Уснул пьяный на улице под забором и замерз. Мама хоть и ругала его, а над мертвым тоже рыдала. Оплакивала свою неудавшуюся жизнь... — Лидия Николаевна расстроилась, на глазах ее блеснули слезы.

Вбежала Рита Бажанова — румяная толстушка, молоденькая больничная санитарка. За то время, пока доктора беседовали, Рита успела и чай приготовить, и слетать в магазин за бутылкой портвейна. Увидев заплаканную Лидию Николаевну, девушка остановилась посреди комнаты, возмущенно глянула на гостя.

— Что же ты, Рита, стоишь? Накрывай праздничный стол, — попросила Фиалковская, улыбаясь еще мокрыми от слез глазами, и тут же обратилась к Михаилу Петровичу: — Извините, вспомнила и не удержалась...

Рита повеселела. Значит, ошиблась, никто не обижал их доктора, просто Лидия Николаевна вспомнила, наверное, дочурку и только... Девушка поставила на стол бутылку, чайник, принесла банку с вареньем, высокие фарфоровые бокалы (тоже больничные), плетеную хлебницу, доверху наполненную пузатыми булочками домашней выпечки. Рита уверенно хозяйничала в докторской квартире. Все приготовив, она молча ушла.

— Михаил Петрович, вы обратили внимание на эту девушку? — поинтересовалась Фиалковская, наливая вино.

— Представьте себе, обратил. Очень она ухаживает за вами, прямо как влюбленная в хозяйку горничная...

Фиалковская засмеялась.

— Влюбленная, это точно. Она и в вас уже влюблена. Да, да, не смотрите так. Рита влюблена во всех врачей, независимо от пола и возраста. Она ведь сама думает стать врачом. После школы поступила к нам санитаркой. Стаж нужен для института. Но работает не только ради этого. Нравится ей. День и ночь готова не выходить из больницы, часто ночует у меня, ходит со мной на ночные вызовы, научилась делать инъекции, мечтает освоить внутривенные вливания. Тут уж я вмешалась и запретила... Ну, что ж, Михаил Петрович, в хороших домах первый тост за гостя... Правда, в хороших домах вино наливают в настоящие бокалы, у меня их, как видите, нет, и вино и чай придется пить из одной и той же посуды.

— Если человек не обзаводится домашней утварью, значит он чувствует себя жильцом временным.

— Вы правы. Я здесь временно, — без стеснения призналась хозяйка.

Они выпили. Фиалковская дотянулась рукой до отрывного календаря, стала торопливо загибать листы.

— Вот мой срок.

Михаил Петрович увидел календарный листок за 25 сентября, почти сплошь заштрихованный красным карандашом, кроме нижнего угла, где был помещен портрет композитора Огинского, родившегося в этот же день два столетия назад.

— Совсем, совсем недолго осталось! — воскликнула Фиалковская.

— И вы думаете, начальство отпустит?

— А как же, отпустит! — с твердой убежденностью ответила она. — Главный врач района знает, заведующий облздравотделом тоже знает и уже, наверное, подыскивает на мое место очередную несчастную душу...

Михаилу Петровичу стало не по себе от этих слов. «Вот она какая... Дни подсчитывает, живет надеждой поскорее оторвать тот заштрихованный календарный листок и убраться восвояси... А мне-то она сперва показалась другой — непримиримой, боевитой... Черт побери, как может испортить человек впечатление о себе», — огорченно рассуждал он. Вслух же с колкой иронией заметил:

— Выходит, скучновато интеллигенту в сельской глуши?

Не уловив иронии, а может быть, просто не обратив на нее внимания, Фиалковская с той же непосредственностью отвечала:

— Не отрицаю, веселого мало, хотя скучать особенно некогда: работы много и в больнице, и на участке, крупно поговоришь раз-другой с колхозным начальством — и весело станет... Да и дело совсем не в скуке. Так уже заведено — отработал в селе, сколько положено, и на все четыре стороны. Я не отказывалась от села, честно отработала, и совесть у меня чиста!

Рита принесла почту — газеты, письма. Лидия Николаевна распечатала первый конверт, и сразу лицо ее озарилось такой радостной, такой светлой улыбкой, что, казалось, будто она достала из конверта не обычный тетрадный листок в косую линейку, а перо сказочной жар-птицы, которое вдруг осветило ее своим сиянием.

— Посмотрите, Михаил Петрович, дочурка письмо прислала! Ах ты, моя грамотейка, — ласково говорила она, рассматривая, как диковину, неровные каракули дошкольницы. — А вот и мама пишет — ждем, ждем домой... Андрей Степанович обещает устроить во второй городской больнице. Андрей Степанович — это наш старинный знакомый, заслуженный врач.

Среди писем был и какой-то серый, словно изжеванный конверт, с масляными пятнами. Фиалковская брезгливо отодвинула его, потом, не читая, разорвала в клочья и бросила в темную пасть голландки. На вопросительный взгляд гостя с неохотой проворчала:

— Записка от Коростелева... Не читаю, не хочу получать! — Видимо, чтобы замять неприятный разговор о бывшем муже, Лидия Николаевна взяла районную газету. — Вы посмотрите, ваш брат! — как бы обрадовалась она. — Сейчас я вслух почитаю вам, что пишут о нем.

— Я уже читал, — отмахнулся Михаил Петрович.

Фиалковская пробежала глазами статью.

— Хорошо расписали Ивана Петровича. О врачах так не напишут...

— Вы сожалеете?

— Нет, я лично не тщеславна. Да и что можно писать о таких маленьких врачах, как я? Подвигов не совершаем...

— В селе жить не собираемся, — в тон ей чуть насмешливо подсказал Михаил Петрович.

— Еще выпейте, может, подобреете, — заулыбалась она, подливая вина в бокал, — а то вижу — осуждаете меня, считаете беглянкой...

— Вы недалеки от истины, — признался он. — Извините, не могу добром поминать людей, которые говорят одно, а делают совсем другое.

— Уж не за мной ли такой грешок заметили?

— Представьте себе... Вы как-то говорили, что в сельские больницы нужно было бы направлять опытных врачей.

— Да, помню. Говорила. И вы со мной не согласились...

— Теперь согласен: вы правы. И вот о чем подумалось мне: сейчас вы стали более или менее опытной, вас уже не сравнить с врачом-первогодком, который приедет на ваше место и, вероятно, повторит многие ваши ошибки... Почему же вы, опытная, уезжаете? На словах вы за опытных, а на деле? Вы говорите: «Отработала в селе, сколько положено, и на все четыре стороны. Так заведено». Но ведь в вашей же власти нарушить «заведенное», поломать негодную традицию!

Фиалковская отпила глоток вина, глянула на собеседника, досадуя на то, что он затеял этот скучный и никому не нужный разговор. Ведь что решено, то решено, зачем ей вдаваться в подробности.

— Я слишком обыкновенна для ломки устоявшихся традиций, — сказала она, — и вдобавок я не из племени смелых...

— Не хочется думать, что вы из племени тех, кто живет по правилу: схвати мгновенье, а потом купайся в нем всю жизнь, — хмуро проговорил он.

— Мудро сказано, так мудро, что не могу понять сие незнакомое мне правило. Будьте добры, растолкуйте необразованной, — Фиалковская перешла на свойственный ей игриво-иронический тон, который, видимо, часто выручал ее в спорах.

А Михаил Петрович был настроен по-другому. Ему почему-то хотелось видеть Лидию Николаевну боевой, бедовой, преданной маленькой сельской больничке, не думающей о чемоданах. Он привык судить о людях больше с практической стороны и готов был сказать каждому: «Допустим, говоришь ты хорошо, а что ты умеешь? Как ты относишься к делу?» Именно это он считал главным в оценке любого человека.

— Все-таки, что за правило такое, когда хватают мгновенья? Или это к сельским врачам не относится? — опять спросила она, улыбаясь.

— К сельским врачам тоже относится, — серьезно ответил он. — Я знаю в городе одного окулиста, который лет пятнадцать назад месяц работал в сельской больнице где-то на Алтае, а теперь он не упускает случая, чтобы не сказать: «Когда я работал в сельской больнице...», «Бывало, в сельской больнице...», «Поработать бы вам в сельской больнице...» И так далее и тому подобное. Словом, того месяца хватит окулисту надолго, чтобы щеголять былыми «заслугами».

— Вы думаете, и я буду щеголять Бураном? — Фиалковская с обидой покачала головой. — Мы с вами виделись всего лишь несколько раз, а вы уж обо мне составили не очень-то лестное мнение... Отрицать не стану, грехов у меня более чем достаточно. И все-таки с оценкой вы торопитесь и в этом очень похожи на брата. Иван Петрович тоже торопится поучать, агитировать.

— Я вас не поучаю и не агитирую, — возразил Михаил Петрович. — Мне просто показалось странным: почему никто из врачей, приезжавших сюда, не задержался, не врос корнями в здешнюю землю? О ком из них можно сказать: он славно пожил, сгорая, светил другим?

— «Сгорая, свети другим», — задумчиво повторила она. — Хорошие слова, да жаль, что не вами они придуманы... Вы обвинили меня и даже не попытались вникнуть, в чем же дело.

Он заметил, что Лидия Николаевна разгорячилась, отбросила игриво-иронический тон. Голубоватыми огоньками заблестели ее глаза, чуть разрумянились щеки, и от этого лицо ее похорошело.

— Говорить легко и обвинять легко, — продолжала она. — Если уж вы так обеспокоены состоянием бурановской медицины, переходите сами от слов к делу. Хотите? Я с удовольствием сдам вам больницу. Вы — кандидат наук, вы куда более опытный врач, нежели я. Да что там, нас даже сравнивать нельзя! А что касается вашей городской больницы, там и без вас врачей хватает, обойдутся. Посылайте начальству телеграмму — так, мол, и так, остаюсь в глубинке... И никто вас не упрекнет, наоборот, похвалят, и ваш портрет, как вот Ивана Петровича, в газете напечатают, и не в какой-то районной, а в центральной, на всю страну!

— У вас, Лидия Николаевна, странная манера спорить...

— Вот здесь вы совершенно правы. На дипломатических приемах не бывала, на ученых советах не заседала, как понимаю, так и говорю... Терпеть не могу краснобаев, которые другим советуют, а сами, как черт за грешную душу, за город держатся! К сожалению, и вы не лучше...

Опять прибежала Рита.

— Лидия Николаевна, там за вами приехали, к больному вызывают.

— Иду, иду! — откликнулась Фиалковская, и в ее голосе Михаил Петрович расслышал радостные нотки. Было заметно, что она довольна прекращением разговора.

 

10

Всякий раз проезжая неподалеку от речки, Иван Петрович, бывало, говаривал шоферу: «Ну-ка, Тимофей, сверни, окунемся в Буранке...» Окунались они чуть ли не до самых заморозков, когда у берега уже похрустывал стеклянный ледок. Иван Петрович и сегодня хотел было подъехать к полюбившемуся плесу, но вдруг смекнул, что раздеваться ему нет никакой возможности, потому что шофер сразу увидит на его широкой спине предательские следы пастушьего кнута... Правда, у верного Тимофея всегда рот на замке — режь его, казни, никому ничего не скажет.

Иван Петрович скрипнул зубами, и снова крутой волной захлестнула его глухая злоба. «Родственник называется... законной жены родной дядя... кнут распустил»...

За всю свою жизнь в Буране Иван Петрович не испытывал такого сраму. Расхаживая во бригадным токам, разговаривал с комбайнерами, шоферами, овощеводами, Птичницами, он с опаской поглядывал на подчиненных — не дошла ли до них позорная молва о том, что случилось на лугу? Иногда ему казалось, что след кнута виден на пиджаке или даже сквозь пиджак, и тогда он поскорее залезал в машину или вообще разговаривал, не выходя из «Волги».

— Свернуть, Иван Петрович? Окунемся? — спросил Тимофей.

— Некогда, жми домой, — пробурчал хозяин.

Вернулся он к ужину, выпил с братом по рюмке, повеселел немного.

— Подай-ка, Фрось, газеты сегодняшние.

Убирая посуду, Фрося незлобиво отмахнулась:

— Да читали, читали уже, хвастунишка.

Самодовольно усмехаясь, Иван Петрович обратился к брату:

— Синецкий икру мечет... И что человеку надо? Ума не приложу... Вчера в управлении бучу поднял — бракоделы, говорит... Теперь пусть почитает, какие мы с Романюком бракоделы.

— Я вижу, ты доволен.

— Врать не стану, каждому приятно, если отмечают.

— Неужели, Ваня, ты уверен, что тебя отметили по заслугам?

Иван Петрович с настороженным удивлением глянул на брата, ответил твердо:

— Все правильно, законно! Ты по сводкам сравни, кто впереди идет? Колхоз имени Чкалова. Кто в нынешнем году первым начал сдачу хлеба государству? Колхоз имени Чкалова! У кого квитанция номер один с элеватора? Опять же у меня!

— Разве это важно — первым начать сдачу хлеба? Разве это имеет значение, у кого квитанция номер один, у кого номер два?

Иван Петрович снисходительно заулыбался: вот наивный человек, хоть и ученый, ничего не смыслит в нашей крестьянской жизни, спрашивает о таких каждому понятных вещах.

— В нашем деле, Миша, все имеет значение, — терпеливо разъяснял он. — Если ты впереди, значит подъем трудовой в хозяйстве, значит все на должной высоте у тебя!

«Наверное, Ваня опять повторяет слова Рогова», — предположил Михаил Петрович. Брат напористо продолжал:

— Не люблю плестись в хвосте. У меня так: не умеешь — не берись, а коли умеешь — делай так, чтобы каждому было видно твое дело.

— Работа напоказ...

— А что плохого? Хуже, у кого показать нечего, о тех пишут фельетоны. А мы, сам видел, на первой странице!..

— Да согласись, чудак ты этакий, кому-то нужно было протолкнуть выгодный материал в газету, — уговаривающе начал Михаил Петрович. Ему хотелось развеять заблуждения брата, но тот ощетинился, грубовато прервал:

— По-твоему выходит, что прав Синецкий? Нет, ты скажи мне, кто я такой по твоему ученому разумению — бракодел?

Михаил Петрович уже начинал чувствовать, что брат раздражает его своими словами, своим поведением, что ему трудно удержаться от грубого ответа, а тут еще вспомнился не очень-то милый разговор с Фиалковской, которая взяла да на одну веревочку и повесила их, братьев Вороновых. И все-таки сейчас он ответил сдержанно:

— Я не вправе давать оценку, но извини, Ваня, мне кажется, что ты из тех, кто любит кричать «ура», когда уместнее сказать: «Простите, товарищи, лукавый попутал...»

— Учено говоришь, братец! — сердито воскликнул Иван Петрович. — Но ты хоть и ученый, а ни черта не понимаешь в нашем деле. И не лезь! Лучше вон с ребятишками на рыбалку бегай!

* * *

В боковушке-спаленке было темно и тихо. Удрученный разговором с Ваней, Михаил Петрович лежал в постели, поругивая себя за то, что он, отпускник, ввязывается во всякие споры да разговоры. И Фиалковская отчитала его — попробуйте сами поработать в тесной больничке, и брат отмахнулся — ни черта ты не понимаешь в нашем деле... Возможно, они правы — и Фиалковская, и брат. В тесной больничке ему работать не доводилось и не доведется, землю пахать он тоже не собирается, потому что у него своя работа, своя жизнь, отличная от этой.

За окном, по улице, проплывают песни. Вот чей-то высокий голос жалуется на то, что «в жизни раз бывает восемнадцать лет», но жалоба звучит задорно и весело; вот кто-то просит: «ой, мороз, мороз, не морозь меня», а вслед за этой просьбой слышится мужской голос, упрекающий кого-то: «ты только одна, одна виновата, что я до сих пор не женат»... Михаил Петрович умиротворенно слушает, и на душе у него чуточку грустно от того, что нет его там, на улице, что не идет он рядом с песнями... И вдруг мысли его вырываются из тесной спаленки и бегут, бегут по улице, обгоняя песни. Заприметив красные кресты больничной ограды, мысли отворяют калитку, неслышно подбираются к дому врача, заглядывают в темные окна... А почему темные? Возможно, в доме еще горит свет, и Лидия Николаевна сидит за столом у раскрытого окна и читает... А может быть, она еще не вернулась из поездки к больному, а может быть, ее опять вызвали куда-то. Ее ведь чаете вызывают по ночам...

Ему хочется, чтобы вот сейчас она прислала Риту Бажанову с просьбой: «Помогите, Михаил Петрович, я не могу разобраться...» И он побежал бы в больницу, помог бы ей... А потом они продолжили бы разговор и, наверное, опять поссорились бы... Странно, из-за чего им ссориться? А еще более странно — почему его тянет к ней, то насмешливо-ироничной, колкой, то простой, откровенной, говорящей все, что думает...

А дни-то идут, идут. Ему уезжать пора, ведь ждет его Тамара, ждет широкая Волга... Об отъезде думать не хочется. Ему хорошо здесь, к тому же надо узнать, чем закончится бурная стычка Синецкого и Вани. Ваня, конечно, посильнее, да и защитники у него в районе... Он думает о Ване, о Синецком, но чаще перед глазами всплывает Фиалковская, и он думает, думает о ней, чувствуя, как сердце окутывает какая-то теплая и незнакомая нежность.

Михаилу Петровичу трудно понять — то ли спит он, то ли на самом деле видит Лидию Николаевну в том же ситцевом платье в горошек, только вместо горошка на платье цветы, цветы. Она бежит лугом, кричит ему что-то и хохочет. А он, медлительный и неуклюжий, не может вырваться из плена цветов. Цветы опутывают его, звенят, смеются. Но вот он видит в своих руках большой, как сабля, скальпель и хочет размахнуться, чтобы скосить цветы, но слышит голос Лидии Николаевны:

— Нельзя цветы трогать, они украшают землю.

— Но как же мне пройти к вам, они мешают.

— Вы попросите их...

— О чем просить?

— Не скажу, не скажу, сами догадайтесь.

Он проснулся. Находясь еще во власти странного сновидения, подумал: «О чем просить? О чем догадаться?» — и тут же посмеялся над собой: «Кажется, доктор, деревенский воздух действует благотворно, тебе уже начинают сниться лирические сны...»

— Ту-ту-ту! Подъем! — крикнул он племянникам.

Ребятишки выскочили во двор.

— Бего-о-ом арш!

Втроем они припустились к реке умываться.

Утро было погожее, солнечное, только в северной стороне горизонта чуть вспучилась туча, угрожающе показывая мохнатую темную спину.

— А что вы скажете, други мои Вороновы, ежели мы позавтракаем на зеленом берегу Буранки-реки, как настоящие путешественники? — спросил дядя Миша.

Племянники сначала вопросительно посмотрели на него, а потом рассмеялись.

— Мы побежим за хлебом и огурцами!

— И за сеньорами Помидорами, да не забудьте прихватить Чипполино! — подсказал дядя Миша.

Все-таки хорошо быть отпускником! Никаких тебе забот, никаких волнений. Хочешь — безмятежно валяйся на берегу, жарься под августовским солнцем, хочешь — спи до обеда, и никто тебя не упрекнет, никто не назовет бездельником, потому что это безделье, как любит выражаться Ваня, законно!.. Да ну их к лешему, всякие там споры да раздоры... Может быть, Ваня прав, стремясь во всем обскакать соседей. Может быть, и Лидия Николаевна права, желая поскорее оторвать тот заветный календарный листок...

Пусть будут все правы, пусть будут все неправы, у него, доктора Воронова, нет ни к кому претензий. Он просто отдыхает, сил набирается. А силы хирургу нужны, потому что впереди — год работы, и неизвестно, что подбросит ему судьба, какие сражения придется выдержать в больничной операционной.

...После завтрака на берегу племянники убежали к приятелям, затеявшим какую-то шумную забаву. Так и есть — ребятня с криком и визгом бухает в воду с крутого берега... Михаил Петрович завистливо поглядывает в их сторону, ему тоже хотелось бы разбежаться и кинуться вниз головой под кручу... Да ладно уж, пусть ребятишки по-развлекаются без взрослого. Взрослые, сами того не понимая, часто вносят в ребячьи забавы ненужную повелительность и напрасную сумятицу. Михаил Петрович не хочет мешать ребятам. Он лежит на траве и смотрит в голубую высь неба. И вдруг на память приходят неизвестно чьи и неизвестно где читанные стихи (он плохо запоминал имена поэтов).

О чем-то близком и родном, Повиснув над разливом хлеба, Дрожит он звонким язычком В хрустальном колоколе неба.

Это о жаворонке. Да, да, стихи, кажется, так и называются «Жаворонок». Михаил Петрович прислушивается — может быть, и он, как незнакомый поэт, услышит жаворонка в хрустальном колоколе неба? Нет, не слышно... А небо и в самом деле похоже на светло-синий огромный колокол, и в нем плывут по-черепашьи неторопливые, белые, как вата, облака.

«Нужно прочесть эти стихи Лидии Николаевне, они ей понравятся», — решает Михаил Петрович и снова, сам того не замечая, думает и думает о ней, воскрешая в памяти и вчерашний спор, и нынешний свой странный сон.

...Когда Михаил Петрович вернулся домой, он увидел брата и Федора Копылова, сидевших на скамейке под топольком. Покуривая, они продолжали, видимо, уже давно начатый разговор.

— Геройский ты парень, Федя, — хвалил председатель. — А задачки решаешь зря, пустое это дело! Ну, скажи ты мне на милость, кто с тебя спрашивает эти задачки? Никто не спрашивает! Зачем же делать то, что в данный момент без пользы? В институт, скажем, задумал — хорошо, приветствую. Пошлю, стипендию колхозную назначу и вернешься ты зоотехником!

Федор неумело затянулся сигаретой, закашлялся, несмело возразил председателю:

— Я хочу только на физико-математический...

— Опять за рыбу деньги, — досадливо тряхнул головой Иван Петрович. — Да что ты втюрился в эти физику да математику? Ты, Федя, человек какой закваски? Да крестьянской же. Понял? Крестьянской, хлеборобской! Плюнь ты на эти физики. Я тебя, Федя, в люди выведу. За нынешнее лето к ордену представлю, а потом в Герои выведу. Понял, куда у меня замах наметился? А ты, чудак, задачки... Беги, поспи еще. Сегодня с Романюком в ночной класс покажете. Приеду полюбоваться.

Парень легко перепрыгнул через плетень к себе домой.

— Орел! Настоящий орел, — кивал Иван Петрович на соседский двор.

— Хороший парень, — согласился Михаил Петрович. — Только ты, Ваня, как мне кажется, решил сделать из орла курицу.

Иван Петрович сурово сдвинул широкие брови.

— Что ж я — враг ему?

— Худой друг опаснее врага.

— Учу плохому?

— Курить, например, учишь. Что хорошего?

Брат расхохотался. Он бил себя руками по бедрам и, хохоча, говорил:

— Ну, рассмешил, вот рассмешил... Видать, все ученые такие чудаки... Ну, какой же мужчина, если не курит?.. Это только ты у нас, как девица красная, не куришь, пьешь красненькое... Наверно, слышь-ка, ни одной девки не пощупал в Буране...

Не обращая внимания на эти слова, Михаил Петрович резко бросил:

— Портишь ты Федора Копылова! Он к тебе со всей душой, а ты плюешь ему в душу. У Федора, быть может, есть божья искра, талант, а ты не смотришь на это, тебе нужны только рабочие руки, на другое тебе наплевать. Был бы у парня отец...

— Хе, отец, — с ухмылкой прервал брат. — У него отцов, считай, полдеревни.

— Похабник ты! — зло выкрикнул Михаил Петрович, еле удерживая себя от того, чтобы не ударить брата.

 

11

Через реку Буранку был переброшен жиденький пешеходный мостик из досок на тонких сваях. На мостике, свесив голые ноги, рядком сидели с удочками ребятишки — все, как один, загорелые, друг на друга похожие. Если ребятишкам надоедало таскать рыбью мелочь, они, как по команде, кидались в воду, бултыхались там, крича и взвизгивая. Поодаль купались девочки. Вся эта ребятня находилась в том возрасте, когда девчонки для мальчишек — ну, просто нестерпимая обуза.

Михаил Петрович перешел по мостику на тот берег и зашагал по тропинке, что густо заросла мелколистым подорожником, петляла меж тополями да вязами, опасливо огибала дремучие заросли шиповника вперемежку с терном. Шиповник уже поспевал, и его кусты были густо усеяны красными кувшинчиками плодов. Матовой сединой отливали ягоды терна. В этом прибрежном лесу было тихо, прохладно, пахло грибами и прелой прошлогодней листвой. Деревья стояли зеленые, могучие в своем летнем наряде. Но кое-где сквозь зелень уже просвечивал багрянец — предвестник той поры, когда все здесь переменится...

Тропинка вывела Михаила Петровича на широкую поляну, где солидно и прочно стояли приземистые стога сена с корягами на вершинах. Меж стогами, на пригорке, росла нарядная, красивая береза. Со всех сторон ее плотным кольцом окружил кустарник, и доктору показалось, что кустарник как бы охраняет красавицу, чтобы не продрался с ней кто-то посторонний, чтобы косари в сенокос не поранили случайно ее белое тело.

Пораженный этой догадкой, Михаил Петрович остановился и задумался... Ему вспомнился почему-то Федор Копылов — вихрастый, по-девичьи застенчивый парень, увлеченный математикой... А что делает с ним председатель? Возбуждает в юноше честолюбивые стремленья, толкает во что бы то ни стало вырваться вперед, чтобы о нем говорили, шумели; орденами прельщает, колхозной стипендией... И может загубить парня... Такие, как Ваня, все могут, на все способны. Красота и талант их не интересуют, для таких светлая человеческая мечта — пустое место...

Ваня, Ваня, почему, когда ты стал таким? Был же отзывчивым и добрым парнем. Помнишь, тебя всегда мама посылала в магазин за хлебом, и ты однажды плакал, просил у мамы прощения, потому что по дороге домой не вытерпел и съел довесок... Мама не заметила бы, а ты, Ваня, сам признался, и она похвалила тебя — молодец, всегда признавайся, если сделал плохо. А ведь ты сейчас, кажется, многое делаешь плохо. Почему же не вспомнишь материнские слова?..

