1

Ермолов догадывался, что означает для него воцарение Николая. Он знал, что, помимо известной ему антипатии молодого императора, немалую роль сыграют наветы его многочисленных недоброжелателей.

Опереться ему было не на кого. Закревский, уже третий год как финляндский генерал-губернатор, прежнего влияния в Петербурге, естественно, не имел. Аракчеева Николай решительно отстранил от государственных дел. «В силе» были совершенно иные люди.

Он рассчитывал на личную встречу с Николаем во время коронации, на которую собирали всю военную и статскую элиту. Но и этого не получилось.

31 мая 1826 года он писал Кикину: «Я возвратился из Чечни, где более рубил дрова, нежели дрался. Я прочищал леса и пролагал пути, а неприятель прятался повсюду и показывался редко. Теперь со мною, как с искусившимся, не говорите ни слова о дорогах, или приглашу видеть их в Чечню. Тацит не более ужасными описывал леса Германии…»

Последняя фраза свидетельствует, что наша догадка о сопоставлении Ермоловым варварской Германии Тацита и современной ему Чечни совершенно справедлива.

И тут он переходит к сюжету для него в этот момент самому важному:

«Вот уже одиннадцатый месяц я из Грузии и уже седьмой на чистом воздухе без крыши. А у вас против меня все ругательства, но только, по чрезмерной нелепости своей, к счастию моему, не весьма оскорбляющие».

Слухи, которые распускали о нем в Петербурге его недруги, и в самом деле были вполне абсурдными. Его обвиняли в том, что он, сидя в Тифлисе, с полдня уже пьян и никакими делами заниматься не в состоянии.

Когда разнесся слух о его скорой отставке, говорили, что его привезут скованного как преступника за страшные злоупотребления.

Погодин, тщательно собиравший при жизни Алексея Петровича сведения о нем, утверждал: «Врагами были Барклай, Витгенштейн, а после Чернышев, Бенкендорф, Паскевич, Нессельрод, Васильчиков. <…> Если Ермолов имел в свое время немало почитателей и поклонников, и если вообще немногие на нашем веку пользовались такою популярностию, то было у него однако ж и множество врагов, и враги сильные, которых неприязнь началась гораздо прежде, чем он впал в немилость. Во главе их стоял человек, никогда не соизмерявший свои чувства с придворным термометром, известный всем своим благородным прямодушием всегдашний рыцарь правды и чести, князь Илларион Васильевич Васильчиков. Он едва ли ненавидел кого-либо в такой степени как Ермолова. Имелись ли к тому какие-нибудь особенные причины, может быть, еще за время, когда они служили вместе в рядах войск, неизвестно; но при одном имени Ермолова добрейший человек совершенно выходил из своего незлобивого характера». Одна из причин этой ненависти, вполне возможно, уходила корнями в известные события, о которых и сам Алексей Петрович вспоминал без всякого удовольствия — его интриги против Барклая.

Увы, антибарклаевская интрига тяготела над Алексеем Петровичем и активно против него использовалась.

Ермолов отвечал Васильчикову откровенной неприязнью и презрением.

Александр умер. Николай Ермолову явно не благоволил, а рядом с молодым императором стояли именно его недруги во главе с сильным Васильчиковым.

«Несчастное происшествие (мятеж 14 декабря. — Я. Г.), как слышу, заставило отложить коронацию, но меня мучит, что и со всем тем я приехать не могу, ибо не смею, в настоящих обстоятельствах, отдалиться от своего места. Чувствую, что для меня, не менее как для самих дел по службе, было бы сие необходимо.

Желал бы я, чтобы мне было позволено приехать, когда то могу без упущения должности».

Мы помним, как он собирался в 1821 году отправиться в столицу, не дожидаясь разрешения императора. Теперь — не то.

Казалось, ничто не свидетельствовало о неблаговолении. Чтобы понять внешний рисунок отношений между императором и проконсулом, стоит прочитать первые письма Николая Ермолову, написанные сразу после вступления на престол.

16 декабря 1825 года он отправил ему рескрипт следующего содержания: «Алексей Петрович! Военный министр докладывал мне отношения ваши к начальнику главного штаба моего от 26 и 29 ноября, коими уведомляете, что распространившийся между чеченцами и прочими горскими народами мятеж проник в Кабарду, и что подтверждается дошедшее до вас известие о намерении закубанцев вторгнуться в пределы наши большими силами. По таковому положению дел на Кавказской линии, я заключаю, что весьма легко может встретиться надобность в усилении пехотного правого фланга войск Кавказского корпуса.

Дабы заблаговременно предупредить сию необходимость и преподать вам надежные способы к успешному действию против мятежников, я предназначаю на сей конец 20-ю пехотную дивизию, в Крыму расположенную».

Далее следуют технические подробности.

То, в чем упорно отказывал Ермолову Александр, было мгновенно решено Николаем.

Заканчивался рескрипт весьма лестно для Алексея Петровича:

«…По известной мне предусмотрительности и деятельности вашей, не должно опасаться неприятных последствий от предприятий хищников. В сих мыслях, ожидая от вас лучших известий о положении дел наших в отношении к горцам, за удовольствие поставляю пребыть к вам всегда благосклонным.

Николай».

Относительно благосклонности есть большие сомнения. Но это была формула, которую, однако, государь мог и не использовать. Ермолов был слишком крупной и популярной фигурой, чтобы с первых дней царствования имело смысл входить с ним в конфликт.

Ермолов подробно рапортовал Николаю о своих действиях по подавлению мятежа, демонстрируя победоносную активность. Уже по завершении основных операций он направил императору обширный рапорт, включавший в себя не только отчет о военных действиях, но и элементы истории горских народов. Причем Алексей Петрович постоянно подчеркивает, что замирение достигается в основном без применения оружия. (Что лишь отчасти соответствовало действительности.)

«Редко будут случаи употребить оружие, ибо боязнь потерять хлебопашество и скотоводство, составляющее богатство их, дает возможность достигать желаемой цели, не прибегая к средствам силы».

У Николая не было поводов для претензий. Его рескрипты, направляемые Ермолову, казалось бы, говорят о полном примирении императора с нелюбимым недавно еще генералом.

«Алексей Петрович! Я с удовольствием получил донесение ваше от 10-го января. Неутомимая деятельность ваша, неразлучная с свойственными вам твердостию и благоразумием, послужит мне надежнейшим ручательством, что все, предпринятые вами меры к водворению тишины и порядка на Кавказской линии увенчаются желаемым успехом.

Но дабы удовлетворить настоятельному желанию вашему о усилении Кавказского корпуса, я поручил начальнику главного штаба моего привести оное без потери времени в исполнение. От него вы получите подробнейшее по сему предмету уведомление.

Мне приятно уверить вас при сем во всегдашнем дружеском моем к вам расположении и быть взаимно уверену, что по многолетнему опыту могу ожидать от вас в полной мере те же чувства преданности ко мне и усердия к пользе отечества, кои постоянно отличали служение ваше покойному императору, общему нашему благодетелю.

Пребываю навсегда вам благосклонным.

Николай.

В С.-Петербурге. Февраля 16, 1826 года».

Все эти привычные формулы по сути дела ничего не стоили. Николай, еще далеко не уверенный в прочности своего положения, опасался резких кадровых перестановок. А по части лицемерия ему мало было равных.

Он ждал повода, благовидного предлога, чтобы убрать Ермолова с Кавказа.

Еще не предполагая, что этот предлог дадут ему персидские дела, император обратил на них особое внимание.

31 января 1826 года Николай пишет Ермолову, в очередной раз предостерегая его от разрыва с Персией.

Император находится всецело под влиянием Нессельроде, и опасения Ермолова вызывают у него привычные подозрения: не намерен ли этот честолюбец из своих собственных видов развязать войну.

Между тем Ермолов был совершенно прав: Аббас-мирза готовился к вторжению.

16 июля войска Аббас-мирзы вошли на территорию, принадлежащую России, и двинулись к Елизаветполю и Шуше.

Казалось бы, предыдущая война с Россией стала для Персии тяжелым уроком. Но воинственный и оскорбленный Ермоловым Аббас-мирза полагался на свою реорганизованную армию. А кроме того, было и еще одно чрезвычайно значимое обстоятельство, которое внушало персам большие надежды.

Изгнанные Ермоловым ханы, вернувшись вместе с персами, были радостно встречены своими бывшими подданными, озлобленными на российских чиновников.

«По изгнании Мустафы-хана из богатых его владений, — пишет Муравьев в воспоминаниях, — армяне и грузины, жадные к деньгам, заняли все места, до управления касающиеся, грабеж и воровство водворилось в ханстве».

Муравьев склонен был винить в порочной кадровой политике прежде всего начальника штаба корпуса Вельяминова. Так ли это, кто нес главную ответственность за неустройства в гражданской сфере управления, сказать трудно. Сфера ответственности Ермолова была так огромна, а чиновничий корпус, имевшийся в его распоряжении, так несовершенен, что контролировать его Алексей Петрович, да еще при его отвращении к гражданским делам, был конечно же не в состоянии.

В 1826 году положение в приграничных ханствах было таково, что сотни семейств бежали в Персию. Хотя за несколько лет до того тенденция была противоположная.

Разумеется, Аббас-мирза все это прекрасно знал и рассчитывал на массовое восстание жителей приграничных областей при вступлении туда его сарбазов.

Униженные Ермоловым агалары, отнюдь не утратившие своего влияния в татарских дистанциях, с нетерпением ждали прихода персов.

2

Поведение Алексея Петровича во время Персидской войны — один из самых загадочных эпизодов его биографии.

Денис Давыдов утверждал: «Никогда гражданская доблесть Ермолова не проявлялась в столь высокой степени, как во время вторжения персов в наши Закавказские владения; Алексей Петрович находился в то время в обстоятельствах, которые, более чем когда-либо, требовали с его стороны особых подвигов, чтобы удержаться на той высоте, на которой он был поставлен. Все и все говорили, что ему надо было лично нанести решительный удар персиянам; но он, зная сомнительное состояние умов в Закавказских провинциях, встревоженных приближением многочисленных полчищ Аббаз-Мирзы, и сознавая чрезмерную слабость наших военных сил на Кавказе, пожертвовал своими личными выгодами; он послал на верную победу Паскевича, вверив ему начальство над небольшим количеством превосходных войск, коими он мог лишь в то время располагать. Ермолов дал ему своих лучших сподвижников Вельяминова и князя Мадатова, коим Паскевич был вполне обязан своей первой победой над персиянами, остался лично в Тифлисе с самыми ничтожными силами, которые могли быть сильны под его именем, потому что одно присутствие его в этом городе и приобретенное им необычайное нравственное влияние в крае могли не допустить всеобщего противу нас взрыва. Это беспримерное самоотвержение, переносящее нас в лучшие времена великого Рима, было оценено лишь самым ограниченным числом людей, а большинство ставит этот великий подвиг в важнейшую минуту жизни этого человека, подвиг, который, несмотря на многие другие, совершенные им в течение жизни, составляет едва ли не самый блестящий алмаз в его славном венце».

Это одна и весьма убедительная точка зрения. Были и другие. Говорили, что Ермолов растерялся, едва ли не струсил, испугавшись подавляющего превосходства сил противника, и послал Паскевича скорее на поражение, чем на победу.

Упрекать Ермолова в трусости бессмысленно. Он был человеком абсолютной личной храбрости. Вторжение персов стало для него неожиданностью не из-за его недальновидности, но из-за уверенности Петербурга в неизбежном решении пограничных споров мирным путем — для этого в Персию послан был князь Меншиков с широкими полномочиями и правом уступить Персии часть спорных территорий.

Сообщая императору о вторжении персов, Ермолов объяснял: «В то время, как особа, облеченная доверенностию Вашего Императорского Величества, находится при лице шаха по его приглашению, когда туда же для переговоров призывается наследник, я не только не мог ожидать низких изменнических поступков , но и лишился возможности делать на границе приготовления, ибо одни ничтожные работы для укрепления поста Мирак возбудили негодование Аббас-Мирзы, и генерал-майор князь Меншиков опасался невыгодного влияния от того на переговоры и даже самого прерывания оных».

Аббас-мирза самым простым способом переиграл не Ермолова, а российскую дипломатию. Имитируя переговоры и тем связав руки Ермолову, он готовил вторжение.

Ермолов стал жертвой некомпетентности Нессельроде в персидских делах.

Говорить о его растерянности и в этой ситуации тоже не приходится. Об этом свидетельствуют его инструктивные письма Мадатову и Муравьеву — с четкими и энергичными указаниями. Узнав о вторжении, он немедля стал концентрировать войска на основных направлениях. Это было сложно, ибо войска оказались разбросаны по обширной и сложной по рельефу территории.

Он сознавал, что противник, поддержанный населением приграничных областей, обладающий многочисленной кавалерией и обеспеченный продовольствием, находится в куда более выгодном положении, чем те силы, которые он может противопоставить ему под собственным командованием.

Война началась совершенно не в тех условиях, о которых он мечтал. И трезво оценивая свое положение в новом царствовании, он понимал, что должен действовать наверняка. Он не мог позволить Аббас-мирзе нанести себе хотя бы частное поражение.

Прежде чем выступить против своего вечного противника, ему необходимо было убедиться в надежности тыла — то есть в лояльности грузинского дворянства. Мятеж в Грузии, в тылу действующей армии, неизбежно привел бы к разрыву коммуникаций, изоляции от войск Кавказской линии и катастрофе.

Положение в приграничных областях резко ухудшалось.

Русские войска оказались во враждебном окружении.

Не зная о начавшейся войне, Николай направил Ермолову возмущенное послание по поводу нападения атамана Черноморского войска Власова на мирные черкесские аулы: «Ясно видно, что не только одно лишь презрительное желание приобресть для себя и подчиненных знаки военных отличий легкими трудами, при разорении жилищ несчастных жертв, но непростительное тщеславие и постыдные виды корысти служили им основанием».

Власов был отдан под суд, который окончился для него вполне безобидно.

По отношению к Ермолову Николай по-прежнему демонстрирует полную лояльность: «Мне приятно думать, что вы, по испытанной вашей деятельности, твердости и усердию на пользу государства, положите надлежащую преграду действиям, подобным тем, кои позволил себе генерал-майор Власов при нападении на Натухайских черкес.

Пребываю вам всегда благосклонным».

Ермолову в это время было не до бесчинств Власова с его казаками. Он уже отправил Николаю рапорт о вторжении персиян…

1 августа Николай, находившийся в Москве, ответил Ермолову:

«С прискорбием читал я донесение ваше, Алексей Петрович! Стало, не всегда добрые намерения венчаются успехом и за скромность и миролюбие наше платят нам коварством.

Сколь ни избегал я войны, сколь ни избегаю я оной до последней крайности, но не дозволю никогда, чтобы достоинство России терпеть могло от наглости соседей, безумных и неблагодарных. Хотя надеюсь и полагаю, что происшедшие военные действия суть собственное нахальство сардаря эриванского, но в государствах, столь благоустроенных, каково Персидское, можно, требуя удовлетворения, и самим оное себе доставлять; а потому и предписав вам немедленно выступить против эриванского сардаря, ожидаю скорого извещения вашего, что, с помощью Божиею, нет сардаря и Эривань с его областию занят вами; вы и 15 т. Русских достаточный мне залог успехов. Прочее увидите в предписании. Одно здесь прибавлю: вы христианин, вождь русский, докажите Персиянам, что мы ужасны на поле битвы, но что мирный житель может найти верный покров и всегдашнее покровительство среди стана нашего. На вашу ответственность возлагаю исполнение сей моей непременной воли.

За сим Бог с вами! Был бы Н. П. прежний человек, может быть явился к вам, у кого в команде в первый раз извлек из ножен шпагу; теперь остается мне ждать и радоваться известиям о ваших подвигах, и награждать тех, которые привыкли под начальством вашим пожинать лавры. Еще раз Бог с вами! Буду ожидать частных донесений ваших, о которых прошу доставления по возможности.

Вам искренно доброжелательный

Николай».

Что касается истории с извлечением шпаги, то Николай вспоминает парад в Париже в 1815 году, когда Ермолов командовал Гренадерским корпусом.

Как обычно, в Петербурге считали, что оттуда можно успешно руководить военными действиями в любой части света.

31 июля начальник Главного штаба Дибич писал Ермолову: «Вы имеете до 30 тыс. штыков пехоты по ту сторону Кавказских гор; из оных 15 т. находятся в Тифлисе и окрестностях и близ границы Эриванской. Оставя 2 тыс. для охранения Тифлиса, Вы, без дальнейшего отлагательства, можете собрать в один корпус 13 т. пехоты. Корпус сей, с прибавлением нужных к оному артиллерии и кавалерии, можно безошибочно считать в 15 т. человек. Его Императорское Величество нисколько не сомневается, чтобы под предводительством вождя столь опытного, столь отличного и в столь высокой степени имеющего доверие своих подчиненных, как Ваше Высокопревосходительство, сих войск не было бы достаточно для ниспровержения оных сил».

Николай требовал «наступательных действий», совершенно не представляя себе реальной ситуации.

Переписка Ермолова с Петербургом в эти дни носила несколько абсурдный характер, поскольку положение в Закавказье менялось стремительно, а Николай с Дибичем ориентировались на карты и формальные списки войск.

За день до того, как Дибич объяснял Ермолову, сколько у него штыков, Алексей Петрович писал Николаю, что он вынужден сложно маневрировать своими немногочисленными войсками, чтобы предотвращать частые мятежи и в то же время не подвергать солдат опасности окружения. «Повсюду готовые возродиться возмущения между мусульманскими народами, — пишет он, — окружающими Грузию, понуждают меня во многих местах оставить часть войск для охранения спокойствия оной, ибо она одна в теперешних обстоятельствах может доставить мне средства продовольствия».

Спокойствие в самой Грузии тоже было не совсем надежно: мегрельские владетели Дадиани убеждали царевичей Александра и Вахтанга, первый из которых находился в Персии, а второй в Турции, что грузины ждут их появления для того, чтобы восстать против власти русских.

Это было сильным преувеличением, но появление царевича Александра в пределах Грузии могло еще более осложнить обстановку.

Ермолов все это учитывал. Петербург — нет.

В это время до Николая дошли сведения о первых неудачах в приграничных областях.

Дислоцированный в Карабахском ханстве 41-й егерский полк полковника Реута, оставив место постоянной дислокации, закрепился в крепости Шуша и был осажден многократно превосходящими силами Аббас-мирзы. Продовольствия у Реута было в обрез.

Но главным было другое. Три роты этого полка, стоявшие отдельно, в горном Карабахе, не сумели присоединиться вовремя к основному составу полка. Подполковник Назимка, ими командовавший, не решился бросить орудия, что страшно замедлило движение его отряда. В результате измученные тяжелым переходом в горах, изнывающие от жажды егеря были окружены мятежными жителями провинции и подоспевшими персидскими войсками и взяты в плен.

Это трагическое происшествие привело Николая в ярость и подтолкнуло его к радикальному решению, которое он, скорее всего, обдумывал и раньше.

10 августа Николай отправил Ермолову рескрипт уже совершенно иного тона.

«С душевным прискорбием и, не скрою, с изумлением получил я ваше донесение, от 28-го июля.

Русских превосходством сил одолевали, истребляли, но в плен не брали. Сколько из бумаг понять я мог, везде в частном исполнении видна оплошность неимоверная; предвиделись военные обстоятельства, должно было к ним и приготовиться.

Я надеюсь, что вы нашли способ выручить полковника Реута, и тут замечу, что мне непонятно, чтобы в Шуше, в сборном пограничном месте, не было достаточных запасов, чтобы держаться столько, чтобы ближние войска могли подоспеть на помощь.

Первое письмо и посланные приказания вам достаточно объяснят намерения мои; я не вижу еще причины изменять их, ибо все считаю вас довольно сильными, чтобы хотя на время. Они тем ныне необходимее, что, после несчастного начала, надо ободрить войска блестящим успехом. Сколько отсюда судить мне можно, предстоит вам возможность разбить персиян по частям, начав с отряда, показавшегося против Шуши; если сие движение вам удастся, в чем с помощью Божиею я и сомневаться не хочу, другой отряд, идущей вдоль морского берега, не может далеко проникнуть, и если б и осмелился на то, вы его без наказания назад не пропустите. <…>

Я посылаю вам двух вам известных генералов, генерал-адъютанта Паскевича и генерал-майора Дениса Давыдова. Первый, бывший мой начальник, пользуется всею моею доверенностию; он лично может вам объяснить все, что по краткости времени и по безызвестности, не могу я вам письменно приказать. Назначив его командующим под вами войсками, дал я вам отличнейшего сотрудника, который выполнит всегда все, ему делаемые, поручения с должным усердием и понятливостию. Я желаю, чтоб он, с вашего разрешения, сообщал мне все, что от вас поручено ему будет мне давать знать, что я прошу делать как наичаще.

За сим прощайте, Бог с вами! Ожидаю с нетерпением дальнейших известий и, с помощию Божией, успехов.

Николай».

Николай ошибался. Во время Наполеоновских войн русские солдаты и офицеры нередко оказывались в плену. Но ему нужно было уязвить Ермолова. Тем более что промахи в подготовке к войне и в самом деле были существенные.

Дениса Давыдова Ермолов выпрашивал у Александра неоднократно и безрезультатно. Теперь Николай посылал ему Давыдова.

Но сутью послания были не гневные упреки, а те полномочия, с которыми направлялся на Кавказ генерал-адъютант Паскевич, «отец-командир», ближайший к молодому императору человек.

Паскевич становился фактическим командующим войсками корпуса и — более того — ему вменялось в обязанность сообщать непосредственно императору, через голову Ермолова, обо всех решениях командира корпуса.

Это было намеренное оскорбление.

Но этого императору показалось мало. На следующий день он отправляет следующее послание, с тем чтобы у Ермолова не осталось сомнений в истинных намерениях высшей власти:

«Алексей Петрович! С истинным прискорбием получил я донесения ваши о вторжении Персиян в наши границы и о тех неблагоразумных частных распоряжениях, по коим частицы российских войск подвергались неудачам и потери от неприятеля, доселе ими всегда презренного. Вы увидали из прежних моих приказаний, объявленных вам начальником главного штаба моего, что твердое мое есть намерение наказать Персиян в собственной их земле, за наглое нарушение мира, и что я, будучи уверен, что находящееся под начальством вашим многочисленное и храброе войско достаточно к достижению сего, не менее того приказал и 20-й пехотной дивизии идти на усиление оных. Усматривая же из последнего донесения вашего намерение ограничиться оборонительными действиями, до прибытия сих подкреплений, я на сие согласиться не могу, и повелеваю вам действовать, по собрании возможного числа войск, непременно наступательно, сообразно обстоятельствам, по усмотрению вашему, против раздельных сил неприятельских. — Уверен, что вы истребите их по частям и заставите их почитать славу российского войска и святость границ наших. Для подробнейшего изъяснения вам намерений моих посылаю к вам генерал-адъютанта моего, Паскевича, коему, сообщив оные во всей подробности, уверен, что вы употребите с удовольствием сего храброго генерала, лично вам известного, для приведения оных в действие, препоручая ему командование войск под главным начальством вашим.

Николай».

Разумеется, Ермолов не мог не понять, к чему идет дело. Он недавно еще писал Закревскому, что надеется оставить свой пост «без особых оскорблений». Надежды не сбывались.

У него еще была возможность переломить ситуацию. Он мог, не дожидаясь приезда Паскевича, с теми силами, которые были под рукой, двинуться навстречу Аббас-мирзе, разгромить его и доказать тем свою незаменимость. А уж потом, увенчанный лаврами победителя, уступить свое место Паскевичу.

Трудно сказать, почему он этого не сделал. В самом деле опасался оставить Грузию? Но на карту были поставлены его репутация, его честь, его честолюбие.

Как бы то ни было, продолжая руководить военными действиями из Тифлиса, передвигая войска так, чтобы избежать всеобщего мятежа мусульманских провинций, Алексей Петрович не сделал этого решительного шага.

Но игнорировать яростные требования Николая о «наступательных действиях» он не мог. Он послал навстречу персам Мадатова.

3 сентября отряд Мадатова у города Шамхор принял бой с авангардом персидской армии, возглавляемым сыном Аббас-мирзы Мухаммад-мирзой, и разгромил его.

После боя при Шамхоре стало ясно, что несмотря на старания Аббас-мирзы и его английских советников, несмотря на умение маневрировать и держать строй, персидская армия по-прежнему далеко уступала по своему качеству армии русской и не могла противостоять штыкам Кавказского корпуса.

Через три дня после победы Мадатова, 7 сентября, Алексей Петрович отправил ему писанное по-французски — что Мадатов любил — благодарственное письмо:

«Господину генерал-майору и кавалеру князю Мадатову.

С величайшим удовольствием получил я рапорт вашего сиятельства об успехе, приобретенном войсками под начальством вашим. Обстоятельство сие, чрезвычайно полезное для общей связи дел, должно произвести ужасное впечатление на неприятеля, которое следующим впредь войскам много облегчит успехи. <…>

Принесши вашему сиятельству благодарность за начало, поистине столько блистательное, я с равною признательное — тию вижу усердие храбрых товарищей моих, бывших под вашим начальством, которых, уверен я, не раз еще будете вы провождать к победе».

Огромная организационная работа, проделанная за полтора месяца Ермоловым, давала свои плоды. Рационально расположенные в мусульманских областях войска минимизировали поддержку, которую мятежное население могло оказать Аббас-мирзе.

Сконцентрированные для контрнаступления батальоны, эскадроны и сотни готовы были к активным действиям. Оставалась серьезная проблема с продовольствованием войск, но Мадатов брался решить ее.

Теперь, казалось бы, у Ермолова были все основания взять на себя командование действующим главным отрядом и разгромить своего ненавистного соперника. Он был обречен на победу. А после первого поражения персиян опасаться мятежа в Грузии не приходилось.

После оскорбительного рескрипта Николая, фактически приставившего к нему своего доверенного человека, только громкая победа могла дать Ермолову возможность с честью выйти из того унизительного положения, в которое его загонял император.

Но Ермолов оставался в Тифлисе. В чем же дело? Или это был уже другой Ермолов? Не тот генерал, стратегическое кредо которого формулировалось ясно и определенно: «Нужно идти на неприятеля, искать его, где бы он ни был, напасть, драться со всею жестокостию»? Не тот, кто во главе гвардейских полков стоял насмерть под Кульмом против многократно превосходящего противника? Не тот, что водил своих солдат в горы Дагестана, где не бывала еще нога русского солдата? И не тот, что десять лет назад, объявив себя потомком Чингисхана, проклял Персию и поклялся ее разрушить?

Во всяком случае, перед шамхорским боем он наставлял горячего Мадатова: «Противу сил несоразмерных не вдавайся в дело. Нам надобен верный успех и таковой приобретешь ты со всеми твоими войсками, без сомнения. <…> Суворов не употреблял слово ретирада, а называл оную прогулкою. И вы, любезный князь, прогуляйтесь вовремя, когда будет не под силу; стыда нимало в том нет».

«Нам надобен верный успех…» Он хотел действовать только наверняка.

Он понимал, что Николай и Нессельроде, как в свое время Александр и Нессельроде, не дадут ему, даже в случае полного разгрома Персии, вырваться на оперативный простор бескрайней Азии, и это делало для него войну с Персией уже не столь привлекательной.

Или он рассчитывал, что даже после разгрома вторгнувшихся сил персиян война неизбежно продлится на будущий год, и хотел подготовить наступление на ненавистную деспотию со всей основательностью и лишь тогда возглавить армии?

Мы никогда не получим ответа на этот вопрос.

Ясно одно — он упустил возможность уйти победителем…

29 августа в Тифлис прибыл генерал-адъютант Паскевич.

Историю своего назначения, которого он не хотел, Паскевич изложил в отдельной мемуарной записке. Там есть любопытные подробности.

Паскевич утверждает, что Дибич за несколько дней до коронации Николая — поэтому вся элита съехалась в Москву, где и проходило это торжественное действо, — пригласил его для секретного разговора.

Дибич говорил (далее следует текст из записки Паскевича): «Государь император получил от главнокомандующего Кавказским корпусом генерала Ермолова донесение, что персияне вторгнулись в наши Закавказские провинции, заняли Ленкоран и Карабаг и идут далее с 60 т. войск регулярных и 60 т. иррегулярных, и около 80-ти запряженных орудий, — что у него нет достаточных сил противустоять персиянам, и что он не ручается за сохранение края, если ему не пришлют в подкрепление двух пехотных и одной кавалерийской дивизии. „Государь желает, — сказал мне Дибич, — чтобы вы ехали на Кавказ командовать войсками. Сила персиян должна быть преувеличена и Его Величество после такого донесения не верит Ермолову“. При этом Дибич присовокупил, что и покойный император Александр Павлович был недоволен Ермоловым и хотел отозвать его и назначить на его место Рудзевича, ибо поступки Ермолова самоуправные, войска же распущены, в дурном состоянии, дисциплина потеряна, воровство необыкновенное, люди несколько лет не удовлетворены и во всем нуждаются, материальная часть в запустении и проч., что, наконец, он действительно не может там оставаться».

В утверждениях Дибича, если он действительно это говорил, содержится сознательная ложь. Ермолов никак не мог донести императору эти фантастические сведения о численности персидских войск.

В рапорте от 22 июля он сообщал Николаю о пятитысячном отряде сердара Эриванского, вторгнувшегося на подконтрольную России территорию, а о численности армии Аббас-мирзы вообще не сообщал никаких определенных цифр, ибо еще не получил надежных сведений.

Когда же он получил их, то и оперировал совершенно иными данными. Когда Мадатов в рапорте определил численность армии Аббас-мирзы в 50 тысяч, то Ермолов его добродушно высмеял: «Я <…> сомневаюсь, чтобы могло быть персидских войск 50 000 человек. Это арифметика здешних народов. Такое число людей при персидском порядке уморили бы с голоду».

Он считал, что Аббас-мирза может сосредоточить не более 25 тысяч человек. И это была цифра, близкая к реальности.

В Москве создавали соответствующую репутацию Ермолову, готовя его отстранение.

Что до недовольства Александра, то его рескрипты Ермолову последних лет не дают оснований для подобного вывода. Известия о безобразиях в корпусе были многократно преувеличены, что же касается до распущенности и необеспеченности войск, то самому Дибичу предстояло убедиться в ложности этих сведений.

Денис Давыдов, служивший на Кавказе в период Персидской войны, утверждал: «Заботы Ермолова о войске, нужды которого он хорошо знал, были примерны; он неуклонно следил за хорошим содержанием войск; он строго запретил изнурять их фронтовыми учениями и дозволил им носить вместо касок папахи и вместо ранцев холщевые мешки с сухарями. Это, к сожалению, подало многим повод обвинять в либеральном образе мыслей Ермолова, явно, по их мнению, баловавшего войска, в коих через то будто бы обнаружился упадок дисциплины. <…> Лучшим опровержением тому служат слова барона Дибича генералу Сабанееву по возвращении своем из Грузии: „Я нашел там войска, одушевленные духом екатерининским и суворовским“».

Нет оснований в данном случае не верить Давыдову. Если бы корпус был в том состоянии, которое описывал в Москве Дибич, Ермолов не был бы кумиром своих солдат. А он им был. И это волновало Николая, быть может, в первую очередь.

При дворе ходило простодушное высказывание фельдъегеря, доставившего известие о присяге Николаю Кавказского корпуса. Когда его спросили — гладко ли прошла присяга, он ответил: «Так ведь там Алексей Петрович. Если он бы приказал, так и шаху персидскому присягнули бы!»

Наместники обширного края с таким влиянием на войска Николаю не были нужны.

3

Паскевичу очень не хотелось ехать в Грузию, ибо он догадывался, что оба они с Ермоловым окажутся в ложном положении. Несмотря на давнюю нелюбовь к Ермолову, он понимал, насколько тот в общем мнении авторитетнее и значительнее, чем он.

Однако, судя по первому рапорту, который он 4 сентября отправил Николаю, Паскевич был готов и к сотрудничеству:

«Имею счастье донесть В. И. В-ву, что я приехал в город Тифлис 29-го числа августа в 11 часов. Я явился к генералу Ермолову, который принял меня довольно хорошо и казался довольным, что вместе будем служить».

Рапорт был более чем лоялен по отношению к Ермолову. Паскевич опровергает слухи о недисциплинированности кавказских войск, фактически одобряет все распоряжения Ермолова — ясные и рациональные, и выражает полную готовность ему подчиняться.

Но ситуация в Тифлисе была совсем не такая благостная, как ее изображает Паскевич. Очевидно, он рассчитывал наладить отношения с проконсулом, понимая, что конфликт может весьма усложнить его положение — учитывая популярность и авторитет Ермолова, а кроме того, он не знал, как отнесется император к такому конфликту.

И хотя в кармане у него лежал указ о смещении Ермолова, он не решился пустить его в ход без чрезвычайных оснований. Положение в крае ему этих оснований не давало.

Слово было за Ермоловым. Но «пламенный характер» и неукротимое самолюбие толкнули его на неверный путь.

Ермолов был чрезвычайно раздражен решением Николая, и это раздражение естественным образом опрокинулось на Паскевича.

Вполне возможно, что непосредственным поводом для резкой перемены отношения Алексея Петровича к Паскевичу — если верить последнему, что сперва Ермолов принял его «довольно хорошо и казался довольным, что вместе будем служить», — стал допрос, который по поручению Николая Паскевич ему учинил вскоре по приезде.

Ответы Ермолова были, как и полагается при процедуре допроса, зафиксированы письменно и каждый ответ был заверен подписью Паскевича, отчего документ приобрел чисто полицейский вид.

Паскевич не отличался деликатностью Меншикова.

Ответы Ермолова были отправлены Паскевичем в Петербург.

Поручение, которое выполнял Паскевич, было явно провокационным. Николай не собирался оставлять Ермолова на Кавказе, и его отношение к допросу, учиненному не самим императором, что было бы естественно, но подчиненным ему Паскевичем, императора не волновало.

С этого момента Ермолов воспринимал Паскевича как противника.

Алексей Петрович, известный своими дипломатическими талантами в служебной сфере, повел себя отнюдь не дипломатично, а вполне прямолинейно.

Он отказался отдать приказ по корпусу о назначении Паскевича — приказ, который должен был определить его положение.

Когда Паскевич просил направить его с отрядом для деблокады Шуши, Алексей Петрович ответил откровенно издевательски. «Он отвечал мне, — возмущенно записал Паскевич в своем повседневном журнале, — что не смеет тронуть меня, ибо я прислан, дабы „быть здесь“».

То есть Ермолов дал понять, что считает прибывшего генерала прежде всего соглядатаем, место которого в Тифлисе.

Когда Паскевич снова заговорил о командовании отрядом, идущим к Шуше, то, судя по журнальной записи Паскевича, Ермолов ответил ему, «что он сего не может сделать, что он сам останется ничтожным и что лучше у него совершенно взять команду, нежели быть в таком положении».

Выдержка совершенно изменила Алексею Петровичу — назначив Паскевича командиром одного из отрядов, он мог разрядить атмосферу взаимного раздражения. Более того, он мог поставить его на второстепенное направление, а сам возглавить основные силы и двинуться против Аббас-мирзы.

Он этого не сделал.

Биограф Паскевича, князь Щербатов, совершенно резонно писал: «Положение было неестественное. Паскевич без определенной власти, как подчиненный Ермолова, должен был в порядке службы исполнять его приказания, а Ермолов обязан был получать от Паскевича „изъяснение Высочайших намерений и повелений“». То есть Ермолов формально был главным, но Паскевич при этом являлся выразителем и толкователем высочайшей воли.

Щербатов пишет: «Действительно, при подобной обстановке столкновения устраняются только нравственным влиянием. Паскевич, подчиняя свою мысль и волю влиянию Ермолова и преклоняясь перед умом его, несомненно сошелся бы с ним».

Он, как мы видели, попытался это сделать. Но его благоразумия в сложившихся обстоятельствах хватило ненадолго.

Паскевич, как сказали бы теперь, «крепкий общевойсковой командир», имеющий несомненные боевые заслуги, отнюдь не отличался сильным интеллектом и умением ценить чье-либо умственное превосходство. Своеобразие личности Ермолова, его популярность в армии и его независимость могли вызвать у примерного фрунтовика Паскевича только резкое отторжение.

О «тонкости» его ума свидетельствует аргумент, которым он воспользовался, чтобы убедить Ермолова в естественности ситуации.

«Я ему представлял, — записал Паскевич в своем журнале, — что это (передача ему командования над войсками. — Я. Г.) его ничуть не унижает, что столько примеров было таковому командованию, и вспомнил князя Прозоровского, у которого кн. Багратион командовал всеми войсками».

Паскевич, желавший сгладить конфликт, явно не сознавал, насколько он оскорбил Ермолова этим сравнением.

Багратион действительно командовал войсками под номинальным руководством фельдмаршала князя Прозоровского во время Русско-турецкой войны в 1807 году, поскольку дряхлый и больной фельдмаршал был просто не в состоянии ничем командовать.

Тем не менее Ермолов взял себя в руки и легализовал положение Паскевича.

«Я отдал в приказе об вас, чтобы вы командовали войсками, — сказал он ему вечером 1 сентября и добавил: — Разумеется, я государева указа удержать не могу». То есть он против своего желания выполнил указ императора.

С этого момента Ермолов, выбрав линию поведения, повел себя как старший начальник.

4 сентября Мадатов уже разбил персиян при Шамхоре, но в Тифлисе об этом еще не знали, Алексей Петрович вручил Паскевичу подробное предписание, которому он со своим отрядом должен был следовать.

Паскевич получил максимум войск, которые удалось за это время сосредоточить под Тифлисом. Кроме того, к нему должен был присоединиться и отряд Мадатова.

Ермолов приступил к выполнению приказа императора о «наступательном действии».

Паскевич еще не выступил из Тифлиса, как 5 сентября пришло известие о победе Мадатова.

После Шамхора стало ясно, что соответствующим образом подкрепленный Мадатов вполне способен будет разбить и основные силы персиян. Но тогда совершенно непонятно было, зачем прибыл в Грузию Паскевич, которому высочайше поручено было «наказать» вероломного противника.

Вскоре после выступления Паскевича из Тифлиса Ермолов писал Мадатову: «Не оскорбитесь, ваше сиятельство, что вы лишаетесь случая быть начальником отряда, тогда как предлежит ему назначение блистательное. Конечно, это не сделает вам удовольствия, но случай сей не последний, и вы, без сомнения, успеете показать, сколько давнее пребывание ваше здесь, столько знание неприятеля и здешних народов может принести пользы службе Государя». И далее скрепя сердце Алексей Петрович просит сдержать свою ревность к незваному гостю:

«Употребите теперь деятельность вашу и помогайте всеми силами новому начальнику, который, по незнанию свойств здешних народов, будет иметь нужду в вашей опытности.

Обстоятельства таковы, что мы все должны действовать единодушно».

13 сентября у Елисаветполя отряд Паскевича встретился с основными силами Аббас-мирзы, который после Шамхора вынужден был снять осаду с Шуши.

Еще не зная об этом, Николай писал Ермолову из Москвы 16 сентября: «Известие о первых успехах войск наших дошло до меня сего утра. <…> Вникнув во все, я наиболее убеждаюсь, что прежние мои к вам предписания совершенно согласны с обстоятельствами, с правотою нашего дела, с честью нашего государства. Мне остается, стало, вполне одобрить последние принятые вами меры и ожидать справедливых последствий, т. е. успехов. Обещанные подкрепления к вам следуют. <…> Бог с вами! продолжайте как начали и тогда будьте уверены в искреннем моем уважении.

Вам доброжелательный

Николай».

Это было чистое лицемерие. Николай для себя уже решил судьбу Ермолова.

Мы не будем подробно описывать битву при Елисаветполе, в которой решающую роль сыграли Мадатов и Вельяминов.

После разгрома Аббас-мирзы Паскевич намерен был преследовать его на территории собственно Персии, форсировав пограничную реку Араке, и захватить столицу наследника Тавриз. Но Ермолов ему этого не разрешил.

Паскевич приписывал это решение злокозненности Ермолова, не желавшего доставить ему, Паскевичу, возможности одним ударом закончить войну и заслужить громкую славу. Ермолов же опасался, что зарвавшийся Паскевич столкнется со свежими силами персиян, посланными шахом в подкрепление Аббас-мирзе, не в состоянии будет сохранить коммуникации, разорванные многочисленной иррегулярной персидской кавалерией, и останется без снабжения.

Возможно, он был слишком осторожен, но ему вовсе не хотелось, чтобы его обвинили в том, что он воспользовался неопытностью своего соперника и постарался его погубить.

Трудно сказать, насколько безусловны были его опасения. Даже ближайшие его соратники упрекали его впоследствии в нерешительности.

Муравьев, в преданности которого Ермолову нет ни малейших сомнений, писал в мемуарах: «Наступательные действия наши в сие время года, осенью, должны были во всех отношениях обратиться в нашу пользу. <…> Продовольствие везде было изобильное. <…> Народ в Тавризе был готов принять нас, ненавидя правителей своих и царствующую в Персии династию Каджаров; мы могли бы смело надеяться на возмущение или, по крайней мере, не должны были ожидать никакого сопротивления при вступлении в столицу, в чем нас удостоверяли и все известия, из Персии получаемые. Дух народный был в чрезвычайном упадке после поражения под Елисаветполем войск, коих оставалось под ружьем уже самое ничтожное количество; но мы не предприняли, не взирая на все сии выгоды, зимней кампании. Ошибку сию приписываю нерешимости Алексея Петровича».

Но если бы положение персидской армии было столь плачевно, как считает Муравьев, то война не продлилась бы еще полтора года. Тавриз был взят только в октябре 1827 года, а начать кампанию Паскевич смог лишь в июне этого года.

Заявление Муравьева об изобилии продовольствия вызывает сомнения, ибо приграничные области уже были разорены военными действиями.

Князь Щербатов, объективный исследователь, утверждал: «Весьма скоро обстоятельства доказали Паскевичу то, чего Ермолов не мог не знать, а именно, что в Карабаге с трудом прокормится русский отряд, что о запасах не могло быть и речи, а подвоз провианта из Грузии вовсе не предвиден и не подготовлен. Припомним, к тому же, что Ермолов и в Грузии был особенно озабочен заготовлением зимнего, для войск, продовольствия и что вновь прибывающие войска из России значительно усложнили, как он выражался, „затруднительный сей предмет“».

Узнав 28 сентября о победе при Елисаветполе, Николай пришел в восторг:

«Получив от Вас известие об одержанной Вами победе, первой в мое царствование (первой победой был разгром персов при Шамхоре, но Николаю хотелось думать иначе. — Я. Г.), и приемля оную как знак видимой благодати Божией на нас, мне душевно приятно, любезный мой Иван Федорович, старый мой командир, что предсказание мое вам при прощании сбылось; не менее того, я уверен, что если бы не ваши старания и умение, таких последствий бы не было, и — зная это, послал я вас. <…> Решить должно, можно ли войти в Персию и, дойдя до Аракса, блокировать Эривань до прибытия осадных принадлежностей; во всяком случае, желательно не давать персиянам опомниться; стало, чем скорее появимся у них, тем считаю лучше».

Он еще не знал, что Ермолов остановил движение отряда Паскевича, — и это тоже будет поставлено Алексею Петровичу в вину.

Заявление императора о том, что без Паскевича персиян было бы не одолеть, как мы знаем, большое преувеличение. Но это была вполне понятная игра.

Иван Федорович являл собой именно тот тип генерала и подданного, который вообще был близок Николаю. Ермолов был ему принципиально чужд.

Елисаветпольской победе способствовало, кроме решающего участия Мадатова и Вельяминова, еще одно обстоятельство, которое не учитывалось ни императором, ни сторонниками Паскевича вообще.

Ермолов записал в дневнике: «Я получил известие, что сардар Эриванский частию войск занял хребет гор Чардахлы в Шамшадильской дистанции и что конница его появилась на плоскости. Она прерывала сообщение с Елисаветполем и беспрепятственно могла действовать в тылу войск генерал-адъютанта Паскевича, к которому навстречу шел Аббас-Мирза из Карабага. Поспешно выступил я в Казахскую дистанцию, откуда мог действовать я на войска сардаря эриванского, если бы покусился он идти на Елисаветполь; не допускал соединиться с ним чарских лезгин. <…> Если бы генерал-майор Давыдов не в состоянии был противиться превосходному неприятелю, я мог удобно подкрепить его и в два форсированных марша совершенно закрыть Тифлис».

Таким образом, Ермолов обезопасил тылы Паскевича, спас его коммуникации, предотвратил появление в его тылу кроме конницы эриванского сардара многочисленных и воинственных лезгин и при этом не подвергал опасности Тифлис.

Бросок отряда Ермолова в татарские дистанции свидетельствовал, что он контролирует стратегическую ситуацию.

Император решил не обращать внимания на эти второстепенные, по его мнению, обстоятельства, и все плоды победы достались Паскевичу.

Последующие месяцы были посвящены приведению к покорности бунтовавших провинций, налаживанию управления в них и подготовке к следующей кампании.

Алексей Петрович совершил несколько рейдов по мятежным территориям:

«Я вошел в мусульманские провинции, дабы, прекратив возмущения их, восстановить прежний порядок, тем более необходимый, что в оных учреждались запасы продовольствия для наступательных против персиян действий. Счастливый оборот дел наших водворил спокойствие в Грузии, и я мог беспрепятственно отлучаться из оной».

Но основным сюжетом этих месяцев были отношения Ермолова и Паскевича.

Журнал Паскевича полон сетований на недоброжелательность Ермолова, коварство Мадатова, старавшегося оставить его без продовольствия, необученность солдат Кавказского корпуса. Он возмущался, что они не умеют перестраиваться из каре в колонну и обратно. (Что, очевидно, не требовалось в войне против горцев.) Весь день накануне битвы у Елисаветполя он посвятил фрунтовому обучению своей пехоты. Но, судя по описаниям боя, эти перестроения там не понадобились.

Он был возмущен запретом на переход через Араке, находился в состоянии почти истерическом и резко настаивал на своих полномочиях.

Ермолов описал эти баталии в дневнике:

«26 октября. Тифлис. Я нашел возвратившегося из Карабага генерала Паскевича. При первом свидании с ним не трудно мне было заметить его неудовольствие на меня, которое тем более умножалось, что он почитал себя вправе требовать, чтобы я сообщал ему о моих намерениях, на что отвечал я ему, что не имею нужды в его советах; что знаю один случай, когда требуются рассуждения подчиненных, и тогда мнение не только офицера в его высоком чине, но даже и несравненно меньшем, приемлется с уважением; но таковые случаи редки, и я еще не нахожусь в подобном. Все получаемые мною повеления препровождались ему в копии из Петербурга, и он всегда желал знать мои отзывы на оные. Я не имел нужды сообщать ему о том, и полезно было некоторые хранить в тайне. Он в одно время предложил мне, чтобы объяснил я ему план предполагаемой мною кампании, уверяя, что государю императору приятно будет знать мнение о том каждого из нас. Я отвечал, что я представлю мое предположение и что он может сделать то же с своей стороны, из чего государь не менее усмотрит понятие наше о деле. Возражения сии умножали его злобу на меня, и я разумел, сколько она может быть мне вредною при особенной доверенности, при отличном благоволении к нему государя. К тому же знал я, сколь часты были донесения его в собственные руки».

Здесь выразительнейшим образом проявилась одна из уникальных черт личности Алексея Петровича — умение его действовать себе во вред, когда бывало затронуто его самолюбие. Он сделал все, чтобы оскорбить и восстановить против себя Паскевича. Совершенно естественно ему было делиться с ближайшим подчиненным своими планами и объяснить ему план будущей кампании, в которой оба они собирались участвовать. Но он презрительно отказал Паскевичу, прекрасно понимая, какую реакцию это вызовет и что напишет о нем Паскевич императору.

Иначе он не мог.

Он напряженно готовил войска для будущей кампании и составлял стратегический план на 1827 год. И план этот был одобрен Николаем.

Но это не изменило сокровенных намерений императора.

В феврале 1827 года в Тифлис в качестве третейского судьи прибыл начальник Главного штаба генерал-адъютант Иван Иванович Дибич.

Если приезд Паскевича формально не выходил за рамки обычного назначения: Николай укреплял командный состав корпуса, ослабленный гибелью Лисаневича и Грекова, то неожиданное явление начальника Главного штаба было событием из ряда вон выходящим и означало лишь одно — прибыл судия. Ермолов был потрясен.

Николай Николаевич Муравьев вспоминал:

«Алексей Петрович послал за мною. Я никогда не видел его столь расстроенным, как в то время. „Любезный Муравьев“, сказал он мне, „Дибич едет к нам не знаю с каким намерением, но я могу всего ожидать (губы его затряслись, и он заплакал как ребенок, опасающийся наказания своего наставника). Я на тебя одного полагаюсь и поручу тебе вещь, которую ты мне дашь обещание никому не показывать“. Я ему обещал быть ему всегда преданным и исполнять всегда то, что могло для него быть приятно. „Я не знаю“, продолжал он, „с каким намерением сюда Дибич едет; но он мне враг. Все может со мною случиться. Он, может, прямо ко мне приедет и опечатает мои бумаги. Не хотелось бы мне лишиться сих Записок похода 1812-го года, которые я писал, когда был начальником штаба при Барклае-де-Толли во время той войны и в коих я поместил многие вещи предосудительные для него; я не щадил слов и выражений для описания разных беспорядков, производившихся под его начальством; тут названы многие лица. Возьми книгу сию к себе, спрячь ее, никому не показывай, никому не сказывай о сем, и отдай ее никому более как мне лично, когда я ее у тебя сам спрошу; между тем ты можешь читать ее, если пожелаешь“.

Поступок сей Алексея Петровича показывал конечно большую доверенность его ко мне; но казалось бы, что он не должен был в сем случае подвергать меня всем тем неприятным последствиям, коих бы я без сомнения не миновал, если бы в самом деле Дибич стал описывать его бумаги, и дошло бы до сведения его, что я скрыл у себя некоторые из них. Алексей Петрович должен был взять в соображение, что вся почти фамилия моя пострадала в недавнем времени и что правительство могло также иметь меня в наблюдении. Я взял его книгу без запинания и спрятал ее, никому не показывал и отдал ее Вельяминову, по его приказанию, с месяц уже после того. Я прочел половину оной».

Легко представить себе, в каком нервном напряжении находился все это время Алексей Петрович, если у него — мужественного и твердого в критических ситуациях — известие о приезде Дибича вызвало истерику.

Но дело не только в этом. Ясно, что происходящее напомнило ему 1798 год — арест, обыск, крепость, ссылку… Он вполне допускал, что его, генерала от инфантерии, проконсула Кавказа, человека с таким громким именем, может ожидать нечто подобное.

И это говорит не только о психологическом состоянии Ермолова, но и психологическом климате вообще. Судьба деятеля любого уровня целиком зависела от воли самодержца.

4

Переписка Дибича с Николаем впервые обнаружила истинное отношение императора к Ермолову.

Сразу по приезде в Тифлис Дибич отправил обширный отчет Николаю и начал, естественно, со свидания с Ермоловым:

«Я приехал прямо к нему на квартиру, находившуюся ближе моей у въезда, и был встречен им дружески с уверением в совершенной своей откровенности и с требованием таковой же от меня. Он при том изъяснялся, что он не знает, почему полагают меня с ним неприятелями, ибо мы нигде не встречались в коротких сношениях и не могли иметь к тому причин; но что он уверен в моей справедливости и желал бы иметь меня своим судьей даже и тогда, когда бы я не был и начальником главного штаба».

Это, понятно, были дипломатические хитрости. Мы знаем по письмам Алексея Петровича Закревскому, что он относился к Дибичу весьма пренебрежительно, считая его лидером «немецкой партии».

«Я со своей стороны уверил его, что и я столько же не постигаю, почему могли бы считать нас неприятелями, и что всегда руководствуясь по службе одною лишь справедливостию и откровенностию, я с сими же правилами буду действовать в деле, порученном мне Высочайшею волею».

Дибич тоже отнюдь не был откровенен, ибо мы знаем, какую характеристику давал он Ермолову при беседе с Паскевичем в Москве.

И с той, и с другой стороны это была осторожная разведка позиций.

«После сих первых объяснений я объявил ему в нескольких словах главные причины, по коим Ваше Величество должны по прежним действиям сомневаться, чтобы успехи были столь быстры и решительны, как сего требует воля Ваша и важность общих дел».

То есть главная претензия императора, весьма приблизительно представлявшего себе положение в Закавказье, заключалась в том, что Ермолов не выполнил его приказа немедленно разгромить агрессора.

Алексей Петрович не стал вступать в полемику. Он согласился с тем, что можно было после елисаветпольской победы идти на Тавриз, но тут же привел в еще более подробном виде свои аргументы против этой рискованной операции.

Он решил сыграть в поддавки и согласился, что преувеличил силы Аббас-мирзы. Далее Ермолов изложил Дибичу для передачи императору план будущей кампании, которую он уже активно готовил:

«…Он к первым числам апреля надеется иметь на два месяца провианта и достаточные способы к подвозу <…> что к тому же времени подвинет передовые войска к границам, поддерживая их главными силами, и что он ручается головою, что сходно повелениям Вашего Величества, займет все пространство ханств Эриванского и Нахичеванского до Аракса прежде знойного времени».

Затем Дибич приступил к главному предмету, ради которого он, собственно, и был командирован Николаем.

«Говоря насчет сношений с генералом Паскевичем, генерал Ермолов старался отклонить сей предмет, но наконец говорил, что ген. Паскевич кажется ему характера не довольно твердого и под влиянием других, ибо не всегда равно с ним обходится; что он, как полагает генерал Ермолов, надеется после него командовать; но он, генерал Ермолов, привыкнув исполнять Высочайшую волю, не мог решиться при приезде генерала Паскевича сказаться больным, как бы может быть сделали на его месте другие; что после генерал Паскевич стал требовать от него все бумаги и приказы, которые он отдает, и отвергнул предложение его, чтобы сообщать оные от дежурства Ермолова дежурному штаб-офицеру Паскевича, и что он, Ермолов, не почел себя в обязанности давать ему отчет в бумагах по управительной части. Я ему на сие сказал, что Ваше Величество, зная генерала Паскевича еще более нежели мне он известен, изволили мне ручаться за него, что при деликатном обхождении он будет вернейшим помощником. Генерал Ермолов сказал, что рад моему приезду, надеясь, что я разграничу отношения, долженствующие быть между ними с учреждением новых штабов, и уверен, что устрою так, что будет безобидно для звания его».

Разумеется, все это было чрезвычайно унизительно, тем более что Дибича он не уважал. Но просить отставки в разгар войны он не считал возможным.

Дибич, надо сказать, вел себя по отношению к Ермолову вполне достойно. Из разговоров с ним Алексей Петрович вполне мог заключить, что речь о его смещении с поста не идет.

Дибич, вопреки тому, что распространялось в Петербурге и Москве, нашел войска в состоянии вполне приличном. Как человек достаточно опытный, он сообразил, что предъявлять к кавказским солдатам те фрунтовые требования, которые предъявляются к войскам в России, не следует.

Относительно же Ермолова он, естественно, прежде всего выслушал мнение Паскевича.

«Он повторил мне <…> о невозможности ему служить с генералом Ермоловым <…> но потом с благодарностию уважил мои резоны, оставаясь однако непоколебимым и уверяя меня, что я точно чрез неделю разделю непременно его мнение насчет фальшивости генерала Ермолова, и неспособности, которую он показывал и показывает как при военных действиях, так и при управлении войсками и в крае здешнем».

Понимая, что Паскевич вряд ли может быть объективным, Дибич обратился к людям, не относящимся к ермоловскому окружению, недавно приехавшим в Грузию, но уже успевшим здесь освоиться.

«Генерал-адъютант Бенкендорф 2 говорил мне в том же смысле (что и Паскевич. — Я. Г.), однако же полагает, что генерал Ермолов теперь может действовать по предписанному плану, но что общее мнение против его никак не позволяет оставить его начальником в здешнем крае».

Бенкендорф, младший брат шефа жандармов, не принадлежал к числу сторонников Ермолова, как и его влиятельный брат, но любопытна его ссылка на «общее мнение». К сожалению, мы не знаем отношения к Алексею Петровичу вне армии. Хотя можно предположить, что и грузинское дворянство, и коррумпированное чиновничество, которое Ермолов пытался обуздать, было бы радо его удалению.

«Флигель-адъютант полковник князь Долгорукий, не оправдывая бездействия генерала Ермолова после Елизаветпольского дела, уверяет, что убежден, что примирение между генералами Ермоловым и Паскевичем невозможно; но что в сем не причиною вражда первого против последнего, но более чрезвычайная чувствительность генерала Паскевича и хитрое действие одного поручика из армян, служившего у генерала Паскевича переводчиком, по личной вражде этого армянина к генерал-лейтенанту князю Мадатову (этот поручик Караганов прославился своей нечистоплотностью и интриганством. — Я. Г.). Я спрашивал у князя Долгорукова (который отдает полную справедливость достоинствам генерала Паскевича и, как мне казалось, судит о вещах беспристрастно) о злоупотреблениях здешнего края. Он полагает их существующими, но увеличенными (то есть преувеличенными. — Я. Г.)».

Дибич старался соблюсти равновесие.

Но и в этом, и в следующих его рапортах Николаю явно присутствуют следы чисто политических доносов, полученных высшей властью.

19 марта 1827 года Дибич докладывал императору: «В разговоре с генералом Ермоловым о сем предмете (о присутствии на офицерских обедах разжалованных в солдаты и сосланных декабристов. — Я. Г.), и по совершенному согласию на принятые меры, коснулась речь до разных толков о подобных предметах. Он, как я уверен, с полною откровенностью жаловался на несчастие свое, что некоторые ошибки молодых, его лет, никогда против правительства, но против начальников кои ему казались несправедливыми, а более всего, как он полагает, врожденное его снисходительное обращение, особливо с молодыми людьми, в коих он замечает особенные дарования, вели к оскорбительному, заключению, что он может быть причастен подобным мыслям; что ему кажется, что звание и лета его должны бы защитить его от подозрений такого рода и что насчет своего обхождения с подчиненными, если оно и дает повод к некоторым упрекам справедливым в строгом смысле службы, он считает себе оправданием то, что ни один из окружающих его в столь отдаленном краю и даже ни один из его корпуса не был замешан в гнусных замыслах, ибо Якубович, быв уговорен Волконским, в то же время удалился из корпуса, а Кухельбеккера он же сам, по весьма коротком здесь пребывании, выслал и отрекомендовал его князю Волконскому (начальнику Главного штаба. — Я. Г.) как вольнодумца и весьма порочного молодого человека. Я не осмеливаюсь затруднять Ваше Величество содержанием всего нашего разговора, но должен сознаться, что в оном (как и прежде, и во все время моего здесь пребывания) я мог удостовериться более, что обвинение генерала Ермолова в сем отношении есть совершенно неосновательное и имело причиною наиболее время служения его в гвардии и начальником главного штаба в продолжение прошедшей войны; но Вашему Величеству известно, что тогда много было подобных виноватых».

Что до последнего пассажа, то Дибич намекает на дух вольномыслия, которому покровительствовал сам покойный император.

А что до сути разговора, то можно себе представить, каково было Алексею Петровичу, еще недавно ощущавшему себя новым Цезарем, жалобно оправдываться перед презираемым им Дибичем.

Мысль о причастности Ермолова к деятельности тайных обществ крепко сидела в голове Николая, и одной из задач Дибича было выяснить, так ли это.

Первым разговором «следственные действия» Дибича не ограничились. Судя по всему, у него на руках было немало доносов и жалоб на Ермолова. Причем не только политического характера.

28 марта Дибич докладывал императору: «Генерал Ермолов не дал мне еще до сего времени никакого объяснения на записки мои по гражданской части, но поныне не могу переменить прежнего мнения, что упущения есть довольно значительные, но что доносы о злодействах и преступлениях, основанные только на слухах, ничем не доказанные, и весьма часто даже по совершенному недостатку, причем к злодейскому поступку невероятные, никакой веры не заслуживают».

То есть Алексея Петровича неизвестные нам доносчики обвиняли в «злодействах и преступлениях». Речь явно шла не о жестокости по отношению к горцам, чего было больше чем достаточно, а именно об уголовных преступлениях по отношению к своим подчиненным или мирному населению.

Дибич должен был оценить и ближайших сотрудников Ермолова.

В том же рапорте он писал о Вельяминове: «Он человек с познаниями и здравыми военными мыслями, но кажется по весьма холодному характеру и систематическому образу суждений более склонен к верным, чем к блистательным действиям».

Дибич явно подстраивался под представления молодого императора. Николаю было мало «верных» действий, он требовал действий «блистательных», наступательной стратегии — невзирая ни на какие обстоятельства.

Вполне возможно, что лояльность Дибича к Ермолову, которая не нравилась Николаю, объяснялась помимо добросовестности начальника Главного штаба и нежелания прослыть палачом популярнейшего генерала еще одним существенным обстоятельством.

Дибич не сомневался, что война с Персией закончится победоносно, и ему вовсе не хотелось уступать славу победителя Паскевичу. Все его поведение и те планы, которые они с Ермоловым разрабатывали для следующей кампании, свидетельствуют о том, что Паскевичу в них не оставалось места. Очевидно, Дибич рассчитывал, что император отзовет Паскевича, как выполнившего свою миссию, а заканчивать войну будут они с Ермоловым. Причем он, как начальник Главного штаба и доверенное лицо императора, будет на первых ролях…

Отправляя Паскевича в Грузию, Николай и сам еще не решил, чем кончится этот вояж, а потому и полномочия Паскевича были не слишком определенными.

Но к январю 1827 года ситуация для Николая прояснилась.

В представлениях о происходящем на Кавказе и в Закавказье Николай ориентировался прежде всего на донесения Паскевича. Никакие жесты Дибича в пользу Ермолова не могли перевесить обвинения, предъявленные ему Паскевичем. А он ненавидел Ермолова, и ждать от него объективности не приходилось.

Муравьев засвидетельствовал характерный факт: «Я слышал, что Паскевич, взявши одного солдата, находившегося давно на работе в старой своей шинели, велел его срисовать и послал рисунок сей к Государю».

Главное, в чем Паскевич старался убедить императора, — ибо этого требовало прежде всего его самолюбие, — так это в профессиональной несостоятельности Ермолова. Он жаждал разрушить репутацию этого совершенно незаслуженно, по его мнению, вознесенного человека.

Ермолов же своим высокомерием усилил изначальную неприязнь своего возможного преемника и довел ее до степени ненависти.

И здесь мы вынуждены вернуться к разговору о противоречивости характера нашего героя.

Безусловно симпатизировавший ему и восхищавшийся им Погодин счел необходимым соответственно прокомментировать финал ермоловского дневника, который он опубликовал:

«С кончиной императора Александра Ермолов действительно похоронил свое счастие, как выразился, в конце дневника. Сколько в том было его вины, нельзя еще теперь решить окончательно. Показания современников разноречивы. Но вот в чем они все почти сходятся, хоть и безотчетно: Ермолов в описанных обстоятельствах перехитрил. И это кажется очень вероятным. Сколько мне случалось говорить со знакомыми Алексея Петровича, сколько удалось наблюсти самому, эта черта преобладала в его характере при всех его достоинствах и гениальных способностях. Ясный, решительный, твердый на сцене, на поприще действий, за кулисами он, кажется, делался другим человеком, и в самых маловажных обстоятельствах, без всякой нужды, он не мог действовать прямо, всегда были у него как будто задние мысли, и искренности, простоты, или, как ныне говорят, непосредственности, задушевности, от него никогда ждать было нельзя».

В том, что пишет Погодин, есть несомненный резон. Хотя, как мы знаем, были люди, с которыми Алексей Петрович был и непосредствен и задушевен. Это и Казадаев, и Закревский, и некоторые из его родных.

Но что касается конфликта с Паскевичем, то тут все обстояло наоборот. Ни о каких хитростях тут и речи не было. Ермолов шел напролом, как ему диктовали его яростное самолюбие и самооценка. Если бы он вел себя дипломатичнее, ситуация могла быть иной.

Грибоедов с горечью писал Бегичеву в декабре 1826 года: «…Старик наш человек прошедшего века. Несмотря на все превосходство, данное ему от природы, подвержен страстям, соперник ему глаза колет, а отделаться от него он не может и не умеет. Упустил случай выставить себя с выгодной стороны в глазах соотечественников, слишком уважал неприятеля, который того не стоил».

Главное в наблюдениях Грибоедова — «подвержен страстям».

Не хитрость, а страстность подвела в этом случае Ермолова.

«Человек прошедшего века» — века XVIII с его бурными страстями и стремлением к радикальным решениям…

Николай между тем продолжал резко критиковать действия Ермолова в письмах Паскевичу.

Рейд Мадатова за Араке, по мнению императора, опровергает аргументы Ермолова — «тамошние уверения». Но короткий рейд небольшого отряда, вскоре вернувшегося на свою территорию, абсолютно ничего не доказывал и ни в коей мере не дезавуировал опасения Алексея Петровича относительно западни, в которую мог угодить более многочисленный корпус, требовавший постоянного снабжения по надежным коммуникациям.

Эту опасность сознавали и куда менее опытные военачальники. Так, по свидетельству Муравьева, генерал Красовский, исполнявший обязанности начальника штаба корпуса, оглушенный сложностью приготовлений к походу — «устроение транспорта и заготовление продовольствия <…> его совершенно с ума сводили», — заявил Дибичу, настаивавшему на скорейшем выступлении, что «мы испытаем в Персии участь французов в 1812 году в России». Но Дибича подгонял из Петербурга Николай, у которого были свои представления. Все, что исходило от Ермолова, казалось ему, мягко говоря, неосновательным.

Несмотря на заявление, что его долг избегать крайностей, император не мог сдержать себя в письмах Дибичу вскоре после прибытия того в Тифлис.

Старая неприязнь к Ермолову, страх перед ним в дни междуцарствия, ярость от того, что заговорщики прочили генерала в орган, который должен был заменить его, Николая, — взвинчивали чувство недоверия до степени ярости, гнева, презрения.

Теперь он мог компенсировать себе ту вынужденную сдержанность, те лицемерные формулировки — «пребываю навсегда благосклонным», которыми он должен был прикрывать свои истинные чувства в первые месяцы царствования.

8 марта 1827 года он писал Дибичу: «4-го числа сего месяца получил я Ваше первое письмо из Тифлиса, мой дорогой друг, и Вы легко представите себе, с каким нетерпением и с каким удовольствием я его читал. Мне приятно, признаюсь Вам, знать, что Вы находитесь на месте и иметь возможность оценить Вашими глазами этот лабиринт интриг; надеюсь, что Вы не дадите ослепить себя этому человеку, для которого ложь — добродетель, когда она может быть ему полезна, и который потешается над приказами, которые ему отдают, словом, да поможет Вам Бог и вдохновит Вас быть праведным. Я с нетерпением жду известий, которые Вы мне обещаете».

Вот это истинные чувства, которые молодой император питал к Ермолову. Сдержанные оценки Дибича его не устраивали.

Отношения Ермолова и Паскевича запутывались все больше и больше. Но Дибич вовсе не собирался безоговорочно вставать на сторону Паскевича. Он считал — и писал императору, что Ермолов безусловно полезен на Кавказе: «…Сколь незначительны ошибки его по военной части, и вероятно большие упущения по гражданской, но не менее того его имя страшно для горских народов, что в нынешнее время, мне кажется, столь же уважительно, как и 10-летнее отношение с разными особами Персии».

И далее Дибич убеждал императора, что «Ермолов выполнит план предначертанной кампании».

Основная идея Дибича была неизменна. 5 марта, еще до получения императорских посланий, с ясными характеристиками Ермолова (до них скоро дело дойдет), он настаивает на сохранении Ермолова во главе Кавказского корпуса, а Паскевича предлагает вернуть в Россию. Как уже говорилось, он поддерживает разработанные Ермоловым планы будущей кампании, в которых нет места Паскевичу. Он только настаивает на более интенсивных действиях, понимая, что этого хочет император.

Николай, однако, вел свою линию и 10 марта писал Дибичу: «Письмо от К. Бенкендорфа говорит об ужасе, который произвело Ваше прибытие, и о радости многих честных людей Вас там видеть; он, похоже, весьма убежден в прошлых и теперешних дурных намерениях Ермолова; было бы существенно важно, если бы Вы постарались разобраться в этом лабиринте интриг».

12 марта он уже решительно отметает соображения Дибича относительно дальнейшей службы Ермолова: «Я ясно вижу, что дела не могут идти подобным образом; если Вы и Паскевич уедете, этот человек, предоставленный самому себе, поставит нас в то же положение относительно знания о состоянии дел и уверенности в том, что он будет действовать в нужном нам направлении, как это было до отправления Паскевича из Москвы, — ответственность, которую я не могу принять. Поэтому, все тщательно взвесив, все еще ожидаю Вашего второго курьера: если он не доставит мне иных сведений, нежели те, что Вы мне уже сообщили, я не вижу иной возможности, как позволить Вам употребить данные Вам полномочия для увольнения Ермолова. Я предназначаю ему на замену Паскевича, ибо не вижу из Ваших рапортов, чтобы он в чем-либо отступил от соблюдения строжайшей дисциплины. Бесчестить же его отзывом в подобных обстоятельствах противно моей совести. Вы замените в таком случае Мадатова тем, кого сочтете подходящим, ибо оставить его там нельзя. <…> Словом, я повторяю, если Ваш последний курьер не принесет нового известия по сравнению с нынешним, без промедления исполните то, что я Вам предписал, и тотчас меня о том оповестите. Дайте сперва надлежащие наставления Паскевичу и покажите ему всю значимость поста, на который я призываю его в подобных обстоятельствах, и дайте почувствовать всю цену моего доверия; человек чести и мой старый командир, он сумеет, я за это ручаюсь, исполнить мои желания. <…> Вот, дорогой друг, последнее мое слово; и повторяю еще раз, что оно на тот случай, если Ваш курьер, которого я жду, не принесет мне иных известий, нежели последние <…>».

Во всем этом есть некая странность. С одной стороны, император твердо решил избавиться от Ермолова. С другой — он явно боится последствий этого решения…

Но что такого трудного в замене одного должностного лица другим по воле императора? Совершенно естественное дело при смене персон на престоле.

Николай понимает, что Ермолов — фигура уникальная. Николай еще не оправился от потрясения 14 декабря и сопутствующих событий. Он не может с уверенностью предсказать, как поведут себя сам Ермолов и «ермоловские». Он опасается, как мы увидим, реакции армейского офицерства…

Дибич получил послание императора утром 28 марта 1827 года. Он понял, что его планы рухнули и ему придется выполнить волю Николая.

Он оповестил Паскевича о его назначении, а после этого встретился с Ермоловым.

Он рапортовал: «Генерал Ермолов, с коим я говорил после, принял это повеление с совершеннейшей покорностью и готовностью сложить с себя полномочия, превзошедшей мои ожидания, повторив мне, что он докажет, как он это говорил прежде, что в любом состоянии будет покорным и верным подданным».

Этот пассаж свидетельствует, что не только у Николая, но и у Дибича были сомнения в том, как отреагирует Ермолов на свое увольнение.

Очевидно, Дибич не знал, что задолго до этого разговора Ермолов отправил в Петербург письмо, которое окончательно развязывало руки Николаю. Письмо это датировано 3 марта, в Петербург оно пришло, разумеется, уже после 12 марта, когда было отправлено решающее указание Дибичу.

«Ваше Императорское Величество.

Не имев счастия заслужить доверенность Вашего Императорского Величества, должен я чувствовать, сколько может беспокоить Ваше Величество мысль, что, при теперешних обстоятельствах, дела здешнего края поручены человеку, не имеющему ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли. Сей недостаток доверенности Вашего Императорского Величества поставляет и меня в положение чрезвычайно затруднительное. Не могу я иметь нужной в военных делах решимости, хотя бы природа и не совсем отказала в оной. Деятельность моя охлаждается той мыслью, что не буду я уметь исполнить волю Вашу, Всемилостивейший Государь.

В сем положении, не видя возможности быть полезным для службы, не смею, однако же, просить об увольнении меня от командования Кавказским корпусом, ибо в теперешних обстоятельствах это может быть приписано желанию уклониться от трудностей войны, которых я совсем не считаю непреодолимыми; но, устраняя все виды личных выгод, всеподданнейше осмеливаюсь представить Вашему Величеству меру сию, как согласную с пользою общею, которая всегда была главною целью всех моих действий.

Вашего Императорского Величества верноподданный

Алексей Ермолов».

Это отнюдь не простой документ. Фраза о человеке, «не имеющем ни довольно способностей, ни деятельности, ни доброй воли», — откровенно саркастична, поскольку немного найдется в армии и обществе людей, которые всерьез воспримут эту характеристику легендарного генерала. Кроме того, ответственность за свою недостаточную решимость Алексей Петрович фактически перекладывает на императора. Если бы Николай ему доверял, он мог бы действовать с той энергией, которой наделила его природа.

Что же до второй части послания, то и она вполне двусмысленна — он не может быть «полезным для службы» в данных конкретных обстоятельствах, но вовсе не намерен «уклоняться от трудностей войны», которые он считает преодолимыми.

По сути дела это ультиматум, предъявленный со свойственной Алексею Петровичу стилистической тонкостью, — или император выражает ему свое доверие, или же, готовый воевать, он не имеет такой возможности.

Очевидно, реакцией на этот ультиматум и был рескрипт Паскевичу, датированный 28 марта. То есть написан он был через две недели после решающего письма Дибичу.

«Господину генерал-адъютанту Паскевичу.

Уволив генерала от инфантерии Ермолова от настоящего его звания, Я назначаю на место его вас командиром отдельного Кавказского корпуса и главноуправляющим гражданскою частию и пограничными делами в Грузии и в губерниях Астраханской и Кавказской, на том праве и с теми преимуществами, какие имел ваш предместник».

Разрыв между решением — 12 марта — и его официальным оформлением — 28 марта — свидетельствует о том, что Николай ждал известий из Тифлиса.

Узнав, что все прошло гладко, и получив послание Ермолова, он закрепил свое решение соответствующим документом.

Этот двухнедельный интервал красноречив…

Перед тем как подписать рескрипт Паскевичу, Николай отправил 27 марта очередное письмо Дибичу. Судя по всему, еще не написав цитированного выше рапорта о смене Ермолова, Дибич отправил в Петербург курьера с коротким извещением о выполнении императорского приказа.

Николай немедленно ответил письмом, в котором чувствуется огромное облегчение:

«Ваш курьер прибыл ко мне вчера, мой дорогой друг; читал и перечитывал Ваши интересные письма; и хорошо ухватив их смысл, аплодирую себе за то, что заранее предписал Вам то, о чем я должен был бы Вас уведомить вследствие того, что принес сей курьер. Я вновь убедился в полной невозможности оставить вещи по-старому, т. е. видеть Вас, равно как и Паскевича, не там, где Вы теперь находитесь, а следственно и себя, обреченным на сомнения, тревоги и т. д., как до посылки Вас обоих. Я аплодирую себе за то, что указал Паскевича в качестве замены, ибо вижу из Вашего письма, что в случае, если бы именно он был мною назначен, Вы не считали бы нужным продление Вашего пребывания. Вы, верно, видели из моего последнего письма, что я уполномочил Вас оставаться столь долго, сколь Вы сочли бы это необходимым, чтобы наставить надлежащим образом Паскевича и наладить весь новый порядок вещей; стало быть, повторяю Вам это вновь, заранее извещая Вас, что отправил вчера приказание Сипягину немедля явиться в Тифлис, для исполнения обязанностей военного губернатора Грузии в отсутствие Паскевича, и что моим завтрашним приказом я призову заменить Ермолова во всех его обязанностях. Да благословит Бог сей важный шаг, и даст Вам всю силу духа и достоинства в сию важную минуту. Да сопутствует Вам Бог, дорогой друг, равно как и все наши добрые люди, кто там находится. По получении сего приказа, известите меня о нем, равно как о его исполнении; Вы сообщите мне возможно полно подробности того, как все пройдет — никакого шума, скандала, я воспрещаю самым положительным образом всякое оскорбление и делаю Вас всех за это ответственными; но никакого насилия, неуместных жалоб, пусть все происходит в должном порядке, с достоинством и строго по уставу службы.

С нетерпением буду ждать Ваших известий. Прощайте, дорогой друг, да направляет Вас Бог.

Весь Ваш и навеки.

Николай.

Моя жена говорит Вам тысячу любезностей».

Представляя себе степень популярности Ермолова в войсках корпуса, Николай, несмотря на успокоительное сообщение Дибича, все же опасается «шума, скандала», а потому предупреждает Дибича и Паскевича о необходимости избегать «всякого оскорбления». Но Дибич и не думал ни о чем подобном.

Он выполнил приказ императора явно без большого энтузиазма. Он, разумеется, издал 29 марта соответствующий приказ, но в рапорте его Николаю о смене власти на Кавказе сквозит несомненное сочувствие Ермолову. Дибич понимал, что речь идет и о дальнейшей судьбе знаменитого генерала, действия которого он наблюдал под Кульмом.

Основная часть рапорта от 29 марта посвящена личности Ермолова:

«После он говорил мне о многих деталях, касающихся края и службы, и должен сказать, что во всем этом не смог я заметить ни малейшего лукавства. Лишь принимая от меня отставку, адресовал он мне вопрос, на чем в особенности, полагаю я, основано дурное мнение о нем Вашего Императорского Величества. Я ответил ему, что не считаю себя в праве давать на это какой-либо ответ, что Ваше Величество вольно в выборе своих генералов согласно степени доверия, которое Оно имеет к их способности хорошо выполнить его приказы, но если он хочет знать мои личные предположения, то я обязан полагать, что такое решение, должно быть, основывалось, прежде всего, на слабом обеспечении решающего хода операции».

Надо отдать должное Дибичу — он старался проявить максимум благородства по отношению к опальному генералу. Он знал, с какой нетерпимостью относится Николай к Ермолову, и тем не менее решился на рискованный жест:

«Увольнение генерала Ермолова накладывает на меня обязанность засвидетельствовать Вашему Императорскому Величеству, что в этом краю, столь склонном к доносам даже ложным, не высказывается никакого сомнения в полном бескорыстии этого генерала. В то же время он беден, ибо состояние его отца должно быть совершенно расстроено. Мне кажется справедливым вознаградить доброе качество, даже наказывая неправоту. Осмеливаясь остановить внимание Вашего Величества на сем предмете, я должен добавить, что, как говорят, г-л Ермолов отказался от мызы, дарованной Его Величеством покойным Императором, будучи убежден, впрочем, что подобный повторный отказ мог бы пасть лишь на того, кто на него осмелился. Должен добавить, что г-л Ермолов имеет детей, к несчастию незаконнорожденных, к которым он кажется питает нежную привязанность. Соблаговолите принять, Государь, чувства глубочайшего почтения и неизменной преданности, с коими имею счастие быть,

Государь,

Вашего Императорского Величества

смиреннейший и покорнейший слуга

И. Дибич.

Тифлис, 29-го Марта

1827 года

в 11 часов вечера».

То есть Дибич предлагал императору обеспечить благосостояние увольняемого генерала тем же способом, к какому прибег в свое время его покойный предшественник. И если тогда Ермолов отказался — будучи в фаворе — принять высочайший дар, то теперь он вряд ли рискнет совершить нечто подобное.

Николай не предложил Ермолову ни мызы, ни аренды, но к соображениям Дибича прислушался. Это был способ воздействовать на общественное мнение.

5

В дневнике Алексей Петрович по обыкновению лаконично описал этот последний краткий период своего пребывания на Кавказе:

«28 <марта>. Начальник главного штаба его императорского величества получил высочайшее повеление объявить мне, чтобы командование войсками и управление краем сдал я генерал-адъютанту Паскевичу, а сам отправился в Россию.

Таким образом заключилось служение мое в Грузии в продолжение более 10 лет».

Как мы помним, он мечтал оставить свой пост «без особых оскорблений».

Горькая парадоксальность ситуации заключалась еще и в том, что 12 лет назад в ноябре 1815 года он уже сдавал командование корпусом Паскевичу, бывшему тогда генерал-лейтенантом. Это было командование Гренадерским корпусом, от которого Алексей Петрович с радостью избавился.

Тогда Паскевич был одним из многих генерал-лейтенантов, а он, Ермолов, персонаж героического мифа, любимец императора, которого ждала еще неопределенная, но славная судьба.

Мог ли он ожидать такого финала своей карьеры? О том ли он думал весной 1816 года, получив назначение на Кавказ?

Мы помним, что это были за грандиозные мечтания.

И чем все кончилось…

«Более месяца жил я в Тифлисе частным человеком и наконец оставил страну сию.

Со времени удаления моего от должности, я не видался с генералом Паскевичем, который, отзываясь болезнию, принимал дела или через начальника корпусного штаба, или сношениями со мною письменно.

Новое начальство не имело ко мне и того внимания, чтобы дать мне конвой, в котором не отказывают никому из отъезжающих. В Тифлисе я его выпросил сам, а на военных постах по дороге мне давали его постовые начальники по привычке повиноваться мне».

Он выехал из Тифлиса 3 мая 1827 года.

По складу своего мировидения он воспринимал все это не просто как несправедливость и унижение, но как драму историческую, не имея при этом возможности обставить эту драму соответствующими декорациями.

Для многих, кто служил с Ермоловым, его смещение было тяжелым потрясением.

Муравьев: «Смена Алексея Петровича сделалась мне известна ввечеру, на другой день. Я был еще в постели, как ко мне приехал Сергей Ермолов, который при мне находился и, не сказав друг другу ни слова, мы оба залились слезами. Мы не могли объясниться и пробыли несколько времени в таком положении. Я поехал прямо к Дибичу, не собравшись с духом, чтобы навестить Алексея Петровича, который мне так жалок был, что я не мог бы удержать слез своих в присутствии многих».

Муравьев был человеком отнюдь не сентиментальным, скорее суровым и желчным, но потрясение было слишком велико даже для него.

Он неоднократно в воспоминаниях обращается к этим скорбным дням:

«…Хотя Алексей Петрович и думал о потере своего места, но никогда не был в сем уверен, трудился до последней минуты и был поражен сею новостию. И в сем случае не умел он себя вести: имея всех за себя, видя участие, которое все в нем принимали, он был малодушен, то жаловался, то сердился, то смеялся, то употреблял выражения неприличные ни сану его, ни летам, и не умел сохранить того спокойного величия, коим бы он мог сразить врагов своих. Напротив того, они торжествовали, видя, сколько падение оскорбляло его и выводило из границ благоразумия. Говорят, что Дибич сам прослезился, объявив ему сию волю Государя. Они не переставали затем видеть друг друга; но кажется, что новое правительство крепко наблюдало за влиянием, которое перемена сия произвела во всех умах. Солдаты, узнав о смене любимого ими начальника, роптали. Гвардейские офицеры стали толпами ездить к смененному начальнику и тем показывать преданность свою».

Демонстрации эти не могли продолжаться долго — военная жизнь, подготовка к походу брали свое.

Муравьев: «Я приехал навестить Алексея Петровича; но в каком состоянии застал я дом сей, прежде того наполненный людьми, ищущими его покровительства! Дом, в коем умер хозяин, есть лучшее уподобление, которое можно прибрать к сему случаю. <…> Однажды собрался я к нему, но вошед в первую комнату, а там и в другую и далее и найдя их совершенно пустыми, я не мог далее идти, заплакал, остановился и воротился назад».

И Ермолов, и его приверженцы находились в состоянии крайне взвинченном.

Погодин записал со слов Алексея Петровича: «Отставка А. П. сделалась известною в Тифлисе. Ширванский полк шел тогда на персиян. Это был любимый полк, который он называл в подражание Цезарю четвертым легионом. Храбрые воины просили его усердно, чтобы он выехал проститься с ними. Начальники один за другим приезжали к любимому главнокомандующему передать ему пламенное желание всех солдат. Но Ермолов не хотел делать сцен и, скрепя сердце, отказался. Напрасно шли ширванцы тихо и беспрестанно оглядываясь — Ермолов не показывался».

Нет оснований ставить под сомнение подобный эпизод. Как писал Погодину князь Николай Борисович Голицын, служивший при Ермолове: «Армию он образовал по своему разумению, создал непобедимых воинов, для которых он был род кумира, — так велика была любовь, которую он умел внушить всем своим подчиненным».

Но он понимал, что любая демонстрация этой любви к нему солдат будет поставлена ему в вину. А дальнейшая судьба его была и так крайне неопределенна. «Я не отставлен от службы, не уволен в отпуск, не сказано, чтобы состоял по армии». В конце концов он мог ожидать любых обвинений, поскольку ничего не знал о последнем благожелательном рапорте Дибича.

«8 <июня>. Таганрог. Никогда не бывал я здесь прежде и поехал единственно для того, чтобы видеть место кончины императора Александра, вместе с которым похоронено и мое счастие.

15. Приехал в деревню отца моего, с. Лукьянчиково, близ Орла».

«Римский» стиль дневника не дает представления о чувствах, которые испытывал Алексей Петрович, уезжая с Кавказа.

С дороги, из Георгиевска, он писал 30 мая своему кузену генерал-майору Петру Николаевичу Ермолову, командовавшему на Кавказе 21-й пехотной дивизией: «К половине июня надеюсь быть в Орле и предамся жизни покойной. Много вытерпел я оскорблений, чтобы желать службы; буду стараться и успею истребить из памяти, что я служил когда-нибудь. Кончена моя карьера, и пламенное мое усердие к пользам отечества скроет жизнь безызвестная. Порадуются неприятели мои, но верно есть правосудие Божие!»

И уже из Орла — тому же Петру Николаевичу: «Кажется, пережил уже я все неприятности и предстоит мне жизнь покойная, безызвестная. Сколько непредвидима участь человека! Теперь надо искать семейственного счастия. Не подумай, мой друг любезный, чтобы я имел глупость в мои лета помышлять о женитьбе, нет, я разумею приобрести дружбу родных, между коими провести старость с меньшею скукою. Вот моя претензия!»

И далее — неожиданный пассаж: «Впрочем, в нынешнем веке происшествия теснятся в коротком пространстве времени так, что имея пятьдесят лет, я ожидаю еще дожить до многого и еще Бог знает, что со мной случится. Не грусти, любезный брат, о случившемся со мною, ибо я сам переношу все молодецки. Посмотрим на других, что последует с возвышающимися!»

Он не был готов к «безызвестной жизни». Он еще надеялся…

6

Передавая дела Паскевичу и тяжко переживая свое унижение, Алексей Петрович не подозревал, что происходящее с ним вызывает нешуточное волнение в высших сферах.

Конфликт между Паскевичем и Ермоловым еще только разгорался, а глава политической полиции, управляющий Третьим отделением Максим Яковлевич фон Фок предпринял активные действия для точного выяснения особенностей личности Ермолова и ситуации вокруг него.

Возможной реакцией на его смещение интересовался шеф корпуса жандармов Бенкендорф, что свидетельствовало о безусловной политической окраске этого волнения.

В апреле 1827 года Бенкендорф запросил Павла Дмитриевича Киселева, начальника штаба 2-й армии, о реакции в армии на смещение Ермолова. Императора и шефа тайной полиции обуревали опасения. Запрос был проверкой общественного мнения и проверкой самого Киселева, связи которого с лидерами недавнего заговора были несомненны. «Скажите мне, — писал Бенкендорф, — какое впечатление произвела в вашей армии перемена главнокомандующего в Грузии? Вы поймете, что Государь не легко решился на увольнение Ермолова. В течение 18 месяцев он терпел всех, начинал с некоторых старых и неспособных париков министров. Надо было иметь в руках сильные доказательства, чтобы решиться на смещение с столь важного поста, и особенно во время войны, человека, пользующегося огромною репутациею и который в течение 12 лет управлял делами лучшего проконсульства в Империи».

Стало быть, они — Бенкендорф, естественно, транслировал представления Николая — ясно представляли себе масштаб репутации Алексея Петровича, а проконсульство под его управлением считали лучшим в империи. Последним утверждением опровергалась версия о неспособности Ермолова.

Киселев, понимавший и свое собственное положение, ответил письмом замечательным по дипломатической изворотливости. Он, с одной стороны, ничем не выдал своего отношения к увольнению Ермолова (а оно было, скорее всего, отрицательным), с другой — успокоил императора и шефа жандармов соображениями как конкретными, так и общими. Последнее дало ему приятную возможность встать над всеми и взглянуть на ситуацию с высоты истории вообще.

«Общественное мнение у нас не имеет своих органов, а потому трудно о нем что-нибудь сказать. Офицеры, рассеянные на огромном пространстве, весьма мало интересуются делами, не относящимися до них непосредственно, и, не имея служебных отношений к генералу, говорят о нем с равнодушием. К этому прибавлю, что перемена лица, какого бы то ни было, не может иметь важности, когда довольны общим ходом дел; в противном случае это имеет свое значение. Отозвание фельдмаршала Румянцева почти не было замечено, а он пользовался огромною славою; в другое время перемена лица, далеко не значительного, кажется преступлением. Все это относительно, особенно во мнениях. — Такова моя мысль».

Тут, правда, был один нюанс — Киселев так и не ответил, к какому типу ситуаций относится смещение Ермолова — к первому или второму.

Во всяком случае никаких катаклизмов он не предрекал.

У Бенкендорфа в этом апреле — Ермолов уже лишен поста, но еще на Кавказе, — была оживленная переписка по его поводу.

Очевидно, он запрашивал разных лиц — не только Киселева.

9 апреля 1827 года ему ответил великий князь Константин Павлович:

«Очень сожалею о том, что генерал Ермолов выказал себя столь мало достойным доверия Его Величества, и искренне желаю, чтобы генерал Паскевич загладил ошибки, сделанные его предшественником. Мне очень больно видеть, что этот последний, уже приобретши известность и будучи способен оказать важные услуги нашему августейшему Государю, пошел по пути несогласному требований долга. Я уже давно предсказывал ему, что его способ вести себя и его образ действий должны были рано или поздно иметь такой конец. Я очень хорошо помню, что в проезд свой через Варшаву в 1821 году он вел себя не так, как следовало, и что по этой причине я нашел вынужденным прервать с ним всякие отношения. Как бы то ни было его удаление от службы не должно вводить нас в заблуждение; оно вызовет множество догадок; на генерала Ермолова непременно будут смотреть как на жертву произвола, а иностранные газеты найдут достаточно поводов, чтобы выставить его в глазах Европы невинною жертвою».

Очевидно, Бенкендорф сообщил Константину, что Ермолов отказался выполнять приказы императора в начале войны, и отсюда фраза великого князя о нарушении Ермоловым своего долга. Ермолов был представлен как злостный упрямец, обуянный гордыней и не оказывающий достаточного уважения императору. Поскольку это в известной степени соответствовало его репутации, то Константин, раздраженный непочтительным отношением Алексея Петровича к нему самому, охотно в это поверил.

Ссора с великим князем была большой ошибкой Ермолова, отнюдь не подтверждающей мнение о нем, как о корыстном хитреце. Его интриги фатальным образом оборачивались против него самого.

15 апреля Константин снова пишет Бенкендорфу: «Вы сообщаете мне сведения, дошедшие до вас о неожиданном впечатлении, произведенном на публику удалением генерала Ермолова, и по этому случаю присылаете мне по приказанию Государя Императора и Царя представленную Его Величеству записку, в которой в точности излагаемы происки партий, образовавшихся с целию поддержать интересы вышеупомянутого генерала. Я прочел эту записку с большим интересом. <…> И подробности, изложенные в этой записке, и стремления, возбужденные в злонамеренных людях опалою генерала Ермолова, — все это я предвидел и говорил во время моего последнего пребывания в Санкт-Петербурге».

Стало быть, ведомством Бенкендорфа было произведено расследование и выявлены некие «партии», готовые «поддержать интересы» Ермолова. Это, разумеется, совершенная чепуха. Через десять лет Бенкендорф в записке, представленной Николаю, объявил только что умершего Пушкина главой либеральной партии…

Бенкендорф, конечно, был не одинок в своей ненависти и агрессивной зависти, в страстном желании отомстить за то психологическое унижение, которое слишком многие испытывали от самого существования этого феномена — Ермолова, с его неприемлемой особостью…

Но дело было сделано. Никакие старания унизить Ермолова внутри враждебного генеральского круга уже не могли разрушить его репутацию, вне зависимости от того, раздутой она была или истинной.

И в этом отношении Алексей Петрович был фигурой уникальной.

Погодин в своих записках о Ермолове предлагает одно очень тонкое наблюдение: «Ермолов всегда был в глазах публики не столько обыкновенным смертным, сколько популяризированною идеей. Когда в верхних слоях уже давно разочаровались на его счет, или, по крайней мере, старались всех уверить в этом разочаровании, масса все еще продолжала видеть в нем великого человека и поклоняться под его именем какому-то полумифическому, самою ею созданному идолу».

Именно эта уверенность в увлечении широкой публикой ермоловским мифом и волновала Николая, Константина и Бенкендорфа.

Русская политическая полиция слишком часто принимала разговоры за готовность к действию.

Между тем Алексей Петрович искренне пытался стать частным человеком, понимая, что кончилось время «подвига», но не подозревая, что наступило время легенды.