Дуэли и дуэлянты: Панорама столичной жизни

Гордин Яков Аркадьевич

Часть первая

 

 

Человек с предрассудками

Русское дворянство родилось как военная каста. Дворянин был человек с оружием, и назначением его было вооруженное вмешательство в ход жизни — война, подавление мятежа. В полной мере Пушкин осознавал себя наследником этой суровой традиции дворянства: «Мой предок Рача мышцей бранной Святому Невскому служил…».

После Лицея он долго колебался, идти в статскую или военную службу. Можно с уверенностью сказать: ежели бы в то время началась или предвиделась война, он стал бы офицером.

Храбрец Липранди, прошедший несколько войн, вспоминал: «Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо его краснело и изображало жадность узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг он часто задумывался. Не могу судить о степени его славы в поэзии, но могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нем, конечно, он был бы лицом замечательным; но, с другой стороны, едва ли к нему не подходят слова императрицы Екатерины II, сказавшей, что она бы „в самом младшем чине пала в первом же сражении на поле славы“».

Он так живо представлял себя на войне, что мог написать в двадцатом году:

Мне бой знаком — люблю я звук мечей; От первых лет поклонник бранной славы, Люблю войны кровавые забавы, И смерти мысль мила душе моей.

Это не были свирепые мечты слабого человека, боевая ярость, переживаемая наедине с листом бумаги и не могущая вырваться в реальность. В армии, с которой Пушкин шел к Арзруму летом двадцать девятого года, о его бесстрашии возникали легенды. «При всякой перестрелке с неприятелем, во время движения вперед, Пушкина видели всегда впереди скачущих казаков и драгун прямо под выстрелы», — вспоминал потом один из офицеров Паскевича, ссылаясь на очевидцев и в том числе на Вольховского, лицейского друга Пушкина, талантливого военного, прямого и правдивого. Разумеется, мемуарист усилил реальную ситуацию — «всегда», «при всякой перестрелке», — но безусловно, что высокая репутация Пушкина среди офицеров сражающейся армии имела все основания.

Но это было позже. А в молодости — крепко сложенный, мускулистый, с прекрасной реакцией, наездник, фехтовальщик и стрелок, он жаждал физического действия. Он понимал азарт и прелесть физического противоборства и постоянно к нему стремился.

Из кишиневской тетради

Автограф Пушкина. 1821 г.

Молодой офицер Лугинин, приехавший в Кишинев в двадцать втором году, записал в дневник: «Дрался я с Пушкиным на рапирах и получил от него удар очень сильный в грудь». А через три дня: «Дрались на эспадронах с Пушкиным, он дерется лучше меня и, следовательно, бьет».

Он любил держать в руках оружие. В Кишиневе носил с собой пистолет, которым однажды угрожал молдавскому боярину, отказавшемуся от поединка. Ему доставлял удовольствие сам процесс стрельбы. Всю взрослую жизнь он упражнялся в стрельбе при всякой возможности и стал первоклассным стрелком.

Смолоду в нем играл избыток сил, который требовал боевого и псевдобоевого выхода. Он был готов и к прямой драке. Дневник Павла Ивановича Долгорукова за двадцать второй год: «История Пушкина с отставным офицером Рутковским. Офицер этот служил некогда под начальством Инзова и по приглашению его приехал сюда для определения к месту. Сегодня за столом зашел между прочим разговор о граде, и Рутковский утверждал, что он помнит град весом в 3 фунта. Пушкин, злобясь на офицера со вчерашнего дни, стал смеяться его рассказам, и сей, вышед из терпения, сказал только: „Если вам верят, почему же вы не хотите верить другим?“ Этого было довольно. Лишь только успели встать из-за стола и наместник вышел в гостиную, началось объяснение чести. Пушкин назвал офицера подлецом, офицер его мальчишкой, и оба решились кончить размолвку выстрелами. Офицер пошел с Пушкиным к нему, и что у них происходило, это им известно. Рутковский рассказывал, что на него бросились с ножом, а Смирнов, что он отвел удар Пушкина; но всего вернее то, что Рутковский хотел вырвать пистолеты и, вероятно, собирался с помощью прибежавшего Смирнова попотчевать молодого человека кулаками, а сей тогда уже принялся за нож. К счастию, ни пуля, ни железо не действовали, и в ту же минуту дали знать наместнику, который велел Пушкина отвести домой и приставить к дверям его караул». История эта свидетельствует о полном пренебрежении к требованиям дуэльного кодекса.

Жизнь его после Лицея и до Одессы шла от вызова к вызову, от поединка к поединку. Бывали ситуации анекдотические, а бывали и чреватые кровью.

Году в восемнадцатом, после Лицея, он стрелялся с Кюхельбекером. Это было совсем не серьезно. Но вскоре, поссорившись в театре с неким майором Денисевичем, получил от него нечто вроде вызова. Денисевич оказался трусом и при секундантах взял свой вызов обратно. Однако ни Пушкин, ни его секунданты этого предвидеть не могли — они готовы были к дуэли по всей форме.

В этот же период произошла и «дуэль с неизвестным», ибо противник Пушкина остался для потомков анонимом.

20 марта 1820 года Екатерина Андреевна Карамзина писала Вяземскому: «У Пушкина каждый день дуэли». Она, разумеется, преувеличивала. Но вряд ли истории с Кюхельбекером или Денисевичем давали ей основания для этого, пускай иронического, утверждения. Мы многого не знаем, хотя некоторые смутные сведения и сохранились. Лугинин, сдружившийся с Пушкиным в Кишиневе, записал в дневнике после их разговора: «Носились слухи, что его высекли в Тайной канцелярии, но это вздор. В Петербурге он имел за это дуэль». Сведения эти явно шли от самого Пушкина, ибо в том же разговоре он рассказал Лугинину о предстоящем поединке с распространителем этих слухов Толстым-Американцем, и Лугинин предложил себя в секунданты.

Два с половиной кишиневских года были особенно богаты дуэльными ситуациями.

В двадцать первом году он стрелялся с Зубовым — это был поединок нешуточный. Недаром именно дуэль с Зубовым вспоминал он между обмороками, в окровавленной карете, возвращаясь с Черной речки… Зубов, офицер Генерального штаба, уличенный Пушкиным в нечистой игре, промахнулся. Пушкин не использовал своего выстрела.

В январе двадцать второго года он получил вызов от полковника Старова. Повод был пустячный: на танцах музыканты по требованию Пушкина сыграли мазурку вместо заказанной молодым офицером кадрили. Старов — командир полка, в котором служил офицер, — счел это оскорблением полку. Пушкин повел себя так, что поединок стал неизбежен. Боевой офицер, участник наполеоновских войн, известный храбростью и твердостью характера, Старов был опасным противником. Ход поединка изложил потом Липранди: «Погода была ужасная; метель до того была сильна, что в нескольких шагах нельзя было видеть предмета, и к этому довольно морозно… Первый барьер был на шестнадцать шагов; Пушкин стрелял первый и дал промах, Старов тоже и просил поспешить зарядить и сдвинуть барьер; Пушкин сказал: „И гораздо лучше, а то холодно“. Предложение секундантов прекратить было обоими отвергнуто. Мороз с ветром… затруднял движение пальцев при заряжании. Барьер был определен на двенадцать шагов, и опять два промаха. Оба противника хотели продолжать, сблизив барьер; но секунданты решительно воспротивились, и так как нельзя было помирить их, то поединок был отложен до прекращения метели». Помирить их удалось с трудом. Старов хотел продолжить поединок в зале дворянского клуба, и Липранди не сомневался, что Пушкин «схватится за мысль стреляться в клубном доме». По условиям дуэли, — стреляться до результата — это означало смерть или тяжкое ранение одного из противников. Липранди и секундант Пушкина Алексеев, его близкий приятель, все же уладили дело. Пушкин, однако, был недоволен бескровным исходом поединка.

А. С. Пушкин

Автопортрет. 1824 г

Старов, знавший толк в храбрости, оценил поведение своего противника: «Я хотел сказать по правде, что вы так же хорошо стояли под пулями, как хорошо пишете».

Судя по воспоминаниям свидетелей того периода его жизни, он не просто использовал мало-мальски подходящий повод для создания дуэльной ситуации, но и провоцировал, когда и повода-то не было. В октябре двадцатого года из-за пустячной ссоры за бильярдом он вызвал сразу брата генерала Михаила Орлова, уланского полковника Федора Орлова, потерявшего ногу в одном из сражений 1813 года, и своего приятеля Алексеева, тоже некогда лихого кавалерийского офицера. Ссору погасили благоразумие Орлова и Алексеева и старания Липранди.

«Однажды, — вспоминал Липранди, — в разговоре упомянуто было о каком-то сочинении. Пушкин просил достать ему. Тот с удивлением спросил его: „Как! вы поэт и не знаете об этой книге?!“ Пушкину показалось это обидно, и он хотел вызвать возразившего на дуэль». Было это в марте двадцать первого года.

И. П. Липранди

Акварель Г. Геда. 1820-е гг.

В марте двадцать второго он в разговоре с одной кишиневской дамой предложил себя в качестве дуэльного бойца — мстителя за обиду, которую кто-то ей нанес. После довольно грубого отказа дамы, изумленной этим предложением, он вызвал на поединок ее мужа, а когда тот отказался, дал ему пощечину.

Дуэльные ситуации были его стихией. Все, кто наблюдал его у барьера, говорили о его благородном и деловитом хладнокровии в эти минуты.

Вельтман: «Я… был свидетелем издали одного „поля“, и признаюсь, что Пушкин не боялся пули точно так же, как и жала критики. В то время как в него целили, казалось, что он, улыбаясь сатирически и смотря на дуло, замышлял злую эпиграмму на стрельца и на промах». (Вельтман говорит о двух известных ему «полях» — поединках — Пушкина, состоявшихся в летних садах под Кишиневом. Один — с Зубовым. Противник во втором нам неизвестен.)

Имеются два свидетельства — Даля и Александра Тургенева — о каком-то поединке Пушкина в Одессе, окончившемся бескровно.

Липранди, герой нескольких войн и поединков, точно и сжато очертил характер Пушкина-дуэлянта: «Я знал Александра Сергеевича вспыльчивым, иногда до исступления; но в минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертию, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени невозмутимостью, при полном сознании своей запальчивости, виновности, но не выражал ее. Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным, как лед. На моем веку, в бурное время до 1820 года, мне случалось не только видеть множество таких встреч, но не раз и самому находиться в таком положении, а подобной натуры, как у Пушкина, в таких случаях я встречал очень немного».

Что же это было? Неумение ценить свою и чужую жизнь? Гипертрофированное самолюбие?..

В июле двадцать первого года после несостоявшейся дуэли Пушкин писал своему противнику письмо, которое можно считать манифестом, энциклопедией его дуэльных представлений тех лет.

Карикатура на Дегильи

Рисунок Пушкина. 1821 г.

«К сведению г-на Дегильи, бывшего французского офицера. Недостаточно быть трусом, нужно еще быть им в открытую.

Накануне паршивой дуэли на саблях не пишут на глазах у жены слезных посланий и завещания; не сочиняют нелепейших сказок для городских властей, чтобы избежать царапины; не компрометируют дважды своего секунданта.

Все, что случилось, я предвидел заранее и жалею, что не побился об заклад.

Теперь все кончено, но берегитесь.

Примите уверение в чувствах, какие вы заслуживаете.

6 июня 1821. Пушкин.

Заметьте еще, что впредь, в случае надобности, я сумею осуществить свои права русского дворянина, раз вы ничего не смыслите в правах дуэли».

Дворянин не имеет права уклоняться от дуэли. И дворянин имеет неотъемлемое право на дуэль. «Осуществить свои права русского дворянина» — заставить противника выйти на поединок.

Дворянин не имеет права вмешивать государство — городские власти — в дуэльные дела, то есть прибегать к защите закона, запрещающего поединки.

Дворянин не имеет права опускаться на недворянский уровень поведения. Опускаясь на подобный уровень, он лишает себя права на уважительное, хотя и враждебное, поведение противника и должен быть подвергнут унизительному обращению — побоям, публичному поношению. Он становится вне законов чести.

И не только потому, что он вызывает презрение и омерзение сам по себе, а потому, главным образом, что он оскверняет самое понятие человека чести — истинного дворянина.

Через много лет, добиваясь дуэли с Дантесом и считая, что тот пытается уклониться, Пушкин собирался бить Геккернов на светском приеме — опозорить как людей вне чести и заставить драться.

Письмо к Дегильи — ранний аналог знаменитого письма к Геккерну.

Пушкин называл себя «человеком с предрассудками». Одним из главных предрассудков, определявших его жизнь, было представление о чести как абсолютном регуляторе поведения — личного, общественного, политического.

Предрассудок чести — этот жестокий эталон, с коим он подходил к любому явлению бытия, — пожалуй, ни у кого больше в русской культуре не встречался в столь чистом и всеобъемлющем виде.

В молодости он уверен был, что следует естественной дворянской традиции. В зрелые годы, и особенно к концу жизни, он убедился, что российское дворянство в массе своей либо растеряло понятие о чести, либо никогда им не обладало в достаточной степени…

Дворянское понятие о чести и о бесчестии во внятном Пушкину обличии появилось в послепетровские времена. Честь времен местничества вырастала из сознания незыблемости места рода и человека в государственной структуре. Боярину или дворянину допетровских времен в голову не приходило смывать оскорбление кровью на поединке или просто демонстрацией своей готовности убить или умереть ради чистоты репутации. В этом не было нужды. Государство регулировало отношения между подданными. И не потому, что оно было сильнее и зорче, чем после Петра. А потому, что благородные подданные больше доверяли государству и традиции и меньше связывали понятие чести со своей личностью. Если одному боярину за обиду выдавали другого головой, он считал себя удовлетворенным, хотя его заслуги в происходящем не было никакой. Все делала упорядоченность представлений о сословной ценности рода и человека, поддерживаемая царем. И потому в Уложении царя Алексея Михайловича вообще не упоминалось наказание за дуэль, а провозглашалось нечто иное: «А буде кто при царском величестве выймет на кого саблю или иное какое оружие и тем оружием кого ранит, и от той раны тот, кого он ранит, умрет, или в те же поры он кого до смерти убьет, и того убийца за то убийство самого казнити смертию.

А хотя буде тот, кого тот убийца ранит, и не умрет, и того убийца по тому же казнити смертию».

Тут главное — обнажение оружия в присутствии государя, то есть более важен факт оскорбления величества насилием в его присутствии, чем факт схватки и ее результат. И речь идет здесь отнюдь не о дуэлях в точном смысле слова, а о любом вооруженном инциденте в соответствующей обстановке. Рубка на саблях в царском пиру никакого отношения к делам чести на имела.

Реформы Петра сломали и уничтожили эти представления.

Первый император внес в сознание русского дворянина принципиальную двойственность. С одной стороны, знаменитая формула «знатное дворянство по годности считать» порождала у хорошо служащего офицера самоуважение и сознание своей личностной ценности. С другой, каждый более, чем когда-либо, чувствовал себя рабом — без намека на личное достоинство — по отношению к царю и к государству.

Петр мечтал о невозможном: о самостоятельных, инициативных людях — гордых и свободных в деловой сфере и одновременно — рабах в сфере общественной. Но ощущать личную ответственность за судьбу государства и быть при этом его рабом — немыслимо. В умах и душах русских дворян многие десятилетия шла борьба двух этих взаимоисключающих начал, принимая самые удивительные формы — от поддержки самодержавия Анны Иоанновны в 1730 году до участия в дворцовых переворотах. Эта длительная и жестокая борьба привела к образованию внутренне свободного дворянского меньшинства; о дворянском авангарде, достигшем наивысшего уровня самосознания в героях декабризма, именно об этом меньшинстве говорил Лев Толстой в 1858 году, отвергая претензии Александра II на приоритет правительства в деле освобождения крестьян: «Только одно дворянство со времен Екатерины готовило этот вопрос и в литературе, и в тайных и не тайных обществах, и словом, и делом. Оно одно посылало в 25 и 48 годах, и во все царствование Николая, за осуществление этой мысли своих мучеников в ссылки и на виселицы и, несмотря на все противодействие правительства, поддержало эту мысль в обществе и дало ей созреть так, что нынешнее слабое правительство не нашло возможным более подавлять ее…».

Бой в устье Невы

Гравюра А. Зубова. 1700-е гг.

Рождение дворянского авангарда, проницательного и самоотверженного, готового жертвовать собой ради истинных интересов страны и государства, не желавшего мириться с пагубной двойственностью, заложенной Петром в общественный процесс, было едва ли не главным позитивным результатом «петровской революции». Результатом, которого первый император не хотел и не ожидал.

Пройдет более века, и два государственных деятеля — Николай I и его министр народного просвещения Сергий Уваров — сделают безумную попытку перечеркнуть этот результат, изъять из общего исторического потока этот слой, вернуться к петровской мечте: просвещенный раб — идеальный подданный…

Появление дуэлей в России было неотъемлемой частью бурного процесса образования дворянского авангарда.

Право на поединок, которое, несмотря на жестокое давление власти, отстаивало послепетровское дворянство и особенно дворянский авангард, становилось сильным знаком независимости от деспотического государства. Самодержавие принципиально претендовало на право контролировать все сферы существования подданных, распоряжаться их жизнью и смертью. Сознательный дворянин, оставляя де-факто за собой право на дуэль, резко ограничивал влияние государства на свою жизнь. Право дуэли создавало сферу, в которой были равны все благородные, вне зависимости от знатности, богатства, служебного положения. Кроме, разве что, высших служебных степеней и членов императорской фамилии. Хотя в декабристские времена и это оказалось небезусловно.

Ввод в Петербург пленных шведских фрегатов

Гравюра А. Зубова. 1720 г.

Право на поединок стало для русского дворянина свидетельством его человеческого раскрепощения. Право на поединок стало правом самому решать — пускай ценой жизни — свою судьбу. Право на поединок стало мерилом не биологической, но общественной ценности личности. Оказалось, что для нового типа дворянина самоуважение важнее жизни. Причем для человека дворянского авангарда подлинное самоуважение доступно было лишь «другу человечества». Понятие чести не совмещалось с прозябанием, эгоизмом, общественной индифферентностью.

Но именно самоуважение вовсе не нужно было деспотическому государству. Самоуважение несовместимо с самоощущением раба. Проницательный Петр понял и предусмотрел возможность появления дуэлей и их реальный смысл. «Патент о поединках и начинании ссор» в «Уставе воинском» появился раньше, чем поединки успели сколько-нибудь распространиться в России. Это была превентивная мера, причем Петр явно ориентировался на германское антидуэльное законодательство. В конце XVII века в Германии издан был имперский закон, гласивший: «Право судить и наказывать за преступление предоставлено Богом лишь одним государям. Поэтому если кто вызовет своего противника на дуэль на шпагах или пистолетах, пешим или конным, то будет приговорен к смертной казни, в каком бы чине он ни состоял. Труп его останется висеть на позорной виселице, имущество его будет конфисковано».

Б.-Х. Миних

Гравюра с портрета Ж.-А. Девелли. 1764 г.

Зерно, разумеется, было в том, что дуэлянты посягали на высшее право государей — распоряжаться жизнью подданных. Недаром во Франции дуэль была объявлена оскорблением величества.

Представления Петра о тяжести вины дуэлянтов были строго определенными: «Если случится, что двое на назначенное место выедут, и один против другого шпаги обнажат, то Мы повелеваем таковых, хотя никто из оных уязвлен или умерщвлен не будет, без всякой милости, такожде и секундантов или свидетелей, на которых докажут, смертию казнить и оных пожитки описать… Ежели же биться начнут, и в том бою убиты и ранены будут, то как живые, так и мертвые повешены да будут».

С течением времени эти положения Устава приняли более развернутый вид: «Все вызовы, драки и поединки через сие наистрожайше запрещаются таким образом, чтобы никто, хотя б кто он ни был, высока или низкого чина, прирожденный здешний или иноземец, хоть другой кто, словами, делом, знаками или иным чем к тому побужден или раззадорен был, отнюдь не дерзал соперника своего вызвать, ниже на поединок с ним на пистолетах или шпагах биться. Кто против сего учинит, оный всеконечно, как вызыватель, так кто и выйдет, иметь быть казнен, а именно, повешен хотя из них кто будет ранен или умерщвлен, или хотя оба не ранены от того отойдут. И ежели случится, что оба или один из них в таком поединке останется, то их и по смерти за ноги повесить».

И в следующем пункте: «Ежели кто с кем поссорится и упросит секунданта (или посредственника) онаго купно с секундантом, ежели пойдут и захотят на поединке биться, таким же образом, как и в прежнем артикуле упомянуто, наказать надлежит».

Тут явственное стремление охватить законом все виды вооруженного самосуда, отменяющего в сфере личных конфликтов юрисдикцию государства.

Роль катализатора опасного для монархии процесса играли европейские офицерские нравы.

Петр I

Гравюра с портрета К. Каравака. 1716 г.

Один из любимцев Петра последних лет генерал Миних в свое время едва не погиб на поединке. Осенью 1705 года он записал в дневнике: «Августа 28-го был опасно ранен на дуэли с капитан-поручиком Вобезером, с которым я перед тем ни разу не говорил; я нанес ему поверхностную рану через грудь от одного сосца до другого, а он проткнул мне два раза правую руку и в последний раз, когда я был утомлен потерею крови, попал в локтевой сустав с такою силою, что шпага прошла насквозь до самого горла».

Петр понимал, что появление в русской армии иноземных офицеров, обучение русских дворян в Европе неизбежно принесут в Россию дуэльный обычай, и делал все возможное, чтоб его нейтрализовать.

Хотя он, несомненно, различал поединок и драку с применением оружия, но он не желал терпеть в русской армии ничего, хотя бы отдаленно напоминающего поединки. Когда в 1709 году генералы Ренне и Розен в подпитии бросились друг на друга со шпагами, и Ренне был серьезно ранен, то хоть Петр и не расценил это как поединок, однако — пускай с почетом — но отправил Розена в отставку.

В сентябре 1717 года Конон Зотов, который надзирал за молодыми дворянами, постигавшими морское дело во Франции, сообщил кабинет-секретарю Макарову: «Еще принужден сие письмо написать до вашей милости, в котором доношу, что гардемарин Хлебов поколол шпагою гардемарина Барятинского и за то под арестом обретается; г. вице-адмирал не знает, как их приказать содержать, ибо у них таких случаев никогда не прилучается; хотя колются только честно, на поединках, лицом к лицу».

Узнав о случившемся, Петр раздраженно предписал: «Понеже уведомились мы, что гардемарины наши в Бресте и в Тулоне живут не смирно и некоторые между собой передрались и перекололись шпагами, того для объявите об них адмиралтейским судьям или отпишите, дабы их за преступления их штрафовали по своим правам, как надлежит, кто чего будет достоин».

Царь отдавал столь необходимых русскому флоту специалистов во власть французскому судопроизводству и готов был лишиться их, но не желал привнесения извне дуэльной заразы. Он догадывался, что схватка гардемаринов — не просто мальчишеское буйство.

Судя по письму Зотова, то, что произошло между Хлебовым и Барятинским, было мало похоже на поединок. Но в подобных происшествиях уже содержалось зерно будущей дуэльной традиции. Русское дворянство будет вырабатывать эту традицию много десятилетий — мучительно, неуклюже, кроваво, но — неуклонно. И постепенно доведет ее до истинно общественных высот, до высоты мятежного смысла.

Право на дуэль, вопреки мнению Екатерины II, в конечном счете оказалось отнюдь не слепым подражанием Европе, а потребностью общественного самоутверждения, средством защиты своей личности от всеобъемлющих претензий деспотического государства.

Но для того, чтобы дуэли стали общественным фактором, угрожавшим всеобъемлющей самодержавной власти над всеми сторонами человеческого существования, должно было выкристаллизоваться и очиститься новое понятие чести. А для того, чтобы это произошло, должно было сформироваться ясное представление о месте дворянина в новой системе общественных ценностей, ибо старая система уже не существовала.

Для человека дворянского авангарда ценность собственной личности была связана с сознанием ответственности за судьбу страны и государства. Человек дворянского авангарда защищал не только и не столько свое самолюбие, сколько свое достоинство человека определенной позиции. Человек дворянского авангарда, выходя на поединок, защищал и свою репутацию реального или потенциального общественного деятеля.

Человек дворянского авангарда осознавал себя защитником и средоточием идеи независимости. В том числе и духовной независимости от деспотического механизма самодержавия. Недаром в «Медном всаднике» Пушкин поставил рядом «независимость и честь».

Если для массы русских дворян — как общественно индифферентных, так и консервативных — понятие чести сливалось либо с личным самолюбием, либо с понятием о корпоративной особости, то для человека дворянского авангарда это понятие, включая в себя и личный, и корпоративный оттенки, стало по преимуществу понятием историообразующим. Честь истинного дворянина оказалась для них катализатором процесса очищения общественной жизни, искоренения рабства снизу доверху, формирования человека свободного, исполненного гражданских добродетелей.

«Клянемся честью…» — начиналось стихотворение, посвященное самой знаменитой декабристской дуэли, о которой пойдет еще речь.

Для Пушкина в понятие чести входило все это: и независимость дворянина, и способность оказаться на стороне невинно угнетенного, и верность своему долгу — вне зависимости от выгоды, и личное бесстрашие в защите своих правил и представлений. Моментом перелома в судьбе гордого рода Пушкиных он числил переворот 1762 года: «Мой дед, когда мятеж поднялся Средь петергофского двора, Как Миних, верным оставался Паденью третьего Петра…». Лев Пушкин следовал велению чести, и это оказалось роковым для его потомков.

Для человека дворянского авангарда следование велению высокого долга предопределено было понятием чести, а осознание долга, в свою очередь, формировало это понятие. Недаром, печально глядя на нравственное и общественное падение дворянства в николаевские времена, Пушкин считал необходимым учить новые поколения дворян «чести вообще». И здесь наличие права на дуэль представлялось ему суровым, но великим средством воспитания.

Право на дуэль всю жизнь оставалось для Пушкина гарантией окончательной независимости, последней, но незыблемой опорой. В принципе отрицая мятеж как средство переустройства мира, он не исключал его неизбежности и необходимости в обстоятельствах чрезвычайных. В последние годы дуэль оказалась для Пушкина узаконенной требованиями чести формой мятежа с оружием в руках.

К осознанию этой позиции он пришел не сразу — она сложилась в тридцатые годы. Но он последовательно шел этим путем с юности.

В южный период помимо общих категорий его тревожили и определяли его поведение вещи весьма конкретные. Странность его положения — первый поэт России и, соответственно, фигура общенационального масштаба, но при этом, по другой шкале, мелкий чиновник и нищий дворянин — порождала в нем острое ощущение опасности, ежеминутной возможности покушения на его достоинство. Для этого покушения не нужно было специальной злонамеренности. Достаточно было оценить его по второй шкале и отнестись к нему как к коллежскому секретарю двадцати одного года. Он это отлично понимал и исчерпывающе сформулировал: «Воронцов — вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое».

В Кишиневе он как бы вел превентивную войну. Он создавал себе репутацию бретера и, рискуя жизнью, неоднократно ее подтверждал потому, что защищал в себе достоинство поэта-свободолюбца и человека дворянского авангарда. Подоплекой его нелепой, на первый взгляд, ссоры с Рутковским было произошедшее накануне политическое столкновение.

Люди, отдаленно его знавшие, воспринимали этот стиль поведения только как проявление дурного характера. Декабрист Басаргин, человек умный и щепетильный, наблюдавший Пушкина в южный период — в Одессе и ранее, вынес ему такой приговор: «Я еще прежде всего этого имел случай видеть его в Тульчине у Киселева. Знаком я с ним не был, но в обществе раза три встречал. Как человек он мне не понравился. Какое-то бретерство, suffisance и желание осмеять, уколоть других. Тогда же многие из знавших его говорили, что рано или поздно, а умереть ему на дуэли. В Кишиневе он имел несколько поединков, но они счастливо ему сходили с рук». Характер у него и в самом деле был нелегкий, но отнюдь не все обладатели дурных характеров стрелялись тогда по нескольку раз в год.

Он не мог снести даже тени оскорбления потому, что, во-первых, осознавал себя Пушкиным, во-вторых, представлял группу дворян, которая была солью России.

Ф. И. Толстой-Американец

Рисунок Пушкина. 1823 г.

В канун южной ссылки его путь пересекся со зловещим путем графа Федора Ивановича Толстого, Толстого-Американца. Пушкин не без оснований считал, что Толстой распускал о нем оскорбительные слухи, и решил опровергнуть их дуэлью.

Федор Толстой — храбрец, шулер, остроумец, человек совершенно безнравственный — к тому времени уже убил на поединках нескольких противников. Предание приписывает ему одиннадцать смертей. Во всяком случае, сохранились точные мемуарные свидетельства о двух его дуэлях со смертельным исходом. Служа в гвардии, он в течение одной недели убил капитана Генерального штаба Брунова и прапорщика лейб-егерского полка Нарышкина. Причиной обоих поединков была его невоздержанность на язык, его склонность к острым и оскорбительным шуткам и сплетням. Дворянин Пушкин не мог пренебречь клеветой Толстого-Американца не только из-за личной обиды, но и потому, что тень не должна была лечь на поэта Пушкина.

Предстоящая дуэль с Толстым во многом определила его поведение. Толстой — великий дуэлянт, бретер-убийца, легко бравший на душу чужую смерть, превосходный стрелок и опытнейший поединщик — и на этот раз пустил бы в дело свое страшное искусство, тем более, что инициатором дуэли был Пушкин.

Эта скорая и неизбежная, по мнению Пушкина, встреча заставляла его непрестанно испытывать себя — не только часами сажая в стену пулю за пулей и укрепляя руку ношением железной трости, но и подставляя грудь под чужие выстрелы, вырабатывая ту особую психологическую сноровку, которая помогает дуэлянту вести себя у барьера максимально целесообразно, вырабатывая безотказный механизм поведения, свойственный профессионалам.

Неожиданная ссылка отодвинула события конца десятых годов. Привезенный в двадцать шестом году в Москву, Пушкин в тот же день отправил Толстому вызов, но прошедшее пятилетие притупило для него остроту оскорбления, а Толстой постарел и больше не жаждал крови. Катастрофа 14 декабря радикально изменила общую ситуацию и осветила прошлое новым светом. Стало не до сведения счетов — даже таких. По желанию Толстого они помирились.

Предвидя роль дуэлей в своей судьбе, он жадно интересовался всем, что касалось поединков. «Дуэли особенно занимали Пушкина», — вспоминал Липранди.

