Перед роспуском на рождественские каникулы новый учитель Александр Петрович весь день читал интересные и смешные рассказы: про лошадиную фамилию, про хамелеона — полицейского, про Ваньку Жукова, который так складно и жалостливо составил письмо дедушке на деревню, а адрес не указал. Когда учитель читал, как Ванька опускал в почтовый ящик письмо, у Мишки чуть не сорвалось с языка: «Что ж ты, дуралей, не написал, какая деревня и какой волости!» Но во-время спохватился и ничего не сказал. И валяется это письмо на почте, должно быть, и по сей день, а Ваньку чем попало бьет хозяин-сапожник.

Александр Петрович умел читать на разные голоса. Если речь шла о дьячке, то голос Александра Петровича был тоненький и хворый. Если же говорил фельдшер, то голос вдруг менялся на грубый, трескучий.

«Вот так бы выучиться читать, — думал Мишка, — да добыть бы эту книжку — бабы все животы надорвали бы от смеха…»

Уроков на праздники Александр Петрович не задавал. Только четвероклассникам сказал, чтобы они описали, как провели праздник. И наметку дал: куда ходили, что ели, в какие игры играли, может быть ездили куда в гости или к ним кто-либо приезжал, о чем говорили взрослые…

Писать надо недлинными фразами, например: «Я катался с горы на салазках» и точка. «У нас были тот-то и тот-то» — и снова точка.

— А кто лучше всех напишет, тому я подарю вот эту книжечку, — сказал Александр Петрович, высоко подняв небольшую книжечку в голубенькой обложке, которую только что читал и на которой вверху крупными буквами было оттиснуто «А. П. Чехов», а пониже и помельче — «Рассказы».

Когда-то давно, года четыре тому назад, Мишка был маленьким и мечтал овладеть всемогущим волшебным камнем.

Теперь он большой и знает, что нет на свете ни волшебного камня, ни скатерти-самобранки, ни драчун-дубинки, ни ковра-самолета. А голубенькая книжка с чудесными, будто живыми рассказами есть, и овладеть ею можно.

Он метнул тревожный взгляд в сторону Федотова Ваньки. Спор за голубенькую книжку мог быть только между ними: Ванька и Мишка — лучшие ученики четвертого класса. Но Ванькин отец — известный на всю округу богач, церковный староста. Праздник у них будет справляться по-богатому. Ваньке будет про что писать. А Мишке о празднике писать почти нечего. Поросенок у них издох еще летом. Убоины на праздник не будет. В гости к ним, может быть, придет только тетка Арина. Но разговоры, Мишка наперед знает, будут тоскливые: об Иване (Мишкином отце) ни слуху ни духу; уже почти шесть месяцев бушует война с немцами; от Филиппа больше месяца тоже нет писем: был под Перемышлем, а теперь кто его знает где — может, жив, а может, в братской могиле; Санька жалуется, что его заездил дядя Тимоха; мука дорожает, картошка на исходе; вспомнят про давно отцветшую девичью жизнь, повздыхают, поплачут, а в сумерки тетка Арина скажет: «Ну мне пора, сестра. Приходи ко мне…» И разойдутся.

Ясно, что за такой рассказ книгу не получишь. Но тут в голове у Мишки мелькает забытая забавная история.

— Александр Петрович, — обращается Мишка к учителю, — а про что-нибудь другое можно написать?

— А например?

— Про Акимову душу.

— Ну что ж, напиши про Акимову душу, — засмеялся Александр Петрович.

На дворе, как назло, все святки стояла оттепель. Ребята — Мишка в окно видел — целыми днями катались на салазках с Кобыльих бугров, гоняли загнутыми палками деревянные шары, а Мишка все сидит и пишет про Акимову душу. Дело с душой происходило на его глазах. Словами Мишка мог бы пересказать всю историю быстро и потешно, а написать никак не может. Надумает будто хорошо, а напишет — получается плохо. Слова наскакивают одно на другое, будто в чехарду играют.

…Сегодня крещение — последний день святой. Завтра — в школу. Мать ушла в Осинное к тетке Арине. Звала с собой и Мишку, но Мишка сердито буркнул: «Не видал чаю из чугунка?..»

А самого одна и та же мысль точит — сегодня решится судьба голубенькой книжки: либо он напишет про Акимову душу и, может быть, получит книжку, либо книжка попадет к его недругу — косому Ваньке Федотову.

За окном на нежноголубоватых Кобыльих буграх черная круговина. Вчера там Семен Савушкин опаливал свинью. Рябая Моргунова собака выгребает лапами нору и лижет кровяные куски снега. Вот подлетела и села у круговины толстая ворона. На шее и груди у вороны будто накинут серый полушалок. Она осмотрелась и вразвалку стала подходить к круговине. Вдруг со стороны кузницы вылетели одна за другой три палки. Собака взвизгнула, пригнулась и убежала. Взмахнув крыльями, медленно, боком, поплыла ворона. Из-за кузницы выбежали боковские ребята: Ванька, Кондрат, Сенька.

Значит, у Ваньки уже готов рассказ, иначе он не выбежал бы на улицу.

