Ударная сила

Горбачев Николай Андреевич

ГЛАВА ВТОРАЯ

 

 

6 января

Я опять в своей лаборатории, в Москве, только вернулся из Кара-Суя, с полигона. Кажется, заводские испытания «Катуни» — ракетной системы — подходят к концу. Что же, и твоя, инженер-майор Умнов, кандидат наук, в том заслуга.

Но пока мир, человечество не знает наших имен — лишь потом в секретных реляциях да постановлениях скажут о нас, наградят, отметят. Такова твоя судьба. Ты же записываешь все, как было с «Катунью». У тебя есть утешение: пройдет время, все эти сложные перипетии забудутся, наши страсти, огорчения, ошибки, столкновения канут в Лету, сама «Катунь» станет историей, и ты на старости лет, древний, немощный умом и памятью, окруженный внуками и правнуками, где-нибудь на даче, в пижаме у камина, будешь читать им свой дневник.

Впрочем, забегаю вперед, а надо восстановить весь этот год по порядку — как было и когда было.

7 января

Да, именно в этот день провожали в Егоровск Алексея Фурашова — командира первой ракетной части... Чудно! Мечтал стать историком и вдруг — командир ракетной части. Валя Фурашова сначала держалась, но заметно была возбуждена, а когда объявили, что до отхода поезда осталось пять минут, обнялась с моей Лелей, сказала: «Прощай!» — и расплакалась. Почему — прощай? Так и ушла со слезами в вагон.

Ну вот, мало было думать о «Катуни», о ее сердце — «сигме», теперь думай и о другом: оборудование «Катуни» начали поставлять в войска, формируются первые ракетные части — дело ставится на широкую ногу. К нам в КБ, на полигон, на заводы хлынули первые группы офицеров, тут старые зенитчики, разные спецы, призванные из гражданки, — для них читаются лекции, они изучают аппаратуру, «глотают», впитывают все... Ай да генерал Сергеев, размахнулся широко!

Так вот, товарищ ведущий конструктор, считаете ли вы себя человеком чистой науки и, значит, вам наплевать на все, что не связано с наукой? Или вы не имеете права витать в облаках, должны все учитывать и взвешивать по-государственному? Как, к примеру, тебе следует отнестись к этому факту — усиленной поставке оборудования «Катуни» в войска, созданию первых ракетных частей? Можно догадываться: все это решается не по наитию, а по суровой необходимости. Не прав ли шеф, Борис Силыч Бутаков, закрывая глаза на новую мою «сигму»? Не оттянет ли она сроки введения «Катуни»? И не есть ли в этой оттяжке больший проигрыш, чем выигрыш? Заманчиво: ведущему конструктору пойти против Главного конструктора... Геройство. Но ведь и на фронте случалось: кто-то вырвется вперед, он вроде уже и герой, а на поверку, глядишь, все без согласования, без учета обстановки — и нет, геройства, а то и выходил пшик от хорошо задуманной и разработанной операции.

Эта мысль пришла мне в день проводов Алексея Фурашова и не дает покоя. И все-таки, все-таки...

С вокзала ехали на такси, Лелька щебетала о каких-то пустяках — о покупках, потом вдруг надулась: «Тебя вечно нет дома, вечно ты в разъездах, а когда дома... тоже вроде есть и нет: пустое место! Почему ты такой?»

А кто мне ответит на мои сомнения?

 

1

Когда дальняя электричка, со свистом шипя сжатым воздухом, резко сбросив скорость, затормозила, Валерий Гладышев шагнул на платформу перрона. В руке у него чемодан в защитном сатиновом чехле — обновка, приобретенная в училищном ларьке «Военторга», где к выпуску лейтенантов обычно «выкидывалось» самое необходимое для экипировки будущих офицеров. Новеньким на Гладышеве было все: сапоги, тупоносые, хромовые, с гармошчатыми голенищами, шапка, шинель, перехваченная ремнем с портупеей, — и все красноречиво говорило каждому, даже далекому от армейских дел человеку: перед ним свежеиспеченный офицер, выпускник.

Электричка откатила. Гладышев оглядел пустынный перрон и с удивлением обнаружил, что он сошел один, никого больше на всей длинной, высокой платформе, залитой неярким послеполуденным зимним светом, не было. Только на секунду, не больше, пустота перрона вызвала у него замешательство. Ничто не могло расстроить лейтенанта, точнее, техника-лейтенанта Гладышева. В училище он слыл непутевым, бесшабашным, по молодости лет легко переходил от огорчений к веселости, но и учился тоже завидно легко, не напрягаясь.

