Ударная сила

Горбачев Николай Андреевич

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

 

 

1

Поезд из Егоровска приходил в Москву рано утром. Состав плохонький — пассажирско-почтовый, и Фурашов не спал всю ночь: матрац был кочковат, со сбившейся ватой — давил, как будто в нем булыжники; вагон сухо — дерево по дереву — скрипел, все гудело от заходившейся под полом динамо-машины. Не спал и оттого, что в голове теснились думы. В телефонограмме, подписанной генералом Сергеевым, было сказано:

«Ваше выступление на большой Госкомиссии желательно».

Желательно...

А как поведет себя Сергей теперь, на «большой» комиссии? Что означают его слова: «Эту бомбу надо рвать не тут»? Что не назрел тот момент, объективные условия? Так он считает? Или все не то и не так? И как должен поступить ты, Фурашов? Не выступать? Посмотреть, как станут развиваться события? Но можешь ли ты умолчать, если в новой «сигме» все преимущества налицо? Тут альфа и омега, тут смысл того дела, которому служишь! А если... не наступили те «объективные условия»? Тогда дело легко поставить под удар... Словом, дилемма, черт бы побрал!

Он так и не решил, как поступит на комиссии, не решил до той самой минуты, когда дверь купе с визгом откатилась и проводник объявил:

— Товарищи, вставайте. Москва.

В разреженном, еще прохладном воздухе под сводчатым стеклянным куполом вокзала — перемолотный галдеж пассажиров, переклики носильщиков: «Поберегись!», из репродуктора — перепончато-рвущие объявления о камере хранения, детской комнате, экскурсиях по столице. Все сливалось в гул и грохот, и неожиданно атмосфера эта напомнила Фурашову давние дни первой академической сессии. Сидели ночами, готовились к экзаменам, утром вставали трудно. И тогда-то Сергей Умнов придумал: вносил в комнату общежития пустое мусорное ведро, ставил на дно будильник — утром жестяной грохот заставлял ошалело подхватываться всех...

Фурашов улыбнулся и налегке, только с портфелем, потому что не собирался задерживаться в Москве — вечером в обратный путь, — заторопился, обгоняя пассажиров, из-под стеклянного купола вокзала на площадь, полупустынную, с жиденьким рядком разномастных машин-такси, опоясанных по бокам шашечными поясками.

Метро еще не работало — было без двадцати шесть, торопиться некуда: не ехать же в такую рань, будоражить Костю или Сергея? Заседание комиссии в десять, в кабинете маршала Янова. Впереди целых четыре часа! Фурашов подумал: пойти пешком через всю Москву? Как раз явится ко времени и, возможно, приведет после бессонной ночи в порядок мысли. Да, почти год, по существу, не видел Москвы — посмотрит!

Он свернул направо, под мост, по которому с шумом пронеслась переполненная электричка. Низкое медно-красное солнце выглазурило дома и еще невзмутненный прохладный воздух розовой прозрачной пленкой. Позванивали трамваи, выворачиваясь из темного чрева моста; по мокрой, политой проезжей части троллейбусы шуршали, как по расплавленному асфальту. Шаги отдавались в пустынной улице, гулко, четко.

У перекрестка, на Садовом кольце, Фурашов чуть не столкнулся с трамваем, вывернувшимся из-за поворота, — длинный дребезжащий звонок заставил Фурашова оторопело остановиться. Мелькнула белая косынка вожатой; распахнутые, битком набитые вагоны с железным, сверлящим скрежетом пронеслись всего в метре, обдав ветерком и спертым теплом. И только тут Фурашов увидел — тротуары гуще заполнились людьми — и понял: отмахал от вокзала добрый путь; за раздумьями, верно, не заметил, как бежало время. «Галопом бегу — и Москвы не увижу». Там и сям торчали изломанные шеи кранов, на площади достраивался высотный дом с башенками и острым, как пика, шпилем; два игрушечных крана чудом прилепились у его макушки. Москва... Она явно хорошела, наряжалась. С приглушенной, тупой тоскливостью кольнуло: «Вот уехал, бросил. И с Валей бы...» Желтая «Победа» с зеленым глазком вынеслась из-за угла противоположной стороны улицы, и Фурашов внезапно подумал: «А если... махнуть на Октябрьское поле, посмотреть, где жил... Успею!»

Вскинул руку.

Водитель — курносый, редкозубый — вез скоро; на улицах, на переходах теперь было полно народу, и шофер посмеивался, крепкословил, когда кто-либо неосторожно, торопливо перебегал перед самой машиной.

На Октябрьском поле, у дома, Фурашов попросил остановиться, вылез из машины. Внизу, по первому этажу дома — стеклянные витрины универмага, заставленные манекенами, образцами товаров. Рядом достраивался новый дом, дальше вставал остовами целый район застройки. И теперь, как тогда, когда Фурашов в прошлом году искал здесь свой дом, тоже возвышались краны, их было не меньше, но уже дома теперь не торчали одиноко, как зубы в щербатом рту, — высокие коробки встали плотно, одна к одной.

За год много утекло воды... Фурашов обошел дом, взглянул на знакомые окна на третьем этаже. Глухо затянуты шторы — в красно-желтую веселую клеточку. Интересно, кто живет? Почему подумал как об утраченном, невозвратном? Все из-за Вали?.. Человеку всегда кажется, что, поступи он иначе, все было бы по-другому, лучше...

Шофер, выпятив мягкие пухлые губы, с прищуром смотрел на подходившего к машине Фурашова.