Вскоре лес кончился, и перед ним опять открылась бескрайняя хлебная степь. В другое время Михаил Петрович полюбовался бы уже знакомой картиной, но сейчас мысли его были заняты другим. Как случилось, что после стольких лет разлуки они, братья Вороновы, не могут разговаривать друг с другом по-братски, мирно? Доктор уже чувствовал, как сердце подтачивает неприязнь к брату. Да и Ваня тоже поглядывает на него косо. Конечно, будь они чужими, он, скорей всего, не обратил бы внимания на председательские штучки. Но эти «штучки» делал Ваня, а к Ване, единственному самому близкому человеку, Михаил Петрович относился с обостренной придирчивостью и то, что мог бы, скрепя сердце, простить другому, не мог простить брату. Он, разумеется, не забыл, как Ваня помогал ему, студенту, посылками, деньгами. Без такого подкрепления к стипендии нелегко было бы будущему доктору... Еще тогда он дал себе слово, что как только выучится, встанет на ноги, сразу отплатит брату. И Михаил Петрович действительно из первой же врачебной зарплаты перевел немного денег в Буран... Ваня очень рассердился, прислал письмо, полное упреков, — не обижай, мол, не нужны мне твои деньги, в достатке живу...

Да, он теперь убедился — брат живет богато, ни в чем не нуждается, доволен собой, чувствует себя здесь хозяином и уверен, что все идет как надо... Михаилу Петровичу опять припомнился тот день, когда они с Синецким ездили в райцентр по вызову Рогова и когда он играл с шоферами в домино. Тогда шоферы говорили о бурановском председателе с какой-то злой насмешкой, удивляясь, что Ивана Петровича начальство тоже вызвало для «накачки»...

Назад Михаил Петрович возвращался той же тропинкой, поросшей мелколистым подорожником. По вершинам деревьев уже разгуливал шустрый предвечерний ветерок, и густая листва отзывалась оживленным лепетом. Отовсюду слышался разноголосый птичий гомон, стук дятла. На полянах, освещенных солнцем, звенели кузнечики. На усохшем осокоре сварливо каркала ворона, точно дразня ее, время от времени стрекотала сорока, сидевшая там же, только повыше. Перед вечером еще острее запахло грибами, сеном, прелой листвой и еще чем-то незнакомым.

Этот небольшой прибрежный лесок с его гомоном, шорохами, запахами успокоил Михаила Петровича, и он уже начинал думать по-иному о том, что час назад представлялось ему чуть ли не окончательной ссорой с братом.

Зачем ссориться? Ты просто взвинчен, просто не успел еще отдохнуть как следует, потому-то и реагируешь так остро на всякие житейские мелочи, по одному незначительному фактику судишь о целом, делаешь из мухи слона... Фиалковская правильно подметила: торопишься ты с оценкой, с обвинениями...

Вспомнив о ней, Михаил Петрович опять пожурил себя за то, что, придя к ней в гости, прилип с упреками — почему уезжаете из Бурана, почему не останетесь тут на всю жизнь... Она хорошо отбрила тебя, молодчина!

«Все-таки нужно сходить к Лидии Николаевне и извиниться за свое глупое поведение», — решил Михаил Петрович. Он перешел через дощатый мостик, на котором еще сидели самые заядлые удильщики, и на отлогом песчаном берегу увидел Фиалковскую и Риту Бажанову. Смеясь и переговариваясь, они мыли стоявшего у самой воды «москвича».

— Михаил Петрович, идите на помощь! — позвала Фиалковская. Она была в темно-синих шароварах, с подвернутыми до колен штанинами, в голубенькой тенниске — ни дать, ни взять бедовая девчонка. Рядом с ней толстушка Рита казалась и взрослей, и солидней.

— Как вам нравится наш умытый старичок? — весело спросила она.

— Помолодел порядочно, — ответил он, внимательно приглядываясь к ней. Нет, Лидия Николаевна, кажется, не сердится на него за тот разговор...

— Баня окончена. Садитесь, Михаил Петрович, подвезем.

К его удивлению, машину повела Рита. Он уже успел заметить, что девушка старается во всем подражать докторше, у нее так же подкрашены брови и ресницы, так же уложены волосы на голове, и одета она в шаровары и тенниску, и если бы можно было, Рита, наверно, подголубила бы свои чуть раскосые серые глаза.

На больничном дворе Фиалковская попросила Риту подлить воды в радиатор, а сама вместе с доктором пошла к своему дому. Не сговариваясь, они вошли в квартиру.

— Вот вам свежие газеты, повышайте свой уровень, а я переоденусь и приготовлю ужин, — распорядилась хозяйка.

Он еще не успел прочесть очерк в газете, как вернулась Лидия Николаевна.

— Классическое блюдо холостяков-лентяев готово. Извольте кушать яичницу! — театрально воскликнула она, ставя на стол сковородку с глазуньей, потом достала бутылку. — Узнаете? Наша, недопитая...

Михаил Петрович смутился, припомнив, как они заспорили и забыли о вине.

— Извините, Лидия Николаевна, я вел себя...

Фиалковская не дала ему договорить, рассмеялась:

— Вели вы себя по-рыцарски, наступали с открытым забралом... Выпейте поскорее, пока мы не начали совершать перевороты в медицине...

Он повеселел и теперь был уверен, что она не сердится, что она относится к их недавнему спору с той же иронией. А он-то рисовал себе одну, картину мрачнее другой, убивался, раскаивался... «До чего же она чудесная женщина, — с нежностью подумал Михаил Петрович. — Не напрасно Рита подражает ей».

— К нашему столу не хватает музыки... Заведу вам свою любимую пластинку.

Михаил Петрович оживился: «Интересно, какая же у нее любимая пластинка?» У него тоже были свои любимые, и ему хотелось, чтобы сошлись их вкусы, чтобы (хотя это почти невероятно) любимой оказалась одна и та же музыка...

Она включила проигрыватель. Послышался удар колокола, потом барабанная дробь, и вдруг запели скрипки.

— Узнаете? — спросила Фиалковская, блестя счастливыми глазами.

Михаил Петрович вслушался. Музыка была ему незнакома.

— Боккерини «Ночная стража в Мадриде», — пояснила она. — Слушайте... Идет по ночному городу стража. Вот она проходит мимо приюта слепых. Слепые неуклюже пляшут... Вот идет мимо монастыря, оттуда доносится торжественное пение... А вот... слушайте, слушайте, под гитару поет куплеты уличный певец, а его прерывает скрипач. Слышите? — рассказывала она содержание симфонии и сама слушала увлеченно, чуть прикрыв глаза ладонью. — Замечательная музыка...

— Неплохая, — подтвердил он. — И все-таки второй раз слушать не захочется.

— Почему? — искренне удивилась она.

— Скучно. Будешь думать о слепых, монахах, уличных певцах и ни о чем другом, потому что композитор натуралистично подает картинку города, ограничивая фантазию слушателя. А музыка, по-моему, должна не ограничивать, а будоражить фантазию, будить все новые и новые мысли.

— Но ведь Боккерини великий композитор!

— А кем и когда предписано, что мы обязательно должны поклоняться творениям великих? Великие тоже ошибались.

— Михаил Петрович! Что я слышу? Вы способны свергать с пьедесталов гениев?

— Да нет, почему же... пусть стоят... для истории. Но слепо следовать по стопам великих — не всегда самый правильный путь. Есть такой пример в нашей медицине. Один знаменитый французский хирург воскликнул: «Сделать операции безболезненными — это мечта, которая не осуществится никогда!» К счастью, нашлись ослушники, не поверили и доказали ему, что обезболивать операции можно и нужно. Вот вам и великий хирург.

— То медицина, а мы говорим о музыке, о вечной гармонии звуков.

— Против гармонии возражать, конечно, трудно. А разве нельзя предположить, что прежде люди по-другому воспринимали музыку, чем теперь? Возможно, наш слуховой орган уже видоизменился, потому что мы ныне живем среди звуков, которых не было раньше...

— Оригинальная теория! Может быть, вы напишете докторскую на эту тему?

— Я — нет, а кто-то напишет.

— И все-таки чья музыка вам по душе — Баха? Чайковского? Брамса? Прокофьева?

— И Кальмана.

— Кальмана? Оперетки? Ну, Михаил Петрович, вы все во мне разрушили, — рассмеялась она. — Представьте: смотришься в воду, видишь отражение деревьев, неба, облаков, себя и вдруг кто-то камнем бух — и все расплылось... Вы и в самом деле любите оперетту?

— Очень люблю. Хорошую, разумеется.

— Вот не подумала бы... Вы мне сразу показались очень-очень серьезным, строгим, даже недоступным... Скажите, а я какой вам показалась? — неожиданно спросила она. — Только правду говорите, я не обижусь...

Михаил Петрович растерялся, не зная, что ответить. Он уже много думал о ней, ему чудилось, что они давным-давно знакомы... А что сказать ей?

— Вы мне сразу показались хорошей, — тихо, почти шепотом ответил он.

Забыв о вине, о сковородке с глазуньей, они сидели за столом и даже не заметили, как стемнело на улице.

И вдруг в окно ударил яркий свет. Михаил Петрович увидел на стене отпечаток черного креста оконной рамы, увитый такими же черными листьями клена, что рос у дома. В следующую минуту кто-то постучал в дверь.

— Приехали за мной... опять, наверное, к больному вызывают, — с сожалением сказала Фиалковская. Она зажгла свет, отворила дверь и отшатнулась. В комнату вошел Коростелев. Увидев Михаила Петровича, он остановился, нерешительно сказал:

— Вот... заехал по пути, Лида...

— Зачем?

— Поговорить надо...

— Нам с тобой говорить не о чем! — сердито бросила Фиалковская.

Коростелев криво усмехнулся, тряхнул огненно-рыжей шевелюрой.

— Что, другого нашла для ночных разговоров?

— Это не твоя забота!

Михаилу Петровичу стало не по себе от этой неожиданной встречи. Он видел, как нервно задвигались желваки на лице Коростелева, который, казалось, вот-вот кинется в драку. И хотя Михаил Петрович не сробел бы перед ним, но все-таки драться не хотелось, и он уже начинал поругивать себя за то, что задержался допоздна у Фиалковской. Само собой понятно, что мужу, пусть даже бывшему, не очень-то приятно заставать у жены другого... Быть может, Коростелев ищет примирения, быть может, разошлись они из-за какого-нибудь пустяка, и вот она уличена, потому что теперь все можно приписать ей...

— Уходи, Коростелев! — потребовала Фиалковская.

— Законная жена гонит мужа...

— Я тебе не жена, ты ошибаешься.

— Могу подтвердить документально, — зло косясь на Михаила Петровича, продолжал он. — В паспорте записано — женат, на иждивении жена и дочь...

Фиалковская гневно оборвала его:

— Мы на твоем иждивении не были и никогда не будем!

Коростелев как-то сразу сник, умоляюще сказал:

— Помириться хочу... Зачем нам жить врозь?

— Мириться я с тобой не буду, напрасно надеешься! — решительно заявила она.

— Ну ладно, Лида. Ладно. Ты меня еще вспомнишь, — пригрозил Коростелев. Он грязно выругался и хлопнул дверью.

Фиалковская метнулась к двери и заперла ее на крючок.

— Я боюсь за вас, Лидия Николаевна, — с тревогой сказал Михаил Петрович.

— Напрасно боитесь, я смелая, — храбрилась она. — К тому же, как и всякий хам, Коростелев трус... Да ну его ко всем чертям, не будем говорить о нем!

В дверь опять кто-то постучал. Михаил Петрович и Фиалковская недоуменно переглянулись, как бы спрашивая друг у друга: неужели Коростелев вернулся? Но за дверью послышался голос Риты:

— Лидия Николаевна, идите скорей в больницу!

— Вот теперь действительно вызывают...

— И я с вами, — вызвался Михаил Петрович.

В приемной они увидели Федора Копылова. Согнувшись и скрестив на животе руки, он сидел на кушетке. Его круглое запыленное лицо было искажено болью, лоб усеян капельками пота.

— Что с тобой, Федор? — всполошилась Фиалковская.

Парень промолчал, откинулся спиной к стене, как бы ища более удобное положение, чтобы притушить боль. Врачам с трудом удалось расшевелить его и расспросить, когда и как он заболел.

Днем, как советовал председатель, Федор отложил задачи и во дворе, под навесом, прилег поспать перед ночной сменой. Часа через два он проснулся от резкой боли в животе. Такое с ним однажды зимой уже было. Тогда, ничего не сказав даже матери, Федор полежал на теплой печи, и все прошло. Он думал, что и на этот раз поболит-поболит и перестанет, нужно только полежать, не шевелясь, и не думать о боли.

Перед вечером Иван Петрович увидел в соседском дворе мотоцикл и, решив, что Федор скорей всего разоспался, пошел будить парня.

— Что-то живот болит, дядя Ваня, — пожаловался тот.

— Не вовремя он у тебя заболел, — отмахнулся председатель. — Зимой болеть будем, а сейчас нам запрещено. Садись ко мне в машину, заедем в больницу, возьмем самое крепкое лекарство от живота — все как рукой снимет, и в поле поедем.

Дежурная сестра выдала таблетки. Федор принял их, и пока ехали на полевой стан, ему стало как будто легче, а потом на какое-то время боль совсем утихомирилась. Федор сел на трактор, Романюк на лафетную жатку, и они стали валить пшеницу на дальнем поле.

Успокоенный председатель уехал. Часов около десяти он вернулся, чтобы взглянуть, как работают его герои. Но агрегат стоял.

— В чем дело? — встревожился председатель.

— Да вот захворал мой тракторист, — ответил Романюк.

— Давно стоишь?

— Минут пятнадцать.

— Ах ты едрена-корень... — сердился председатель. — Ну-ка, Федя, как ты? Лекарство еще есть? Принимай и садись на трактор, хоть один круг пройди, пока я привезу тебе подмену. Нельзя дело останавливать, нельзя терять дорогое время.

Федор и сам понимал — время дорого, И он полез в кабину трактора. Когда Иван Петрович привез другого тракториста, с удовлетворением отметил — агрегат Романюка работает! Он остановил трактор, помог Федору выйти из кабины.

— Теперь, Федя, поехали домой.

— В больницу надо, Иван Петрович, — посоветовал Романюк.

— В больницу так в больницу...

«Черт бы побрал Ваню, сколько держал парня», — злился Михаил Петрович, осматривая Федора. Сомнений почти не было: у тракториста острый приступ аппендицита, болезнь знакомая и не такая уж сложная, но сейчас его удивляло тяжелейшее состояние больного.

— Неужели прободение? — с ужасом в глазах спросила Фиалковская.

— Похоже.

— Что же делать? Заводить «москвича»?

Хирург Воронов знал, что делать в таких случаях: на операционный стол — и точка, и чем раньше, тем лучше для больного, потому что каждая минута промедления грозит смертью. Если бы Федора привезли к нему в городскую больницу, он немедленно стал бы мыть руки, зная, что все остальное готово для сложной операции. А что готово здесь, в этом бывшем поповском доме? И вообще имеет ли праве он, отпускник, приехавший к брату в гости, предпринимать что-то? Фиалковская уже готова везти Федора в районную больницу. Форма будет соблюдена полностью, никто даже не подумает упрекнуть его, кандидата наук, в том, что он не попытался что-то сделать в чужой сельской больнице. Он помог врачу поставить диагноз... Никто не упрекнет и врача Фиалковскую — она своевременно эвакуировала больного... Никто никого не будет упрекать даже если хороший парень, будущий видный математик Федор Федорович Копылов погибнет в дороге, не решив тех задач, которые назначены ему судьбой... И только в пустом доме Натальи Копыловой рядом с портретом павшего солдата, быть может, будет висеть в рамке портрет солдатского сына, погибшего потому, что председателю хотелось побить какой-то рекорд, что в маленькой сельской больнице ничего нет для операции...

— Михаил Петрович, мне кажется, нельзя отправлять Федора в райбольницу, это опасно, — сказала Фиалковская.

Он лучше ее понимал: рискованно везти больного в такую даль.

— Помогите мне, — попросила она. — Я сама буду оперировать.

— Да вы в своем уме! — рассердился Михаил Петрович. — У вас же ничего нет — ни инструментов, ни стерильного материала.

— Есть, все, все есть, — торопливо ответила она.

— Как? Но вы же говорили доктору Светову...

Лидия Николаевна опустила глаза.

— Простите... Мне просто хотелось поиздеваться над ним, и я ему твердила: того нет и не будет, этого нет и не будет... Мне нравится, когда он кипятится, из себя выходит... А на самом деле я уж давно автоклав наладила, и все готово для операции... Вы не сомневайтесь, помогите мне...

— Бить вас некому за такие шутки, — проворчал Михаил Петрович. — Будем оперировать. А где?

— Я уже все обдумала — в перевязочной. Развернем операционный стол, включим большую лампу, — деловито отвечала она.

 

12

В маленьком кабинетике врача было тихо, тик тихо, что в открытую форточку доносился ранее неразличимый шорох листвы, и слышно было, как в саду выводила свои незамысловатые коленца какая-то пичужка. За стеклами окна проклюнулся погожий летний рассвет. Из-за горизонта выкатилось веселое, словно отдохнувшее за ночь, солнце и пронзило миллионными копьями лучей заросли больничного сада, ворвалось в этот крохотный кабинетик, заставив поблекнуть ярко светившую под потолком электрическую лампочку.

Спиной привалившись к стене, Михаил Петрович сидел на кушетке, чувствуя тяжелую усталость во всем теле. Никогда в жизни еще не было у него такой операции и, наверное, никогда не будет. Инструментов не хватало, их сразу кипятили в стерилизаторе, и ему приходилось брать в руки еще не остывшие зажимы, обжигая пальцы сквозь резину перчаток... Он и сейчас чувствовал ожоги, но парень спасен, и по сравнению с этим боль казалась ему пустячной, не заслуживающей внимания.

Вошла Фиалковская.

— Спит, — шепотом сказала она, как будто боялась разбудить уснувшего Федора. — Спит, — повторила она, точно сообщала о каком-то невиданном чуде. — Пульс девяносто восемь, но температура еще высокая. Будем вводить пенициллин. — Фиалковская протянула Михаилу Петровичу ключ. — Идите ко мне домой и поспите, а я оформлю историю болезни.

Михаил Петрович покорно взял ключ и ушел, рассудив так: на всякий случай он будет рядом с больницей. Мало ли что может случиться.

Фиалковской спать не хотелось. Она была взвинчена, возбуждена, ее сердце окутала никогда прежде не испытываемая радость — в их маленькой больничке, в бывшем поповском доме спасен человек! Да, да, спасен! Если бы она повезла Копылова в районную больницу, он умер бы...

Утром в больницу примчался Иван Петрович и бодро спросил:

— Ну, как он тут?

— Спит, — ответила Фиалковская.

— Ну вот, я же говорил — пройдет, я же говорил: полежи чуток — и как рукой снимет. Вы, Лидия Николаевна, поскорее выписывайте его, — попросил председатель.

— Копылов долго пролежит.

— Да зачем же лежать в такое время? Зима придет — отлежимся!

— Операцию сделали.

— Операцию? — удивился Иван Петрович, а в его глазах можно было прочесть: к этим докторам только попадись, оторвут зря от работы...

Со слезами прибежала Наталья Копылова.

— Лидия Николаевна, да что же это, да как же мой сыночек-то?

— Все хорошо, Наталья Семеновна, — отвечала Фиалковская.

— Да где ж там хорошо, — тревожилась мать. Она чуть успокоилась только после того, как Фиалковская провела ее в палату и показала спящего сына. Лишь врач, который был на операции, мог бы сразу определить, что парень еще очень плох и слаб. Но мать, увидев разрумянившееся лицо сына, улыбнулась и стала спрашивать, что можно приносить ему, долго ли он пролежит в больнице.

— Приносите, что хотите, долго Федора не задержим, — слукавила Фиалковская, хотя знала, что в первые дни больному нужна строгая диета и пролежит он долго.

В больницу пришел Синецкий, озабоченный, сердитый.

— Да как же Иван Петрович мог допустить такое? Почему сразу не оставил Федора в больнице?

— Как будто ты не знаешь нашего председателя. Он и сейчас готов стащить парня с постели — давай работай!

Синецкий поежился от этих слов, чувствуя свою косвенную вину.

— Хорошо, что Михаил Петрович оказался рядом, — сказал он. — Вот видишь, Лидочка, оказывается и в поповском доме можно кое-что сотворить, если за дело берется настоящий мастер.

— Знаешь, Виктор, — разозлилась Фиалковская, — положить бы тебя самого на такую операцию!..

И все же, уязвленная намеком Синецкого, Лидия Николаевна задумалась: а много ли ты сделала для того, чтобы эта больница стала настоящей больницей? Кажется, мало, непозволительно мало. Уедешь и даже пристройки не оставишь после себя... И нужно ли уезжать отсюда? Что ждет тебя в городе? Мама, дочь, двенадцатиметровая комнатка с печным отоплением и, наверное, работа во второй городской больнице ординатором кожного отделения. А тебя совсем не интересуют кожные болезни... Прошлой ночью в крохотной перевязочной ты была свидетельницей, как Михаил Петрович оперировал, как вырывал парня из лап смерти... Нет, нет, это не громкие слова, и ты знаешь, что если бы не было рядом его, ты оказалась бы бессильной. А почему? Не потому ли, что ты «отрабатывала»? Кто тебе, например, мешает брать в руки скальпель? Знаний мало? Опыта мало? А ты хоть один раз побывала у доктора Светова на операции? Нет, не бывала, не училась, ты возила к нему больных и только... Ты вот всем жалуешься — теснота, теснота... А почему бы тебе не наступить на горло председателю колхоза, секретарю парткома и не потребовать: стройте, такие-сякие, настоящую больницу! Стройте, иначе в район поеду, в область, в Москву. И надо ехать, требовать... Ты этого не делала... Нет, нет, работала ты честно, но не горела, не дралась... И о тебе, наверное, не скажут: «Сгорая, светила другим»...

Положив подбородок на сплетенные пальцы, Лидия Николаевна сидела в своем кабинетике, чувствуя, как стены, потолок с подтеком давят на нее, и, кажется, впервые мысли раздвоились, и она не знала, что делать: уезжать из Бурана или оставаться здесь навсегда.

...Михаил Петрович спал на полу, подложив под голову ее старенькое пальтишко и подстелив коврик. Беззвучно смеясь, Фиалковская любовалась им, и ей хотелось присесть на корточки, отбросить с его лба русую прядь волос, погладить по голове, поцеловать в теплую щеку, подхватить его на руки и перенести на кровать, как часто переносила, бывало, дочурку. Она чувствовала, что сердце ее переполняется какой-то материнской нежностью к этому сильному и умному человеку. Но вместе с материнской была и другая нежность — молодая, женская. Эта нежность пугала ее, пугала потому, что дни отпуска Михаила Петровича бегут и бегут, приближая разлуку...

Михаил Петрович проснулся и спросил сразу:

— Как он?

— По-моему, все идет нормально. Температура немного упала... Почему же вы спите на полу? Я разберу постель...

— Нет, нет, — отказался он и покраснел от смущения. — Теперь вы ложитесь, а я схожу к Федору...

— Мне спать не хочется, я привычная. Давайте лучше пообедаем, мы ведь с вами без завтрака.

Лидия Николаевна, видимо, еще раньше распорядилась, и сейчас Рита внесла миску с душистыми, окутанными влажным парком пельменями.

— Ну, вот, Михаил Петрович, мы с вами еще и вино не допили... Сейчас у нас есть веская причина для того, чтобы выпить. За Федора!

— За Федора можно, — согласился он, — и за боевое крещение. Вы хорошо ассистировали. Можете стать хирургом.

— Ой, нет, хирурги — народ особенный, — возразила она, и ее улыбчивые глаза как бы добавляли: вы тоже особенный... — У нас профессор любил повторять когда-то в рифму: «Хирургии можно научиться, но хирургом надо родиться»... Как вам наши пельмени?

— Отличное блюдо!

Рита просто цвела от удовольствия, видя, что ее произведение пользуется явным успехом. Она влюбленно поглядывала на Михаила Петровича, вспоминая суматошную прошлую ночь, когда в маленькой перевязочной более двух часов подряд Михаил Петрович и Лидия Николаевна делали операцию. И Рита помогала. Это она бегала за водой, кипятила инструменты... Подружки часто посмеивались над ней: нашла, мол, работу — горшки от больных выносить. Да что они понимают, эти подружки? Разве понять им, как спасали Федора Копылова? А она понимает, она, Рита, не просто санитарка, она — медик, пусть самый маленький, но медик! Знают ли подружки, что без нее, без маленького медика, большие медики просто-напросто работать не смогут? И если она не выдержит конкурс в медицинский институт в следующем году — опять вернется в больницу. Но ей хочется, очень хочется выдержать этот проклятый конкурс... Ох, если бы знали там, с каким желанием она идет в медицинский институт, как ей хочется быть врачом, строгие экзаменаторы, наверное, приняли бы ее без экзаменов...

Рита взглянула на врачей. Они заняты своим разговором, они совершенно забыли о ней, но она не обиделась...

* * *

В сумерки подходя к дому, Михаил Петрович увидел стоявших у легковой машины брата и Рогова. Рогов уже держался за ручку дверцы и говорил на прощание:

— Курс, Иван Петрович, такой: раньше всех отрапортуешь — и порядок!

— Постараюсь, Аким Акимович, не подведу.

— Мы на тебя надеемся, — поощрительно сказал Рогов и тут же пожаловался: — Если бы не умники, район уже был бы готов к рапорту. Мешают, путаются под ногами, рассуждают...

— И на моей шее такой же висит, — вклеил Иван Петрович.

— Допустили ошибку... Исправлять надо. Есть мнение перебросить Синецкого в совхоз. Пусть в мастерской с железками возится.

— Правильно, вот это правильно, — обрадовался председатель.

Рогов уехал.

— А ребятишки спрашивают: где дядя Миша, где дядя Миша... Побежали искать на речку...

— А я в больнице... Подбросил ты работку, — хмуро ответил Михаил Петрович.

— Я! А я-то причем? — удивился брат.

— Ты не причем, ты кругом чист, как ангел. Ты, наверное, и не догадываешься, что чуть было не довел до могилы соседа.

— Ты это про Федора? Да я же сам привез его в больницу!

— Привез... А когда? Сколько времени мучил парня, — раздраженно упрекнул брата Михаил Петрович.

Тот рассердился.

— Я не доктор, я не разбираюсь в ваших болезнях. У меня своих забот по горло. Я хлебушко даю. Ты знаешь, что такое хлеб?