Деревянные сходни вели на земляной перрон, впереди виднелся небольшой желтый станционный домик. Вокруг станции тоже пустынно — ни людей, ни построек; оголенный лес примыкал вплотную к желтому домику и в пасмурном зимнем дне казался непроницаемой стеной. «Вот тебе и Сосновка!» — Гладышев улыбнулся, припомнив, как его наставляли в управлении кадров: «Приедете на станцию Сосновка. Там ищите деревню Потапово, а где она точно, мы и сами не знаем». Ну что ж, товарищ техник-лейтенант Гладышев, будем искать. Олег Бойков сказал бы: «Молоток, ищи!» Молоток — значит молодец... В Москве остался Олег, дома, — на сутки разрешили.

Еще раз оглянувшись и перехватив поудобнее ручку чемодана, Гладышев спустился на перрон, усыпанный мелкой галькой, — отшлифованные камешки стреляли из-под новеньких, еще не истершихся подошв. Рядок кустарниковой посадки отгораживал полотно дороги, кустарник обшарпан, точно веник-голик, весь прокопчен; позади рядка — вперемежку штабеля шпал, новых, отливающих черной смолью, и старых, растрескавшихся, покрытых рыже-серым слоем грязи и ржавым снежком.

Гладышев не заметил, как наступил на плоскую большую гальку, она выскользнула из-под сапога, точно брошенная из пращи, облетела в кусты. И тотчас оттуда ошалело под ноги Валерию кинулась курица, и лишь у самых начищенных сапог (над ними потрудилась в будке на московском вокзале дородная смуглая женщина) курица всполошно вскинула крыльями, кудахча, ринулась от Гладышева прямо по перрону, сверкнул черный, с оранжевым кольцом круглый глаз. Она была тощая, когда-то, видно, белая, сейчас серая, встрепанная, земляные крошки сыпались с нее. От неожиданности Гладышев остановился. Курица юркнула в кусты, где-то там среди них затихла, и Гладышев, вновь оглядывая штабеля шпал, угрюмый лес, желтый одинокий домик станции и пустой перрон, вспомнил, как их принимали в Главном штабе, вспомнил и притчу генерала, рассмеялся: «А прав, товарищ генерал, тот журналист!»

 

Утром их, выпускников-техников, назначенных на систему «Катунь», принимали в Главном штабе. Дом будто не сложенный, а сплавленный из камня, внушал уважение и чуть ли не страх, и они, недавние курсанты, веселые, беззаботные, охочие до шуток, а теперь техники-лейтенанты, притихли, теснее сгрудились, когда вошли внутрь каменной громады. Было еще и другое: пока их вели по длинным, бесконечным коридорам, то и дело попадались полковники, генералы, все озабоченные, с бумагами, — такого количества начальников им не приходилось видеть за всю трехлетнюю курсантскую жизнь. И они молчали, осторожно шагая по ковровым дорожкам, а там, где дорожки обрывались, лейтенанты ступали на паркет с опаской, невольно спружинивая ноги, чтобы приглушить стук сапог. Даже Олег Бойков, приятель Гладышева, шутник, умеющий держаться независимо, кому, кажется, море по колено, приумолк. Велика сила обстоятельств.

В актовом зале, куда их привели, ряды глубоких, массивных деревянных кресел блестели светло-коричневым лаком, как новенькие, — боязно садиться. Стол под зеленой скатертью стоял на невысокой сцене, и, когда вошло начальство и генерал (потом прошел шепоток — начальник управления кадров) доложил маршалу, что группа офицеров, направляемых в первые ракетные части, собрана, маршал, невысокий, со скобкой коротких седоватых волос, глухо сказал:

«Что это мы тут на сцене? Как в театре... Давайте стол вниз». И стол опустили со сцены.

Маршала да и все остальное начальство Гладышев разглядел подробно — сидел в первом ряду. Маршал сначала даже не произвел впечатления: невысокий, с кустиками сероватых бровей, он ими иногда поводил, и они, нависшие, образовывали косую линию, отчего лицо приобретало выражение угрюмоватой озабоченности. Потирал в задумчивости лысину — вперед-назад. А вот погоны на светлой габардиновой тужурке — это да! Вернее, особенными были даже не сами погоны, а большие, выпуклые, серебром шитые звезды и тем же серебром вышитые стволы пушек, положенные крест-накрест... Маршал артиллерии! Не часто встретишь!

Первым говорил генерал-кадровик, щеки его не двигались, и маленький рот вроде бы не раскрывался, — говорил о том, что они тут лучшие из лучших, что им делать революцию, которая грядет в военном деле... Олег дернул Валерия за рукав: «Ясно! Развивайся, сэр Могометри!» «Сэр Могометри» — курсантская кличка Гладышева: когда-то в споре об африканских операциях минувшей войны Валерий оговорился: «сэр Могометри» вместо Монтгомери.