 

Неистовства молодых людей

Идейная дуэль в жизни российских дворян была явлением определяющим, но нечастым. Крупный пунктир идейных дуэлей на протяжении екатерининского, павловского, александровского царствований окружала буйная, веселая, иногда анекдотическая стихия дуэлей случайных, нелепых, но кончавшихся подчас довольно скверно.

До самого конца XVIII века в России еще не стрелялись, но рубились и кололись. Дуэль на шпагах или саблях куда менее угрожала жизни противников, чем обмен пистолетными выстрелами. («Паршивая дуэль на саблях», — писал Пушкин Дегильи.)

В «Капитанской дочке» поединок изображен сугубо иронически. Ирония начинается с княжнинского эпиграфа к главе:

— Ин изволь и стань же в позитуру. Посмотришь, проколю как я твою фигуру!

Хотя Гринев дерется за честь дамы, а Швабрин и в самом деле заслуживает наказания, но дуэльная ситуация выглядит донельзя забавно: «Я тотчас отправился к Ивану Игнатьичу и застал его с иголкою в руках: по препоручению комендантши он нанизывал грибы для сушенья на зиму. „А, Петр Андреич! — сказал он, увидя меня. — Добро пожаловать! Как это вас бог принес? по какому делу, смею спросить?“ Я в коротких словах объяснил ему, что я поссорился с Алексеем Иванычем, а его, Ивана Игнатьича, прошу быть моим секундантом. Иван Игнатьич выслушал меня со вниманием, вытараща на меня свой единственный глаз. „Вы изволите говорить, — сказал он мне, — что хотите Алексея Иваныча заколоть и желаете, чтоб я при том был свидетелем? Так ли? смею спросить“. — „Точно так“. — „Помилуйте, Петр Андреич! Что это вы затеяли? Вы с Алексеем Иванычем побранились? Велика беда! Брань на вороту не виснет. Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо, в другое, в третье — и разойдитесь; а мы вас уж помирим. А то: доброе ли дело заколоть своего ближнего, смею спросить? И добро б уж закололи вы его: бог с ним, с Алексеем Иванычем; я и сам до него не охотник. Ну, а если он вас просверлит? На что это будет похоже? Кто будет в дураках, смею спросить?“».

И эта сцена «переговоров с секундантом», и все дальнейшее выглядит как пародия на дуэльный сюжет и на самую идею дуэли. Это, однако же, совсем не так. Пушкин, с его удивительным чутьем на исторический колорит и вниманием к быту, представил здесь столкновение понятий двух эпох. Героическое отношение Гринева к поединку кажется смешным потому, что оно сталкивается с представлениями людей, выросших в другие времена, не воспринимающих дуэльную идею как необходимый атрибут дворянского жизненного стиля. Она кажется им блажью. Иван Игнатьич подходит к дуэли с позиции здравого смысла. А с позиции бытового здравого смысла дуэль, не имеющая оттенка судебного поединка, а призванная только потрафить самолюбию дуэлянтов, несомненно, абсурдна.

Дворцовая площадь

Литография. 1820-е гг.

«Да зачем же мне тут быть свидетелем? — вопрошает Иван Игнатьич. — С какой стати? Люди дерутся; что за невидальщина, смею спросить? Слава богу, ходил я под шведа и под турку: всего насмотрелся».

Для старого офицера поединок ничем не отличается от парного боя во время войны. Только он бессмыслен и неправеден, ибо дерутся свои.

«Я кое-как стал изъяснять ему должность секунданта, но Иван Игнатьич никак не мог меня понять». Он и не мог понять смысла дуэли, ибо она не входила в систему его представлений о нормах воинской жизни.

Вряд ли и сам Петр Андреевич сумел бы объяснить разницу между поединком и вооруженной дракой. Но он — человек иной формации — ощущает свое право на это не совсем понятное, но притягательное деяние.

С другой же стороны, рыцарские, хотя и смутные, представления Гринева отнюдь не совпадают со столичным гвардейским цинизмом Швабрина, для которого важно убить противника, что он однажды и сделал, а не соблюсти правила чести. Он хладнокровно предлагает обойтись без секундантов, хотя это и против правил. И не потому, что Швабрин какой-то особенный злодей, а потому, что дуэльный кодекс еще размыт и неопределен.

Зимний дворец

Литография К. Беггрова. 1820-е гг.

Поединок окончился бы купанием Швабрина в реке, куда загонял его побеждающий Гринев, если бы не внезапное появление Савельича. И вот тут отсутствие секундантов позволило Швабрину нанести предательский удар.

Именно такой поворот дела и показывает некий оттенок отношения Пушкина к стихии «незаконных», неканонических дуэлей, открывающих возможности для убийств, прикрытых дуэльной терминологией.

Возможности такие возникали часто. Особенно в армейском захолустье, среди изнывающих от скуки и безделья офицеров.

Осенью 1802 года полковник Юношевский, командовавший Азовским гарнизонным батальоном, представил рапорт: «Вашему императорскому величеству всеподданнейше доношу: сего сентября 22 дня состоящий в вверенном мне Азовском гарнизонном баталионе Азовской крепости плац-адъютант Краузе вызвал за крепость оного баталиона капитана Линтварева на поединок и там, зайдя в огород, дрались и кричали караул, посему посланный с гауптвахты караульный унтер-офицер с рядовыми, прибежавши туда, в той драке их разнял, после сего из них первый Краузе прибежал ко мне с жалобою, за ним в след пришел капитан Линтварев, окровавленный от избитой головы, и, как казалось, опасен жизни, то учинено ему было освидетельствование, по которому показалось: по нанесенному удару ему в голову пробита на лбу кожа с мясом, рана длиною линий в восемь геометрических…»

Сами обстоятельства поединка вполне напоминают подобные же обстоятельства дуэли у Белогорской крепости. Гринев и Швабрин так же дерутся без свидетелей за крепостной стеной. А их арест пятью инвалидами после первой попытки решить дело чести удивительно схож с появлением перед Краузе и Линтваревым караульного унтер-офицера с рядовыми.

В кратком своем рапорте полковник Юношевский не счел возможным изложить историю анекдотического поединка в полном ее виде. И не из любви к лапидарности. Без малого через год генерал-лейтенант Шепелев, инспектор кавалерии Кавказской инспекции, ознакомившись с материалами суда над участниками дуэли, проведенного на месте, подал императору Александру подробный рапорт: «Военный суд, произведенный при Азовском гарнизонном баталионе, оного же баталиона над капитаном Линтваревым и плац-адъютантом прапорщиком Краузе, которые были судимы по высочайшему его императорского величества повелению за выход на дуэль, у сего представляя, донести имею честь: что комиссия воинского суда, находя действительно по следствию ею произведенному капитана Линтварева и плац-адъютанта Краузе в том выходе на дуэль виновными, который произошел от ссоры, случившейся в квартире полковника Юношевского за биллиардною игрою, приговорила за таковой законопротивный поступок капитана Линтварева и прапорщика Краузе, согласно воинского устава 49-й главы 14-го пункта смертию казнить… И сверх того заключенною сентенциею подвергает к нижеследующим по закону наказаниям коснувшихся к сему делу чиновников, а именно: штабс-капитана Глазатова и благочинного священника Филиппова за недонесение начальству о виденной ими ссоре и о следствии от того происшедшем; первого по силе устава 49-й главы 10-го пункта наказать, а последнего предать суждению духовного правления; поручика Глинку за упущение по службе за откомандирование от гауптвахтенного караула малого числа людей, а притом без всякого оружия для разнятия дравшихся капитана Линтварева и прапорщика Краузе, отчего и последовало, что те посланные не в силах были разнять и доставить по надлежащему на гауптвахту, по 40-му артикулу лишить живота; унтер-офицера Дмитриева за неисполнение по службе и за отдачу самопроизвольную капитану Линтвареву обнаженной шпаги по 28-му артикулу отстранить от службы и по все разы на сколько он отставлен будет за рядового служить; а о баталионном командире полковнике Юношевском, за случившийся на его квартире между офицерами предосудительный и службе вред наносящий беспорядок, за непроизведение должного обследования о происшедшем дуэле между капитаном Линтваревым и прапорщиком Краузе и потому за несправедливое о том государю императору донесение, за позволение офицерам заниматься биллиардною игрою в такое время, когда должна отправляться служба, и что оный, будучи отвлечен биллиардною игрою не был при вахт-параде как следует по уставу, и наконец, за неприличное отдание пароля дежурному майору в биллиардной комнате и при биллиардной игре, предается на рассмотрение высшему начальству».

Генерал-лейтенант Шепелев предлагал разжаловать дуэлянтов в рядовые без права выслуги. Он, разумеется, знал, что император этот приговор смягчит.

29 октября 1804 года Александр начертал на рапорте Шепелева резолюцию: «Вменить суд и арест в наказание Линтвареву и Краузе и обойти их три раза производством, полковнику Юношевскому строгий выговор за беспорядки, происшедшие в его баталионе, штабс-капитана Глазатова арестовать на 24 часа». Остальные никакого наказания не понесли.

Подобные рапорты с бесхитростной достоверностью изображают и случайность возникновения поединков, и беспросветную атмосферу скуки и однообразия жизни провинциальных гарнизонов, и далекие от уставных требований и столичных образцов методы несения воинской службы — все происходит в биллиардной между двумя ударами кия.

Но главное — разительные отличия между периферийным бытовым поединком и ритуальной светской дуэлью, которая и представляется нам типическим случаем. На самом же деле по всей России происходили поединки, бескровные и кровавые, где дуэльный кодекс и «рыцарские обычаи» ни малейшей роли не играли.

В этих бесчисленных схватках находили выход и смутное представление о своем дворянском достоинстве, и не менее смутное желание проявить себя как людей чести — при весьма туманных представлениях о чести, которая сливалась часто со вздорным самолюбием.

И все же в этом был смысл. Послеелизаветинское рядовое и полупросвещенное дворянство, угадывавшее свою значимость в плане общегосударственном, угадывавшее свою особую роль в государстве, не соответствующую его реальному бесправному положению, подтверждало эти неопределенные общественные претензии, широко пользуясь, вопреки закону, правом на поединок.

Когда дворянин решал драться, он добивался этого с неукротимой настойчивостью, тем более яростной, что инстинкт независимости, заложенный в него петровской эпохой, постоянно и грубо подавлялся самодержавным государством. Настойчивость эта была исторически симптоматична, ибо в павловское царствование каждый дуэлянт знал, что рискует если не головой в случае удачи на поединке, то уж карьерой — наверняка. И тем не менее шел напролом.

Осенью 1797 года в кавалерийском полку, стоявшем в Могилеве, произошла дуэльная история между ротмистрами Дудинским и Зенбулатовым .

Ораниенбаумский дворец (фрагмент)

Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.

Показание ротмистра Дудинского: «Прошлого сентября 14 дня по приезде государева инспектора господина полковника и кавалера Муханова полк был выведен на парадное место, при том и я с прочими сверхкомплектными штаб- и обер-офицерами находился на своем месте. Господин ротмистр Зенбулатов, выехав из офицерской линии, начал ровнять офицерский строй. Я только выговорил в смех, что за польза, что он вошел не в свое дело и делает из себя посмешище, поскольку в нашем фронте старее его есть — полковник и штаб-офицеры. Сей выговор так и остался, и смотр в тот день кончился. Зенбулатов, пришед ко мне, с великим сердцем спросил у меня, что я о нем вчерашний день говорил? И хочет знать, в шутку ли или вправду? Я, не почитая сие за обиду, судя по моим словам, отвечал ему: пойми, как хочешь. Отчего той же минуты Зенбулатов вызвал меня на дуэль. Я сие принял неправдой, вменяя слова его в шутку, сверх того, зная таковым вызовам законное запрещение, сказал ему, что я не одет. Но Зенбулатов, не давая минуты времени, усильно требовал от меня, чтоб я шел с ним на дуэль. Наконец принудил меня сказать, чтоб он оставил меня в покое. Но и за сим Зенбулатов при выходе из моей квартиры с превеликим сердцем назначил к драке время в 4 часа пополудни неотменно. Тот же день после обеда полк собрался на учение, и по окончании оного едучи я в квартиру свою, Зенбулатов, подъехав ко мне с ротмистром Ушаковым, сказал: „Пора, пойдем в ров и разделаемся“. Ротмистр Ушаков, то же подтверждая, говорил, что откладывать не для чего, а лучше разделаться. Тогда начинало уже смеркать, на что я ему отвечал, что я один и поздно, не хотя с ним за небольшое слово драться, и тем отказал ему в требовании и, предвидя злой его умысел и дерзкое намерение, уехал на квартиру. На третий день, то есть 16 числа поутру рано, как только я встал, подает мне записку от Зенбулатова его человек… По малом времени, когда начал я одеваться, увидел Зенбулатова с ротмистром Ушаковым, вошедшего в мои покои с великим сердцем, и по входе говорил: „Когда ты выйдешь на дуэль?“ Потом, принуждая усильно, сказал: „Посмотрим, как ты не выйдешь…“ По выходе их, Зенбулатова и Ушакова, из моей квартиры, оделся и поехал на сборное место, где государев инспектор, шеф и все штаб-офицеры приехали, и как все с лошади были спешены, то и я встал с лошади, привязав оную между протчими офицерскими к плетню, и пошел к фронту. Но Зенбулатов, идя мне навстречу из полкового собрания, сказал: „Теперь неотменно пойдем в ближайшем саду разделаемся“, — и, не допустя меня далее к собранию, поворотил, чтоб я неотменно шел. Стыд запретил мне больше сносить гнусную наглость, а слабость моего сложения и худое здоровье привели меня вне себя, и, как не принял он с моей стороны никаких отговорок, то с ним пошел. И тут встретился князь Визопурский, которого просил я пойти со мною, но для чего, не объявлял, и тогда только князь, согласясь, со мной пошел. В то время и ротмистр Ушаков тут же явился, и по приходе к калитке, сделанной у того сада, где учинен поединок, когда оную нашли запертою, то кто точно, не помню, Ушаков или Зенбулатов, перелез через забор и отпер оную. Когда мы все вошли в сад, Зенбулатов вынул саблю, секунданты, видно, были с ним в одном умысле, и когда поставили меня между деревьев, а его на чистом месте, то, видя приближающегося с обнаженною саблею, вынул я свою, но защищаться было неможно от дерев, и тут начал рубить меня без милосердия и учинил на мне ран девять… Бывшие в секундантах, тако же с обнаженными саблями стоящие, к стороне моей никакой защиты не сделали, и когда только начал рубить Зенбулатов, то Ушаков, утверждая его злое намерение, одобрял и выговаривал громким голосом: „браво! браво! не робей!“. По причинении мне бесчеловечных ран, князь Визопурский выпущенную мною из рук саблю (на которой даже со злости и темляк Зенбулатов порубил) мне поднял. После все трое от меня ушли».

Ораниенбаумский дворец (фрагмент)

Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.

Далее Дудинский рассказывает, как он с трудом добрался до ближайшего дома и отвезен был на повозке к себе на квартиру, а потом долго болел, готовился к смерти, причащался. Он выбрал на следствии позицию жертвы, которую заставили выйти на незаконную дуэль и едва не убили… Зенбулатов изобразил картину вовсе иную. По версии Зенбулатова, Ушаков привел его в сад, где уже ждали Дудинский и князь Визопурский («из индийских князей»).

«Дудинский, вынув саблю, сказал: „Здесь ты получишь объяснение, здесь и на сем месте“. Я, таковое его намерение увидев, решился защищаться, себя обороняя и услыша голос ротмистра Ушакова: „Не робей, не робей!“

Дал я ротмистру Дудинскому на лбу рану и, как оную увидел, то в ту же минуту отпрыгнул поодаль и не хотел более драться, но ротмистр Дудинский кричал: „Нет, я еще не доволен, я хочу еще“, — но как я получил от ротмистра Дудинского концом попаденный удар в ногу и плашмя попаденный удар в лоб, то не имел силы быть на своем месте».

Разумеется, оба дуэлянта на следствии выстраивали каждый выгодную для себя версию. Дудинский явно не был таким беспомощным скромником, каким он себя выставляет. Он, а не Зенбулатов, затеял ссору. И не только он один пострадал во время рубки в саду — сабельный удар в ногу и удар клинком по лбу, хоть и плашмя, не могли не оставить следов на Зенбулатове. Но инициатором дуэли, бешено ее добивавшимся, конечно же, был Зенбулатов.

Дуэльная ситуация в Могилеве не менее характерна, чем азовская. Но — иного типа. Не внезапная ссора, тут же перерастающая в схватку, а длительное давление на противника, уклоняющегося от поединка, чтобы любыми средствами заставить его драться. И это, по сути своей, не избыток темперамента или злобность характера, а невозможность остаться собой, не очистившись поединком. Поединок или потеря самоуважения — вот полуосознанная альтернатива, что вставала перед молодыми дворянами, воспитанными неофициальными представлениями екатерининской эпохи. Принцип Ивана Игнатьича из «Капитанской дочки»: «Он вас побранил, а вы его выругайте; он вас в рыло, а вы его в ухо…» — уже не действовал.

Все участники могилевской истории сформировались уже после категорического запрещения дуэлей манифестом 1787 года. И тем не менее, рискуя очень многим, не представляли жизни без права на дуэль. (Решением императора Павла Дудинский, Зенбулатов и Ушаков, отсидев два месяца в Печерской крепости, вылетели со службы. То есть лишились карьеры.)

Вместе с тем, ясно сознавая свое право на дуэль, они мало интересовались требованиями дуэльного кодекса. Дудинский готов был драться у себя в доме при одном секунданте на двоих, не встреть дуэлянты случайно Визопурского, и сам поединок произошел бы в том же составе. Никаких предварительных условий не составлялось, секунданты даже не пытались осуществить свое главное назначение — примирить противников.

И таких «беззаконных» дуэлей, как азовская и могилевская, было множество. Через год после дуэли в Азове дрались на пистолетах полковник Булгарчич и капитан Лоде Киевского драгунского полка. Они стрелялись в лесу, без свидетелей. Лоде был тяжело, едва ли не смертельно, ранен в лицо…

Судя по тому, что знаем мы о дуэлях Пушкина, он достаточно презрительно относился к ритуальной стороне поединка. Об этом свидетельствует и последняя его дуэль, перед которой он предложил противной стороне самой подобрать ему секунданта — хоть лакея. И это не было плодом особых обстоятельств. Это было принципом, который он провозгласил еще в «Онегине», заставив его, светского человека и опытного поединщика, взять в секунданты именно слугу, и при этом высмеял дуэльного педанта Зарецкого. Идеальный дуэлянт Сильвио в «Выстреле» окончательно решает свой роковой спор с графом, тоже человеком чести, один на один, без свидетелей.

Для Пушкина в дуэли главным были суть и результат, а не обряды. Всматриваясь в бушевавшую вокруг дуэльную стихию, он ориентировался на русскую дуэль в ее типическом, а не в ритуально-светском варианте…

 

Продолжение политики другими средствами

Дуэльный кодекс, вобравший в себя мудрость и столетний опыт поединков в России, утверждал: «Дуэль не должна ни в коем случае, никогда и ни при каких обстоятельствах служить средством удовлетворения материальных интересов одного человека или какой-нибудь группы людей, оставаясь всегда исключительно орудием удовлетворения интересов чести».

Большой Царскосельский дворец (фрагмент)

Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.

Здесь точно обозначена юрисдикция идеального поединка. Только в сфере чести, в сфере отношений личных идеальная дуэль должна была служить регулятором и выходом из крайних положений.

Но то была теория. На практике же в реальных российских условиях — дуэль служила для разрубания узлов в самых различных сферах жизни. В том числе стала она и явственным фактом политики, политической борьбы.

Первая из известных нам дуэлей такого рода была, собственно, политическим убийством.

В 1841 году Вяземский занес в Записную книжку: «По случаю дуэли Лермонтова кн. Александр Николаевич Голицын рассказывал мне, что при Екатерине была дуэль между кн. Голицыным и Шепелевым. Голицын был убит, и не совсем правильно, по крайней мере, так в городе говорили и обвиняли Шепелева. Говорили также, что Потемкин не любил Голицына и принимал какое-то участие в этом поединке».

Скорее всего, так оно и было.

Но из записи Вяземского непонятно, зачем было Потемкину замешиваться в сомнительную историю. Одной человеческой неприязни мало для организации убийства генерала и аристократа.

Большой Царскосельский дворец (фрагмент)

Гравюра по рисунку М. Махаева. 1761 г.

За шесть лет до записи Вяземского Пушкин, пользуясь каким-то иным источником, уже объяснил ситуацию в «Замечаниях о бунте» — дополнениях к «Истории Пугачева»: «Князь Голицын, нанесший первый удар Пугачеву, был молодой человек и красавец. Императрица заметила его в Москве на бале (в 1775 году) и сказала: „Как он хорош! настоящая куколка“. Это слово его погубило. Шепелев (впоследствии женатый на одной из племянниц Потемкина) вызвал Голицына на поединок и заколол его, сказывают, изменнически. Молва обвиняла Потемкина…».

Тут тоже не все ясно.

С одной стороны, князь Петр Михайлович Голицын, быть может, и был красавец, но отнюдь не молодой человек — в семьдесят пятом году ему исполнилось тридцать семь лет. Императрица предпочитала мужчин помоложе.

С другой стороны, настойчивое совпадение антипотемкинских мотивов в двух различных версиях вряд ли случайно. Да и в самой истории оказываются черты, подтверждающие это подозрение.

Князь Голицын — удачник: знатен, богат, в двадцать семь лет — депутат Комиссии уложения, общественный деятель, в тридцать два года — генерал-майор, в тридцать семь — после побед над Пугачевым — генерал-поручик. Еще шаг — и высший генеральский чин генерал-аншефа. При незаурядной внешности, а быть может, и талантах — военном и государственном — князь Петр Михайлович представлял угрозу для Потемкина не только как возможный любовник императрицы.

Через четыре месяца после получения чина генерала-поручика и вскоре после встречи с Екатериной на московском балу Голицын был убит на поединке армейским полковником Шепелевым.

Петр Ампильевич Шепелев, происходивший не из столь знатной, но все же хорошей дворянской фамилии, особыми карьерными удачами похвастать не мог. Начавши службу в лейб-гвардии Измайловском полку, он в двадцать восемь лет перешел в армию небольшим чином. Храбрец и рубака, он прославился тем, что во время войны с Польшей — в 1770 году — с шестьюдесятью конными карабинерами атаковал и разгромил отряд противника в четыреста сабель. За этот подвиг Шепелев получил в тридцать три года чин полковника. Он энергично воевал против Пугачева, командуя карабинерным полком, но никаких поощрений не выслужил.

Смертоносный поединок 14 ноября 1775 года меняет его судьбу: в течение нескольких лет он получает генерал-майора, дивизию в армии Потемкина на Юге (в те времена это было немало — Суворов в турецких войнах редко командовал соединениями, превышавшими по численности дивизию) и руку племянницы светлейшего Надежды Васильевны Энгельгардт, по первому мужу Измайловой. Известно, что Потемкин очень пекся о своих племянницах и не оставлял их приданым.

В семьдесят пятом году Потемкин, недавний фаворит, ничем себя как государственный муж еще не зарекомендовавший, имел все основания опасаться прославившегося боевого генерала с прекрасной внешностью и громким именем.

Очевидно, сведения Пушкина и Вяземского, полученные из разных источников, были основательны: фаворит и фактический диктатор монаршей милостью, опасаясь потери влияния, организовал убийство возможного соперника, вознаградив затем убийцу.

Потемкина пугала не просто потеря места в постели императрицы — он вскоре расстался с ним без особого сожаления, но — прежде всего — утрата власти. И Потемкин пресек политическую карьеру Голицына с помощью нечистой дуэли.

Других — более ранних — данных у нас нет, и мы можем отсчитывать начало политической традиции в истории русской дуэли с 1775 года — года казни Пугачева. И наверняка не случайно.

Дуэль как явление массовое подготовлено было атмосферой елизаветинского царствования с разнонаправленностью его тенденций. С одной стороны — явное ослабление самодержавных тисков, реформаторский напор Шуваловых, небывалое расширение прав Сената, образование специальной «конференции» из сановников и генералитета для обсуждения важнейших проблем, то есть некоторое движение к идеям 1730 года, к рассредоточению власти. С другой — фактическое отстранение рядового дворянства от участия в решении судеб Отечества. Это усиливало в умах и душах думающих дворян то горькое раздвоение, что пошло с Петра. Старания правительства откупиться от дворянства крестьянскими головами, последовательно увеличивая власть помещика над крестьянами, замирили далеко не всех. Слишком многие понимали катастрофичность этого пути.

Первая незрелая попытка предшественников дворянского авангарда в 1730 году выйти на политическую арену и противостоять как самодержавию, так и верховникам, подавлена была основной массой гвардейского офицерства, вдохновляемой и организованной идеологами бюрократического самодержавия Остерманом и Феофаном Прокоповичем. Придавленный физическим, а в большей мере психологическим террором Анны Иоанновны и ее подручных, процесс формирования дворянского авангарда замедлился, чтобы затем развернуться стремительно. Ощутившее в полной мере свою ответственность за судьбы России родовое дворянство дало исполнителей переворота 1762 года, идеологами которого стали антиподы Остермана и Прокоповича — Панины, Кирилл Разумовский, Бецкой, Дашкова, пытавшиеся развить лучшие тенденции елизаветинского царствования.

В шестидесятые годы активное дворянство направило свою молодую энергию в политическую сферу — заговоры Мировича, Хрущева и других, упорное противостояние диктатуре Орловых, обсуждение грядущих реформ, Комиссия уложения, интриги в пользу наследника Павла Петровича.

Затем, когда на обманутые надежды страна — крестьянство, казачество, низшее духовенство — ответило гражданской войной, пугачевщиной, родовому дворянству пришлось решительно консолидироваться с властью, чтобы не погибнуть.

А как только необходимость в консолидации отпала, среди прочих общественных явлений началось наступление дуэльной стихии.

Накапливающееся десятилетиями новое самовосприятие русского дворянина перешло, наконец, в принципиально иное качество.

Но для того, чтобы дуэль стала явлением психологически закономерным, понадобился еще один фактор — в плане личном, быть может, решающий: вырванный у самодержавия серией дворцовых переворотов манифест о вольности дворянства. Причем главную роль тут, естественно, сыграла декларированная в манифесте отмена телесных наказаний для благородного сословия. И в самом деле — о какой защите чести стоило говорить, если тебя могли высечь по воле государя или даже фаворита, если ты мог получить от вышестоящего затрещину или даже палочные удары? Петр, как известно, щедро пользовался дубинкой, осердясь на лиц весьма знатных. Известны случаи, когда гвардейские офицеры по его приказу были биты плетьми за проступки, а не преступления.

Пока дворянин не был огражден хотя бы де-юре, если не де-факто, от физического унижения, он не мог осознать себя в достаточной мере человеком чести, а, стало быть, и ощутить потребность в праве на поединок для защиты этой чести.

И. О. Сухозанет

Портрет работы Д. Доу. 1820-е гг.

И после манифеста 1762 года Потемкин бил и унижал дворян. Но воспринималось это как уродливое исключение из правила и вызывало ненависть к диктатору милостью ее величества. Равно как систематические унижения и побои гвардейских офицеров при Павле I не в последнюю очередь стали причиною цареубийства 11 марта 1801 года. И конспирировавшие против Потемкина офицеры, и вломившиеся в Михайловский замок соратники Палена, помимо прочего, защищали свою дворянскую честь от незаконных уже посягательств власти.

Как мы увидим, гвардейский офицер декабристской эпохи в случае прямого оскорбления отвечал вызовом даже великим князьям.

Недаром знаком непростительного посягательства на честь стала пощечина — символ телесного наказания, в то время как удар кулаком воспринимался менее остро, будучи просто элементом драки, боя.

Декабрист Волконский в мемуарах рассказывает чрезвычайно значимый эпизод: генерал Сухозанет, один из будущих усмирителей мятежа 14 декабря, предпочел во время ссоры, отворачиваясь, подвергнуться пинкам в зад от полковника Фигнера, лишь бы не получить пощечину, которая неизбежно влекла бы за собою дуэль…

Знаменитый мемуарист Болотов рассказывал, как в пятидесятые годы XVIII века, во время Семилетней войны, он, русский офицер, был грубо оскорблен другим офицером, но проявил высокое самообладание и не только не вызвал грубияна, но и не ответил грубостью на грубость. Товарищи Болотова вполне его одобрили, а сам он пишет об этой истории с гордостью… Через двадцать лет такое поведение было бы сочтено трусливым и позорным для дворянина и офицера.

И значительно позже люди, сформировавшиеся в елизаветинские времена, смотрели на дуэльные обычаи весьма свободно, в результате чего ситуации, которые должны были кончиться кровью, кончались анекдотом.

Одну такую историю — чрезвычайно характерную — рассказал в своих «Записках» Державин.

«В сем году (1777 год. — Я. Г.), около мая месяца, случилось с ним (Державиным, который пишет о себе в третьем лице. — Я. Г.) несколько сначала забавное приключение… Меньший из братьев Окуневых поссорился, быв на конском бегу, с вышеупомянутым Александром Васильевичем Храповицким, бывшим тогда при генерале прокуроре сенатском обер-прокурором в великой силе. Они ударили друг друга хлыстиками, и наговорив множество грубых слов, решили ссору свою удовлетворить поединком.

Г. Р. Державин

Гравюра с портрета С. Тончи. 1801 г.

Окунев, прискакав к Державину, просил его быть с его стороны секундантом, говоря, что от Храповицкого будет служивший тогда в Сенате секретарем, что ныне директор Дворянского Банка, действительный статский советник Александр Семенович Хвостов. Что делать? С одной стороны короткая приязнь препятствовала от сего посредничества отказаться, с другой соперничество против любимца главного своего начальника, к которому едва только стал входить в милость, ввергло его в сильное недоумение. Дал слово Окуневу с тем, что ежели обер-прокурор первого департамента Рязанов, у которого он в непосредственной состоял команде, который тоже был любимец генерал-прокурора и сей как Державин по некоторым связям в короткой приязни, не попротивуречит сему посредничеству; а ежели сей того не одобрит, то он уговорит друга своего… Гасвицкого, который был тогда уже майором. С таковым предприятием поехал он тотчас к господину Рязанову».