— Имею представление. За то, что хлеб даешь — спасибо. Но кроме хлеба ты должен растить и другое, быть может, самое ценное — человека... Извини за откровенность, но мне кажется, Ваня, что тебе на человека наплевать. Превыше всего ты ставишь рекорды.

— Хватит! — грубо оборвал брат. — В печенки въелись твои ученые речи.

* * *

Теперь Михаил Петрович каждое утро спешил в больницу. Он чувствовал себя точно так же, как в городе, когда в палате лежал тяжелый больной. И как-то сами собой забылись намерения бездельничать, валяться на берегу. Правда, вспоминалось порой слово, данное Тамаре, — вернуться через полторы-две недельки. И он уехал бы отсюда, если бы не Федор. Нет, нет, уехать он пока не может...

Однажды Михаил Петрович встретил у больничной калитки Наталью Копылову. Она бросилась к нему.

— Спасибо, Михаил Петрович, век вас не забуду. За сына спасибо, — сердечно благодарила она. — И Ивану Петровичу тоже спасибо, не дал погибнуть сыну в поле.

«Вот и Ваня заслужил благодарность», — горько усмехнулся про себя Михаил Петрович, но не стал рассеивать заблуждения матери.

— И Семену Кузьмичу спасибо, — кивнула Наталья на подошедшего Романюка.

— Мне-то за что «спасибо», — смутился тот, а когда Наталья ушла, обратился к доктору: — Лежит Федор?

— Уже начинает вставать. Но рекорд вам без него ставить.

— Псу под хвост наш рекорд, — с гневной хмуростью ответил комбайнер. — Каторга... Да что там говорить, — безнадежно махнул он рукой. — Гостинцы я принес Федору. Можно передать?

— У Лидии Николаевны спрашивайте, она здесь хозяйка.

— Можно, можно! — отозвалась Фиалковская, услышавшая их разговор. — Попросите у сестры халат и можете пройти к Федору в палату. — Проводив Романюка, она говорила Михаилу Петровичу: — Просят меня приехать в деревню Ключевую и прочесть лекцию «Жизнь в космосе». Вот чудаки! Откуда мне знать, что делается в этом загадочном космосе. Пришлось в книгах покопаться, прочесть выступления наших космонавтов... Поедемте со мной, Михаил Петрович, — пригласила она. — Правда, «москвич» мой на ремонте, но можно съездить на лошадке, это даже интересней.

Михаил Петрович согласился. Фиалковская сама запрягла в бричку лошадь.

— Садитесь, Михаил Петрович, и не беспокойтесь — не переверну... Но, Ромашка, трогай!

— Вы управляете лошадью не хуже, чем машиной.

— Научилась, всему научилась... Научиться бы еще делать операции.

— Если пожелаете, можно освоить и эту науку. Я давно хотел спросить вас, где вы научились управлять машиной?

— Бывший муж научил, Коростелев. Удивляетесь?

— Нет, почему же. Научить может каждый... Хоть я и дал слово не спрашивать о «бывшем», но все-таки интересно, что у вас произошло?

Фиалковская немного помолчала.

— Говорят, мир не любит повторений, — тихо начала она. — Говорят, все течет, все меняется, и нельзя дважды ступить в одну и ту же реку... Правильно, конечно. И все-таки у меня лично почти полностью повторилась история моей мамы... Была я тогда молоденькой девчонкой-фельдшерицей, работала на медпункте кирпичного завода. Жизнь мне казалась праздником, а в праздники все хорошо! Зачастил ко мне на медпункт один парень — Коростелев, шофер... Придет, бывало, и шутит: «Есть ли у вас, хорошая сестрица, лекарство сердечное?» Как-то повезли мы с ним в больницу рабочего с ушибом. По дороге Коростелев сказал мне: «Хотите, за два часа научу вас управлять машиной». Я ничего не ответила. Отвезли мы больного. Коростелев мимо заводских ворот и — в степь... Удивительно, я сразу научилась управлять машиной и хохотала от этого, как дурочка. Потом сама стала просить его — поедем... Я уж и по городу водила машину, права любительские получила... Ездили мы ездили и доехали до загса. В заводском доме получили приличную комнату. И праздник продолжался. Мама радовалась — попался хороший человек. Однажды она плюнула трижды через плечо и сказала: «Не сглазить бы, дочка, я за тебя спокойна». Мне тоже казалось, что о будущем теперь можно не беспокоиться... Мне, как нашей Рите, очень хотелось быть врачом, и я думала, что муж поддержит, что мое желание — его желание. Но Коростелев заявил: «Хватит, выучилась, на кусок хлеба зарабатываешь — и ладно. Не всем быть учеными». Я согласилась. В конце концов и диплом фельдшерицы — не так уж мало для женщины... Потом пошли неприятности. Коростелев все чаще и чаще стал приводить домой незнакомых людей, они распивали водку, говорили о каких-то кирпичах, шабашках. Я знала, что у шофера не такая уж большая зарплата, но у Коростелева откуда-то появились деньги, много денег. На мои вопросы — откуда деньги, он отвечал — премии. Потом я поняла, что он просто ворует кирпич и продает на сторону. Я стала его упрашивать, говорить, что ворованные деньги впрок не пойдут, что за такие дела нетрудно в тюрьму угодить, пусть он подумает о нашем будущем ребенке... «Дура, — кричал подвыпивший Коростелев, — радоваться должна, что в доме копейка водится, и на тебя, и на ребенка хватит. Или думаешь заявить на меня? Иди, заяви — Коростелев кирпич налево сплавляет...» Легко сказать — иди, заяви... Нет, я не пошла заявлять, смелости не хватило. Мне думалось, что уговоры помогут, что поймет Коростелев... Однажды встретила я заводского экспедитора, Кузьму Фокича. Он казался мне человеком рассудительным, внимательным — член завкома, часто заглядывал на медпункт. Придет, бывало, и этак заботливо поинтересуется — как живу, как работаю, не нужна ли какая помощь медицине, о Коростелеве расспросит — как, мол, не обижает ли... С ним-то я и посоветовалась, попросила, чтобы он вразумил Коростелева. Экспедитор поохал-поахал, назвал Коростелева негодником, пообещал вмешаться и помочь. В тот же вечер Коростелев пришел домой пьяным и с кулаками ко мне: «Жалуешься? Кому жалуешься? У кого совета просишь? Кузьма наш человек, заодно мы с ним, одной веревочкой связаны». И я тогда крикнула Коростелеву: «Значит, он такой же вор, как и ты!» Я до сих пор не могу без омерзения вспоминать тот вечер... Коростелев избил меня... И я ушла. Больше я не вернулась ни к нему, ни на завод... Месяца через два Коростелев получил свое — восемь лет тюрьмы. Я по натуре не злая, даже сердобольная, но радовалась приговору... Работать устроилась на станцию «скорой помощи». Родилась у меня дочь, Юлечка. Через год я поступила в институт. Ночами дежурила на «скорой помощи», утром спешила на занятия, иногда засыпала на лекциях... Нелегко было, но все-таки окончила институт и была направлена в Буран. Коростелев писал мне из заключения. Я не отвечала... В прошлом году его освободили. Теперь вот приехал с автоколонной в колхоз. Слышали? Мириться предлагает... Нет, нет, не буду мириться, не нуждаюсь в нем. Нельзя дважды повторять одну и ту же ошибку. — Фиалковская умолкла, погрустнела, горькое воспоминание о прошлом, видимо, подействовало на нее удручающе.

Михаил Петрович тоже молчал, находясь под впечатлением только что услышанного рассказа. Ему было трудно представить Лидию Николаевну женой Коростелева — этого грубого огненно-рыжего парняги. Он оправдывал ее нынешнюю решимость и готов был сказать: правильно, гоните «бывшего»... Но где-то в глубине души опять шевельнулась тревога за ее судьбу. Ему хотелось чем-то помочь ей. А чем? Да и нуждается ли она в его помощи?

Отмахиваясь от надоедливых слепней, лошадь торопко бежала по луговой дороге вдоль Буранки-реки, мимо широких плесов, обрамленных зарослями камышей. У одного из таких плесов Михаил Петрович попросил Фиалковскую остановиться.

— Время у нас есть. Давайте рекой полюбуемся, — сказал он.

Раздвигая камыши, они подошли к воде, и вдруг прямо перед ними, упруго свистя крыльями, поднялся вспугнутый выводок диких уток. Одна утка, должно быть, старая мать, растревоженно крякая, пронеслась раз-другой над плесом, как бы желая проверить — не остался ли кто из семейства, все ли благополучно ушли от опасности.

— Посмотрите, Михаил Петрович. Только внимательно-внимательно смотрите. Что вам напоминают эти красавицы лилии? — спросила Фиалковская.

— Что напоминают? Пожалуй... пожалуй, белые крохотные костры...

Она всплеснула руками, засмеялась.

— Разве? Нет, вы правду говорите? Ой, мне тоже лилии показались маленькими белыми кострами... Это удивительно... А знаете, я задумала...

— Что вы задумали?

— Нет, нет, не скажу!

С дороги послышался громкий голос:

— Тр-р-р. Стой смирно!

Врачи вернулись к бричке и увидели пастуха Дмитрия Романовича.

— Что же вы лошадку на дороге бросили? Уйти могла...

— Она ученая, знает, что уходить нельзя, — ответила Фиалковская.

— Ученая... Оглобли повернула — и домой. Вон от тех кустиков завернул.

— Правда? Ах ты, непутевая, подвела хозяйку, — шутливо погрозила пальцем Лидия Николаевна.

Лошадь добродушно смотрела своими большими сизоватыми глазами, помахивала темной челкой, словно подтверждая: верно, мол, подвела, виновата...

Пастух достал кисет, набил махоркой коротенькую самодельную трубочку, закурил.

— Что, Михаил Петрович, порыбачить захотели на вечерней зорьке?

— Нет, едем в Ключевую, — вместо доктора ответила Фиалковская.

— А рыбы здесь, наверно, много, — предположил Михаил Петрович.

Попыхивая трубкой, Дмитрий Романович отвечал со вздохом:

— Было много, сазан водился, наш знаменитый, бурановский. Плохо нынче берет сазан-то. Мало его. Оно и понятно: рыбаков развелось — пропасть, а за рыбкой доглядеть некому. Думают, рыбка так себе, дар божий. Нет, она тоже догляд любит. Река вот мелеть стала, и никому заботы нету, все норовят ноне взять побольше, того не разумея, что завтра, может, и брать будет нечего... Река-то гибнет. А почему? Внимания к ней мало. Скажем, срубил без времени деревцо, родничку горло заткнул или дрянь всякую в речку выпустил — значит, вред нанес, на погубу все это. И никто за то не отвечает! Или, скажем, охота. Откроется она, понаедут, понабегут сюда и такую пальбу откроют, аж мое стадо шарахается. Ну чисто фронтовое сражение. Бедной утке или какому бекасу гибель неминучая... У нас, помнится, дудаки водились, перепела посвистывали, куропатки фырчали. Теперь уж почти ничего этого нету. Тетерок в лесах выбили, зайца решили. Красота пропадает, Михаил Петрович, — с острой болью говорил пастух. — В прошлом году сусликов у нас морили. Оно, конечно, правильно — вредная тварь. Да ведь как морили-то! Рассыпали отравленное зерно, а заместо сусликов стала подбирать отраву птица разная и пошла гибнуть стаями. Суслики-то бегают, а птицы нету...

Михаил Петрович всю дорогу потом думал о пастухе Гераскине. На днях в разговоре с Игнатом Кондратьевичем он узнал давнюю историю пастуха. Началась она еще при бывшем председателе Рогове. Рогов любил ездить на всякие совещания, собрания, семинары. Его, как говорится, хлебом не корми, а дай поехать в район или в область. На больших ли, на малых ли совещаниях примечал Рогов одну деталь: некоторых председателей колхозов похваливают, сажают за стол президиума. Почему? За какие такие заслуги? И вдруг понял он, где собака зарыта, — оказывается, в тех колхозах есть знатные люди, Герои Труда, и в сиянии их Золотых Звезд приметнее и сам председатель. И решил тогда бурановский вожак, что без Героя колхоз — не колхоз, что жить без Героя просто-напросто нет никакой возможности: захиреешь, не выбьешься в люди. Стал Рогов думать да прикидывать, кого можно представить к званию. Будь на то его воля, он, конечно, в первую голову представил бы самого себя. Но это не в его председательской власти.

Выбор пал на пастуха Гераскина.

Солдат-фронтовик Дмитрий Романович Гераскин вернулся домой с пробитыми легкими, Ему нужен был, как уверяли врачи, степной чистый воздух, парное молоко и нетяжелая работа. Определили фронтовика сторожем. Постоял он, постоял с берданкой у колхозного амбара — скука одолела, никакого интересу. Стал Гераскин проситься опять в кузницу на свое прежнее довоенное место. Районные врачи не разрешили... И тогда кому-то пришла в голову мысль: а что если назначить Дмитрия Романовича пастухом. Без всякой охоты согласился он пасти скотину, но это все-таки лучше, повеселее, чем сторожем. Походил лето, на второе уж сам попросился да так и привык, полюбилось ему луговое раздолье, полюбилась прохлада утренних зорь... Коль работа нравится — и дело спорится. Стал Гераскин присматриваться, книжечки почитывать, стал изучать луговые травы и открывать секреты — что, почему, как...

И когда однажды проверили показатели суточных привесов молодняка, батюшки, никогда и ни у кого из бурановских пастухов таких результатов не было. Молодец Гераскин!

К тому времени, когда Рогов стал в Буране председателем, о Гераскине уже успели напечатать в районной и областной газетах, приносил он хозяйству большие доходы, и сам был не обижен — хорошо получал и хлебом, и деньгами и, кажется, ни о каком геройстве не думал. Но не таков Рогов. Что там маленькие заметки в газетах. И он стал звонить во все колокола о трудовых успехах пастуха и где надо поговаривать, что пастух Гераскин, дескать, Героя достоин... На верхах согласились и посоветовали — присылай документы, поддержим. Рогов и рад стараться. Но когда стали оформлять документы и подтверждать их цифрами, тут-то и выяснилось, что по среднесуточным привесам Гераскин чуточку до Героя не дотягивает (скот был никудышной породы, сколько ни корми, выше головы не прыгнешь). Тогда председатель вызвал к себе бухгалтера — так, мол, и так, не для себя лично стараемся, а хочется отметить труд известного пастуха, инвалида Отечественной войны и т. д. и т. п. Словом, подкорректировали среднесуточные привесы... Нужно было исправить и другую более серьезную неувязку: колхоз не выполнил плана по молоку и мясу. Без этого и думать не смей о присвоении звания Героя Социалистического Труда колхозному пастуху. Вот здесь-то Рогов и развернулся во всю свою прыть, срочно организовал выбраковку молочного стада, перешерстил овец, пошла за говядину свинина, поехали на мясокомбинат второгодки-телочки. В общем и целом план по мясу был выполнен с помпой и салютом в виде бодрого рапорта о досрочном... О Рогове самом писать стали — передовик! Рачительный хозяин! Понимает требования времени!

Вскоре Дмитрию Романовичу было присвоено звание Героя Социалистического Труда, и никто из бурановцев не усомнился, каждый видел — достойный человек, настоящий Герой!

Сам же Рогов повздыхал, ругнул себя за то, что поторопился с этим Гераскиным, потому что за перевыполнение мог бы и сам выскочить на геройскую орбиту...

А через какое-то время новый колхозный бухгалтер Игнат Кондратьевич Бурыгин по бумагам докопался до всего и по-родственному рассказал Гераскину, каким путем тот получил Героя... Возмутился тогда Дмитрий Романович, перестал носить Золотую Звезду, написал даже в Верховный Совет — снимите, мол, с меня, звание. Письмо было тревожное, и понаехали в Буран комиссии из района, из области, даже из Москвы, и стали проверять, как идут у пастуха дела. И выяснилось, что ему впору давать вторую Золотую Звезду, потому что далеко шагнул он, обогнав свои же прежние показатели, даже подкорректированные. Стали комиссии сообща уговаривать щепетильного пастуха — оправдал, дескать, высокую честь. А Дмитрий Романович свое — нечестно тогда получил, совесть мучает... В Героях его, конечно, оставили, вдобавок еще орденом наградили. Но после того никто из бурановцев не видел пастуха с Золотой Звездой на груди, и не любил он, когда ему напоминали о Герое...

Все это было известно Михаилу Петровичу, слышал он, как Ваня пренебрежительно говорил о пастухе: «Чудак, гордиться должен, а он выкаблучивается». Сам Ваня, конечно, не стал бы «выкаблучиваться», гордился бы Звездой, носил, не снимая, зимой, наверное, вешал бы на полушубок, чтобы все видели — идет Герой... И Рогов носил бы... Рогов — черт с ним, до Рогова ему дела нет, а вот Ваня беспокоил его, очень беспокоил. Михаилу Петровичу было больно видеть брата этаким высокомерным, самовлюбленным, думающим, что он пуп земли.

«Культуры мало у Вани, образования не хватает, а учиться не хочет, думает, что все постиг, все ему подвластно», — озабоченно рассуждал Михаил Петрович.

* * *

Из Ключевой они возвращались прохладной тихой ночью. Михаил Петрович снял свою куртку на длинной «молнии» и набросил на плечи Лидии Николаевны.

— Как вам понравилась моя лекция? — спрашивала она..

— Можете считать, что вместе с колхозниками и я космически просветился.

— Смеетесь?

— Нет, говорю правду. — Он взял ее теплую руку, прижал к своей щеке.

— Не надо, не надо, Михаил Петрович, — тревожно попросила она. — Тяжело потом будет.

— Почему тяжело?

Лидия Николаевна промолчала.

— Почему? — повторил он.

— Вы сами знаете, зачем спрашивать. — Фиалковская дернула вожжи, и лошадь побежала живее, чувствуя близость дома.

Михаил Петрович догадывался, о чем говорит Лидия Николаевна. Скоро они расстанутся. Он уедет к себе в большой город, в свою операционную, снова будет ходить с красивой Тамарой на концерты и театральные премьеры... И встречи с Фиалковской, и эту звездную ночь он только припомнит иногда, как что-то далекое-далекое... Уедет из Бурана и Фиалковская, и ей, быть может, покажется неправдоподобной их встреча в Буране. Неужели она была, эта встреча? Неужели были споры, было беспокойство о Федоре Копылове?.. И никогда, даже если бы очень захотели, они уже не повторят эту чудесную поездку в Ключевую, потому что у них разные судьбы, разные пути в жизни, хотя оба они — врачи.

«Интересно, что все-таки задумала Лидия Николаевна, глядя на лилии?» — промелькнуло в голове Михаила Петровича. Ему очень хотелось узнать об этом, но спрашивать он не решился.

Подъехали к больнице. Михаил Петрович соскочил с брички.

— Зайдемте на минутку в палату, — предложила Фиалковская. — Посмотрим, как наш Федор... Погодите, я только поставлю лошадь в конюшню.

Федор уже спал. Дежурная сестра доложила: вечерняя температура нормальная, поужинал хорошо, даже попросил добавку, а потом весь вечер читал.

— Хороший доклад! — улыбнулась Фиалковская, поглядывая на доктора, будто хотела убедиться — радуется ли он тому, что парень пошел на поправку, и увидела — радуется!

Проводив Михаила Петровича до калитки, она вернулась к себе домой, зажгла свет и долго стояла посреди комнаты, прислушиваясь. Ей хотелось, чтобы Михаил Петрович вернулся... Ну, почему, почему они раньше не встретились, в те дни, когда она еще была фельдшерицей на кирпичном заводе? Почему ей встретился именно Коростелев, а не Воронов?

Лидия Николаевна достала из-под подушки маленький транзисторный приемник — подарок самой себе к дню рождения — и включила его. Передавали репортаж о футбольном матче. В другое время она, конечно же, послушала бы, а если бы играли куйбышевские «крылышки» (соседи все-таки!), «поболела» бы по-настоящему, а если бы «крылышки» вдобавок выиграли, сплясала бы в пустой своей квартире просто так, для себя... Но сейчас и торопливый голос комментатора, и всплески шума на трибунах раздражали ее.

Выключив приемник, Лидия Николаевна подошла к тумбочке и стала перебирать пластинки, потом поставила свою любимую «Ночную стражу в Мадриде», предвкушая радость, какую всегда испытывала при первом же вздохе скрипок. И вдруг удивилась: ей не хочется слушать, потому что перед глазами вставали монахи, слепые, уличный куплетист... «А ведь Михаил Петрович, пожалуй, был прав, когда говорил о «Ночной страже», — подумала она. — Как же так? Прежде я слушала и воспринимала иначе, чем теперь. Странно...»

Лидия Николаевна бросилась на постель, уткнулась лицом в подушку и думала, думала о Михаиле Петровиче, воскрешая в памяти каждую встречу, припоминая чуть ли не каждое сказанное им слово...

Раньше она жила в Буране по-другому, зная только работу, книги, кино, радио, пластинки. Частенько приходили к ней гости — Виктор Синецкий с невестой Феней, а после их свадьбы сама стала ходить к Синецким... Все было просто, ясно, спокойно. Она с удовольствием отрывала календарные листки, все более и более приближаясь к тому, заштрихованному красным карандашом. А сегодня, отрывая листок, она не почувствовала прежней радости. Ведь каждый листок — это день, еще один день отпуска Михаила Петровича, а листков остается меньше и меньше...

 

13

Утром прибежала на дежурство Рита — свежая, румяная, веселая.

— Добрый день, Лидия Николаевна. Вам привет от Михаила Петровича. Он пошел с племянниками на рыбалку во-о-он туда, в луга, сказал, что нынче переловит всех бурановских сазанов.

Фиалковская улыбнулась и подумала: «Пошел на то место, где мы любовались лилиями». Она тут же решила, что после обхода больных сбегает на речку и посмотрит, как он рыбачит.

— Каковы успехи у твоих домашних рыбаков?

— Представьте себе, пришли утром с отличным уловом.

— Вот это кстати. Сходи-ка домой, Рита, принеси рыбы.

В полдень Лидия Николаевна отправилась через луг на речку. Еще издали она увидела ребятишек — и Васю и Толю. Они бегали по лугу за бабочками и кричали так, что, наверное, в селе было слышно. Михаил Петрович сидел на берегу, сосредоточенно следя за поплавками. Она осторожно подошла к нему, остановилась шагах в пяти, затаив дыхание.

Вероятно чувствуя, что сзади кто-то есть, он обернулся и глазам своим не поверил — перед ним стояла Фиалковская в светло-синем платье, с крупными бусами на шее.

— Пришла помочь вам рыбу нести, даже тару прихватила, — улыбалась она, взвешивая на руке сумку.

— Рыбы пока нет, но будет, — задорно отвечал Михаил Петрович.

— Дядя Миша, клюет! Клюет же! — закричал подбежавший Вася.

Поплавок, ныряя, уходил в сторону. Михаил Петрович ухватил удилище, дернул верх и сразу почувствовал, что на крючке сидит крупная сильная рыба. Вот на поверхности воды на какое-то мгновение сверкнула ее золотисто-темная спина.

— Сазан, сазан! Тяните, дядя Миша! — выкрикивал Вася.

Как струна, зазвенела натянутая леска, удилище выгнулось дугой и вдруг лопнуло пополам. Не раздумывая долго, Вася бултыхнулся в реку за обломком удочки и вытащил пустой крючок, разочарованно восклицая:

— Ух ты, сорвался! А какой был сазанище! Во-о-от такой, — и мальчик развел до отказа руки.

Глядя на растерянного доктора и мокрого, возбужденного мальчугана, что стоял на берегу с обломком удочки, Фиалковская засмеялась.

— Эх вы, рыбаки, рыбаки, упустили такую добычу! Ладно уж, не огорчайтесь. У меня рыбалка удачней была. — Лидия Николаевна раскрыла сумку, расстелила на траве газету и стала выкладывать подрумяненные жареные куски рыбы. — Садитесь, рыбаки, да подкрепитесь!

Спору нет, человек из распространенного семейства рыбаков-удильщиков кровно оскорбился бы при виде жареной, не им пойманной рыбы, и есть ее, конечно же, не стал бы, хоть режь его на месте. Удильщики в своем роде народ гордый и щепетильный... Вернувшись, например, домой с рыбалки, удильщик готов щедро раздарить свой улов кому угодно — знакомым, соседям. А попробуй выпросить у него хоть маленькую рыбешку на берегу, когда он со священным трепетом следит за поплавком, — не даст, ни за какие деньги не расстанется с пойманной плотвичкой. Это уж точно! Но доктор и его племянники не принадлежали к этому семейству. Они охотно уписывали чужую рыбу.

Ребятишкам не сиделось. Рыба уже съедена, в сумке у тети-докторши других угощений нет, самая лучшая удочка сломана. Что им делать? И мальчики наперегонки побежали в сторону недалекого села. Им, должно быть, не терпелось поскорей рассказать приятелям о том, какого они сазана видели...

Михаил Петрович и Лидия Николаевна остались на берегу вдвоем. Они сидели молча, смущенные этим неожиданным уединением. Время от времени Фиалковская посматривала через плечо на хорошо видимую больницу.

— Что-то часто вы смотрите на больницу, уж не ждете ли сигнала? — предположил Михаил Петрович.

Она посмотрела ему в глаза, покраснела, с удивлением спросила:

— Откуда вы знаете?

— Мне просто кажется...

— Вы очень наблюдательны, — улыбнулась она. — Я действительно посматриваю на больницу не зря... Если Рита поднимет на шесте белую косынку, значит, я нужна там... Это смешно?

— Наоборот, правильно, больница прежде всего. Я только не понимаю, как вы можете покинуть все это? Вас любят в Буране.

— Полюбят и другого. В мире ничего нет вечного.

— Это понятно... И все-таки.

— Я прошу вас, не нужно об этом.

Михаил Петрович коснулся рукой ее светлых мягких волос. Волосы пахли какими-то незнакомыми ему цветами. Он заглянул в ее голубые глаза, и ему показалось, что глаза тоже пахнут луговыми цветами...

Над прибрежным леском, над полусонной тихой речкой и над луговым раздольем стремительно мчал серебристый самолет.

— Вы посмотрите, Лидия Николаевна, какое совершенство форм у этого небесного красавца, — проговорил Михаил Петрович, следя за самолетом.

— По форме красив... А содержание? Может быть, это бомбардировщик!

— Ну и что?

— А то, что у меня лично эти «красивые формы» не вызывают чувства радости, скорей наоборот...