— Что, подполковник, жил, что ли, тут?

— Да.

— В райское место небось перебрался?

— Из Москвы уехал.

Шофер присвистнул удивленно.

— Чего так?

— Бывает...

Может быть, вот такая неожиданность — человек сам уехал из Москвы — расположила водителя, он крякнул:

— Молодец! Другому москвичу горы золотые на стороне давай — так из московского подвала ни ногой!

Потом принялся выплескивать какие-то пикантные истории, несмотря на отчужденность и явное нерасположение Фурашова к разговору. Вошедшая в него не очень ясная и вроде бы даже беспричинная грусть не отступала.

Да, подспудно он сознавал, откуда эта грусть, но почему, в чем ее конкретная причина, так и не мог понять, возможно, из-за того, что сознание рассеивалось: вновь начинал возвращаться мыслями к предстоящему заседанию комиссии. Однако когда таксист подвернул к знакомой глыбине дома, лихо, на скорости подкатил ко входу в бюро пропусков, Фурашову внезапно, как от толчка, пришло: «А почему Валя торопилась, скоропалительно отправила детей? До этого ведь не хотела и слышать об экскурсии со школой! Три дня — мол, как они без нее будут... И вдруг — пусть едут. Почему такая перемена? Или все просто? Не становишься ли по отношению к ней подозрительным, мнительным?»

Может быть...

 

Людей было много. Сидели плотно вдоль зеркально отливавшего стола и на мягких стульях у стен. Пестрое разноцветье одежд — военных, штатских: собрались не только члены государственной комиссии, были и приглашенные — всего человек пятьдесят. По какой-то неписаной субординации за столом сгруппировалось начальство покрупнее: генералы, солидные штатские; против каждого на полированной глади стола — кожаные папки, тисненые, с кнопками, со сверкающими змейками «молний». Шоколадного тона сборчатые шторы на трех окнах полузатянуты; в кабинете золотисто-ровный свет; он на литом шаре глобуса возле двери, на белой занавеси, прикрывшей карту, на линкрустовых обоях. Лишь стеклышки-висюльки старинной низкой люстры под вдавленно-клетчатым потолком, напоминавшим громадную вафлю, — лишь эти отграненные, отполированные висюльки, преломляя свет, нарушали спокойствие царствовавших тут тонов: вспыхивали то малиновой звездой, то сине-чистой, режущей лазурью...

Сев к окну, Фурашов, пока все устраивались — в кабинете было движение и переговоры, — осмотрел собравшихся. Янов впереди, у стола: брови добродушно нависли, улыбается, скобочка свежеподстрижена, чало-седоватые волосы чуть приметны, сияет, словно натертая воском, лысина. Рядом — Бутаков и еще незнакомый штатский с двойным подбородком, тоже рослый, как и Главный, но более грузный, плечистый; так что Янова рядом с ним можно было бы принять за подростка, если бы не маршальские погоны на светлой габардиновой тужурке. Незнакомец, видно, «фигура»: крупный, держится солидно и по одежде судя — наглажен, при галстуке, как и Борис Силыч; и во главе стола, кажется, ему тоже оставлено место. А вот и генерал Василин — наискосок за столом, раскрыв папку, просматривает какие-то бумаги. Фурашов поежился: неудачно сел — поднимет Василин глаза от папки — и, пожалуйста, «здрасте». Лицо в лицо. Удовольствие ниже среднего... А вообще что-то с ним произошло. Фурашов еще тогда отметил, когда Василин приезжал в часть: под пергаментной тонкой кожей — бледность, полукружья под глазами, щеки оплыли, словно блинное тесто на сковороде, выражение лица сердито-брезгливое.

Генерал Сергеев оказался в одном ряду, человека через два, и Фурашов мысленно сказал себе: хорошо, что не рядом; рядом с ним чувствуешь, будто давит глыбой. Возле него — знакомый авиационный генерал, начупр, смешливый, живой; он сейчас что-то говорил Сергееву — лучики то и дело пересекали смуглое некрупное лицо.

А где же Умнов?.. Неужели его нет? Не окажется Умнова — и для него, Фурашова, будет плохо. Фурашов, вытягивая шею, обвел взглядом ряды сидящих. Ерзая, задел соседа, сухопарого старика, горделивого, с породистым лицом, в добротном синем, но не очень опрятном, неотутюженном костюме. Старик взглянул на Фурашова не сердито, а как-то иронически-удивленно.

— Вы как будто потеряли день — «дием пардиди...».

Фурашов отметил — длинные костлявые пальцы соседа сцеплены в «замок» на остром, выпиравшем колене — и пробормотал:

— Извините.

И тут увидел: впереди по своему ряду, ближе к тому месту, где Янов, потирая скобочку волос, с полуулыбкой слушал Бутакова, восседал Умнов, сосредоточенный, как Будда, — он и сейчас был не в форме инженер-майора, а в светлом костюме и светлой рубашке-апаш.

Сидевший за столом наискосок от Фурашова генерал обернулся — брови густые, голос твердый, поставленный — генерал сказал соседу Фурашова:

— До слуха долетела латынь! Как живется-можется, дорогой Модест Петрович?

— Утехи старости подобны шагреневой коже: малы и убывают с ракетной скоростью... А как поживает Генштаб, Василий Фомич?

Генерал был невысокого роста, в сапогах-бутылках на высоких подборах. Густые брови его скользнули вверх, стягивая на лбу горизонтальные ровные складки-воланчики. Он довольно зарокотал:

— В трудах, в трудах! Спать-почивать не дают, Модест Петрович! Господа империалисты подписывают соглашения, а нам аукается!