Потом встал за столом маршал (до Гладышева докатился шепот: «Это же маршал Янов!») и, все так же перекосив брови и уставясь мимо стола куда-то на крупный, в елку, паркет, точно усиленно старался там что-то разглядеть, но вроде бы не мог, и, напряженно шевеля кустиками бровей, глуховато заговорил. Олег Бойков опять дернул Валерия: «Слушаешь? Голова, кажется...» Да, он, Гладышев, слушал. Маршал как бы не просто говорил, а будто раздумывал вслух. В тишину зала, словно отрезанного от внешнего мира наглухо зашторенными шоколадно-атласными портьерами, слова Янова входили легко, ложились одно к одному. Свет от решетчатых люстр красил все в тускло-оранжевый колер: покойно опиравшиеся о стол руки Янова, высокий лоб...

«О революции теперь модно говорить... Но дело не в моде. Верно, революция идет, стучится настойчиво в дверь, но мы еще сами не знаем точно, как ее направлять, куда вести, известно это только в самых общих чертах. Думать и думать — вот что нужно. Всем — от солдата до маршала. Каждому на своем посту. Сама революция не придет, ее делают люди, вам действительно дано прокладывать дорогу, верно сказал генерал Панеев. (Он у нас занимается кадрами.) Нерешенных проблем, прямо скажем, ворох, и вы с ними столкнетесь сразу, с ходу — завтра, послезавтра... И главное — сплошь и рядом вам придется с ними вставать один на один: никто не поможет, не подскажет, искать выход, искать решение придется самим. Сложно, ответственно и почетно, дорогие товарищи...»

В негромком, глуховатом голосе Янова отсутствовали привычные жестковатые командирские нотки, а в мягкости, с какой ложились в тишину слова, были удивительная естественность, доверительность, и они, техники, сидели уже без скованности, настороженности, захолодивших их души сначала при виде столь большого начальства, и каждое слово теперь падало, будто в добрую почву. Гладышев дал бы голову на отсечение, что и сам маршал забыл, что стоит перед ними, молодыми лейтенантами, кому, как он считает, суждено вершить дела, сталкиваться с неведомыми сложными и суровыми проблемами, какие для них пока еще «вещи в себе»...

Янов сел, потер ладонью узкую скобочку волос и улыбнулся кротко, застенчиво: «Давайте, товарищи, потолкуем. Есть вопросы?»

Мало-помалу раскачались. Яновская непринужденность сказалась: стали задавать вопросы. И когда кто-то робко спросил о жилье, Янов перекинулся какими-то словами с грузноватым генерал-лейтенантом, сидевшим рядом.

«Генералу Василину слово».

Поднявшись из-за стола, генерал усмехнулся.

«Пришлось мне как-то беседовать с одним журналистом... Подполковник. Спрашиваю его: как, мол, начать в книге разговор о молодых офицерах? «А вот так, — говорит журналист, — прямо с приезда в часть. Сошел офицер на станции — пусто, ни души, только курица на перроне поклевывает». А дальше, мол, с чемоданом по лесу отмахал километров десять, и вот — часть. На проходной дежурный: что ж, говорит, иди, устраивайся, лейтенант, в деревню, ищи постой с молодкой, с печкой, квасом, молоком...»

Лейтенанты заулыбались, оживились, заерзали в креслах.

«Что ж, близко к истине, — отозвался Янов. — Прав журналист».

 

Да, выходит, прав журналист, как в воду глядел: станция, курица... Гладышев, обрывая смех, поддел носком сапога обломок палки, он зашуршал, отлетая по перрону. И, еще раз окинув взглядом пустынный перрон, безлюдную высокую платформу, лес в дымке уходящего, тускнеющего дня, Гладышев припомнил последнее: к концу встречи в актовом зале вроде бы случился небольшой конфуз, когда Василин внезапно задал вопрос: «А ведь, наверное, не все из вас по желанию в ракетчики пошли? Есть такие, кто хотел в зенитную артиллерию?» — «Нет, все по желанию, в ракетчики!» — громче всех выкрикнул Олег Бойков. Василин вроде бы вспух, побагровел: «А как же вы тогда в училище... зенитной артиллерии пошли?» — «Когда поступали, ракет еще не было, товарищ генерал!» — «Таких патриотов на порог бы училища не пускал!»

Чего это он вдруг? Лейтенанты недоуменно переглядывались.

«Да, чего бы это он?» — вновь, как и там, в актовом зале, подумал Гладышев.

Из станционного домика в это время вышел железнодорожник в черной шинели, красной фуражке — дежурный, кажется, прибывал очередной поезд, и Гладышев заспешил по перрону: надо было узнать, как добираться до деревни Потапово.

 

Солдат в проходной долго рассматривал предписание Гладышева, будто не только читал его от буквы до буквы, но и изучал каждый квадратный миллиметр продолговатой бумажки. Потом, просунув ее в узкую щель под стеклом, дернул железный штырь, и невысокая фанерная дверца, преграждавшая узкий проход, скрипнув петлями, открылась.