— Но это наш защитник, наша мощь!

— Ах, лучше не было бы такой мощи ни у нас, ни у них... Я давно-давно когда-то читала пьесу Бернарда Шоу, не помню, как она называется, но мне врезались в память рассуждения одного героя. Он говорил, что в искусстве жизни человек за тысячу лет почти ничего не изобрел нового, что нынешний человек и ест и пьет почти то же самое, что ели и пили тысячу лет назад, и дома стоят примерно такие же... А вот в искусстве убивать человек наизобретал такого — уму непостижимо... Один взрыв — и тысячи смертей, как в Хиросиме... Страшно становится.

Внезапно откуда-то налетел резкий ветер. Тревожно зашептались прибрежные камыши, сразу потемнел, будто нахмурился речной плес, подернутый мелкой рябью. Из-за села уже поднималась похожая на косматую медведицу лиловато-бурая туча.

Фиалковская забеспокоилась:

— Ой, сейчас гроза будет. Идемте домой.

— Но Рита еще не подала сигнала, — пошутил Михаил Петрович.

— Слышите, гремит. Это серьезный сигнал.

Они сперва шли, потом побежали навстречу туче, ветвистым вспышкам молний, навстречу дождю. Дождь хлынул сразу. Он обрушился могучим потоком, как водопад, и через какое-то мгновение они бежали уже совершенно вымокшие. Михаил Петрович хотел было снять куртку, чтобы набросить на плечи спутницы, но Фиалковская замахала руками — не надо, теперь не поможет... Подбежав к дому, она достала откуда-то из-под крыльца ключ, отомкнула замок, и они, хохоча, ворвались в докторскую квартиру.

— Вот это прогулочка! — Фиалковская смеялась. Она стояла босая, мокрое платье плотно обтягивало ее тонкую ладную фигурку, и Михаилу Петровичу вдруг захотелось подхватить Лидию Николаевну на руки и носить, носить из комнаты в комнату, как маленькую, и нашептывать что-то.

— Стойте здесь и ни с места. Я быстренько переоденусь, потом о вас подумаем, — шутливо-деловитым тоном распорядилась она и выпорхнула в соседнюю комнату, а вскоре вернулась в шлепанцах и ситцевом халатике. — Теперь ваша очередь. Идите, разоблачайтесь. Там на стуле найдете шаровары и пижамную куртку. — Потом, увидев доктора в коротеньких шароварах и тесной полосатой куртке, Лидия Николаевна опять хохотала, сквозь смех говоря: — Сейчас ни одна душа в мире не признала бы в вас кандидата наук...

Оглядывая себя, Михаил Петрович тоже смеялся.

Фиалковская развесила мокрую одежду над включенной электрической плиткой и опять подошла к нему.

— В этом карликовом одеяний вы мне кажетесь большим-большим и сильным-сильным.

— Но я действительно сильный-сильный, по крайней мере могу поднять вас. — Михаил Петрович подхватил ее, поднял, заглядывая в лицо. Он видел пульсирующую жилку на ее шее, видел светлый пушок на верхней губе, голубые смеющиеся глаза.

— Ой, пустите!

— Не отпущу, не отпущу, — прошептал он и прижался губами к ее щеке, чувствуя, как сразу вздрогнуло и настороженно замерло ее тело.

— Нехорошо так, Михаил Петрович... — она вмиг вырвалась, отбежала к окну и, не поворачиваясь, изумленно воскликнула: — Вы посмотрите, вы только посмотрите, Михаил Петрович!

Он подошел к ней.

— Видите, Федор стоит на крыльце и ловит пригоршнями дождь! Федор уже ходит, понимаете?!

— Понимаю... Спасли парня. И между прочим, спасли-то в вашей больничке, в бывшем поповском доме...

Она погрозила пальцем.

— Вы хитрый, вы очень хитрый, Михаил Петрович. Вы хотите сказать, что дело не в том  г д е,  а  к а к  работать. Верно?

— Пожалуй, верно. Не место красит человека...

— И все-таки... все-таки я не согласна с вами!

Михаил Петрович с доброй улыбкой поглядывал на Лидию Николаевну, чувствуя, что в душе у него появилось что-то новое, сильное, почти незнакомое, что вся она — то насмешливо-ироническая, то упрямая — мила ему.

* * *

Грозовой ливень чуть было приутих, но, будто получив подкрепление, с новой силой забарабанил по стеклам. Изломанной стрелой упала в речку молния, и вслед послышался могучий раскат грома.

Иван Петрович отпрянул от окна.

— И что ты прицепился ко мне с этой статьей? — сердито обратился он к Синецкому. — Ну, была напечатана, так что с того?

— Статья написана о нашем колхозе, о наших людях, и нам не грешно поговорить о ней, разобраться, — сдержанно отвечал Синецкий.

— Чего разбираться? Что там меньше твоего понимают? — озлился Иван Петрович: — Ты лучше нацеливай партийную организацию на выполнение обязательств!

— Потише бы шумели, — вмешался Игнат Кондратьевич, недовольно поглядывая то на одного зятя, то на другого. — Толком разберитесь, что да к чему. Криком делу не поможешь.

Отмахнувшись от старика, Иван Петрович гневно процедил в лицо Синецкому:

— Ты что мне карты путаешь?

Тот с прежней сдержанностью ответил:

— Я тебя знакомил с заявлением Романюка? Оно тоже имеет отношение к статье.

— Дурак твой Романюк! — вскипел председатель. — Ему были условия созданы, а он побоялся, струсил. Совесть какую-то выдумал...

— Как же у тебя, Ваня, поворачивается язык говорить такое, — опять вмешался Игнат Кондратьевич, но председатель грубо оборвал его:

— Я тебе все бумаги подписал? Все! Что еще надо?

— Бумаги-то все подписаны, в папочку уложены, порядок... А вот мысли, Ваня, их в папочку не уложишь, их в папочке не удержишь...

— Развел тут свою антимонию, иди, папаша, работай! — прикрикнул на тестя Иван Петрович. Оставшись наедине с Синецким, он некоторое время молча расхаживал по кабинету, поглядывал на окна, досадуя, что пошел дождь, прислушивался к раскатам грома. Вообще нынешний день какой-то нескладный — и дождь, и заявление Романюка. «Дурья башка, — нещадно бранил он комбайнера. — Ему, видишь ли, стыдно, что про него неправильно в газете написали... А чего стыдиться? Делал бы свое — и крышка, и пусть другие локти кусают... Синецкого послушал...» Иван Петрович сел в кресло, положил руки на стол. Эх, будь его полная воля, показал бы он Синецкому, где раки зимуют... а то вот уговаривать придется...

— Ты вот что, Виктор, ты передай мне заявление Романюка, — не глядя на собеседника, попросил председатель. — Я с ним потолкую, поймет он ошибку.

Синецкий удивленно пожал плечами.

— Как же я передам, если заявление адресовано не мне и не тебе. Соберем партком, разберемся, обсудим.

Иван Петрович с досадой потряс руками.

— Да что обсуждать, если мы вдвоем решить можем, без бюрократии! Некоторых к порядку призвать нужно, отбить охоту писать по пустякам.

— Я лично не считаю заявление Романюка пустяком. Дело серьезное.

Иван Петрович повысил голос.

— Пусть работает — вот серьезное дело! А не хочет, сниму с комбайна и на копнитель поставлю!

— Удивительно, как ты легко и просто все решаешь. — Синецкий усмехнулся. — То за уши тащил Романюка в рекордсмены, теперь готов стряхнуть с пьедестала.

— Ты мне зубы не заговаривай, сам знаю, что делаю. Сказано: не будем обсуждать пустяки — и не будем, и вопрос исчерпан, — отрубил председатель.

— Нет, — упрямо возразил Синецкий, — мы все-таки соберем партком и тебя пригласим, и с тебя спросим.

Подавляя бурлящую злость, Иван Петрович хмуро сказал:

— Ты что же, своячок, или в просторном колхозном доме жить надоело, или бурановский воздух не по нутру пришелся? Можно поправить... Приедет Аким Акимович, поставим вопрос...

— «Вот приедет барин, барин нас рассудит», — насмешливо процитировал Синецкий.

— Ты это брось! — разъярился Иван Петрович. — Товарищ Рогов не барин, товарищ Рогов — советский руководитель. Имей уважение к старшим!

— Постой, постой, Иван Петрович, ты чего полез в бутылку? Я же прочел стихи Некрасова.

— Фене читай, а мне стишки без надобности! — вскричал председатель. — Как видно, свояк свояку дорожку перешел, — понизив голос продолжал он. — По-хорошему я хотел с тобой, Синецкий, по-родственному, да не получилось. В свою дудку играешь... Пришел ты к нам на готовенькое, не попотел, не перестрадал, все чужое тебе у нас, не дорожишь ты ничем, тебе все равно, как будут говорить о колхозе. Не прижился. Не понял, на какую должность тебя поставили. Ошибку мы допустили. Ну, ничего. В районе нас поправят. В районе есть мнение перевести тебя в совхоз... Поезжай... Лучше нам по-родственному встречаться в праздники за рюмочкой, чем каждый день по работе... Не сработаемся, волком друг на друга глядеть будем.

— Спасибо, Иван Петрович, за откровенность, — проговорил Синецкий. — Спасибо, — сдерживая себя, повторил он. — По крайней мере теперь все встало на свои места. Прошу только учесть — я не собираюсь уезжать из Бурана, работа мне нравится и воздух тоже, чего нельзя сказать о некоторых твоих делах... И вы зря затеваете с Роговым всякие непозволительные штучки.

— Да мы тебя вытурим. Понял? Коленкой под это самое место и катись колесом! — пригрозил председатель.

— Не грозись, Иван Петрович, я ведь не из пугливых, — резко отчеканил Синецкий.

Опять сверкнула молния, и тягучий грохот грома повис над Бураном.

* * *

Насвистывая «Подмосковные вечера», Михаил Петрович наглаживал куртку на длинной «молнии» и сожалел о том, что не взял сюда приличного костюма. Не думал, что придется ходить здесь в кино и не одному... Вот и сегодня они с Лидией Николаевной договорились пойти вечером в Дом культуры.

Когда-то в городе Михаил Петрович видел, как ростки тополя, вспучив и разорвав асфальт, пробились наружу. Он тогда наклонился и с изумлением разглядывал мягкие на вид, липкие ростки, пораженный их почти необъяснимой силой. Что-то подобное пробилось и в его душе. Он чувствовал себя сильным, отдохнувшим, способным горы свернуть, и боялся признаться самому себе, что виновата в том Лидия Николаевна. Да, да, это рядом с ней он чувствовал себя сильным, и эта сила радовала его.

Пришел брат — хмурый, чем-то недовольный. Михаил Петрович сразу догадался, что расстроило брата — ливень, который, конечно же, нарушил работу в поле, и он, доктор, устыдился, что сам отлично настроен, что нынешний ливень развеселил их с Лидией Николаевной.

Брат положил на стол открытку.

— Тебе прислали.

Увидев открытку с репродукцией «Неизвестной» Крамского, Михаил Петрович, даже не читая, определил — от Тамары. «Неизвестная» стала ее любимой картиной с тех пор, как один знакомый художник сказал, что она очень похожа на девушку, изображенную Крамским. Какое-то сходство и в самом деле было, и Тамара гордилась этим.

Она писала в Буран:

«Мишенька, родной мой! Удивлена и чуточку обижена твоим поведением. Ты забыл о нашем уговоре относительно Волги. Ты ни строчки не написал мне. Почему? Успокаивает меня только то, что тебя не отпустил брат. А что касается писем — они не твоя стихия, не любишь ты писать. Живу по-прежнему, дьявольски скучаю. Жду! Жду! Жду!!! Целую. Твоя Тамара».

Михаил Петрович с каким-то удивлением читал открытку, почти не понимая смысла слов. Он забыл, совершенно забыл о Тамаре, как будто и не было ее на свете, забыл о путешествии по Волге...

— Наглаживаешься, к докторше спешишь? Правильно. Взял бы мой костюм, — с ехидной ухмылкой предложил брат. — Мужское дело такое: одна там ждет, другая тут, — хихикнул он. — Я уж сперва подумал, что ты кругом святой, выходит, на словах только... На словах оно легко быть святым да чистеньким.

Михаил Петрович молчал. Ему не хотелось отвечать брату. А почему не ответить? Почему не рассказать о том, что с ним творится что-то удивительное, от чего все кажется иным, все переменилось... «Не поймет Ваня, скажет какую-нибудь пошлость и только», — с грустью подумал Михаил Петрович и обрадовался, когда брат заговорил о другом.

— Вот и Синецкий тоже — послушаешь: герой, за правду горой. А где его правда? Бучу поднял, Романюка с толку сбил... А вон дождь пошел, сколько мы на этом потерять можем! А если еще завтра пойдет, послезавтра... Синецкий этого не понимает, мелко плавает... Ладно, иди, заждалась твоя докторша...

Лидия Николаевна встретила его упреком:

— Михаил Петрович, вы изменяете привычке хирурга — опаздываете! — она лукаво взглянула на него. — Это отпуск портит вас... Ладно уж, простим на первый раз... А знаете, я сегодня попросила всех жителей Бурана и окрестных сел не болеть и дать мне возможность досмотреть фильм. Как вы думаете, жители пойдут навстречу моему желанию?

— Непременно! По моим наблюдениям, они — народ сознательный, — в тон ей ответил Михаил Петрович.

После кино он провожал ее домой.

Высокая луна высвечивала будто нарисованные бурановские дома, озорно выглядывала из каждой непросохшей уличной лужицы, и омытые грозовым дождем тополя провожали прохожих веселым лепетом влажной листвы.

— После нынешнего фильма я как-то по-иному начинаю смотреть на звезды, — говорила по дороге Лидия Николаевна. — А что если и там есть жизнь?

— Вам лучше знать, вы лекции читаете о Космосе.

Она ударила его по руке.

— Не язвите, Михаил Петрович, я серьезно говорю. А что если и там все так же, как у нас? И там есть сельские врачи, и там они ходят в кино и сердятся, если их вызывают среди сеанса...

— ...и там сельские врачи «отрабатывают» и мечтают стать городскими, — с улыбкой намекнул Михаил Петрович.

— Вы невозможны, Михаил Петрович, и в данном случае не оригинальны. Подобное от вас я уже слышала.

— Но вы еще не слышали, что такое участковый сельский врач!

— Ну, ну, обрисуйте, вы теперь имеете на это право, сами видели...

— Заболел у нас однажды виднейший, опытнейший заслуженный-перезаслуженный профессор-кардиолог. На помощь были призваны под стать ему виднейшие и опытнейшие светила, и стали они обследовать пациента-профессора, и пошли споры: одно светило говорит одно, другое — другое, третье — третье, и все на высокой научной основе. Слушал, слушал пациент-профессор и взмолился: «Братцы-коллеги, не мучайте, пошлите за сельским врачом, он скорей во всем разберется». Светила так и сделали, и все было в порядке: диагноз был установлен и лечение назначено.

Фиалковская засмеялась.

— Хороший анекдот... Эх, Михаил Петрович, мне тоже хотелось бы во многом разбираться... Ой, извините, я совсем забыла сообщить вам одну задумку. Решили мы с Ритой угостить вас настоящей рыбацкой ухой. И знаете где? На берегу. И знаете когда? В следующее воскресенье... Это будет ваше последнее воскресенье в Буране, — грустно сказала она.

Последнее воскресенье? Ах, да, на той неделе, во вторник, он должен уехать... Он как-то забыл об этом, совершенно забыл, потеряв счет времени... Приедет он в свой большой город и завертится, завертится колесо привычной жизни — пятиминутки у главврача, обходы больных, операционная... И не будет вот этого бархатистого сельского неба, густо засеянного яркими звездами, не будет полусонной тихой речушки, куда он бегал по утрам умываться, не будет Фиалковской... «Все-таки быстро промелькнул мой отпуск в Буране», — с сожалением подумал Михаил Петрович.

Точно разгадав его мысли, она сказала:

— Как быстро пролетело время... Жаль, не научились мы замедлять бег времени. Все идет по закону... Мне только непонятно, кто намечает человеку линию жизни, почему он живет именно так, а не иначе? Мы отрицаем судьбу, но ведь судьба, наверное, есть. Мы только не научились заглядывать в свое будущее...

— Погодите, встретите где-нибудь цыганку, она расскажет вам ваше будущее, — пошутил Михаил Петрович.

— Вы смеетесь, а я верю — есть что-то неизвестное, похожее на судьбу... Я как-то читала в журнале странную историю одной девушки. Девушка жила в Москве, похоронила мать — самого любимого и близкого человека. И вот однажды сквозь сон девушка слышит голос матери: «Дочка, приходи ко мне, я буду ждать тебя ровно в двенадцать часов ночи на Пушкинской площади. Приходи, обязательно приходи...» Девушка проснулась, глянула на часы, было половина двенадцатого. Она оделась, написала записку соседке: «Спешу к маме, она ждет меня в двенадцать часов на Пушкинской площади, она просит прийти». И побежала, и ровно в двенадцать часов попала под машину и погибла на той же Пушкинской площади... Что это? Как это объяснить?

— Мы с вами, Лидия Николаевна, врачи и можем легко объяснить это болезненным состоянием психики той девушки.

— Нет, нет, — возразила Фиалковская. — Человек может многое предчувствовать. Однажды у меня было плохое настроение, я места себе не находила, а потом узнала, что именно в тот день заболела моя Юлечка... Что же, у меня тоже болезненная психика?

— Кое-кто пытается объяснить подобное так называемой телепатией, способностью человека передавать свои чувства и мысли на расстояние без средств связи. Я, например, не верю в это.

Фиалковская улыбнулась.

— Жаль, что не верите. Мне иногда очень хотелось бы почувствовать на расстоянии, как вы живете, как оперируете...

— Но для этого есть более надежные средства связи — почта, телеграф, телефон...

— Правда? Вы напишете мне?

— Напишу, обязательно напишу.

Они подошли к ее дому. Михаил Петрович достал из-под крылечка ключ, отомкнул замок, отворил дверь. Лидия Николаевна хотела что-то сказать, но он обнял ее за плечи, и они вместе вошли в просторную докторскую квартиру...

 

14

Последнее воскресенье в Буране...

Началось оно таким светлым, таким ярко-искристым утром, что Михаил Петрович, выйдя во двор, блаженно прижмурил глаза. Уже высокое солнце празднично сияло, дробилось в каплях росы на широких листьях подсолнухов. Небо было чистое, мягко-голубое.

Михаил Петрович торопил племянников — скорей умываться и на рыбалку! Из-под плетня вынырнула копыловская лохматая дворняжка и, помахивая пушистым куцым хвостом, уставилась на доктора ласково-преданными глазами.

Странно — ни с того, ни с сего затеяли перекличку бурановские петухи — разноголосые и крикливые. «Поют, как в шолоховской «Поднятой целине», — подумал Михаил Петрович, и тут же ему показалось, что и в сиянии солнца, и в каплях росы, и в глазах дворняжки, и в безвременной петушиной перекличке есть какой-то свой, затаенный смысл, он только не мог понять, какой именно.

«Постой, постой, а не говорит ли это о том, какую красоту покидаешь, уезжая в большой и дымный город, где и солнце не такое, и петушиные голоса не слышны, где асфальт и камень, камень и асфальт», — пронеслось в голове Михаила Петровича, и от этой мысли на душе стало грустно и тоскливо. Послезавтра, во вторник, он уедет... Еще две-три встречи с Лидией Николаевной — и все. Даже если растянуть встречи, все равно мало, мало... Будут письма. Да что письма?

— Скорее, скорее, ребята, — торопил он племянников. — Пойдем ловить того сазана, которого упустили.

— Мы готовы, дядя Миша! — откликнулись мальчики, вооруженные новыми удочками.

Смеясь и балагуря, они втроем шли по улице. Завернули в магазин. Михаил Петрович нагрузил ребятишек пряниками и конфетами, сам купил две бутылки вина (пировать так пировать!).

Неподалеку от магазина к ним подбежала Рита Бажанова.

— Михаил Петрович! Ой, Михаил Петрович! — кричала она.

— В чем дело, Рита? — спросил он.

Плача навзрыд, она лишь повторяла «ой, Михаил Петрович», точно забыла все другие слова. Он ухватил ее за плечи, резко встряхнул.

— Да говорите же толком!

— Лидия Николаевна... Лидию Николаевну убили...

Михаил Петрович отшатнулся.

— Что? Где?!

— Она там... в больнице...

Потрясенный этой вестью, он побежал к больнице. У больничной ограды стоял искореженный «москвич». Михаил Петрович даже не взглянул на разбитую машину, заскочил в приемную и увидел Фиалковскую. В окровавленной блузке она лежала на кушетке — бледная, с закрытыми глазами. Тут же стоял высокий мужчина в комбинезоне. Он мял в руках замасленную кепку и, видимо, продолжал торопливый рассказ дежурной сестре:

— Ударил гад самосвалом «москвича» и скрылся...

«Коростелев», — промелькнуло в голове Михаила Петровича.

— Я вот боялся, что живой не довезу...

Михаил Петрович ухватил холодноватую руку Лидии Николаевны и нащупал слабый пульс — жива...

Она открыла глаза и, никого не узнавая, еле слышно пожаловалась:

— Тяжело дыша-ать, бо-ольно дышать...

Михаил Петрович силился подавить потрясение, взять себя в руки, чтобы разобраться во всем, чтобы по-врачебному привычно определить, сколь опасно ранена Лидия Николаевна. И не мог. Сердце колотилось и замирало в груди. Спазма сдавила горло. Подкашивались ноги... Не думал он, что это последнее воскресенье в Буране окажется таким, он готовился к беспечному походу на берег Буранки-реки, и вдруг все перевернулось, и на какое-то время хирург Воронов растерялся, не зная, что делать.

— Михаил Петрович, возьмите халат, — всхлипывая, предложила Рита.

Он торопливо надел халат, и сразу почувствовал себя по-иному, преобразился.

— Рита, позвоните в район Светову, — приказал он.

— Мы уже звонили, — ответила дежурная сестра. — Он выехал.

— Хорошо. — Михаил Петрович присел на табуретку, деловито стал расспрашивать Лидию Николаевну, где болит, где боль сильнее. Кроме ушибов и ранений у нее был обнаружен перелом ребра с открытым пневмотораксом. Это уже опасно, это очень опасно, здесь нужны срочные меры.

— В перевязочную! — распорядился доктор.

В больнице появился встревоженный Синецкий.

— Михаил Петрович, нужна машина? Берите.

— Нет, нет, пока не нужна.

— Как она?

— Состояние тяжелое, очень тяжелое.

— Очень тяжелое... А жива будет?

Михаил Петрович промолчал. На подобный вопрос он ответил бы только самой Фиалковской уверенно и твердо: конечно же, будете жить, ушибы совсем неопасны... Святая ложь врача! Но говорить это Синецкому — бесполезно, того не нужно успокаивать.

— Понимаю, Михаил Петрович, понимаю... Будете оперировать?

— Придется.

Пожалуй, нет у хирурга более тяжкой минуты, чем та, когда он вынужден оперировать очень близкого человека. Михаил Петрович знал это. Их профессор, например, лишился однажды чувств, когда увидел внука на операционном столе... Где уж там оперировать!

В перевязочной Михаил Петрович не отходил от раненой. Он уже на время закрыл повязкой пневмоторакс, обработал ушибы и ссадины и теперь обдумывал ход операции, без которой невозможно спасти Лидию Николаевну. Время от времени он поглядывал на часы, с минуты на минуту ожидая приезда Светова.

— Михаил Петрович, — тихо позвала Фиалковская.

— Я здесь, Лидия Николаевна, — он склонился, заглянул в воспаленные, чуть помутневшие глаза.

— Маме сообщили?

— Нет, нет, не сообщали.

— Хорошо... Потом... пусть приедет... Здесь... не нужно меня хоронить...

— Что вы, Лидия Николаевна, что вы, — поспешил он с возражением и, чтобы рассеять ее мрачные мысли, бодро проговорил: — Все будет отлично, ваши пустяковые ушибы заживут быстро...

Она осталась совершенно равнодушной к его бодрому тону и, словно самой себе, прерывисто сказала:

— Голова... раскалывается...

«Неужели перелом основания черепа?»

Приехал Светов. От машины до больничного крыльца он бежал, неся в руках металлические барабаны для стерильного материала. Вслед за ним спешила женщина — должно быть, операционная сестра.

Михаил Петрович встретил хирурга в коридоре.

— Что с ней? — спросил Светов, не здороваясь.

— Идемте в перевязочную.

Не разговаривая между собой, а только переглядываясь, хирурги вдвоем осмотрели раненую.

— Крепись, Лидочка, сейчас мы тебя подремонтируем, — весело говорил Светов, легонько похлопывая ее по руке. Потом он кивнул головой Михаилу Петровичу, и они вышли в коридор посоветоваться. — Тяжелейший случай, — вздохнул Светов.

— Надо немедленно оперировать.

— Операция на грудной клетке и в таких условиях?

— А что делать?

Светов развел руками.

— Вы правы. Другого выхода нет.

— Нужна рентгенограмма черепа.

— Это можно. Сейчас вызову по телефону рентгенопередвижку.

* * *

Обычно в воскресные дни стационарных больных навещали родичи и знакомые. Они приносили лакомства, рассаживались в саду на скамейках у клумбы или под грибком, кому где нравилось, рассказывали домашние и сельские новости.

А сегодня все было по-другому. Посетители передавали узелки, пакеты или свертки и настороженно спрашивали:

— Как она, Лидия-то Николаевна?

Больные ничего не могли ответить, потому что сами ничего толком не знали, и молча уходили в палаты. Не до разговоров было, не до новостей, коль с их доктором стряслось такое, коль самоё лечить надо.

После операции Фиалковскую положили в маленькую двухкоечную палату-изолятор. Лидия Николаевна била очень слаба. Ее мучила одышка, одолевал надсадный кашель с кровью. После каждого приступа кашля она чуть ли не теряла сознание, и хирурги беспомощно переглядывались меж собой, не в силах помочь. Повысилась температура, пульс по-прежнему был частый и слабый.

Там же в палате сделали рентгеновский снимок черепа, и пока техник в кузове специальной машины проявлял пленку, Светов, сидя на табуретке рядом с кроватью, пытался подбодрить Фиалковскую.

— Не волнуйся, Лидочка, все идет нормально, кашель скоро пройдет, мы с Михаилом Петровичем назначили тебе такое лекарство!