Тонкое, со впалыми щеками лицо Модеста Петровича слабо осветилось.

— Да, господин Черчилль — фигура зловещая.

— И зловещая и умная! С таким противником иметь дело — мозги не засохнут! И «Катунь» сейчас нам, как воздух...

«Э-э, да это, кажется, Абросимов, конструктор зенитных пушек, о котором рассказывал Сергей!» — догадался Фурашов и покосился на Модеста Петровича.

Впереди, у стола, произошло движение: Янов, Бутаков и тот, незнакомый, рослый с двойным подбородком, занимали свои места. Янов, однако, не сел, положил руки на спинку стула, глуховато сказал:

— Начнем, товарищи, заседание. — Он сделал паузу, вскинул голову: — Нам предстоит обсудить результаты летных испытаний «Катуни», принять решение о переходе к окончательному этапу госиспытаний, как предлагает сторона Главного конструктора... Пожалуйста! — Покрутил головой, отыскивая кого-то, сказал: — Слово имеет инженер-полковник Задорогин.

Задорогин поднялся — чист и выбрит, прокуренным голосом начал говорить, похрипывая на низких тонах...

Янов не глядел на Задорогина, вертел в пальцах остро отточенный карандаш, и метелочки взъерошенно торчащих бровей то сходились к переносице, то всползали вверх: ему все было ясно, отчет он накануне изучил детально. Задорогин докладывал толково, по существу, и было понятно, что решение придется принимать положительное — дело большое, важное. Но какая-то залихватскость, мажорность, то и дело проскальзывавшие в словах Задорогина: «Катунь» доказала», «высокие параметры», «успешное решение» — зачем они? Только раздражают и затеняют объективную суть. «Не на симпозиуме по изящной словесности, — думал Янов. — Или не понимает остроты момента: обстановка-то требует мужественной сдержанности!» Он, Янов, знает цену всем этим соглашениям, поездкам, тайным визитам Черчиллей, Эйзенхауэров...

Утром дежурный генерал, моложавый, смуглый, со Звездой Героя, докладывая ему, Янову, о появлении двух новых баз, новых «паучьих гнезд», с тревожным недоумением, будто еще не веря своим же выводам, сказал: «Кольцо замыкают, товарищ маршал!» Что ж, теперь и другим, не только ему, Янову, начинает открываться закономерность размещения «паучьих гнезд» — окружить кольцом баз, затянуть петлю вокруг нашей Родины... И какая тут мажорность, к чему она?

Или к твоему раздражению примешивается другое, личное? Опять хуже Ольге Павловне. Утром лишь по шевелению губ — точно высушенно-глиняных, непослушных — догадался: просит, чтоб вызвал сына Аркадия... Сердце заломило от сострадания, когда увидел: крупная, будто горошина, скатилась по ее виску слеза, оставив мокрую дорожку. Мысли о конце?.. Вчера был консилиум, врачи сказали: долго, но вылечим... Долго! Уже три года лежит... Паралич. А Аркадия, теперь майора, вызвать нелегко: не ближний свет — Дальний Восток...

Перед Бутаковым лежал листок чистой бумаги. Остро отточенный граненый карандаш скользил в руке автоматически, черточки, штришки, завитки ложились на бумагу. Слушал Борис Силыч полковника рассеянно: он, как и Янов, накануне получил протокол рабочей комиссии и знал: что бы ни толковал теперь словоохотливый, милейший Задорогин, решение будет принято. Как говорится, «воленс-ноленс», а «Катунь» свое доказала не только на головном объекте, но и в Кара-Суе. На полигоне все введено, втиснуто в допуски тактико-технического задания, и для него, Главного конструктора, «Катунь», по существу, уже отрезанный ломоть. Кончились дни и ночи бдения возле аппаратуры, опостылевшие рыбные консервы, «слепое» движение от незнания к знанию...

Конечно, кое-кто наверняка думает; Бутаков подгоняет «Катунь», подстегивает, возможно, кто-то усматривает корысть. Возможно... Но он не только человек ученый, он еще и государственный человек и должен руководствоваться реальной обстановкой, рассматривать явления и события с позиции исторических категорий... Вот, например, категорий необходимости и достаточности. Да, он не только помнит те слова министра Звягинцева, сказанные им, когда они вышли после заседания Совмина: «Катунь» нужна быстрее», — помнит, как спустя несколько дней в уютном, простом, располагающем, как и сам хозяин, кабинете Звягинцева они пили чай из тонких стаканов в ажурных подстаканниках; позванивал по-комариному никелированный самовар, и Звягинцев развивал прежнюю мысль о «Катуни»... Но он, Бутаков, и сам понимает, видит, как складывается в мире ситуация. И тут совершенно очевидна  н е о б х о д и м о с т ь  скорейшего введения в действие «Катуни». А  д о с т а т о ч н о с т ь? Она тоже удовлетворяется: вероятность сбития цели примерно двумя ракетами не предел, но показатель высокий. Отрицать это трудно. Так что «Катунь» — та самая нужная и важная синица в руке...