Проходная, небольшой домик, сколоченный из рифленых, крашенных охрой досок, осталась позади, и Валерий, испытав внезапное волнение, опустил чемодан на асфальтовую тропку, всего метра в три длиной — от крылечка к дороге. Вот она, часть, где ему предстоит служить! Железные ворота — глухие, цельные, вверху внушительным частокольчиком как бы наваренные наконечники стрел, на двух зеленых створках — большие, нарисованные красной масляной краской звезды. За изгибом дороги, за реденьким, оголенным березнячком, притрушенным снегом, среди сосен виднелись черепичные крыши стандартных домиков; ближе, слева — приземистые сборно-щитовые казармы. А ведь ничего! Лес, природа... Или «поживем, увидим», как сказал бы Олег.

Волнение схлынуло, Гладышев почувствовал ломотную боль в плечах: небольшой чемодан, но оттянул руки, пока шел со станции.

— А-а, пополнение!

Валерий оглянулся на уверенный, с ленцой голос: перед ним стояли два офицера. Тот, который произнес эти слова, был сухопар, тощ, хотя, кажется, старше по возрасту; одет не очень опрятно: мятая шинель, брюки давно не глажены, погоны с тремя звездочками несвежие, носки ботинок белесые, сбитые. Фуражка же сидела с шиком — заломлена набок, с опущенными округлыми и примятыми боками. Валерий знал: так фуражки носили некоторые курсанты, попадая в городское увольнение, для этого надо просто вытащить из фуражки пластинчатое кольцо-пружину. Глаза у старшего лейтенанта с прищуром, зеленоватые, во взгляде — беззастенчивая пронизывающая острота. Лицо с усиками, одутловатое, под глазами припухлости. Видно, поддал накануне «парку», пришло Гладышеву на память словцо Олега Бойкова.

— Будем знакомы: инженер Русаков, «приписник». — Жилистая рука оказалась холодно-влажной, вспыхнул россыпью искорок недорогой перстень.

— Лейтенант Гладышев, — назвался Валерий.

Русаков кивнул на товарища, тоже старшего лейтенанта, невысокого, коренастого, с авиационными петлицами на шинели.

— Мой друг Андреас Коротеос, или просто Андрей Коротин. Старший инженер-лейтенант. — Русаков оглядел Гладышева быстрым, наметанным взглядом. — Я стартовик, а вот Коротин, может случиться, будет вашим начальником. На «пасеку»?

— Не знаю.

— Объясните, Андреас, популярно, что комплекс «Катунь» состоит из «пасеки» — станции наведения ракет и «луга» — стартовой позиции...

— Сам после поймет.

— Тогда — в «отстойник»! И... держись нас — не пропадешь! — Русаков покровительственно похлопал Гладышева по плечу.

— Надо бы в штаб, — неуверенно возразил Валерий. — Доложить.

— Доложить хочет! — Глаза инженера блеснули в усмешке. — Чудак! Командир новый — инженер-подполковник Фурашов, недели еще нет, как назначен, — днюет и ночует на «пасеке», на «лугу», знакомится! Капитан Карась вокруг белкой крутится — объект сдает. Так что утро вечера мудренее.

Через несколько минут они были в стандартном домике. Поднялись по дощатому крыльцу. Русаков толкнул дверь и широко, артистически повел рукой: в небольшой комнате тесно стояли приземистые солдатские кровати, застеленные темно-синими шерстяными одеялами.

— Вот хоромы. Там, брат, «пасека», «луг», тут — «отстойник»... Научно-сельскохозяйственные термины! — Он уставил глаза на Валерия. — Наверное, на государственном приеме блестящим молодым офицерам обещали ракетный рай? Номера люкс в офицерском отеле, искусственный климат, плавательный бассейн, казино, ресторация... Не так ли?

— Обещали общежитие.

— Вот-вот! Все впереди — и рай и ад! Я, конечно, согласен, верю в эти слова, готов есть их, как пельмени... Одного только не понимаю: отчего при господствующем принципе «все для человека» сначала все же «преобразовывают природу» — строят гидростанции, возводят шахты, заводы, устраивают «пасеки» и «луга», а потом уже вигвамы?.. Почему не наоборот? Не знаете? Ну вот... Это все так же неразрешимо, как неразрешимым казался Флоберу вопрос: «Отчего у англичанок дети получаются красивыми?»

Говорил Русаков грубовато, насмешливо, интонация немножко наигранная, немножко высокомерная, взгляд зеленоватых глаз пронзительный и вместе с тем какой-то летуче-ускользающий. Застывшая на скуластом, рубленом и непроницаемом лице Коротина улыбка как бы подсказывала Валерию: «Слушай, слушай... Вот дает! Вот заливает!» Но слушал Коротин сам все это скорее равнодушно и скучно — ему оно было уже известно и не забавляло.