Здесь с замечательной яркостью вырисовывается сознание, для которого дуэльные обычаи и вопросы чести в новом ее понимании — глубокая жизненная периферия. Честь честью, дуэль дуэлью, но рисковать из-за таких эфемерных материй своей карьерой, расположением начальника прямой и справедливый Державин вовсе не склонен. У него иные, можно сказать, петровские еще представления.

«…Дуель, по несысканию Гасвицкого, остался на его ответе. Должно было выехать в Екатерингоф, на другой день в назначенном часу. Когда шли в лес с секундантами соперники, то последние, не будучи отважными забияками, скоро примирены были первыми без кровопролития; и когда враги между собою целовались, то Хвостов сказал, что должно было хотя немножко поцарапаться, дабы не было стыдно. Державин отвечал, что никакого в том стыда, когда без бою помирились». Тут любопытна разница позиций, связанная, очевидно, с возрастом. Державину в тот момент — 34 года, он — елизаветинец по воспитанию и мировосприятию. Для него, боевого офицера, железом и кровью подавлявшего пугачевщину, поединок — формальность.

Хвостову — 24 года. Это — промежуточная формация. Еще нет фанатичного следования «велению чести», но уже имеются некие представления, требующие соблюдения ритуала. Хвостов — храбр. Через три года он отличится при кровавом штурме Измаила. Но военные доблести и отношение к дуэли — вещи разные. Только следующее за Хвостовым поколение русских дворян, вне зависимости от воинской судьбы, с головой окунется в пьянящую дуэльную стихию. А пока все происходит на полуанекдотическом уровне.

«Хвостов спорил, и слово за слово дошло бы у посредников до драки: обнажили шпаги и стали в позитуру, будучи по пояс в снегу; но тут опрометью вышедший только из бани разгоревшийся как пламень Гасвицкий с разного рода орудиями, с палашами, саблями, тесаками и проч. бросившись между рыцарей, отважно пресек битву, едва ли быть могущую тоже смертоносной».

Державин сознательно создает дополнительный комический эффект, описывая грозный арсенал, приготовленный одним из секундантов (это, кстати говоря, свидетельствует, что не было предварительной договоренности о роде оружия!), и полную неготовность дуэлянтов к его использованию.

«Записки» написаны через три десятилетия после событий, и три эти десятилетия наполнены были тысячами поединков по всей России, поединков, кончавшихся часто отнюдь не комически…

В 1791 году литератор Н. И. Страхов выпустил «Переписку Моды», чрезвычайно напоминающую крыловскую «Почту духов», вышедшую двумя годами ранее. В нравоописательной этой переписке немалое место уделено дуэлям.

В начале книги воспроизводится «Просьба фейхтмейстеров к Моде»: «Назад тому несколько лет с достойною славою преподавали мы науку колоть и резать, и были первые, которые ввели в употребление резаться и смертоубийствовать. Слава наша долго гремела и денежная река беспрерывно лилась в карманы наши. Но вдруг некоторое могущественное божество, известное под именем здравого смысла, вопреки твоим велениям совсем изгнало нас из службы щегольского света. Чего ради мы, гонимые, разоренные и презираемые фейхтмейстеры, прибегли к твоей помощи и просим милостивого защищения».

Наблюдательный и осведомленный современник утверждает, что расцвет деятельности учителей фехтования пришелся на предшествующее десятилетие — восьмидесятые годы. Восьмидесятые годы — время «Жалованной грамоты», закрепившей личные права дворянства, отбитые у власти в стремительном напоре дворцовых переворотов. С другой же стороны, восьмидесятые годы — время окончательной стабилизации военно-бюрократической империи, введение режима наместников, обладавших всей полнотой власти на местах и ответственных только перед императрицей, когда жаждущий деятельности дворянский авангард оказался жестко включен в усовершенствованную государственную структуру и окончательно лишен сколько-нибудь самостоятельной роли.

Злое электричество, возникшее от пересечения этих двух тенденций, и стимулировало — до абсурдного накала — дуэльную активность дворянской молодежи.

Через двадцать страниц после «Просьбы фейхтмейстеров» автор «Переписки Моды» поместил письмо «От Дуэлей к Моде»: «Государыня моя! Я чаю, вы довольно памятуете, сколь много мы утончали и усовершенствовали поступки подвластного вам щегольского света. Бывало в собраниях, под опасением перерезания горла, все наблюдали строжайшее учтивство. Но этого еще мало! Бывало, посидишь хоть часок в гостях, того и гляди, что за тобою ничего не ведавши, поутру мальчик бряк на дворе с письмецом, в котором тот, кого один раз от роду увидел и едва в лицо помнишь, ругает тебя наповал и во всю ивановскую, да еще сулит пощечины и палочные удары, так что хоть не рад, да готов будешь резаться. Бывало взгляд, вид, осанка, безумышленное движение угрожали смертию и кровопролитием. Одним словом, внедавне все слова вешались на золотники, все шаги мерялись линиями, а поклоны футами. Бывало хоть чуть-чуть кто-либо кого по нечаянности зацепит шпагою и шляпою, повредит ли на голове волосочек, погнет ли на плече сукно, так милости просим в поле… Хворающий зубами даст ли ответ вполголоса, насморк ли имеющий скажет ли что-нибудь в нос… ни на что не смотрят!.. Того и гляди, что по эфес шпага!.. Также глух ли кто, близорук ли, но когда, боже сохрани, он не ответствовал или недовидел поклона… статошное ли дело! Тотчас шпаги в руки, шляпы на голову, да и пошла трескотня да рубка!»

Сквозь сатирическое преувеличение здесь явственно проступает серьезность мотивов происходившего: поднявшееся одним рывком на новый уровень внешнего и внутреннего раскрепощения дворянство вырабатывало столь варварским образом новую систему взаимоотношений — систему, в которой главным мерилом всего становилось понятие чести и личного достоинства. Однако отсутствие разработанной «идеологии чести» (чем впоследствии будет настойчиво заниматься Пушкин) приводило к тому, что поединок представлялся универсальным средством для решения любых бытовых проблем, от самоутверждения до обогащения. «Небезызвестно, думаю, и то вам, милостивая государыня, что мы, было, до такого совершенства довели людей, что право о превосходстве дарований не иначе решалось, как шпагою. — В случае, когда кто-либо, обожающий какую-нибудь красотку, усматривал, что она любит другого… не рассуждали, что не сей виноват, но причиною сего есть превосходные дарования, способности нравиться, или всего более виновата в том любовь… Куда! Так ли наши думали?.. Или умри, или отступись… Также умен ли кто, учен ли кто, да бывало осмелится-ка в чем-нибудь поперечить невежде, знающему биться на шпагах, так дело и выходило, что в чистом поле сей последний доказывал первому, что он-де перед ним сущий невежда. Бывало также поединки составляли и промысел. Полюбится ли храбрецам у богатого труса лошадка или санки, тотчас или вызов и оплеухи, или отдай лошадь и санки… Такие были храбрецы, которые резали людей внутри своего отечества и шпагою просверливали тело самым лучшим своим друзьям, родственникам и милостивцам. Бывало и то честь, если кто может предъявить подлинные доказательства, что он на поединках двоих или троих отправил на тот свет.

Но ныне, государыня моя! Угодно ли вам было не вступиться за нас и не защитить от гонения здравого смысла, равно также отказать в просьбе несчастным фейхтмейстерам. Любезного нашего г. Живодерова оставили вы жалостным образом без всякой помощи и взирали без всякой жалости на изгнание его из столицы».

Страхов повествует о столичных нравах, но есть свидетельства, что в екатерининские времена офицерство разбросанных по империи армейских полков не менее склонно было к вооруженному выяснению личных отношений. В «Записках» генерал-майора Сергея Ивановича Мосалова, вполне заурядного и потому характерного служаки, которого офицерская судьба бросала из конца в конец России, рассказано о дуэльных происшествиях эпохи с безыскусной достоверностью. — «…Как полковник наш Матвей Петрович Ржевский уехал из полка в отпуск, оставил полк под командою подполковника Шипилова, который от слабости команды полк расстроил, и офицеры некоторые зачали пить, а другие между собою драться, я от сего, чтобы удалиться, переведен был (по прошению моему в 775 году сентября 20-го) в 4-й гранодерский полк». Из короткого этого сюжета можно сделать два вывода. Во-первых, командирская воля удерживала молодых офицеров от дуэльного разгула. Внутренних сдержек не хватало. Во-вторых, поскольку Мосалов был человек неробкий — участвовал более чем в восьмидесяти больших и малых сражениях, то если уж он счел дуэльную атмосферу полка для себя чрезмерной, значит было от чего «удаляться».

«Дуэли по воле моей имел два раза, а секундантом был три раза.

1-я дуэль была у меня, как был еще поручиком. Стояли мы лагерем подле Журжи, что на Дунае, с подпоручиком артиллерии Новосильцевым, которому я ухо перерубил и на руке рану дал; но он так оробел, что на коленях стоя просил у меня прощения; меня же немного по руке он зацепил; дрались шпагами, бывши в корпусе графа Ивана Петровича Салтыкова; за то, что он дерзнул наших офицеров вообще при мне бранить. О сей дуэли знал Тарсуков Ардалион Александрович, что ныне при дворе Его Величества служит, а тогда был он квартирмистром в 4-м гранодерском полку.

2-я дуэль была уже в 4-м гранодерском полку (я служил капитаном; в Польше стояли лагерем) с капитаном Ивановым. Я у его руки пальцы перерубил, что уже не мог держать и шпаги; тут и помирились; а произошло за то, что он приревновал к своей девке, к которой я как Бог свят! ничего не чувствовал и не имел дела. В команде были тогда у бригадира Левашева Александра Ивановича, о чем и он после узнал, и Степан Степанович Апраксин потом узнал».

Не случайно, не называя имен секундантов, Мосалов сообщает имена начальствующих лиц, осведомленных о поединках. Он ясно намекает — несмотря на огласку, никаких юридических последствий, как то следовало по закону, поединки не повлекли. Дуэли в тот период фактически не преследовались.

Из рассказа Мосалова о поединках, в коих был он секундантом, тоже можно извлечь существенные сведения. Не говоря уже о том, что и в «мирном» 4-м гренадерском поединки были делом обычным.

«В 1-й раз секундантом был у майора Григория Потаповича Зиновьева и поручика Коробьина Николая Григорьевича, кои служили в том 4-м гранодерском полку, стоявши на квартирах в городе Рославле Смоленской губернии. Они стрелялись, но к счастию обиженный, то есть Зиновьев, не попал в Коробьина; то я совет дал поручику Коробьину уже выстрелить вверх, дабы самому после не попасться в беду, если бы кто убит был; от сего великодушия они и помирились».

Кавалерийский офицер

Миниатюра. 1790-е гг.

Это была заурядная провинциальная дуэль, любопытная только тем, что, во-первых, это первая из известных нам дуэлей на пистолетах — середина 1770-х годов; а, во-вторых, здесь ясно просматривается тип поединка — стрельба по очереди с первым выстрелом у обиженного. Стало быть, неписаные правила, близкие к позднейшим кодексам, уже существовали в России.

«2-й раз в Москве как дрались на шпагах князь Сергей Иванович Адуевский с князем же Иваном Сергеевичем Гагариным. Я тогда жил в доме Степана Апраксина и был тогда немного болен, как сей Адуевский приехал и просил меня в секунданты к себе, что он едет драться; я было не хотел, но Степан Степанович меня упросил. Рубились они на шпагах у Петровского дворца в лесу, и Гагарин уже было его погнал, даже мой Адуевский поскользнулся и упал, то я остановя удар от шпаги, который летел по голове, сказал Гагарину, дай противнику исправиться, ибо я был у обоих один секундант, на что сам Гагарин согласился встать тому; а опосля сего Гагарин уже был порублен в руку; тут я их и развел, ибо уговор был до первой раны; и как я привез домой целого Адуевского, то жена его и все дети бросились ко мне с радостию благодарить за спасение от раны».

Это дуэль уже иного сорта. Дерутся два аристократа из лучших фамилий, а третий аристократ уговаривает своего подчиненного — полковника Мосалова — нарушить и закон, и дуэльные правила — стать единственным секундантом у противников.

Степан Степанович Апраксин, сын фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина, командовал Киевским пехотным полком, с которым участвовал в покорении Крыма, а в момент дуэли готовился принять Астраханский драгунский полк, воевавший на Кавказе. Мосалов был переведен вместе с Апраксиным из Киевского в Астраханский полк. Отношение к поединкам на всех уровнях, как видим, совершенно спокойное — они в порядке вещей.

Г. А. Потемкин

Гравюра с портрета Лампи. 1780-е гг.

Эта рубка на шпагах в пригороде Москвы, судя по уговору — «до первой раны», — по поводу отнюдь не роковому, вполне соответствует нравам, описанным Страховым. И дело происходит в 1784 году.

«3-й раз был секундантом у внучатого своего брата Пафнутия Алексеевича Мосалова в Петербурге еще при жизни Государыни Екатерины Алексеевны. Он на палашах рубился с поручиком конной гвардии Сабуровым. Пришли они оба в конюшню полковую, я был обоих свидетель, и другой просил меня и верил мне. Пафнутий Мосалов проиграл и был в двух местах ранен, по щеке и по плечу очень больно; я их развел, и потом помирились, ибо брат обидел Сабурова в разговорах, и я тогда был еще секунд-майором».

Свидетельство Мосалова замечательно тем, что оно покрывает то самое десятилетие, когда и формировалась русская дуэльная традиция — с 1773 по 1784 год, включая и яростный всплеск дуэльной стихии, заставивший императрицу попытаться эту стихию регулировать.

Если верить Страхову (а не верить ему оснований нет), то к концу восьмидесятых годов произошел резкий спад дуэльной эпидемии. И дело было, естественно, не только в антидуэльной пропаганде просветителей — наступлении здравого смысла.

В бурный процесс саморегуляции дворянских взаимоотношений решительно вмешалось правительство. Недаром письмо кончается сообщением о высылке из столицы г. Живодерова.

Екатерина не сразу определила свое отношение к поединкам. Еще в «Наказе», в середине шестидесятых годов, она высказалась на эту тему довольно вяло и неопределенно: «О поединках небесполезно здесь повторить то, что утверждают многие и что другие написали: что самое лучшее средство предупредить сии преступления — есть наказывать наступателя, сиречь того, кто полагает случай к поединку, а невиноватым объявить принужденного защищать честь свою, не давши к тому никакой причины». Это — существенное отступление от петровских установлений. Но после гибели Голицына она, быть может, впервые задумалась над этим всерьез. В записи Вяземского есть такое сообщение: «Кн. Александр Николаевич видел написанную по этому случаю записку Екатерины: она, между прочим, говорила, что поединок, хотя и преступление, не может быть судим обыкновенными законами. Тут нужно не одно правосудие, но и правота… что во Франции поединки судятся трибуналом фельдмаршалов, но что у нас и фельдмаршалов мало, и трибунал был бы неудобен, а можно бы поручить Георгиевской думе, то есть выбранным из нее членам, рассмотрение и суждение поединков».

Екатерина II

Гравюра с портрета середины XVIII в.

Умная Екатерина понимала общественную природу дуэли и, ведя тонкую игру с дворянством, не хотела отнимать у него категорически права на поединок.

Но так было в семьдесят пятом году. В восьмидесятые годы она была поражена воздыманием дуэльной волны и прибегла к силе закона.

21 апреля 1787 года вышел манифест о поединках, фактически подтверждавший забытые уже жестокие петровские законы, хотя и в несколько смягченном виде. Но оппозиционная суть дуэли была в манифесте выявлена и подчеркнута: дуэлянт подвергался суду «за непослушание против властей». Вспомним имперский закон: «Право судить и наказывать за преступления предоставлено Богом одним лишь государям».

Но и карательные меры правительства не подавили бы дуэльной эпидемии в столь краткий срок. Скорее всего, этот взрыв яростного осознания ценности личного достоинства у молодых дворян уже сыграл свою роль, и нелепые крайности, равно как и массовое использование дуэлей в корыстных целях, оставаясь за пределами осознанной чести, отмирали сами собой. Крепнущий дворянский авангард существенно влиял на общественное мнение, особенно в канун и в первые годы Великой французской революции.

Однако, оттесненный на общественную и географическую периферию, дуэльный хаос продолжал бушевать там до тридцатых годов XIX века.

Подспудный процесс политизации дуэли шел с екатерининских времен последовательно и настойчиво. Недаром громкие дуэльные ситуации связывались с именем Потемкина.

Сергей Николаевич Глинка, рассказывая о благородстве и душевной мягкости директора кадетского корпуса графа Ангальта, человека незаурядного и глубоко просвещенного, обронил в «Записках»: «Известно только об одной его ссоре с князем Таврическим. Он вызвал его на поединок».

Ф. Е. Ангальт

Гравюра с портрета 1780-х гг.

Подоплеку ссоры прояснил другой свидетель — близкий к Потемкину Гарновский: «Говорят в городе и при дворе еще следующее, — писал он в апреле 1787 года, — графы Задунайский и Ангальт приносили ее императорскому величеству жалобу на худое состояние российских войск, от небрежения его светлости в упадок пришедших. Его светлость, огорчась на графа Ангальта за то, что он таковые вести допускает до ушей ее императорского величества, выговаривал ему словами, чести его весьма предосудительными. После чего граф Ангальт требовал от его светлости сатисфакции».

Ясно, что граф Ангальт, хотя и будучи профессиональным военным и исполняя должность генерал-инспектора войск в Ингерманландии, Эстляндии и Финляндии, в данном случае выступал, главным образом, посредником между Екатериной и Румянцевым-Задунайским. Близкий родственник императрицы, он имел к ней свободный доступ. Но обвинения крупнейшего — до Суворова — полководца эпохи вряд ли были беспочвенны. А тот факт, что Ангальт, вельможа-просветитель, действовал сообща с лидером боевого генералитета, говорит о существовании антипотемкинских сил.

Пушкин писал в «Заметках по русской истории XVIII века»: «Мы видели, каким образом Екатерина унизила дух дворянства. В этом деле ревностно помогали ей любимцы. Стоит напомнить о пощечинах, щедро ими раздаваемых нашим князьям и боярам, о славной расписке Потемкина, об обезьяне Зубова…». Екатерининские фавориты — и Потемкин в числе первых — унижали «дух дворянства», пытались притушить представление о чести и личном достоинстве, которые неизбежно вели к оппозиции самодержавному принципу управления и самой идее рабства. Пощечина, данная аристократу, в этой атмосфере не становилась поводом для вызова, ибо мало кто смел открыто противопоставить свою честь самодурству временщика. Нужно было быть графом Ангальтом, родственником императрицы, чтобы на это решиться. Да и то безрезультатно.

Формировавшийся дворянский авангард, дворяне, ориентированные на панинские реформистские идеи, Потемкина ненавидели. В 1782 году было перехвачено письмо драгунского полковника Павла Александровича Бибикова, сына известного генерала, который в свое время оказал Екатерине большие услуги. Адресуясь к молодому князю Куракину, путешествующему по Европе с великим князем Павлом Петровичем, Бибиков с ненавистью отзывался о Потемкине, сетовал на скверное состояние страны и намекал на существование «добромыслящих», которые ждут благих перемен.

Для этой категории дворян Потемкин олицетворял порочные принципы екатерининского царствования. Поединок с ним был, бесспорно, мечтой многих — оскорбленных и за себя, и за Россию. Вызов Ангальта, таким образом, символичен. Но Потемкин, как мы знаем по голицынской истории, предпочитал на поединках действовать чужими руками и вызова не принял…

К началу XIX века политический аспект русской дуэльной традиции полностью определился.

Конногвардейский полковник Саблуков, человек чести и добросовестный мемуарист, рассказывал, что после убийства Павла офицеры Конной гвардии, не принимавшие участия в перевороте и отнюдь ему не сочувствовавшие, стали провоцировать ссоры со вчерашними заговорщиками, доводя дело до поединков. То есть они начали с помощью дуэлей некую партизанскую войну против победившей партии. Встревоженный Пален, организатор переворота, вынужден был принять специальные меры для примирения враждующих и прекращения откровенно политических дуэлей.

В десятилетие наполеоновских войн — с 1805 по 1815 год — число дуэлей резко упало. Общественная энергия дворян нашла другой выход. А кроме того, это было время патриотического единения дворянства, и дворянского авангарда в том числе, с правительством, и дуэль как форма фрондирования была не нужна.

Липранди, сам дуэлянт и человек, как мы помним, в этой сфере авторитетный, свидетельствовал: «В продолжение трехлетнего пребывания нашего корпуса во Франции не было никаких распрей и только две дуэли в Ретеле. Первая происходила в самом городе между дивизионным доктором Маркусом и капитаном Тверского драгунского полка Хобжинским на саблях, кончившаяся царапиной сему последнему. Другая серьезнее была, в трех верстах от Ретеля, в Нантеле, на пистолетах, между бригадным командиром Платоном Ивановичем Каблуковым и Тверского полка подполковником Дмитрием Николаевичем Мордвиновым, кончившаяся прострелом ноги последнего… Вот все бывшие столкновения такого рода до выступления корпуса в Россию».

Две дуэли за три года в экспедиционном корпусе — явный признак резкого спада дуэльной активности.

Спад дуэльной активности парадоксальным образом проявился в среде офицерства, воевавшего на Кавказе. Физическая и моральная энергия, как и во время наполеоновских войн, получили иной выход. Но психологическое, нервное напряжение было таково, что способствовало, так сказать, «антидуэльным» срывам.

Участник Кавказской войны и внимательнейший наблюдатель нравов в среде кавказского офицерства князь А. М. Дондуков-Корсаков писал в мемуарах: «Дуэли на Кавказе не были очень частым явлением, но зато в запальчивости раны, даже убийства товарища случались часто. Впрочем, все постоянно носили оружие, азиатские кинжалы и пистолеты, за поясом. Какой-то офицер, возвращаясь из экспедиции, приехал вечером в Кизляр и попал прямо на бал; он тут же пригласил даму и стал танцевать кадриль. Его vis-a-vis, местный заседатель суда, возбудил, не помню уж чем, его гнев, и офицер, не долго думая, выхватил кинжал и распорол ему живот. Заседателя убрали, пятно крови засыпали песком и бал продолжался, как ни в чем не бывало, но офицера пришлось арестовать и придать суду. Комендант Кизляра, который рассказывал мне этот случай, собственно, был возмущен не самим фактом, а лишь запальчивостью молодого офицера, который ведь мог же вызвать заседателя на улицу и там кольнуть его, и дело бы кануло в воду».

Развязка конфликта была скорее в обычаях горцев, и тут, конечно же, встает проблема, важная для понимания происходящего тогда на Кавказе, — перетекания, смешения стилей поведения воюющих сторон. Но с подобной ситуацией мы еще столкнемся и в самой России, где мотивации «антидуэльных» поступков будут совершенно иные.

После пятнадцатого года поединки снова заняли весьма заметное место в жизни гвардии и дворянства вообще. Снова требовался выход сил и способ противостояния удушающей регламентации — на сей раз аракчеевской. Образование тайных обществ, бурный всплеск самосознания дворянского авангарда, стремление людей авангарда во всем противопоставить себя господствующей системе представлений и отношений, внесли в дуэльную идеологию и практику особый — новый — колорит.

Именно в декабристской среде выработался тип «идейного бретера», столь близкий Пушкину. Его идеальным образцом стал Лунин.

М. С. Лунин

Рисунок П. Соколова. 1822 г.

Лунин вообще был характернейшим типом человека дворянского авангарда — с его смесью высоких общественных порывов, глубоким пониманием политических проблем, обступивших Россию, жаждой героического самопожертвования и в то же время гвардейской лихостью, доходившей до озорства, порывами к смертельному риску, доходившими до бретерства, постоянной готовностью взорвать установившиеся нормы поведения опасной дерзостью.

Его поединок с Алексеем Орловым сразу же стал легендой и сохранился в нескольких версиях. По двум из них, Лунин вызвал Орлова без всякого повода. «Офицеры Кавалергардского и Конногвардейского полков по какому-то случаю обедали за общим столом, — рассказывал декабрист Свистунов. — Кто-то из молодежи заметил шуткой Михаилу Сергеевичу, что А. Ф. Орлов ни с кем еще не дрался на дуэли. Лунин тотчас же предложил Орлову доставить ему случай испытать новое для него ощущение. А. Ф. Орлов был в числе молодых офицеров, отличавшихся степенным поведением, и дорожил мнением о нем начальства, но от вызова, хотя и шутливой формой прикрытого, нельзя было отказаться».

А. Ф. Орлов

Гравюра Ф. Вендрамини. 1810-е гг.

Однако в рассказе Завалишина все выглядело несколько по-иному: «Однажды при одном политическом разговоре в довольно многочисленном обществе Лунин услыхал, что Орлов, высказав свое мнение, прибавил, что всякий честный человек не может и думать иначе. Услышав подобное выражение, Лунин, хотя разговор шел не с ним, а с другим, сказал Орлову: „Послушай, однако же, А. Ф.! ты, конечно, обмолвился, употребляя такое резкое выражение; советую тебе взять его назад; скажу тебе, что можно быть вполне честным человеком и, однако, иметь совершенно иное мнение. Я даже знаю сам много честных людей, которых мнение никак не согласно с твоим. Желаю думать, что ты просто увлекся горячностью спора“. — „Что же ты меня провокируешь, что ли?“ — сказал Орлов… „Я не бретер и не ищу никого провокировать, — отвечал Лунин, — но если ты мои слова принимаешь за вызов, я не отказываюсь от него, если ты не откажешься от твоих слов!“ Следствием этого и была дуэль».

Но если повод вызова представлен был современниками по-разному, то ход дуэли они описывали совершенно согласно. Орлов был плохой стрелок. Нелепое положение, в которое он попал, оказавшись перед необходимостью драться и тем, возможно, испортить карьеру, не прибавляла ему уверенности. Он выстрелил и промахнулся.

Лунин же разрядил пистолет в воздух и стал давать противнику издевательские советы «попытаться другой раз, поощряя и обнадеживая его, указывая при том прицеливаться то выше, то ниже», чем довел Орлова до бешенства. Вторым выстрелом Орлов прострелил Лунину шляпу. Лунин снова выстрелил вверх, «продолжая шутить и ручаясь за полный успех после третьего выстрела». Но секунданты, одним из которых был Михаил Орлов, развели противников.

«Я вам обязан жизнью брата», — сказал после Михаил Орлов Лунину.

В сентябре пятнадцатого года Лунин, прекрасный боевой офицер, многократно награжденный за храбрость, был уволен Александром в отставку, хотя и не просил об этом. Причиной было вызывающее поведение кавалергардского ротмистра, а поводом — дуэль, обстоятельства которой нам неизвестны.

Однако самым явным проявлением оппозиционной сущности дуэлей, к которым прибегали люди дворянского авангарда, были попытки получить сатисфакцию у представителей императорского дома — великих князей. И первым такую попытку сделал именно Лунин.

Есть несколько версий этой истории. Мемуаристы датируют ее по-разному. Если принять версию такого точного мемуариста, как декабрист Розен, то дело было, скорее всего, в 1815 году и заключалось в следующем: на полковом учении великий князь Константин, разъярившись за какой-то промах на конногвардейского поручика Кошкуля, в недалеком будущем члена тайного общества, замахнулся на него палашом. Кошкуль парировал удар, выбил палаш из руки Константина со словами: «Охолонитесь, ваше высочество!». Константин ускакал… Через некоторое время он извинился и лично перед Кошкулем, и перед офицерами кирасирской бригады, в которую входили кавалергарды и конногвардейцы. При этом он, стараясь не выйти из образа солдата-рыцаря, полушутя «объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение». Лунин ответил: «От такой чести никто не может отказаться». Это была не просто эффектная фраза и не просто гвардейская бравада. Для человека дворянского авангарда возможность поединка с вышестоящим — тем более великим князем! — была и возможностью оппозиционного акта.

Великий князь Константин в Варшаве

Акварель. 1820-е гг.

Константин отшутился. Но острота ситуации усугублялась тем, что серьезное и положительное отношение цесаревича к поединкам было известно. Когда в семнадцатом году два полковника лейб-гвардии Волынского полка поссорились по служебному поводу и решили драться, а потом помирились, вняв уговорам своих товарищей, то Константин возмутился. Историк полка рассказывает: «Однако об этом узнаёт цесаревич и, пославши к обоим своего адъютанта, а с ним и пару своих пистолетов, приказывает передать им, что военная честь шуток не допускает, когда кто кого вызвал на поединок и вызов принят, то следует стреляться, а не мириться. Поэтому Ушаков и Ралль должны или стреляться, или выходить в отставку». (Тем самым Константин пошел против дуэльного кодекса, вполне допускавшего примирение.)

В результате полковник Ралль, любимый офицерами полка, был убит.

Император Александр прислал Константину гневный рескрипт.

Ушаков был наказан месяцем гауптвахты.

А за год до этого, вскоре после «воцарения» Константина в Варшаве, произошел инцидент, напоминающий лунинскую историю, но с трагическим колоритом, обусловленным национальным самосознанием действующих лиц. Этот инцидент столь значим во многих отношениях, что имеет смысл целиком привести рассказ о нем мемуариста фон Эрдберга:

«В половине марта, на параде, великий князь приказал двум офицерам 3-го полка взять оружие и встать в ряды. Офицеры исполнили это приказание без малейшего признака неудовольствия и промаршировали два раза вокруг Саксонской площади; вслед за тем великий князь приказал им отдать оружие и занять свои прежние места.

Тотчас после парада общество офицеров 3-го полка объявило, что они не могут служить с этими двумя офицерами, считая их разжалованными, так как подобного случая никогда еще не бывало в войске.

Приняв решение, офицеры ожидали, что генералы войдут об этом с представлением к великому князю, с тем, чтобы побудить его загладить свой необдуманный поступок. Но прождав напрасно подобного заявления, капитан Виличко (Wilizek), адъютант генерала Красинского, явился в совет, в котором заседали генералы, и стал упрекать их в том, что они думают лишь о своих собственных выгодах, отнюдь не заботясь об интересах своего отечества и своих подчиненных, что они держат себя против русских с таким же малодушием и покорностью, какую они выказали и в своих отношениях с французами, и что будучи лишь капитаном, он считает однако своим долгом действовать так, как подобало бы действовать генералам, если бы они были честными людьми.

Генерал Красинский, возмущенный этими неприличными выражениями, арестовал капитана Виличко, присудив его к домашнему аресту. Лишь только разнеслась об этом весть, как многие офицеры собрались к своему „защитнику“, как они называли Виличко, и тут они дали друг другу слово умереть за родину и за товарища, если с ними не переменят обращения.