— Спасибо, — тихо ответила она, силясь улыбнуться. Улыбка получилась жалкая, болезненная.

Потом хирурги наедине долго и придирчиво изучали еще мокрую рентгеновскую пленку — снимок черепа.

— Кажется, все в норме, — удовлетворенно сказал Светов.

— Да, да, все в порядке, перелома нет, — согласился Михаил Петрович.

— Теперь избежать бы послеоперационных осложнений.

— Будем надеяться, — неуверенно ответил Михаил Петрович. И он, и Светов, и сама Фиалковская знали, к чему иногда приводят контузии и повреждения легкого концами сломанного ребра... Но думать об этом не хотелось.

 

15

Говорят, что человек может ко всему привыкнуть и охладеть — к богатству, бедности, высокой должности, славе, даже к своему собственному страданию. И только врач, настоящий врач, никогда не охладевает к судьбе своего больного.

Вот так и Михаил Петрович. Ему до боли, до бессонья было знакомо незатухавшее беспокойство за жизнь каждого оперированного им человека. А нынешнее беспокойство, кажется, ни с каким прошлым сравнить нельзя, потому что в палате-изоляторе лежала Фиалковская.

На ночь он остался в больнице, боясь отойти от Лидии Николаевны. Рита постелила ему на кушетке в крохотном кабинетике врача. Спал Михаил Петрович плохо, часто просыпался, на цыпочках подходил к палате, осторожно отворял дверь. Лидия Николаевна спала. «Хорошо, — успокоенно думал он. — Сон — лучший лекарь...»

Утром, еще лежа на кушетке, Михаил Петрович услышал доносившийся из коридора негромкий разговор медицинских сестер (одна сдавала дежурство, другая принимала).

— А кто обход будет делать?

— Сама сделаешь. Назначения в историях есть, что еще нужно...

— Ох, без врача худо, а Лидия Николаевна когда еще поднимется...

«Что же ты лежишь, иди, помоги им, — подтолкнул он себя. — Пусть стационарных больных немного, но лечить их нужно».

Тут же в кабинете Михаил Петрович умылся, вышел в коридор, сказал сестре:

— Идемте на обход.

После осмотра больных он попросил Риту сбегать на почту и отослать телеграмму главному врачу с просьбой продлить отпуск на две недели без содержания.

— Вы остаетесь у нас! — радостно блестя глазами, воскликнула девушка. — Ой, Михаил Петрович, а мы все боялись, мы все очень боялись, что вы уедете, бросите нашу Лидию Николаевну...

— Врач не может бросать больного.

— Ой, правильно, — подтвердила Рита и побежала на почту.

Михаил Петрович опять зашел в палату к Фиалковской, стал расспрашивать ее о самочувствии, хотя и без того видел, что состояние Лидии Николаевны пока не улучшилось. И температура высокая, и слабый пульс, и дыхание затруднено, и тот же лютый кашель с кровью. И кто знает, какая беда еще нагрянет...

Доктор Воронов был человеком крепким. Он уже много работал, видел умирающих и каждую смерть встречал как врач, ругая несовершенство своей науки или родственников, что поздно привезли больного. Как врач он знал, что смерть в иных случаях неизбежна, и мирился, и переносил все это. Но то, что произошло с Лидией Николаевной, ошеломило его, и в этой маленькой больничной палате он терял спасительное самообладание врача и становился просто человеком, которому невыносимо жалко другого человека.

Было еще одно, быть может, самое неприятное: Лидия Николаевна боялась, она очень боялась и вот сейчас тихо говорила ему:

— У меня... развивается пневмония...

— Нет, нет, — убеждал он.

— У меня плеврит... абсцесс легкого...

— Ничего этого у вас нет, — доказывал он. — Все идет гладко, без осложнений.

— У врачей никогда болезни гладко не проходят.

— Вы не врач, вы просто больная и не терзайте себя всякой выдумкой. Осложнений не будет.

— Успокаиваете?

— Нет, констатирую факт.

— Скоро амбулаторный прием...

— Не беспокойтесь, Лидия Николаевна, если будут больные, приму их.

Бурановцы знали, что их докторша сама ранена, потому-то, должно быть, на прием почти никто не шел, люди приходили в больницу только по крайней необходимости.

Уже дважды звонил из района Светов, беспокоился — как там больная. Михаил Петрович пока ничего утешительного сказать не мог.

— Если что нужно, сразу звоните, — слышался в трубке озабоченный голос хирурга. — Завтра я подъеду к вам.

В больнице появился пастух Дмитрий Романович Гераскин. Он поздоровался, положил на стол белый мешочек.

— Тут, Михаил Петрович, сушеный тысячелистник. Чай заваривать. Хорошо помогает при ушибах. Может, сгодится Лидии Николаевне. Оно хоть и лекарства у вас много, а и это не помешает.

— Спасибо, Дмитрий Романович, — поблагодарил доктор. О тысячелистнике он помнил смутно — есть такое лекарственное растение, но как и когда применять его — забыл. Лечить Фиалковскую тысячелистником он, конечно, не собирался, но мешочек взял, чтобы не обижать отказом хорошего человека.

Вслед за Гераскиным приходили знакомые и незнакомые Михаилу Петровичу люди, несли яблоки, грибы, сушеную ягоду — и все для Лидии Николаевны, как будто в больнице покормить ее нечем.

Перед вечером опять заглянул Синецкий.

— Как она? — тревожно спрашивал он. — Может, что нужно? Вы не стесняйтесь, Михаил Петрович. Если надо, машину в город пошлем.

— Спасибо, Виктор Тимофеевич. Пока нужно только одно — время, — отвечал доктор и удрученно думал: «Все приходят, все интересуются, только один Ваня почему-то не заглянул, не поинтересовался...»

Вечером Рита принесла ответную телеграмму, от руки написанную на листке бумаги. Рита, конечно, знала содержание телеграммы и опять с мольбой и страхом смотрела на Михаила Петровича, как бы говоря: неужели вы уедете, неужели оставите Лидию Николаевну в таком тяжелом состоянии?

Главврач телеграфировал коротко: продлить отпуск нет возможности, выезжай срочно... Михаил Петрович скомкал в кулаке листок, со злостью швырнул его на стол.

— Какой бездушный этот ваш Корниенко, — осуждающе сказала Рита, узнавшая фамилию начальства по подписи на телеграмме.

Бездушный? Нет, Антон Корниенко добрый, чуткий парень, он просто не знает, что тут случилось.

— Придется вам, Рита, опять бежать на почту, пошлем еще телеграмму и более подробную.

— Но почта уже закрыта.

— Как закрыта? — удивился Михаил Петрович. — Значит, мы не сможем телеграфировать сейчас?

— Сможем! — уверенно заявила девушка. — Я позвоню подружке в район. Она там на телеграфе работает. Попрошу — сразу передаст. Она мне и эту телеграмму передала по телефону. Я все время названивала ей из Дома культуры. Настоящую телеграмму вам только завтра принесут.

— Молодец, Рита, вы находчивая, — похвалил ее Михаил Петрович. — Звоните, я вам продиктую телеграмму.

Только поздно вечером Михаил Петрович вернулся домой. Брат сидел за столом. Обложившись бумагами, он выписывал столбиком какие-то цифры.

— Вот бабки подбиваю. Просят меня выступить на районном активе. Представитель из области будет. Цифры нужны, — деловито говорил он. — Поручил я своим счетоводам подготовить данные, так они, мудрецы, подсунули не то, что надо... Теперь вот сам копаюсь!

Михаила Петровича поражала эта холодная деловитость брата, который даже словом не обмолвился о том, что случилось в больнице.

— Все идет как по маслу! — с радостным удовлетворением продолжал брат, любуясь колонкой цифр. — Да, я забыл спросить, что там с докторшей? Говорят, в аварию попала? — как бы между прочим полюбопытствовал он и тут же вздохнул: — Вот беда, ни одного лета не проходит без аварии, ездить не умеют, ушами за рулем хлопают.

— Ты страшный человек, Ваня, — с глухим раздражением сказал Михаил Петрович.

Брат поднял удивленные глаза.

— Чего? Чего?

— Ты ведь знаешь, кто наскочил на «москвича», кто чуть было не убил Фиалковскую. Помнишь, я просил тебя откомандировать Коростелева? Ты не сделал этого, с машиной не хотел расставаться, тебе нужны были шоферские руки. Тебе вообще только руки нужны, одни рабочие руки, на человека в целом тебе наплевать!

Иван Петрович хлопнул большой ладонью по листку с колонкой цифр.

— Ты что это ерепенишься? Ты что это мне морали читаешь? Кто ты такой, чтобы со мной так разговаривать? — вопрошал он, гневно поблескивая стальными глазами. — Нечего было волочиться за докторшей! Нечего было дразнить Коростелева. Муж да жена — одна сатана, сошлись бы, а ты шуры-муры, подвел женщину под монастырь, а теперь виноватых ищешь. Много вас таких-то умников!

...Не раздеваясь, Михаил Петрович лежал поверх одеяла на кровати в темной боковушке-спаленке. Вот опять повздорили с братом... Да что там «повздорили» — разругались, так разругались, что ему хотелось ухватить чемодан и сейчас же уйти из дома.

Нескладной получилась их встреча. А почему? Не потому ли, что они разные люди, хотя родила их одна мать? Ваня все перевалил с больной головы на здоровую и обвинил его... Глупо. «А так ли это глупо? — вдруг подумал Михаил Петрович. — Разве нет моей вины? Разве я не мог доказать, потребовать, чтобы Коростелева и в самом деле откомандировали из колхоза? Пошел бы к Синецкому, пошел бы к старшему автоколонны, те, не в пример председателю, поняли бы, помогли. Вполне возможно, что все было бы по-другому, если бы я не ходил с Лидией Николаевной в кино, не засиживался бы допоздна в ее квартире. Люди видели, Коростелев тоже видел... Я все это делал просто так, для своего удовольствия, от избытка времени, отпускнику ведь все дозволено...»

«Нет, нет, — горячо возразил сам себе Михаил Петрович, — все было не так. Не так, не так, не так, — упрямо твердил он. — Случилось непредвиденное, случилось то, что может случиться с каждым, если встретится человек, с которым интересно и поговорить, и поспорить, и даже помолчать, о котором думаешь и ждешь встречи, и придумываешь разные разности, чтобы встретиться... Я полюбил ее. Нет, Ваня, ты не вправе обвинять меня, — в мыслях отвечал он брату. — Понимаю, и ты не очень-то виноват, ты просто деловой человек, у тебя свои расчеты. Хотя все мы — и ты, и я, и Коростелев очень виноваты в том, что она лежит в больничной палате. Один из нас сядет на скамью подсудимых: Коростелева судить будут, он преступник. А наша вина, Ваня, к сожалению, неподсудна. Когда будут судить Коростелева, о нас даже не вспомнят, а нужно было бы вспомнить, потому что мы не уберегли ее...»

* * *

Еще стояли жаркие дни и тихие, по-летнему теплые вечера. Но разведчики скорой осени уже пробирались по ночам к Бурану. Они золотили деревья, оббивали в садах яблоки, студенили в Буранке воду, и по утрам немного находилось охотников освежающих купаний, и днем ребятишки не так долго задерживались на берегу. Иногда эти разведчики покрикивали голосами перелетных птиц, то посвистывали острым северным ветерком, то их можно было зримо видеть в серебристых нитях проплывающей паутины. Побывали разведчики осени и в больничном саду: деревья в нем уже кое-где подрумянены, и не шелестят они, как раньше, а чуть позванивают листвой. В листьях уже не было прежней силы, и они осыпались даже без ветра, от собственной тяжести.

Михаил Петрович держал горячую руку Лидии Николаевны, привычно подсчитывая пульс. Под пальцами ровнее и напористей билась живая жилка, радуя хирурга.

В распахнутое окно лился свежий степной воздух. Вольготно дышать таким воздухом здоровому человеку. Но Фиалковская при каждом вздохе чувствовала боль, и если бы можно было, она дышала бы реже или вообще перестала дышать.

Невысокая тумбочка и подоконник были уставлены банками с медом, вареньем, кульками с яблоками, конфетами. Отдельно стояли в банках цветы — роскошные гладиолусы, махровые астры, лилии. Сквозь лепестки лилии просматривался зеленый кувшинчик с зубчатой крышкой.

— У вас, Лидия Николаевна, тут целый продовольственный склад, — шутил Михаил Петрович.

— Всего много, только есть не хочется.

— Вот это напрасно. Больше ешьте. Давайте я покормлю вас.

— Я не маленькая, — тихо ответила она, пытаясь улыбнуться.

— Представим на минутку, что вы маленькая. С чего начнем? С пирожков. И чур не отказываться! — разговорами и шутками он пытался отвлечь ее от боли.

Опять приехал Светов — нарочито шумный, подвижный. Он говорил, что Лидочка молодчина, что дней этак через десяток он потащит ее на танцы в районный Дом культуры, и они там непременно выиграют главный приз на молодежном балу в День урожая.

— Ты помнишь, Лидочка, как однажды в институте мы с тобой выиграли шоколадный набор за «Чардаш». Правда, мне показали только коробку, а содержимое слопали твои подружки. Но я не в обиде! — весело балагурил он, а наедине с Михаилом Петровичем тревожился: — Беспокоит меня затемнение в легком.

— Оно уменьшилось. Кровь рассасывается, — отвечал Михаил Петрович.

— Если так, хорошо. Будем надеяться, что она не подбросит нам нежелательный сюрпризик.

«Сюрпризик» подбросила Тамара. Днем Михаил Петрович получил телеграфное уведомление — в девятнадцать ноль-ноль по московскому времени его вызывает по телефону город. Сразу решив, что будет звонить главврач, Михаил Петрович обрадовался: теперь-то он объяснит Антону, в чем дело...

Но звонила Тамара. В телефонной трубке отчетливо слышался ее дикторский голос:

— Миша, ты слышишь меня? Здравствуй! У вас в больнице переполох, там получили твои телеграммы. Что случилось? Почему ты задерживаешься? Я очень, очень скучаю. Ты слышишь меня? Очень скучаю...

— Тамара, слушай внимательно. Здесь произошло несчастье. Я оперировал. Позвони Антону и скажи ему...

Тамара перебила:

— Ты оперировал? Разве там нет своих врачей? Ты скучаешь без меня?

— Прошу тебя: скажи Антону — я не смогу сейчас приехать, пусть продлит отпуск.

— Нет, нет, скорей приезжай! Ты знаешь, я немного похудела за это время, и все говорят, что выгляжу лучше...

— Тамара...

— Погоди, не перебивай и выслушай новость. У нас выступал по телевидению ректор мединститута. Я с ним говорила о тебе. Он хорошего мнения о твоей работе и пообещал предоставить молодому растущему ученому место на кафедре хирургии...

— Тамара, оставь глупости! Речь идет о серьезном! — крикнул в трубку Михаил Петрович.

— О серьезном? — Тамара помолчала немного. В трубке слышалось ее учащенное дыхание. — Уж не влюбился ли ты в доярку? Это модно теперь. У нас по телевидению недавно прошел фильм о том, как ученый влюбился в доярку. Очень забавно было...

Михаил Петрович швырнул на рычаг телефонную трубку, понимая, что разговаривать с Тамарой бесполезно, упрашивать, чтобы она все объяснила главврачу — тоже пустая трата времени... Но почему же не ответил Антон Корниенко на вторую телеграмму? Ведь он объяснил причину задержки в Буране. Антон должен понять... «Молчит, значит согласен со мной», — решил он.

На следующий день Фиалковская сказала:

— Вы не уехали, Михаил Петрович, это я виновата...

— Получено разрешение главврача. Задерживаюсь вполне законно.

— Неправда. Зачем вы обманываете?

— Понимаю, понимаю... Рита выдает мои тайны? Задам я ей за разглашение секретов... — смеясь, говорил Михаил Петрович, потом серьезно добавил: — Главврач не в обиде, он сам хирург и хорошо понимает меня.

* * *

Молва есть молва, ее не остановишь.

Поначалу, зная о том, что докторша сама слегла и в больнице принимать некому, люди почти не ходили на амбулаторные приемы. Но прослышав, что врач в больнице есть и не какой-нибудь, а председательский брат, настоящий ученый, народ повалил в больницу, кому надо и не надо. И это понятно. Ведь прежде в Буране такого не было, чтобы операции делали (на операции посылали в район), а тут, гляди-ка, Натальи Копыловой сына оперировали... А взять, к примеру, докторшу... Ведь совсем было убил ее этот подлюка самосвалом, а ученый оживил, спас докторшу... Раньше Ивану Воронову не очень-то верили, что брат его чуть ли не главный ученый в городе, но вот прошла молва, что прав был Иван Воронов, что брат у него и в самом деле большой человек, если такие операции делает. И теперь каждому, кто хоть малую хворь чувствовал, захотелось показаться ученому доктору, совета попросить.

Никто так не привлекает людей, как новый врач, о котором уже прошел добрый слух, и Михаилу Петровичу приходилось теперь туговато. Уставал он на амбулаторных приемах не менее, чем у себя в операционной.

На этот раз к нему вошел еще нестарый колхозник с фермы и цветисто пожаловался:

— Ноет, ровно гложет кто у меня коленку. А то еще стрельнет в поясницу — ни тебе встать, ни тебе лечь, как гвоздь какой в спине торчит, прямо спасу нету.

Михаил Петрович осмотрел говорливого пациента, подумал, что у того радикулит, лечение назначил, а после амбулаторного приема, не снимая халата, опять направился в палату к Лидии Николаевне. Он присел на табуретку и стал докладывать, кто приходил на прием и с чем, понимая, что это отвлекает ее от боли, от навязчивых мыслей о всевозможных осложнениях. Такие доклады тоже были своего рода лечением.

Она всегда выслушивала его с живой заинтересованностью и просила рассказывать о больных поподробней.

— Сегодня приходил Рыбников, — сообщил он о колхознике с фермы. — Что-то много у него жалоб...

— Неужели опять обострение? — забеспокоилась Фиалковская.

— Видимо, обострился радикулит.

— Радикулит? Нет, у него был бруцеллез.

— Вот как? — удивился Михаил Петрович. — А я заподозрил другое...

— Доктор Светов за такое подозрение в дым разнес бы вас на врачебной конференции.

— Да, да, забыл курс инфекционных болезней, хотя сдал когда-то на пятерку, — грустно признался он.

— Рассказывайте, кто еще приходил, какие диагнозы вы понапридумывали, — с улыбкой попросила она.

— Больная уже начинает посмеиваться над лечащим врачом? Это мне нравится: благоприятный признак, — говорил он, вглядываясь в ее чуть порозовевшее лицо.

В палату неожиданно вошел Синецкий в наброшенном на плечи не по росту коротеньком халате.

— Любуйся, Лида, я «москвича» тебе пригнал!

— Правда? Отремонтировал? — Она хотела приподняться, но Михаил Петрович вовремя удержал ее.

— Лежите, вставать нельзя.

— Но хоть посмотреть на «москвича» можно? Из окна он виден?

— Виден. Вон стоит, — кивнул на окно Синецкий.

Михаил Петрович и Синецкий вдвоем подняли кровать за спинки.

— Вижу, вижу, — восторженно проговорила Фиалковская, потом грустно добавила: — Машину легче вылечить, чем человека.

— Что ты, Лида, — горячо заговорил Синецкий. — И ты скоро встанешь. Михаил Петрович слово дал поднять тебя в рекордно короткий срок. И поднимет!

Она с улыбкой посмотрела на доктора, как бы спрашивая: это правда? вы давали такое слово? И тут же обратилась к Синецкому:

— Коробку скоростей заменил?

— Не только коробку, новый двигатель поставили! Кузов раздобыли у соседей. Не узнаешь ты своего старичка. Поскорее выздоравливай. Махнем с тобой на «москвиче» в Казахстан за утками.

Лидия Николаевна еще более оживилась и, кажется, готова была вскочить с постели, чтобы побежать к машине. Михаил Петрович радостно поглядывал на нее и думал, что Синецкий, пожалуй, хорошо придумал, подогнав к больнице отремонтированную машину.

Синецкий и Михаил Петрович вышли из палаты. Оглядывая больничный коридор, Синецкий удрученно говорил:

— Теснота здесь невообразимая.

— Поп жил — не жаловался.

— То поп, а тут колхозная медицина.

— В вашей же власти расширить возможности колхозной медицины, — заметил Михаил Петрович.

— Трудноватое дельце. — Синецкий почесал затылок.

— Но ведь каждому ясно — больница нужна.

— Верно, каждому ясно, — согласился Синецкий. — Но вы попробуйте доказать это хотя бы одному нашему председателю — не докажете. У него готов ответ: мое дело — хлеб, молоко, мясо. Другое — не моя забота. И не хочет он понимать очевидной взаимной связи между «тем» и «другим». В своих суждениях Иван Петрович, к сожалению, не одинок. Потому-то и ютится наша больничка в бывшем поповском доме. И это не от бедности, нет, строительство больницы мы смогли бы осилить без ущерба для хозяйства. Но...

— Извините, Виктор Тимофеевич, я плохо разбираюсь в ваших делах. Но если хотите знать, вот что странно и удивительно: почему же вы, секретарь партийной организации, не попытались убедить председателя силой партийного влияния? Неужели коммунист Воронов не подчинился бы воле своей организации.

— Рассуждая логически, вы правы. Но если взглянуть на это по-человечески, мы с Иваном Петровичем уж столько переломали копей, что их обломками можно было бы огородить весь Буран... Но о больнице, откровенно скажу, у нас речи не было. До меня только сейчас дошло, в каких скверных условиях приходится работать медикам.

— Жестокой же ценой вы меняете свое отношение к больнице.

— Да, цена жестокая, — признался Синецкий. — Мы вообще жестоко расплачиваемся за все наши большие и малые ошибки...

 

16

Если бы тихая речушка Буранка забурлила, разбушевалась да смыла бы в один миг все опрятные сельские домики, если бы Фиалковская вскочила с постели, пустилась бы в пляс и переплясала всех заядлых бурановских танцорок, — Михаил Петрович, кажется, не так удивился бы, как был удивлен неожиданным приездом операционной сестры Веры Матвеевны Косаревой. Она вошла в больницу — высокая, тонкая, с плащом, переброшенным через руку, с маленьким кожаным чемоданчиком. Вошла и сразу ахнула:

— Батюшки! Михаил Петрович, да на кого ж вы похожи? Да что же с вами тут сделали? Узнать невозможно, совсем похудели, кожа да кости! Уезжали, было шестьдесят восемь килограммов, теперь же и пятидесяти не наберется... Ну-ка, становитесь на весы.

Михаил Петрович рассмеялся. Это было так похоже на его операционную сестру! Еще не веря глазам своим, он смотрел на нее, изумленно спрашивая:

— Вера Матвеевна, вы? Да как же?

Вера Матвеевна поставила чемоданчик, поискала глазами, куда бы пристроить плащ. К ней подбежала Рита.

— Разрешите ваш плащ...

Вера Матвеевна подозрительно оглядела девушку, перевела взор на доктора, будто хотела отгадать, не эта ли куколка явилась причиной задержки доктора в Буране. «Да нет, больно молода для него», — успокоила она себя и передала Рите плащ.

— Садитесь, Вера Матвеевна, и рассказывайте, как вы здесь очутились? — допытывался крайне удивленный Михаил Петрович.

— Как, как... Села на самолет, пересела на другой и чуть ли не до самой деревни долетела. Попутчик хороший попался. Машину за ним к самолету прислали. Он меня прямо до больницы и довез, а сам дальше поехал. Вот и вся сказка.

— Но что вас толкнуло на столь странное путешествие?

Вера Матвеевна покосилась на Риту — разговор, дескать, не для посторонних. Михаил Петрович понял это и пригласил гостью в кабинет врача.

— Рассказывайте, — попросил он.

— Рассказ короткий. Вышла я после отпуска на работу. Вызвал меня Антон Поликарпович, показал ваши телеграммы. Ничего, говорит, не понимаю, зачем он там на целые две недели решил задержаться... Потом эта ваша дикторша звонила, с вами, говорит, по телефону разговаривала.

«Все-таки Тамара позвонила Антону... Эх, напрасно я с ней так грубо обошелся, трубку бросил», — огорчился Михаил Петрович.

Вера Матвеевна продолжала:

— Антон Поликарпович и говорит: «Берите командировку и поезжайте в Буран, разберитесь, что там произошло, и везите его скорей...» Вот я и приехала увезти вас. Теперь вы рассказывайте, что у вас?

— Несчастный случай. Пришлось оперировать. Вот халат. Идемте в палату, — пригласил Михаил Петрович. В палате он представил Веру Матвеевну Фиалковской. — Еще один медик пожаловал, беспокоясь о вашем здоровье.

Лидия Николаевна посмотрела на пожилую женщину и растерялась, не зная, что делать, что думать — ведь операционная сестра проделала вон какой путь. Зачем? Что это значит?

Вера Матвеевна не была бы Верой Матвеевной, если бы не сделала никаких замечаний. Наметанным глазом она окинула палату, покосилась на тумбочку и подоконник, где образовался «продовольственный склад», и хмуро спросила:

— Сёстры-то в больнице есть или нет? А нянечки? Что делают нянечки?

Как на грех, в палату заглянула Рита. — Ну-ка, мордастенькая, подойди сюда, — позвала ее Вера Матвеевна. — Ты скажи мне, кем здесь работаешь?

— Санитаркой, — робко ответила девушка, ошарашенная и тоном гостьи, и тем, что та назвала ее «мордастенькой».

— Какая же ты санитарка, — возмутилась Вера Матвеевна. — Ты хоть знаешь, что такое санитарка в больнице? Ты посмотри, что на тумбочке творится, на подоконнике. Да как же так можно!

Михаил Петрович улыбнулся, тронул Веру Матвеевну за локоть.

— Идемте, я определю вас на ночлег.

— Нет уж, Михаил Петрович, вы идите, а я с Лидией Николаевной посижу. И не смейте до завтра показываться в больнице. Я тут сделаю, что надо. История болезни есть? Вот и хорошо. Идите, идите, отдыхайте.

Михаил Петрович издавна знал, что возражать операционной сестре бесполезно, и ушел, уверенный в том, что Вера Матвеевна от строчки до строчки изучит историю болезни и присмотрит за больной получше вот таких кандидатов наук. Только жалко ему было бедную Риту, которой нынче спуску не будет... Но науку девушка получит на всю жизнь, и если сама станет врачом, ей часто будет вспоминаться приезд в Буран операционной сестры Веры Матвеевны Косаревой.