Коротин наконец махнул рукой.

— Перестань, Аркадий! Надоел!..

— Ладно! У моего друга Андреаса нервы не выдерживают. — Он вновь увесисто прихлопнул ладонью по плечу Валерия. — В общем, располагайся.

И неожиданно улыбнулся, подобрел, двумя пальцами, будто вилочкой, провел по усикам, приглаживая их, и Валерий догадался: шел, оказывается, розыгрыш, маленькая забава, «кураж»... От такой мысли стало веселей. Все-таки еще минуту назад он, Гладышев, тоскливо, с курсантским испугом не мог отделаться от мысли: как это он, прибыв часть, не представится, не доложит о прибытии? Теперь это вдруг показалось не таким страшным и не столь важным: новый командир занят делами, бегает по неведомому «лугу» какой-то капитан Карась — им обоим не до него; а тут, в этой комнате, со стенами, облицованными сухой штукатуркой, с потолком из крашеных квадратов фанеры, есть как-никак постель, можно устроиться, а там видно будет.

Поставив чемодан к дальней, в углу, кровати, Гладышев уже собирался снять шапку, ремень с портупеей, разоблачиться, почувствовать желанную свободу и облегчение (до Потапова, деревеньки возле военного городка, шел пешком), он уже взялся за пряжку ремня, но Русаков, будто между прочим, сказал:

— А вообще... по закону полагается... как говорится, обмыть, спрыснуть.

«Обмыть» полагается? Он, Валерий Гладышев, это понимает. Что ж, за ним дело не станет.

— А где и... когда?

— Цивилизация! — Русаков сразу оживился и вновь пальцами, как вилочкой, удовлетворенно разгладил усики. — На бетонку, проголосовал — и через полчаса стольный град местного значения Егоровск, ресторация под названием «Уют». А когда? Воскресенье через три дня... Оперативное время будет установлено дополнительно. Принимается?

— Принимается.

 

2

В предрассветной сумеречи, сливаясь с теменью кустов орешника, небольшое стадо рассыпалось вразброс: каждый лось в одиночку. Ближе к вожаку — лосиха с сосунком. Лосенок замер, уткнув морду в пах матери, вдыхая ее тепло и вместе — влажную, холодную сырость земли. И то, что стадо рассыпалось, стояло не тесной кучкой, как бывало совсем еще недавно, вызывало у вожака нетерпеливую дрожь. Всей кожей, напряженными мускулами он чувствовал, ощущал за каждым в темноте кустом лосей, сторожкие взгляды — они направлены на него: лоси ждали, что еще придумает, что выкинет вожак.

В створе хрупкой стеклянно светлеющей полоски неба, бледным отблеском окрашивающей темную стену леса впереди, он, вожак, видел и нечетко белеющие столбы, и, казалось, ту вызванивающую, больно, словно огнем, колющуюся паутину. Он все помнит. Помнит, как в первый раз встретил тут это чудище, как пытался сломать, разрушить неожиданное препятствие, как, ошалев от боли, роняя капли рубиновой соленой крови, увлекая испуганное стадо, ринулся прочь...

Теперь раны затянулись, на лбу, между рогами, кожа заросла, лег только рваный рубец, метина от бетонного столба. Но его, вожака, влечет к этой извечной тропе, и в каком-то неясном упрямстве он водит сюда стадо изо дня в день, точно в слепой вере: рано или поздно тут должно что-то произойти, случиться. Не век же стоять чудищу! Однако всякий раз оно встает перед ним неизменно и неотступно.

Сколько он уже водит сюда стадо? Свирепо, с налитыми холодом глазами, стоит, вглядываясь сквозь светлеющую сутемь перед собой. Влажные розовые ноздри, нервно напрягаясь, улавливают в знакомых запахах леса, мокрой земли, в стыло-густом воздухе другие запахи — людей, их жилья. И люди теперь не собирались, кажется, уходить, как ушли когда-то те, кто рубил и корчевал лес, жег костры, пугающим гулом и рокотом машин наполняя окрестность, а потом, уйдя, оставил в Змеиной балке бетонную ленту дороги. И будто глухая, неодолимая ненависть вытачивала у вожака из глаз слезу...

Предснежье чудилось лосю. По утрам сырая, противно текучая холодность разливалась от земли, гуще и резче напахивало грибной прелью; дух этот, стоило потянуть воздух, покалывает ноздри тонкими иглами. Зоревая прозрачность уже не той чистоты — к рассвету мутнеет: поднимаются первые реденькие туманы. И знакомый силуэт, застывший над стеной леса, будто утратил свои четкие контуры. Совсем скоро падут обложные туманы, замокреет в молчаливом, безголосом плаче лес, роняя листья, оголится; потом ляжет снег, ударят морозы.