В течение трех дней лишили себя жизни два брата Трембинские, Герман и Бржезинский. За ними последовал Виличко, написавший предварительно великому князю и генералу Красинскому. Я читал копии с обоих писем, но не могу вполне ручаться, что они были доставлены (kann aber nicht dafur burgen, das sie nicht waren), хотя последствия доказали все их значение.

Письмо, написанное к великому князю, было приблизительно следующего содержания: „Если бы я последовал первому внушению моего чувства, то я сошел бы в могилу не один. Но так как ни один поляк не запятнал еще себя преступлением против членов семейства своего монарха, то я оставил эту мысль, чтобы не сделать родину мою еще несчастнее. Я считаю долгом предупредить вас, чтобы вы не доводили моих соотечественников до отчаяния, которое легко может довести кого-либо из них до преступления, от коего я отказался по зрелом обсуждении. Всякий поляк дорожит честью более жизни и не переносит оскорбления ее. Несколько товарищей уже лишили себя жизни; я следую за ними и уверяю вас, что многие еще последуют моему примеру. Разрешите перевезти мое тело в именье генерала Красинского, который не откажет мне в месте для погребения“. Почти такого же содержания было и письмо к генералу Красинскому, лишь с некоторыми дополнениями, касающимися семейных обстоятельств. По приказанию генерала Красинского, тело капитана Виличко было набальзамировано и отвезено в его поместье. После него застрелились еще два офицера.

Эти самоубийства, следовавшие одно за другим, чрезвычайно встревожили великого князя. Он навел точные справки и тогда узнал, наконец, настоящую причину, которую он едва ли подозревал. Желая успокоить встревоженные умы, он поручил своему генерал-адъютанту, генералу Тулинскому, извиниться в присутствии всего полка в его опрометчивости перед теми двумя офицерами, которые должны были встать под ружье. Когда он спросил их, довольны ли они этим, то один из них, по фамилии Шуцкий (Szucki), отвечал, что это теперь дело общества офицеров, а не их. Тогда генерал обратился к обществу офицеров, которые, разумеется, были успокоены этим и единогласно согласились считать этот факт несовершившимся. Затем генерал Тулинский обратился снова к Шуцкому с вопросом, удовлетворен ли он теперь? „Нет! — отвечал тот, — Общество офицеров, разумеется, должно быть удовлетворено объяснением великого князя, так как он своим заявлением смывает оскорбление, нанесенное им офицерскому званию. Но для моей личной чести этого мало и я прошу для себя лично удовлетворения“. Взволнованный генерал вскричал: „Уж не хотите ли вы выйти на поединок с великим князем?“ — „Да, разумеется“, — отвечал Шуцкий. — „Вы арестованы, — сказал генерал, — господин адъютант, примите от него шпагу, он подвергается домашнему аресту“.

Великий князь Николай

Литография. 1820-е гг.

„Итак, и мой час настал и я последую за моими честными товарищами, но, к сожалению, умру неудовлетворенным“, — сказал Шуцкий. Когда он был уведен, офицеры обступили генерала Тулинского, говоря, что, по их мнению, генерал или не понял великого князя, или зашел слишком далеко в своем поручении, задав капитану Шуцкому такие вопросы, которые весьма естественно вызвали с его стороны подобные ответы.

Чтобы предотвратить самоубийство со стороны Шуцкого, к нему был приставлен офицер. В великий четверг (по старому стилю) офицер этот на минуту задремал. Шуцкий воспользовался этим и, сняв с себя галстух, повесился на нем. Шум, произведенный им, разбудил офицера, который позвал на помощь, освободил его от петли и, по приказанию полкового командира, препроводил его на гауптвахту.

Получив это известие, великий князь, в сопровождении генерала Куруты, поспешил на гауптвахту, приказал позвать всех офицеров 3-го полка и обратился к Шуцкому со следующими словами:

„Вы объявили, что желаете стреляться со мною; генерал Тулинский арестовал вас, исполнив тем самым мое поручение совершенно иначе, чем я того желал. Я явился сюда с тем, чтобы исполнить ваше желание; смотрите на меня не как на брата вашего монарха и генерала, а как на товарища, который очень сожалеет, что оскорбил такого хорошего офицера. Все мои дела приведены в порядок и генералу Куруте поручено на случай моей смерти распорядиться всем тем, что я желал бы еще устроить“.

Шуцкий, тронутый снисхождением великого князя, стал уверять его, что он теперь более нежели удовлетворен и что милость, оказанная ему великим князем, составляет для него полное удовлетворение. Но так как великий князь непременно хотел поединка, то против этого восстали, наконец, сам Шуцкий и все офицеры.

„Ну, если вы этим удовлетворены, то обнимите же меня, — сказал великий князь, — и докажите тем, что вы мне друг; только обнимимтесь по русскому обычаю, поцеловавшись в губы“. Что и было исполнено. „Но в доказательство того, что вы мой друг, вы должны не оставлять службы, чтобы я имел случай доказать вам мое расположение“.

„Я не могу этого обещать, — сказал Шуцкий, — ибо семейные обстоятельства вынуждают меня выйти в отставку; но я прослужу еще год, чтобы доказать вашему высочеству, что я не имею никаких задних мыслей“.

Не довольствуясь удовлетворением, данным им в присутствии всех офицеров, великий князь явился на следующий день на полковой смотр, еще раз попросил у Щуцкого извинения и обнял его перед всем полком. <…>

Своим поступком с капитаном Шуцким великий князь заслужил в высшей степени любовь всех поляков. Между ними восстановилось совершенное спокойствие и всякий старается доказать чем-нибудь великому князю свою преданность. В то время, как я уехал, генерал Тулинский утратил уже свое значение, чем поляки, по-видимому, были весьма довольны».

Очевидно, дуэлянт Пушкин, приветствуя в декабре 1825 года в письме к Катенину вступление на престол Константина I, имел в виду и эти черты мировосприятия нового императора — «в нем очень много романтизма».

Когда же героем подобных ситуаций становился великий князь Николай Павлович, дело оборачивалось совершенно по-иному.

В двадцать втором году, когда гвардейские полки стояли в Вильно, великий князь на смотре лейб-егерского полка грубо оскорбил капитана Норова. «Я вас в бараний рог согну!» — кричал не нюхавший пороха солдафон боевому офицеру, кавалеру многих наград за храбрость, тяжело раненному во время заграничного похода. Но дальше произошло нечто, великим князем не предвиденное. 3 марта 1822 года он в растерянности писал генералу Паскевичу: «…гг. офицеры почти все собрались поутру к Толмачеву (командир батальона. — Я. Г.) с требованием, чтобы я отдал сатисфакцию Норову». Хотя Николай и называет далее поступок офицеров «грубой глупостью», но ясно было, что он попал в крайне неприятное положение и не знает, как из него выйти без ущерба для репутации.

Такого выхода не нашли ни великий князь, ни Паскевич. Прибегли к простому способу — репрессиям. Поскольку офицеры полка в знак протеста решили выйти в отставку, то командование выделило «зачинщиков» и наказало их дисциплинарными переводами в армию и увольнениями.

В отличие от Константина Николай — с его принципиально деспотическим мировосприятием — остро понимал политический смысл дуэли. Не последнюю роль тут сыграл его позор двадцать второго года. И когда, уже будучи императором, он декларировал: «Я ненавижу дуэли; это варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского», то это, помимо всего прочего, был запоздалый ответ на требование лейб-егерских офицеров, на вызов капитана Норова. И осуждение в 1826 году Норова, члена тайного общества, но давно отошедшего от активной деятельности, тоже было ответом…

Уже летом двадцать пятого года, незадолго до восстания, узнав о дуэльной истории в Финляндском полку, Николай сказал известную фразу: «Я всех философов в чахотку вгоню». Дуэль для него была проявлением ненавистной стихии нерегламентированного поведения и мышления — одним словом, философии.

Подавив мятеж, организованный неукротимым дуэлянтом Рылеевым, Николай после вступления на престол ничего не прибавил к антидуэльному законодательству. Он считал, что имеющихся законов достаточно. Но его отношение к поединкам сразу же стало широко известно.

Пушкин писал из Москвы в Тригорское Прасковье Александровне Осиповой 15 сентября двадцать шестого года: «Много говорят о новых, очень строгих постановлениях относительно дуэлей и о новом цензурном уставе». Для Пушкина лишение дворянина права дуэли и цензурное стеснение мысли стояли рядом…

У нового императора в вопросе о дуэлях нашлись бескорыстные союзники, воспрянувшие духом в этой новой атмосфере.

В ноябре двадцать шестого года, вскоре после пушкинского письма, вышла в свет анонимная брошюра под названием: «Подарок человечеству, или лекарство от поединков», отпечатанная в типографии императорского воспитательного дома. На титульном листе значилось: «Посвящается нежным матерям (от родителя же)».

«Родители!

Великий государь наш и Отечество вопиют к вам гласом мудрости, гласом совета, обратить внимание ваше на коренное домашнее воспитание детей ваших, без чего никакого усилия одного правительства не в состоянии отвратить возродившееся зло самонадеянности и вольнодумства века сего.

Стихийная мысль, заключающая в себе зародыш буйства, есть защищение себя самим собою, не правами, не законами, а поединком или лучше назвать привилегированным убийством себе подобного.

Прилагаемая мною при сем выписка исторических событий даст вам некоторый способ с сосанием молока ребенка вашего внушить ему все омерзение к поединкам. Приговор строгий против ложного понятия о чести; примеры исторические, освященные волею и разумом самодержавных особ, отцов своих народов, и без сомнения, согласно с волею и мудрою дальновидностью и нашего Отца Отечества; все сие будет служить подкреплением нравоучению вашему… Употребите сие как предупредительное средство против эпидемической болезни вдали грозящей детям вашим.

Русский».

Все примеры, которые «родитель же» приводит далее, сводятся к противопоставлению воинской добродетели и дуэльной кровожадности — так сказать, целесообразно государственного и бессмысленно личного аспектов храбрости.

Однако главным в брошюре было обличение дуэльной идеи как «стихийной мысли, заключавшей в себе зародыш буйства», сопряжение ее с «возродившимся злом самонадеянности и вольнодумства века сего».

Брошюра вышла через три месяца после казни лидеров тайных обществ. Аноним прямо указал на связь поединков с мятежом.

Никто из российских монархов после Петра не высказывал так резко свою ненависть к дуэльной идее, как Николай. Он не предполагал еще в двадцать шестом году, что ему и не понадобится ужесточать наказания за поединки или же карать по всей строгости имеющихся суровых законов.

Сама реальность царствования, сама атмосфера его, определившаяся к концу тридцатых годов, оказалась лишена того кислорода, который поддерживал пламя чести, то есть придавила ту среду, в которой и возникали по-настоящему опасные — идейные — дуэли.

И нужна была «тайная свобода» Пушкина, чтобы на исходе последекабрьского десятилетия, стоя над могилой дворянского авангарда, отчаянным усилием на миг соединить прервавшуюся связь времен.

 

Бунт против иерархии

Прологом знаменитой дуэли генералов Киселева и Мордвинова оказалось событие чрезвычайное. Офицеры Одесского пехотного полка, входящего во 2-ю армию, дислоцированную в Молдавии, измученные и возмущенные издевательствами полкового командира, злобного аракчеевца Ярошевицкого, бросили жребий, кому избавить полк от тирана. По выпавшему жребию поручик Рубановский на ближайшем дивизионном смотре перед строем избил ненавистного подполковника. Тот вынужден был уйти в отставку, а Рубановский, разжалованный, пошел в Сибирь…

Следствие, наряженное командующим, графом Витгенштейном, свело все к ссоре подполковника с поручиком. Начальник штаба армии Павел Дмитриевич Киселев, однако же, узнал, что драма разыгралась, можно сказать, с ведома командира бригады генерала Ивана Николаевича Мордвинова. Мордвинов был одним из тех генералов, от которых Киселев, либерал и сторонник реформ, мечтал избавиться, чтобы открыть дорогу близким себе людям. И он потребовал отстранить Мордвинова от командования. Старый фельдмаршал ни в чем не перечил своему энергичному начальнику штаба. Мордвинов бригаду потерял. Дело, казалось, было кончено. Киселев уехал в заграничный отпуск.

Однако старые генералы, не без оснований опасавшиеся Киселева, решили сделать свой ход и стали натравливать пострадавшего на начальника штаба. По возвращении Павла Дмитриевича, в июне двадцать третьего года — совсем недавно отнята дивизия у вольнодумца Михаила Орлова, расследуется дело «первого декабриста» Раевского, — Мордвинов пришел к начальнику штаба требовать нового назначения. Киселев отказался ходатайствовать за него, напомнив о трагедии в Одесском полку. В частности, он сказал Мордвинову, что невыгодные для него сведения получены от дивизионного командира генерала Корнилова. Корнилов был среди тех, кого Киселев, вступив в должность, охарактеризовал императору весьма невыгодно, и, естественно, считал начальника штаба своим врагом. Он письменно уверил Мордвинова, что ничего Киселеву не сообщал. Что было, как мы увидим, неправдой…

Налицо оказалась грубая, но безошибочная интрига, которой встревоженный генералитет 2-й армии ответил на рассчитанные действия Киселева. Целью ее было спровоцировать ссору Киселева с Мордвиновым и довести дело до формального вызова со стороны обиженного генерала. Скорее всего, те, кто стоял за кулисами, считали, что Киселев вызова не примет, опасаясь скандала, и тем самым морально скомпрометирует себя и в армии, и в Петербурге. В любом случае, состоится дуэль или нет, по логике вещей Киселеву грозила отставка. А если вспомнить расстановку сил в армии, то будущий поединок все отчетливее принимал политический характер…

Разумеется, для Мордвинова последствия удачной даже дуэли могли быть еще более тяжкими, чем для Киселева. Но старые генералы — командир корпуса Рудзевич, командир дивизии Корнилов — приносили Мордвинова в жертву.

На следующий день после визита Мордвинова Павел Дмитриевич получил от него послание:

«Милостивый государь

Павел Дмитриевич!

От одного слышать и на другого говорить, есть дело неблагородного человека.

Вчерась вы мне осмелились сказать, что донес генерал-лейтенант Корнилов.

Так чтобы уличить вас, что вы не могли слышать заключение от него, Корнилова, а от фон-Дрентеля, которому вы всегда покровительствовали; а Дрентель не мог на мой счет выгодно сказать что-нибудь, быв на меня озлоблен за то, что я на двух инспекторских смотрах представлял начальству, что он, Дрентель, разграбил полк и что делал он многие беззаконные злоупотребления; но начальство мои представления, в 1820 году июня 9-го и в 1821 году сентября 14- го, не уважило…

Прилагаю при сем оригинальное письмо генерал-лейтенанта Корнилова писанное ко мне прошлого 1823 года июня 12-го числа, которое прошу не затерять и мне доставить по прочтении. Из сего письма вы увидите, как много меня вчера обидели; а обид не прощает и требует от вас сатисфакции

генерал-майор Мордвинов».

Киселев располагал письменным же донесением Корнилова. Но не счел нужным вступать в спор и отозвался немедленно: «Мнения своего никогда и ни в каком случае не скрывал. По званию своему действовал как следует. Презираю укоризны и готов дать вам требуемую сатисфакцию. Прошу уведомить, где и когда. Оружие известно».

Киселев не стал ссылаться ни на свое высокое официальное положение, хотя имел такую возможность, ни на свою проверенную в наполеоновских войнах личную храбрость. Он без колебаний принял вызов. И после поединка объяснил — почему…

Мордвинов ответил: «Где? — В местечке Ладыжине, и я вас жду на место.

Когда? — Чем скорее, тем лучше.

Оружие? — Пистолеты.

Условие — два пункта:

1. Без секундантов, чтобы злобе вашей и мщению не подпали бы они.

2. Прошу привезти пистолеты себе и мне; у меня их нет».

Авторы интриги прекрасно рассчитали, кого выдвинуть против Киселева. Легко уязвимая, нервная натура Мордвинова и его подчеркнутая рыцарственность делали генерала идеальным орудием. Несчастный Мордвинов перед развязкой уже стал догадываться, какую роль играет, но остановиться не мог…

Есть некий, не поддающийся анализу и описанию, механизм, который в подобных случаях концентрирует политическую, историческую подоплеку дуэли, сжимает ее, как смертоносную пружину. Энергия, способная насытить гигантскую ситуацию, сокрушительно концентрируется на предельно малом бытовом пространстве.

Н В Басаргин

Акварель Н. Бестужева. 1836 г.

В данном случае столкновение двух генералов было лишь острием большой борьбы — борьбы, в конечном счете, за власть над 2-й армией. А власть над 2-й армией была могучим фактором во всеимперской политической игре, ставка в которой была головокружительно высока…

24 июня 1823 года, в день поединка, у Киселева был званый обед. Павел Дмитриевич безукоризненно владел собой. Никто ни о чем не подозревал. Улучив момент, Киселев пригласил в кабинет Басаргина и Бурцева, показал им письма Мордвинова, объявил о поединке и просил Бурцева поехать с ним, а Басаргина остаться, чтобы в случае надобности успокоить жену и приглашенных на вечер гостей.

Ладыжин расположен был верстах в сорока от Тульчина, где находился штаб армии. Мордвинов ждал противника, одетый в полную парадную форму, и оскорбился тем, что Киселев приехал в форменном сюртуке. Ему хотелось обставить поединок как можно торжественнее. Он брал реванш за происшедшее и вел себя как хозяин положения.

«Весь разговор мой с Мордвиновым, — рассказывал потом Бурцев, — клонился к тому, чтобы вывести его из заблуждения и удалить от бедственной его решимости; но сильное озлобление его препятствовало ему внимать словам моим, и он настоятельно повторял, что в сем поединке не довольно быть раненым, но непременно один из двух должен остаться на месте».

Мордвинов согласился, уважая Бурцева, чтобы тот присутствовал при поединке в качестве свидетеля. Реальной власти секунданта Бурцев не имел.

Держал себя Мордвинов резко. Когда Киселев не одобрил отсутствия секунданта, тот ответил, что «со шпагою и с пистолетом он никого не страшится».

Затем он продиктовал заведомо смертельные условия. Киселев все принял. Расстояние между барьерами определили в восемь шагов, число выстрелов — неограниченное.

Басаргин записал со слов Бурцева и Киселева: «Мордвинов попробовал пистолеты и выбрал один из них (пистолеты были Кухенрейтеровские и принадлежали Бурцеву). Когда стали на места, он стал было говорить Киселеву: „Объясните мне, Павел Дмитриевич…“ — но тот перебил его и возразил: „Теперь, кажется, не время объясняться, Иван Николаевич; мы не дети и стоим уже с пистолетами в руках. Если бы вы прежде пожелали от меня объяснений, я не отказался бы удовлетворить вас“, — „Ну, как вам угодно, — отвечал Мордвинов, — будем стреляться, пока один не падет из нас“.

Они сошлись на восемь шагов и стояли друг против друга, опустя пистолеты, ожидая выстрела противника. „Что же вы не стреляете?“ — сказал Мордвинов. „Ожидаю вашего выстрела“, — отвечал Киселев. „Вы теперь не начальник мой, — возразил тот, — и не можете заставить меня стрелять первым“. — „В таком случае, — сказал Киселев, — не лучше ли будет стрелять по команде. Пусть Бурцев командует, и по третьему разу мы оба выстрелим“. — „Согласен“, — отвечал Мордвинов. Они выстрелили по третьей команде Бурцева. Мордвинов метил в голову, и пуля прошла около самого виска противника. Киселев целил в ноги и попал в живот. „Я ранен“, — сказал Мордвинов. Тогда Киселев и Бурцев подбежали к нему и, взяв под руки, довели до ближайшей корчмы. Пуля прошла навылет и повредила кишки. Сейчас послали в местечко за доктором и по приходе его осмотрели рану; она оказалась смертельною. Мордвинов до самого конца был в памяти. Он сознался Киселеву и Бурцеву, что был подстрекаем в неудовольствии своем на первого Рудзевичем и Корниловым и говорил, что сначала было не имел намерения вызвать его, а хотел жаловаться через графа Аракчеева государю, но, зная, как император его любит, и опасаясь не получить таким путем удовлетворения, решился прибегнуть к дуэли».

Поединок как последний, высший суд.

Через несколько часов Мордвинов умер. Смерть его, бесспорно, легла тяжело на совесть Павла Дмитриевича. Он-то знал и точно оценивал в глубине души все обстоятельства, предшествующие дуэли. Недаром он выплачивал вдове убитого пенсион из собственных средств — до конца ее жизни.

П. Д. Киселев.

Гравюра с портрета А. Рисса. 1834 г.

После поединка Киселев передал свои обязанности дежурному генералу, известил о происшедшем Витгенштейна и послал Александру письмо, смысл которого куда шире конкретного случая и показывает Киселева с важной для нас стороны: «Во всех чрезвычайных обстоятельствах своей жизни я непосредственно обращался к Вашему Величеству. Позвольте мне, Государь, в настоящее время довести до вашего сведения об одном происшествии, которого я не имел возможности ни предвидеть, ни избежать. Я стрелялся с генералом Мордвиновым и имел грустное преимущество видеть своего противника пораженным. Он меня вызвал, и я считал своим долгом не укрываться под покровительством закона, но принять вызов и тем доказать, что честь человека служащего нераздельна от чести частного человека».

И далее он повторяет: «… я получил от него резкий вызов, который уже не позволял мне делать выбор между строгим выполнением закона и священнейшими обязанностями чести».

Обращаясь к царю, Павел Дмитриевич с «римской» прямотой декларировал основополагающую для дворянского авангарда мысль: никакие обязанности службы, никакой формальный долг перед государством не может заставить дворянина поступиться требованиями личной чести. «Священнейшие обязанности чести» «частного человека» — превыше всего. Роковые человеческие конфликты должны решаться вне закона государственного, но — по закону нравственному.

Павел Дмитриевич, при его далеко идущих реформаторских планах, желал сохранить в глазах лучших людей армии свою репутацию человека незапятнанной чести, даже рискуя жизнью…

Александр одобрил его позицию… И потому, что любил Киселева, еще не подозревая в то время о его близости к декабристам, и потому, что дуэль, как это ни странно, импонировала его вкрадчиво упрямой, не блещущей физическим мужеством натуре, и потому, что снисходительное отношение к дуэлянтам входило в многообразную систему его игры с дворянством.

Император оставил Павла Дмитриевича на прежней высокой должности, показав, что августейшая воля неизмеримо выше писаного закона.

Зловещая подоплека истории ясна была не только ближайшему окружению Киселева — Басаргину, Бурцеву, но и дальним его друзьям. Генерал Закревский, узнав о поединке, писал из Петербурга: «Много хотел бы с тобою говорить по сему случаю, но не могу вверить мыслей моих почте, которая не всегда аккуратно ходит, а оставлю до личного с тобою свидания…» Под неаккуратностью почты здесь, естественно, подразумевалась возможность перлюстрации.

Но ничто в поведении Павла Дмитриевича не бывало простым и поддающимся ясной оценке с точки зрения человеческой.

И сама непосредственная причина конфликта при внимательном рассмотрении оказывается не столь уж для него выгодной.

Басаргин, знавший все дело от Киселева и близких к начальнику штаба людей, так описал поведение Мордвинова во время событий в Одесском полку: «…Частным образом сделалось известным, как главнокомандующему, так и генералу Киселеву и об заговоре, и о том, что бригадный командир Мордвинов знал накануне происшествия, что в Одесском полку готовится какое-то восстание против своего командира. Вместо того, чтобы заранее принять какие-либо меры, он, как надобно полагать, сам испугался и ушел ночевать из своей палатки, перед самым смотром войск (войска стояли в лагере), в другую бригаду».

Конечно, можно толковать поведение Мордвинова, исходя из характеристики, данной ему Киселевым: «Слаб здоровьем. Слаб умом. Слаб деятельностью». Можно предположить, что Мордвинов просто побоялся замешаться в историю и вместо того, чтоб властью бригадного командира унять Ярошевицкого и спасти Рубановского, устранился — «слаб деятельностью». И тогда возмущение Павла Дмитриевича было бы понятно и оправданно.

Однако все оказалось не совсем так. Аракчеевец Ярошевицкий действовал в пределах закона и побеждавшей в армии традиции. Мордвинов знал, что командир соседней дивизии генерал Орлов, жестоко преследовавший ярошевицких, отстранен от должности, а поборник гуманности майор Раевский и вообще сидит в крепости. Знал и то, что Киселев не поддержал Орлова. Не обладая ни авторитетом Орлова, ни его убеждениями, Мордвинов, естественно, не решился открыто принять сторону молодых офицеров. Но он явно им сочувствовал и, видимо, считал, что единственное средство убрать Ярошевицкого — скандал. В конце концов, Рубановский приносил себя в жертву добровольно, ради товарищей.

Но Мордвинов не просто устранился и дал заговору осуществиться.

Александр I

Этюд Д. Доу. 1820-е гг.

В письме императору Павел Дмитриевич вынужден был сформулировать истинную вину Мордвинова: «Во время несчастной истории в Одесском полку начальник дивизии известил меня о ней в Тульчин, обращая главным образом мое внимание на недостаточную энергию в этом деле бригадного командира, который, — писал он, — отказался арестовать офицера Рубановского в момент совершения им преступления».

Киселев писал правду: император мог проверить сообщаемые им сведения. Но из этого текста следует два важнейших вывода.

Во-первых, Мордвинов проявил незаурядное мужество, отказавшись арестовать поручика, избившего перед строем полкового командира. Тем самым он изобличал истинные свои симпатии. И поступок его вызывает уважение.

Во-вторых, донес на него Киселеву именно генерал Корнилов. И, стало быть, налицо двойная игра. Рудзевич и Корнилов вовсе не сочувствовали обиженному Киселевым бригадному командиру, а пытались, как тараном, ударить им в ненавистного начальника штаба армии.

Но как бы то ни было, поведение Киселева по отношению к Мордвинову оказалось весьма двусмысленным. Понимая, что если он покроет Мордвинова, то это может быть использовано против него, он встал на позицию армейского законника. Разумеется, Рубановский и молодые офицеры были ему ближе Ярошевицкого. Но что из того? Он преследовал высшие цели, готовя себя к политическому взлету.

Деятели тайного общества, вопреки простейшей логике, поддержали Киселева. Сергей Григорьевич Волконский писал Павлу Дмитриевичу: «Ты знаешь, что в кругу нашей армии нет человека, который бы иначе говорил по предмету твоего поединка, как с отличным уважением». Он, конечно же, имел в виду вполне определенный круг.

Таков был этот человек, способный на изощренную политическую игру, использовавший приемы, доходившие до коварства, скрывавший под личиной безграничной верноподданости наполеоновские планы, но при этом готовый выйти без колебаний на смертельный поединок, чтоб никто не мог усомниться в его понятиях о чести, заслуживший доверие таких рыцарей, как Волконский, Басаргин, Бурцев, Михаил Орлов, Денис Давыдов, а главное, смолоду и до смерти оставшийся верным своей мечте — уничтожению рабства в России. Честолюбие его было честолюбием истинным и высоким…

Вскоре о происшедшем узнали в Кишиневе. Пушкин увидел в поединке генералов глубокий и поучительный смысл. «Дуэль Киселева с Мордвиновым, — вспоминал Липранди, — очень занимала его; в продолжение нескольких и многих дней он ни о чем другом не говорил, выпытывая мнения других; на чьей стороне более чести, кто оказал более самоотвержения и т. п.? Он предпочитал поступок И. Н. Мордвинова как бригадного командира, вызвавшего начальника Главного штаба, фаворита государя. Мнения были разделены. Я был за Киселева; мои доводы были недействительными. Н. С. Алексеев разделял также мое мнение, но Пушкин остался при своем, приписывая Алексееву пристрастие к Киселеву, с домом которого он был близок. Пушкин не переносил, как он говорил, „оскорбительной любезности временщика, для которого нет ничего священного“…». (Позже он решительно изменил свое мнение.)

Поединок Киселева с Мордвиновым должен был заворожить его насыщенностью смыслом, далеко выходящим за границы служебной ссоры двух генералов. Событийную предысторию дуэли он или плохо знал, или принципиально игнорировал. Для него все прочее заслонял «тираноборческий», «бунтовской» колорит поединка. «Слабый» зовет к смертельному ответу «сильного», и не кого-нибудь, а любимца императора. Он видел в этом торжество права чести, права поединка, дававшего дворянину последнюю защиту от посягательств деспотизма на его личное достоинство. Он трактовал поступок Мордвинова как вызов неправедной иерархии.

Липранди и Алексеев подходили к событию с точки зрения здравого смысла: что будет, ежели каждый наказанный офицер станет вызывать за это своего начальника на поединок? Как тогда поддерживать служебный порядок? Поступок Мордвинова для них, профессиональных военных, выглядел сомнительно.

Пушкин смотрел поверх подобных резонов. Он строил философию дуэли как сильного средства борьбы личности с враждебным миром, средства, не контролируемого государством. Потому его всю жизнь так бесили люди, старающиеся увильнуть от поединка. Они — помимо всего прочего — ставили под сомнение само право не дуэль, лишая «человека с предрассудками» этого оружия…

Замечательно в этом поединке и многое другое, опровергающее привычные представления о дуэльных обычаях. Оба противника считают возможным стреляться без секундантов. Оставить Бурцева или отослать его — это зависело от Мордвинова. Да все равно, наличие одного секунданта, общего для обоих противников, было незаконным. И, однако же, никого это обстоятельство не смутило и не стало предметом осуждения. Не смутило это и Пушкина — он ведь и сам собирался стреляться с Рутковским один на один. Формальная сторона мало волновала его. Благородные Сильвио и граф в «Выстреле» стреляются в решающей встрече без секундантов.

Готовность ответить вызовом на любую попытку унижения, на любое ущемление прав дворянина в высшем смысле, готовность поставить жизнь на карту ради принципа личной независимости — вот идеал. Всякий иной стиль поведения не соответствовал его представлению о роли чести в дворянском самосознании.

Была в генеральской дуэли одна страшная подробность, с которой мы встретимся не в одном еще поединке. «Мордвинов целил в голову, и пуля прошла около самого виска противника. Киселев целил в ноги и попал в живот». Эта ситуация повторялась в дуэлях с пугающим постоянством… Выстрел в живот был самым «надежным». К нему прибегали в заведомо смертельных дуэлях. Вряд ли Киселев целил в ноги. Он знал, что в случае промаха его шансы остаться в живых при озлобленности противника — ничтожны. Холодный и решительный, он стрелял наверняка.