Мишка отворачивается от окна, прочитывает написанное и досадует: «Дурак я! Было бы мне лучше сказать Александру Петровичу, чтобы написать сказку. В сказке все дело просто: «В некотором царстве, в некотором государстве…» — и пошел, как по маслу. А с душой с этой все праздники просидел, и все бестолку!»

День понемногу начинает тускнеть. «Ладно, — решает Мишка, — как сумел, скажу, так и написал. Зато все правда. А наловчусь — лучше буду писать».

И, цокнув пером в дно чернильницы, он, должно быть в сотый раз, начал:

«Это было прошлой зимой. Недалеко от нас жил дед Аким. Жил, жил и вот, один раз, умер…»

* * *

Этот день запомнился Мишке на всю жизнь. Начался он так. Александр Петрович вошел в класс с веселыми глазами и не остывшей еще улыбкой на лице, будто он только что с кем-то разговаривал, хотя никто из школьников не видел, чтобы из его комнаты кто-либо выходил. Когда пропели, как всегда, «Достойно есть», Александр Петрович сказал:

— Садитесь… Сегодня, — потер он руки будто от холода, — почитаем рассказы наших сочинителей. Написали все хорошо. Но я отобрал два лучших. Чьи они, говорить не буду, сами узнаете. Вот первый.

Он взял со стола желтенькую тетрадку. У Мишки дрогнуло сердце: как раз его тетрадь была в желтенькой обложке с портретом Лермонтова. Заглавие рассказа оказалось другое: «Как я провел праздники». «Наверно, Ванькина!» с досадой подумал Мишка.

— «…Ночью под рождество, — читал Александр Петрович, — я, отец, батрак и сестра Аниська ездили в Осинное к заутрене…»

«Ясно, Ванькин!» решил Мишка.

— Плохой рассказ, — разочарованно вслух протянул Мишкин друг, Митька Капустин.

— А ты же его не слышал, — возразил Александр Петрович и продолжал: — «…В церкви было тесно и душно. Горело много свечей, и зажигали люстру. Мне понравилось, как ее зажигали. Сначала все свечи были спутаны толстой ниткой. Один конец нитки висел чуть не до пола. Когда конец подожгли, то огонь побежал по нитке к свечам и зажег все фитили. Еще понравилось, как пел хор на правом клиросе. Мы с отцом и с Аниськой стояли на левом клиросе. Отец тоже подпевал. А потом ходил по церкви с кружкой, собирал на украшение храма. После заутрени и ранней обедни мы поехали домой. Дома разговлялись. Было всего много: ели свинину, гусятину, молочную лапшу. Отец только сказал, чтоб много не ели, а то будет понос…»

Школьники расхохотались. На щеках у Ваньки проступили красные пятна.

— Это он от жадности, — заметил Митька.

— Ты что там, Капустин? — посмотрел на Митьку Александр Петрович.

— Я говорю, — встал Митька, — что у Федотова дюже жадный отец. Летом чья-нибудь корова не в хлеб даже, а на толоку взойдет, так он ее в хлев к себе загонит, а потом рубль выкупу требует…

— А вы, вареновцы, так и смотрите, чтоб чужое потравить либо украсть что-нибудь! — запальчиво бросил Ванька.

— Почему ты думаешь, что это Федотова сочинение? — спросил Александр Петрович Митьку.

— Приметы ясные: жадный отец с кружкой, Аниська… И потом, плохо написано.

— Ты, должно быть, сердит на Федотова. Должно быть, твою корову загонял в хлев?

— Не… Я ничего… — замялся Митька. — Мы только с боковцами в войну играем… любя…

— Да… любя… — протянул боковский Кондрат. — Так и целите, чтоб зуб выбить.

— Продолжаем рассказ, — оборвал спор Александр Петрович. — «…На второй день праздников у нас был в гостях батюшка, отец Петр, с матушкой и урядник Петр Сидорыч. Батюшка спрашивал, чем я занимаюсь. Он попросил прочитать, что я написал. Я прочитал, он похвалил и кое-что поправил. Потом спросил, как учит учитель. Я сказал — хорошо. Петр Сидорыч спросил: «А не распускает ли он между школьниками крамолу, не поносит ли его величество государя императора и его августейшую семью?» Я сказал: «Не поносит»…»

Школьники опять засмеялись.

— Во дураки! — обернулся Ванька. — Вы думаете, это понос? Это — не ругает ли…

— Правильно, — подтвердил Александр Петрович, — Иван Федотов все знает, — и продолжал читать: — «…Больше гостей у нас не было. Отец говорит: «Лишние гости — ненужные расходы». Днем отец посылал меня с батраком на гумно за кормами. Я смотрел, чтобы батрак не брал корм как зря, а брал по-хозяйски. Один раз катался на салазках… Так я провел праздники».

— Ну, как по-твоему, Яшкин? — взглянул Александр Петрович на Мишку.

Ванька скосил свои сонные глаза в сторону Мишки.

— Хорошо, — угрюмо сказал Мишка.

— Теперь приступим к другому рассказу, — сказал Александр Петрович. — Рассказ называется «Как я поймал Акимову душу». В этом сочинении было очень много точек и кое-где попадались непонятные слова, так я их заменил.