Конечно, вожак мог бы водить стадо иным путем; есть другие дороги. Но каждое утро он неизменно выходил сюда: а вдруг чудища нет, оно исчезло. Останавливаясь, вскидывал высоко голову, мокрыми ноздрями тянул воздух и коротко, трубно храпел. Вздрагивало позади стадо: в храпе вожака сливалось все — ярость, злоба, бессилие.

В стеклянно-мутноватой, уже поредевшей россвети гладкие столбы проступали пугающим неприступным частоколом. Той острой, колющей паутины меж столбами не было видно, но в холодной сторожкой предутренней тишине леса вожаку слышался металлический перезвон, от которого мелкой дрожью било по нервам и морозец накатывал по коже. Ярость подступала к самому горлу, теснила дыхание, короткими выхлопами вырывался воздух из ноздрей. Но не только этот частокол впереди был причиной его лютости. Вожак шерстью, напружиненной спиной чувствовал: позади, чуть ли не у самого его крупа, застыл тот молодой самец, четырехлеток; он, должно быть, не спускает глаз, дыхание у него ровное, упруго-сильное, оно совсем близко; молодой сердито вздрагивает рогастой головой, переступает в нетерпении.

И так — каждый день, каждое утро с того злополучного дня. Что он сделает, как он поступит?

И сейчас вскинется, пустится в неистовом беге?.. Сила еще есть! И есть власть, данная природой, — и они все пойдут за ним, даже этот молодой и нетерпеливый бычок. Но после в каждом его движении, крутом изгибе шеи будет сквозить нетерпение, а в блестящих фаянсово-темных глазах — открытая ненависть.

Впереди куст орешника проступил четче, высокой и крутой копной, слезливо-мокрые ветки неподвижны, обвисли под тяжестью редких желтых листьев. Уходить? Пора? Он, кажется, дольше обычного держит тут стадо. Отрывистый всхрап стегнул его, нервная волна прошла по коже, и вожак, дернув головой, увидел: молодой бык вышел из-за куста и, словно глыба, огромная, литая, медленно двинулся к лосихе. А если... сейчас лоси, стряхнув оцепенение, — там какое-то уже началось движение — покорно пойдут за ним?.. И все. Он, вожак, утратит свою власть — просто, без боя...

Не отдавая отчета, лось вскинулся упругим и могучим телом, и это угрожающее движение возымело силу: на полшаге застыл молодой самец... Но вожак не заметил этого: он не сводил глаз со светлеющих впереди бетонных столбов. Теперь он видел только их да с десяток метров чистого прогала. Прошли всего секунды, пока лось приладился, чуть сдал корпус назад, слегка расставив, спружинив ноги, и... рванулся.

В три маха, не слыша гулких перестуков копыт, достиг чудища и с ходу, не задерживаясь, вложив в рывок всю силу, взметнулся над столбами, перебрасывая через колючую проволоку тело...

Короткий рев огласил притихший лес и заглох в сыром предутреннем воздухе, как в вате. Шарахнулось стадо, ломая кусты, бросилось в синеву. Впереди несся не тот молодой, поджарый самец, а самка о бок с неуклюжим лохматым лосенком.

Позднее вожак нагнал стадо, на легком, красивом маху остановился, горделиво вскинув голову, — стадо покорно сгрудилось; замер, скосив голову, молодой самец, лишь настороженно глядел окольцованный желтым окружьем глаз... Это была победа его, вожака, еще одна победа.

 

3

Бодрящая свежесть пробиралась под шинель, знобила тело, хотя Фурашов шел ровным, походным, любимым своим шагом, отпустив «Победу» возле «пасеки»: в восемнадцать ноль-ноль по его просьбе на расширенное партбюро собирался офицерский состав части, — Фурашов как раз дойдет по бетонке до городка. А главное — в движении, на ходу лучше думается, ему же надо окончательно определить линию своего поведения: что скажет офицерам, что отметит из увиденного за эту неделю в части, какие поставит задачи, наметит перспективы...

Сбитой, плотной чередой вставали сейчас дни и события прожитой тут недели, и Фурашов легко, без усилия перебирал их в памяти.

С двумя-тремя офицерами он осматривал хозяйство части. День выдался пасмурный. Белесая, мутная дымка растекалась в воздухе, кутала среди почернелых мокрых стволов сосен домики с островерхими красно-черепичными крышами и низкие, грязные, тоже от дождя, помещения штаба и казарм. С перерывами сыпал холодный и резкий, как град, дождь; он будто возникал над самой головой и хлестал по шинелям, шапкам офицеров. Какая-то покойность, безмятежность была, однако, в этом дожде. А у него, нового командира, не было успокоенности, умиротворенности, наоборот, многое не радовало, раздражало.