Поединок генералов волновал Пушкина как образец дуэли-мятежа, дуэли-бунта против взаимоотношений условных и искусственных, навязанных деспотическим государством, — отношений, суть коих определялась не реальными достоинствами человека и дворянина, а его служебным положением.

Таких дуэлей в России было немного. Но они бывали…

В 1797 году молодой полковник Николай Бахметев, командуя главным дворцовым караулом, ударил тростью за какое-то упущение по службе состоящего в том же карауле юного подпрапорщика Александра Кушелева. Времена были павловские, самое начало, император поклялся подтянуть распущенную Екатериной гвардию и ежедневно подавал старшим начальникам примеры бешеной невоздержанности в обращении с офицерами. Трость стала непременным атрибутом парадного снаряжения. Трудно было удержаться от соблазна пустить ее в ход…

Кушелев, аристократ с высокими понятиями о личной чести, немедленно вызвал Бахметева. Однако полковник, учитывая «гатчинский обычай» и служебную дистанцию между подпрапорщиком и собою, вызовом пренебрег. Кушелеву пришлось смириться. Если бы дело дошло до императора — унизительная отставка и ссылка в деревню были бы самым благополучным исходом. Бахметев отправился служить в Казань. Посетивший эти края император Павел произвел его в генерал-майоры. Об инцинденте с Кушелевым Бахметев скорее всего забыл. Но, вернувшись в 1803 году в столицу, он получил вызов от штабс-капитана Кушелева, который только что перевелся в Кавказский гренадерский полк и готовился к отъезду в боевой корпус князя Цицианова.

П. И. Багратион

Миниатюра. 1800-е гг.

Бахметев оказался в трудном положении. Ему, генералу, стреляться со штабс-капитаном за ссору шестилетней давности, да еще вызванную столь обычным в павловскую эпоху поступком, казалось нелепостью. К тому же, нелепость эта, угрожала не только его жизни, но и карьере — ранив или убив противника, он мог поплатиться отставкой. Встретившись с Кушелевым, он признал, что тогда, в девяносто седьмом году, был не прав. То есть, по сути дела, извинился.

Кушелева извинения Бахметева не удовлетворили. Он верил, что урон, нанесенный его чести, может быть восполнен только поединком.

Сын тайного советника и сенатора, связанный родством и дружбой со многими семьями большого света, он всюду высмеивал генерала, робеющего выйти к барьеру. Дело получило широкую огласку. Кушелев всеми способами добивался поединка. После, в показаниях на следствии, он говорил, что честь свою «хранил и хранит более жизни». Это была новая формация дворян, выросшая в екатерининские годы вопреки стараниям самодержавия, даже такого изощренного, внушить им, что единственный и главный арбитр в их спорах — государство. Екатерина в 1787 году издала специальный манифест, в котором говорилось о «неистовствах молодых людей» и подтверждались жестокие петровские законы о поединках.

Л. И. Депрерадович

Портрет И. Ромбауэра. 1805 г.

Молодые дворяне, однако, не хотели признавать за властью права вмешиваться в дела чести. Хотя были это люди разные, и представления о чести, соответственно, сильно разнились.

«Неистовства» Кушелева не могли не привлечь возбужденного интереса гвардейского офицерства — речь шла о том, какой закон выше: закон военно-служебной иерархии или же закон чести.

Вопрос был принципиальный, и Кушелев это знал.

В дело вмешались люди известные и высокопоставленные. В один из дней к отцу штабс-капитана сенатору Кушелеву приехали князь Багратион (тогда уже прославленный герой Итальянского похода) и генерал Депрерадович 2-й (тоже не последний человек в русской армии). Они просили у сенатора разрешения отвезти его сына к генерал-майору Ломоносову для свидания и, ежели возможно, примирения с Бахметевым. Ничего из этой миссии не вышло. Кушелев-младший стоял на своем.

Бахметев то соглашался, то требовал отсрочки. Он явно находился в растерянности.

Наконец случилось то, что и должно было случиться, — слухи дошли до властей. Военный генерал-губернатор Петербурга граф Толстой вызвал к себе буйного штабс-капитана и приказал ему немедля отправиться из столицы к месту службы.

Прямо от генерал-губернатора Кушелев поехал к Бахметеву и сообщил ему о происшедшем.

И Бахметев осознал, что у него нет выбора. Общественное мнение неизбежно обвинит его в интригах, благодаря коим его противник оказался высланным, а он избежал поединка. Этого он перенести не мог. Он спросил Кушелева, где тот заночует, выехав из Петербурга. Штабс-капитан ответил, что в Царском Селе…

Кушелев понял, что вызов принят окончательно, и пригласил в секунданты кавалергардского корнета Чернышева (впоследствии следователя по делу декабристов и военного министра Николая I), а второго секунданта выбрал ему отец — графа Венансона, опытного в дуэльных делах. (Ситуация, в которой отец поединщика принимает участие в устройстве дуэли, редчайшая, но тут было семейное дело чести.)

А. И. Чернышев

Портрет работы Д. Доу. 1820-е гг.

Кушелев заночевал в Царском Селе, куда рано утром приехали его секунданты, а чуть позже — Бахметев со своими. Их было трое: генерал-майор Ломоносов, отставной гвардии капитан Яковлев (отец Герцена) и отставной гвардии штабс-капитан князь Сергей Голицын. Голицын привез приятеля — Ивана Андреевича Крылова, некогда известного журналиста, а ныне господина без определенных занятий. Дуэль обещала быть жестокой, потому взяли с собою врача — штаб-лекаря Шмидта.

Вышли за вал Царского Села. Драться решено было на пистолетах — до результата. Когда встали на исходные позиции, Венансон посоветовал противникам снять шпаги.

Сошлись, выстрелили и — промахнулись. Кушелев требовал продолжения поединка. Секунданты единодушно решили, что для восстановления чести сделано достаточно. Этим нарушались предварительные условия поединка. Но они предпочли встать на точку зрения ритуальную — противники выдержали огонь друг друга, доказали свою решимость, упрекнуть их не в чем.

Однако Кушелев, как и многие дворяне его типа (как впоследствии Пушкин), воспринимал смысл дуэли по-иному — скорее, как судебный поединок средневековья, когда правая сторона должна была восторжествовать, потому что она — правая, а Бог — за правое дело. В «Песне о Роланде» Тьерри должен был победить в судебном поединке несмотря на мощь и искусство противника, ибо злодейство должно быть разоблачено.

В знаменитом романе Вальтера Скотта «Айвенго», популярном в пушкинские времена, больной Айвенго на плохой лошади должен был победить могучего храмовника — и победил его! — ибо в судебном поединке справедливость торжествует по предопределению. Купец Калашников в лермонтовской «Песне…» должен был победить, ибо его бой с опричником, за которым стояла мощь карательного корпуса, по сути своей — судебный поединок, Божий суд. А казнь по воле тирана еще усугубляла его трагическую правоту. Формула «Бог за правое дело!» не была пустым звуком для людей дворянского авангарда. Этой формулой заключал Рылеев записки, которые посылал своим соратникам в ночь с 13 на 14 декабря, призывая их действовать.

«Идейная» дуэль выламывалась из системы ритуальности и переходила в совершенно иной план. Отсюда требование Мордвинова стреляться, пока один из противников не будет убит. Отсюда требование Кушелева. Отсюда непременное условие Пушкина в последней дуэли — до результата. Дело тут не только в степени озлобления и ненависти, но и в полуосознанной вере в свое право карать. А на Черной речке — в праве осознанном.

И. А. Крылов

Гравюра по рисунку Е. Эстеррейха. 1815 г.

И потому в двадцать третьем году Пушкин оказался на стороне Мордвинова, даже не зная подоплеки поединка.

Идея дуэли-мятежа слишком близка была Пушкину…

Уезжая с места дуэли обратно в Петербург, Кушелев сказал, что не считает дело законченным.

Снова сойтись с Бахметевым ему было не суждено. Но в этот момент он сделал единственное, что могло как-то компенсировать ему бескровность поединка. Он, несмотря на уговоры секундантов, заботившихся и о собственной безопасности, предал огласке факт дуэли. Он хотел, чтобы общество знало и о дуэли, и о ее конкретных обстоятельствах.

Соответственно проведено было официальное следствие, вынесен приговор по существующему закону.

Александр, когда приговор поступил к нему на конфирмацию, смягчил его: Кушелева выключили из камер-юнкеров и отправили в полк, генералы Бахметев и Ломоносов получили выговоры, граф Венансон после короткого пребывания под арестом послан на Кавказ. Чернышев, Яковлев и Голицын выведены были из дела и оставлены без внимания.

Дело было необычное, выделявшееся среди множества поединков, куда более бессмысленно уносивших кровь и жизни дворян. А кроме того, Александр, особенно в первые годы царствования, весьма либерально относился к дуэлянтам, не желая раздражать гвардию и армию.

Декабрист Волконский, в те времена молодой кавалергард, вспоминал: «…B царствование Александра Павловича дуэли, когда при оных соблюдаемы были полные правила общепринятых условий, не были преследуемы государем, а только тогда обращали на себя взыскание, когда сие не было соблюдено или вызов был придиркой так называемых bretteurs; и то не преследовали таковых законом, а отсылали на Кавказ. Дуэль почиталась государем как горькая необходимость в условиях общественных. Преследование, как за убийства, не признавалось им, в его благородных понятиях, правильным».

Утверждение Волконского подтверждается и другими свидетельствами.

В самом начале александровского царствования граф Растопчин, в недавнем прошлом любимец императора Павла, а в недалеком будущем — в 1812 году — главнокомандующий Москвы, сжегший столицу, сообщал своему другу князю Цицианову, первому из знаменитых завоевателей Кавказа: «Ко мне пишут из Москвы, что к тебе с фельдъегерем послан князь Гагарин, кавалергардский офицер, в наказание за дуэль. Но я думаю, что молодого офицера послать в такое место, где князь Цицианов командует, и в Грузию — это награда. Я бился об стену лбом в 24 года, что не мог выпроситься под Очаков. Разве война почитается наказанием?»

Очевидно, перевод в боевые кавказские войска и в самом деле был в александровское время самым распространенным наказанием за поединки, а отношение к честной дуэли со стороны властей достаточно либеральным.

Бретерство же было осуждаемым в обществе исключением, но заурядные, не имеющие идейной подоплеки, дуэли служили регулятором отношений в обширной тогда еще частной — не контролируемой государством — сфере дворянской жизни. Попытаться жестко изъять этот регулятор из сложившейся системы отношений значило подорвать ее равновесие. А этого умный Александр вовсе не хотел.

В 1817 и 1818 годах в Петербурге и в Грузии, под Тифлисом, произошли две дуэли, поразившие воображение современников.

На протяжении многих лет, раздумывая над местом и ролью дуэли в жизни русского дворянина и общества вообще, Пушкин возвращался мыслию к этим поединкам.

 

Поединок как возмездие

В 1831 и 1835 годах он начинал романы, собираясь вывести в них героев этих дуэлей, романы, где нравственные узлы рубились именно поединками…

Это была знаменитая «четверная дуэль» Завадовского — Шереметева и Грибоедова — Якубовича.

О причинах ее ходили разноречивые и злые слухи. Александр Бестужев в мемуаре о Грибоедове счел нужным сказать: «Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об известной дуэли, в которой он был секундантом, мне были переданы его противниками в черном виде». Как бы то ни было, повод для дуэли дал именно Грибоедов, привезя танцовщицу Истомину на квартиру своего приятеля графа Завадовского. Кавалергард Шереметев, любовник Истоминой, вызвал Завадовского. Секундантом Завадовского стал Грибоедов, Шереметева — корнет лейб-уланского полка Якубович.

А. И. Истомина

Гравюра Ф. Иордана. 1825 г.

Дуэль была в своем роде очень характерная — протуберанец клокотания и разгула дворянской молодежи, еще опьяненной величием наполеоновских войн. Эта атмосфера рождала и первые тайные общества, и бессмысленно смертельные поединки.

В этой атмосфере вырабатывался тип бретера-оппозиционера, для которого — в отличие от Толстого-Американца, прагматика дуэли, — дуэль представляла собою вызов судьбе. Если в восьмисотые годы бретер воспринимался просто как неуравновешенный и неоправданно самолюбивый человек (Сергей Григорьевич Волконский писал о своем товарище Черном Уварове, что он был «очень раздражительный, что придавало ему оттенок бретерства»), то в конце десятых годов принципиального бретера уже окружал некий ореол. Рождался романтический стереотип дуэли — поединка ради поединка, — что было зрелому Пушкину глубоко чуждо.

Классическим случаем «романтической дуэли» была дуэль из-за любовного соперничества, не имевшего никакого отношения к вопросам чести. Дуэль четверых была именно такова. Один из участников преддуэльных переговоров и свидетель дуэли доктор Ион рассказывал мемуаристу Дмитрию Александровичу Смирнову: «Грибоедов и не думал ухаживать за Истоминой и метить на ее благосклонность, а обходился с ней запросто, по-приятельски и короткому знакомству. Переехавши к Завадовскому, Грибоедов после представления взял по старой памяти Истомину в свою карету и увез к себе, в дом Завадовского. Как в этот же вечер пронюхал некто Якубович, храброе и буйное животное, этого не знают. Только Якубович толкнулся сейчас же к Васе Шереметеву и донес ему о случившемся…»

В. П. Завадовский

Миниатюра Ж.-А. Беннера. 1823 г

Грибоедов не просто привез Истомину к Завадовскому. Она прожила у Завадовского двое суток. Но Шереметев, находившийся с ней в ссоре и разъезде, никаких прав на нее уже не имел. История была вполне банальная для отношений молодых актрис и светских львов. Роковой характер придало ей вмешательство Якубовича — романтического героя во плоти.

Сохранились две подробные версии дуэльных событий. Одна — того же доктора Иона: «Барьер был на 12 шагах. Первый стрелял Шереметев и слегка оцарапал Завадовского: пуля пробила борт сюртука около мышки. По вечным правилам дуэли Шереметеву должно было приблизиться к дулу противника… Он подошел. Тогда многие стали довольно громко просить Завадовского, чтобы он пощадил жизнь Шереметеву.

— Я буду стрелять в ногу, — сказал Завадовский.

— Ты должен убить меня, или я рано или поздно убью тебя, — сказал ему Шереметев, услышав эти переговоры. — Зарядите мои пистолеты, — прибавил он, обращаясь к своему секунданту.

Завадовскому оставалось только честно стрелять по Шереметеву. Он выстрелил, пуля пробила бок и прошла через живот, только не навылет, а остановилась в другом боку. Шереметев навзничь упал на снег и стал нырять по снегу, как рыба. Видеть его было жалко. Но к этой печальной сцене примешалась черта самая комическая. Из числа присутствующих при дуэли был Каверин, красавец, пьяница, шалун и такой сорви-голова и бретер, каких мало… Когда Шереметев упал и стал в конвульсиях нырять по снегу, Каверин подошел и сказал ему прехладнокровно:

— Вот те, Васька, и редька!»

Надо обратить внимание на одну характерную черту дуэли-возмездия, черту проявлявшуюся достаточно часто, — ее заведомо смертельный характер, подкрепленный правом того, кто сохранил выстрел, подозвать противника к барьеру, как это сделал Завадовский. Черта эта — осознанно или полуосознанно — восходила к традиции судного поединка.

С подобной ситуацией встречаемся мы в одной из дуэлей Толстого-Американца. Прапорщик Нарышкин перед началом поединка предупредил Толстого: «Знай, что если ты не попадешь, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебе кончить!»

Поединок Нарышкина с Толстым был, несомненно, дуэлью-возмездием. Прологом этой дуэли был поединок Толстого с капитаном Бруновым, вступившимся за честь своей сестры. Брунов погиб. Нарышкин сочувствовал Брунову и принимал какое-то участие в его конфликте с Толстым. Вызывая Толстого, он решил либо погибнуть, либо пресечь кровавый путь бретера — «Пора тебе кончить!»

Слова «приставив пистолет ко лбу» свидетельствуют именно о намерении приблизить противника на минимальное расстояние — поставить вплотную к барьеру. Толстой опередил Нарышкина, смертельно ранив его в живот…

Что же касается «четверной дуэли», то здесь особое значение имеет механизм вызова.

По свидетельству близкого приятеля Грибоедова Жандра, не Якубович сообщил Шереметеву о визите Истоминой к Завадовскому, а Шереметев, узнав об этом, бросился советоваться к Якубовичу: что делать?

«— Что делать, — ответил тот, — очень понятно: драться, разумеется, надо, но теперь главный вопрос состоит в том, как и с кем. Истомина твоя была у Завадовского, но привез ее туда Грибоедов — это два, стало быть, тут два лица, требующих пули, а из этого выходит, что для того, чтобы никому не было обидно, мы, при сей верной оказии, составим une partie carrée: ты стреляйся с Грибоедовым, а я на себя возьму Завадовского».

Судя по материалам официального следствия, версия Жандра о роли Якубовича близка к истине. Будущего «храброго кавказца» умный и осведомленный Жандр охарактеризовал очень точно. Когда его собеседник изумился: «Да помилуйте… ведь Якубович не имел по этому делу никаких отношений к Завадовскому. За что же ему было с ним стреляться?» — Жандр ответил: «Никаких. Да уж таков человек был. Поэтому-то я вам и употребил это выражение: „при сей верной оказии“. По его понятиям, с его точки зрения на вещи, тут было два лица, которых следовало наградить пулей, — как же ему было не вступиться?»

Идеолог и практик романтической формы существования, Якубович включил романтическую форму поединка в свою общую систему — дуэль, вне зависимости от неизбежности и обязательности ее, хороша была для него уже тем, что позволяла самочинно распоряжаться своей и чужой жизнью. Романтический бретер ставил себя выше нравственного уровня человеческих отношений (как позже, в декабрьские дни 1825 года, Якубович поставил себя выше нравственного уровня политических отношений); играя своей и чужой жизнью, он ощущал себя — и казался другим — богоборцем, бросающим вызов мирозданию. На практике же это богоборчество часто сводилось к чреватым кровью интригам. Так было и на сей раз. Именно позиция Якубовича определила ожесточенность Шереметева и погубила его.

Романтический бретер нарушал одну из главных заповедей тогда неписаного, а позже ясно сформулированного дуэльного кодекса: «Дуэль недопустима как средство для удовлетворения тщеславия, фанфаронства, возможности хвастовства, стремления к приключениям вообще, любви к сильным ощущениям, наконец, как предмет своего рода рискованного, азартного спорта».

Для истинного человека чести, в первую очередь — человека дворянского авангарда, дуэль была делом величайшей серьезности и значимости…

Шереметев, в конце концов, вызвал Завадовского, Якубович должен был стреляться с Грибоедовым.

Жандр, явно со слов Грибоедова, так описал саму дуэль: «Когда они с крайних пределов барьера стали сходиться на ближайшие, Завадовский, который был отличный стрелок, шел тихо и совершенно спокойно. Хладнокровие ли Завадовского взбесило Шереметева, или просто чувство злобы пересилило в нем рассудок, но только он, что называется, не выдержал и выстрелил в Завадовского, еще не дошедши до барьера. Пуля пролетела около Завадовского близко, потому что оторвала часть воротника у сюртука, у самой шеи. Тогда уже, и это очень понятно, разозлился Завадовский. „Ах, — сказал он, — он посягал на мою жизнь. К барьеру!“ Делать было нечего. Шереметев подошел.

Завадовский выстрелил. Удар был смертельный — он ранил Шереметева в живот. Шереметев несколько раз подпрыгнул на месте, потом упал и стал кататься по снегу. Тогда-то Каверин и сказал ему, но совсем не так, как говорил вам Ион: „Вот тебе, Васька, и редька“, — это не имеет никакого смысла, а довольно известное выражение русского простонародья: „Что, Вася? Репка?“ Репа ведь лакомство у народа, и это выражение употребляется им иронически, в смысле: „Что же? вкусно ли? хороша ли закуска?“»

П. П. Каверин

Рисунок. 1810-е гг.

Поскольку Шереметева надо было немедленно везти в город, Якубович и Грибоедов отложили свой поединок. Он состоялся на следующий год в Грузии. Николай Николаевич Муравьев, секундант Якубовича, зафиксировал ход дела в дневнике: «Ввечеру Грибоедов с секундантом и Якубовичем пришли ко мне, дабы устроить поединок, как должно, Грибоедова секундант предлагал им сперва мириться, говоря, что первый долг секундантов состоит в том, чтобы помирить их. Я отвечал ему, что я в сие дело не мешаюсь, что меня позвали тогда, когда уже положено было драться, следовательно, Якубович сам знает, обижена ли его честь».

Муравьев был заранее предубежден против Грибоедова и считал дуэль непременной, поскольку Якубович загодя изложил ему свою версию прошлого поединка. Якубович был великолепный рассказчик. Но рассказы его, особенно когда ему это было выгодно, существенно отличались от реальных событий, о коих он повествовал. «Якубович рассказал мне в подробности поединок Шереметева в Петербурге. Шереметев был убит Завадовским, а Якубовичу должно было тогда стреляться с Грибоедовым за то же дело. У них были пистолеты в руках; но, увидя смерть Шереметева, Завадовский и Грибоедов отказались стреляться. Якубович с досады выстрелил по Завадовскому и прострелил ему шляпу. За сие он был сослан в Грузию». Как известно, стреляться после ранения Шереметева отказался Якубович, которому как секунданту надо было сопровождать раненого домой, а вовсе не Грибоедов. Якубович не стрелял в Завадовского, и никакой шляпы не простреливал, и в Грузию был выслан не столько за секундантство, сколько из-за каких-то неисправностей по службе, «шалостей». Но Якубович, очевидно, просто не мог говорить правду. Причем с годами его фантазии становились все выгодней для него и все опаснее для окружающих. Даже по тем деталям, которые записал Муравьев, ясна окраска происшедшего в его изложении. Вряд ли он пощадил и репутации своих противников.

Речь шла о смертельной дуэли. Якубович вначале просил Муравьева и другого офицера — Унгерна — быть просто свидетелями поединка, чтобы оказать помощь раненому, но не участвовать в качестве секундантов — чтобы избежать кары. Он собирался стреляться с Грибоедовым без секундантов — в нарушение кодекса, но в соответствии с существующей традицией. Первым местом поединка выбрали квартиру поручика Талызина, где остановился Якубович, что предполагало минимальное расстояние между барьерами…

Но во время встречи 22 октября, о которой рассказывает Муравьев, условия дуэли были изменены под давлением секунданта Грибоедова, его сослуживца-дипломата Амбургера.

Пока секунданты совещались, «Якубович в другой комнате начал с Грибоедовым спорить довольно громко. Я рознял их, и, выведя Якубовича, сделал ему предложение о примирении; но он их слышать не хотел. Грибоедов вышел к нам и сказал Якубовичу, что он сам его никогда не обижал. Якубович на то согласился. „А я так обижен вами; почему же вы не хотите оставить сего дела?“ — „Я обещался честным словом покойнику Шереметеву при смерти его, что отомщу за него на вас и на Завадовском“. — „Вы поносили меня везде“. — „Поносил и должен был сие делать до этих пор; но теперь я вижу, что вы поступили как благородный человек; я уважаю ваш поступок; но не менее того должен кончить начатое дело и сдержать слово свое, покойнику данное“. — „Если так, так г.г. секунданты пущай решат дело“».

А. С. Грибоедов

Акварель В. Машкова. 1827 г.

Грибоедов, человек, по определению Пушкина, «холодной блестящей храбрости», пытался вразумить Якубовича не из самосохранения. Соглашаясь на поединок, он в некотором роде брал на себя ответственность и за жизнь противника, которого он должен был постараться убить или ранить. Его долго не отпускал кошмар — бьющийся на снегу Шереметев. Он говорил, что перед ним постоянно глаза умирающего. Хотел он того или нет, именно он спровоцировал трагический поединок. И теперь боялся стать причиной еще одной смерти. Но, приняв неизбежное, он готов был идти до конца.

«Я предлагал, — рассказывает Муравьев, — драться у Якубовича на квартире, с шестью шагами между барьерами и с одним шагом назад для каждого (то есть смертельные условия. — Я. Г.); но секундант Грибоедова на то не согласился, говоря, что Якубович, может, приметался уже стрелять в своей комнате… 23-го я встал рано и поехал за селение Куки отыскивать удобного места для поединка. Я нашел Татарскую могилу, мимо которой шла дорога в Кахетию; у сей дороги был овраг, в котором можно было хорошо скрыться. Тут я назначил быть поединку. Я воротился к Грибоедову в трактир, где он остановился, сказал Амбургеру, чтобы они не выезжали прежде моего возвращения к ним, вымерил с ним количество пороху, которое должно было положить в пистолеты, и пошел к Якубовичу… Мы назначили барьеры, зарядили пистолеты и, поставя ратоборцев, удалились на несколько шагов. Они были без сюртуков. Якубович тотчас подвинулся к своему барьеру смелым шагом и дожидался выстрела Грибоедова. Грибоедов подвинулся на два шага; они постояли одну минуту в сем положении. Наконец Якубович, вышедши из терпения, выстрелил. Он метил в ногу, потому что не хотел убить Грибоедова, но пуля попала ему в левую кисть руки. Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам и навел пистолет на Якубовича. Он имел все право подвинуться к барьеру, но, приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не захотел воспользоваться предстоящим ему преимуществом: он не подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел на свою руку, — однако крови не было».

Муравьев, человек совершенно порядочный и честный, тем не менее, смотрел на происходящее глазами Якубовича, который обладал мощным даром воздействия на людей и которому он, плохо его зная, искренне сочувствовал: «В самое время поединка я страдал за Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью: вид его был мужествен, велик, особливо в ту минуту, как он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки». Кроме того, Муравьеву Грибоедов — не без подготовки его противника — не нравился. Он сам через несколько недель едва не вызвал Грибоедова на поединок, возбужденный пустяковыми сплетнями. И потому его интерпретации конкретных фактов не безусловны.

А. И. Якубович

Рисунок Л. Каратыгина. 1825 г.

Плохо верится, чтобы Якубович, зная, что в случае промаха или нанесения легкой раны ему придется выдержать выстрел противника с предельно сокращенного расстояния, стрелял в ногу (как он говорил Муравьеву сразу после поединка) или в кисть левой руки (как он говорил позже: «В знак памяти лишить его только руки»).

Мы уже сталкивались с подобной версией — «Киселев метил в ногу и попал в живот». На смертельных дуэлях часто стреляли в живот — это был выстрел наверняка. Завадовский стрелял в живот Шереметеву, который иначе убил бы его самого при следующем обмене выстрелами. Бретер Дорохов в смертельной дуэли со Щербачевым в девятнадцатом году стрелял в живот. (Пушкин эту дуэль хорошо знал и вспоминал по дороге с Черной речки.) Бретер-убийца Толстой-Американец смертельно ранил лейб-егеря Нарышкина выстрелом в живот. Дантес, как он сам утверждал, стрелял Пушкину в ногу, но попал в живот… Это был удобный вариант, переносивший моральную ответственность на случай, на судьбу.

Скорее всего, Якубович стрелял Грибоедову в живот, но промахнулся.

Есть сведения, что перед смертью Шереметев позвал к себе Грибоедова и помирился с ним. Но Якубовичу было выгодно представить себя мстителем за убитого друга — отсюда легенда о клятве умирающему. Такая мотивация была смешна для дуэли с безобидным исходом, но необходима в случае намерения убить противника.

Якубович последовательно и талантливо выстраивал собственный романтический образ — отсюда его героическая поза под пистолетом Грибоедова, отсюда легенда о простреленной шляпе Завадовского, отсюда и легенда о клятве умирающему Шереметеву.

На этом этапе жизни смертельный исход дуэли-возмездия был весьма желателен как сильная черта демонического облика. Ради своего романтического демонизма Якубович готов был идти на немалые жертвы. Роль романтического мстителя-цареубийцы, которую он с бешеным темпераментом разыгрывал в Петербурге конца двадцать пятого года, — при том, что убивать царя он вовсе не собирался, — обошлась ему в каторгу и смерть в Сибири.

Одна из основополагающих статей дуэльного кодекса гласит: «Практическая цель дуэли состоит в том, чтобы, когда исчерпаны все средства соглашения и примирения сторон, между которыми произошло столкновение на почве, затрагивающей честь, — дать решительное и окончательное восстановление чести.

На этом основании даже самое тяжкое оскорбление признается не оставляющим ни малейшего пятна на чести, раз только она получила удовлетворение посредством дуэли; при этом безразлично: осуществилась ли дуэль или не была осуществлена вследствие признания ее неосуществимости на основании законов о дуэли; а если дуэль была осуществлена, то — оказалось ли ее результатом пролитие крови или нет».

Однако подобный подход был чужд большинству русских дуэлянтов. Мордвинов хотел убить Киселева, а не просто обменяться с ним ритуальными — пускай и чреватыми кровью — выстрелами. Кушелев отнюдь не считал, что сам факт бескровного поединка с Бахметевым может искупить нанесенное ему оскорбление. Пушкин мечтал убить Дантеса.

Выходя на поединок-возмездие, человек не довольствовался опасным ритуалом восстановления чести. Он хотел реального результата — крови противника или его окончательного устранения.

Декабрист Волконский в период своей буйной молодости пытался таким способом избавиться от счастливого соперника: «Придраться без всякой причины к нему, вызвать его на поединок, с надеждою преградить ему путь и открыть его себе, было минутное дело, подтвержденное на другой день письменным вызовом». Противников примирил их общий друг — граф Михаил Семенович Воронцов, в кабинете которого в тот день решались судьбы трех вызовов. Результат — два примирения и одна смерть…

Ни Якубовичу, ни Грибоедову нечего было смывать со своей чести. И уж, во всяком случае, Грибоедов никак не оскорблял честь Якубовича.

Для Грибоедова боевая встреча с бывшим корнетом лейб-уланского полка тоже была дуэлью-возмездием. Ибо при всем своем ощущении вины перед погибшим Шереметевым он понимал и зловещую игру Якубовича. «Грибоедов после сказал нам, — пишет Муравьев, — что он целился Якубовичу в голову и хотел убить его, но что это не было первое его намерение, когда он на место стал». Первым его намерением было раздробить противнику плечо — очевидно, чтоб лишить его возможности владеть оружием. Он воспринимал Якубовича как опасного интригана и бессмысленного бретера, искателя чужих жизней. «Пусть стреляет в других, моя прошла очередь», — писал он после поединка, горько посетовав, что не раздробил тому плечо.