Ребята насторожились.

— «Это было прошлой зимой, — читал, будто рассказывал, Александр Петрович. — Недалеко от нас жил дед Аким. Жил, жил и вот, один раз, умер. По покойнику надо было читать псалтырь, а читать некому. Позвали монашку, а монашка заболела. Вот тогда приходит к нам дедова бабка Аксинья. Приходит дедова бабка и говорит: «Миша, может ты по деду почитаешь?» Я говорю, что читать по-славянски умею, и даже нараспев, как в церкви. Да только по покойнику, надо не подряд читать, а выбирать из разных мест. А как выбирать, я не знаю. «А ты, — говорит бабка Аксинья, — читай все подряд, все равно никто ничего не понимает, а бог видит, что читать больше некому, и простит, если что не так». Мать тоже говорит: «Пойди почитай». А бабка подбивает меня: «Холодцом тебя накормлю, кутьей с медом, пшеничные резанцы будем печь». Я покойников не люблю, а холодец, кутью с медом и маленькие пшеничные пирожки с луком — резанцы — люблю. А итти боюсь. Напутаю, думаю, а бог рассердится да перекривит мне рот на сторону.

Бабка опять жалостным голосом: «Дед — он всегда про тебя хорошо говорил: «Хороший, — говорит, — мальчишка растет. Когда умру, пусть по мне священное писание почитает». Ну, может, это бабка и выдумала, может дед Аким так и не говорил, только мне стало жалко его. В саду у деда есть береза. Каждый год ранней весной дед бывало просверлит в ней дырку, вставит деревянную трубочку и повесит на трубочку кувшин. И вот в кувшин начинает по каплям собираться сладкий березовый сок. А как соберется, так мы его попьем. Вот я раз снял кувшин и пью — и ничего не вижу. А дед Аким подошел и говорит: «Оставь мне хоть горло промочить». Другой бы на его месте вырвал кувшин да тем кувшином по голове. Ну, вспомнил я это и подумал: «Чорт с ним, со ртом! Если перекосит, я и с перекошенным проживу, а может, еще и не перекосит».

Пошел.

У деда Акима есть кухня и есть горница. На зиму, чтобы меньше расходовалось топлива, дверь горницы забивалась. Сами они жили в кухне. Ну, а тут, по такому случаю, дверь отбили и положили Акима в горнице — чтобы не сразу протух и чтобы в кухне просторней было. Дед жил бедно, но раз в доме покойник, тут уж каждый последнее режет и варит. Бабка накормила меня холодцом, а на закуску дала две большие ложки кутьи. И стал я читать. Чтобы чтение было похоже на настоящее, я главу прочитаю, несколько листов переверну и другую начинаю. Когда еще рано было, то приходило много народу прощаться с дедом и не страшно было. А когда стемнело и зажгли лампу, народ перестал приходить, и стало страшно. Дедовы домашние возились в кухне. Со мной остались две бабки: горбатая Марья и косая Дарья — один глаз у ней смотрит глазом, а другой бельмом. Сначала они потихоньку разговаривали, а потом вижу — начинают похрапывать. Сидят на сундуке у порога и храпят. А одна — не знаю какая — аж носом засвистела. И мне стало совсем страшно. Ну, я как увижу, что они спят, и как крикну во всю мочь: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых!» А они проснутся и давай креститься. Пошепчутся и опять спать. Вот, раз так, я как крикну: «И посетите нас!» А из-за икон как вылетит что-то такое большее, как шмель, да как зажужжит: ж-жи-и… Обкружило мою голову да об иконное стекло стук-стук… Бабки подхватились да бежать. Я псалтырь кинул да за ними.

Прибежали в кухню, всех взбудоражили: и дедова сына Ивана, и невестку Настасью, и бабку Аксинью. Всей кучей идем в горницу. Начали шарить, смотреть. Все на своем месте. Перед иконами горит лампадка. Лампа тоже горит. Дед Аким лежит, как восковой. Глаза у него прикрыты медными пятаками, чтоб не подсматривал, кого взять с собой. «Да это вам показалось, — говорит Иван, дедов сын. — Вздремнули, а вам приснилось». Я божусь, что меня чуть за ухо не зацепило, а он не верит. Косая Дарья говорит, что видела своими глазами: «Должно быть, покойничек чем-нибудь сильно прогневал создателя, вот бог и не принимает его душеньку. Оттого она и билась в стекло: молитесь, дескать, молитесь!» Бабка Аксинья стала впричет плакать. Она думала, что хоть теперь ее деду полегчает. А Косая Дарья начала рассказывать разные страшные истории про мертвецов. Ну, мне стало совсем страшно, и я читать бросил.

Дома рассказал про все матери. Мать, как и Косая Дарья, тоже сказала, что бог не принимает Акимову душу. «Надо было, — говорит, — перекрестить ее, она бы растаяла». Я всю ночь почти не спал. «Какой грех, — думаю, — может быть за Акимом? Никого не обижал. Жил бедно. Ему, по священному писанию, должно быть сразу дано первое место в раю».