Так оно и было.

Фиалковская попыталась было доказать, что это она разрешила оставлять гостинцы на тумбочке и на подоконнике.

— Вы, Лидия Николаевна, сейчас не врач, вы больная. Для вашей же пользы порядок навести в палате надо, — отвечала ей Вера Матвеевна и, сурово глянув на перепуганную Риту, учила: — Нельзя идти на поводу у больных. Врач лежит больной или министр — для тебя все равно, ты в этих рангах не должна разбираться. Для тебя главное — какой больной: тяжелый или нетяжелый. Если тяжелый — он и есть самый главный. Ишь, развели тут, — она передавала Рите банки, свертки и командовала: — Все это в холодильник.

— У нас холодильника нет, — чуть ли не плача отвечала Рита.

— Как так холодильника нет? — удивилась Вера Матвеевна. — Как же вы живете без холодильника? — Она глянула на потолок. — Электричество есть, значит должен быть и холодильник!

Фиалковскую душил смех. И если бы не боль в груди, она вдоволь похохотала бы, глядя на Веру Матвеевну. Михаил Петрович как-то рассказывал о ней, операционная сестра и в самом деле чудаковата. Но было в этой высокой, костлявой и уже немолодой женщине столько обаяния и теплоты, что не замечались ни ее ворчливость, ни сердитый вид.

— Если нет холодильника, все равно этому не место в палате, — продолжала Вера Матвеевна. Потом она шумно бушевала в перевязочной, найдя под шкафом клочок ваты.

Ночевала Вера Матвеевна в пустой квартире Фиалковской. Утром она сказала Михаилу Петровичу:

— Теперь вижу — нельзя вам было уезжать, да и сейчас Лидию Николаевну оставлять опасно. Дадим еще телеграмму Антону Поликарповичу, продлит он отпуск, раз такое дело. И я останусь с вами, а потом уж вместе и уедем.

Михаил Петрович согласился. Теперь он задерживается в Буране на законном основании, и если нужно — Антон продлит ему отпуск хоть на месяц. Вера Матвеевна права: опасно оставлять Фиалковскую без присмотра, она еще слишком слаба, вызывал тревогу последний анализ крови. Да и некому работать пока в здешней сельской больнице. В городской же могут обойтись без него, там врачей достаточно.

Вера Матвеевна вела с Михаилом Петровичем амбулаторные приемы, помогала ему.

— Боже мой, да как же можно так работать, — не переставала удивляться она. — Ни тебе рентгена, ни тебе консультаций, все валится на одного врача. Да тут сам академик запутается...

Михаил Петрович отмалчивался. Он теперь понимал, каково было Фиалковской, особенно в первое время, когда она приехала сюда после окончания института, и он уже соглашался, что в сельских больницах должны работать врачи опытные, много знающие.

— Голова иной раз кружится, как на качелях сижу. А то в глазах потемнеет и руки отнимаются, висят, как чужие, — жаловалась ему пожилая доярка. Михаил Петрович смотрел на узловатые сильные руки женщины, на загорелое, чуть грубоватое лицо и раздумывал, какая хворь могла привязаться к ней. Послать бы доярку к невропатологу, но невропатолога нет в районе, он в городе, а до города двести километров... Вот и решай сам, сельский врач, что делать с дояркой.

— Переутомились, товарищ Паренкина, отдохнуть вам надо, — сказал Михаил Петрович доярке. — Назначу вам уколы, будете приходить в больницу.

— Ох, да где уж там ходить на уколы, — вздохнула женщина. — Работа у нас такая — некогда. В пять часов утра коровушек подоить нужно? Нужно. В обед нужно? Нужно. И вечером тоже нужно. Так и мотаешься от утра и до ночи... Сейчас еще ничего, сейчас благодать, а вот зимушка придет — совсем трудно. И подои коров, и накорми, и стойло убери... Вы уж порошки какие-нибудь домой дайте.

— Я вам выпишу больничный лист.

— Не, не, — замахала руками доярка. — Доить некому. Болей не болей, а доить нужно.

Когда женщина ушла, Вера Матвеевна опять заохала:

— Вот ведь как работают люди. Да я теперь на молочко молиться буду. А наши-то иные городские дамы привередничают... Помните, Михаил Петрович, как одна жаловалась на вас, в газету писала...

Ему запомнился тот смешной и грустный случай. Однажды пришла на прием дама. Обворожительно улыбаясь, она говорила:

— Ах, доктор, посоветуйте, на какой мне курорт поехать. Полнеть я стала, на три триста поправилась...

Доктор Воронов стал расспрашивать даму, где работает, в каких условиях живет. Дама с обворожительной улыбкой отвечала охотно, душу, можно сказать, изливала. Оказалось — нигде она не работает, воспитывает единственного сына, живет прилично, квартира хорошая, мужем довольна. Муж — человек в городе видный... Выяснилась и еще одна деталь: дама училась когда-то в текстильном техникуме, с годик работала даже, потом вышла замуж, с тех-то пор и не работает: семья! Полнеть даме совсем не хочется. Полные, как она слышала, не в моде...

— Я бы вам посоветовал идти работать. Это самое верное средство от полноты, — искренне пояснил наивный доктор.

Бог мой! Куда девалась обворожительная улыбка дамы! И сама дама пулей выскочила из кабинета, полная гнева и жажды мести... И она отомстила, написав письмо в редакцию центральной газеты о грубости врача М. П. Воронова... Известно, оскорбленные дамы в выражениях не стесняются и такое могут написать, что не придумаешь и во сне не увидишь... Письмо, правда, в газете не напечатали, его переслали в облздрав «для принятия мер». Облздрав, конечно, меры принял, провел с неосторожным доктором воспитательную работу. Свою очевидную невиновность доктор Воронов доказать не мог, потому что дама — это «народ», а он просто врач, слуга народа...

Антон Корниенко хохотал:

— Эх ты, просветитель начальственных дам, схлопотал и себе выговор, и мне.

— А тебе за что? — удивился хирург.

— За перерасход электроэнергии... Муж-то дамы прежде перерасхода не замечал, а теперь прозрел, заметил...

Узнав об этой истории, Тамара печально вздыхала:

— Ах, Миша, Миша, ну зачем ты с нужными людьми ссоришься? Ты ведь знаешь — ее муж имеет прямое отношение к квартирам... В городе так трудно получить хорошую отдельную квартиру, а у тебя был удобный случай заполучить поддержку...

— Подойдет очередь, и без поддержки получим, — отмахнулся он.

...В приемную забежала Рита.

— Михаил Петрович, вас просит Лидия Николаевна.

— Что с ней? — всполошилась Вера Матвеевна.

— Ничего, ничего, радио слушает, — ответила Рита.

— Больных на прием нет, садитесь, Михаил Петрович, сейчас будут передавать концерт-лекцию «Поет Эдит Пиаф», — пригласила Фиалковская.

По радио пела знаменитая француженка.

Лидия Николаевна лежала с прищуренными глазами, и лицо ее было озарено счастливым упоением, на подушке рассыпались длинные светлые волосы. Она слушала музыку, слушала голос, чуть шевелила губами, как будто, не понимая слов чужой песни, внутренне создавала свою, на своем языке, и беззвучно вторила певице.

— Вы знаете, о чем она поет? — шепотом спросила Лидия Николаевна. — О том, как трудно и чудесно любить... Эдит Пиаф попадала в автомобильные аварии и, как я, лежала в больницах...

— У вас много общего. — Михаил Петрович улыбнулся. — Может быть, и голос у вас такой же?

— Не смейтесь... А я ведь пою. Вы только не слышали. И на баяне играю... Вы тоже не слышали... Вы многого не знаете из того, что я умею.

— Надеюсь, узнаю.

— Может быть.

Когда концерт закончился, Лидия Николаевна попросила:

— Расскажите, Михаил Петрович, кто приходил сегодня на прием.

Он рассказывал ей о приеме, о том, кто и с чем обращался, вспомнил и о доярке Паренкиной, удивляясь:

— Неужели доярки вот так работают каждый день с утра до вечера? Где же в таком случае законы об охране труда?

— Вы мало живете в Буране, мало узнали. Я тоже первое время удивлялась, потому что смотрела на все глазами горожанки. Теперь привыкла и поняла: иначе здесь нельзя.

Михаил Петрович усмехнулся.

— Труд создал человека, он же его и гробит... Разве нет возможности установить сменную работу на фермах?

Чувствуя себя несомненно более осведомленной в сельских делах, Фиалковская снисходительно заметила:

— Вы, Михаил Петрович, фантазер...

— Кто здесь фантазер? — подхватил вошедший в палату Синецкий, нагруженный книгами.

— Да вот Михаил Петрович фантазирует... Тяжелая, говорит, работа у доярок — с утра до вечера, с утра до вечера...

Положив книги на тумбочку, Синецкий сказал:

— Работа у доярок действительно пока нелегкая, но почетная.

— Почету, может быть, и много, но радости мало. Я думаю так: если одной доярке некогда сходить в больницу на уколы, другой некогда с милым пошептаться, колхозный строй особого счастья им не приносит.

— Да что вы такое говорите, Михаил Петрович? — удивилась Лидия Николаевна. — По-вашему, доярки против колхозного строя?

— Нет, не против. Но та же доярка, которая несомненно верит в колхозный строй, детей своих на ферму не пошлет, в город отправит, чтобы хоть они «с утра до вечера» не работали... Можете бранить, осуждать ее, называть несознательной, этим делу не поможешь. Люди понимают, что такое хорошо и что такое плохо.

— Не все, Михаил Петрович, но кое-что есть полезное в ваших рассуждениях, — задумчиво отозвался Синецкий. — Я, например, мечтаю, чтобы колхозная ферма стала похожей на хороший фабричный цех с большой и малой механизацией, с высокой культурой труда. И вот ведь парадокс какой! Все это я видел в нашем институтском учебном хозяйстве, а приехал в Буран как будто на двадцать лет назад. Все здесь по старинке — ручная дойка, вилы, лопаты... И еще парадокс: мало кто озабочен таким положением, потому что план по молоку выполняется и даже перевыполняется. А какой ценой, с каким настроением — это ведь не учитывается. К сожалению, статистику не интересует настроение. — Синецкий взглянул на часы, заторопился. — Извините, друзья мои, интересный разговор мы затеяли, но некогда продолжать, начальство приезжает. Читай, Лида, выздоравливай. Уж чем-чем, а книгами я тебя обеспечу.

* * *

Иван Петрович торопился в правление. Полчаса назад позвонил из района Аким Акимович Рогов и предупредил — будь на месте, приеду, прикажи Синецкому тоже не отлучаться... Иван Петрович потер тогда заросший подбородок — побриться надо, не любит Аким Акимович небритых председателей.

Приезд начальства беспокоил его. Обычно Аким Акимович приезжал без предупреждения, и вдруг телефонный звонок... Что бы это могло значить? На днях выполнили обязательство по зерновым, отослали рапорт. Правда, обязательство было выполнено первое, то, которое надо было пересмотреть... Не пересмотрели, вмешался этот Синецкий и такой крик поднял, чуть ли не потребовал созыва общего колхозного собрания. Крикун! Рапорты соседних колхозов уже опубликованы в газете с портретами председателей, а чкаловцы как будто сложа руки сидят, ничего не делают... Вот из-за этого, должно быть, и приезжает Аким Акимович. Пусть едет. Он, Иван Петрович, не будет молчать, он скажет, кто виноват. Да, да, скажет, и пусть свояк не обижается. За все время такого еще не бывало, чтобы колхоз имени Чкалова в районной сводке занимал чуть ли не последнее место. Позор!

Вообще нынешний год какой-то несуразный. И урожай как будто приличный, и погода стоит что надо, а вот успеха, того успеха, о котором мечтал Иван Петрович, нет... Кто бы, например, мог подумать, что исполнительный и настырный Романюк вдруг струсит, отступит, и отступит в тот самый момент, когда еще бы одно усилие — и рекорд побит!... Лопнул рекорд. Да что Романюку надо? Слизняк! Обокрал его, председателя, обокрал того, кто всей душой добра желал...

Аким Акимович требует Синецкого? Очень хорошо! Возможно, Аким Акимович и приказик привезет о переводе Синецкого в совхоз. Это было бы кстати, потому что Иван Петрович теперь уже точно знал: не сработаются они. Правду говорят, родственник хорош только на расстоянии.

Иван Петрович не ошибся. Едва переступив порог председательского кабинета, Рогов недовольно упрекнул:

— Ты что же, председатель, былую славушку теряешь, меня позоришь! Мне стыдно заходить в управление: глаза колют — покатилось под откос подшефное хозяйство. Как же так получилось? Не доглядел ты!

Понурив голову, Иван Петрович виновато признался:

— Не доглядел, Аким Акимович. Это верно.

— Соседи-то обскакали тебя, голубчика. Да ты вспомни-ка, вспомни, как при мне было в Буране!

Иван Петрович еще ниже склонил голову.

— Как же, помню, Аким Акимович...

— Ну-ка, зови Синецкого, давай сюда этого мудреца-храбреца!

Когда Синецкий вошел, Рогов не протянул ему руки, даже не ответил на приветствие, а сразу деловито начал:

— Я приехал помочь вам выйти из прорыва. Дела обстоят следующим образом. — Он достал из кармана записную книжку, полистал ее, остановился на нужной странице. — Вам надлежит сдать семь тысяч пудов зерна.

— Не больше, не меньше? — с чуть заметной улыбкой спросил Синецкий.

— Не меньше, а больше можно.

Иван Петрович почесал затылок, подумал немного и произнес:

— Придется покопаться. Раз нужно, значит нужно...

— Нужно, Иван Петрович, очень нужно! — подхватил Рогов, радуясь тому, что все оборачивается как нельзя лучше — приехал, приказал и точка.

— Сдать можно, цифра не такая уж пугающая, — вмешался Синецкий. — Но вот беда — откуда зерно брать?

— То есть как откуда? Ты что, не знаешь, откуда зерно берется? — рассердился Рогов.

— Раньше знал, теперь же, не взыщите, не знаю. Придется, вероятно, отбирать то, что выдали на трудодни.

— Ты, Синецкий, шуточки не шути, мы с тобой не в цирке, — гневно предупредил Рогов. — Родине хлеб нужен. Ты понимаешь, Синецкий? Ро-ди-не! — проскандировал он.

— Родина у нас добрая, некрикливая, — спокойно говорил Синецкий. — Родина спустила нам честь по чести план, мы этот план, как вам известно, выполнили. Оказались излишки, возьми. И если, случись, наступит час тяжелый, мы тебе, Родина, все отдадим... Но позвольте, товарищ Рогов, тяжелого часа нет, И ваши требования по меньшей мере странны.

Рогов закурил. Затягиваясь папироской, он будто раздумывал, что и как отвечать на это, и вдруг вместе с табачным дымом выдохнул:

— Демагогия! Чистейшей воды демагогия! — он погрозил пальцем. — Ты, Синецкий, это брось. Твои выпады к добру не приведут! Тебе что, строгого выговора мало? Тебе что, надоело носить в кармане партийный билет?

— Опять не понимаю, вы приехали за зерном или за моим партийным билетом? — пожал плечами Синецкий, уже начиная горячиться.

Рогов не нашелся, что ответить, и обратился к председателю:

— Задача ясна? Начинай вывозить. Если нужны машины, дадим. Сроку тебе три дня.

— Будет сделано, Аким Акимович, — с готовностью отозвался Иван Петрович, с досадой поглядывая на Синецкого — и чего, мол, пререкаешься, все равно сделаешь так, как район прикажет.

— Позволь, позволь, Иван Петрович. Как же ты говоришь «будет сделано», если зерна у нас нет, если все рассчитано, — удивился Синецкий.

— Председателю лучше знать, что у него есть и чего нет, — поддержал Ивана Петровича Рогов.

— К вашему сведению, председатель не единоличный хозяин в артели, — отпарировал Синецкий. — Зерна у нас нет и сдавать нечего! Да и как можно требовать сдачи того, без чего колхоз не может обойтись? Мы же скот зимой погубим, если останемся без фуража.

— Этот вопрос всесторонне обдуман.

— Свежо предание, — с сомнением покачал головой Синецкий. — Вас, товарищ Рогов, легко понять. Вы даже не пытаетесь маскировать свои устремления. Вам важно отличиться именно сейчас, вас не интересует завтрашний день. Для вас дороже всего рапорт — перевыполнили досрочно и так далее... Вслед за рапортом вы будете ждать наград, повышений, и вам наплевать на то, как будет жить колхоз. Вы даже будучи председателем не очень-то заботились о колхозе, вам важен был шум.

Иван Петрович не мог вынести такого оскорбления начальства и разъяренно крикнул в лицо Синецкому:

— Мальчишка, да как ты смеешь!

— Ничего, ничего, Иван Петрович. — Рогов задыхался, он тер носовым платком покрасневшую потную лысину. — Ничего, мы разберем, мы этого так не оставим...

Синецкий ушел. Дорого ему обошлась та сдержанность, с какой он старался разговаривать в председательском кабинете. Сейчас все в нем бушевало, и мысли, обгоняя одна другую, бурлили в голове. У него даже появилось желание вернуться и продолжить разговор с этим Роговым да не сдержанно, а в полный голос, не давая спуску. Но он все-таки поборол искушение и пошел к машине. Пыльная степная дорога, предельная скорость газика да необозримая степь всегда успокаивали его. А то еще остановится в поле, махнет рукой трактористу или комбайнеру — ну-ка, остановись, приятель, перекури, дай-ка пройти круг-другой.

— Виктор Тимофеевич, откуда у вас на лице такая воинственность? — спросил Михаил Петрович. Он шел куда-то с Ритой и остановился у машины.

Синецкий улыбнулся.

— Разве заметно?

— Очень заметно. Будь я художником, вы послужили бы мне отличной натурой для создания образа витязя в пылу сражения...

— Витязь не витязь, а сражение и в самом деле было. Боюсь, как бы не последнее в Буране.

— Вот тебе и раз! На лице жажда победы, а в душе пораженчество.

— На душе у меня, кроме возмущения, ничего нет, — хмуро ответил Синецкий. — Вы куда-то собрались?

— На вызов.

— У Михайловых девочка заболела, — пояснила Рита.

— Садитесь, подвезу. Михайловы живут далеко, в том конце села. — В машине Синецкий продолжал о своем: — Черт его знает, как все получается. Логика, понимаете, Михаил Петрович, всесильная логика оказывается бессильной. Если срубишь сук, на котором сидишь, ты будешь героем...

— Погодите, как сие прозвучит на обычном человеческом языке? — прервал Михаил Петрович.

— Дико прозвучит! Кое-кто из района требует сдать все, решительно все под метелку. Не сдашь зерно — выкладывай партийный билет. Сдашь — скот зимой начнет падать от бескормицы, тебя же потом к ответу — как допустил, куда смотрел и прочее и прочее...

— И как же вы решили?

— Решение одно — драться!

А в эту минуту Аким Акимович командирским голосом говорил председателю:

— Не тушуйся, Иван Петрович, не иди на поводу у секретаря, гони зерно. Ты ведь не Синецкий, понимаешь требования момента. Сверху нам звонят — что случилось, почему отстаете? Вот и пришлось всем личным составом управления на передовую выйти, хвосты подгонять.

— Я понимаю, Аким Акимович, — соглашался председатель, — если бы не Синецкий, я уже давно завершил бы... В совхоз бы его, как вы говорили, спокойней было бы...

— У нас там свой такой же сидит. Мы уж хотели избавить тебя от Синецкого, да наш секретарь пошел артачиться — Синецкий, мол, человек думающий, надо поддержать молодые кадры, бюро утвердило... Дали волю этим секретарям, — пожаловался Рогов. — Ты вот что, — он воровато оглянулся по сторонам, перешел на заговорщицкий шепот, — как там Синецкий с докторшей? Слышно было, похаживал он к ней?

— Докторша в больнице лежит.

— Опять же разобраться надо — почему лежит? Кто ее на машину посадил? Синецкий! А что вышло из того? Авария. Персональное дельце раздуть можно, Синецкий и притихнет... А там раз-два и вытряхнули. А ты присмотрись, кого в секретари взять. Секретарь тебе какой нужен? А такой, чтобы ты слово сказал, а он и подхватывал.

— Слушаюсь, Аким Акимович, все, как вы говорите, так и сделаю. Не мытьем, так катаньем возьмем Синецкого.

— Вот-вот, давай, действуй. Главное — материал поскорее присылай. А насчет зерна как же?

Иван Петрович сник, ответил скорбно:

— Боюсь я, Аким Акимович. Надо было бы потихоньку, а теперь Синецкий всех на ноги поднимет...

— Возить зерно, возить! — приказал Рогов и, понизив голос, доверительно прибавил: — Ты, Иван Петрович, о себе подумай, не имеешь права отставать от прошлогодних показателей. Ты ведь понимаешь, что это значит...

 

17

По нескольку раз в день Тамара звонила в больницу Антону Корниенко, допытываясь, нет ли весточки от Воронова. Она знала, что главврач послал за хирургом операционную сестру и ждала — вот-вот он вернется... И вдруг узнала ошеломляющую новость: Миша опять задерживается в Буране.

Это не на шутку всполошило ее. Тамара стала подозревать, что дело не в какой-то мифической операции, что все может обернуться самым нежелательным образом, если она будет сидеть сложа руки.

За два года знакомства Тамара хорошо изучила своего доктора. По ее твердому убеждению, он был из разряда тех умных, но совершенно беззащитных мужчин, которыми должны руководить сильные женщины. Она уже все рассчитала, все, так сказать, разложила по полочкам.

Поначалу Тамара с осторожным интересом отнеслась к скуластому и лобастому хирургу — малоразговорчивому, увлеченному какими-то своими делами. В то время она оценивающе сравнивала его с надоедавшими ей поклонниками, не отвергая, впрочем, ухаживаний, не отказываясь от маленьких подарков. В свои двадцать пять лет она уже научилась отличать временных поклонников от тех, кто может обеспечить ее на всю жизнь. Все хорошенько взвесив, она решила, что лучшего, чем доктор Воронов, пожалуй, и не найти.

Когда он защитил диссертацию, Тамара уже не сомневалась, что перед молодым ученым скоро распахнутся двери к высокой, щедро оплачиваемой должности, и она стала отмахиваться от прилипчивых поклонников, не отвечала на их телефонные звонки, даже возвращала подарки, думая только о своем кандидате.

Все шло хорошо. И вдруг эта дурацкая поездка в Буран к брату, и эта странная задержка, и отсутствие писем, и прерванный телефонный разговор... «Надо было не думать о путешествии по Волге, а ехать с ним, — жестко упрекала себя Тамара. — Два-три дня погостили бы у брата — и домой, и пускай отдыхал бы доктор здесь, на глазах... Холостого мужчину небезопасно отпускать одного», — с непоборимым страхом рассуждала она и вдруг решила отправиться в Буран.

Директор телестудии — вежливый, иконописный старичок, оказывавший красавице-диктору не только начальничье внимание, на этот раз неожиданно заартачился:

— Не могу отпустить вас, Тамара Владимировна. На носу фестиваль молодой поэзии, а кто лучше вас читает стихи?

— Вы, кажется, добиваетесь моего заявления об уходе с работы, — резко бросила обозленная Тамара.

— Что вы, что вы, Тамара Владимировна, — испуганно замахал своими короткими, пухленькими ручками директор. — Без вас померкнут экраны...

Тамарина угроза все-таки подействовала — она получила очень нужные ей шесть неиспользованных дней отпуска и сразу кинулась к телефону звонить в аэропорт. Знакомый работник аэропорта огорчил ее.

— Нелетная погода, — сказал он. — Гроза. Денька два-три подождите.

Ждать она не хотела и уехала поездом.

Еще в вагоне один из попутчиков объяснил ей, как добираться от станции до Бурана — выйти к мосту, «проголосовать», машин сейчас ходит много. Она так и сделала и уже через полчаса сидела в кабине грузовика рядом с молодым словоохотливым шофером.

— В гости, говорите? Хорошо ездить в гости. К кому едете, не спрашиваю. В Буране я тоже гость, на уборочной работаю. Еще несколько деньков — и прощай Буран, домой поедем, — говорил шофер.

Тамара пожалела, что парень оказался не бурановским, она осторожно расспросила бы его о докторе Воронове — как он да что с ним...

На дороге, среди степи, повстречалась другая машина. Ее водитель посигналил, прося остановиться, выскочил из кабины, подбежал:

— Дай-ка, Дима, огоньку. Спички где-то забыл.

— Огоньку, это всегда можно. — Кивнув на самосвал, шофер проговорил: — Вот ведь как получается: машина бегает, а хозяин сидит...

— Жалко брата-шофера, а вообще-то гад он порядочный, не шоферская у него душа. Таких давить надо!

— Прислал прошение нашему начальству, чтобы на поруки взяли.

— Ишь ты! На поруки. Да я ж его первый изничтожу!

Шоферы поговорили, покурили и разъехались. Их разговор был неинтересен Тамаре, она думала о своем.

— Вот гад! На поруки просится. Избаловали всяких поруками... А я так думаю, что ему и десятки мало, — не унимался шофер.

Чтобы поддержать разговор, Тамара спросила равнодушно:

— Осудили кого-нибудь? За что?

— История с аварией да чуть было убийством не кончилась. Приехали мы в конце июля на уборочную, — обстоятельно рассказывал собеседник, — а в нашей колонне оказался этот тип — Коростелев. Специально попросился и не сказал, гад, что у него тут, в Буране, бывшая жена докторшей работает. Стал он наведываться в больницу, а докторша ему от ворот поворот и не кашляй!.. А тут как на беду еще один доктор приехал в гости к брату. Ученый, говорят, операции делает с закрытыми глазами. Он тут уже много людей спас. А что? Если ученый — может спасать. Вон у меня по соседству мальчонка живет, с сердцем лежал, совсем плохоньким был, одна нога здесь, другая в могиле... Повезли его в Ленинград к профессору. И теперь мальчонка футбол гоняет. Вот тебе наука!

— Причем же доктор, который к брату приехал? — нетерпеливо перебила Тамара.

— Да считай что не при чем. Разное люди говорят... Ну, хорошо, в кино доктора ходили вместе, на «москвиче» ездили, может, и другое что было. Кому какое дело? Доктор-то холост, докторша тоже незанята и симпатичная собой, беленькая... А этот бывший муж раззверился и ахнул «москвича» самосвалом и чуть было не убил докторшу. Вот ведь гад! Из тюрьмы только и опять в тюрьму смотрит.