А как ученый, он уже делает новый и необходимый шаг вперед на бесконечном пути познания; да, его не станет, но по его пути будут все равно идти другие, его ученики, вот такие, как Умнов. И несть им числа: встают все новые и новые. Другие. Еще другие... Он покосился на генерала Василина и, припомнив прошлогодний вечер у него на даче, внутренне усмехнулся: сколько с тех пор разбилось в прах неоправданных, призрачных надежд! Хотя бы с «Сатурном», с пророчествами относительно «Катуни»... Что ж, все естественно и закономерно. Вчера этот рассеянный меланхолик Дикорский выдал, наконец, расчеты по системе «дальней руки», — его, Бутакова, новой «боли», новой заботы. Результаты обнадеживающие. Еще усилие, совсем малое, — и можно входить с предложением перед военными, входить в Правительство.

«Дальняя рука»! Так он назвал ее для себя, в шутку, может, даже с иронией. Но смысл и суть это название, пожалуй, отражает достаточно точно: встречать воздушные цели как можно дальше, иметь для этого «дальнюю руку»... Он прав: через четыре-пять лет можно ждать, что противоядием, противооружием для «Катуни» станут тоже ракеты — да, ракеты. Их будут нести самолеты-ракетоносцы, они станут приближаться на расстояние, до которого не достанут ракеты «Катуни», и ракетоносцы, пустив ракеты, будут уходить безнаказанными. Он представил это отчетливо, словно реальную, живую картину, видел армады самолетов, слышал их гул... И совсем забывал, что это лишь картина, вызванная воображением, что ничего этого нет и он всего-навсего в тиши домашнего кабинета или в уютной комнатке в КБ.

Отступало, исчезало видение... Да, он вступил в бесконечную пору свершений: за «Катунью» — «дальняя рука», а за ней... Что за ней, он пока не способен представить во всех тонкостях, но он не может, не должен проиграть: ему верят, на него надеются, от него, может, зависят судьбы людей, государства.

И вновь Борис Силыч потаенно, про себя улыбнулся утвердившемуся в нем радостному удовлетворению. И тотчас на листке, лежавшем перед ним, увидел: давно рисовал какие-то фигурки, вернее, головы. Получались не то чертики, не то кошки: остроухие, пучеглазые... А брови — странно — вроде человечьи: короткие кустики, один взлетел вверх, другой опустился вниз. Рожицы хитрые. По бровям — что-то схожее с Яновым — тоже одна поднята, другая опущена. Ну вот, еще не хватало Янову узреть подобное «художество», да и Звягинцеву, министру, — рядом сидит, — Главный, мол, в чем упражняется! Свернул листок, ногтем провел по сгибу — тонко, четко, как лезвие. Еще согнул...

Руки Василина лежали ладонями на папке; тисненая мягкая кожа словно бы излучала ровное, чуть ощутимое тепло, и оно входило через ладони, растекалось успокоительно, и Михаил Антонович чувствовал бы себя совсем расслабленно, тоже успокоенно, если бы не какая-то встречная раздражительная волна. Он понимал; откуда она: слова этого полковника Задорогина нет-нет да и задевали по самой кромке души, как по ране... «Ишь, циркачи! Им все ясно! Они уже всего достигли этой «Катунью»! А старый тюфяк Модест Петрович сидит, будто икона. Как же, сложил лапки! Сдал свое КБ, теперь консультант, член Совета, короче — в «райскую команду» подался! Не-ет, я посмотрю еще на вашу «Катунь»!»

Алексей Фурашов склонился, не желая встретиться взглядом с Василиным; черт знает, что еще будет, как еще все обернется? Не очень вслушиваясь в смысл задорогинской речи, он думал рассеянно, перед глазами возникали девочки, Валя... Вновь со щемящей остротой подумал: «А почему... почему она торопилась, скоропалительно отправила детей? Неужели... опять?.. И не хочет, чтоб стали свидетелями?»

И тут... выступать? Надо выступать. Хорошо, что Сергей Умнов здесь, — посмотрим, как поведет себя. И сразу — домой, в Егоровск, не задерживаясь в Москве. Даже не заезжая в институт, на Пироговскую, — потом специально приедет, тогда и посоветуется с главврачом...

Между тем Задорогин закруглялся:

— Я отдаю себе отчет, что скажу высокие и, может, не соответствующие обстановке слова, но... «Катунь» — предвозвестница новой технической эры, несоизмеримая с прошлым ступень в нашем вооружении, и ею, «Катунью», ученые, инженеры, наша промышленность доказали: им по плечу самые сложные современные технические задачи... Все, товарищ маршал.

Взглянув на Янова, Задорогин ощутил: под кожей лица подергивались, сокращаясь, жилки мускулов, — кажется, стал замечать у себя подобное вот после той «пушечной эпопеи». Подумал: и у Янова какая была шевелюра! Теперь лишь скобочка. Седеющая...

Янов потер эту скобочку и, оживляясь, словно появилась наконец возможность поразмяться — на стульях тоже зашевелились, начали оглядываться, — с ворчливой добродушностью сказал:

— Ладно, ладно, учтем ваше заявление! Захвалили — дальше некуда! — Вскинул тяжелые веки, засветилась усмешка. — Давайте, товарищи, по существу... Кто готов?

Граненый карандаш все еще крутился в руках Бутакова, тускловатые блики поигрывали на глади стола. Но вот карандаш замер — Борис Силыч подождал ровно столько, чтоб быть первым и чтоб не показалось, будто он только и ждал этого мига — ринуться сразу после Задорогина. Широко улыбнулся — нет, ему понравилось и сообщение, и последнее заявление Задорогина, и он не намерен скрывать своих чувств. Глаза его полыхнули на Янова огнем острым, молодым.