А на другой день опять пошел читать. Иду и в уме прикидываю: «Раз она, душа, летала и не растаяла — значит, где-то сидит». Ну, опят» меня покормила бабка Аксинья. Только я сразу читать не стал, а начал искать душу. Заглядываю под угольную икону. Гляжу — сидит большая муха, зелено-золотистая. Я ее перекрестил — не тает. Еще перекрестил — опять не тает. Тогда я осмелел (на дворе уже день был) да цоп ее пальцами. Бегу в кухню и кричу: «Вот она, деда Акима душа!» Бабки врассыпную.

А Иван, дедов сын, взял у меня душу, осмотрел и говорит: «Какая ж это душа? Это муха мясница. Это она от тепла оттаяла и вчера, значит, вылетела».

А потом Иван, дедов сын, оторвал ей крылья, бросил наземь и раздавил лаптем».

Александр Петрович отошел к окну и налил из графина стакан воды. Все ребята, кроме Ваньки боковского, смотрели на Мишку, как будто бы он был новичком в их классе, будто его видели в первый раз. Мишка вперил глаза в парту и на черно-лаковой блестящей крышке парты рассеянно выводил пальцем цифру «4».

— Так… Чей же рассказ лучше? — спросил Александр Петрович, напившись воды и обтерев губы платком.

Школьники почти в один голос крикнули:

— Яшкина!

Громче других был голос Митьки Капустина.

— А по-твоему как? — спросил Александр Петрович Ваньку Федотова.

У Ваньки задергалась щека, но он ничего не сказал.

— Верно, Яшкина рассказ лучше, и книжку придется отдать ему, — сказал Александр Петрович и добавил уже Мишке: — На большой перемене зайдешь ко мне в комнату.

И в классе начались обычные занятия.

* * *

Из школы вареновские ребята возвращались шумно. Они забрасывали шедших впереди боковцев комьями плотно слипавшегося снега и кричали:

— Эй, вы, кобылятниковы, может в войну сыграем?

Боковцы молчали. Ванька был мрачен.

— Ага, трусите! — подзадоривал Митька.

— Чего с дураками связываться! — бросил Ванька.

— Умник какой нашелся… Получил книжку? Вот она, книжечка, — похлопал Митька по Мишкиной сумке. — Дай я ему покажу, пусть хоть заглавие прочитает.

Полез он было в сумку, но Мишка махнул рукой и сказал:

— Брось, ну его…

Мишка шел молча, так как боялся, чтобы ребята не сказали: «Во, задавака… Книжку получил, так уже и хвастается…»

Чтобы отвязаться от вареновцев, боковцы пошли горой. Когда они уже взобрались на гору, Ванька обернулся и со злобой крикнул:

— Ладно! Он, Рябый, попомнит эту книжку… Учитель ему поправил, а говорит — сам написал… Острожник…

Митька остановился, как вкопанный, и спросил Мишку:

— Может, догоним да набьем?

— Пусть, в другой раз, — сказал Мишка.

Рвановцы пошли своей любимой дорожкой — по льду Гнилого ручья. Ручей протекает в густом ольховнике. Тут затишно. Кое-где попадаются незаметенные узенькие полоски зеленого льда, и по ним, разогнавшись и присев на корточки, хорошо скользить. Оттого дорога кажется почти незаметной, хотя до Вареновки по ручью больше трех верст.

Ребята понеслись, скользя по прогалинам, вслед за Митькой. Мишка отстал. Его переполнила радость. То не в счет, что Александр Петрович велел сторожихе Акулине налить Мишке большую чашку сладкого кофе с молоком. Были дела много важней кофе. Александр Петрович говорил с Мишкой как со взрослым и совсем не об уроках. Перво-наперво он спросил:

— Твоего отца выслали?

Мишка сказал, что выслали, и думал, что Александр Петрович скажет: «Плохой у тебя отец был». А он совсем другое сказал:

— Замечательный у тебя отец был, за мирское благо пострадал.

И Мишке от этих слов и радостно стало и плакать хотелось.

А потом он спросил:

— А не наблюдал ли ты еще каких случаев?

Случаев… Случаев Мишка знает очень много. И он рассказал Александру Петровичу про летающее сало, про волшебный камень, про пчелиный рой…

— У тебя цепкий глаз, и жизнь ты знаешь, как старик, — сказал Александр Петрович. — Ты про все то, что мне рассказывал, напиши. Отдельно про сало, отдельно про волшебный камень, отдельно про Рябого. За каждый рассказ я тебе буду давать книжку по твоему выбору и пять копеек деньгами. Понял?

Ну как не понять! Все Мишке понятно, только не верится.

— А когда соберем с десяток рассказов, хорошенько их вместе обработаем и пошлем в Петербург. А в Петербурге напечатают их книжечкой. Понятно? — опять спросил Александр Петрович.

Мишку даже в жар бросило.

— Вот как эта? — показал он только что полученную в подарок книжечку.

— Как эта, — подтвердил Александр Петрович.

— И в голубенькой обложечке?

— И в голубенькой обложечке. Только вот здесь, вверху, где написано «А. П. Чехов», будет написано: «М. Яшкин».