Шофер говорил и говорил, все более разъяряясь и кляня Коростелева, но Тамара не слушала. Она ничего не видела перед собой — ни дороги, ни орлов на телеграфных столбах. Охваченная тревогой, она хотела сейчас только одного — поскорее приехать в этот проклятый Буран, цепко ухватиться за доктора и уж не отпускать его.

Когда подъехали к Бурану, услужливый шофер спросил, куда подвезти пассажирку.

— К дому Воронова, — ответила она.

— К председателю? Порядок, — сказал шофер и вскоре подкатил к дому Ивана Петровича. Тамара достала из сумочки мелочь и протянула шоферу.

— Обижаете, гражданочка, мы за проезд не берем, — отказался тот и, пожелав ей счастливо оставаться, уехал.

Тамара отворила калитку. Во дворе она увидела двух черноголовых мальчиков. Старший восседал на скамейке с книгой в руках и что-то читал вслух, младший слушал стоя. Увидев незнакомую тетю, мальчики повернулись к ней.

— Михаил Петрович дома? — спросила она.

— Дяди Миши нету!

— Он в больнице! — бойко ответили мальчики.

— Позовите его из больницы.

Ребята переглянулись, как бы советуясь.

— А вы откуда, тетя? — поинтересовался Вася.

— Из города.

— Из дядимишиного города?

— Дядя Миша рассказывал про город...

— А про вас дядя Миша не рассказывал! — с какой-то радостью воскликнул Толя. И это бесхитростное детское восклицание больно кольнуло Тамару.

— Толька, беги за дядей Мишей! — приказал Вася брату.

Толя хотел было отказаться — беги, мол, сам, но старший глянул на него по-командирски сурово, и Толя подневольно поплелся к калитке, что-то бормоча себе под нос.

— Ты в каком классе учишься? Как тебя зовут? — спрашивала Тамара у настороженного мальчугана.

— Васей... В третий класс перешел, — с достоинством ответил тот.

— Что ты читаешь?

— «Родную речь». Стихотворение учу. «Косарь» называется.

— Выучил?

— Ага. И Толька тоже выучил. Он со мной все стихотворения учит!

Тамара не знала, о чем еще говорить с Васей, да и разговаривать ей не хотелось. Достав из сумочки зеркало, она глянула на себя, точно лишний раз хотела убедиться в том, что не подурнела в дороге и по-прежнему красива... Потом опять стала думать о докторе, и вдруг ворвалась, опалила сердце ревнивая мысль о незнакомой докторше, с которой он в кино ходил, на «москвиче» разъезжал. Эта мысль будила в ней незатухающую тревогу и желание поскорее уехать с ним отсюда.

Отворилась калитка, и Тамара увидела своего доктора. Она кинулась к нему, обвила шею руками, заглядывая в его серые, округленные от удивления глаза, и, звонко целуя, спрашивала торопливо:

— Не ожидал? Ты не ждал меня? Ты рад?

— Представь себе, не ожидал... Почему без телеграммы?

Тамара засмеялась.

— Я ведь знаю — ты любишь неожиданности, и вот решила, как снег на голову... Ты рад?

— Рад... разумеется, рад, — сбивчиво отвечал он, еще не в силах твердо поверить, что перед ним Тамара. Не сон ли? Не галлюцинация? Нет, не сон, Тамара приехала в Буран... Зачем? Что привело ее сюда?

— Ты смотришь на меня, как на привидение, — кокетливо сказала она.

Не зная, что делать, как вести себя, Михаил Петрович вдруг спросил:

— Ты хочешь есть? Сейчас мы с ребятами покормим тебя обедом.

— Дядя Миша, обед подогревать? — спросил стоявший рядом Вася. Не дожидаясь ответа, он побежал разжигать примус.

Михаил Петрович пригласил гостью в дом. В комнате Тамара сняла плащ, плюхнулась на диван и поманила его пальцем.

— Ты какой-то растерянный-прерастерянный. Садись рядом и рассказывай. Все рассказывай.

— О чем рассказывать? Я посылал Антону телеграммы, — невпопад проговорил он.

— И только ему... А мне? А мне почему не прислал? И задержался, и не поехали мы с тобой по Волге... А я ждала, ждала...

— И приехала отругать? Очень мило с твоей стороны.

Отругать? Да, она могла бы отругать его, и есть за что... Но не потому ли иные невесты долго засиживаются, что слишком рано проявляют «характер» и начинают ругать женихов? Не такова Тамара! Она знает, например, что впереди много времени для упреков и для ругани, но сперва надо официально оформить отношения...

Она опять обвила руками его шею, прижалась к нему, нашептывая:

— Ах, Мишенька, родной ты мой, не ругаться я приехала... Просто вспомнила о тебе и загрустила... Куда мне было девать шесть неиспользованных дней отпуска? Эти дни — твои...

Фрося застала гостей и сыновей за столом — они обедали. Когда Михаил Петрович познакомил ее с Тамарой, хозяйка сразу в смущении заохала, заахала:

— Да как же так, Михаил Петрович, почему же не предупредили о приезде Тамарочки? Да чем же вы тут угощаете? Ох, мужики, мужики...

— Не беспокойтесь, все очень вкусно, — с улыбкой отвечала Тамара, довольная первой реакцией будущей родственницы.

— Вы уж извиняйте, Тамарочка, не знала я о приезде.

Вернулся домой брат — запыленный, как всегда чем-то озабоченный. Обычно Иван Петрович на скорую руку обедал и торопливо уходил по своим делам. А на этот раз задержался дома, радуясь приезду гостьи, сказал Фросе, что по такому случаю не грех и графинчик на стол поставить.

Тамара быстро освоилась, стала помогать хозяйке накрывать на стол, не скупилась на комплименты, хваля и дом, и ребятишек, и Фросино умение вести хозяйство. Тамара уже хорошо усвоила нехитрую житейскую мудрость: если хочешь своего добиться, ты должна понравиться родственникам жениха, уж те, сами того не понимая, сослужат добрую службу.

Братья сидели молча. Старший читал газету, Михаил Петрович — книгу, что вчера дала ему Фиалковская. «Непременно прочтите, — советовала она. — Книжка вам понравится. Я, например, оторваться не могла». Читалось ему плохо, и книга не нравилась. Он поглядывал на Ваню и думал о том, что вот сидят они, родные братья, а поговорить не могут... Чуть что, слово за слово, и пошла перепалка, да такая, что после смотреть друг на друга не хочется... Ведь как хорошо ему с Синецким, Лидией Николаевной. С ними и поговорить, и поспорить можно и даже поругаться...

Иван Петрович отложил газету. Кивая на дверь, он с усмешкой сказал:

— Ишь какую кралю приворожил... Надо было сказать, что приедет.

— Я и сам не знал.

— Ну, ну, рассказывай сказки, — не поверил брат. — Ладно уж, я в твои дела не вмешиваюсь, приехала — и хорошо, и спасибо... Толковая девка, есть на что посмотреть, не то, что докторша.

— У каждого человека свои достоинства, — хмуро пробурчал Михаил Петрович.

— Ладно уж, не будем на весах мерить, кто кого перевесит, — примирительно сказал брат. Фрося и Тамара накрыли на стол.

— Придется второй раз обедать, — засмеялась Тамара.

— Можно и третий, и четвертый, был бы аппетит, — хлебосольно отозвался Иван Петрович. — Ну, а для аппетита налью вам по рюмочке.

— А себе? Себе наливайте, Иван Петрович, — потребовала Тамара.

Он улыбнулся ей.

— Себе — потом, воздержаться нужно, к людям иду. Может, кое с кем силой придется помериться, на трезвую голову сподручней...

Догадавшись, о чем говорит муж, Фрося перебила с досадой:

— Ну вот, опять с Виктором учините бучу.

Иван Петрович сурово глянул на жену.

— Что же, прикажешь в ножки ему кланяться?

— Да ведь свои вы, — попыталась доказывать Фрося, но Иван Петрович слушать ее не стал, неприязненно отмахнулся и начал есть щи. Ел он с той обстоятельной неторопливостью, какая свойственна людям, знающим цену каждой капустинке, что плавает в наваристых щах.

Михаил Петрович уже знал, что сегодня состоится в Буране колхозное партийное собрание, на котором секретарь парткома Синецкий задумал дать бой председателю. Председатель же, как он выразился, в свою очередь грозился кое с кем силами помериться... Известно было доктору и то, что бурановского председателя поддерживают в районе, что Аким Акимович Рогов, например, не даст в обиду своего преемника... А Синецкий? Какая у него сила? Какая поддержка? Виктору Тимофеевичу трудновато придется, и кто знает, не окажутся ли его слова о последнем сражении в Буране пророческими?

Иван Петрович надел пиджак с орденом, оглядел себя в зеркало. Его обветренное лицо выражало суровую решимость, и, глядя на него, Михаил Петрович с болью думал о том, что брат и Рогов, пожалуй, могут смять хорошего парня.

— Слыхал? Синецкий пугает меня собранием. Вот чудак! — искренне удивлялся Иван Петрович. — Я ведь говорил ему: не лезь ты не в свое дело, политикой занимайся, следи, чтобы люди газеты выписывали, выпускай «боевые листки», заботься о наглядной агитации — и будешь хорош, и большего от тебя не требуют. Так нет же, полез на рожон.

— Превратно же ты понимаешь цель и смысл политики.

— Я не политик, — отмахнулся брат.

— Вот это верно.

— Я производственник! Это поважнее. Ты думаешь собрание что-нибудь решит?! Хе! Языки почешут, за, резолюцию проголосуют... А я завтра приду, скажу, прикажу — вот и вся твоя резолюция.

— Не много ли берешь на себя, Ваня? — угрюмо заметил Михаил Петрович.

— В самый раз! Я свою силу знаю! — гордовато ответил брат. Он еще раз оглядел себя в зеркало, даже подмигнул своему отражению, дескать, знаем, что делаем, и ушел.

Михаил Петрович проводил брата негодующим взглядом и опять подумал о Синецком, подумал о том, что Виктора Тимофеевича, пожалуй, выживут из колхоза, а может быть, даже из района...

В комнату впорхнула Тамара. Он уже успела переодеться: На ней теперь было яркое платье, отделанное вышивкой, на смуглой шее — блестящие бусы из чешского стекла, на мочках ушей, под стать бусам — клипсы.

— А ты знаешь, Мишенька, здесь совсем неплохо, — милостиво говорила она. — У Ивана Петровича приличный дом, местное водяное отопление и даже есть площадь для ванны... Брат у тебя молодец, крепко живет. Ты представляешь — у них куры несут по пятнадцать-двадцать яиц в сутки! Здорово, правда?

Михаил Петрович пожал плечами, не зная, «здорово» это или не «здорово», по крайней мере он живет здесь больше месяца, но ничего подобного не знает...

— Сколько они здесь получают всего, а на базаре у нас все-таки дороговизна, да и в магазинах недешево... — Она ухватила доктора за руки и стала кружить по комнате. — Мне не нравится твое хмурое настроение. Ты чем-то опечален? Чем? Все идет хорошо!

— Извини, Тамара... Ты отдыхай с дороги, а я на минутку схожу в больницу, — сказал он.

Тамара встрепенулась.

— Нет, нет, я не устала, и я с тобой, — торопливо сказала она, словно боялась отпускать его одного. — Я никогда не ходила по сельской улице. Это, наверно, интересно.

— Хорошо, идем, — без охоты согласился он.

Вечер был холодный, хмурый, ветреный. Теперь уже не разведчики осени, а сама осень хозяйничала в Буране.

— Где же песни, где же пляски? — насмешливо спрашивала Тамара. — У нас по телевидению недавно была передача «Сельский вечер». Веселая передача с частушками, с гармошкой... А здесь тишина, пустота...

Проходя мимо правления колхоза, Михаил Петрович увидел яркий свет в окнах председательского кабинета — там идет партийное собрание, там Ваня силу свою показывает... Сила у него большая. Вероятно, приехал в помощь и Аким Акимович Рогов. Наверняка приехал.

В больничном коридоре Михаил Петрович увидел Риту, моющую пол. Она выпрямилась, отчужденно глянула на доктора, перевела взор на пришедшую с ним Тамару и снова молча стала орудовать шваброй.

— Что не докладываете, Рита? Как Лидия Николаевна?

Не поднимая головы, девушка сердито проворчала:

— Спит уже...

— Так рано? — удивился Михаил Петрович. — Подожди меня в приемной, — сказал он Тамаре. — Я пройду в палату.

Тамара потянулась было за ним, но Михаил Петрович предупредил, что посторонним лицам в палату заходить нельзя.

Рита остервенело терла шваброй пол. Она была возмущена доктором, который пришел в больницу с этой Тамарой. О том, что она приехала в Буран, в больнице узнали быстро, только не сказали об этом Лидии Николаевне — зачем ее тревожить. Рита всегда радовалась, если видела Михаила Петровича и Лидию Николаевну вместе, она от всего сердца желала им счастья, и ей очень, очень хотелось, чтобы врачи полюбили друг друга навсегда-навсегда, на всю жизнь.

Хотя пол в приемной уже был вымыт, но Рита отворила дверь, вошла туда и стала орудовать шваброй, разбрызгивая воду.

— Ой, осторожней! — отскочила Тамара.

«Так тебе, так», — с мстительной радостью твердила Рита, заметив, что облила ее модные на тоненькой шпильке туфли. Она зло поглядывала на нежеланную гостью и с отчаянием думала: «Эх, жалко, что она такая красивая...»

Тамара вышла в коридор, обеспокоенная долгим отсутствием доктора. Откуда-то из другой половины дома доносился его приглушенный голос. Она пошла по коридору, свернула в пристройку, заметила чуть приоткрытую дверь.

Именно оттуда и доносился докторский басок. Она осторожно приблизилась, заглянула в щель и увидела лежавшую на кровати докторшу. Сам доктор сидел спиной к двери и говорил о каком-то Светове... Разговором Тамара не интересовалась. Украдкой разглядывая удлиненное, бледноватое лицо докторши, она вдруг внутренне засмеялась: «Да нет же, нет, не может быть, чтобы Миша увлекся такой некрасивой... В кино с ней мог сходить, на «москвиче» мог покататься — и только... Да разве можно сравнить эту докторшу со мной? Смешно!» — Совершенно успокоенная, Тамара вернулась в приемную и терпеливо стала ждать доктора, без интереса рассматривая небогатое убранство комнаты.

...Когда Михаил Петрович и Тамара возвращались из больницы, он опять увидел освещенные окна Ваниного кабинета и даже разглядел Синецкого, который стоял, опершись одной рукой на стол, и говорил что-то. Михаил Петрович приостановился. Ему показалось, что Синецкий оправдывается, что вид у него отрешенный... «Трудно Виктору Тимофеевичу», — озабоченно подумал он.

— Днем я видела речку, она рядом. Давай сходим на берег, — предложила Тамара и подхватила его под руку.

Михаил Петрович нехотя поплелся к реке. От реки тянуло сырым, вязким холодом. Вода в ней была дегтярно-темная, неприветливая. На берегу стояли черные жесткие кусты, а на той стороне темнел зловещий лес. В лесу надрывно гукала какая-то птица, вероятно, филин.

— Как здесь жутко, — шепотом произнесла Тамара, прижимаясь к доктору.

«Да, жутко», — согласился про себя Михаил Петрович, и вспомнилось ему, как однажды ночью возвращались они с Лидией Николаевной из Ключевой. Какими сказочно-красивыми были тогда речные плесы, засеянные голубыми огоньками звезд, и как ласково шумел прибрежный камыш...

— Знаешь, Миша, нам нужно завтра уехать, — сказала Тамара.

— Нет, нет, завтра нельзя, — возразил он.

— Почему нельзя? Ты и так порядочно задержался в этом Буране. Тебя ждет институтская клиника... Помнишь, я говорила тебе по телефону. Я уже все уладила, можешь считать себя сотрудником кафедры хирургии... Оклад приличный, раза в полтора больше твоего больничного.

— Дело не только в окладе...

Она не дала ему договорить, оживленно прервала:

— Да, да, дело в другом: сбывается твоя мечта, ты будешь работать на кафедре, писать докторскую и через пять-шесть лет — профессор! Профессор эм пэ Воронов! Звучит? Хорошо звучит! И ты будешь профессором! Нужно только спешить с отъездом.

— Я не могу бросить больную, не имею права.

— Но ведь место на кафедре могут занять. Претендентов, знаешь, сколько? — не унималась Тамара.

Она и в доме брата продолжала твердить об отъезде, уверяя, что больную можно отправить в районную больницу.

Они сидели вдвоем на застекленной веранде. С улыбкой поглядывая на него, Тамара упрашивала:

— Ну, не упрямься, Мишенька, для твоей же пользы надо быстрее уехать.

Вошла Фрося.

— Ну, гостечки, проголодались, наверно, я ужин сюда принесу.

— Я вам помогу, Фрося, — вызвалась Тамара. На кухне она опять нахваливала Фросино хозяйство, рассказывала, как они с доктором ходили в больницу.

— Что там Лидия Николаевна? Вы ее видели? — спросила Фрося.

— Чуть-чуть видела, в щелочку...

— Я вам, Тамарочка, хотела сказать... — Фрося умолкла, нерешительно поглядывая на гостью.

Тамара насторожилась.

— Что вы хотели сказать?

— Не верьте, если говорить будут про Михаила Петровича и про Лидию Николаевну... Михаил Петрович самостоятельный, он лишнего не позволит...

— Ах, Фрося, Фрося. — Тамара смеялась. — Что сделаешь, если Миша даже что-нибудь и позволил бы.

— Да неприятно ж самой потом будет...

— Все это, Фросенька, предрассудки. Мужчина есть мужчина. Это женщине остерегаться нужно...

— Да что вы такое говорите, Тамарочка! — Фрося всплеснула руками. — Да ведь жених же он вам. Как можно про жениха вот так?

— Я просто здраво смотрю на вещи... Не стану же я колоть ему глаза докторшей? Выгодней не напоминать мужчине о другой близкой женщине, он скорей забудет ее и останется с тобой. А это главное.

— А я, Тамарочка, по-другому гляжу. Узнала бы про своего, ушла сразу. Как же можно от другой да ко мне? Нет, я на такое несогласная. Или со мной или с ней — выбирай и не шкоди.

Покровительственно усмехаясь, Тамара дивилась Фросиной наивности.

Во время ужина пришел Иван Петрович — угрюмый, хмурый, как туча.

— Вот хорошо, — обрадовалась Фрося. — Садись, Ваня, вместе поужинаем.

Он злыми глазами обшарил стол.

— Что водку не поставила? Неси!

— Да что ты на ночь-то глядючи, — махнула рукой жена, думая, что он шутит.

— За твоего папашу хочу выпить, за тестя дорогого, за здоровьице Игната Кондратьевича. И за твоего дядьку Дмитрия Романовича, пастуха нашего! За всех твоих родственничков! — не обращая внимания на гостей, кричал хозяин.

— Что ты, Ваня? — испуганно спросила Фрося.

— Кто потребовал, чтобы мне выговор по партийной линии? Твой батька! Кто кричал — убрать его с председательского места? Твой дядька! — наступал на жену Иван Петрович, как будто она была во всем виновата. — Все, крышка! Уеду! Продам к чертовой бабушке дом и уеду! А не продам — сожгу. Сам строил!

— Куда же ехать, Ваня, из своего села-то? — со слезами в голосе возразила Фрося.

— Твое село. Моего здесь ничего нету. Не по душе я пришелся твоим родственничкам!

Фрося заплакала.

— Неправда, Ваня, к тебе все хорошо относились, как родного приняли.

Иван Петрович вышел. Слышно было, как он гремит посудой в кухонном шкафу.

— Михаил Петрович, хоть вы уймите его, уедет сдуру, бросит нас. Да как же я с детьми-то? — причитала Фрося, размазывая по лицу слезы.

— Я поговорю с ним, не расстраивайтесь понапрасну, — успокаивал невестку Михаил Петрович, недоумевая: что же произошло? Ваня шел на собрание, уверенный в своих силах, и вдруг все обернулось по-иному. — Идите, идите, Фрося, устройте на ночлег Тамару, — попросил он. Тамара протестующе глянула на доктора. — Я хочу поговорить с братом наедине, — пояснил он.

Женщины ушли.

С графином в руке появился Иван Петрович. Он хотел было наполнить водкой кружку, принесенную Фросей для молока, но Михаил Петрович успел прикрыть ее ладонью.

— Не надо, Ваня, — попросил он.

— Тебе не надо, а мне надо!

— И тебе не надо.

— Командуешь? В чужом доме командуешь?!

— Знаешь, Ваня, есть предел грубостям. Я приехал к тебе в гости. Задержался не по своей вине. Если стеснил, извини, скоро уеду. Но давай все-таки разберемся, что случилось?

Брат грохнул об пол графином, только стекла брызнули.

— Чего толковать? В чем разбираться?!

— Хотя бы в том, что ребята бегают босиком по веранде и могут стеклами от графина порезать ноги. Для начала давай хоть в этом разберемся и подберем осколки.

Иван Петрович исподлобья глянул на брата, процедил:

— Смеешься? Глупее себя считаешь? — взвинченный и обозленный, он расхаживал по веранде, дымя сигаретой. Под ногами хрустело битое стекло.

— Ты, Ваня, объясни все-таки, что случилось?

Брат сел за стол.

— Ну, хорошо, — сердито начал он, — допустил ошибку. Но зачем же вешать всех собак на мою шею? Зачем говорить, что я людей в грош не ценю, что рекорды для меня дороже человека? Да разве я виноват, что Федя Копылов заболел? Разве моя вина, что этот шофер ударил докторшу?

«Вот, оказывается, в чем дело, все ему припомнили на собрании», — подумал Михаил Петрович.

— Что же, я для себя старался? Для колхоза же, — обиженно продолжал Иван Петрович. Он закурил новую сигарету, помолчал немного, потом неуверенно попросил: — Ты, Миша, скажи, по-братски скажи — разве я виновен? Разве я достоин, чтобы мне строгий выговор по партийной линии?

— Извини, Ваня, за откровенность — виновен, — тихо ответил Михаил Петрович, в упор глядя на брата.

— Так. Спасибо, братец, утешил, поддержал. — Иван Петрович криво усмехнулся. — Как те родственнички, мать их в душу...

— Ты не сердись, Ваня, — говорил Михаил Петрович, стараясь быть убедительным и по возможности мягким, — я тебе вот что хочу сказать: откажись ты от председательской должности, не твоя это стихия. Садись на трактор, на комбайн. Больше толку будет. Мне кажется, не умеешь ты людьми руководить, нет у тебя призвания к этому, и образование у тебя не то, что нужно для председателя...

— Хватит! — крикнул Иван Петрович. — Я уже встречал таких советчиков.

Он ушел.

Михаил Петрович слышал шаги его во дворе, слышал, как хлопнула калитка.

Пока братья разговаривали, Фрося успела сбегать к отцу.

— Ну, где он, непутевый? — спросил пришедший старик.

— Он ушел... Уехал! — заголосила Фрося.

— Да погоди ты! — прикрикнул на дочь Игнат Кондратьевич.

— Ушел, бросил нас... Это все ты, ты! — обвиняла отца Фрося. — Все вы. Да что он вам сделал?

— Ты не шуми, дочка. Ты иди, спи. Иди, иди, утро мудренее вечера. — Когда Фрося ушла, Игнат Кондратьевич тяжко вздохнул. — Вот ведь беда какая стряслась...

— Не строго ли наказали человека? Заслуженно ли? — недовольно проговорил Михаил Петрович.

— Да, да, строго, — согласился Игнат Кондратьевич. — Не чужой мне Ваня, да что поделаешь. Дело-то оно поважнее всякого родства... Я ведь говаривал Ване: «Живи ты своей головушкой, думай сам». А Ваня думать не хотел, он все туда поглядывал, наверх, что там скажут, то и ладно, то и делает... Акима Акимовича богом считал. А бог-то сам с гнильцой, бог-то сам «ура» любит кричать, и Ваня от него научился... Оно «ура» хорошо кричать, коли сила за тобой идет, коли рядом локти. А ежели, скажем, других локтями расталкивать станешь да один останешься — добра не жди... — Старик покачал головой. — Вон сколько глаз было, а не доглядели. Ваня-то сперва хорошим вроде был, деловой мужик. Хвалили его, в газетах, по радио хвалили, на совещаниях разных добром поминали... Похвала ведь, что ржавчина, разъедает незаметно. Вот чего я боюсь, Михаил Петрович, накуролесит мой зятек, ох накуролесить может... На собрании-то в резолюцию записали — собрать общее колхозное собрание и освободить Ваню от председателя. Поймет ли, что добра ему люди желают.

— Должен понять, не глупый же он человек, — сказал Михаил Петрович.

— Если бы понял, если бы понял...

Они еще долго разговаривали, оба в одинаковой мере озабоченные судьбой Вани.

— Куда же он мог уйти, — тревожился Михаил Петрович.

— Куда, спрашиваете? Известное дело — помчался к своему «богу», к Акиму Акимовичу. Завтра жди — прилетит коршун, шуму-то будет... Уж мы-то Акима Акимовича знаем!

Старик оказался прав: Иван Петрович разбудил Тимофея и приказал ему заводить машину, в район ехать.

— Что так поздно, Иван Петрович?

— Твое дело шоферское, заводи! — цыкнул председатель на любопытного шофера.

Всю дорогу в машине Иван Петрович молчал, поскрипывал зубами да в мыслях костерил и родственников и неродственников и распоряжался: тесть уже стар, пора ему на заслуженный отдых, на пенсию... Ничего, ничего, назначит он ему пенсию, не возрадуется. Романюка на пушечный выстрел не подпускать к комбайну, посадить на «летучку» и пусть развозит запчасти. Синецкого... Вот с Синецким потруднее. Иван Петрович как-то шуточками-шуточками хотел натравить на него Феню — так, мол, и так, что-то частенько Виктор у докторши задерживается, машину вместе по ночам ремонтировали и теперь в палате днюет и ночует. А Феня в ответ: «Иван Петрович, вы разве не верите в настоящую дружбу между мужчиной и женщиной? Я, например, верю и люблю Лидию Николаевну, она в нашем доме самый желанный человек...» Дура эта Феня, хоть и учительница... Без жены трудно сварганить дельце о моральном разложении... Вот если бы Феня пожаловалась...

Аким Акимович не удивился позднему визиту бурановского председателя (тот навещал его в любое время).

— Ты мне толком, толком обрисуй положение, — потребовал Аким Акимович, выслушав сбивчивый и путаный рассказ Ивана Петровича о партийном собрании.

* * *

Вот уже несколько дней Михаил Петрович не видел брата. Ваня рано уходил из дому и поздно возвращался, обедал где-то в бригадах. Фрося несколько успокоилась, увидев, что муж не собирается покидать ее с ребятишками. А уж о ребятишках и говорить нечего, те по-прежнему льнули к дяде Мише, особенно младший, Толя.

Глядя на племянников, Михаил Петрович вспоминал о том, как они когда-то в детстве дружили с Ваней, а теперь пробежала между ними черная кошка...

Однажды Толя по секрету спросил:

— Дядя Миша, а тетя Тамара хорошая?

— Разумеется, хорошая.

Мальчик покрутил головой.

— Не, плохая.

— Это откуда у тебя такая оценка? — заулыбался дядя Миша.

— Я попросил тетю Тамару рассказать про телевелезор, а она сказала: ты не поймешь... Вася вон рассказывает, понимаю — и стихотворения и буквы все.

Михаил Петрович дернул племянника за темную челку.

— Эх ты, теле-веле-зор, чудак! Телевизор, брат, машина сложная, я сам не понимаю.

— Ну да? — удивился мальчик. — Ученый и не понимаете?

— И не понимаю... Может, все-таки тетя хорошая?

Малыш немного подумал, опять покрутил головой.

— Не, плохая, играться не хочет.

Михаил Петрович повозился с племянником, всласть поборолись они на полу, вслух прочитали «Мойдодыра». Тамара, видевшая это, сказала с улыбкой:

— Вот не подозревала, что ты любишь детей и умеешь разговаривать с ними.

— Тот, кто умеет говорить с ребенком, разговаривает с Будущим.

Она лукаво погрозила пальцем.

— Ты стал хвастунишкой в Буране...

— Буран кое-чему научил меня.

— Ах, Буран, Буран... Жаль только, что купаться нельзя: холодновато стало. — Тамара не говорила теперь об отъезде, хотя «шесть дней» уже прошли. Сейчас Михаил Петрович сам напомнил ей:

— Как ты все-таки оправдаешься перед начальством?

— Зачем оправдываться? Никто не потребует оправданий. Мы ведь с тобой задержимся ненадолго, уедем скоро, — ответила она, умолчав о том, что уезжать одной нет выгоды: не бросит же она своего кандидата на произвол судьбы? Мало ли что взбредет ему в голову...

Да, скоро можно уезжать из Бурана. С каждым днем Лидии Николаевне становится лучше, она уже разгуливает по палате, по коридору, выходит на больничное крылечко и шутливо просит доктора выписать ее.

— Товарищ больная, лечащий врач сам знает, кого и когда выписывать! — нарочито строгим баском сказал ей сегодня Михаил Петрович. Он взял ее руку, подсчитал пульс. — Рад за вас, Лидия Николаевна. Все идет нормально. Но я не вижу вашей радости...

— Михаил Петрович, скажите, вы любите ее? — неожиданно спросила она.

Он растерянно глянул на нее.

— О ком вы говорите, Лидия Николаевна?

— Вы знаете о ком... Она красивая... Она очень красивая...

— Не в красоте счастье.

— И в красоте тоже. Да, да, Михаил Петрович... Хорошо быть красивой. Молчите. Я знаю, что вы скажете. Вы скажете: главное — красота души, ум и так далее и тому подобное... Так все говорят, чтобы не обижать другого или себя успокоить.

— Сан лечащего врача не позволяет мне достойным образом прореагировать на ваши глупости. В том, что говорите глупости, вы сами уверены, но я молчу, слушаю и даже соглашаюсь... И все-таки не в красоте счастье.

— А в чем же?

— У каждого человека свое понятие о счастье. Сейчас я, например, счастлив, что опасность не висит над вами.

— Спасибо, Михаил Петрович. Но в этом все-таки больше мое счастье.

— Вы мне так и не сказали, что же вы тогда задумали?

— На берегу? Когда мы любовались, лилиями? — Лидия Николаевна улыбнулась. — Тогда я на минутку забыла, что мне уже не восемнадцать, а на десяток лет больше, и надеялась на чудо... Но чудес на свете, к сожалению, не бывает...

Михаил Петрович ушел из больницы успокоенный и грустный. Неторопливо шагая по вечерней улице, он вспомнил, что на сегодня в Доме культуры назначено колхозное собрание. Сперва он не собирался идти туда, но вдруг забеспокоился: а что же будет с Ваней? Как он выдержит, как поведет себя? Где-то в глубине души еще теплилась надежда на то, что все обойдется благополучно — поругают, покритикуют Ваню, укажут на ошибки, на промахи, и останется он по-прежнему председателем, и будет работать по-другому. Все поймет Ваня!

Михаил Петрович пришел на собрание уже после отчетного председательского доклада, в разгар прений. В зрительном зале все места были заняты, народ толпился в распахнутых дверях. Но доктора пропустили вперед, и он увидел по-праздничному украшенную цветами сцену, длинный стол президиума, покрытый кумачовой скатертью, трибуну с графином воды. В президиуме сидели — сам председатель, по правую руку от него Аким Акимович Рогов, по левую какой-то седой мужчина в очках, а дальше Синецкий, Наталья Копылова, пастух Дмитрий Романович Гераскин и незнакомые Михаилу Петровичу люди.

Выступал Романюк.

— Мы, товарищи, давно знаем Ивана Петровича. Вырос он, можно сказать, на наших же глазах. А вот кто скажет, был в нашем районе механизатор лучше Ивана Петровича? Не было! Это я точно говорю, не было. Сам у него учился. Ну, а председатель — это другая резинка... Председатель он, можно сказать, хороший, головой болел за все. Да сейчас «головой болеть», можно сказать, мало, сейчас головой и думать надо, и я так думаю, что заключение мое такое будет: справлялся Иван Петрович, это я точно говорю, а только пусть решит, где ему лучше работать.

Над столом президиума встал Аким Акимович Рогов.

— Есть просьба поконкретнее формулировать свои предложения. Я вам уже докладывал мнение нашего управления: указать товарищу Воронову на отдельные недостатки в работе и оставить руководить передовым колхозом. Заслуги товарища Воронова огромны.

— Ты, Аким Акимович, про заслуги потом, заслуги ты умеешь расписывать. Знаем. Ты расскажи, какие ошибки заметило управление? — спросил колхозник из зала.

— Я, товарищи, специально еще выступлю и доложу собранию по интересующему вопросу, — уклонился от ответа Рогов.

Слова попросил Дмитрий Романович Гераскин. Он взошел на трибуну, оглядел зал.

— Дядя Митя, расскажи-ка, как ты председателя кнутом крестил, — послышался задорный голосок из зала.

— А тебе батька штаны спускал? Ремнем прохаживался? — сурово спросил Дмитрий Романович.

В зале засмеялись.

— Батя науку ему приклеивал!

— Наука за позор не считается, — продолжал Дмитрий Романович. — Кто науку принимает, тому все помогает. А вот Иван Петрович не принимал нашей науки, он все больше у Акима Акимовича учился. А чему научишься у такого, как Аким Акимович? И по какому такому праву он сидит у нас за столом на красном месте? И как ему не стыдно смотреть нам всем в глаза?

— Стыд не дым, глаза не щиплет! — крикнули из зала.

— То-то и оно, что не щиплет, а пора бы пощипать Акима Акимовича... Ишь ты, защитник приехал, мнение привез. А от кого ты хочешь защищать Ивана Петровича? Мы его избирали, мы ему доверяли, если надо — еще изберем и доверим! Наш он человек, да под твою, Аким Акимович, дудку плясать начал. Вот что плохо. Вот поэтому и нельзя оставлять Ивана Петровича в председателях. Романюк верно сказал: не было в районе лучшего механизатора, чем Воронов. А подумать, товарищи, надо, кому нам хозяйство доверить. Вот я прикинул, пораскинул и подумал, что лучшего председателя, чем Виктор Тимофеевич Синецкий, нам и желать не надо!

В зале зааплодировали. Рогов опять поднялся, намереваясь что-то сказать, но говорить ему не давали.

Михаил Петрович протиснулся к выходу. И хотя разумом он понимал, что Синецкий более достойная кандидатура на председательский пост, чем Ваня, но сердце защемила горькая обида за брата, и аплодисменты тупой болью отзывались в ушах. Он ушел с собрания.

* * *

Окно у Копыловых было распахнуто. На подоконнике стояла радиола, а у избы собрался хоровод — парни, девушки, по всей вероятности, решившие, что если Дом культуры занят, можно потанцевать и на улице. И они танцевали, смеясь и громко разговаривая.

Михаил Петрович прошел мимо хоровода, в душе сердясь на танцующих, которым, кажется, не было дела ни до колхозного собрания, ни до того, что старшие в этот же самый час решают судьбу председателя... Они веселятся!

Дома Тамара подскочила к нему.

— Ой,-как ты долго!... А я тут одна. Ребята уснули. Фрося побежала на собрание. Она очень переживает. Неужели Ивана Петровича снимут? Такой чудесный человек...

Михаил Петрович промолчал. Да и что он мог сказать, если гремят аплодисменты Синецкому, если на сердце у самого лежит какая-то неотступная тяжесть. Уехать бы поскорее отсюда, что ли... Но сегодня Вера Матвеевна сказала, что нужно еще несколько деньков присмотреть за Лидией Николаевной, и он с радостью согласился — да, да, нужно!

Тамара хозяйничала на кухне, пообещав угостить его отличным ужином.

Вскоре после ужина вернулась Фрося — довольная, веселая, сияющая.

— Ой, Михаил Петрович, ой, Тамарочка, оставили Ваню председателем, оставили! — радовалась она.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — отозвалась Тамара, обнимая хозяйку.

— Ох, как его там чистили... Все припомнили, за все отругали. Сидел Ваня за столом, как на иголках, смотрю — то краснеет, то голову опустит, а ни разу не закурил, — рассказывала Фрося. — Потом Виктор выступил. Он тоже пробрал Ваню, а в конце сказал, что нужно оставить Ивана Петровича председателем и втройне спрашивать с него... Мой-то в последнее время волком глядел на Виктора, вытурить из Бурана грозился, а Виктор спас его...

Рассказ Фроси и удивил, и обрадовал Михаила Петровича. Сейчас он жалел о том, что ушел с собрания, поспешил сделать выводы. А все обернулось по-другому: Ваня победил. Но поймет ли он, что это не его победа? Станет ли другим?

 

18

Странное дело. Всем своим существом Фиалковская чувствовала: выздоравливает. Уже стихла боль, уже ходит она, осторожно ступая по дорожкам больничного сада, спит по ночам беспробудно. Вчера покинула больничную палату и перешла в свой дом — там ей удобней и спокойней, а если что, рядом всегда заботливая Вера Матвеевна, которая жила в ее квартире. Дела идут нормально. И все-таки на душе горько-горько, даже совсем выздоравливать не хочется. Она уже считает минуты — скоро, скоро уедет Михаил Петрович...

Утро было хмурое, серое. Под окном тоскливо свистел в тополиных ветвях бесприютный ветер. На ветвях тополей еще каким-то чудом держалась поредевшая сиротливая листва.

С утра собирался дождь. Вот по стеклу хлестнули первые капли, они точно предупреждали: жди, жди, скоро нагрянет наша мокрая неисчислимая рать, пообшибает деревья да вдоволь напляшется по крышам, по лужам...

Дождь усилился. В окно Лидия Николаевна видела, как с ветвей закапала вода, и ей показалось, будто ветви торопливо отсчитывают кому-то спасительное лекарство.

На кухне Рита укладывала в сетку Веры Матвеевны подарки и в первую очередь, конечно, клубничное варенье. Рита и Вера Матвеевна успели подружиться за эти дни. Лидия Николаевна слышала голос операционной сестры:

— Ты вот что, к нам приезжай, институт у нас хороший, больницы хорошие. Жить у меня будешь. Незачем тебе идти в это общежитие. От института живу я недалеко. Удобно тебе будет.

— Конечно, конечно, Вера Матвеевна, приеду, — соглашалась девушка. — Идемте в больницу, со всеми попрощаетесь, а то сейчас машина подойдет.

— Ах, боже мой, не люблю прощаться, — вздохнула Вера Матвеевна. — Ну да ладно, идем.

«Уезжают, уезжают, — с отчаянием билось в голове Лидии Николаевны. — Почему же не идет Михаил Петрович? А вдруг не придет?» — ужаснулась она.

Как тяжелый больной, стонал под окном ветер, и Лидии Николаевне было жутковато одной в просторной, похожей на больничную палату комнате, где и мебель-то была вся больничная...

Неслышно вошел Михаил Петрович. Он был в той же куртке на длинной «молнии», но в расстегнутом коротковатом плаще, в кепке, в сапогах. Это, видимо, брат нарядил его в дорогу... Лидия Николаевна взглянула на него и сразу почувствовала, как внутри что-то оборвалось.

— Прощайте, Лидия Николаевна, — шепотом сказал он, целуя ей руку.

Она растерялась, забыла, что нужно говорить в ответ, как будто не понимала смысла его слов, потом еле выдавила:

— Прощайте, мой хороший спаситель...

— И, может быть, виновник несчастья.

— Нет, нет, не смейте так говорить, — решительно запротестовала она. — Вы не виноваты, у дикарей свои законы. — Лидия Николаевна заглянула ему в глаза и вдруг расплакалась.

— Что вы, что вы, Лидия Николаевна, — забеспокоился он. — Зачем же плакать, не надо плакать, не надо...

— Извините, не буду, — она достала из-под подушки носовой платок, вытерла слезы. — Не буду плакать, если вы дадите честное слово еще приехать в Буран.

Он грустно улыбнулся, тихо сказал:

— Приеду. У меня здесь родственники. Но вас уже не будет...

— Буду, Михаил Петрович, буду, — торопливо отвечала она. — Я уж никогда не смогу покинуть больницу, где спасли мне жизнь, я в долгу перед этой больницей и перед вами в долгу... Всю вы меня перевернули... Я многое поняла за это время.

Михаил Петрович встал, потянулся рукой к календарю.

— Не ищите тот листок, его уже нет. Мы с Ритой вчера сорвали его.

Вернулись Вера Матвеевна и Рита. Целуя Фиалковскую, Вера Матвеевна растроганно говорила:

— До свидания, милая вы моя Лидия Николаевна. Хоть мало я пожила здесь, да рада — хороших людей встретила. Выздоравливайте поскорей и нас не забывайте. — Вера Матвеевна взглянула на Михаила Петровича, вздохнула, кивнула головой Рите — идем, дескать, пусть люди попрощаются.

С улицы слышался надрывный гудок автомашины — это, видимо, Тамара звала своего доктора.

* * *

Косой дождь хлестал по ветровому стеклу газика, дробно барабанил по брезентовому тенту, как будто спрашивая у пассажиров: куда вас леший несет в такую непогодь?

Молчаливая, сгорбившаяся Вера Матвеевна сидела рядом с шофером, а Тамара и Михаил Петрович разместились на заднем сиденье. Тамара была разговорчива, хорошо настроена, ее черные глаза так и светились от радости и счастья. Она без умолку хвалила Буран — ну просто не село, а курорт, и звонко хохотала, если машину встряхивало на колдобинах, прижималась к доктору.

Не переставая, хлестал дождь, и трудолюбивые «дворники» чертили и чертили свои полукруги, очищая ветровое стекло от влажной мути. Один «дворник» мелькал перед глазами шофера, второй перед Верой Матвеевной.

Сквозь прогалины очищенного стекла Михаил Петрович видел опустевшую, неприветливую степь, совсем непохожую на ту, какая расстилалась перед ним, когда по этой же дороге он ехал на «москвиче» в Буран. Тогда все было по-другому: весело сияло жаркое солнце, золотились хлеба, сидели на столбах зоркие орлы... Тогда машину вела Лидия Николаевна, а сзади сидел радостный, взволнованный встречей Ваня...

Встретились братья хорошо, а вот расстались холодно, и хотя брат просил приезжать на следующий год, но в этой просьбе слышалась только обычная обязанность родственника.

Зато племянники — бедовые Ванины сыновья — были рады встретить дядю Мишу и летом, и зимой, зимой даже лучше: можно покататься на коньках, на лыжах (Толя добавил — и на санках).

Просил приезжать Синецкий.

— Вот увидите, Михаил Петрович, через годик больница будет у нас не хуже городской, от поповского дома останется только ограда, — уверял он.

— Посмотрим, — согласился доктор. — Вы, Виктор Тимофеевич, растолкуйте мне, как же так получилось? Партком решил одно, колхозное собрание — другое...

— Вы насчет Ивана Петровича? Любят его у нас, верят ему. Председателя ведь избирают большинством голосов... Но мы одно забываем: он — председатель правления колхоза. А это правление работало у нас плохо, да и партком тоже не может похвалиться. Времена меняются. Единоличная власть добра не приносит. Это мы начинаем понимать. Думаю, что получится у нас... А не получится, посадим Ивана Петровича на комбайн...

Шел дождь, мутный, по-осеннему хмурый дождь.

Всю дорогу Михаил Петрович думал о Лидии Николаевне. Сидевшая рядом Тамара говорила что-то веселое, смеялась, но он почти не слушал, мысли его были еще в Буране, в просторном докторском доме...

На станцию приехали часа за два до прихода поезда. Шофер хотел было подождать с машиной, пока гости сядут в вагон, но Тамара тоном приказа распорядилась:

— Зачем ожидать? Поезжайте! — Она как будто чего-то боялась и поскорей угоняла шофера. В маленьком зале для пассажиров Тамара нетерпеливо стучалась во все окошки: в кассу — скоро ли начнут продавать билеты, к дежурному — не опаздывает ли поезд.

Вскоре подошел мокрый, будто вспотевший от быстрого бега пассажирский поезд. Тамара и сейчас торопила спутников — скорей, скорей! Она успокоилась только в вагоне, когда состав тронулся и, ускоряя бег, лихо затараторил колесами на стыках.

Молоденькая проводница открыла новым пассажирам свободное купе. Сразу было решено, что Тамара и Вера Матвеевна занимают нижние полки, а Михаил Петрович забирается на верхнюю.

Вера Матвеевна всюду любила устраиваться по-домашнему солидно, с удобствами. Она тут же потребовала для всех постельное белье, попросила абажур для настольной лампы. Проводница, ответила:

— Абажура нет.

— Как так нет абажура?

— Пассажиры поломали.

— А вы где были? Почему за казенным имуществом не смотрите? — напустилась на девушку Вера Матвеевна. — Вы зачем здесь? Кто за порядком следить будет?

Проводница, привыкшая к разным пассажирам, терпеливо сказала:

— Не волнуйтесь, абажур будет.

Тамара опять стала веселой, разговорчивой, счастливой.

— Сейчас пойду переоденусь в дорожный костюм и отправимся в вагон-ресторан. Отметим наш отъезд, — сказала она.

Как только Тамара вышла, Вера Матвеевна протянула доктору конверт.

— Прочтите, пока она будет переодеваться.

— Что это?

— Письмо.

— Какое письмо? — удивился он.

— Лидия Николаевна передала мне. Наказывала в поезде вручить вам. Как только поезд тронется, так и отдать. Он вскрыл конверт. На листке из ученической тетради было написано:

«Милый, милый Михаил Петрович! Вы уже в поезде. Слышите — стучат и стучат колеса. Видите — бегут и бегут навстречу телеграфные столбы. Вот Вы и уехали. Мне всегда многое хотелось Вам сказать, но терялись, не приходили на память те нужные слова. Спасибо за то, что Вы были у нас. Я знаю теперь, что такое; настоящее счастье, оно приходит только один раз в жизни. И оно пришло ко мне! Не осуждайте меня за это признание, ведь я пишу правду и только Вам одному. Я буду всегда, всегда ждать Вас, хотя знаю — никогда не дождусь. И все-таки сейчас мне хочется сказать не «прощайте», а «до свидания». До свидания, самый милый и самый любимый человек на земле! Л. Н. Ф.»

Михаил Петрович сидел у окна, подперев кулаком подбородок. Дождь неожиданно стих, как будто поезд вырвался в другое царство, под другое светлое небо. Только на стекле были еще видны пунктирные следы капель, и за окном поблескивали мокрыми ветвями густые заросли защитных лесных полосок.

«Не от счастья ли своего уезжаю?» — подумал он и вдруг услышал, как вагонные колеса выстукивают скороговоркой в ответ:

— От счастья, от счастья, от счастья...

Михаил Петрович сдавил виски ладонями, как будто не хотел слышать эту колесную скороговорку, он чувствовал, как подкатывает к горлу тугой, горький комок, затрудняя дыхание.

В купе вбежала Тамара. Она была в узких черных брючках, голубой шерстяной кофточке — стройная, красивая, всем своим видом как бы говорившая: ты посмотри, посмотри, кандидат, какое сокровище просится к тебе в руки, а ты думаешь о какой-то докторше...

— Я готова, можем идти в ресторан!

Михаил Петрович ничего не ответил. Он по-прежнему сидел у окна, подперев кулаком подбородок, точно окаменелый. Тамара подсела к нему.

— На твоем лице печать мировой скорби... Стоит ли скорбеть, если впереди столько радости, — говорила она, улыбаясь.

Михаил Петрович опять ничего не ответил ей. Он, кажется, не расслышал этих слов, думая о своем и в мыслях, повторяя каждую строчку только что прочитанного письма. За годы совместной работы Вера Матвеевна хорошо изучила доктора Воронова. На операциях, бывало, по выражению одних только глаз она понимала его. Вот и сейчас она внимательно посмотрела на доктора и вдруг, решительно рванув дверь купе, крикнула:

— Проводница!

— Слушаю вас, — невозмутимо сказала пришедшая на зов девушка.

— Следующая станция скоро?

— Через сорок минут. Но вам же далеко ехать...

Вера Матвеевна сердито отмахнулась:

— Без вас люди знают, куда и зачем ехать... Через сорок минут, говорите?

— Теперь уж через тридцать девять будет большая станция, — чуть насмешливо подтвердила проводница.

— Большая это еще лучше... Вот что, милая, возвратите-ка нам один билет, — попросила Вера Матвеевна.

— Билет? Зачем? — удивилась проводница.

Вера Матвеевна подумала немного, закивала головой.

— И то правда, зачем теперь билет, — согласилась она и, кивнув на Михаила Петровича, со вздохом сообщила проводнице: — Этот пассажир сходит на следующей станции... За один комплект белья рублик верните.

Ошеломленная этими словами, Тамара испуганно посматривала то на доктора, то на Веру Матвеевну, не зная, что думать, потом с вымученной улыбкой сказала проводнице:

— Не обращайте внимания, тетя разыгрывает вас, тетя любит пошутить. Нам всем далеко ехать...

Даже не взглянув на нее, Вера Матвеевна достала докторский чемодан и поставила его к двери. Тамара взорвалась:

— Что вы командуете? Что вы командуете?! — крикнула она в лицо Вере Матвеевне, потом бросилась к доктору, обняла его за плечи. — Что это значит, Миша? Что это значит? — с тревогой и дрожью в голосе спросила она.

Он молчал по-прежнему, будто не слыша вопроса. Он, казалось, не видел, как Вера Матвеевна поставила его чемодан у раскрытых дверей. Нет, это Михаил Петрович видел, хорошо видел...

— Что это значит, Миша? — не унималась Тамара. — Ну скажи мне, скажи, что это шутка... Что ты молчишь?

Вместо него ответила Вера Матвеевна.

— Я вам русским языком сказала: Михаил Петрович выходит на следующей станции!

— Нет, нет! — протестующе вскрикнула Тамара. Она тормошила доктора за плечо, в отчаянии твердя: — Это неправда. Это неправда. Ты не сделаешь этого, Миша. Нам же далеко ехать!

Михаил Петрович и на этот раз ничего не ответил ей. В купе заглянуло яркое, умытое дождем солнце, колеса еще настойчивей выстукивали свою скороговорку:

— Едешь, едешь... от счастья, от счастья...

Он тряхнул головой, выглянул в окно и вдруг увидел на мокром, точно покрытом лаком шоссе, что тянулось вдоль железной дороги, «москвича», похожего на больничного. Из окна машины антеннами торчали удочки. Веселые рыбаки не отставали от поезда и даже хотели обогнать его. Они смеялись, помахивая пассажирам руками.

Этот шустрый «москвич» напомнил Михаилу Петровичу многое. Перед глазами неотступно стояла Лидия Николаевна. Он знал, что скоро, очень скоро она оседлает отремонтированного «москвича» и помчится по бурановским дорогам — бедовая, насмешливая, упрямая. А может быть, она стала другой? Может быть, она стала очень серьезной?

Он был бы рад видеть ее любой. Был бы рад... А что мешает? Что?

Что мешает? — в мыслях переспросил Михаил Петрович. — А то мешает, что закончился твой неожиданно удлиненный отпуск, и теперь уж далеко-далеко позади остался Буран...

Над Бураном, наверное, хлещет и хлещет спорый дождь, и довольный бурановский председатель выглядывает в окно кабинета — давай, дождь, лей, ты нам нужен!

Михаилу Петровичу вспомнилось, как прощались они с братом.

— Не обижай, Ваня, Лидию Николаевну, помоги ей, — попросил он.

— Чего обижать? Чего помогать? Уедет — и точка.

— Не уедет, навсегда остается у вас. Виктор Тимофеевич обещал о новой больнице подумать.

— Ишь ты, обещал, — усмехнулся председатель. — Больно много обещает... О больнице пусть думают те, кому положено, а у меня своих думок хватает...

Вера Матвеевна забеспокоилась.

— Станция близко. Собирайтесь, Михаил Петрович, — твердо сказала она, и на глазах у нее блеснули слезы. — Вы недалеко отъехали от Бурана.

Михаил Петрович встал, молча отстранил Тамару, взглянул на Веру Матвеевну.

Операционная сестра ободряюще улыбнулась.

— Идите, — подтолкнула она.

— Миша! Миша! — крикнула Тамара.

— Идите, — повторила Вера Матвеевна.

Михаил Петрович не привык возражать своей операционной сестре, все равно это бесполезно. Он знал только одно: ее совет — добрый совет...

#img_5.jpg