На вопросы Фурашова чаще отвечал насупленный коротыш — капитан Карась. Фурашов отметил: капитан суровел, приосанивался для солидности, значительности и, прежде чем ответить Фурашову, зачем-то четко делал шаг вперед, точно выступал из строя. Карась до недавнего времени был, как он сам выразился, «на головном объекте царь и бог и воинский начальник», а официально именовался «начальник части», — досматривал, следил за всеми предварительными работами на объекте. Теперь он назначался командиром второго подразделения, на «луг». Фурашов догадывался, что и строгость капитана и эти нелепые и ненужные шаги вперед в немалой степени объяснялись его изменившимся положением, какому, вероятно, он, капитан Карась, не очень радовался. Фурашов не выдержал, попросил:

— Пожалуйста, Иван Пантелеймонович, мы не в строю... Давайте по-деловому.

— Я-ясно... — протянул Карась. Вышагивать он перестал, но еще больше закостенел в сдержанности.

Обход и объезд расположения части — городка, «луга», «пасеки» — не удовлетворили Фурашова. К концу знакомства он совсем помрачнел: всюду строительный хаос — кучи разбросанного материала, многое начато и не закончено, солдаты как-то неприкаянно, словно бы бесцельно передвигались — не в строю, кучками. Фурашов понимал: слякотная погода, зарядившая среди зимы, усугубляла, картину.

Когда подъезжали к «лугу», машина забуксовала. Солдат шофер Тюлин, с разномастными глазами (один желтоватый, другой коричневый, они щурились у него и будто подмаргивали друг другу), рвал машину взад-вперед, мотор «Победы» сердито взвизгивал. Фурашов, сказав шоферу: «Не надо, мы выйдем», открыл дверцу, ступил в вязкую жижу разбитой дороги. Глинистая, рыжая вода стыла в ямах.

— Дорогу невозможно заровнять, товарищ Карась? Как же возят оборудование, электронные чувствительные блоки?

— Не успеваем, — жестковато ответил капитан, стянув в болезненной суровости брови, над ними побелели бугры.

Фурашов промолчал, пошел к воротам на позицию.

«Вот это и все! Пока ты второй день тут, пока можешь лишь спросить — потребовать ты еще не имеешь права, формально ты пока не командир, сначала приказ о вступлении в должность издай». И в ту же секунду, как бы внезапно высветленное этой мыслью, ему открылось то, что угнетало его в продолжение всего знакомства с частью: вот это ощущение какого-то застоя, царившего здесь.

В тот же день офицеры собрались в кабинете — полупустом, с нелепо большим шкафом (на застеленных газетами полках жиденькая стопка уставов), с громадным сейфом, краска на нем полущилась, покоробилась, как высохшая чешуя. Фурашов заслушивал доклады о состоянии дел — людях, технике, ходе работ, о нуждах и заботах.

Вслушиваясь в слова каждого, он старался вникнуть в суть жизни части: теперь, выходит, это будет сутью его жизни. И действительно, из докладов четче рисовалось многое, шире, яснее становилось то, чем жили люди, но понимал и другое: истинное познание впереди, когда сам влезешь во все, почувствуешь смысл всего до мелочи самой малой, самой неприметной — без этого он себе не представлял будущее. И острота первых впечатлений, ощущение безмолвности, покоя, угнетавшие его, отступали, — он к концу большого разговора повеселел, шутил, хотя не радужной, ой как далеко не радужной, рисовалась картина, но он знал: неясность, неопределенность, а не трудности удручали его. «И все-таки что им сказать? — думал Фурашов. — Что остался недоволен первым знакомством, что многое не понравилось? Но ведь охаять, зачеркнуть то, что сделано до тебя, — это легко, а главное, просто бесчестно. Вот, мол, виноват во всем он, капитан Карась. Все, мол, здесь не мое, чужое, даже этот кабинет, где сидел капитан Карась, — и все не принимаю? Сказать так — значит обидеть всех, не только Карася. Пришел, увидел, осудил... Быть объективным — вот задача. Важно, чтоб люди поняли причины недостатков. Да и тебе самому они тогда станут понятней...»

И Фурашов, выслушав всех собравшихся офицеров, коротко рассказал о себе — только существенное: где воевал, когда окончил академию, как проходила служба в Кара-Суе, потом в Москве. Вглядывался в лица офицеров, тесно заполнивших кабинет, — слушали внимательно, заинтересованно. Когда сказал: «Будем теперь, товарищи, вместе работать», заметил: чуть дрогнуло в усмешке лицо капитана Карася, сидевшего в последнем ряду, у сейфа. Тогда еще не знал Фурашов значения этой усмешки...

Обратился к начальнику штаба Савинову:

— Огласите приказ о вступлении в должность.

