Лекарь. Ученик Авиценны

Гордон Ной

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДОЛГОЕ СТРАНСТВИЕ

 

 

22

В путь!

Из Лондона отправлялось во Францию больше кораблей, чем из любого другого английского порта, и Роб направился в город своего детства. На всем пути он много работал, желая запасти как можно больше золота на такое долгое и опасное путешествие. Когда он добрался до Лондона, сезон мореплавания уже закончился. Вся Темза, казалось, поросла лесом мачт — столько судов встало на якорь. Король Канут, следуя своей датской натуре, построил большой флот ладей, как у викингов, и эти ладьи, подобные прирученным чудищам, бороздили воды, омывающие Англию. Вокруг грозных боевых ладей теснились суда всевозможных типов и размеров: пузатые кнорры, превращенные в рыбацкие лодки, способные уходить далеко в море; галеры-триремы, принадлежавшие богачам; медлительные, с низкой осадкой корабли для перевозки зерна; быстроходные двухмачтовые купеческие суда с треугольными латинскими парусами; итальянские двухмачтовые каракки; наконец, одномачтовые суденышки — рабочие лошадки торговых флотов всех северных стран. Ни на одном из кораблей не было ни грузов, ни пассажиров, ибо уже задул холодный штормовой ветер. Начались шесть ужасных месяцев, когда по утрам соленые брызги в Английском канале нередко замерзали и превращались в лед. Любой моряк знал, что выйти в такое время туда, где воды Северного моря встречаются и смешиваются с водами Атлантики, — значит напрашиваться на гибель в бурлящей пучине.

В «Селедке», моряцкой таверне на берегу Темзы, Роб встал из-за стола и постучал по нему большой кружкой из-под подогретого сидра.

— Я подыскиваю уютное и чистое жилье до начала весеннего сезона, — объявил он. — Может кто-нибудь из присутствующих здесь указать мне такое?

Коренастый мужчина, похожий на бульдога, внимательно посмотрел на Роба, осушил свою кружку и кивнул головой.

— Я, — сказал он. — В последнем плавании погиб мой брат Пол. А его вдова, именем Бинни Росс, осталась с двумя малышами, их кормить надо. Если ты готов честно заплатить, то она охотно примет тебя, уж я-то знаю.

Роб угостил его еще кружечкой, а потом пошел вместе с ним к стоявшему неподалеку, близ рынка Ист-Чип, аккуратненькому домику. Бинни Росс оказалась тоненькой и маленькой, как мышка, совсем молодой женщиной. На худощавом бледном лице выделялись голубые глаза, в которых плескалась тревога. Домик был вполне чистым, только очень уж маленьким.

— У меня есть еще кошка и лошадь, — предупредил Роб.

— Ой, кошку я приму с радостью, — торопливо проговорила хозяйка. Было ясно, что она отчаянно нуждается в деньгах.

— А лошадь на зиму ты можешь устроить, — посоветовал ее деверь. — Тут на улице Темзы есть конюшни Эгльстана.

— Они мне знакомы, — кивнул Роб.

***

— У нее скоро будут котята, — сказала Бинни Росс, положив кошку на колени и поглаживая.

— Откуда вы знаете? — спросил Роб, уверенный, что она ошибается. Он пока не замечал, чтобы гладкое брюшко округлилось. — Она еще совсем молодая, прошедшим летом только родилась.

Юная хозяйка дома только пожала плечами.

Но она оказалась права — прошло две-три недели, и Мистрис Баффингтон заметно располнела. Роб скармливал ей лакомые кусочки, покупал продукты для Бинни и ее сынишки. Девочка была совсем крошкой, еще не отнятой от материнской груди. Робу доставляло удовольствие ходить на рынок и покупать еду, он хорошо помнил, каким чудом была для него самого сытная еда после того, как пришлось долго жить впроголодь.

Крошку звали Алдит, а ее братца, которому не исполнилось и двух лет, Эдвином. Каждую ночь Роб слышал, как Бинни плачет. Он и двух недель не прожил в доме, когда она в темноте пришла к нему в постель. Без единого слова легла рядом и обвила Роба своими тонкими руками. Она и потом не проронила ни слова. Он с интересом попробовал ее молоко и нашел, что оно сладкое.

Когда они закончили, она вернулась на свое ложе, а днем ничем не напоминала о том, что произошло между ними.

— Как погиб ваш муж? — спросил Роб, когда Бинни накладывала в тарелки кашу на завтрак.

— Шторм был. Вулф — это его брат, он привел вас сюда, — сказал, что моего Пола смыло волной. Он не умел плавать.

Еще раз она воспользовалась Робом, неистово прижимаясь к нему. Потом как-то вечером в дом пожаловал брат покойного мужа — он, вне всякого сомнения, долго собирался с духом, чтобы поговорить с нею. После этого Вулф стал захаживать каждый день, принося с собой небольшие подарки. Он играл с племянницей и племянником, но было ясно, что на самом деле он ухаживает за их матерью, и вскоре Бинни сказала Робу, что они с Вулфом решили пожениться. Таким образом, дом освобождался, и Роб мог спокойно ожидать весны.

В сильную метель Роб помог Мистрис Баффингтон принести замечательный выводок: беленькую кошечку, точную копию самой мамы, беленького же котенка и еще пару черно-белых котят, которые были похожи, вероятно, на своего родителя. Бинни предложила в качестве услуги утопить всех четверых, но Роб дал им немного подрасти, а потом взял корзину, выстелил ее тряпками и понес по трактирам. Там он поставил желающим не одну кружку и пристроил всех котят.

В марте рабов, выполнявших самую тяжелую и грязную работу в порту, снова перевели на берег, а улицу Темзы заполнили, как и прежде, потоки людей и телег. Склады и корабли ломились от товаров на вывоз.

Роб без конца расспрашивал тех, кому приходилось много путешествовать, и пришел к решению, что свое странствие ему лучше всего начать в Кале.

— Как раз туда направляется наш корабль, — сказал ему Вулф и повел Роба к сходням — показать «Королеву Эмму». Она была далеко не столь величественна, как обещало название, — большое старое деревянное корыто с одной высокой мачтой. Загружали ее слитками олова, добытого в Корнуолле. Вулф повел Роба к хозяину судна, неулыбчивому валлийцу. На вопрос, возьмет ли он пассажира, тот кивнул и назвал цену, показавшуюся Робу справедливой.

— У меня еще лошадь и повозка, — сказал Роб.

Капитан нахмурился.

— Тебе очень дорого обойдется их перевоз морем. Некоторые путешественники продают повозки и животных по эту сторону канала, а на той стороне покупают себе новых.

Роб обдумал это как следует, но в конце концов решил заплатить за перевоз, хоть это и стоило недешево. Он планировал в пути работать цирюльником-хирургом. Лошадь и красная повозка были ему нужны, а никакой уверенности, что он найдет нечто похожее, у него не было.

В апреле установилась более мягкая погода и стали отчаливать от пристаней первые корабли. «Королева Эмма» подняла якорь с илистого дна Темзы в одиннадцатый день месяца, и Бинни проводила ее, заливаясь горючими слезами. Ветер был прохладный, но не сильный. Роб смотрел, как Вулф и остальные семеро матросов с напряжением тянут канаты, поднимая громадный квадратный парус. Потом парус с резким хлопком развернулся, наполнился ветром, и они с отливом пошли к морю. Большая лодка, груженная металлом и низко сидевшая в воде, вышла из устья Темзы, миновала узкий пролив между Большой землей и островом Танет, проползла вдоль побережья Кента и упрямо пошла под полным парусом через Канал.

Зеленый берег темнел, отдаляясь, Англия подернулась голубоватой дымкой, потом превратилась в фиолетовое пятно, потом море поглотило и это пятно. У Роба не было возможности вынашивать благородные замыслы — его мучила морская болезнь. Вулф, проходя мимо по палубе, остановился и презрительно сплюнул за борт:

— Боже правый! Мы так низко сидим в воде, что не ощущается ни боковой, ни носовой качки, погода тишайшая, а море совершенно спокойное. Так что с тобой творится?

Роб не в силах был ответить ему: он перегнулся через борт, чтобы не испачкать палубу. Отчасти причиной его болезни был страх. Он никогда прежде не выходил в море, и теперь в его голове роились услышанные за много лет рассказы об утопленниках, начиная с мужа и сыновей Эдиты Липтон и заканчивая несчастным Полом Россом, который оставил вдовой Бинни.

Мелькавшая перед глазами маслянистая вода казалась бездонной и непроницаемой для взгляда; там вполне могли жить какие угодно чудовища, и Роб стал уже сожалеть о своем безрассудстве, толкнувшем его на путешествие в этой чуждой стихии. Мало того, ветер усилился, и по морю валами покатились волны. Вскоре он уже совершенно искренне ждал смерти и даже готов был приветствовать ее как избавление. Вулф позвал его и предложил обед, состоявший из лепешки и куска жареной соленой свинины. Бинни, должно быть, призналась, что побывала на его ложе, решил Роб, и теперь будущий муж стремится таким манером ему отомстить. А сил ответить на вызов у него не было.

Семь бесконечных часов длилось это плавание, когда на горизонте появилась новая дымка, вскоре превратившаяся в берег Кале.

Вулф быстро пожелал Робу доброго пути — он был занят парусом. Роб свел по сходням лошадь с повозкой и оказался снова на твердой земле, которая качалась под ним, словно море. Он рассудил, однако, что вряд ли во Франции земля ходит ходуном, иначе ему непременно кто-нибудь рассказал бы о таком чуде. И правда — после нескольких минут ходьбы земля стала вести себя спокойнее. Да, но куда же направиться? Он и понятия не имел, в какую сторону идти и что делать в ближайшее время. Ударом для него оказался язык: окружающие трещали что-то такое, чего разобрать было решительно невозможно. Наконец Роб остановился, взобрался на повозку и хлопнул в ладоши.