— А что, Дмитрий Николаевич, прав, прав, по-моему, Юрий Павлович Задорогин! Подписываюсь под его словами! Хоть сейчас... Предлагаю утвердить протокол, принять решение на проведение последнего этапа госиспытаний. Да, мы не ждем милостей, как говорится, от техники, берем их, все дальше вторгаясь в технические тайны, и для нас открываются бесконечные возможности...

Глаза его не гасли, но голос прозвучал с извинительными нотками: мол, понимаю сам, что скокетничал. Он уже хотел закончить — ему больше и не нужно расточать слов, — просто подыскивал последнюю энергичную емкую фразу, скажет, и все...

И вдруг негромко, но отчетливо прозвучало:

— Им все уже ясно!

Многие обернулись. Подстегнутый чутьем — что-то произойдет, — поднял глаза и Фурашов. Опять Василин испортил обедню.

Бордовость у Василина на лице сменилась бурыми пятнами, будто краска стянулась в отдельные очажки, спеклась.

— Одной «Катунью» стратеги хотят все решить.

— Давайте, товарищи, все же к делу — без препирательств! — Брови Янова всползли на лоб, образовав косую линию: левая выше правой.

Надувшись, Василин умолк, бледнели, отцветали пятна.

Янов, повернувшись к Бутакову, сказал:

— У вас все? Или вы хотели бы продолжить, Борис Силыч?

Улыбка вновь тронула лицо Главного, но тусклая, вымученная.

— Так ведь слова не дела! Я сказал все, хотя, может, что-то есть у других товарищей, выслушаем. Но, думаю, просто надо принимать решение. Поддерживаю предложение Юрия Павловича, предложение рабочей подкомиссии.

— Ясно, учтем. Кто еще хотел бы высказаться?

Фурашов покосился на край ряда, где сидел. Сергей Умнов, — тот вроде бы не менял позы: согнулся, локти твердо поставлены на колени, кулаками подпер голову. Что он? О чем думает? Бутаков хитро поступил — упредил, сказал, — поди теперь после шефа раскрой рот! В общем, представители КБ, как говорится, вышли из игры, а он, Фурашов, рассчитывал на Сергея, пусть и не знал, как все получится. Как теперь?..

Генерал Сергеев нет-нет да и поглядывает в его сторону — ждет, чтоб он, Фурашов, брал слово? Но после сообщения Задорогина и предложения Бутакова все настроены мирно, даже реплика Василина не сбила настроя, а тут кто-то, какой-то полезет с критикой, «бомбу» попытается взорвать...

Рядом старый конструктор, сидит в прежней позе, даже не шевельнулся, пока «перестреливались» Василин с Бутаковым, не расцепил на коленях костистых, тонких пальцев. Своя тоже дума.

Поднялся за столом Волнотрубов — представитель промышленности: плоская широкая спина; бугристый затылок словно начищен — въелся кара-суйский загар; кончик порыжелой, выгоревшей брови завился, будто ус. Говорит солидно, неторопливо, на ветер слов не бросает. По его словам, выходило: промышленность усиленно поставляет комплексы в войска, и у них, представителей промышленности, нет сомнения в полном соответствии «Катуни» тактико-техническому заданию, высокому уровню достижений мировой практики. Это следует из протокола рабочей подкомиссии и доклада товарища Задорогина. Доработки и улучшения систем оперативно вводятся в аппаратуру. И переход к последнему этапу госиспытаний, скорейшее его окончание есть требование логическое, жизненно важное, государственное.

В конце он предложил резолюцию:

«Учитывая международную обстановку, происки империалистической реакции, считать скорейшее окончание государственных испытаний «Катуни», принятие ее на водружение задачей номер один».

— Срок принятия... предлагаю... — Голос его с сиплинкой загустел, зазвучал весомо, чеканно: — Первое сентября текущего года.

Неторопливо сел.

Заспорили о резолюции. Одним она нравилась, но кто-то подал голос: «У нас не политическая ассамблея! Преамбула не нужна». Янов повеселел, лучились глаза — его будто согрела эта внезапная оживленность. И, выждав тишину, сказал:

— Нет, конечно, мы не можем не учитывать обстановки, не можем проявлять беспечность... Мы, военные, в первую очередь. Империалистические блоки, соглашения, очевидная гонка вооружений, ставка на атомное оружие — все это мы учитываем. Учитываем! Вот эти базы... — Кивнул на карту на стене и сразу потемнел. Они разрастаются... На дрожжах! — Секунду помолчал, что-то мысленно взвешивая, заключил: — Так что не имеем права не учитывать. Не имеем! Но объективная оценка оружия, в частности, системы «Катунь» — не умаляя ее достоинств, — тем более важна... Знаем мы с Модестом Петровичем! — Улыбнулся, сказал: — Хотя, пожалуй, лишь в личном плане...

«А ведь он это о той «пушечной эпопее»!» — пришло на ум Задорогину. Да, эпопея... На секунду в памяти точно бы неслышно открылась дверь... Что ж, вот они тут — и маршал Янов, и старый конструктор Модест Петрович. Тогда одного маршала коснулась опала. Старого же конструктора хватил сердечный удар, а чуть оправившись, Модест Петрович написал письмо «самому». Подписался и он, полковник Задорогин...

— Знаем, знаем! Истина, как говорится, дороже! — Старый конструктор после слов маршала качнулся, но замка на коленях не расцепил.

— Мы же, коммунисты, народ закаленный! — сказал Янов. — Но давайте к делу... А если нам послушать представителя войск, командира части? Ему ведь иметь дело с «Катунью»! Да и скоро оставаться один на один, держать оборону воздушных рубежей.