Грузноватый подполковник поднялся энергично, легко. И еще припомнилось: на второй день знакомства с частью он предложил обсадить деревьями тот самый открытый участок дороги, где в первый день забуксовала «Победа». Наутро приехал посмотреть, как там шла работа. Карась встретил сурово, тонкие губы сжаты в ниточку, — Фурашов сразу почувствовал: не по нутру ему посадка. Что ж, он, Фурашов, тоже понимал: на стартовой позиции работы хоть отбавляй, а тут отрывались силы. Спросил как можно теплее:

— Как дела, Иван Пантелеймонович?

— Дела... — проговорил Карась, нехотя разжав губы. — Вот делаем! А зачем? Главное-то ведь там! Он махнул рукой в сторону «луга».

— То, что нам кажется второстепенным, может оказаться далеко не таким, — спокойно сказал Фурашов и увидел, как усмешка покривила сухие синеватые губы капитана.

— На ваш век, товарищ подполковник, и без этого можно. Вы же с полгода побудете и уедете. Опять в штаб, в столицу...

Фурашов сначала опешил, не сводил взгляда с капитана. В памяти мучительно пробивалось что-то знакомое, но что? Ах, да, усмешка... Видел ее у Карася там, в кабинете, когда сказал, что служил в центральном аппарате. Значит, тогда он и подумал: мол, как прилетел, так и улетишь, и вот наконец высказался, не утерпел.

— Работу продолжайте. Окончание — к установленному сроку, — сдержанно сказал Фурашов, твердо взглянув на капитана, и под этим взглядом Карась как бы сжался. — А по поводу столицы, Иван Пантелеймонович... не за этим я сюда приехал.

Капитан примолк, недобро, затаенно. «Ну что ж, видно, долго и трудно придется преодолевать сопротивление», — подумал сейчас Фурашов, но вывод не взволновал его. А вот то, что пришло вслед за этим, сбив размышления о Карасе, заставило Фурашова насупиться. Гладышев, Гладышев...

Было это вчера, после развода подразделений по рабочим местам. Когда за угол штаба завернула последняя «коробка» строя, они еще стояли на плацу — Фурашов, начштаба Савинов, замполит подполковник Моренов, всего два дня назад прибывший в часть. Что-то угнетало замполита: тень пробегала по крупному, широкому его лицу, и оно темнело.

— Как, товарищи, смо́трите, — прерывая молчание, сказал Фурашов, — если собрать молодых офицеров, поговорить с ними, заняться их бытом? Но подготовить разговор серьезно, с анализом всех плюсов и минусов.

Моренов валко, неуклюже переступил с ноги на ногу.

— Я за эту идею... — Он вздохнул. — Вы знаете, техник-лейтенант Гладышев прибыл в часть на днях, встретили его у проходной зампотех дивизиона Русаков и старший инженер-лейтенант Коротин. А вот вчера, в воскресенье, в «Уют», в Егоровск закатились. Обмывать прибытие в часть. Словом, одной ногой на порог части, другой — уже в кабак...

— Что предлагаете? — спросил Фурашов.

Савинов опередил Моренова:

— А вот вернуть всех троих сюда, пока строй не ушел далеко, и спросить...

— Пожалуй, верно, — согласился Моренов.

Да, тогда их вернули в штаб. Коротин и Гладышев не отпирались. Гладышев — молод, пушок на верхней губе совсем белый, резко выделялся на морковной красноте лица — все повторял: «Виноват...»

Русаков — тот держался с достоинством, у человека фанаберия, причуды, что-то в нем от дурного тона «приписников-прапорщиков».

— Я, товарищ подполковник, для армии — блудный сын. Мои альфа и омега — автоматика, рельсы дорог, поезда. Отпустите по чистой. Семь рапортов подал, пребывают в нетях...

Что ж, собрать и по душам поговорить с молодыми офицерами — это тоже он выскажет на партбюро. Вот и Русаков — проблема с гору: конечно, армия сразу не может справиться своими силами со столь мощной техникой, она призвала таких, как Русаков, инженеров. Правильно? Да, правильно, но все ли из них приживутся, почувствуют армию родным домом? «Чудак, он не знает, что я и сам — было дело — подал тоже семь рапортов, а восьмой был другим. Но то сразу после войны — в историки хотел...»

Проходная осталась позади, солдат за стеклянной переборкой козырнул, распахивая перед командиром фанерную дверцу. Впереди, у входа в штаб, ждали офицеры, сгрудившись вокруг Моренова, тут были и не штабники: бюро созывали расширенное. Обрывая раздумья, Фурашов подвел мысленный итог: «Ну вот, кажется, и линия... А главное — это должен каждый понять, — все для «Катуни», во имя «Катуни»! Ее окончательные испытания не только в Кара-Суе, но и здесь не за горами».