Дуэлей у Якубовича больше не было. Человек отчаянной храбрости, он отличился в боях против горцев, получил тяжелую рану в лоб и отправился в двадцать пятом году в Петербург. Игра его к тому времени стала куда крупнее. Он создавал теперь политические легенды, представляясь членом несуществующего Кавказского тайного общества с Ермоловым во главе. В Петербурге он сперва играл цареубийцу, а затем взял себе роль русского Риего — вождя революции. И предал эту революцию…

Романтический демонизм Якубовича, вырастая, захватывая общественную сферу, естественно перерождался в романтический аморализм…

Юный Пушкин знал Якубовича в Петербурге. Затем постоянно слышал о его кавказских подвигах. И до поры до времени жил под обаянием его не яркой даже, а яростной личности. 30 ноября двадцать пятого года, когда в столице уже стало известно о смерти Александра, и Якубович, скрежеща зубами, кричал Рылееву, что тайное общество вырвало у него жертву — царя, Пушкин вопрошал Александра Бестужева, ничего этого не зная: «…Кто писал о горцах в „Пчеле“? Вот поэзия! Не Якубович ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc., — в нем много, в самом деле, романтизма».

Но, во-первых, романтизм здесь вовсе не оценочное понятие, это — особенный способ существования. Через несколько дней Пушкин писал Катенину: «…Как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нем очень много романтизма; бурная его молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Барклаем…» Говоря о «бурной молодости» цесаревича, он знал, что бурность эта включала и грязное уголовное преступление — изнасилование замужней женщины, а о «вражде с немцем Барклаем» он через десять лет думал несколько иначе. (А может, и в тот момент не так уж ею восхищался, и письмо это, отправленное по почте, было дипломатическим маневром.)

Во-вторых, годы шли, накапливались сведения, стала ему ясна, хотя далеко не до конца, роль Якубовича 14 декабря. Он не мог знать, что в своем вольном конструировании действительности «храбрый кавказец» дойдет до того, что еще в самый день восстания станет клеветать на своих товарищей по заговору, обвиняя их в постыдном стремлении, победив, разделить «домы, дворцы», выгодные должности, станет обвинять их в попытке убить его, их обличителя.

Но после встреч и бесед с Грибоедовым в двадцать восьмом году, после поездки в двадцать девятом году в армию Паскевича, где он виделся и говорил с несколькими декабристами, после длительных разговоров с Михаилом Пущиным, свидетелем восстания и участником совещаний тайного общества, после встречи с телом убитого Грибоедова и размышлений о его судьбе Пушкин глубоко изменил отношение к Якубовичу и к дуэли у Татарской могилы.

В тридцатом году он начал писать «Путешествие в Арзрум», напечатал отрывок в «Литературной газете», бросил.

Иллюстрация к повести А. А. Бестужева-Марлинского «Амалат-бек»

Рисунок Лермонтова. 1835 г.

Вслед за этим он разработал подробный план «Романа на Кавказских водах». Это был роман о Якубовиче.

План постепенно — от варианта к варианту — развивался, приобретал определенность. И не только сюжетную.

«Кавказские воды — семья русских — Якубович приезжает — Якубович — становится своим человеком, приезд настоящего любовника — дамы от него в восторге. Вечер в калмыцкой кибитке — встреча — изъяснение — поединок — Якубович не дерется — условие — Он скрывается — Толки, забавы, гуляния — Нападение черкесов, похищение — Москва. Приезд Якубовича в Москву — Якубович хочет жениться».

Перед нами план «Выстрела» — с Якубовичем вместо Сильвио и перенесением места действия на Кавказ. Якубович — кумир местного общества до приезда «настоящего любовника», который и перебивает успех, «дамы от него в восторге». Столкновение, заканчивающееся вызовом. Якубович, как и Сильвио, не дерется, а откладывает поединок «с условием» и скрывается. Как далее развивались бы события и кого похищают черкесы, сказать наверняка трудно. Скорее всего — как явствует из других вариантов плана — счастливого соперника Якубовича. Но этот вариант был несколько по-иному реализован осенью тридцатого года в «Выстреле». (И, стало быть, план составлен до первой болдинской осени.)

Пушкин под Арзрумом в 1829 г.

Автопортрет

Вариант, в котором Якубович выглядит истинно романтическим героем, Пушкину в это время уже не подходил. Он искал другие пути.

«Расслабленный… брат едет из Петербурга — он оставляет свой конвой паралитику — на него нападают черкесы — он убивает одного из них — остальные убегают. Якубовича там нет. Спрашивает у сестры, влюблена ли она в Якубовича. Смеется над ним.

Якубович расходуется на него — и просит у него руки его сестры.

Дуэль».

Здесь уже вырисовывается иной сюжет. Герой едет на Кавказ, где на водах живет его сестра. Очевидно, со слов Якубовича, он знает, что его сестра влюблена в Якубовича. Но оказывается, что тот придумал эту любовь, и герой «смеется над ним». Тогда Якубович пытается заслужить его благодарность другим способом, привязать его к себе — «расходуется на него». И, считая, что герой уже не сможет отказать, просит руки сестры. Герой разгадывает игру, и дело кончается дуэлью.

Пушкин прикидывал различные направления сюжетных ходов, но роль Якубовича была одна и та же.

«Якубович похищает Марию, которая кокетничала с ним.

Ее любовник похищает ее у черкесов. Кунак — юноша, привязанный к ней, похищает ее и возвращает ее в ее семью».

Затем пошел второй вариант плана. Еще более выразительный.

«Поэт, брат, любовник, Якубович, зрелые невесты, банкометы (— сотрудники) Якубовича.

На другой день банка — все дамы на гулянье ждут Якубовича. Он является — с братом, который представляет его — Его ловят. Он влюбляется в Марию — прогулка верхом. Бештай. Якубович сватается через брата Pelham — отказ — Дуэль — у Якубовича секундант поэт — у брата… любовник, раненный на Кавказе офицер; бывший влюбленный, знавший Якубовича в горах и некогда им ограбленный.

— Якубович ночью едет в аул к узденю — во время переезда из Горячих на Холодные — Якубович похищает — тот едет и спасает ее с одним Кунаком».

С каждым вариантом плана личность Якубовича рисовалась все более темными тонами. Он уже не просто человек с сомнительными чертами поведения, он — глава шулерской шайки, он — удалец, не брезгующий грабить (под видом горца) своих товарищей-офицеров. Но отсвет романтического неистовства все еще лежит на нем — он похищает девушку, которую не может получить законно.

Однако в третьем варианте все становится на свои места.

«Алина кокетничала с офицером, который нее влюбляется — Вечера Кавказские — Приезд Кубовича — смерть его отца — театральное погребение — Алина начинает с ним кокетничать — Кубович введен в круг Корсаковых — Им они восхищаются — Гранев его начинает ненавидеть — Якубович предлагает свою руку, она не соглашается — влюбленная в Г. Он предает его черкесам.

Он освобожден (казачкою — черкешенкою) и является на воды — дуэль. Якубович убит».

Здесь Якубович — или Кубович, как хотел, очевидно, Пушкин назвать своего персонажа, чтобы отделить его от прототипа (весьма, впрочем, условно), — совершает настоящее, не оправданное никаким романтизмом, предательство. Он устраняет Гранева, своего соперника (соратника-офицера!), руками врагов — «предает его черкесам». То есть совершает военную измену и человеческую подлость.

Уж никаких иллюзий относительно позера, который из похорон своего отца устраивает зрелище — «театральное погребение», который в своих бешеных страстях способен на все, Пушкин уже не питает.

И он находит один только способ пресечь этот марш романтического аморализма — дуэль-возмездие.

В каждом варианте плана фигурирует поединок. Пока Якубовичу не был вынесен нравственный приговор, поединок кончался благополучно для него.

Но когда идеология, позволяющая ему силой безответственного воображения выворачивать действительность наизнанку, доводит его до грязного коварства, Пушкин обрекает его на смерть у барьера.

Разумеется, превращая наброски в роман, Пушкин изменил бы фамилию «героя своего воображения», но вариант — Кубович — говорит, что он не хотел лишить его биографической узнаваемости.

Разумеется, Пушкин не отождествлял абсолютно государственного преступника, каторжника Якубовича с негодяем, способным на любую низость. И роман, быть может, правильнее назвать не романом о Якубовиче, а романом о романтическом своевольнике, исходным материалом для которого был жизненный стиль Якубовича. И все же ни в ком из известных Пушкину (да и нам) людей не проявлялся так страшно принцип перекраивания действительности в угоду романтическому аморализму.

Вырвавшись из плена, Гранев не обращается по начальству, чтобы наказать предателя. Он делает это сам, ибо государство не должно вмешиваться в такие дела. Это — дело общества. Дуэль в подобном случае — оружие общества.

Честь Гранева не запятнана. Дуэль между ним и Якубовичем — не процедура восстановления чести. Это — наказание, возмездие. И здесь недействительны сомнения Ивана Игнатьича из «Капитанской дочки»: «И добро б уж закололи вы его… Ну, а если он вас просверлит?»

Когда речь идет о дуэли-возмездии, судебном поединке, «Божьем суде», правое дело должно восторжествовать. «… Дуэль. Якубович убит».

Другого пути Пушкин не видел.

Декабрист Розен вспоминал о начале двадцатых годов: «…лишне будет описать (совсем бы не лишне! — Я. Г.) поединки полковника Уварова с М. К. бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других».

Последние несколько лет перед восстанием члены тайных обществ и ближайшее их окружение жили среди вызовов и поединков. Ситуации бывали разные, мотивы — тоже: некоторые дуэли происходили от бытовых случайностей, мелких столкновений, но значима была непреложная готовность людей этой среды выйти на поединок.

 

Дуэль как пролог мятежа

Декабрист Розен вспоминал о начале двадцатых годов: «…лишне будет описать (совсем бы не лишне! — Я. Г.) поединки полковника Уварова с М. К. бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других».

Последние несколько лет перед восстанием члены тайных обществ и ближайшее их окружение жили среди вызовов и поединков. Ситуации бывали разные, мотивы — тоже: некоторые дуэли происходили от бытовых случайностей, мелких столкновений, но значима была непреложная готовность людей этой среды выйти на поединок.

В этот процесс оказались втянутыми даже такие штатские интеллектуалы, как братья Тургеневы. Упомянув в письме начала тридцатых годов к Жуковскому некоего «Ал. Павл. Протасова», Александр Тургенев заметил: «Отец его некогда должен был драться с моим братом». (В начале тридцатых же годов московский Булгаков сообщал в Петербург слух о готовящейся в Лондоне дуэли Николая Тургенева с секретарем русского посольства.)

Нащокин рассказывал историку Бартеневу: «Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль. Рылеев должен был быть секундантом у Булгарина. Нащокин — у Дельвига. Булгарин отказался, Дельвиг послал ему ругательное письмо за подписью многих».

Пушкин по-своему изложил эту полуанекдотическую историю: «Дельвиг однажды вызвал на дуэль Булгарина. Булгарин отказался, сказав: „Скажите барону Дельвигу, что я на своем веку видел больше крови, нежели он чернил“». Булгарин тем самым нарушил один из пунктов дуэльного кодекса, по которому даже известные храбрецы, заслужившие высокую военную репутацию, не имели права на этом основании игнорировать вызов оскорбленного. Но Фаддей Венедиктович, гибко относящийся к своей репутации и не стремившийся блистать дворянскими добродетелями, считал, что может себе это позволить. Подобный отказ, однако, был редкостью. Но не редкостью была настойчивость Дельвига.

В дуэльной хронике первого пятилетия двадцатых годов имена лидеров Северного тайного общества мелькали постоянно.

Михаил Бестужев писал из Сибири редактору «Русской старины» Семевскому: «Я, в описании детства брата Александра, вам упоминал о его первой дуэли с офицером лейб-гвардии драгунского полка за его карикатурные рисунки, где все общество полка было представлено в образе животных. Вторая его дуэль была затеяна из-за танцев. Третья — с инженерным штаб-офицером, находившимся при герцоге Виртембергском, и это происходило во время поездки герцога, где брат и инженер составляли его свиту, и брат был вызван им за какое-то слово, понятое оскорбительным».

Сестра Александра Бестужева Елена Александровна утверждала: «Он три раза на дуэлях стрелял в воздух». Бестужев был человек чести, подчеркнуто рыцарской повадки, и выстрелить в воздух он мог, только выдержав огонь противника. Ибо по дуэльному кодексу: «Если кто-либо из дуэлянтов, выстрелив в воздух, успеет это сделать до выстрела своего противника, то он считается уклонившимся от дуэли». Судя по всему, поводы к дуэлям Александра Бестужева были достаточно мелки. Но он трижды рисковал жизнью и демонстрировал готовность выйти к барьеру. Главное, однако, не в этом. У него была репутация бретера — «всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль, и он был секундантом или участником», — не соответствующая его дуэльной практике, но соответствующая его жизненной установке: «Воевать! Воевать!».

Он воспринимался как человек, готовый к самым резким формам действия. А это были если не заговор, то — дуэль.

У князя Евгения Оболенского, одного из вождей Северного общества, состоялась в эту же эпоху одна дуэль, но — со смертельным исходом. Воспитанница Матвея Ивановича Муравьева-Апостола рассказывала про Оболенского, со слов его товарищей, что до восстания он дрался на поединке вместо своего младшего брата с неким Свиньиным и убил его. «Прискорбное событие терзало его всю жизнь». А дочь известного сановника и мецената Оленина — Варвара — писала через много лет Бартеневу: «Этот несчастный имел дуэль, — и убил, — с тех пор, как Орест, преследуемый фуриями, так и он нигде не находил себе покоя, и был как бы (извините выражение), как остервенившийся в 14 число».

Е. П. Оболенский

Литография с портрета 1820-х гг.

Решительность князя Евгения Петровича в день восстания объяснялась, разумеется, иными причинами. Он был убежденный и последовательный сторонник вооруженного переворота, ветеран тайного общества, начальник штаба восстания. Свою решимость он демонстрировал и в период подготовки мятежа, но смерть противника на поединке, не имевшем, быть может, серьезной подоплеки, не могла не оставить тяжкий след в благородной душе Оболенского. (Недаром в конце жизни он писал, что дуэль — «грустный предрассудок, который велит смыть кровью запятнанную честь. Предрассудок общий и чуждый духа христианского. Им ни честь не восстанавливается, и ничто не разрешается, но удовлетворяется только общественное мнение…» В этом есть горькая выстраданность.) Но и здесь важнее то, что в глазах осведомленной свидетельницы декабристской эпохи — а Варвара Оленина многое знала и многое слышала — дуэльная ситуация была прологом ситуации мятежа.

А. А. Дельвиг

Рисунок Пушкина. 1820-е гг.

В головах будущих декабристов идея дуэли в кризисные моменты впрямую связывалась с идеей максимального политического поступка — цареубийства. В 1817 году Якушкин предложил своим товарищам застрелить Александра и тут же застрелиться самому. И это воспринималось им самим и рассказавшим об этом впоследствии Фонвизиным как вариант дуэли — со смертельным исходом для обоих участников.

И. Д. Якушкин

Рисунок П. Соколова. 1818 г.

Но подлинным идеологом и практиком дуэли как общественного, а в высшем выражении — и политического поступка, был Рылеев.

Вытеснение дворянского авангарда, наступление новой знати — чванной, продажной, радевшей о выгодах самодержца и собственных, но не о России, — все это ощущалось им с остротой ему лично нанесенного оскорбления. Знаменитый памфлет «Временщику» — пощечина Аракчееву, — предвосхитивший пушкинское «На выздоровление Лукулла», был, в сущности, картелем, откровенным вызовом. Рылеев реализовал свои дуэльные установки со всем напором темперамента. А темперамент у него — особенно в дуэльных делах — был расчетливо-вулканический.

Михаил Бестужев рассказывал: «Отставной флотский офицер фон Дезин, муж премиленькой жены своей, воспитанницы Смольного монастыря и подружки одной из моих сестер, вышедшей с нею в тот же год, приревновал брата Александра и вместо того, чтобы рассчитаться с братом, наговорил матушке при выходе из церкви дерзостей. Брат вызвал его на дуэль — он отказался.

Рылеев встретил его случайно на улице, и, в ответ на его дерзости, исхлестал его глупую рожу карвашем, бывшим в его руке».

Дуэльные начинания Рылеева, в которые он бросался с пылкостью революционного трибуна и сосредоточенностью политического тактика, как правило, заканчивались сокрушительно.

В повседневном быту наиболее чувствительные для чести человека дворянского авангарда столкновения с придворной бюрократической знатью происходили в сфере матримониальной. Эта сфера была органична для политических демонстраций, для акций устрашения.

Незадолго до восстания Рылеев стрелялся с женихом своей сестры. Неизвестно, что это был за человек и что именно явилось поводом для поединка. Но в подобных случаях брат невесты вступался за ее честь, когда жених пытался после помолвки уклониться от брака. «Дуэль была ожесточенная, — рассказывал Михаил Бестужев, — на близкой дистанции. Пуля Рылеева ударила в ствол пистолета противника и отклонила выстрел, направленный прямо в лоб Рылееву, в пятку ноги». Секундантом Рылеева был Александр Бестужев.

Этот поединок оказался смысловым прологом к самой знаменитой и самой идейной дуэли декабристской эпохи, дуэли, которую лидеры тайного общества превратили в крупную политическую акцию. Идеологом и организатором поединка был Рылеев, а Александр Бестужев принимал в нем деятельное участие. Это было первое прямое вооруженное столкновение дворянского авангарда с той политической силой, против которой и было, собственно, направлено восстание 14 декабря. И произошла дуэль в канун восстания, в сентябре двадцать пятого года.

А. А. Бестужев

Гуашь Н. Бестужева. 1823 г.

Но у этой дуэли был более ранний, но очень выразительный аналог, обозначающий постоянство традиции.

В конце 1807 года Петербург потрясла смерть полковника лейб-гвардии Преображенского полка Дмитрия Васильевича Арсеньева.

Арсеньев входил в узкий кружок избранных, в центре которого стояли граф Михаил Семенович Воронцов и поэт, блестящий острослов и храбрец Сергей Никифорович Марин. Эти двое тоже были преображенцами. Всех троих связывала теснейшая дружба.

Понятия чести в этом кругу были незыблемы. Признанным арбитром в дуэльных ситуациях считался, по свидетельству князя Сергея Волконского, граф Воронцов.

Полковник Арсеньев выглядит натурой незаурядной и для конца XVIII века, когда формировался его духовный и душевный облик, очень характерной. Жаждущий воинской славы офицер, военный профессионал, командовавший в 25 лет гвардейским батальоном, он страдал от постоянной рефлексии и мучительно переживал несовершенство мира.

В апреле 1804 года Марин писал Воронцову, воевавшему в это время на Кавказе в корпусе знаменитого Цицианова: «Надобно сказать тебе кое-что и об Арсеньеве, который теперь в Корфу, куда около двенадцати тысяч нашего войска послано. Ты помнишь, что прошедшей зимой он собирался оставить Петербург и ехать с A. Л. Нарышкиным путешествовать; но как он остался, то Арсеньев, не хотя никак жить в столице, просился к тебе в Грузию, в чем бы, конечно, и успел, если б отец его не запретил ему. Но нынешним летом он узнал об экспедиции в Корфу и был столько счастлив, что государь, снисходя на его просьбу, ехать ему туда позволил… Ты и Арсеньев гораздо меня счастливее: разнообразные предметы, беспокойства войны, которым я по чести завидую, разбивают ваши мысли; а я осужден жить на одном месте, видеть все тоже да тоже, право достоин сожаления. Бог знает, когда я с вами увижусь. Много утечет воды Невской, покуда ты и Арсеньев будете опять с бедным Мариным. Грустно, друг мой, отменно грустно! Не к кому преклонить сирой головы моей, не с кем сказать слова тайного. Думая жить всегда с вами, я не искал друзей; да и где бы мог найти вам подобных?.. Ты, может, захочешь знать причины, которые заставили Арсеньева оставить Петербург? Храня его тайну, могу сказать тебе, что этому главная причина — любовь».

С. Н. Марин

Рисунок Ж. Рюстема. Начало XIX в.

Этот текст говорит о многом. В этих людях рядом с мужественностью, доходящей до брутальности, жила карамзинская чувствительность, в данном случае реализовавшаяся в культ сентиментальной дружбы. «Бедный Марин» за четыре года до этого письма, будучи активным участником заговора против Павла, с обнаженной шпагой в руке удержал гатчинцев из дворцового караула, пытавшихся бежать на помощь к императору. Это Марину принадлежит знаменитый клич, брошенный в решающую минуту страшной ночи: «Ко мне, гренадеры Екатерины!.. Если эти мерзавцы гатчинцы двинутся, принимайте их в штыки!» Вскоре после сетований на однообразие столичной жизни Марин вдосталь испытал «беспокойства войны». Он прошел наполеоновские войны от Аустерлица до заграничного похода 1813 года, участвовал во многих сражениях, водил батальон в штыковые атаки. Был многократно и тяжело ранен. Картечная пуля, засевшая в его груди под Аустерлицем, очевидно, и стала причиной болезни и смерти Марина в 1813 году…

Арсеньев был не менее мужествен, но еще более чувствителен, а тоска по совершенству приводила к тому, что полковник страстно идеализировал женщин, в которых влюблялся и которые неизменно оказывались не теми, за кого он их принимал. И это окончательно подрывало его веру в справедливость и разумность мироустройства.

Д. В. Арсеньев

Портрет 1800-х гг.

В сентябре 1804 года Марин писал Воронцову: «Бедный Арсеньев грустит в Корфу, скучает в Неаполе и хочет стреляться в Мессине. Да, мой друг, стреляться; я от него получил письмо, которое поставило дыбом мои волосы.

Вообрази, что его отчаяние почти ума его лишило: он ни о чем больше не говорит, как об… (княгине Суворовой. — Я. Г.) и о смерти. Ужасно обмануться в том, что боготворишь; а с ним это случилось… Мы можем потерять друга, оттого, что женщине вздумалось записать его в число своих воздыхателей. Мудрено ли завести сердце доброго Арсеньева? В его лета оно искало любить, полюбило и в божестве своем нашло все, что ветреность, что кокетство имеет опасного… Всякий день молю Бога, чтобы удержал он руку, на самоубийство стремящуюся, и всякий день ожидаю известия о его смерти. Верь мне, что слезы мешаются здесь с чернилами».

Арсеньевская мания самоубийства была, судя по всему, следствием не только разочарования в княгине Суворовой, жене сына полководца, товарища и сослуживца Арсеньева и Марина. Это был рецидив психологического процесса, приведшего к эпидемии самоубийств среди дворянской молодежи конца екатерининского царствования. Сутью процесса было разочарование в результатах «века разума», потеря исторического оптимизма. Для людей такой степени чувствительности к жизни, как Арсеньев, этого было достаточно для рокового шага — был бы повод.

В тот раз «русский Вертер» избежал гибели. Он вернулся в Россию и отличился в первых походах против Наполеона.

После похода 1807 года он влюбился в некую девицу Ренне, дочь старшего сослуживца по гвардии, и сделал ей предложение, которое было принято. Огласили помолвку. Но через несколько дней к невесте посватался богач граф Хребтович. И мать невесты уговорила ее отказать Арсеньеву и разорвать помолвку.

Неизвестно — любила ли Мария Ренне Дмитрия Арсеньева. Но то, что в этом случае корыстный расчет одержал верх над благородным чувством, было для всех несомненно.

И полковник Арсеньев восстал против этой несправедливости. Дело было не только в личной обиде. То, что богатство и знатность польского магната были предпочтены его, Арсеньева, сильному и чистому чувству, он воспринял как вызов всем представлениям его круга, их общему пониманию чести. И он принял этот вызов, послав к Хребтовичу секундантов. Одним из них был граф Михаил Воронцов.

Сохранилось написанное перед дуэлью письмо Арсеньева.

«Я должен портному Голендеру по счету около 200 рублей, Турчанинову по счету около 400 рублей, Воронцову 180 червонцев и 150 рублей, брату 1000 рублей, и потом какие-нибудь мелкие долги, каких я не упомню. Мне должны: Дука 150 червонцев, принц Мекленбургский 50 червонцев и впрочем кто сам вспомнит малые долги, тот их отдаст.

Из 2000 с чем-то рублей моих денег заплатите по возможности вышеописанные долги, большие же адресовать на батюшку. Дать на мой батальон 500 рублей, Николаше 100 рублей; волю как ему, так Ипату. Все вещи мои раздать друзьям, которые пожелают иметь какие-нибудь от меня памятники. Донести графу и графине Ливен и князю Петру Волконскому, что, признавая всю цену милостивого их ко мне расположения, я умру с истинной к ним признательностью и совершенно отличаю их от тех скаредов, которые довели меня до сего положения. Свет будет судить и тех и других и воздаст каждому должное. Свечина и сестру С. П. уверяю в истинной моей дружбе и признательности, равно как и друзей моих, которые наиболее имели право на мою привязанность. Поручаю обо всем друга моего князя Черкасского, который возьмет на себя труд обо всем известить родителей, братьев и сестер моих. Братьев поручаю покровительству моих друзей. Всякого прошу вникнуть в мои обстоятельства, посудить меня и пожалеть, буде найдет виновным. Любил друзей, родных, был предан государю Александру и чести, которая была для меня во всю мою жизнь единственным для меня законом. Имел почти все пороки, вредные ни для кого, как для самого себя. Прощайте.

Арсеньев.

Я ношу два кольца и один перстень. Секунданты мои возьмут их себе в знак моей дружбы и благодарности».

Если не знать всего вышерассказанного, то письмо это могло бы показаться заурядным деловым документом. Но в известных нам обстоятельствах, обладая знанием взаимоотношений Арсеньева и мироустройства, мы читаем его по-иному. Даже не комментируя упоминаемые здесь имена близких ко двору вельмож, не вникая в особенности светской интриги, которая явно просматривается за этими строками, мы можем вычитать из них важные для нашего сюжета вещи.

Это не письмо человека, который идет к барьеру, чтобы победить или умереть. Это не письмо человека, который готов погибнуть, но жаждет погубить и своего противника. Это письмо самоубийцы, человека, который не сомневается в своей смерти и вовсе не думает о мести. Спокойная и горькая записка Арсеньева только единожды намекает на причины поединка: «скареды, которые довели меня…».

Нам не известны конкретные обстоятельства дуэли. Мы знаем только, что 3 декабря 1807 года полковник Арсеньев был убит на месте.

Молодой мизантроп, восставший против мировой несправедливости, выполнил свой итальянский замысел.

Но свет, к суду которого апеллировал Арсеньев, воспринял случившееся по-иному. Князь Сергей Волконский, будущий декабрист, а тогда молодой и буйный кавалергард, близко наблюдавший трагедию, вспоминал: «Весь Петербург, за исключением весьма малого числа лиц, вполне оправдывал Арсеньева и принимал в постигшей его смерти радушное участие. Его похороны почтила молодежь петербургская своим присутствием, полным участия, и явно осуждала Хребтовича и тех лиц, которые своими советами участвовали в склонении матери и девицы Ренни к неблагородному отказу Арсеньеву. Хребтович, как осужденный общим мнением, выехал из Петербурга…».

С. Г. Волконский

Акварель П. Соколова. 1816 г.

Тот же Волконский свидетельствует, что безудержный всплеск поединков — разной степени серьезности — произошел после проигранной кампании 1807 года и Тильзитского мира, который дворянская молодежь считала унизительным для России. Ревность и ненависть к французам выражалась в буйных выходках гвардейских «шалунов» — вроде битья окон у наполеоновского посла Коленкура.

Оппозиционные настроения декабристского толка были еще в зародыше. Душевный дискомфорт от горечи военных поражений, избыток молодой энергии, не находящей боевого или общественного выхода, реализовались, кроме рискованных «шалостей», в дуэльную активность.

Сергей Волконский вспоминал: «Полагая себя человеком, героем, потому что понюхал пороху, как не быть влюбленным при мирной столичной жизни? И первый предмет, могу сказать, юношеского моего любовного порыва была весьма хорошенькая троюродная мне сестра К. М. Я. Л. Р., которая имела такое милое личико, что, об ней говоривши, ее называли „une tête de Guide“. He я один ухаживал и потому имел для меня ненавистное лицо более счастливого в поисках К. А. Н. Придраться без всякой причины к нему, вызвать его на поединок, с надеждою преградить ему путь и открыть его себе, было минутное дело, подтвержденное на другой день письменным вызовом. Странное обстоятельство, что в этот день было три вызова: мой, другой, К. А. Я. Л. Р. к князю Кудашеву и полковника Арсеньева к графу Хребтовичу — и что переговоры по всем трем вызовам были у графа Мих. Сем. Воронцова. Первые два кончили примирением. Мой антагонист мне поклялся, что не ищет руки моей дульцинеи, и год спустя на ней женился. Второго вызова причину должен утаить, как очернившую память одной женщины. Но не удалось графу примирить третий…».

М. С. Воронцов

Портрет работы Д. Доу. 1820-е гг.

Судьба Арсеньева была знаком общего неблагополучия. Марин писал Воронцову еще в 1804 году, в связи с роковым намерением их друга: «Если бы ты знал все, как я, то бы не мог покойно смотреть на многие вещи, которые здесь делаются». В банальной, казалось бы, личной истории дворянская молодежь преддекабристского толка увидела нечто большее, чем ссору двух претендентов на руку и сердце красавицы. Дуэль приобрела незаурядный общественный смысл. Как уже говорилось, поединок Арсеньева с Хребтовичем оказался ослабленным вариантом одной из самых знаменитых и значимых русских дуэлей.

Стрелялись подпоручик лейб-гвардии Семеновского полка Константин Чернов и флигель-адъютант Владимир Новосильцев, служивший в лейб-гусарах. Вспоминая об этой дуэли, Оболенский писал: «Оба были юноши с небольшим 20 лет, но каждый из них был поставлен на двух почти противуположных ступенях общества. Новосильцев, потомок Орловых, по богатству, родству и связям, принадлежал к высшей аристократии, Чернов, сын бедной помещицы…». Отцом Чернова был генерал-майор, служивший в 1-й армии, под командованием фельдмаршала Сакена.

У поручика Чернова была сестра, девушка удивительной красоты, в которую влюбился Новосильцев. Он просил руки Екатерины Черновой, получил согласие ее родителей. Сватовство его было гласно и широко известно в обществе. Но мать жениха, высокомерная и упрямая, воспротивилась, недовольная скромным происхождением невесты. Новосильцев, опасаясь ее гнева, стал оттягивать свадьбу. Почитая сестру оскорбленной, Константин Чернов вызвал Новосильцева. Тот не принял вызова, заверив его, что и не думал изменять слову. Между тем, по просьбе старших Новосильцевых, фельдмаршал Сакен заставил генерала Чернова отказать жениху, якобы по собственному побуждению. Приблизительно в это же время Новосильцев сам вызвал Константина Чернова, обвинив в распространении слухов о вынужденной его, Новосильцева, женитьбе под угрозой дуэли. Было это весной, в начале лета двадцать пятого года.

К. Ф. Рылеев

Рисунок с миниатюры 1820-х гг

Остался замечательный документ. Записка, сочиненная Черновым в ожидании поединка. Но — удивительно! — писана она рукой Александра Бестужева. Более того, ее стилистика явно обличает Бестужева и в соавторстве. Бестужев в это время находился в Москве, в свите герцога Александра Виртембергского, адъютантом которого состоял.

Поручик Чернов был двоюродным братом Рылеева и членом тайного общества. Они с Бестужевым были не только добрыми знакомыми, но и политическими единомышленниками.

Ясно, что записка была написана Бестужевым вместе с Черновым. Она представлялась им — с полным основанием — сильным агитационным документом. Двое членов тайного общества решили использовать поединок и возможную смерть одного из них для возбуждения общества против придворной бюрократической знати.

Записка гласила: «Бог волен в жизни; но дело чести, на которое теперь отправляюсь, по всей вероятности обещает мне смерть, и потому прошу г-д секундантов объявить всем родным и людям благомыслящим, которых мнением дорожил я, что предлог теперешней дуэли нашей существовал только в клевете злоязычия и в воображении Новосильцева. Я никогда не говорил перед отъездом в Москву, что собираюсь принудить его к женитьбе на сестре моей. Никогда не говорил я, что к тому его принудили по приезде, и торжественно объявляю это словом офицера. Мог ли я желать себе зятя, которого бы можно по пистолету вести под венец? Захотел ли бы я подобным браком сестры обесславить свое семейство? Оскорбления, нанесенные моей фамилии, вызвали меня в Москву; но уверение Новосильцева в неумышленности его поступка заставило меня извиниться перед ним в дерзком моем письме к нему, и, казалось, искреннее примирение окончило все дело. Время показало, что это была одна игра, вопреки заверения Новосильцева и ручательства благородных его секундантов. Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей переступил все законы чести, общества и человечества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».

Дуэль была расстроена московским генерал-губернатором, узнавшим о ней, очевидно, не без участия клана Новосильцевых. Но ожесточение не прошло. А оно было велико.

Несколько раньше младший брат Константина Чернова — Сергей — писал ему: «Желательно, чтобы Новосильцев был наш зять — но ежели сего нельзя, то надо делать, чтоб он умер холостым…». Первый этап истории закончился слухом о женитьбе под пистолетом, что заставило Новосильцева, вовсе не жаждущего дуэли, послать вызов. (Ясно, что Геккерны в тридцать шестом году так боялись огласки ноябрьского вызова Пушкина, предшествовавшего свадьбе Дантеса с Екатериной Гончаровой, а Пушкин возлагал на огласку такие надежды, потому что это была достаточно тривиальная для того времени ситуация. Она охотно принималась на веру публикой и выставляла жениха в позорном виде…)

Столичная публика с особым интересом следила за дуэлями, замешанными на семейных делах. Эти истории имели особую остроту, мелодраматичность, а потому вызывали особенно широкие толки. Дуэльные истории такого рода отличались бескомпромиссной жестокостью, ибо бескровный вариант не решал проблемы. Недаром московский поединок имел заведомо смертельные условия — три шага между барьерами. Стрельба в упор…

В двадцать пятом году — за три месяца до вооруженного мятежа дворянского авангарда, доведенного самодержавием до крайности, — дуэль члена тайного общества с членом зловещей корпорации бюрократической знати должна была отличаться политическим и личным ожесточением…

После несостоявшейся дуэли на трех шагах Новосильцев снова пообещал жениться на Екатерине Черновой. Но выполнить свое обещание не торопился.

Рылеев не только остро сочувствовал родне (он сам недавно пережил нечто подобное и стрелялся по близкому, очевидно, поводу), но и понимал, какие агитационные возможности таит в себе громкий поединок Чернова с Новосильцевым, смертельное столкновение бедного и незнатного, но благородного дворянина с баловнем двора.

Рылеев понимал, что это будет в некотором роде репетиция грядущего эпохального столкновения. И на правах старшего родственника и политического лидера взял дело в свои руки. Он — как Якубович в деле Шереметева — Завадовского — решил добиться бескомпромиссного исхода ради идеи. Но идея у него была иная, не в пример Якубовичу.

В начале августа Рылеев отправил молодому Новосильцеву письмо с вопросом: когда он намерен выполнить свой долг благородного человека перед семейством Черновых? Он торопил события.

Новосильцев ответил не ему, а Константину Чернову, что дело будет урегулировано им самим и родителями невесты и что вмешательство посторонних лиц вовсе не нужно. Он явно надеялся избежать дуэли.

Но ни поручик Чернов, ни лидеры тайного общества, стоявшие за ним, не склонны были ждать переговоров и возможного мирного исхода.

Чернов потребовал поединка. Новосильцев принял вызов.

Составлены были условия:

«Мы, секунданты, нижеподписавшиеся, условились:

1. Стреляться на барьер, дистанции восемь шагов, с расходом по пяти.

2. Дуэль кончается первою раною при четном выстреле; в противном случае, если раненый сохранил заряд, то имеет право стрелять, хотя лежащий; если же того сделать будет не в силах, то поединок полагается вовсе и навсегда прекращенным.

3. Вспышка не в счет, равно осечка. Секунданты обязаны в таком случае оправить кремень и подсыпать пороху.

4. Тот, кто сохранил последний выстрел, имеет право подойти сам и подозвать своего противника к назначенному барьеру.

Полковник Герман

Подпоручик Рылеев

Ротмистр Реад

Подпоручик Шипов».

Второй и четвертый пункты делали дуэль чрезвычайно опасной. Число выстрелов было не ограничено. Поединок — после обмена выстрелами — мог быть прерван только при очень тяжелой ране одного из участников, настолько тяжелой, что он не в состоянии был бы сделать свой выстрел, или же в случае смерти кого-либо из противников.

Пункт четвертый позволял сохранившему свой выстрел — здоровому или раненому — расстрелять противника на минимальном расстоянии как неподвижную мишень.

В таких случаях промахи бывали почти невозможны.

Чернов и Новосильцев подошли к барьерам и выстрелили одновременно. И были оба смертельно ранены. И тот, и другой умерли спустя несколько дней после дуэли.

К. Ф. Рылеев и В. К. Кюхельбекер

Рисунок Пушкина. 1830-е гг.

Кюхельбекер написал стихи «На смерть Чернова», придав происшедшему законченный вид, выявив смысл поединка даже для тех, кто мог не знать его подоплеку:

Клянемся честью и Черновым! Вражда и брань временщикам, Царя трепещущим рабам, Тиранам, нас угнесть готовым!

Семейное дело стало в глазах Рылеева, Бестужева, принявших деятельное участие в дуэльной истории, Оболенского и Якубовича, посещавших умирающего Чернова, всего лишь поводом.

Рылеев яростной ненавистью отгородил своих единомышленников от бюрократической аристократии, свободолюбцев — от «трепещущих рабов». Это был уникальный пример столь ясно декларированного размежевания. Лидер тайного общества поклялся — и не только от себя! — насмерть защищать эту границу. В ожидании мятежа — дуэлью. Ради этого он приносил в жертву своего соратника. Похороны Чернова тайное общество превратило в первую в России политическую демонстрацию. Были оповещены единомышленники, наняты десятки карет. Слух о похоронах пошел широко.

Оболенский вспоминал: «Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова, и товарищи вынесли его и понесли в церковь; длинной вереницей тянулись и знакомые, и незнакомые воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища; все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выражало сочувствие тому, кто собою выразил идею общую, которую всякий сознавал и сознательно, и бессознательно: защиту слабого против сильного, скромного против гордого».

Если во времена дуэли Арсеньева — Хребтовича общественное мнение проявилось робко и полусознательно, то теперь это была резкая и откровенная акция.

Для Рылеева, Бестужева, Оболенского черновская дуэль была пробой сил. После нее они поняли, что их идея — во всяком случае, в общей форме — может рассчитывать на сочувствие среди значительной части молодого петербургского общества.

Не просто вызывающее поведение, но именно дуэль и должна была стать оселком для оттачивания мятежных настроений.

Недаром для полковника Булатова, благородного и честного офицера, но еще недавно весьма далекого от революционности, слухи о рылеевских дуэлях стали веским аргументом за вступление в ряды заговорщиков: «Слышал о его дуэлях, и, следовательно, имеет дух». За лидером, который бестрепетно выходит на поединок, причем на поединок не пустячный (а Булатов мог слышать о поводах дуэлей), не зазорно пойти боевому офицеру…

Человек дворянского авангарда в канун восстания доказал свою решимость встать с оружием в руках против «тиранов, нас угнесть готовых».

Недаром в письме Дибича, полученном Николаем 12 декабря 1825 года, суммирующем доносы на декабристов, Рылеев фигурировал именно как секундант поручика Чернова.

Черновская дуэль — авангардный бой тайного общества — стала на много лет вперед последней дуэлью такой напряженной и осознанной общественной значимости. До пушкинской дуэли тридцать седьмого года.

 

Агония дворянской чести

Русская дуэль была жесточе и смертоноснее европейской. И не потому, что французский журналист или австро-венгерский офицер обладали меньшей личной храбростью, чем российский дворянин. Отнюдь нет. И не потому, что ценность человеческой жизни представлялась здесь меньшей, чем в Европе. Но потому, что Россия, вырвавшаяся из представлений феодальных одним рывком, а не прошедшая многовековой естественный путь, трансформировавший эти представления, обладала совершенно иной культурой регуляции частных отношений. Здесь восприятие дуэли как судебного поединка, а не как ритуального снятия бесчестия, оставалось гораздо острее.

Отсюда и шла жестокость дуэльных условий — и не только у гвардейских бретеров, а и у людей зрелых и рассудительных, — от подспудного сознания, что победить должен правый. И не нужно мешать высшему правосудию искусственными помехами.

Но правосудие не есть самосуд. И все усилия секундантов в России сводились к тому, чтобы поставить противников в равные условия. Для этого и требовался свод твердых правил. Такого, писаного и утвержденного какими-либо авторитетами, дуэльного кодекса не было. Пользовались традицией, прецедентами — это оказывалось достаточно расплывчато.

Беда была в том, что такого писаного и утвержденного кодекса не существовало и в Европе — до 1836 года.

Появился он во Франции, на которую после революции 1830 года обрушилась дуэльная лавина. В ситуации внезапно возросшей свободы печати появилась необходимость ввести публичную полемику в пределы, исключающие личные оскорбления. С тридцать второго по тридцать пятый год в Париже зафиксировано было 180 «журналистских поединков».

Площадь перед Большим театром

Литография. 1820-е гг.

В России подобный повод для дуэли казался нелепым. На прямые оскорбления, которым подвергался Пушкин в фельетонах Булгарина, он никогда не думал ответить вызовом. Дуэль для него была средством разрешения конфликтов куда более серьезных, чем литературные склоки. Он прямо об этом писал: «Если уж ты пришел в кабак, то не прогневайся — какова компания, таков и разговор; если на улице шалун швырнет в тебя грязью, то смешно тебе вызывать его биться на шпагах, а не поколотить его просто». Речь шла о том, что пасквилянта надо бить памфлетом, литературным сарказмом, а не клинком или пулей.

Он писал с уважением об английском аристократе, который равно готов и к благородному поединку, и к кулачному бою с простолюдином. Но особость русской дуэли была ему ясна: в Англии для защиты чести человек располагал полным арсеналом правовых средств, в самодержавной, деспотической России — только дуэлью…

В Париже дело обстояло иначе. И знаменитый аристократический Жокей-клуб обратился к графу Шатовильяру с предложением составить и издать дуэльный кодекс. Кодекс, составленный Шатовильяром на основе традиции и рукописных правил, подписали около ста аристократов, известных своей щепетильностью в делах чести, и он стал непререкаемым руководством для секундантов и дуэлянтов. На его основе изданы были кодексы и других европейских стран.

Малый театр

Гравюра по рисунку К. Сабата. 1810-е гг.

Ко времени последней пушкинской дуэли кодекс этот, быть может, и дошел до Петербурга. Да это, впрочем, не важно. Основные его положения в России знали давно, но корректировали смело.

Одно из основополагающих правил гласило: «За одно и то же оскорбление удовлетворение можно требовать только один раз».

Раненый Пушкин сказал: «Когда поправимся, начнем сначала».

Одной из главных задач европейских кодексов было не допускать заведомо смертельного характера дуэли: «Ни в коем случае не должны секунданты предлагать дуэль „на жизнь или смерть“ или соглашаться на нее».

В России такие поединки происходили постоянно. Вспомним «четверную дуэль».

Страшной особенностью русской дуэли, требовавшей от поединщика железного хладнокровия, было право сохранившего выстрел подозвать выстрелившего к барьеру и расстрелять на минимальном расстоянии как неподвижную мишень. Потому-то дуэлянты высокого класса не стреляли первыми. Так обычно поступал и Пушкин.

Даль писал: «Я слышал, что Пушкин был на четырех поединках, из коих три первые кончились эпиграммой, а четвертый смертию его. Все четыре раза он стрелялся через барьер, давал противнику своему, где можно было, первый выстрел, а потом сам подходил к барьеру и подзывал противника».

Свидетель поединка Завадовского с Шереметевым констатировал: «По вечным правилам дуэли Шереметеву должно было приблизиться к дулу противника». Но так следовало по «вечным правилам» русской дуэли. Ибо европейский кодекс требовал: «Кто выстрелил, тот должен остановиться и выждать выстрел в совершенной неподвижности».

Это требование внесено было в условия последней пушкинской дуэли, конечно же, по настоянию д’Аршиака, ориентированного на европейский гуманный кодекс.

Так поступил Грибоедов, но не по условию, а по желанию искупить вину перед покойным Шереметевым. Большинство же дуэлянтов бестрепетно использовали свое жестокое право.

Европейский кодекс требовал: «Для всех дуэлей на пистолетах одно и то же правило:

Дистанция между противниками никогда не должна быть менее 15 шагов».

15 шагов было для Европы минимальным расстоянием между барьерами, а обычным считалось 25–35 шагов.

В русских поединках минимальным расстоянием было 3 шага, как собирался стреляться Чернов, дуэли на 6 шагах не были экзотикой, а средним расстоянием считалось 8–10 шагов. 15 шагов как минимальное расстояние, а тем паче 25–35 шагов не встречалось никогда. 20 шагов в дуэли Лермонтова с Барантом в 1840 году были явной уступкой французской стороне.

В европейском кодексе дуэль на 10 шагах считалась столь же «необыкновенной», как и дуэль с одним заряженным пистолетом. Подобные варианты секундантам предлагалось «решительно отвергать».

Таким образом, дуэль Пушкина с Дантесом по европейским меркам выглядела «необыкновенной», незаконной. А его дуэль со Старовым — с неуклонным сближением барьеров — совершенным варварством, ибо один из пунктов правил для боя на пистолетах требовал: «Когда оскорбленному нанесено оскорбление 3-го или 2-го рода (тяжкие оскорбления. — Я. Г.), то ему, при дистанции в 35 шагов, принадлежит всегда первый выстрел».

35 шагов при тяжком оскорблении — Толстой-Американец, Дорохов, Якубович, да и Пушкин умерли бы от смеха.

Во время дуэльной истории конца тридцать шестого года Пушкин издевательски говорил д’Аршиаку: «Вы, французы, вы очень любезны. Все вы знаете латынь, но когда вы деретесь на дуэли, вы становитесь в 30 шагах и стреляете в цель. Мы же русские, — чем поединок без… (пропуск в записи Соллогуба. — Я. Г.), тем он должен быть более жестоким».

По имеющейся статистике, во Франции при обилии поединков погибало в год (с 1839 по 1848) не более шести человек. Это говорит о том, что составители и блюстители европейских дуэльных правил думали прежде всего именно о демонстрации готовности участников поединка к риску, к бою. В европейской дуэли оставался смертельный риск, но все возможное было сделано для того, чтобы кровавый исход оказывался уделом несчастного случая.

В русской дуэли все ставилось так, что бескровный вариант был уделом счастливой случайности. Идея дуэли-возмездия, дуэли-противостояния государственной иерархии, дуэли как мятежного акта, требовала максимальной жестокости.

Когда в николаевские времена оказалась размыта эта идея, с нею одрябли и прежние представления о дуэли. Жестокость осталась. Ушел высокий смысл…

Дуэлей и в тридцатые годы было предостаточно. Но какой-то странный оттенок имело большинство из них.

В октябре тридцать четвертого года Александр Булгаков писал брату: «Только и разговора у нас, что о дуэли Воейкова и Веревкина; обоих я знаю, сожалею об обоих, но паче о Веревкине, который будет иметь камень на совести своей (толкуй себе там, как хочешь, и оправдывай убийцу законами чести, он все убийца), да и брата вовлек в несчастие, взявши его в секунданты».

Два молодых офицера — Воейков и Веревкин — поссорились из-за совершенного пустяка. Дуэли из-за случайной ссоры бывали и раньше — карты, пустая ревность, обидчивая мнительность, — но здесь и того не было. Один приставал к другому с разговорами, когда тому помолчать хотелось. История ссоры тянулась долго и нелепо. И закончилась смертью Воейкова. Но эта дуэль, по крайней мере, имела некоторое сходство с настоящими поединками.

Многие ссоры, которые раньше привели бы противников к барьеру, ныне приобретали постыдный, с точки зрения человека чести, оборот.

Император теперь получал такие вот рапорты: «Во время бывших 1 сентября прошлого 1830 года маневров, когда лейб-кирасирский ее императорского величества полк следовал от Царского Села к Павловску и позволено было людям стоять вольно, полковой адъютант того полка поручик Запольский, подойдя к офицерам, объявил им, что по высочайшему вашего величества соизволению приглашаются из полка 4 офицера в Царкосельский дворец на бал и что на вход в оный присланные билеты имеют быть выданы старшим офицерам; но как многие из таковых отказались, то последний билет достался из подсудимых поручику Ключинскому. Корнет граф Платер, узнав, что более билетов уже нет, обратился к нему, поручику Ключинскому, с усмешкою, что он не может быть во дворце потому, что не умеет танцевать и говорить по-французски; на сие Ключинский ответил графу Платеру, что сие говорить глупо и неприлично, а Платер сказал, что заставит его молчать, и при сем случае, грозя перчаткою, задел его по носу, отчего Ключинский, придя в запальчивость, ударил графа Платера рукою по лицу; но когда увидели сие ротмистры Каблуков и барон Розен, то стали между ними и тем самым происшествие прекратили».

В гостиной

Акварель. 1820-е гг.

Здесь много любопытного: и то, что старшие офицеры гвардейского полка отказываются от чести явиться на дворцовый бал, и происхождение поручика Ключинского, на которое и намекал граф Платер, — поручик поступил в гвардию из сенатских регистраторов вольноопределяющимся унтер-офицером и только в 27 лет стал поручиком. Офицер лейб-гвардии кирасирского полка — фактически разночинец, без светского воспитания и французского языка.

Но что самое удивительное — публичная пощечина, данная одним гвардейским офицером другому, не привела к поединку. Оба были наказаны, но остались в военной службе. Дело чести передоверили начальству.

Десять лет назад такое было совершенно невозможно.

Это была гвардия новой эпохи.

За год до того, в двадцать девятом году, император Николай принял весьма многозначительное решение, касающееся вопросов офицерской чести…

С петровских времен репутация офицера прочно зависела от мнения сослуживцев. Петр, железный деспот, своей гениальной интуицией постигал тем не менее, что для нормального функционирования жесткая государственная структура, схваченная единой самодержавной волей, должна иметь некий противовес. Этот противовес он видел в принципе коллегиальности. Принцип этот, положенный им в основу деятельности юридических, дипломатических и экономических учреждений, распространялся и на армию. Во время войны все крупные решения Петр предварительно отдавал на обсуждение военных советов. И хотя неизменно торжествовала его собственная точка зрения, но генеральское самочувствие много выигрывало от возможности бесстрашно изложить свою позицию. В отсутствие же царя военные советы приобретали реальный смысл.

Бал

Акварель. 1820-е гг.

Петр остро чувствовал, что самоуважение каждого офицера — основа боеспособности армии. И, с одной стороны, подавляя это самоуважение полным бесправием их перед лицом самодержца, он — с другой — пытался возместить это правом коллегиальных решений, касающихся офицерской репутации. С 1714 года производство в следующие чины штаб-офицеров производилось только по согласию «всей дивизии генералитета и штаб-офицеров», а для производства обер-офицеров требовалось свидетельство штаб- и обер-офицеров соответствующего полка. В скором времени для замещения вакантных должностей введено было баллотирование — при участии всех офицеров. То есть решающим при определении профессиональной и человеческой репутации офицера становилось общественное мнение. Принцип баллотирования отменен был Павлом.

Последние десять лет александровского царствования шла подспудная борьба между этой традицией и стремлением власти ее уничтожить, но зависимость офицера в делах чести от мнения его товарищей продержалась до 1829 года.

Владимир Раевский вспоминал о начале двадцатых годов: «Аракчеев не успел еще придавить или задушить привычных гуманных и свободных митингов офицерских. Насмешки, толки, желания, надежды… не считались подозрительными и опасными».

Результатом действий офицерского общества было, например, устранение подполковника Ярошевицкого, приведшее к дуэли Киселева с Мордвиновым.

Особенно сильно было влияние офицерских союзов в гвардии, где интеллектуальный и моральный уровень офицерства был достаточно высок.

В начале шестидесятых годов, когда с устрашающей очевидностью выявились последствия николаевской политики по отношению к просвещенному дворянству — и офицерству в первую очередь — и когда начались попытки возродить прежний, дониколаевский, дух офицерского корпуса, — генералы, помнившие времена Ермолова, Раевского, Милорадовича, утверждали: «Наши военные знаменитости того времени поддерживали суды общества офицеров; они справедливо видели в этом праве суда высокое нравственное учреждение, единственное для правительства ручательство в том, чтобы в рядах армии не было недостойных офицеров и чтобы офицеры везде и всегда исполняли свой долг».

Для Николая понятие чести дворянина было чем-то глубоко второстепенным по отношению к его верноподданическим и чисто служебным обязанностям. «Что вы мне со своим мерзким честным словом!» — крикнул он декабристу, пытавшемуся объяснить ему, что предательство противно чести.

Нечистоплотный авантюрист и корыстный провокатор Шервуд был переведен им в гвардию и получил приставку к фамилии — Верный.

Представления офицерских сообществ о чести — даже деморализованных расправой с авангардом — существенно не совпадали с новой моралью. Исходивший из принципа максимальной концентрации всякой власти Николай не собирался допускать и рассредоточения нравственного авторитета. Он хотел быть — лично и через доверенных начальников — единственным судией и в делах чести.

В двадцать девятом году полномочия офицерских собраний выносить приговоры по делам чести были официально ликвидированы.

Николай, в котором, по словам Пушкина, было куда больше «от прапорщика, чем от Петра Великого», радевший об укреплении власти в узком и вульгарном смысле, не понимал, да и не мог понять, какой удар наносит он нравственным устоям офицерства и всего дворянства.

Разумеется, дело было не только в этом запрете. Но император решительно поддержал одну — растлевающую — тенденцию и еще более придавил другую, опирающуюся на чувство личной чести и личного долга, а не на их официозные муляжи…

Атмосфера менялась стремительно. Теперь можно было совершить некрасивый поступок на глазах у всех и пренебречь общественным мнением без всякого ущерба для положения и карьеры.

Когда в конце тридцатых годов аристократ Лев Гагарин публично оскорбил графиню Воронцову-Дашкову, ее друг аристократ Сергей Долгоруков не счел нужным вмешаться. Более того, вызванный на дуэль возмущенным свидетелем этого позора Гагарин сумел избежать поединка (при покровительстве Бенкендорфа) и продолжал благоденствовать.

Общая атмосфера столь изменилась, что даже люди достойные и храбрые оказывались в глупом и непристойном положении.

Булгаков писал в тридцать втором году: «Много занимает город история нашего князя Федора Гагарина с Павлом Ржевским. Говорят, что они сегодня будут драться: стыдно в их лета резаться и за вздор. Обедали у Яра в ресторации, о вздоре каком-то заспорили, о спарже, которую ел граф Потемкин. Только, наконец, так выругали друг друга, что так остаться не может. Гагарин сказал: „Вы забываете, что при мне сабля“, — а тот ему: „А при мне — стул, который я могу швырнуть вам в рожу“. „Выйдите вон“, — сказал Гагарин. „Я не выйду, а вас вон выкину“.

Так как это было гласно, при множестве свидетелей, то князь Дмитрий Владимирович призвал их обоих, вероятно, чтобы кончить все как-нибудь; но не знаю, успел ли. Вчера говорили, что они сегодня будут стреляться и что Ржевский просил Корсакова Гришу в секунданты. Когда остепенится этот Гагарин? Какая горячка!.. Вот к чему ведут обеды трактирные!»

Булгаков напрасно беспокоился. На следующий день он сообщал с облегчением и иронией: «История Гагарина с Ржевским не имела последствий: их помирили, и всякий остался при куче грубостей, коими был наделен».

Федор Гагарин, генерал-майор, ветеран 1812 года, адъютант Багратиона, разве мог бы так постыдно закончить историю десять-пятнадцать лет назад? Ни в коем случае. А теперь можно было…

Теперь торжествовала не столько дуэльная, сколько хамская стихия. Наглая грубость заменяла гордость и, соответственно, всегда готова была пойти на попятный, встретив отпор. Ссор стало больше, дуэлей — меньше.

Алексей Вульф, младший приятель Пушкина, человек другого поколения не столько даже по возрасту, сколько по мировосприятию, служивший в кавалерии, записал в дневнике в ноябре 1830 года историю, обнаруживающую принципиально иное отношение к поединкам, чем у Пушкина: «И вчера я опять проиграл в вист, но что еще не лучше — попался в секунданты к Милорадовичу. Этот вздорливый человек, которого я уже раз мирил, обидел без всякой причины Голубинина, за что тот и вызвал его. Вчера, пришедши в трактир, встретил меня первой просьбою быть его вторым; не имея причины ему отказать, я должен был принять его предложение и сказал, что я всегда рад служить тому, кто требует моей помощи. Поблагодарив меня, он был столько любезен, что прибавил: „Я всегда прошу в таком случае первого, который мне встретится“. Дело будет после смотра: с моей стороны я употреблю все возможное, сколько можно менее кровопролитным. Завтра я еду в эскадрон, чтобы приготовиться к будущему смотру…

Вчера вечером возвратился из Сквиры, куда ездил более для окончания дуэли Милорадовича. Счастье помогло мне оную кончить без кровопролития и без лишней траты пороху. Милорадович, которого главный недостаток есть вспыльчивость, а не дурные правила, убежденный неделею размышления в несправедливости своего поступка, казалось, был миролюбиво расположен, особенно после разговоров с Штенбоком, старавшимся их помирить, но ошибочно воображавшим, что время упущено, к оному утверждая, что будто бы тотчас вослед за ссорой более бывают расположены к мировой, чем в последствии. Я еще более надеялся окончить дело счастливо, потому что узнал от Штенбока намерение Милорадовича предоставить противнику первый выстрел и, выдержав оный, предложить примирение, не пользуясь своим. Это намерение хотя и узнал Голубинин, но был столько умен, что не дал себя вовлечь в ложный поступок и объявил, что он не будет щадить своего противника. Все шло хорошо, почему я не входил с моим дуэлянтом ни в какие подробности до решительной минуты. Мы все ожидали, что ожидаемым промахом Голубинина все благополучно кончится. Якоби, мой сотрудник, как отличный стрелок, имел обязанность пистолеты, которую он хотя исполнил со старанием, а не с обыкновенной нерадивостью секундантов, но несчастливо, ибо выбранные пистолеты были с дурными замками и дали бы несколько осечек (как после было при стрелянии в мою шапку), — что непростительно со стороны секундантов. Утром, в часов 9, поехали мы на двух санях, по прекрасной, недавно установившейся, сегодня уже сошедшей зимней дороге, если бы не сильный туман, на 100 шагов перед глазами скрывавший предметы, то утро можно было бы назвать хорошим. Отъехав от Бердичевской с версту, мы поворотили влево и расположились в ближайшей лощине. Зарядив, как следует, в присутствии противников, пистолеты и выторговав у Якоби 15 прешироких шагов, мы готовы были поставить противников на роковое расстояние с тем, чтобы Голубинин стрелял первый. Но прежде, объявил я, есть моя обязанность, как секунданта, в последний раз употребить мои старания к примирению. Подойдя к Милорадовичу, я сказал: „Вы, милостивый государь, сознались, что обидели господина Голубинина; я надеюсь, что поэтому, сознаваясь в своем поступке, вы не откажетесь подать первой руку к примирению“. Получив желаемый ответ, я обратился к Голубинину: „Милорадович сознается, что он Вас обидел в жару, и желает, чтобы Вы прошедшее забыли и были снова ему добрым товарищем и приятелем“. „Когда Милорадович сознается, что он виноват передо мною, — то я доволен“, — отвечал Голубинин. Между тем, Штенбок, видя счастливый оборот, который берут мои, очень нескладные убеждения, присоединил свои убедительные силою истины и искренним желанием помирить, — и после еще нескольких слов мы свели противников и обнялись по-братски все вместе. Для Якоби было это совершенно неожиданно; он думал, что без выстрелов никак нельзя обойтись, и с пистолетами в руках будто нельзя мириться. Я сам, признаюсь, не ожидал такого легкого успеха, это была счастливая минута, — ибо иногда, несмотря на тайное обоюдное желание примириться, не решаясь никто сделать первого шага, опасаясь показаться боязливым, убивают друг друга. К чести нынешнего времени можно отнести, что поединки становятся реже. Забияки или бретеры носят на себе заслуживаемое ими справедливо презрение всякого благовоспитанного человека».

А. Н. Вульф

Акварель. 1830-е гг.

Ключевые фразы здесь, разумеется, последние.

Известный мемуарист Никитенко, внимательный и едкий наблюдатель, рассказал случай, происшедший с его приятелем, бывшим офицером Фроловым: «Он пробирался сквозь толпу в театр. С ним рядом пролагал путь и какой-то офицер. Последний вдруг обращается к Фролову и грозно спрашивает: куда он тянется? Фролов изумился, но ни слова не отвечал и продолжал идти вслед за другими.

— Подите прочь отсюда, — закричал на него офицер, — или я вас отправлю на съезжую.

Фролов оцепенел, и, как сам говорил, в первую минуту не нашелся, что ответить. Опомнившись, он бросился в театр на поиски за офицером, который тем временем успел скрыться. Он его не нашел, но хорошо запомнил лицо и цвет воротника его мундира. Долго ходил он по казармам, отыскивая его, но напрасно. Наконец, наткнулся на него во время ученья, узнал его имя и адрес. Тогда Фролов явился к нему с двумя товарищами и призвал к ответу. Офицер струсил и просил прощения».

Никитенко в горестном изумлении сетовал: «Каково, однако, положение вещей в обществе, где ваш согражданин может грозить вам тюрьмою потому только, что он носит известный мундир, и как этот полковник — это действительно был полковник, — оправдывать свой поступок дурным расположением духа… или тем, что ваша физиономия не нравится ему. И это не единичный факт. Офицерских дерзостей не счесть».

Ф. Ф. Гагарин

Миниатюра П. Волкова. 1833 г.

Гвардейцы, теряющие представления о чести и благородстве, могли позволить себе любую дерзость, ибо отказ от дуэли стал возможен, и решение конфликта прилично стало отдавать в руки властей. А власть охотно принимала сторону сильного. В том же, тридцать шестом, году двое офицеров от нечего делать оскорбили на петербургской улице чиновника. И, чтоб избежать объяснения, сдали его полиции…

В середине тридцатых годов оказалось, что для искоренения поединков вовсе не надо ужесточать наказания. Новая эпоха, теперь уже явно определившаяся и проявляющая себя, лишала дуэль ее главной функции — самостоятельной регуляции отношений внутри дворянства, поддержания представлений о правах личности в обществе политического бесправия. С изъятием, разгромом, оттеснением дворянского авангарда деморализованное, нравственно опускающееся российское дворянство отступалось от права на поединок, от права на противостояние вмешательству деспотического государства в личные дела человека чести.

«Как человек с предрассудками — я оскорблен», — сказал Пушкин в конце тридцать шестого года. Он был оскорблен бесчестностью, взявшей верх над честью, оскорблен самим стилем злорадно наступающей на него жизни. Чужой жизни, в которой неприменимы были его правила.

Распад дуэльного сознания давал устрашающие плоды.

Еще в тридцать втором году погиб добрый знакомый Пушкина Александр Ардалионович Шишков. Петр Киреевский сообщал поэту Языкову: «В Твери случилось недели две назад ужасное происшествие: зарезали молодого Шишкова! Он поссорился на каком-то бале с одним Черновым, Чернов оскорбил его, Шишков вызвал его на дуэль, он не хотел идти, и, чтобы заставить его драться, Шишков дал ему пощечину; тогда Чернов, не говоря ни слова, вышел, побежал домой за кинжалом и, возвратясь, остановился ждать Шишкова у крыльца, а когда Шишков вышел, чтобы ехать, он на него бросился и зарезал его. Неизвестно еще, что с ним будет, но замечательна судьба всей семьи Черновых: один брат убит на известной дуэли с Новосильцевым, другой на Варшавском приступе, третий умер в холеру, а этот четвертый, и говорят, последний».

История эта потрясла людей с представлениями прошлой эпохи не только своей человеческой трагедийностью, но и зловещей идеологичностью. В двадцать пятом году старший Чернов неистово добивается поединка, возбуждаемый братьями и подталкиваемый политическими единомышленниками. Поединок для него — единственный достойный выход. В тридцать втором году младший Чернов предпочитает не менее естественному в данной ситуации поединку откровенное убийство, коварный самосуд…

В мае тридцать шестого года обе столицы ошеломлены были делом Павлова. Чиновник Павлов смертельно ранил кинжалом чиновника Апрелева, когда тот возвращался с молодой женой из церкви после венчания. Схваченный и судимый военным судом, он отказался объяснить что-либо и сказал только: «Причину моего поступка может понять и оценить только Бог, который и рассудит меня с Апрелевым».

И, уже лишенный дворянства, осужденный на каторгу, он согласился открыться самому императору и написал ему письмо.

Никитенко, как всегда, с печальной горестью описал происшедшее: «Удивительные дела! Петербург, насколько известно, не на военном положении, а Павлова велено судить и осудить в двадцать четыре часа военным судом. Его судили и осудили. Палач переломил над его головой шпагу или, лучше сказать, на его голове, потому что он пробил ему голову. Публика страшно восстала против Павлова, как „гнусного убийцы“, а министр народного просвещения наложил эмбарго на все французские романы и повести, особенно Дюма, считая их виновными в убийстве Апрелева. Ведь доказывал же Магницкий, что книга Куницына „Естественное право“, напечатанная по-русски и в Петербурге, вызвала революцию в Неаполе. Павлова, как сказано, судили и осудили в двадцать четыре часа. Между тем вот что открылось. Апрелев шесть лет тому назад обольстил сестру Павлова, прижил с ней двух детей, обещал жениться. Павлов-брат требовал этого от него именем чести, именем своего оскорбленного семейства. Но дело затягивалось, и Павлов послал Апрелеву вызов на дуэль. Вместо ответа Апрелев объявил, что намерен жениться, но не на сестре Павлова, а на другой девушке. Павлов написал письмо матери невесты, в котором уведомлял ее, что Апрелев уже не свободен. Мать, гордая, надменная аристократка, отвечала на это, что девицу Павлову и детей ее можно удовлетворить деньгами. Еще другое письмо написал Павлов Апрелеву накануне свадьбы. „Если ты настолько подл, — писал он, — что не хочешь со мной разделаться обыкновенным способом между порядочными людьми, то я убью тебя под венцом…“ Теперь Павлова приказано сослать на Кавказ солдатом с выслугою».

История эта удивительно напоминала историю Черновых — Новосильцевых. Но с печальной поправкой на другие времена. Все явственнее, подлее, циничнее. Теперь дворянин в немалом чине не стыдится бесчестья, публичного скандала, который неминуемо повлек бы отказ от дуэли в столь щекотливых обстоятельствах. Здесь — в отличие от убийства Шишкова Черновым-младшим — самосуд остался единственным способом защиты чести.

Право на поединок превращалось в право на отказ от поединка. Пощечина воспринималась как повод для предательского удара кинжалом. Угроза огласки бесчестного поступка хладнокровно игнорировалась…

Пушкин внимательно следил за всеми сколько-нибудь известными историями и вообще смертельными столкновениями. Они давали возможность сравнивать эпохи, в них с кровавой громкостью говорило время.

«То, что ты пишешь о Павлове, — отвечал он жене из Москвы в мае тридцать шестого года, — помирило меня с ним. Я рад, что он вызвал Апрелева. — У нас убийство может быть гнусным расчетом: оно избавляет от дуэли и подвергается одному наказанию — а не смертной казни». Страшная история Павлова — Апрелева рождала мысль о распаде, растленности нравов. «У нас в Москве все, слава богу, смирно: бой Киреева с Яром произвел великое негодование в чопорной здешней публике. Нащокин заступается за Киреева очень просто и очень умно: что за беда, что гусарский поручик напился пьян и побил трактирщика, который стал обороняться. Разве в наше время, когда мы били немцев на Красном Кабачке, и нам не доставалось, и немцы получали тычки сложа руки? По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежели славный обед наших кавалергардов и благоразумие молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платком, смекая, что если выйдет история, так их в Аничков не позовут».

Панорама Дворцовой площади (фрагмент)

Литография по рисунку Г. Г. Чернецова. 1830-е гг.

Последний эпизод Пушкин трактовал как истинное знамение времени. А дело было, по рассказу Никитенко, вот какое: «…Несколько офицеров и в том числе знатных фамилий собрались пить. Двое поссорились — общество решило, что чем выходить им на дуэль, так лучше разделаться кулаками. И действительно, они надавали друг другу пощечин и помирились… Дело дошло до государя, и кучка негодяев была исключена из гвардии».

То, что произошло в самом элитарном гвардейском полку, придавало истории особую прелесть. Могло ли произойти что-либо подобное в кавалергардском полку, когда служили в нем Репнин, Михаил Орлов, Лунин, Пестель? Разумеется, нет.

Вполне возможно, что участники драки и не были вовсе трусами. Им просто было наплевать на то, что для людей дворянского авангарда казалось святыней. Они легко отождествляли себя с окружающим бесчестным миром. Для них пощечина оставалась пощечиной — результатом физического действия, и не более. Никакого символического значения она не имела.

Открытие Александровской колонны (фрагмент)

Литография. 1834 г.

Молодецкий гусарский разгул былых времен, воспетый Денисом Давыдовым, драка под горячую руку с немцами-ремесленниками, — выход молодых сил молодого времени, способ вырваться из системы предписаний, из имперской регламентации. Но гвардейские офицеры, подменяющие дуэль дракой на кулаках?..

Дуэль теряла всякий оттенок судебного поединка, на который правый выходил с сознанием своей правоты. Младший Чернов уповал на внезапный удар кинжалом, а не на справедливость дуэльной судьбы. Апрелев уповал на броню своего равнодушия к общественному мнению.

Пушкин с отвращением видел вокруг странных людей с понятиями гибельно чуждыми. Они не хотели бы стать иными, потому что так жить удобнее и не надо было нести бремя чести.

Гвардейский офицер попался на наглом воровстве. Император отдал его на суд курляндскому дворянству, ибо родом преступник был курляндец. Это была попытка напомнить об особом дворянском достоинстве. «Или хочет он сделать опять из гвардии то, что была она прежде? — с тоской вопросил себя Пушкин в дневнике. — Поздно!»

Поместив людей в бесчестный, лживый мир, ограничив их стремления казенным преуспеянием, подменив высокие цели фальшивыми кумирами, странно было ждать от них рыцарских добродетелей.

Нравственный распад дворянского большинства был необратим. Пушкин понимал это. Нравственный распад был необратим и неизбежен, ибо молодых дворян воспитывала эпоха, явившая себя в последние два-три года во всей своей отвратительности и теперь спокойно и уверенно налагавшая холодную руку на всю российскую духовную жизнь.

В это время Пушкин сказал одному из своих близких знакомых, «что уже теперь нравственность в Петербурге плоха, что скоро будет полный упадок».

Вся история его последнего поединка — с постыдной попыткой Геккернов уклониться от дуэли путем женитьбы, с использованием его врагами анонимных писем, не являющихся по традиции поводом для вызова, — свидетельство этого «полного упадка»…

Теперь злая фраза Николая I: «Я ненавижу дуэли; это варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского» — звучала куда убедительнее, чем десять-пятнадцать лет назад.

Теперь можно было успешно наступать на традицию поединков и в сфере моральной.

В начале сороковых годов в придворной церкви Зимнего дворца в присутствии императора некое духовное лицо произнесло проповедь, в которой яростно обличало дуэли: «К вам обращаюсь, молодые воины, и спрошу у вас, для чего отечество дало вам меч? Не для защиты ли родины вашей? Как вы смеете поднимать его против вашего товарища и быть убийцею за одно неуместное слово, быть разбойником? Как осмеливаетесь мешать священное имя — честь — с безрассудным предрассудком, который на конец шпаги повесил все ваши добродетели? Вы полагаете, что тот человек уже более не обманщик, не клеветник, не вор картежный, когда он умеет драться, что обман его делается истиною, воровство обязанностию, клевета остережением, обида, нанесенная вам, вашей матери, супруге, сестре, дочери — искупается ударом палаша, и, какое бы оскорбление вы не сделали, стоит только убить на дуэли того, кого вы оскорбили, тогда злодей совершенно прав, справедлив. Иные дерутся до первой крови!.. До первой крови, — Великий Боже. А что тебе в этой крови, злое чудовище? Пить ли ее хочешь? Оклеветать женщину добродетельную, соблазнить жену товарища, друга, обыграть товарища в карты — не почитается между вами пороком, лишь бы этот клеветник, этот соблазнитель, этот вор был достаточно зол, чтобы убить своего противника, того, кого он обидел. Неужели вы думаете, что негодяй, который убьет того, кто назовет его негодяем, сделается по милости зверского своего преступления честным человеком? Нет, он прежнему своему названию прибавит гнусное название убийцы и разбойника. Бесчестный человек останется бесчестным, хотя бы он каждый день стрелялся… Замечено всеми, что негодяи чаще дерутся на дуэли; они, досадуя на неуважение, которое к ним имеют, и пользуясь безрассудным предрассудком, стараются прикрыть поединком черноту своей жизни».

Проповедник сознательно взял лишь одну сторону дуэльной практики и убедительно ею воспользовался. Но убедительной она могла стать только в эту эпоху — эпоху агонии дворянской чести и распада высокой дуэльной традиции. Недаром проповедь произнесена была в дворцовой церкви — в присутствии Николая, придворных, генералитета. Это был «социальный заказ»…

Вырождался и сам ритуал дуэли, превращаясь в самопородию. Гениальный наблюдатель происходящего Лермонтов рассказал дикую — по прежним понятиям — историю дуэли Печорина с Грушницким. Рассказал о том, как несколько офицеров задумали устроить из поединка — дела чести! — подлый фарс, зарядив только один из пистолетов. Печорин, изнывающий от отвращения к своему времени, убивает Грушницкого и за попытку посмеяться над последним правом благородного человека — правом возвысить себя в честном поединке, правом скинуть липкую паутину нечистого времени и хоть на миг подняться в смертельно чистый воздух дуэли, где два человека остаются наедине с судьбой. Грушницкий и драгунский капитан — дети эпохи, готовы на поступок, немыслимый в декабристские времена. Дуэль для них — способ убийства. Честь — пустой звук. Дуэль, призванная защитить честь, служит к усугублению бесчестья…

В истории поединка Печорина с Грушницким чрезвычайно важны некоторые детали — прямые намеки как на реальные факты, так и на литературные связи.

Лермонтов, разумеется, не мог не знать об убийстве Апрелева Павловым — он в это время служил в лейб-гусарском полку под Петербургом. Вполне возможно, что он слышал и о смерти Шишкова. И вряд ли случайна фраза Грушницкого: «Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла…».

Секундант Грушницкого — драгунский капитан, циник и фразер. Драгунским капитаном был Якубович, о похождениях которого Лермонтов наверняка был наслышан. Но если это может быть простым совпадением, то не может быть совпадением то, что второго секунданта Грушницкого зовут Иваном Игнатьевичем — так же как персонажа «Капитанской дочки», которого приглашает в секунданты Гринев и который презирает дуэли за их нелогичность.

В. А. Сологуб

Литография Л. Вегнера. 1843 г.

Граф Владимир Сологуб, человек весьма светский, которого Пушкин вызывал на дуэль в начале 1836 года (за бестактность в разговоре с Натальей Николаевной), а затем, после примирения, просил быть секундантом в поединке с Дантесом, — Сологуб в повести «Большой свет», написанной в 1839 году, рисует вполне анекдотическую околодуэльную ситуацию: «Граф вскочил с дивана. Дверь отворилась, и Сафьев вошел в комнату.

Оба поклонились друг другу учтиво, сухо и не говоря ни слова. Графу было как будто неловко, а Сафьев казался важнее обыкновенного.

Наконец он начал.

— Господин Леонин. — сказал он, — сделал мне честь выбрать меня в свои секунданты.

Граф поклонился и отвечал немного смутившись:

— Вам известно, что я… что мы… что Щетинин просил меня…

— Я для этого и имею честь быть у вас. Наше дело условиться о времени и месте поединка, выбрать пистолеты и поставить молодых людей друг перед другом.

Граф побледнел. Что скажет граф Б.? Что скажет граф Ж.? Человек, как он, замешанный в подобную историю!.. Если о ней узнают, ему навек должно бежать из Петербурга.

— Вы полагаете, — прошептал он с усилием, — что нет возможности помирить молодых людей?

— По-моему, — небрежно отвечал Сафьев, — всякая дуэль — ужасная глупость, во-первых, потому, что нет ни одного человека, который стрелялся бы с отменным удовольствием: обыкновенно оба противника ожидают с нетерпением, чтобы один из них первый струсил; а потом, к чему это ведет? Убью я своего противника — не стоил он таких хлопот. Меня убьют — я же в дураках. И к тому же, извольте видеть, я слишком презираю людей, чтоб с ними стреляться… Впрочем, не о том дело. Я вам должен сказать, что юноша мой очень сердит, не принимает объяснений и хочет стреляться не на живот, а на смерть. Завтра утром.

— Завтра утром? — повторил граф.

— За Волковым кладбищем, в седьмом часу.

— Но… — прервал граф.

— Барьер в десяти шагах.

— Позвольте… — заметил граф.

— От барьера каждый отходит на пять шагов.

— Однако… — заметил граф.

— Стрелять обоим вместе. Кто даст промах, должен подойти к барьеру. Разумеется, мы будем стараться не давать промахов.

— Но нельзя ли… — завопил граф.

— Насчет пистолетов будьте спокойны: у меня пистолеты удивительные, даром что без шнеллеров по закону, а чудные пистолеты.

Граф был в отчаянии».

Это не просто сатира. Это модель новой идеологии. Разумеется, родилась она не в тридцатые годы. Она всегда существовала рядом с высокой дуэльной традицией. Недаром мы снова и снова возвращаемся к незабвенному Ивану Игнатьичу и его бессмертной формуле: «Ну, а если он вас просверлит?.. Кто будет в дураках, смею спросить?», которую дословно повторяет Сафьев. Той же мыслью закончил свою запись тридцатого года Алексей Вульф. Но теперь эта идеология вытеснила ту, высокую, и стала господствующей, цинически откровенной. Причем новые поколения и прежний, классический дуэльный быт рассматривали сквозь эти новые представления. Иван Сергеевич Тургенев пишет в 1846 году рассказ «Бретер», — относя действие сперва к девятнадцатому, а во втором варианте к двадцать девятому году, — где поединок представляется способом удовлетворения мелких и темных страстей.

Причины оскудения дуэльной традиции были многообразны. Разрушался — стремительно и драматично — дворянский мир, а с ним рушилось и соответствующее миропонимание. От поединков отказывались теперь не только от трусости или презрения к правилам чести. Другими становились сами эти правила.

Лермонтов, который был, как считается, сильно искаженным прототипом Леонина в «Большом свете», в «Княгине Лиговской», написанной в тридцать шестом году, предлагает сразу и объяснение сценам, подобным гвардейской пирушке с мордобоем вместо дуэли, и разворачивает одну из новых психологических ситуаций, не поддающихся простой оценке. Герой повести Григорий Александрович Печорин, аристократ-конногвардеец, оскорбил бедного чиновника и, как показалось окружающим, ловко избежал скандала — «истории». — «О! история у нас вещь ужасная; благородно или низко вы поступили, правы или нет, могли избежать или не могли, но ваше имя замешано в историю., все равно, вы теряете все: расположение общества, карьеру, уважение друзей… попасть в историю! ужаснее этого ничего не может быть, как бы эта история не кончилась. Частная известность уж есть острый нож для общества, вы заставили об себе говорить два дня. — Страдайте же двадцать лет за это. Суд общего мнения везде ошибочный, происходит у нас совсем на других основаниях, чем в остальной Европе; в Англии, например, банкрутство — бесчестье неизгладимое, — достаточная причина для самоубийства. Развратная шалость в Германии закрывает навсегда двери хорошего общества (о Франции я не говорю: в одном Париже больше разных общих мнений, чем в целом свете) — а у нас?.. объявленный взяточник принимается везде очень хорошо: его оправдывают фразою: „и! кто этого не делает!..“ Трус обласкан везде, потому что он смирный малый, а замешанный в историю! — о! ему нет пощады…».

М. Ю. Лермонтов

Акварель А. Клюндера. 1838 г.

Потому-то — ориентируясь на новую господствующую идеологию, — гвардейцы к презрительному изумлению Пушкина предпочитали снести оплеухи, но не попасть в «историю». Потому-то в таком отчаянии был граф из «Большого света», которому предстояло быть секундантом и, соответственно, попасть в историю… Раньше участием в поединке гордились. Теперь…

Но Печорину не удалось избежать объяснения с оскорбленным и произошла в высшей степени значимая сцена. «…Печорин, сложив руки на груди, прислонясь к железным перилам и прищурив глаза, окинул взором противника с ног до головы и сказал:

— Я вас слушаю!..

— Милостивый государь, — голос чиновника дрожал от ярости, жилы на лбу его надулись, и губы побледнели, — милостивый государь!.. вы меня обидели! вы меня оскорбили смертельно.

— Это для меня не секрет, — отвечал Жорж, — и вы могли бы объясниться при всех: — я вам отвечал бы то же, что теперь отвечу… когда же вам угодно стреляться? нынче? завтра? — я думаю, что угадал ваше намерение…

— Милостивый государь! — отвечал он, задыхаясь, — вы едва меня сегодня не задавили, да, меня, который перед вами… и этим хвастаетесь, вам весело! — а по какому праву? потому что у вас есть рысак, белый султан? золотые эполеты? Разве я не такой же дворянин, как вы?..

— Ваши рассуждения немножко длинны — назначьте час — и разойдемтесь: вы так кричите, что разбудите всех лакеев…

— Какое дело мне до них! — пускай весь мир меня слушает!..

— Я не этого мнения… Если угодно, завтра в восемь утра я вас жду с секундантом.

Печорин сказал свой адрес.

— Драться! я вас понимаю! — драться на смерть!.. И вы думаете, что я буду достаточно вознагражден, когда всажу вам в сердце свинцовый шарик!.. Прекрасное утешение!.. Нет, я б желал, чтоб вы жили вечно, и чтоб я мог вечно мстить вам. Драться! нет!.. тут успех слишком неверен…

— В таком случае ступайте домой, выпейте стакан воды и ложитесь спать, — возразил Печорин, пожав плечами…».

Это удивительная сцена — разговор героя Пушкина с героем Достоевского, людей с совершенно различными представлениями о чести и смысле дуэли.

С гениальным чутьем двадцатидвухлетний Лермонтов осознал и показал перегиб, перелом времени — психологический рубеж двух эпох.

Чиновник Красинский, бедный дворянин, оскорбленный Печориным, отказывается от поединка вовсе не из трусости. У него два резона — один: старушка-мать, которую он содержит, второй, более общий и глубокий: даже смерть противника не решает его психологических проблем, а, быть может, и усугубляет их.

Причины отказа от поединков со временем становились все сложнее потому, что для русского дворянина в стремительно меняющемся мире резко усложнилась проблема самореализации, а, соответственно, менялись самовосприятие и представление о чести.

Ясный тому пример — дуэльная история Бакунина — Каткова.

В августе 1840 года на квартире Белинского произошла безобразная сцена между двумя вчерашними друзьями. Катков обвинил Бакунина во вмешательстве в его, Каткова, интимные дела. Белинский рассказывал: «Он пришел в мой кабинет, где и встретился с Катковым лицом к лицу. Катков начал благодарить его за его участие в его истории. Бакунин, как внезапно опаленный огнем небесным, попятился назад и затем вышел в спальню и сел на диван, говоря с изменившимся лицом и голосом и с притворным равнодушием: „фактецов, фактецов, фактецов, я желал бы фактецов, милостивый государь!“ — „Какие тут факты! Вы продавали меня по мелочи, Вы — подлец, сударь!“ — Бакунин вскочил: „Сам ты подлец!“ — „Скопец!“ — Это подействовало на него сильнее „подлеца“: он вздрогнул как от электрического удара. Катков толкнул его с явным намерением завязать драку… Бакунин бросился к палке, завязалась борьба». После драки, во время которой Катков ударил Бакунина по лицу, последовал, естественно, вызов со стороны Бакунина, Катков вызов принял. А затем Бакунин сделал все, чтобы поединок не состоялся…

Леонид Гроссман, исследовавший жизнь Бакунина, писал: «Как известно, друзья Бакунина глубоко осуждали его за все его поведение в этой скандальной истории, особенно же за уклонение его от дуэли, несмотря на решительный вызов Каткова. Белинский, Огарев и многие другие не остановились перед обвинением Бакунина в подлости и трусости. Колебания Мишеля, отсрочки, извинения, весь видимый аппарат малодушного уклонения от смертельной опасности вызывали в среде друзей Бакунина брезгливое изумление и нескрываемое презрение. И только через несколько лет, на пражских и дрезденских баррикадах, на допросах в Хемнице и Ольмюце, Бакунин доказал, с каким спокойствием он встречал лицо смерти и с каким подлинным героизмом подвергался почти неминуемой опасности быть убитым или казненным в казематах. Его требование перед военным судом, чтоб его казнили расстрелом, а не позорной казнью через повешение, так как он бывший офицер, свидетельствует о его глубоком спокойствии и бесстрашии в минуту величайшей обреченности.

Такова одна из загадок бакунинского образа… Бесстрашный воин революции, непонятно и почти двусмысленно отступающий от опасностей дуэли после злейших оскорблений на словах и действием — как примирить это кричащее психологическое противоречие?»

Не будем здесь вдаваться в фантасмагорические сложности человеческой натуры. Ограничимся одним аспектом. — Для Бакунина, родовитого дворянина и недавнего гвардейского офицера, представления о своем жизненном предназначении далеко перекрывали представления о требованиях дворянской чести. Классические принципы дворянского мировосприятия наверняка казались ему наивным анахронизмом. Храбрец Бакунин, многократно — до старости! — бросавшийся в опаснейшие авантюры, сулившие ему весьма вероятную гибель, явно считал уже в сороковом году дуэльный риск, да еще по сугубо частному поводу, нелепостью, которая может помешать ему выполнить свое предназначение.

А. С. Пушкин

Гравюра Т. Райта. 1836 г.

Для Пушкина реализация своего великого предназначения, которое он сознавал с полной непреложностью, не существовала вне понятия чести. Будучи обесчещенным, он свое предназначение выполнить уже не мог, что и заставило его с такой яростью добиваться последнего поединка. Его жизненная задача была задачей человека чести. Как и для людей дворянского авангарда вообще.

Для Бакунина и людей его формации, пускай и гораздо меньшего масштаба, пушкинские понятия о чести были помехой, которую можно и нужно было переступить. Уже тогда Бакунин начинал свое движение к революционному аморализму — цель оправдывает средства, — который базировался на безразличии к классическим понятиям о чести.

Через девятнадцать лет после ссоры с Катковым, в сибирской ссылке, после героического участия в европейских революционных боях, после многолетнего заключения в австрийских и российских казематах, Бакунин оказался замешан в другую дуэльную историю. В Иркутске состоялся поединок между чиновниками Неклюдовым и Беклемишевым. Неклюдов принадлежал к либеральной оппозиции генерал-губернатору Муравьеву-Амурскому. Беклемишев же был верным клевретом генерал-губернатора. Неклюдов имел репутацию человека безукоризненно честного, а Беклемишев — бывший исправник, — негодяя. По общему мнению, во время поединка были грубо нарушены в пользу Беклемишева дуэльные правила. Неклюдов погиб. Нарушение было настолько явно, что несмотря на вмешательство влиятельнейшего генерал-губернатора, Сенат приговорил Беклемишева к трем годам крепости, а секундантов — к многомесячному заключению.

Так продолжилась линия, начатая в екатерининские времена убийством генерала Голицына…

На стороне Неклюдова — вместе с большинством иркутского общества — выступил ссыльный Петрашевский, а Бакунин, желавший снискать расположение Муравьева, не только был среди тех, кто спровоцировал дуэль, но всячески защищал — вопреки очевидности — Беклемишева перед Герценом, не брезгуя прямым обманом. Цель оправдывала средства. Соображения чести отступали перед ситуационной выгодой…

Между поединком Петруши Гринева со Швабриным и дуэльными ситуациями «Княгини Лиговской» и «Большого света» пролегло более полстолетия.

В эти полвека и укладывается «героический период» русской дуэли. Период, в течение которого русское дворянство, вырабатывая суровые представления о чести, выстраивало идеальную — недостижимую в быту, но необходимую как эталон — модель поведения благородного человека. Эти полвека — взлет и трагедия русского дворянства. За эти полвека русское дворянство в лице своего авангарда — наиболее решительной, бескорыстной, дальновидной своей части — вступило в тяжкий конфликт с военно-бюрократическим самодержавием, губившим страну, и проиграло свою историческую битву. Высокая дуэльная традиция была одной из тактических линий этого рокового конфликта.

Николай I

Литография середины XIX в.

История дуэлей в России петербургского периода (в осмысленных образцах) с екатерининских времен по тридцатые годы XIX века — история самовоспитания личности, защиты и укрепления личного достоинства дворянина как необходимого условия свободы. Крах высокой дуэльной традиции произошел в ситуации краха надежд на свободу, в ситуации проигранной битвы за личное достоинство. Полувековая история высокой дуэльной традиции в России была историей возмужания, самоосознания и падения русского дворянства.

Дуэлей в России будет еще много. Идея поединка приобретет самые неожиданные формы, имевшие, впрочем, корни в классических дуэльных временах. В 1881 году дворянин-народоволец Гриневицкий, швырнувший бомбу под ноги Александру II и самому себе, совершивший убийство и самоубийство, реализовал замысел 1817 года другого русского дворянина — декабриста Якушкина: «Я решился по прибытии Александра отправиться с двумя пистолетами к Успенскому собору и, когда царь пойдет во дворе, из одного пистолета выстрелить в него, а из другого в себя. В таком поступке я видел не убийство, а только поединок на смерть обоих».

Еще будут надрывные нежеланные дуэли конца XIX века — купринские поединки — по решению офицерских собраний. Еще премьер-министр Столыпин будет вызывать на поединок думского депутата кадета Родичева, употребившего в публичной речи выражение «столыпинские галстуки», символизирующее виселицу. Еще лидер октябристов Гучков после резкой полемики в Думе вызовет на дуэль лидера кадетов Милюкова, а тот примет вызов. (Секундантам с трудом удалось их помирить.) Еще будут стреляться Гумилев и Волошин. Еще Осип Мандельштам после обмена пощечинами вызовет на дуэль поэта Шершеневича, а тот откажется, о чем секунданты Мандельштама оповестят литературную общественность.

Но это уже будут не те понятия и не те дуэли.

Классическая русская дуэль изжила себя вместе с несбывшейся мечтой русского дворянства о создании гармоничного и справедливого государства, общества, построенного на законах дворянской чести, общества гордых, независимых, уважающих друг друга людей.