— Правильно! — баском отозвался генерал Сергеев и повернулся к Фурашову. — Пусть расскажет, как входит в строй «Катунь», как ее осваивают. Интересно, думаю, всем: военным, ученым, представителям промышленности...

С тяжестью, родившейся где-то в груди, Фурашов подумал: «Ну вот и дошло...» Но возник и другой, обрадовавший вывод: «Он, маршал, так же думает, как и ты! Оставаться один на один, держать оборону. Вот тебе ответ, как должен поступить».

Янов спросил:

— Здесь инженер-подполковник Фурашов?

— Здесь! — Сергеев опять весело подал голос, будто обрадовался, что наконец дадут слово Фурашову. — Ему карты в руки!

— Готовы, товарищ Фурашов?

— Готов, товарищ маршал! — сказал Фурашов, вставая. Выдержал паузу, теперь уже как-то отдаленно, безбоязненно чувствуя на себе многие взгляды, — старый конструктор переложил даже ногу, приподнял голову, лицо напряглось. Для Фурашова они, члены высокой государственной комиссии, сидевшие тут, как бы растворились в эти секунды — в фокусе лишь Янов: кустики бровей приподняты в ожидании, лоб в нерезких морщинах; из-под припухлых век в глазах сквозь усталость — и подбадривание, и затаенный интерес.

— Я хочу, товарищ маршал, присоединиться к высоким словам, сказанным о «Катуни» полковником Задорогиным. — Увидел или не увидел, может, просто почувствовал: улыбчивое, живое лицо Задорогина сияло нескрываемым довольством. — Можно даже, пожалуй, сказать и больше: она имеет внутренние потенциальные возможности для совершенствования. Это выявлено последними облетами на нашем головном комплексе...

На стульях — за столом и вдоль стен кабинета — зашевелились. Кто-то подал голос:

— Как это?

Бутаков склонился к Янову, и Фурашов услышал окончание его со смешком сказанной фразы:

— ...Вот, пожалуйста!

— Еще яичко в курочке, а они видят: будет петух... — Василин сказал это негромко, расплывчатые пятна опять пошли по лицу.

Оживление словно слетело сюда в кабинет — заговорили, гул наполнил кабинет.

Насупившись, Янов сдержанно сказал:

— Давайте выслушаем. Продолжайте, товарищ Фурашов!

— Я повторяю... — Фурашов чувствовал себя сжатым, собранным в кулак: сейчас он скажет главное, и пусть как хотят, маленькая заминка его не сбила с толку. — Да, у системы есть возможности для совершенствования...

— В будущем или сейчас? — подал голос Бутаков.

— Сейчас, Борис Силыч.

— Ну-ну, любопытно! — Бутаков замкнулся, словно разом утратил интерес ко всему, что скажет Фурашов.

— Так вот, беру на себя смелость обратить внимание членов комиссии на одно обстоятельство: «Катунь» достаточно хорошо отвечает тактико-техническим задачам, однако такие главные параметры, как дальность захвата цели и точность наведения ракеты на цель, можно уже теперь значительно улучшить в сравнении с требованиями тактико-технического задания...

— Загадка!

— Прожекты!

— Товарищи, товарищи!

Фурашов невольно посмотрел на Бутакова: как он? Тот, казалось, равнодушно и отчужденно взирал на стол. Не видел Фурашов полковника Задорогина, но по голосу, хрипло-прокуренному, догадался: о «прожектах» выкрикнул именно он.

— И это все дает введение новых блоков «сигмы», которые разработаны и показали отличные результаты...

— «Сигмы» новой пока нет, — спокойно перебил Бутаков, и в тишине, которая внезапно воцарилась, Фурашов осекся, другие члены комиссии обернулись к Главному. А тот, чуть откинувшись к спинке стула, сощурившись, — сеточки морщин стали резче, сизоватые подглазья очертились четко, словно под кожей были пятаки, — принялся неторопливо рассуждать о «судьбе и превратностях науки» — он так и сказал. Получалось, что в науке теперь нет неоткрытых столбовых дорог, остались трудные горные тропы, по которым двигаться можно, лишь опираясь все больше и больше на предыдущие накопления, на совокупный опыт... Но «Катунь» — это тем не менее нащупывание особой, своей тропки. Ибо она, «Катунь», родоначальница нового направления, и можно, не боясь, сказать: она тот самый качественный скачок, который является в результате многих и неизмеримо долгих количественных накоплений. И тут особенно во всей своей жестокости проявляется простая жизненная истина: не сделав первый шаг, не сделаешь второй...

И всем своим видом — чуть усталой позой, приспущенными веками, негромким, доверительным голосом — Бутаков словно бы говорил: «Ну, что ж, меня понуждают на откровение, оно мне не очень приятно, но я ничего не таю, честен и открыт перед вами».

Почувствовал ли он состояние Фурашова или понял, что нужный эффект достигнут, повернул лицо, — оно светилось, как у учителя, с достоинством отчитывающего своего полуневежественного ученика.

— Простите, перебил вас. Но... считал долгом уберечь от излишних наслоений в дальнейшем. К сожалению, дело в том, что пока ее нет... Нет «сигмы». Может быть, позднее... Что поделаешь, пока мы вынуждены идти от незнания к знанию. Пока так. — И умолк. Спокойно, буднично, не изменив позы. Только опять приспустил устало веки.

Секунду-две длилась тишина. Фурашов уже хотел рассказать про испытание, про эту линейку шкафов, на которой стояла новая «сигма». И тут в этой тишине раздался голос Сергея Умнова:

— Есть «сигма».

Голос — пресеченный волнением. Если бы Фурашов не видел, что это сказал Умнов, он бы подумал: сказал кто-то другой.

— Вы? Сергей Александрович? — чуть удивленно, негромко спросил Борис Силыч, полуобернувшись, будто еще не веря. — Но «сигма» на прогоне, на лабораторном стенде!

Янов в замешательстве потирал волосы, быстро взглянул на все еще стоявшего Фурашова и, видно, решил выручить:

— Товарищ Фурашов, у вас еще что-то есть?

— Есть, товарищ маршал! — Неожиданная поддержка Умнова придала ему силы. — Я прошу членов комиссии обратить внимание в протоколе на результаты, полученные по четвертой линейке шкафов... — Увидел: многие потянулись к протоколам, принялись листать. — Параметры по этим шкафам выше, чем по другим. Это не требует доказательств... Причина? На линейке шкафов во время последних испытаний были установлены новые блоки «сигмы»...

— Как установлены? — От лица Бутакова, от тонких его губ вроде отхлынула вся кровь — бледность стала заметнее.

— Да, Борис Силыч, эксперимент дал интересные результаты, — вновь сказал Умнов. Теперь голос был чище, тверже. Фурашов успел подумать: «Молодец Гигант! Для него это — геройство...»

— У меня все, товарищ маршал! — Фурашов сел, чувствуя мелкую дрожь.

— Что ж, товарищи, — весело проговорил Янов, — ситуация, как говорится, сложилась интересная. Прав командир части, по отчетам видно: параметры действительно лучше. Какие соображения у членов комиссии?

Чуть выпрямившись за столом, Бутаков негромко, но раздельно, веско сказал:

— При такой ситуации я прошу срок... в десять дней. Разберемся и доложим комиссии.

— Предложение резонное! — Янов легко вскинул брови. — Возражений нет?

 

2

Весомое, будто глыбой давившее раздражение испытывал Василин, поднимаясь к себе. Войдя в приемную, увидел: адъютант, склонившись над столом, читал. Перед ним лежала книжка малого формата, опять, должно быть, детективная. Поднялся лениво, оперся кулаками. «Верно, мышей ловить уже не может. И вот дальше этих детективов...» — мелькнуло у Василина, и он на секунду, точнее, на миг почувствовал взрывное помрачение. Рванул на себя бронзово-начищенную ручку обитой двери. В кабинете швырнул на край стола кожаную папку, ощутил слабость и испарину. Да, не те времена, не тот конь... А бывало, виртуоз — кавалерист, спортсмен, Василин туда, Василин сюда: рубка, скачки, спортивные снаряды... Закалка и сейчас дает себя знать. Но уже все не то и не так. Вот и перестук сердца не тот: то четкий, наполненный, то потише, вялый. Опять «звонок»?

Вытерся платком. Присесть в кресло, переждать? К черту! В кабинете сумрачно: кремово-кофейные шторы затянуты, как бы в мрачноватой сосредоточенности застыла мебель. У Янова она посовременнее, легче, изящней, а тут — стол, тяжелый, на бочкообразных ножках, стулья старой модели, с высокими спинками, каменной тяжести. А все адъютант расстарался, черт его! «Солидно, на уровне, товарищ командующий!» И шторы задраивает, мрак, как в тюрьме...

Василин шагнул к окну, дернул за витой шпур — хлынул медово-прозрачный свет. Василин подходил к каждому окну, дергал с остервенением шелковые шнуры, — режущая яркость залила кабинет, мириады пылинок мельтешили, словно мальки в солнечной, угретой заводи.

Устав и вместе с тем испытывая удовлетворение, точно от тяжелой, но важной работы, сел в кресло. Перебои в сердце не отпускали. Достал из кармашка металлическую блестящую капсулу. Таблетка под языком холодила, отдавала мятной сладостью. Света в кабинете теперь было много, Он проник во все закоулки, во все тайники — за сейф в углу, за дубовую дверь, ведущую в комнату отдыха, за портреты в узких золоченых рамах. Сейчас и мебель, минуту назад в сумраке казавшаяся нелепым нагромождением, при свете была не такой унылой — Василин уже мельком, спокойно взглянул на нее. И внезапно подумал: «А может, они, эти циркачи, правы?! «Катунь», «пасека», «луг»... Время другое, песни другие?»

Может быть, им действительно открывается что-то большее? Поди узнай. А тебе, Василин, пора вроде бы в распыл, в тираж? Согласишься? И, еще не сознавая до конца, почему так делает — просто скользнула мгновенная мысль, — надавил кнопку звонка в приемную.

Адъютант встал у двери подобранно, со знакомой напряженной готовностью в глазах; непривычно-резкий звонок насторожил его, да и поведение генерала там, в приемной, когда вернулся с заседания Госкомиссии, показалось странным: побледнел, качнулся... Что с ним? Василин же, взглянув на адъютанта, не сдерживаясь и всем видом — насупленным, строгим, ястребиной, нахохленной позой над столом, — всем этим как бы отрезая возможные возражения, проговорил:

— Скажите там... пусть описание этой системы, как ее?.. В общем, пусть принесут...

— «Сатурна»? Стотридцатки?

— На память можете себе оставить... Да в придачу этого Модеста... О «Катуни» говорю!

— О «Катуни»?! — Нескрываемое удивление прозвучало в протяжном голосе капитана. — Все шесть томов?

У Василина застучало в висках.