— Печатными буквами? — спросил Мишка.

— Печатными буквами, — подтвердил Александр Петрович.

Мишка долго смотрел в лицо учителю, думая, что он шутит и что вот-вот рассмеется. Но на лице Александра Петровича не было и намека на шутку.

…Приятели скрылись за крутым поворотом Гнилого ручья. Мишка заглянул в сумку и, убедившись, что голубенькая книжка лежит на месте, степенным шагом продолжал путь. Он обдумывал, о чем ему в первую голову написать: то ли про заячий хлеб, то ли про волшебный камень, то ли как он был пахарем.

За обедом его все время будто что-то подталкивало рассказать матери про радостный сегодняшний день, про Акимову душу, про голубенькую книжку, про волнующий разговор с Александром Петровичем, но он крепился, ожидая подходящего повода.

И только когда мать спросила, почему он отстал от ребят, не оставил ли его сегодня учитель без обеда, Мишка важно ответил:

— Я у него нынче в гостях был… Кофей пил… Он мне вот какую книжку подарил!

— За что же это он тебе? — обрадованно спросила мать.

— Значит, было за что… Думаешь, я праздники зря в хате просидел? Я про Акимову душу написал, а он мне книжечку эту и большую чашку кофею… И еще буду писать…

— Про какую душу? — не поняла мать.

— «Про какую, про какую»! — недовольно буркнул Мишка, вылезая из-за стола. — Про деда Акима, как она мухой летала.

— И за это книжку? — усмехнулась мать.

Мишку эта усмешка обидела:

— Александр Петрович, должно быть, чуть-чуть больше твоего понимает…

И чтоб ей можно было представить, каков Александр Петрович, Мишка, ложась спать, восторженно рассказывал:

— Он знаешь какой? Такого другого нет во всем свете. Нет спору, Клавдия Сергеевна, что учит первых и вторых, тоже простая. Но Клавдии Сергеевне не дойти до него. Он, как равный товарищ, на больших переменах играет со школьниками и в лапту, и в городки, и в чижика. А зимой не брезгает скатиться с ребятами на салазках… А когда Александр Петрович играет в лапту, ребята уходят в поле чуть не за версту — так далеко он бьет мяч. И мяч, не тряпочный, а настоящий резиновый, черный, он купил за свои деньги. Не меньше как полтинник отвалил… И девочки любят Александра Петровича. Вот, к примеру, Александр Петрович играет с ребятами в лапту, а девчонка подбежит к нему, тронет рукой и крикнет: «Пятно!» А он сейчас же палку бросит наземь, догонит девчонку и отдает «пятно» обратно. За то у мальчишек с девчонками всегда раздор.

И мужики любят Александра Петровича. Мужиков он по воскресеньям скликает в школу и о чем-то им читает и рассказывает. И мужики, Мишка слышал, говорили: «С ним поговоришь, как меду попьешь».

Только бабы говорят:

— Какой это учитель, когда он, как маленький, с ребятами играет!

Но что бабы понимают! Ведь они все поголовно и в Рвановке, и в Осинном, и на Боковке неграмотные.

— Ты слышишь? — спрашивает Мишка у матери.

— Слышу, слышу… Хороший учитель, — говорит из кухни мать, громыхая посудой.

— А задачи, — продолжает рассказывать Мишка, — все в уме решает. А один раз, должно быть, целый час читал стихотворение Пушкина «Полтава». А стихотворение это — целая книжка. А читал он напамять.

Мишка остановился, выжидая, что скажет мать.

— Такого учителя у вас еще не было, — сказала мать.

— И не будет, — подтвердил Мишка.

Он остался доволен, что мать наконец-то поняла, каков есть Александр Петрович.

…Есть у Мишки любимая рябая курочка. Курочка эта несет хоть мелкие, но крепкие яйца. В прошлом году на пасху яйцом от этой курочки Мишка выбил одиннадцать яиц и еще, может быть, выбил бы, да ребята не стали с ним биться. «У тебя, — говорят, — яйцо, должно быть, алебастровое».

Тогда Мишка, чтоб доказать, что яйцо неподдельное, разбил его о камень. Ребята удивились и пожалели яйцо.

Чтоб в этом году яйца были еще крепче, Мишка уже давно подкармливает рябенькую курочку мелом. А первое яйцо, которое бывает самым крепким, Мишка окрасит в темносинюю краску и на пасху подарит его Александру Петровичу. Не потому, что он голубенькую книжку Мишке подарил, а потому, что Мишка давно любит Александра Петровича. Подарит и скажет: «С любым бейся этим яйцом — не подведет».

Другие ребята, может быть, по десятку принесут, да только эти десятки и одного Мишкиного яйца не будут стоить.

— Ведь правда ж? — спрашивает Мишка у матери.

Мать не ответила. Мишка свесил с печи голову и увидел, что мать стоит на коленях перед густо облепившими угол иконами и шепчет молитву. Вот она подняла голову от земли, жалобно-просительно посмотрела на иконы, медленно перекрестилась и зашептала:

— Благодарю тебя, боже, что печешься об нас, сиротах грешных, что ты не забываешь моего Мишку, что ты памятью его вразумил…

Мишке стало досадно. Выходит, что она его не слушала, что все это говорил он стенкам.

— Так ей и рассказывай… — пробурчал он.

Но потом успокоился и шопотом начал разговор сам с собой:

«Неужто взаправду будет голубенькая книжечка и на ней «М. Яшкин»?..»

Однако на другой же день вихрем налетели совсем неожиданные события и впрах разнесли Мишкины планы о голубенькой книжечке.

* * *

Во время занятий сторожиха Акулина приоткрыла дверь в класс и таинственно поманила пальцем Александра Петровича. Он о чем-то поговорил с ней и, кинув ребятам: «Посидите тихо, я сейчас», ушел.

Больше его школьники не видели. Вместо Александра Петровича в класс вошел высокий, сутулый, скособоченный отец Петр. Одной рукой он пощипывал сивую, похожую на обтрепанный веник бороду, другая рука, державшая желтенькую тетрадочку, была заброшена за спину. Походив некоторое время, как будто в раздумье, около передних парт, отец Петр вдруг остановился против Мишки, вперил в него свои маленькие, злые светлозеленые глаза и спросил:

— Человек смертен… А душа?

— Бессмертна, — сказал Ванька Федотов.

Мишка покраснел, потупился и ничего не сказал.

— Я тебя спрашиваю, скотина паршивая: бессмертна душа? — повторил свой вопрос поп и так близко нагнулся к Мишке, что тот ощутил запах перегоревшей махорки.

Мишка не знал, смертна или бессмертна душа, но по грозному тону попа чувствовал, что душа бессмертна.

— Бессмертна, — тихо сказал он.

— А ты что ж, скотина паршивая, над бессмертием души решил издеваться?

Мишка не помнил, чтобы он когда-либо над душой издевался.

— Я не издевался, — сказал он.

— А вот это что? — потряс отец Петр перед самым Мишкиным носом желтенькой тетрадкой.

Мишка молчал. Отец Петр снова у самого Мишкиного носа прогнусавил:

— Со-чи-ни-тель… Сейчас же, скотина поганая, забирай книжки, и чтоб твоего духу здесь больше не было… Отец острожник, и ты будешь острожник.

Мишка трясущимися руками выбрал из парты книги и пошел к двери, чувствуя, как его провожают злобнорадостные глаза Ваньки Федотова.

Не обмотав платком шею, как это обычно он делал, и даже не застегнув пиджак, Мишка по привычке свернул на свою когда-то любимую дорогу вдоль Гнилого ручья. В том месте, где ручей делал крутой поворот, Мишка забрался в густой ольховник, сел на снегу, слепил комок снега и, будто сахар, начал сосать его.

Недалеко от Мишки на заиндевевший, словно серебряный, стебель бурьяна сел красногрудый снегирь и, покачавшись, начал оклевывать семена. Мишке давно хотелось поймать снегиря, но сейчас он равнодушно посмотрел на него и продолжал вслух свои мысли: «Что я ему сделал? Про душу написал — все правда. Богу каждый день молюсь… А отец… Ни у кого такого отца нет… И Александр Петрович сказал».

При воспоминании об отце у Мишки выступили на глазах слезы. «Это все Ванька, — продолжал Мишка, беседуя с самим собою. — Ладно… Пойду в разбойники, я ему покажу… и его отцу… и попу…»

Вдруг снегирь вздрогнул, насторожился. Со стороны Гнилого ручья раздался скрип шагов. Сквозь ольшанник Мишка увидел рваный, серый от времени полушубок Митьки. Мишка кашлянул. Снегирь крикнул звонкое «кю» и улетел.

«Может быть, бежит, чтоб я вернулся?» подумал Мишка и еще кашлянул.

Митька заметил его.

— А я аж запыхался, все догонял тебя! — сказал он, подходя к другу. — Меня тоже выгнали… сейчас все расскажу… Потешно было… Да, — сплюнув, начал рассказывать Митька, — поп после тебя еще долго по классу ходил, все гнусавил: «Безбожники, — говорит, — растете, разбойниками будете». Раз он отошел к окну, а Косой обернулся ко мне и говорит: «Это я, — говорит, — вашему сочинителю — тебе, значит — подстроил. А Александр Петрович, — говорит, — крамольник, его, как Мишкина отца, в тюрьму отвезут». У меня загорелось сердце, и я как хрясну его кулаком в переносицу — он так красной юшкой и умылся. Поп подскочил ко мне да как гаркнет: «Забирай, скотина поганая, книжки, и чтоб духу твоего не было!» Только я сумку вытащил, а он как замахнет ладонью, а я пригнулся, а он по парте как трахнет, а ребята как прыснут от смеха… Я прямо, как был раздетый, — во двор. А потом вижу — не гонится, потихоньку прошел в коридор, оделся, приоткрыл немного дверь в класс, показал Ваньке кулак — и тебя догонять… Теперь поп долго на ладонь, должно, будет дуть, — закончил Митька и расхохотался.

Мишка сидел мрачный.

— Это он брешет, что Александра Петровича в тюрьму, — сказал Мишка.

— А я, думаешь, поверил?.. Вставай, пойдем, а то еще остынешь, — взял Митька друга за рукав. — Ты об ученье горюешь? — весело говорил дорогой Митька. — А на чорта оно, ученье? Все равно с весны в пастухи итти. Расписаться умеем — и хватит. Нам книжки читать некогда, не господа. Ну, мать, может, раз побьет, тем дело и кончится… А попу, как перед пасхой будет ездить по Вареновке с молитвой, обязательно подсуну в воз дохлую курицу либо кошку… Не горюй: скоро снег потает, в мяч будем играть. А боковцев как-нибудь переймем в ольховнике и будем бить, пока не уморимся… А летом все боковские хлеба пообтравим стадом…

Веселость не покидала Митьку до самого дома. Мишка же с каждым шагом мрачнел. Что он скажет матери? Вся Боковка и Вареновка, не говоря уже о Кобыльих выселках, знала, что Мишка — первый ученик в школе. Мишкина мать перед бабами похвалялась: «Мой Мишка на псаломщика, а потом на попа выучится. У него даже волосы сзади косичкой сходятся».

Мишка на нее за это осердился: во-первых, потому, что похвальба у ребят считалась пороком, а главное потому, что попы ходили, как бабы, патлатые, и подрясники на них висели, будто на огородных чучелах. Теперь бабы, затаив в углах губ ехидную усмешку, будут у нее спрашивать: «Ну, как твой поп?» А если случится при этом дед Моргун, то обязательно заметит: «Всяк бы был попом, да голова клепом». «А мать, как только порог переступлю, так уже испугается, — думал Мишка, — а потом коршуном набросится и будет бить и кричать: «Аспид ты мой, мучитель!..»

Мать действительно испугалась, увидев Мишку, но бить не только не стала, а даже принялась успокаивать его. Из Мишкиного рассказа, перемешанного со слезами, она ничего не поняла, но повторяла:

— Я знаю, что ты не виноват. Это кто-нибудь натворил, а на тебя свалил… Ты не плачь. Я сейчас к матушке-попадье схожу, и все уладится…

Мать быстро оделась и выбежала во двор. По метнувшейся тени на замороженном окне Мишка определил, что пошла она не в Осинное, а на другой конец Кобыльих бугров — должно быть, к Митьке. Мишку зазнобило. Разув лапти, он полез на печь, выбрал погорячее кирпичи и прилег. Но озноб не только не прошел, а еще усилился. Тогда он укрылся дерюгой и поверх нее накинул свой пиджак. Стало теплее. К горячим векам подступила сладкая дрема. Сквозь дрему он слышал, как во дворе поднялся сполошный куриный крик. Мать, должно быть в подарок матушке, ловила курицу. Может быть, Мишкину рябенькую любимицу? Ему все равно. Перед сомкнутыми глазами колышется какое-то горячее розовое марево…

— Земля горит! — крикнул Мишка и в страхе проснулся.

В хате было тихо. Сквозь стекла сочился голубой холодный сумрак. Веки опять начали смыкаться. Опять заколыхалось марево… Смутно до сознания доносится голос матери: «Господи, оглянись на нас, бедных сирот…»

Мишка заболел.

Товарищи и соседи уже решили, что на этот раз Мишка не выживет. Болезнь тянулась долго. В сознание Мишка приходил редко. Ему все время виделась прошлая жизнь: то он играет с ребятами на Кобыльих буграх в лапту; то идет с ними в Монашеский лес за салом, только лес почему-то все отодвигается, и они никак не могут дойти до него; то будто они играют в войну с боковцами. Как-то примерещилась Акимова душа: величиной, как жук, только похожа на муху; в рябенькой жилетке, а голова — деда Акима, с кругленькой седой бородкой, морщинистым лицом. Вот она полезла в широкую яркожелтую трубочку тыквы. Мишка хотел подкрасться и поймать ее, но в это время раздался громкий смех, он вздрогнул, открыл глаза и сразу же зажмурился. В окна избы бил яркий солнечный свет. Но Мишка все же успел уловить обстановку избы: в дорожке света — танцующую пыль; стол, покрытый чистой белой скатертью; красную горящую лампадку. На скамейке в ряд сидят его друзья: Петька, Сашка, Юрка. По одну сторону стола, облокотившись на руку, сидела мать, а по другую, как всегда в валенке и полушубке, — Семен Савушкин.

— Так вот какой был хитрый поп и какой наш брат мужик остолоп, — сказал Семен, заканчивая, видимо, какую-то побаску.

Мишка любил Семеновы присказки и побаски. Они у него были большей частью смешные, а у матери — грустные, хоть с хорошим концом.

— Про что это он? — спросил Мишка, снова открыв глаза.

— Глянь, жив? — весело крикнул Семен. — А ну-ка, довольно валяться, вставай хозяйствовать, — сказал он, подходя к кровати.

Мать засуетилась, поднесла Мишке чашку взвара.

Ребята наперебой хотели рассказать новости.

Но Мишка повторил свой вопрос:

— Про что это дядя Семен рассказывал?

— Это я рассказал им, как поп зиму укоротил. Хочешь?

— Ага, — кивнул головой Мишка.

— Ну вот, — начал Семен. — Надоела мужикам зима. Вот как-то они толковали-толковали, как бы уничтожить зиму, да так ничего и не придумали. И решили итти к попу: поп ученый, он все может. Приходят и говорят: «Так и так, как бы это, батюшка, зиму совсем уничтожить или хоть бы покоротить месяца на два». Поп посмотрел на них, усмехнулся и говорит: «Нельзя этого сделать». Вышли мужики и толкуют: брешет, дескать, поп, мочь он может, да без подмазу не хочет. Решили принести подмазу. Поймали по петуху, подмышку и снова приходят: «Вот тебе по петуху, только, сделай милость, укороти зиму». Поп посмотрел на петухов завистливыми глазами и говорит: «Ну вот что: можно так сделать, чтоб два лета было и одна зима». — «Да хоть так-то сделайте, батюшка», обрадовались мужики. Поп петухов забрал и говорит: «Вот сейчас лето, да?» — «Да», отвечают мужики. «Ну, а потом будет зима?» — «Потом будет зима», согласились мужики. «А после зимы опять будет лето?» — «Правильно», подтвердили мужики и, довольные, вышли. А дорогой сообразили, что поп их обманул… Понравилась?

— Понравилась, — сказал Мишка.

— Лучше стало?

— Лучше, — подтвердил Мишка и попросил еще рассказать.

— Не, на сегодня хватит. Пора обедать итти, а то мне Устинья такую побаску расскажет, что на лбу целая шишка вскочит, — сказал Семен, надевая свою мохнатую черную шапку с красным верхом. — И вы марш домой, — сказал он ребятам: — в другой раз придете.

По уходе Семена и ребят Мишка долго лежал молча. Мать, чтоб не встревожить его, тоже ничего не говорила, только, не спуская глаз, смотрела на него.

— Нынче воскресенье? — спросил Мишка.

— Воскресенье, — сказала мать.

— А Александр Петрович вернулся?

На лицо матери пала тень:

— Про него ни слуху ни духу… Наверно, в городе. Он, говорят, какой-то подложный, жил, говорят, по неправильным документам.

Мишка взволновался:

— По неправильным… А почему же все правильно делал?

— Ну это так говорят. Может, и по правильным, — успокаивающе сказала мать.

Мишка успокоился, подумал и опять спросил:

— А теперь уже весна?

— Весна. Уже огородина взошла.

— А Митька где?

— Митьку наняли в пастухи. В Вареновке живет.

— А меня не приходили нанимать?

— Приходили, только я отказала. Я уже договорилась работать в городе у купчихи Зайцевой в прислугах. И тебя с собой возьму. Там тебя осенью в школу определю… Вот поправляйся скорей.

— А мы его там увидим?

— Кого?

— Александра Петровича.

— Может, и увидим.

— А отец… не слышно?

— Не слышно.

— А может, и отец в городе…

— Может, и отец в городе…

Мишке стало хорошо. Был он только один раз в городе и хотя с воза, по приказанию отца, никуда не отлучался, но видел столько, что иной за всю свою жизнь того не увидит. Прямо при въезде в город, у кабака, возле большого белого дома купчихи Зайцевой, уткнувшись лицом в землю, валялся какой-то человек в белой холстинной рубахе и синих домотканных штанах. Мишка думал, что он убит, а отец сказал, что человек тот просто пьян. Почти над головой пьяного из открытого окна купеческого дома торчала блестящая длинношеяя труба и человеческим, только очень крикливым голосом пела: «Ехал из ярмарки ухарь-купец…»

Потом они проезжали мимо трехэтажного дома. В этом доме в каждом этаже только на улицу Мишка сосчитал по тринадцать окон. А еще один дом стоял в саду за красивой железной оградой, и по бокам дома на каменных тумбах лежали большие зеркальные шары.

На ярмарке народу, лошадей, телег — и не сосчитаешь!

Меж рядами телег, задрав кверху незрячие, оловянные глаза, ходили, осторожно ступая, слепцы. Впереди слепцов поводыренки — малые ребята, босые, без шапок, запыленные. В одном месте слепцы сидели кучкой и громко пели что-то жалобное. В другом месте калека в солдатской фуражке показывал огрызок руки и, кланяясь во все стороны, кричал: «Подайте инвалиду японской войны!» Возле калеки стояла эмалированная белая чашка, и в ней лежали две копейки. Одна из них была новенькая и блестела, как золотая… Еще Мишка видел двух китайцев с длинными черными косами. На китайцах были широкие синие штаны и желтые рубахи, а на ногах какие-то опорки. Мишке город показался чародеевым царством.

Теперь в этом чародее-городе Мишка будет жить. Вот он как-нибудь будет итти по вымощенной камнями улице, а навстречу ему отец и Александр Петрович. Правильные судьи рассудили их дело и признали, что и Мишкин отец и Александр Петрович ни в чем не виноваты, что они не себе только, а всему миру добра хотели. Вот и вся их вина.

И Мишка засыпает со счастливой улыбкой.