— Нанимаю того, кто говорит на моем языке, — крикнул он.

Вперед вышел узколицый человек с тонкими ногами и торчащими ребрами — от него не приходилось ждать помощи, если надо что-то поднять или перенести. Но этот человек заметил, какое бледное у Роба лицо, и в глазах его загорелся огонек.

— Не поговорить ли нам за стаканчиком успокоительного? Яблочное вино творит чудеса, если надо поставить на место желудок, — проговорил он, и родной английский язык прозвучал для Роба ангельским пением.

***

Они завернули в первый же трактир и сели за грубый стол из соснового дерева, стоявший у двери снаружи.

— Шарбонно, — представился француз, перекрикивая царивший на причалах шум. — Луи Шарбонно.

— Роб Джереми Коль.

Когда принесли яблочное вино, они выпили за здоровье друг друга и оказалось, что Шарбонно не лгал: вино согрело желудок и вернуло Роба к жизни.

— Кажется, я и поесть могу, — удивленно сказал он.

Шарбонно, довольный, сделал заказ, и вскоре девушка-подавальщица принесла лепешку с аппетитной корочкой, блюдо мелких зеленых маслин и козий сыр, который даже Цирюльник похвалил бы.

— Сам видишь, почему мне необходима помощь, — с грустью промолвил Роб. — Я ведь даже еды не могу попросить.

— Всю жизнь я был моряком, — улыбнулся Шарбонно. — Совсем еще мальчишкой попал в Лондон на своем первом корабле. Хорошо помню, как страстно мне хотелось услышать родную речь. — И добавил, что половину всего времени на берегу он провел по ту сторону Канала, где люди говорят по-английски.

— А я цирюльник-хирург, путешествую в Персию, хочу купить там редкие лекарства и целебные травы, которые отправлю оттуда в Англию. — Он решил так объяснять людям свое путешествие, дабы избежать ненужных дискуссий — ведь подлинная причина, по которой он стремился попасть в Исфаган, Рассматривалась церковью как преступление.

— Неблизкий путь, — удивленно поднял брови Шарбонно. Роб кивнул.

— Мне нужен проводник, который мог бы также переводить, тогда я смогу давать представления, продавать свои снадобья и лечить больных по пути. За платой не постою.

Шарбонно взял с блюда маслину и положил на нагретый солнцем стол.

— Франция, — сказал он и взял еще маслину. — Пять германских княжеств, которыми правят саксы. — Он брал и брал маслины, пока семь их не легли в ряд. — Богемия, — указал он на третью маслину, — там живут славяне и чехи. За нею лежит земля мадьяр — христианская страна, но там полным-полно конных варваров. Потом идут Балканы, край высоких суровых гор и высоких суровых людей. За ними Фракия, про нее я почти ничего не знаю, кроме того, что это самый предел Европы и там находится Константинополь. И в конце пути — Персия, куда ты хочешь попасть.

Он задумчиво посмотрел на Роба.

— Мой родной город находится на границе между Францией и германскими землями, и я с детства говорю на языках тевтонов. Таким образом, если ты меня нанимаешь, я провожу тебя до... — Он взял первые две маслины и бросил в рот. — Мы должны расстаться с таким расчетом, чтобы я успел добраться к началу новой зимы до Меца.

— По рукам, — облегченно вздохнул Роб.

Потом, пока Шарбонно улыбался ему и заказывал еще вина, Роб торжественно съел остальные маслины из этого ряда, прокладывая себе путь через оставшиеся пять стран.

 

23

В чужой стране

Франция была не такой однотонно-зеленой, как Англия, но здесь было больше солнца. Небо казалось более высоким, и преобладал синий цвет. Как и на родине Роба, большую часть страны покрывали леса. Это был край удивительно ухоженных крестьянских усадеб, там и сям высились каменные замки, привычные в сельской местности; впрочем, некоторые сеньоры жили в просторных деревянных домах, каких в Англии не встретишь. На пастбищах щипал травку скот, крестьяне сеяли пшеницу. Но встретил Роб и то, что его удивило.

— У вас многие хозяйственные постройки в усадьбах не имеют крыши! — заметил он.

— Здесь дожди идут не так часто, как в Англии, — объяснил Шарбонно. — Некоторые крестьяне обмолачивают зерно на открытых токах.

Шарбонно ехал верхом на крупной смирной лошади, светлосерой, почти белой. Оружие у него, судя по всему, побывало в деле не раз и выглядело ухоженным. Каждый вечер он прежде всего заботился о своем коне, потом чистил и полировал меч и кинжал. И у костра, и в дороге Шарбонно был добрым попутчиком.

Каждую усадьбу окружали сады, стоявшие сейчас в пышном цвету. В нескольких местах Роб делал остановки, желая купить крепкие напитки. Метеглина он нигде не нашел и купил бочку яблочного вина, весьма похожего на то, которого ему довелось отведать в Кале. Как выяснилось, из него получается превосходное Особое Снадобье от Всех Болезней.

Самые лучшие дороги здесь, как и повсюду, были построены в стародавние времена римлянами для переброски своих войск — широкие и удобные, прямые как стрела. Шарбонно говорил о них с любовью:

— Они везде, это целая сеть, которая покрывает весь мир. Если бы ты захотел, то мог бы проехать по таким дорогам до самого Рима.

И все же у столба с указателем на деревню Кодри Роб повернул Лошадь на проселочную дорогу. Шарбонно этого не одобрил:

— Опасно здесь, на лесных тропках.

— Приходится по ним ездить, чтобы делать свое дело. До малых деревушек иначе не доберешься. Я дую в рог, привык уже.

Шарбонно пожал плечами.

***

Домики деревни Кодри имели остроконечные крыши, крытые; либо соломой, либо тонкими ветками. Женщины готовили пищу во дворах, где стояли дощатые столы и скамьи у очага, накрытого от солнца грубым навесом. Навес опирался на четыре толстых столба, вытесанных из стволов молодых деревьев. Нельзя было спутать это все с английской деревней, но Роб провел представление так, как привык в Англии.

Шарбонно он вручил барабан и велел бить. Французу это понравилось, а особый интерес в нем проснулся, когда при звуках барабана Лошадь стала вскидываться на дыбы.

— Сегодня представление! Представление! — выкрикивал Роб.

Шарбонно вмиг сообразил, что к чему, и быстро стал переводить все, что говорил Роб.

Робу представление во Франции показалось забавным. Зрители смеялись тем же шуткам, но в другие моменты — возможно, из-за того, что запаздывал перевод. Пока Роб жонглировалал, Шарбонно не спускал с него восторженных глаз, а его отрывочные возгласы восхищения раззадоривали толпу, которая то и дело рукоплескала.

Особого Снадобья они продали предостаточно.

Вечером у костра Шарбонно все просил его еще пожонглировать, но Роб отказался.

— Не бойся, тебе еще надоест смотреть, как я это делаю.

— Это поразительно! Так, говоришь, ты еще мальчишкой этому научился?

— Да. — И Роб рассказал, как Цирюльник взял его к себе, когда умерли родители.

— Тебе повезло, — сказал Шарбонно, понимающе кивнув. — Мой отец умер, когда мне шел двенадцатый год, и нас с братом

Этьеном отдали пиратам, юнгами на корабль. — Он вздохнул. — Вот там, друг мой, приходилось туго.

— А мне казалось, ты говорил, что первое плавание у тебя было в Лондон.

— Первое плавание на купеческом корабле, тогда мне было уже семнадцать лет. А до этого я пять лет плавал с пиратами.

— Мой отец помогал оборонять Англию от трех вторжений. Дважды — когда датчане стояли под Лондоном. И один раз — когда пираты напали на Рочестер, — медленно проговорил Роб.

— Ну, мои пираты на Лондон не нападали. Один раз мы высадились в Ромнее, сожгли два дома и забрали корову, которую тут же забили на мясо.

Собеседники посмотрели друг на друга.

— Это плохие люди. Но я был с ними ради того, чтобы выжить.

Роб кивнул:

— А Этьен? Что стало с Этьеном?

— Когда он достаточно подрос, то сбежал от них — назад, в наш родной город, а там поступил в ученики к пекарю. Теперь он уже старик, а хлеб печет отменный.

Роб улыбнулся и пожелал Шарбонно доброй ночи.

***

Каждые два-три дня они заезжали на площадь очередной деревни, и все шло своим чередом: похабные песенки, льстившие заказчикам портреты, хмельное снадобье. Шарбонно поначалу переводил шутливые призывы цирюльника-хирурга, но вскоре так освоился, что мог собирать толпу совершенно самостоятельно. Роб работал не покладая рук, подгоняемый сознанием того, что в чужой земле деньги дают защиту, а потому спешил пополнить свою казну.

Июнь стоял сухой и жаркий. Они откусывали крошки той маслины, которая звалась Францией, пересекали ее северные земли и к началу лета оказались недалеко от границы с Германией.

— Мы подъезжаем к Страсбургу, — сообщил однажды утром Шарбонно.

— Давай заедем, повидаешь родственников.

— Если заедем, потеряем два дня, — предупредил совестливый Шарбонно, но Роб улыбнулся и пожал плечами: пожилой француз ему нравился.

Город оказался очень красивым; его наводнили мастера, возводившие большой кафедральный собор, который уже сейчас обещал превзойти изяществом широкие улицы и замечательные дома Страсбурга. Они проехали прямо в пекарню, где осыпанный мукой Этьен Шарбонно горячо прижал к груди брата.

Известие об их прибытии быстро разнеслось по семейной цепочке, и в тот же вечер отпраздновать их приезд явились два. красавца сына Этьена и три его черноглазые дочери, все с супругами и детишками. Младшая из дочерей, Шарлотта, была пока не замужем и жила в доме отца. Она приготовила роскошный обед — трех гусей, тушенных с морковью и черносливом. Были два сорта свежего хлеба. Круглая лепешка, которую Этьен называл «песьим хлебом», несмотря на название, была очень вкусна и состояла из чередующихся слоев пшеничного и ржаного теста.

— Он недорогой, это хлеб для бедняков, — сказал Этьен и предложил Робу отведать более дорогой длинный батон, изготовленный из меслина — муки, содержащей тонко размолотые зерна разных злаков. Робу «песий хлеб» понравился больше.

Вечер прошел весело, Луи и Этьен вдвоем, ко всеобщей радости, переводили Робу все, что говорилось. Дети танцевали, женщины пели, Роб жонглировал, в благодарность за обед, а Этьен играл на дудочке — не хуже, чем пек хлебы. Когда наконец все родственники стали расходиться по домам, каждый на прощание расцеловал обоих путешественников. Шарлотта втягивала живот и гордо выставляла недавно созревшие груди, а ее огромные ласковые глаза призывно и страстно смотрели на Роба. Ложась в тот вечер спать, Роб подумал, какой могла бы стать его жизнь, если бы ему предстояло осесть и жить в кругу такой семьи, да еще и в таком прекрасном городе.

Среди ночи он встал с постели.

— Нужно что-нибудь? — мягко спросил его Этьен. Пекарь сидел в темноте неподалеку от ложа дочери.

— По малой нужде.

— Я с тобой, — вызвался Этьен. Они вышли вдвоем и обрызгали стену сарая. Потом Роб вернулся на свой соломенный тюфяк, а Этьен вновь устроился на стуле, приглядывая за Шарлоттой.

Утром пекарь показал Робу свои большущие печи и дал путешественникам в дорогу целый мешок «песьего хлеба», дважды пропеченного, сухого — так он не испортится, как и те сухари, что берут моряки в дальние плавания.

А жителям Страсбурга в тот день пришлось ждать, чтобы купить себе лепешек: Этьен закрыл пекарню и немного проводил отъезжающих. Недалеко от его дома старая римская дорога выходила на берег реки Рейн и поворачивала вниз по течению; в нескольких милях отсюда был брод. Братья перегнулись с седел и поцеловались.

— С Богом! — напутствовал Этьен Роба и повернул коня назад, а путники, вздымая брызги, переправились на другой берег. Бурлящая вода была холодной и все еще коричневатой от земли, смытой в реку весенним паводком в верховьях. Подъем на тот берег оказался крутым, и Лошади пришлось изрядно потрудиться, пока она вытянула повозку на сухую землю, принадлежащую тевтонам.

Вскоре они оказались в горах, путь их шел через леса, среди высоких елей и пихт. Шарбонно сделался молчалив. Поначалу Роб приписал это нежеланию расставаться с домом и родными, но француз в конце концов недовольно плюнул:

— Не нравятся мне немцы, и в их земле мне не нравится.

— Да ведь ты родился совсем рядом с ними, куда ближе, чем большинство французов!

— Можно всю жизнь прожить у самого моря, — хмуро проговорил Шарбонно, — и все-таки не испытывать любви к акулам.

Робу же эти края показались красивыми. Воздух — прохладный и чистый. Спускаясь с большой горы, они увидели у подножия мужчин и женщин, которые косили сено и сметывали его в стога, совсем как английские крестьяне. Потом поднялись на другую гору, покрытую пастбищами. Там детишки выпасали коров и коз, которых на лето пригнали сюда из деревень в долине. Дорога проходила по гребню горы, и вскоре путники сверху увидали большой замок, сложенный из темно-серого камня. На турнирном дворе всадники бились друг с другом на копьях, наконечники которых были прикрыты мягкими подушечками.

— Этот замок, — снова плюнул Шарбонно, — принадлежит одному злодею, ландграфу здешних мест. Графу Зигберту Справедливые Руки.

— Справедливые Руки? Не похоже, чтобы так называли злодея.

— Он теперь состарился, — сказал Шарбонно. — А прозвище заработал в молодости, когда совершил налет на Бамберг и захватил там две сотни пленников. И приказал: одной сотне отрубить правые руки, а другой — левые.

Они перевели лошадей на легкий галоп и скакали, пока замок не скрылся из виду.

Перед самым полуднем увидели указатель: свернув с римской дороги, можно было попасть в деревню Энтбург, — и решили завернуть туда, дать представление. По проселку они проехали несколько минут и тут же, у поворота, увидели детину, который преградил дорогу, восседая на тощей кляче со слезящимися глазами. Детина был лысый, с толстыми складками жира на шее. Одет он был в кафтан из грубого домотканого сукна, а тело выглядело и чрезмерно толстым, и очень сильным — совсем как у Цирюльника, когда Роб с ним познакомился. Объехать его повозка не могла, но оружие детина не вынимал из ножен, и Роб натянул вожжи; они оба изучающе разглядывали друг друга. Потом лысый что-то сказал.

— Он спрашивает, есть ли у тебя выпивка, — перевел Шарбонно.

— Нет, так и скажи.

— А этот сукин сын не один, — сообщил Шарбонно тем же ровным тоном, и Роб увидел, как из лесу на дорогу выезжают еще двое верховых. Один, молодой, восседал на муле. Когда он подъехал к толстяку, Роб благодаря их сходству догадался, что это отец и сын.

Под третьим всадником было огромное неуклюжее животное, похожее на ломовую лошадь. Этот занял позицию позади повозки, отрезая путь к отступлению. На вид ему было лет тридцать — невысокого роста, худощавый и без левого уха, как Мистрис Баффингтон.

Оба новоприбывших держали обнаженные мечи. Лысый что-то громко сказал Шарбонно.

— Говорит, ты должен сойти с повозки и раздеться. Знай, как только ты это сделаешь, они тебя убьют, — предупредил Шарбонно. — Добрая одежка стоит дорого, вот они и не хотят пачкать ее кровью.

Роб даже не заметил, когда и как Шарбонно успел вытащить кинжал. Резко выдохнув, старик-француз метнул его с силой, тренированной рукой; клинок сверкнул и вонзился в грудь юноши с обнаженным мечом. Глаза толстяка округлились, но улыбка еще не успела сползти с его губ, когда Роб вскочил на козлах. Сделал один шаг на широкую спину Лошади, оттолкнулся и прыгнул, вышибая противника из седла. Они покатились по земле, сцепившись и стараясь ухватить другого так, чтобы сломать тому, что удастся. Наконец Робу удалось захватить разбойника сзади локтем под подбородок. Жирный кулак стал отчаянно колотить его в пах, но Роб извернулся и принял эти удары, тяжелые, как удары молота, на бедро. Нога сразу занемела.

Прежде Роб дрался только тогда, когда был пьян и ослеплен яростью. Сейчас же он был трезв, а в голове билась одна ясная и холодная мысль: «Убей!»

Судорожно вздохнув, он поймал свободной рукой свое левое запястье и потянул назад, стараясь задушить противника. Потом передвинул руку на лоб и попытался резко дернуть голову, чтобы сломать хребет.

«Давай, ломайся!» — молил он.

Но шея была короткая, толстая, с большой прослойкой жира и сильными мышцами.

До лица Роба дотянулась рука с длинными черными ногтями. Он повернул голову, но ногти уже расцарапали до крови щеку. Противники сопели и напрягались, колотя друг друга, будто бесстыжие любовники.

Рука снова достала лицо Роба, на этот раз повыше, метя в глаза. Острые ногти вцепились в кожу, и Роб вскрикнул от боли.

Потом над ними возник Шарбонно. Он расчетливо приложил острие меча так, чтобы оно вошло между ребрами, и глубоко вонзил клинок.

Толстяк охнул, словно от удовольствия. Больше он не сопел и не двигался, а лежал мешком. Роб впервые ощутил его запах. Через миг он сумел выбраться из-под тела и сел, прижимая руки к израненному лицу.

Юноша повис на задке мула, грязные босые ноги безнадежно запутались в стременах. Шарбонно вытащил из тела убитого свой кинжал, вытер. Высвободил ноги мертвеца из грубых веревочных стремян и опустил тело на землю.

— А где третий гад? — еще задыхаясь, спросил Роб. Голос у него против воли заметно дрожал.

— А он удрал, как только понял, что нас не удастся прирезать без шума, — сплюнул Шарбонно.

— Может, к «справедливому» графу, за подкреплением?

Шарбонно отрицательно покачал головой:

— Это не воины ландграфа — так, сброд, головорезы. — Француз обыскал убитых, и было видно, что ему это не впервой. На шее толстяка обнаружился мешочек с монетами. При юноше денег не было, однако на шее висело потускневшее распятие. Оружие было жалким, но Шарбонно все равно забросил его в фургон.

Разбойников они оставили валяться в грязи на дороге, труп лысого лежал ничком в луже крови.

Мула Шарбонно привязал сзади к повозке, а добытую в бою клячу повел в поводу, и так они вернулись на старую римскую дорогу.

 

24

Тарабарские наречия

Роб поинтересовался, где Шарбонно научился так метать нож, и старик ответил, что этому его в юности обучили пираты.

— Очень полезное умение, когда приходилось драться с проклятыми датчанами и брать на абордаж их корабли. — Немного подумал и добавил не без лукавства: — И когда приходилось драться с проклятыми англичанами и брать на абордаж их корабли. — К этому времени ни его, ни Роба не тревожили старые распри между их странами, а друг в друге они уже не сомневались. Оба усмехнулись шутке.

— А меня научишь?

— Если ты научишь меня жонглировать, — сказал Шарбонно, и Роб охотно согласился. Сделка все равно казалась неравной: французу уже слишком поздно было осваивать новое и хитрое умение. За то недолгое время, что они провели вместе, он научился работать всего с двумя шариками, хотя подбрасывать и ловить их доставляло ему большое удовольствие.

На стороне Роба было преимущество молодости, к тому же Долгие годы жонглирования развили у него силу и точность броска, а также остроту глаза, умение рассчитывать время и чувствовать вес предмета.

— Нужен особый нож. У твоего кинжала лезвие тонкое, и если ты станешь метать его, оно скоро не выдержит или же рукоять сломается, ведь у обычного кинжала основной вес приходится именно на рукоять. У метательного ножа вес сосредоточен в клинке, чтобы при быстром движении запястья он летел острием вперед.

Роб быстро научился метать нож Шарбонно таким образом, чтобы тот летел острием вперед. Сложнее оказалось попадать в избранную мишень, но Роб привык к тому, что во всем нужно долго практиковаться, а потому при каждом удобном случае метал нож, целясь в выбранную на дереве метку.

Они следовали по римским дорогам, заполненным разноязыким людским потоком. Однажды их прижал к обочине кортеж французского кардинала. Прелат проследовал мимо них в сопровождении двухсот конных телохранителей и полутора сотен слуг. На нем были красные туфли и шапка, а под серой парчовой мантией — некогда белая риза, которая теперь от дорожной пыли стала темнее мантии. Поодиночке или небольшими группами шли пилигримы, державшие путь в Иерусалим. Иногда их возглавлял или наставлял опытный паломник, уже побывавший, в Святой земле и гордо носивший взятые оттуда две скрещен ные пальмовые ветви — в знак того, что исполнил свой священ ный долг. С громкими криками и боевым кличем проносились на полном галопе отряды закованных в доспехи рыцарей, чаще всего пьяных, еще чаще задиристых и неизменно стремящихся к славе, добыче и безобразным выходкам. Из паломников наиболее рьяные были одеты во власяницы и ползли до самой Палестины на четвереньках, с окровавленными руками и ногами, они исполняли обет, принесенный Богу или кому-то из святых. Эти, беззащитные и измученные, представляли собою легкую добычу. Большие дороги кишели разбойниками, а власти, призванные поддерживать порядок, относились к своим обязанностям, мягко говоря, без особого рвения. И если удавалось схватить вора или разбойника на месте преступления, путники сами казнили его без суда и всяких проволочек.

Роб держал оружие наготове, под рукой: он не удивился бы. если бы одноухий с целой конной шайкой догнал их, желая отомстить. Внушительная фигура Роба, сломанный нос и рябое от шрамов лицо должны были отпугивать грабителей, но он с улыбкой думал о том, что лучшая его защита — тщедушный старичок, которого он нанял, потому что тот знал английский.

Провизию они закупили в Аугсбурге, оживленном торговом городе, который был основан еще римским императором Августом в 12 году от Рождества Христова. Аугсбург служил центром торговли между Германией и Италией, и в нем всегда было множество людей, увлеченных одной мыслью — о выгодных сделках. Шарбонно указывал Робу на итальянских купцов, которые выделялись среди прочих туфлями из дорогого материала, с загнутыми длинными носами. Роб уже приметил, что вокруг стало появляться много евреев, но на рынках Аугсбурга он увидал их больше, чем где бы то ни было. Их можно было безошибочно узнать по черным кафтанам и остроконечным кожаным шляпам с узкими полями.

Роб устроил в Аугсбурге представление, однако Снадобья продал не так много, как раньше, быть может, и оттого, что Шарбонно, вынужденный говорить на гортанном языке франков, переводил без особого энтузиазма.

Впрочем, большой роли это не играло, кошель Роба и без того был полон. Но, как бы там ни было, добравшись до Зальцбурга, Шарбонно сказал, что в этом городе они в последний раз дадут представление вместе:

— Через три дня мы выйдем к берегу реки Дунай. Там я расстанусь с тобой и поверну назад, во Францию.

Роб кивнул.

— Дальше тебе проку от меня не будет. За Дунаем Богемия, где люди говорят на языке, которого я не знаю.

— Я охотно оставлю тебя и дальше при себе, независимо от перевода.

Но Шарбонно улыбнулся и покачал головой:

— Пора мне воротиться домой, на этот раз окончательно.

В тот вечер они устроили прощальный ужин и заказали на постоялом дворе местное блюдо: копченое мясо, тушенное с салом, квашеной капустой и мукой. Еда не понравилась, а от густого красного вина оба слегка захмелели. Роб щедро расплатился со стариком. Шарбонно в ответ дал ему последний ценный совет:

— Дальше ты поедешь по опасным краям. Говорят, что в Богемии не отличишь разбойников от наемников какого-нибудь знатного господина. Чтобы покинуть такую страну живым и невредимым, надо путешествовать в большой группе.

Роб пообещал, что непременно присоединится к какой-нибудь многочисленной компании.

Увидели Дунай, и Роб подивился: река оказалась гораздо более могучей, нежели ему представлялось. Течение было сильным, а маслянистая поверхность выглядела угрожающе. Роб знал, что под такой обычно таится коварная глубина. Шарбон но задержался на день дольше, чем собирался. Он настоял на том, чтобы проводить Роба вниз по течению до полузаброшенной деревушки Линц, где паром — сколоченный из бревен плот — переправлял пассажиров и грузы на другой берег через относительно тихий участок широкого водного потока.

— Ну, все, — сказал француз.

— Быть может, когда-нибудь мы снова увидимся.

— Не думаю, — ответил Шарбонно.

Они обнялись.

— Я тебя не забуду, Роб Джереми Коль!

— И я не забуду тебя, Луи Шарбонно!

Роб слез с повозки и пошел договариваться о перевозе, а старик поехал прочь, не забыв взять и тощую гнедую клячу. Перевозчик оказался мрачным увальнем, сильно простуженным и все время слизывавшим сопли с верхней губы. Разговор о плате был трудным: Роб ведь не знал богемского языка и под конец почувствовал, что изрядно переплатил. Когда после тяжелого торга на языке жестов он вернулся к своей повозке, Шарбонно уже скрылся из виду.

На третий день пребывания на богемской земле Робу повстречались пять жирных краснощеких немцев, и он постарался растолковать им, что хотел бы путешествовать вместе с ними. Держался он очень обходительно. Предлагал им золото и обещал, что сможет готовить еду и выполнять другую работу для лагеря, но ни один из них даже не улыбнулся. Только рук не снимали с рукоятей пяти мечей.

— Индюки надутые! — воскликнул Роб в конце концов. Но упрекать этих людей он не мог: их группа была уже достаточно сильной, а он — чужак, который может оказаться опасным. Лошадь вывезла повозку с гор на большое, напоминающее тарелку плато, окруженное кольцом зеленых холмов. Серая земля была разделена на квадраты полей, где трудились мужчины и женщины, возделывая пшеницу, ячмень, рожь и свеклу, но основную часть плато занимал смешанный лес. Ночью Роб услыхал невдалеке волчий вой. Было не холодно, однако он поддерживал огонь, а Мистрис Баффингтон мяукала, слыша голоса хищников, и прижималась к Робу.

Он сильно нуждался в Шарбонно, но, как выяснилось, сильнее всего — в его обществе. Теперь же Роб ехал по римской дороге и познавал смысл слова «одиночество», ибо ни с кем из встречных он даже поздороваться не мог.

Через неделю после того, как они с Шарбонно расстались, Роб увидел на дереве у дороги раздетое и изуродованное тело мужчины. Повешенный был субтильного телосложения, похожий на хорька, одного ухо у него отсутствовало.

Роб пожалел, что уже не может сообщить Шарбонно: наконец-то кому-то попался и третий разбойник с большой дороги, напавший тогда на них.

 

25

В караване

Роб пересек обширное плато и снова углубился в горы. Они были не такими высокими, как те, через которые он перевалил прежде, но скал и завалов там хватало для того, чтобы он не мог двигаться быстро. Еще дважды он пытался присоединиться группам странников, встречавшихся на дороге, но всякий раз ему отказывали. Однажды утром мимо проехала кавалькада всадников, одетых в лохмотья. Они прокричали ему что-то на своем непонятном языке, но он лишь кивнул в знак приветствия и отвернулся — видно было, что это люди лихие и отчаянные. Роб почувствовал, что не долго прожил бы, вздумай он путешествовать вместе с ними.

Прибыв в большой город, отправился в таверну и пришел в полный восторг, когда обнаружил, что трактирщик знает несколько английских слов. У него Роб узнал, что город этот зовется Брюнн. Люди, землями которых он проезжал, по большей части принадлежали к племени, называемому чехами. Ему мало что удалось узнать кроме этого, осталось даже непонятным, откуда у этого человека скромный запас английских слов — обмен простыми вопросами и ответами исчерпал познания трактирщика. Выйдя из таверны, Роб обнаружил у задней завесы фургона какого-то человека, который рылся в его вещах.

— Пшел вон, — сказал Роб негромко. Он вытащил было меч из ножен, но человечек отпрыгнул проворно от повозки и мигом был таков. Кошель с деньгами по-прежнему благополучно пребывал на своем месте под полом фургона, пропала единственная вещь — холщовый мешок со всякой всячиной для фокусов. Роба немало позабавила мысль о том, как вытянется рожа вора, когда тот откроет мешок.

После этого он стал ежедневно чистить оружие, оставляя на клинках тоненький слой смазки, чтобы они мгновенно выскакивали из ножен. По ночам он спал очень чутко, а то и вовсе не спал, прислушиваясь, не подползает ли кто-нибудь к нему. Роб прекрасно понимал, что ему не на что надеяться, если нападет целая шайка, вроде тех всадников в лохмотьях. Еще девять долгих дней он оставался одиноким и беззащитным, пока в одно прекрасное утро лес не кончился. К своей радости и не без удивления, Роб увидел прямо перед собой маленький поселок, куда вошел большой торговый караван, и в его душе проснулась надежда.

Вокруг шестнадцати домов, составлявших деревню, сгрудилось несколько сотен животных. Роб видел множество лошадей и мулов всевозможной масти и величины, оседланных или же впряженных в не менее разнообразные повозки, тележки, фургоны. Он привязал Лошадь к дереву. Повсюду стояли и сновали люди, и Роб, проходя сквозь толпы, слышал разноязыкий говор, постичь который был не в силах.

— Будьте любезны, — обратился он к мужчине, который был занят серьезным делом — менял в телеге колесо. — Где мне найти мастера караванщика? — Он помог человеку поднять колесо и насадить на ось, но заработал лишь благодарную улыбку и вежливое рукопожатие.

— Кто мастер караванщик? — спросил Роб у следующего. Тот кормил две упряжки крупных волов, на кончики рогов которых были насажены деревянные шарики.

— А, der Meister? Керл Фритта, — ответил спрошенный и показал рукой вдоль длинного ряда животных.

После этого дело пошло легче, поскольку имя Керла Фритты было известно всем и каждому. Кого бы Роб ни спросил, все кивали и указывали пальцем дорогу, пока он не вышел наконец к столу, стоявшему на поле рядом с огромной повозкой. В повозку были впряжены шесть гнедых лошадей, отличавшихся невероятными размерами — Роб таких еще не видывал. На столе лежал обнаженный меч, а за столом сидел мужчина с заплетенными в две косички русыми волосами. Он увлеченно Разговаривал с человеком, стоявшим первым в длинном ряду ожидавших. Роб занял место в конце очереди.

— Это Керл Фритта? — спросил он.

— Да, это он и есть, — ответил один из стоявших рядом.

И они в полном восторге уставились друг на друга.

— Так ты англичанин!

— Шотландец, — ответил тот с легким разочарованием. — Рад видеть! Очень рад! — бормотал он, пожимая Робу обе руки. Человек был рослый и широкоплечий, с длинными седыми волосами, чисто выбритый, как принято в Британии. На нем была дорожная одежда из черной материи, грубоватой, но добротной, к тому же ладно скроенной.

— Джеймс Гейки Каллен, — представился он. — Овцевод и торговец шерстью, путешествую вместе с дочерью в Анатолию в поисках лучших баранов и овечек на развод.

— Роб Джереми Коль, цирюльник-хирург. Направляюсь в Персию для закупки драгоценных лекарственных средств.

Каллен посмотрел на него едва ли не с нежностью. Очередь продвигалась, но времени на вопросы и ответы хватало, а английские слова звучали для них как музыка.

Каллена сопровождал человек, одетый в грязные штаны и драную серую куртку — как пояснил шотландец, звали человека Шереди, он был нанят в качестве слуги и толмача.

К удивлению Роба, оказалось, что он больше не в Богемии: вот уж два дня, как он, сам того не ведая, пересек границу и находился теперь в венгерских землях. Деревня, столь преображенная их появлением, звалась Вац. Хлеб и сыр можно было купить у местных жителей, но продукты и вообще все необходимое стоило дорого.

Караван сформировался в городе Ульме, в герцогстве Шваб| ском.

— Фритта — немец, — сказал Каллен. — Он не слишком-то старается быть любезным, но желательно с ним ладить: есть достоверные сообщения о том, что разбойники-мадьяры охотятся на всякого одинокого путника и на малочисленные группы, а другого большого каравана поблизости нет. 

Слухи о разбойниках были известны, кажется, решительно всем. По мере того как очередь продвигалась к столу, ее пополняли все новые желающие. Сразу за Робом стояли три еврея, которые возбудили у него особый интерес.

— В таком караване неизбежно приходится соседствовать и с порядочными людьми, и со всяким сбродом, — нарочито громко произнес Каллен. Роб наблюдал за троицей в темных кафтанах и кожаных шляпах. Они беседовали друг с другом на языке, не более понятном, чем другие, слышанные Робом. Но ему показалось, что при словах Каллена глаза того, кто стоял к Робу ближе всех, блеснули, словно бы он понял скрытый в этих словах намек. Роб отвел взгляд.

Когда дошли до стола Фритты, Каллен занялся устройством собственных дел, но потом любезно предложил Робу воспользоваться услугами толмача Шереди.

Мастер караванщик, человек искушенный и привыкший беседы такого рода проводить быстро, выяснил его имя, род занятий и место назначения.

— Он желает, чтобы вы поняли: караван не идет в Персию, — объяснил Шереди. — После Константинополя вам придется договариваться с кем-нибудь другим.

Роб кивнул, и немец разразился длинной тирадой.

— Плата, которая причитается с вас мастеру Фритте, равняется двадцати двум английским серебряным пенсам, однако он не хочет их принимать: английскими пенсами будет расплачиваться мой хозяин мастер Каллен, а столь большое количество этих монет не так-то легко сбыть, говорит мастер Фритта. И он спрашивает: можете ли вы заплатить другими монетами, денье?

— Могу.

— Он возьмет с вас двадцать семь денье, — как-то очень уж вкрадчиво проговорил Шереди.

Роб задумался. Денье у него имелись, потому что он продавал Снадобье и во Франции, и в Германии, но справедливый обменный курс был ему совершенно неведом.

— Двадцать три, — прошептал голос прямо за его спиной, так тихо, что Роб засомневался, не показалось ли ему.

— Двадцать три, — твердо произнес Роб. Мастер караванщик одарил его ледяным взглядом, но предложение принял.

— Пропитанием и всем необходимым вы должны обеспечивать себя сами. Если отстанете или принуждены будете выбыть, ждать вас не станут, — продолжал толмач. — Он говорит, что караван выйдет отсюда, имея девяносто пайщиков, а всего более ста двадцати человек. Он требует одного часового на каждых десять пайщиков, так что раз в двенадцать дней вам придется караулить всю ночь.

— Согласен.

— Новички занимают место в хвосте каравана, где много пыли, а путнику опаснее всего. Вы будете следовать за мастером Калленом и его дочерью. Всякий раз, как кто-нибудь выбывает, можете передвинуться вперед на одно место. Все, кто присоединится к каравану впоследствии, будут ехать позади вас.

— Согласен.

— А если вы станете заниматься в караване своим ремеслом, цирюльника-хирурга, то выручку следует делить с мастером Фриттой поровну.

— Не согласен, — тут же возразил Роб, ибо несправедливо было бы отдавать этому немцу половину своего заработка.

Каллен откашлялся. Бросив взгляд на шотландца, Роб заметил тревогу на его лице и вспомнил, что тот рассказывал о разбойниках-мадьярах.

— Предлагай десять, соглашайся на тридцать, — произнес тихий голос за спиной.

— Я согласен отдавать десять процентов заработка, — предложил Роб.

Фритта пробормотал короткое тевтонское слово, которое, как решил Роб, было равнозначно английскому выражению «дерьмо собачье», потом столь же коротко пролаял что-то еще.

— Он говорит, сорок.

— Двадцать, переведи.

Сошлись на тридцати процентах. Поблагодарив Каллена за предоставленного толмача и отойдя от стола, Роб взглянул на трех евреев. Все они были среднего роста, со смуглыми почти до черноты лицами. У того, что стоял сразу за Робом, были мясистый нос и толстые губы, обрамленные густой каштановой бородой, тронутой сединой. Он не посмотрел в сторону Роба, а шагнул к столу, сосредоточенный, как воин, уже прощупавший оборону противника.

***

Новичкам велели занять назначенные им места в караване и располагаться на ночлег здесь. Выйти в путь собирались завтра с рассветом. Роб отыскал свое место между Калленом и евреями, распряг Лошадь и пустил ее щипать травку в нескольких десятках шагов от повозки. Жители Ваца пользовались последней возможностью заработать на нежданно свалившихся путниках и сбывали тем провизию. Мимо прошел крестьянин, предлагая яйца и желтый сыр, за всё четыре денье — неслыханный грабеж! Вместо платы Роб предложил обмен: отдал три пузырька Особого Снадобья от Всех Болезней и получил свой ужин.

За едой он заметил, что соседи внимательно разглядывают его. На стоянке Шереди натаскал воды, но ужин готовила дочка Каллена. Была она очень высокая, с рыжими волосами. У костра позади Роба расположились пять человек. Закончив ужин, он направился к евреям, которые чистили своих лошадей. У них были добрые лошади и еще два вьючных мула — один, вероятно, вез палатку, которую теперь установили. Молча они наблюдали, как Роб приближается к тому, кто стоял за его спиной во время переговоров с Фриттой.

— Меня зовут Роб Джереми Коль. Хочу поблагодарить вас.

— Не за что, не за что, — сказал человек, убирая щетку со спины коня. — Меня зовут Меир бен Ашер. — Своих спутников он тоже представил. Двое из них стояли рядом, когда Роб увидел их в первый раз: Гершом бен Шмуэль, с шишкой на носу, невысокий, но на вид крепкий, как колода, и Иуда Га-Коген, востроносый, с поджатыми губами, с густой шевелюрой блестящих и черных, как у медведя, волос и такой же бородой. Двое других были моложе годами. Симон бен Га-Леви — худощавый, серьезный, почти взрослый, этакая жердь с едва пробившейся бородкой. А Туви бен Меир — мальчик лет двенадцати, для своего возраста очень высокий, как Роб в свое время.

— Мой сын, — сказал Меир.

Остальные молчали, внимательно разглядывая Роба.

— Вы купцы?

— Когда-то, — кивнув головой, сказал Меир, — наши семьи жили в германском городе Гаммельне. А десять лет назад мы все перебрались в Ангору, это в Византии. Оттуда путешествуем и на запад, и на восток, продаем, покупаем.

— А что продаете и что покупаете?

— Немножко того, чуточку сего, — пожал плечами Меир.

Роб пришел в восторг от такого ответа. Он часами придумывал, что бы такое рассказывать о себе незнакомым людям, а теперь необходимость в этом вовсе отпала — купцы и сами не слишком-то откровенничали.

— А куда направляетесь вы? — спросил юноша по имени Симон, и Роб даже вздрогнул от неожиданности — он думал, что по-английски понимает один Меир.

— В Персию.

— В Персию? Это замечательно! У вас там семья?

— Нет, я еду туда покупать. Одну-другую травку, быть может, еще немного лекарств.

— А-а! — воскликнул Меир. Евреи тут же переглянулись, мигом уловив его намек.

Пора было уходить, и Роб пожелал всем доброй ночи.

Пока он беседовал с евреями, Каллен не сводил с него глаз, и теперь, когда Роб подошел к его костру, сердечности у шотландца заметно поубавилось. Без большого желания он познакомил Роба со своей дочерью Маргарет, хотя сама девушка приветствовала его весьма любезно.

Ее рыжие волосы при ближайшем рассмотрении показались ему привлекательными, захотелось их погладить. Глаза же у нее были холодными и печальными. Высокие округлые скулы казались размером с мужской кулак, а нос и подбородок — правильной формы, но нежными их назвать было нельзя. Лицо и руки испещрены веснушками, что не прибавляло ей красоты, да и не привык Роб к тому, чтобы девушки были такими высокими.

Пока он раздумывал, можно ли назвать Маргарет красавицей, Фритта, проходя мимо, бросил пару фраз Шереди.

— Он желает, чтобы мастер Коль был часовым сегодня ночью, — сказал толмач.

И с наступлением темноты Роб стал обходить свою территорию, которая начиналась от костра Каллена и тянулась на восемь костров позади его собственного.

Совершая обход, он обратил внимание, какие непохожие люди прибились к этому каравану. У крытой телеги женщина с желтыми волосами и оливковой кожей баюкала младенца, а ее муж, сидя на корточках у костра, смазывал упряжь. Двое мужчин у другого костра чистили оружие. Мальчик кормил зерном трех жирных кур, помещенных в грубо сколоченную деревянную клетку. Какой-то бледный мужчина и его подруга-толстуха переругивались на языке, который Роб счел французским.

На третьем круге обхода он увидел, что евреи стоят рядышком и раскачиваются из стороны в сторону, напевая что-то. Роб Догадался, что они молятся перед сном.

Над лесом за деревней показался край огромной белой луны, и Роб почувствовал, что готов горы свернуть — ведь он неожиданно оказался бойцом армии в сто двадцать с лишним человек, а это совсем не то же самое, что путешествовать по чужой негостеприимной стране в одиночку!

Четырежды за ночь он окликал каких-то людей, проходивших мимо, и всякий раз оказывалось, что это один из путников отходит от лагеря, гонимый естественной нуждой.

Перед наступлением утра, когда Роба стал одолевать сон, дочка Каллена выскользнула из отцовской палатки. Она прошла совсем рядом, но Роба не заметила. Он ясно видел ее фигуру, залитую ярким лунным сиянием. Платье казалось черным как ночь, а длинные стопы ног, должно быть, совсем мокрые от росы, — белыми-белыми.

Роб старательно топал, двигаясь в противоположную от девушки сторону, однако издали наблюдал за ней, пока не увидел, что она благополучно возвращается. Только тогда он возобновил обход.

С первым проблеском зари Роб оставил пост и на скорую руку позавтракал лепешками и сыром. Пока он ел, евреи собрались у своей палатки на утреннюю молитву. Они, возможно, будут его раздражать — слишком уж набожны. Все они привязали на лоб маленькие черные коробочки, а кисти рук обвили узкими кожаными ремешками, пока их руки не стали похожи на столбики, поддерживающие навес повозки Роба. Вслед за этим они погрузились в молитву, накрыв головы особыми платками. Роб облегченно вздохнул, когда они покончили с ритуалом.

Лошадь он запряг слишком рано, пришлось ждать остальных. И хотя находившиеся в голове каравана выступили в путь вскоре после рассвета, до Роба очередь дошла лишь тогда, когда солнце поднялось уже довольно высоко. Каллен ехал впереди на тощем белом коне, за ним — Шереди, слуга, который сидел на неухоженной серой кобылке и вел в поводу трех вьючных лошадей. Для чего двум людям три вьючных лошади? Дочка восседала на гордом вороном. Роб решил, что ляжки восхитительны и у коня, и у хозяйки, и с радостью последовал за ними.

 

26

Фарси

И потекли дорожные будни. Первые три дня и шотландцы, и евреи вежливо посматривали на него, но близкого общения избегали — возможно, их отпугивало его покрытое шрамами лицо и необычная повозка, испещренная знаками зодиака. Что ж, он никогда не возражал, если его не беспокоят, и оставался наедине со своими мыслями.

Девушка всегда ехала прямо перед ним, и он не мог не смотреть на нее, даже когда разбивали лагерь. У нее, кажется, было два черных платья, и одно она стирала, как только появлялась возможность. Заметно, что к путешествиям она уже привыкла и не жаловалась на неудобства, но и у нее, и у ее отца во всем облике ощущалась затаенная грусть. По одежде Роб заключил, что они носят траур по кому-то из близких.

Иногда девушка тихонько напевала.

На четвертое утро, когда караван стал двигаться медленнее, Маргарет спешилась и повела коня в поводу, разминая ноги. Роб, сидя на козлах, увидел, что девушка идет почти вровень с его повозкой, и улыбнулся ей. Глаза у нее были огромные и синие-синие, как ирисы. Изгибы скуластого лица — длинные, чувственные. Губы — крупные, зрелые, как и вся она, но подвижные и выразительные.

— На каком языке эти песни?

— На гаэльском. Это наш язык, шотландский.

— Так я и подумал.

— Ага! Как же сассенак может узнать шотландский язык?

— А что такое «сассенак»?

— Так мы называем тех, кто живет к югу от Шотландии.

— Как я понимаю, это словечко — вовсе не похвала.

— Ах, так оно и есть, — призналась девушка и улыбнулась ему.

— Мэри Маргарет! — послышался резкий окрик отца. Она сразу же пошла на зов — дочь, привыкшая повиноваться родителю.

Мэри Маргарет?

Она примерно в том возрасте, в каком сейчас должна быть Анна-Мария, грустно подумал Роб. Волосы у его сестры были русые, когда она была маленькой, но рыжий оттенок пробивался...

Эта девушка — вовсе не Анна-Мария, сердито одернул он себя. Понимал, что нельзя видеть свою сестру в каждой женщине, которая не стала еще старухой, ведь от таких дум недолго и ума решиться.

Расспрашивать смысла не имело — дочь Джеймса Каллена не интересовала его всерьез. На белом свете полно милых девушек, а от этой он решил держаться подальше.

Зато ее отец явно решил предоставить Робу возможность побеседовать еще раз — потому, наверное, что больше не видел его беседующим с евреями. На пятый вечер пути Джеймс Каллен пришел к его костру с полным кувшином крепкого ячменного напитка. Роб произнес слова приветствия и не отказался от глотка из дружески протянутого кувшина.

— Ты разбираешься в овцах, мастер Коль?

Услышав отрицательный ответ, Каллен просиял — он готов был просветить спутника.

— Есть овцы и... овцы. В Килмарноке, где находятся наследственные владения Калленов, овечки бывают иногда очень маленькими — пуда четыре, четыре с половиной весом. Мне сказали, что на Востоке можно найти крупнее в два раза, и шерсть у них длинная, а не короткая. И густая, не то что у нашей шотландской скотинки, и такая замечательно тонкая, что и пряжа, и материя, из нее сотканная, так и льются, будто струи дождя...

Каллен поведал, что собирается купить самых лучших баранов и овец на развод, а потом вернуться с ними на родину.

«Это потребует, — подумал Роб, — наличных денег в немалом количестве». Теперь понятно, для чего шотландцу вьючные лошади. Но не мешало бы ему обзавестись и собственной охраной.

— Однако долгое же путешествие ты затеял. А что станет с твоим собственным овечьим хозяйством?

— Я оставил его в надежных руках родичей, которым можно доверять. Нелегко было решиться, да вот... За полгода до того, как уехать из Шотландии, я схоронил свою жену, с которой прожил двадцать два года. — Лицо Каллена исказилось, и он поднес ко рту кувшин, сделал добрый глоток.

«А вот, — подумал Роб, — и причина их грусти». По своей натуре цирюльника-хирурга он не мог не спросить, что же привело к ее смерти.

— У нее, — закашлялся Каллен, — появились наросты в обеих грудях, твердые такие шишки. Она все бледнела и бледнела, слабела с каждым днем, потеряла аппетит и стала ко всему безразличной. В конце концов начались сильные боли. Умерла она не сразу, но гораздо быстрее, чем я мог предполагать. Звали ее Джура. Ну что... Шесть недель я пил без просыпу, да только этим не спасешься. Много лет до того я вел пустые разговоры, что неплохо бы съездить в Анатолию, купить там добрых овец на развод, только не думал, что это получится на деле. А вот теперь решился и поехал.

Он снова протянул Робу кувшин, но не обиделся, когда тот покачал головой.

— Пора идти облегчиться и спать ложиться, — сказал Каллен и смущенно улыбнулся. Он почти опустошил кувшин и, когда попытался встать на ноги, прощаясь, Робу пришлось помочь ему.

— Доброй ночи, мастер Каллен. Приходи снова, будь любезен.

— Доброй ночи, мастер Коль.

Роб смотрел вслед удалявшемуся нетвердым шагом шотландцу и думал о том, что о дочери своей тот ни разу не упомянул.

***

На следующий день не повезло агенту французских купцов, по имени Феликс Ру, который следовал в караване тридцать восьмым: его лошадь шарахнулась от барсука и сбросила всадника. Тот буквально грянулся оземь, причем основной удар пришелся на левую руку. Кость переломилась, часть руки косо торчала. Керл Фритта послал за цирюльником-хирургом, и он соединил перелом и наложил тугую повязку. Раненый стонал и кричал от боли. Роб безуспешно пытался объяснить Феликсу Ру: при езде рука будет причинять ему страшную боль, но держаться в седле и ехать дальше с караваном он сможет. В конце концов пришлось позвать Шереди, чтобы растолковать раненому, как управляться с повязкой.

Возвращался к своей повозке Роб в задумчивости. Он согласился несколько раз в неделю лечить больных попутчиков. Толмача Шереди он вознаградил щедро, и все же нельзя было и дальше пользоваться услугами человека, нанятого Джеймсом Калленом.

Оказавшись у повозки, он увидел Симона бен Га-Леви, который, сидя неподалеку, чинил подпругу седла. Роб подошел к худощавому молодому еврею:

— Ты понимаешь и по-французски, и по-немецки?

Юноша кивнул: он как раз закончил работу и откусывал вощеную нитку. Роб заговорил, а Га-Леви слушал. В итоге он согласился помогать Робу в качестве толмача — времени это требовало не много, а плата обещана щедрая. Роб остался доволен сделкой.

— Как ты выучил столько языков?

— Мы же купцы, возим товары из одной страны в другую. Путешествуем непрестанно, а на рынках многих стран у нас есть родственники. Знание языков — обязательная часть нашего ремесла. Например, юный Туви учит сейчас мандаринский язык, а через три года отправится по Великому шелковому пути и будет работать в компании, которой владеет мой дядя. — Молодой человек добавил, что его дядя, Иссахар бен Нахум, возглавляет большую ветвь семьи в Кай-Фэн-Фу и оттуда каждые три года посылает в Персию, в город Мешхед, караваны с шелком, перцем и прочими сказочными товарами Востока. И каждые три года, с самого раннего детства, Симон вместе с другими мужчинами своей семьи отправляется из Ангоры в Мешхед, а затем они сопровождают караван с этими богатствами до самого Восточно-Франкского королевства.

Сердце у Роба Джереми екнуло.

— А персидский язык ты знаешь?

— Фарси? Конечно, знаю. — Роб смотрел на него непонимающим взглядом. — Их язык называется фарси.

— А ты научишь меня?

Симон бен Га-Леви призадумался, ибо это было совсем другое дело. На него уйдет много времени.

— Я хорошо заплачу.

— А для чего тебе учить фарси?

— Когда окажусь в Персии, язык мне потребуется.

— Так ты хочешь вести там дела на постоянной основе? Снова и снова возвращаться в Персию, закупать там травы и лекарства, как мы — шелк и специи?

— Может быть. — Роб Джереми пожал плечами не хуже, чем Меир бен Ашер. — Немножко того, чуточку сего.

Симон усмехнулся. Он начал первый урок фарси, рисуя буквы палочкой на земле, но выходило не очень ясно. Роб достал из фургона свои принадлежности для рисования и чистый березовый кругляшок. Симон стал учить его фарси точно так же, как мама много лет назад учила Роба читать на английском языке, начав с алфавита. Персидские буквы состояли из точек и волнистых линий. Господь милосердный! Написанные слова напоминали голубиный помет, или птичьи следы на снегу, или снятую с древесины стружку, или червей, стремящихся к спариванию.

— Этого мне ни за что не осилить, — проговорил Роб с упавшим сердцем.

— Осилишь, — невозмутимо отозвался Симон.

Роб забрал деревяшку с собой в фургон. Поужинал, медленно пережевывая каждый кусок, борясь со своим нетерпением. Потом устроился на козлах и сразу с головой ушел в учебу.

 

27

Замолкший часовой

Они спустились с гор на плоскую равнину, которую рассекала, насколько хватало глаз, прямая как стрела римская дорога. По обеим сторонам дороги лежали поля черной земли. Крестьяне начали убирать урожай зерна и поздних овощей. Лето закончилось. Караван подошел к гигантскому озеру и три дня следовал изгибам его береговой линии, остановившись на одну ночь в прибрежном селении Шиофок, чтобы закупить провизию. Невеликое селение — покосившиеся домишки, расторопные жуликоватые крестьяне, — зато озеро (оно называлось Балатон) было похоже на сказку: вода темная, на вид даже твердая, будто драгоценный камень. Утром, когда Роб ожидал, пока евреи закончат молиться, от воды поднимался легкий белый туман.

Наблюдать за этими евреями было весьма забавно. Странные люди — они раскачивались во время молитвы, и казалось, что Бог жонглирует их головами, которые поднимались и наклонялись не одновременно, а как бы подчиняясь какому-то единому непостижимому ритму. Роб предложил всем вместе искупаться в озере; они поначалу недовольно поморщились — вода была довольно холодной, — но вдруг затараторили на своем языке. Меир что-то сказал, Симон кивнул головой и отошел: он сегодня был часовым. Остальные устремились вместе с Робом к кромке воды, сбросили с себя одежду и стали плескаться на мелководье, визжа, как дети. Туви не очень-то хорошо плавал, просто плескался у берега, Иуда Га-Коген слегка подгребал руками, а Гершом бен Шмуэль, у которого при дочерна загорелом лице был поразительно белый живот, плыл на спине и вопил какую-то непонятную песню. Меир удивил Роба.

— Это лучше, чем миква! — в восторге закричал он.

— Что такое миква? — спросил у него Роб, но Меир глубоко нырнул, а потом поплыл в даль, делая ровные сильные гребки. Роб плыл за ним вслед, думая о том, что охотнее поплавал бы с женщиной. Попытался припомнить женщин, с которыми ему доводилось плавать. Наверное, набралось с полдюжины, и со всеми он предавался любви — или до, или после купания. А несколько раз — прямо в воде...

Он уже пять месяцев не прикасался к женщине, а столь долгого воздержания не было ни разу с тех самых пор, как Эдита Липтон ввела его в мир чувственных наслаждений. Роб отчаянно барахтался в воде, очень даже холодной, пытаясь избавиться от нестерпимого желания.

Обгоняя Меира, Роб шлепнул по воде и хорошенько того обрызгал. Меир стал отплевываться и кашлять.

— Эй ты, христианин! — шутливо погрозил он Робу.

Роб снова шлепнул по воде, и они схватились друг с другом. Роб был ростом гораздо выше Меира, но тот был сильным! Он толкнул Роба под воду, юноша же вцепился пальцами в его бороду и потащил еврея вслед за собой, все глубже и глубже. Они погружались, а тела покрывались словно бы крупицами инея, холодного-холодного, пока Робу не показалось, что его кожа сделана из серебристого льда.

Еще глубже.

Наконец, в один и тот же миг, оба они испугались, что вот так, играючи, утонут. Отпустили друг друга и вынырнули, жадно хватая ртом воздух. Не было ни побежденного, ни победителя, и они дружно поплыли к берегу. Выбираясь из воды, оба дрожали, ощущая, что наступают осенние холода, и отчаянно втискивали в одежду свои мокрые тела. Меир заметил, что Роб обрезан, и вопросительно взглянул на него.

— Кончик лошадка откусила, — сказал на это Роб.

— Несомненно, кобыла, — с серьезным видом согласился Меир. Он бросил пару слов на своем языке остальным, и те заулыбались Робу. Евреи надевали на голое тело странные одеяния с бахромой. Когда они были голыми, то вели себя как все люди. Одевшись же, снова превратились в чужаков, появилось в них нечто экзотическое. Они заметили, что Роб их разглядывает, но он не спросил, что это за странные одеяния, а объяснять просто так никто не стал.

***

Когда озеро осталось далеко позади, пейзаж стал уже не таки красивым. Ехали по бесконечной прямой дороге, тянулись миля за милей среди однообразного леса или похожих друг на друга как две капли воды полей — вскоре это наскучило невыносимо. Роб искал спасения в собственных фантазиях, представлял себе, как выглядела эта дорога в первое время после постройки, одна via в обширной сети из тысяч таких же, благодаря которым Рим завоевал весь мир. Сначала, должно быть, шли разведчики, передовой отряд конницы. За ними — полководец на своей колеснице с возницей-рабом, окруженный трубачами: звук рожков создавал атмосферу торжественности и подавал сигналы войскам. Вслед за полководцем — трибуны и легаты, штабные офицеры, верхами. За ними маршировал легион, ощетинившийся колючим лесом копий — десять когорт самых умелых убийц во всей истории, в каждой когорте по шестьсот воинов, и каждую сотню возглавляет центурион. И, наконец, тысячи рабов, которые делают то, что не под силу тягловым животным — тянут торменты, гигантские военные машины, ради которых, собственно, и прокладывались эти дороги: огромные мощные тараны, пробивающие бреши в стенах городов и крепостей; зловещие катапульты, которые обрушивают на противника град стрел; громадные баллисты, пращи богов, из которых вылетают и несутся по воздуху целые каменные валуны или бревна, превращенные в чудовищные стрелы. И в самом хвосте колонн — повозки, груженные impedimenta, багажом. Правят повозками жены и дети воинов, продажные девки, торговцы, посыльные, чиновники — муравьи истории, живущие объедками пиршества римлян.

А теперь римские армии превратились в легенды и сны, рассыпались прахом те, кто сопровождал их в походах, давно уж нет правителей, которым служили те чиновники, но дороги остались, нерушимые римские дороги, настолько прямые, что можно уснуть, глядя на них.

***

Дочь Каллена снова шла, поравнявшись с его повозкой, а конь ее был привязан к одной из вьючных лошадей.

— Хотите сесть со мной рядом, госпожа? Для разнообразия неплохо прокатиться в повозке.

Она не решалась, но Роб протянул ей руку, она ухватилась и позволила ему втащить ее на козлы.

— Щека у вас зажила просто чудесно, — заметила девушка. Она зарделась, но удержаться от беседы была не в силах. — Остались только легкие шрамики от царапин. Если повезет, они поблекнут.

Роб почувствовал, как краска заливает его собственное лицо. Уж лучше бы она не рассматривала его так пристально.

— А как вы умудрились так пораниться?

— Встретился с разбойниками на большой дороге.

— Я молю Бога, чтобы он охранил нас от такого, — сказала Мэри Каллен с глубоким вздохом и задумчиво посмотрела на Роба. — Поговаривают, что слухи о разбойниках-мадьярах распустил сам керл Фритта, чтобы вселить в путников страх и заставить их присоединиться к каравану.

— Насколько я понимаю, — пожал плечами Роб, — это вполнев духе мастера Фритты. А мадьяры кажутся вовсе не такими страшными. — По обе стороны дороги крестьяне убирали овощи.

Наступило молчание. Каждая кочка на дороге подбрасывала повозку, и Роб то и дело касался нежной ягодицы или крепкого бедра девушки, а запах ее тела напоминал слабый терпкий аромат, который издают нагретые солнцем ягодные кустарники Роб, без труда покорявший девушек по всей Англии, почувствовал, как охрип у него голос, когда он попытался снова заговорить:

— А вы всегда носили второе имя Маргарет, мистрис Каллен?

— Всегда, — удивленно взглянула она на него.

— А другого имени не упомните?

— В детстве отец звал меня Черепашкой, потому что я иногда делала так... — Она медленно моргнула обоими глазами.

Робу не давало покоя желание прикоснуться к ее волосам Под широкой левой скулой у нее притаился крохотный шрамик; незаметный, если не приглядываться, он нисколько не портил лицо. Роб быстро отвел глаза.

Отец, ехавший впереди, повернулся в седле и увидел, что дочь едет в повозке. Каллен снова наблюдал, как Роб несколько раз беседовал с евреями, и когда он позвал Мэри Маргарет, в его голосе ясно слышалось неудовольствие. Она собралась уходить.

— А какое у вас второе имя, мастер Коль?

— Джереми.

Она кивнула с серьезным видом, но в глазах плясали чертики

— Значит, вас всегда звали Джереми? Вы другого имени не припоминаете?

Одной рукой она подобрала свои юбки и легко, как козочка, соскочила с повозки. Перед глазами Роба мелькнули ее белые ноги, и он хлестнул Лошадь вожжами, рассердившись, что стал для Маргарет объектом насмешек.

***

Вечером, после ужина он позвал Симона — проводить второй урок — и обнаружил, что у евреев имеются настоящие книги. В школе при церкви Святого Ботульфа, куда Роб ходил в детстве, хранились три книги: каноническая Библия и Новый Завет — обе на латыни, и церковный календарь на английском, с перечислением праздников, которые надлежит отмечать по всей Англии согласно королевскому указу. Написаны они были на тонком пергаменте, полученном после особой обработки кожи ягнят, телят или козлят. Каждая буква тщательно выписана от руки — колоссальная работа, из-за чего и книги были так дороги и редки.

У евреев, как показалось Робу, книг было много (позднее он выяснил: семь), а хранили их в коробке из хорошо выделанной кожи.

Симон выбрал из них одну, написанную на фарси, и они посвятили урок знакомству с этой книгой: Симон называл те или иные буквы, а Роб отыскивал их в тексте. Персидский алфавит он выучил быстро и накрепко. Симон его похвалил и прочитал отрывок из книги вслух, чтобы Роб смог уловить мелодику языка. После каждого слова он делал паузу и заставлял Роба повторять.

— Как называется эта книга?

— Это Коран, их Библия, — ответил Симон и перевел прочитанное:

«Слава Аллаху Всевышнему, Всемилостивому и Всемилосердному; Он сотворил Все, и Человека тоже. Человеку отвел Он особое место в Своем Творении. И удостоил Человека чести быть Орудием Его, А ради того наделил его даром разумения, И чувства его очистил, и даровал способность духовного прозрения» [82] .

— Каждый день я буду давать тебе по десять персидских слов и выражений, а ты к следующему уроку должен их выучить, — сказал ему Симон.

— Давай мне каждый день по двадцать пять слов, — попросил Роб, зная, что учитель пробудет с ним лишь до Константинополя.

— Ладно, двадцать пять так двадцать пять, — улыбнулся Симон.

На следующий день Роб легко заучил слова, потому что дорога по-прежнему простиралась перед ними прямая как стрела и Лошадь трусила по ней без понукания, с отпущенными вожжами, а хозяин тем временем сидел на козлах и занимался учением. Но Роб понял, что упускает еще одну возможность, и после вечернего урока попросил у Меира бен Ашера позволения взять персидскую книгу в свою повозку, чтобы можно было посвятить ей весь ничем не заполненный день путешествия. Меир отказал наотрез:

— Книга всегда должна быть у нас на глазах. Ты можешь читать ее только в нашем присутствии.

— А не может ли Симон ехать в повозке вместе со мной?

Роб почувствовал, что Меир и на это ответит отказом, но тут вмешался сам Симон:

— Я мог бы за это время проверить счетоводные книги.

Меир задумался.

— Этот человек станет настоящим ученым, — заявил Симон. — В нем и сейчас видна неуемная жажда знаний.

Евреи посмотрели на Роба как-то по-новому, не так, как раньше. В конце концов Меир кивнул, соглашаясь.

— Можешь взять книгу в свою повозку, — решил он.

***

В ту ночь Роб уснул, мечтая, чтобы скорее наступило завтра, а наутро проснулся рано, снедаемый нетерпением, причинявшим почти физическую боль. Ждать было тем труднее, что он видел, как неторопливо готовится к наступающему дню каждый из евреев: Симон отошел за деревья облегчиться после сна, Меир с сыном, зевая, пошли умываться к ручью, потом все раскачивались, бормоча утреннюю молитву, потом Гершом с Иудой подали лепешки и кашу.

Ни один влюбленный никогда не ожидал свою любимую, горя таким нетерпением.

— Ну, давай же, увалень неповоротливый, иудей ленивый! — бормотал Роб себе под нос, в последний раз пробегая глазами заданные на сегодня персидские слова.

Когда наконец появился Симон, он был нагружен персидской книгой, толстым гроссбухом и особой деревянной рамкой, внутри которой тянулись один под другим ряды бусин, нанизанных на тонкие деревянные стержни.

— Что это?

— Абак. Счетное приспособление, очень полезное, когда приходится складывать и вычитать, — объяснил Симон.

Караван отправился в путь, и вскоре стало ясно, что Роб внес весьма дельное предложение: хотя дорога и была относительно ровной, все же колесо повозки нет-нет да и перекатывалось через камни, так что писать было затруднительно. А вот читать было удобно, и они с Симоном погрузились каждый в свою работу, пока тянулись бесконечные мили пути.

Никакого смысла в персидской книге он постичь не мог, но Симон велел Робу читать персидские буквы и слова до тех пор, пока он не почувствует, что способен легко их выговаривать. Один раз ему встретилось выражение из числа выученных: коч-хомеди — «ты пришел в добрый час», то есть «добро пожаловать», и Роб искренне обрадовался, словно одержал маленькую победу.

Время от времени он отрывался от книги и созерцал спину Мэри Маргарет Каллен. Она ехала теперь все время рядом с отцом — несомненно, по его настоянию. Роб заметил, как он зыркнул на Симона, когда тот забирался на козлы повозки. Девушка держалась в седле ровно, с гордо поднятой головой, словно всю жизнь ездила верхом.

К полудню Роб выучил сегодняшний список слов.

— Двадцати пяти мало, — сказал он Симону. — Ты должен давать мне больше.

Симон улыбнулся и дал ему еще пятнадцать. Говорил юноша мало, Роб слышал только, как щелкали бусины на абаке, летая под пальцами Симона.

В середине дня Симон что-то недовольно промычал, и Роб догадался, что он обнаружил ошибку в одном из счетов. Без сомнения, в толстом гроссбухе содержались записи о множестве сделок. Роб вдруг осознал, что эти люди возвращаются к своим семьям с прибылью от купеческого каравана, который провели из Персии в Германию. Тогда понятно, отчего они никогда не оставляют без присмотра свой маленький лагерь. Впереди по порядку движения ехал Каллен, везущий в Анатолию изрядную сумму денег, предназначенных для покупки овец. А позади Роба ехали эти евреи, которые имели при себе, скорее всего, куда больше денег. Если бы разбойники пронюхали о таком жирном куше, с беспокойством подумал Роб, то собрали бы целую армию всевозможного сброда, и даже такой большой караван не смог бы избежать нападения. Но искушения покинуть караван у него не возникло: странствовать в одиночку значило бы напрашиваться на верную смерть. Поэтому Роб выбросил из головы все страхи. Дни текли за днями, а он неизменно сидел на козлах, отпустив вожжи, и не сводил глаз со священной книги ислама, будто заглядывал в вечность.

***

Наступало другое время. Погода держалась ясная и теплая, осенние небеса заливала синь, напоминавшая Робу глаза Мэри Каллен, которых на самом деле он почти не видел, потому что она теперь держалась подальше от него. Несомненно, выполняла отцовский приказ.

Симон завершил проверку счетоводных книг, у него теперь не было причины каждый день садиться в повозку и ехать с Робом, однако порядок уже установился и даже Меир перестал тревожиться, что персидская книга находится у Роба. Симон неутомимо натаскивал его, чтобы сделать из Роба настоящего короля купцов.

— Какую основную меру веса используют персы?

— Она называется ман, Симон, примерно половина европейского стоуна.

— Назови другие меры веса.

— Есть ратель, это одна шестая часть мана. Дирхем — пятидесятая часть рателя. Мескаль, полдирхема. Дунг — одна шестая мескаля. И «ячменное зерно» — одна четвертая часть дунга.

— Очень хорошо. Нет, правда хорошо!

Роб, когда его самого не экзаменовали, не мог удержаться от нескончаемого потока вопросов:

— А вот, Симон, скажи, пожалуйста: как назвать деньги?

— Рас.

— Будь так добр, Симон... Что значит это выражение в тексте: сонаб а карет?

— