Весной следующего 1473-го, когда Софья была на пятом месяце, в Москве в очередной раз полыхнуло. Огонь занялся прямо на княжем дворе, едва ли не в хоромах великой княгини, и беременная Софья натерпелась страху.

Сгорело начисто и подворье всевладыки. Головешки еще дымились, когда скончался и сам митрополит Филипп.

Еще через год рухнул почти уже возведенный соборный храм Успенья Божьей матери. Тот самый, где венчали Софью. Едва уцелела уютная церквушка внутри него, стерегущая во время стройки святые гробницы. Вот так возьми да и развались северная стена на позор камнеделам московским. Счастье, хоть людей вблизи никого не оказалось.

По улицам Москвы ползли-змеились слухи, что не иначе как от заморской царевны, набравшейся в Риме латинской веры, идут сии напасти. На каждый роток не накинешь платок.

Софья на людях появлялась редко да еще взяла моду выезжать в повозке, чего московляне до сей поры не видывали.

Теперь они много были вдвоем. Иоанн Васильевич любил ее покои, ее опочивальню. Софья хотела, чтобы любил. Сначала невольно, а потом почуяв тяготение Иоанна Васильевича, она творила вокруг себя маленький ромейский мир памятной и любимой Мореи. Окружала себя нарочито нездешними вещами, мебелью, безделушками.

Ей нравилось делать Иоанну Васильевичу словно бы нечаянные сюрпризы и наблюдать за тем, как неумело старается он спрятать, не выказать свое удивление и тайную за нее гордость.

Так было, например, с креслом дивной работы болонца Аристотеля Фиораванти – свадебным подарком коронодержательницы Софьи венценосному супругу. Высокую, затейливо украшенную резьбой спинку сего трона венчал черный византийский двуглавый орел.____ Завернутое в холст кресло-трон проделало вместе с Софьей тысячеверстый путь через всю Европу.

Не вдруг велела Софья его развернуть и поставить на глаза Иоанну Васильевичу. Выбрала момент. После любимой им вечерней утехи. Вскочила в рубашке, оставив его на постели, откинула со спинки трона холстину и уселась, по-девчоночьи подогнув под себя ноги. Ночная свеча не абы где стояла – в ее неверном свете коронованные головы орла, забралом опущенные крылья, сильные когти, охватившие спинку, мерцали загадочно и державно. А белый комочек Софьи, ее текущие по плечам волосы и долу опущенные глаза являли саму Белую Русь-Московию в отеческом лоне царя-императора.

Иоанн Васильевич был поражен мизансценой, и долго царило молчание в опочивальне.

Софья вернулась в постель и набором немногих уже знакомых славянских слов поведала супругу о своем римском знакомце Аристотеле, мастере-строителе и пушечнике, коих свет еще не видывал. Что этот самый Аристотель у себя в Болонье не знамо, каким чудом перенес на 35 футов в сторону колокольню церкви св. Марка вместе с колоколами. А другую – св. Власия в Ченто, – что опасно отклонилась от отвесной линии, он умудрился выпрямить, не потревожив при этом ни одного камня.

Иоанн Васильевич, казалось, слушал вполуха, а сам завороженно смотрел на мерцающего орла о двух головах, будто перелетевшего к нему из покоренного турками Царьграда. Одна голова орла словно бы на Литву повернута, а другая – на Сарай. И сильные когти почти уже держат добычу...

Софья об орле молчала – не ее, мол, это ума дело. Но утром другого дня велела поставить трон в Аудиенцзале великокняжеских хором.

Каменные церкви, что и говорить, нет-нет да и падали на Руси. Исконные руссские древоделы камня побаивались – тяжел, холоден, неподатлив и какой-то нездешней хитрецы требует. С мягким, как воск, деревом, коего в Московии видимо-невидимо, обходиться было привычнее. И Богородице в деревянном-то храме – как у Христа за пазухой.

Осторожно подступали к Москве от юго-западных границ каменные святыни. А утвердившись, они как-то исподволь все равно наполнялись и обрастали деревом. Особенно – исподу. “Мерцающая живопись” византийских мозаик, древневосточная фреска только гостевали на Руси и нездешней смотрелись одежкой. Куда ближе к телу русского храма были теплые сливочные иконы, по дереву писаные. Камень стен конфузливо прятался и исчезал под ними.

А что горела деревянно-иконная Русь по два раза на дню – так ведь за грехи.

Софье же деревянная Москва очень скоро надоела до чертиков. В ней, деревянной, все смотрелось временным, балаганно-бутафорским. Терема, храмы, избы и клети, вот эта ее повалуша со скрипучими половицами и невесомым, вловно бы куда-то летящим крыльцом. Всегда приходится ей за что-то держаться, искать руками перила и опору. Даже стены Кремля... От былых белокаменных ничего не осталось – латаны-перелатаны и надстроены все тем же неизменным деревом.

А пожарище... Упаси Богородица еще раз пережить такое.

После того, как опростоволосились московские строители, и в митрополичьей Москве (стыд-то какой!) рухнул соборный храм, воздвигнутый прилюдно в состязании с Владимирским Успеньем, но с еще большим размахом, Софья уже не упускала случая уязвить перед Иоанном Васильевичем деревянную немощь и примитив самостийного каменного строительства престольной столицы. Намекала, где походя, где невзначай, а где и капризом венценосной царевны. Не пристало, мол, царю всея Руси и наследнику ромейских цезарей обитать за стенами, что латаны деревом и держатся на подпорках. И молиться в храме, готовом рухнуть на венценосные головы. При этом снова и снова всплывало в разговоре имя болонского мастера, архитектора, строителя и пушечника Аристотеля Фиораванти.

Не скрыла Софья и неудачу его в Венеции, понимая, что дотошному великому князю все равно о том нашепчут-донесут.

А случилось, что после выпрямленной колокольни в Ченто Аристотеля поспешила заполучить и венецианская синьория, чтобы он проделал ту же операцию с башней церкви св. Ангела. А башня после его манипуляций возьми да и рухни, похоронив под обломками несколько человек. Случилось, говорили, от слабости грунта, и неудача в Венеции, похоже, только усугубила европейскую известность неутомимого болонца.

Его стали приглашать наперебой и поручать самые хитроумные задачи: то поднять со дна Неаполитанского залива тяжелый ящик с драгоценностями, то испрямить русло реки...* Вот бы, намекала мужу Софья, выбрав подходящую минутку, кто мог исправить Успенскую святыню.

“Да ведь... – она делала интригующую паузу, – за малые деньги не возмется мастер. Хоть и наслышан он о московской державе...”

Раз за разом возникали такие беседы в покоях Софьи. Иоанн Васильевич, видела она, без советчиков не мог обходиться. То к матери шел, то к новопоставленному всевладыке Геронтию или к какому нарочитому боярину, что в сей момент у него в угоде. На советы ухо востро держал. Но вида не подавал и никогда ничего не решал всуе. День пройдет, седьмица.

“А не позвать ли на Москву зело умудренного фрязина Аристотеля?” – раздумчиво спросит ее великий князь.

Софья эту тактику быстро усвоила: советы давала между делом, оказливо, словно и не говорила ничего, а так, птичка чья-то залетела, в клюве зернышко принесла и обронила ненароком.

Видела, что с Аристотелем у Иоанна Васильевича все решено, а гложет его тайный вопрос: кого за болонцем послать? Иван Фрязин своей двойной хитроумной игрой сильно смутил и раздосадовал великого князя, и предлагать ему в послы нового фрязина – дело безнадежное.

С послами на Руси была еще проблема: своих посылать не насмеливались, а фряги то и дело предпочитали личный интерес государеву. Оценить чудесного архитектора и привезти на Русь Иоанн поручил некоему Семену Толбузину, первому, известному нам, отечественному послу. Итальянец Антон – опять-таки Фрязин – состоял при нем только толмачом, секретарил.

Весной 1475 года Семен Толбузин привез Аристотеля Фиораванти в Москву. Знаменитый болонец согласился за ежемесячное вознаграждение в 10 рублей и два фунта серебра. Но, судя по всему, не звон московских монет потянул сюда 60-летнего болонца – в деньгах, похоже, он и в Италии не нуждался, – а потянул тот же черноземный дух новизны и богатые возможности приложить свой ум и энергию, коих было у Аристотеля в избытке.

Подумать только: прежде чем взяться за исправление храма, он не только съездил во Владимир, чтобы осмотреть предтечу соборного храма, но и объехал весь север Руси, набравшись впечатлений и вдоволь насладившись его суровой экзотикой. Он оказался первым из иностранцев, посетивших такую дальнюю окраину тогдашней Руси. Это труднейшее путешествие было вовсе необязательным для архитектора, но его жаждал неугомонный ум творца.

Московляне имели возможность наблюдать Аристотеля в деле. Посмотреть было на что. Хотя бы на то, как лихо и хитроумно обрушил он остатки неудавшегося храма. Подопрет стены деревянными лагами, разберет внизу камень, лаги затем подпалит, стены и валятся сами собой.

А строить новый собор Успенья начал не сразу. Нашел, что белый здешний камень для объемного сооружения мягок и слаб, а следует наладить производство особого кирпича. Нашел также, что и раствор московский (известь) не клеевит и непрочен. Выучил здешних мастеров и кирпичу своему, и извести. И только после этого начал новый храм расти, зато уж как на дрожжах. Весной 75-го Аристотель прибыл, а к концу лета 1476 года стены уже вывели по киоты. Для большей прочности в них заложил железные связи. То же – и для устойчивости сводов: вместо привычных дубовых брусьев употребил кованые железные со штырями.

С легкой руки Аристотеля и “невзначайных” Софьиных капризов все смелее нарождались на Москве каменные строения. В 1479-м освятили Аристотелев храм *. Событие совпало с рождением у Софьи долгожданного сына-наследника. Вслед за Успенским, Иоанн Васильевич повелел заново перестроить придворный Благовещенский собор. А потом и Архангельский – усыпальницу московских великих князей.

По примеру новгородской грановитой палаты появилась таковая и на московском княжеском дворе и тоже за свои граненые стены стала называться Грановитой. Здесь вели торжественные приемы, встречали иноземных послов.

И для своего с Софьей бытования вместо деревянных хором, уступив супруге, устроил он каменные палаты.

Наконец принялся Иоанн Васильевич и за переделку кремлевских стен и стрельниц (башен).

Словом, по дорожке, проторенной Аристотелем с легкой Софьиной руки, поехали на Москву и другие итальянские мастера: Пьетро Антонио Соляри, строитель нового Кремля, Алевиз... Они несли к нам не только строительное искусство и технические премудрости, но и в целом идеи и дух итальянского Возрождения.