— Нечего переспрашивать... Читаете там... эту всякую литературу... — Махнул рукой. — Выполняйте!

— Слушаюсь, товарищ командующий!

 

3

В кабинете маршала Янова после заседания комиссии задержались министр Звягинцев, Главный конструктор Бутаков, Модест Петрович и представитель промышленности Волнотрубов. Стояли у стола, готовые уходить. Фурашов, чтоб не привлекать внимания — внес, мол, смуту да и тут лезет на глаза, — остановился в сторонке, позади Янова.

Как сквозь слой ваты, долетали голоса:

— Я понимаю, конечно, Борис Силыч прав: идем от незнания к знанию... Но для нас, военных, для дела обороны лишние километры, даже малое улучшение параметров... И если верно, что «сигма»... надо форсировать...

Ага, это маршал — неторопкий, глуховатый голос. А вот уверенный басок, кажется, того, полного:

— Нет, тут мы обеспечим... Гарантия! Так, товарищ Волнотрубов?

— Обеспечим, товарищ министр. Только почтовым ящикам, вернее, заводам потребуется... дополнительно выделить...

Да, Волнотрубов. Каждое слово выталкивает нелегко, с усилием. Живет между молотом и наковальней, и жизнь вся там, в Кара-Суе.

Опять голос Янова:

— Кстати, о гарантии. Имею в виду другое: гарантийную эксплуатацию комплексов «Катуни» после принятия на вооружение... Мы написали письмо в ЦеКа и Совмин. Промышленность на определенный срок — этот срок можно согласовать — не устраняется от совместной с военными эксплуатации боевых комплексов, контролирует военных и помогает им. Кстати, вот можно спросить мнение войск... Товарищ Фурашов?

— Принципиальных возражений этот вопрос, думаю, не встретит! Рассмотрим, Дмитрий Николаевич... А, товарищ Фурашов... — Министр обратил полное, гладко бритое лицо к Фурашову — на широком лице глаза, веселые и пронзительные. — Он уже сослужил службу...

Его крепкие, сочные губы покривились.

Янов развел руками, примирительно сказал:

— Что ж, товарищ Фурашов, не хотят слушать... Побережем мнение для другого раза...

— Так ведь мнение ясно какое! — подхватил Звягинцев. — Точно совпадающее с мнением начальства... — И он довольно рассмеялся.

Стали прощаться. Янов, сказав Фурашову, чтоб задержался, по-хозяйски провожал всех до двери кабинета. Фурашов, оставшись на месте, смотрел вслед. Маршал шел твердо, у двери кивнул всем, а когда возвращался назад по ковровой дорожке, видно, расслабился: устало опустились под тужуркой плечи, ноги передвигались словно бы осторожно. У стола остановился, будто забыв, что рядом Фурашов, подвигал тяжеловато метелками бровей, но спохватился.

— А вы садитесь, садитесь! — Легонько увлек Фурашова к дивану в простенке; усадив, снова прошелся, сцепив руки за спиной, сказал, как самому себе: — Поганое дело! Выходит, они сосредоточивают эти У-2 на основных направлениях... — И вскинул взгляд. — Я о том, товарищ Фурашов, что на некоторых иностранных базах появились особые разведывательные самолеты. Пресса, хотя в другое время жадная до сенсаций, скупо говорит о них. Новые самолеты окружены сверхсекретностью. Высотные, скоростные... Словом, что-то замышляется! А вот что? Очередное поддувание «холодной войне» — этому хроническому туберкулезному больному? Или... В этом «или» вся загвоздка! — С огорчением причмокнул губами.

И замолчал. Стоял вполоборота к Фурашову: свет обтекал его фигуру, пронизывал зеленоватое, набрякшее, по-стариковски приспущенное веко; и весь он сейчас, в тишине большого кабинета, освещенный с ног до головы, вдруг показался Фурашову одиноким перед тысячами людей, которые верят ему, надеются на него... Да, на нем лежит огромная забота — оборона с воздуха всей страны!

Янов вновь подвигал метелками бровей, словно что-то припоминая, вскинул голову.

— В общем, в пессимизм ударился! Хотя не так все страшно. «Катунь» — наша надежда, и из нее надо выжать потолок... И тут ваше сообщение как нельзя кстати. — Улыбнулся, глаза хитровато заискрились. — А этот ваш друг, как его?.. Гигант, кажется, недоволен... Подвели?

Янов глядел уже весело, брови подрагивали, будто чувствительные стрелки приборов.

— Пожалуй, товарищ маршал, — сказал Фурашов, смущаясь и краснея.

— Ну-ну, генерал Сергеев выдал тайну, что вы с Умновым друзья. С генерала и спрос! — Пригасил улыбку, стянул брови к переносице, лицо построжело. — Ладно, рассказывайте, как у вас там, на головном... В первом ракетном полку. Уже есть приказ, поздравляю! Заказано боевое Знамя, скоро будем вручать.

Фурашов опешил: полк, Знамя... Мог ли он этого ждать? Выходит, конец эмбриональному состоянию, конец полуармейскому, как сказал бы замполит Моренов, артельному бытию...

— Спасибо, товарищ маршал! — с проникновенной искренностью сказал Фурашов.

Майор Скрипник встал в дверях.

— Извините, товарищ маршал. Позвонили: консилиум врачей для Ольги Павловны на шестнадцать часов.

— Спасибо. — Янов взглянул на часы. — Вот видите, товарищ Фурашов, — жена... Вы куда отсюда собирались?

— На вокзал.

— Тогда поедемте. Дорогой все расскажете.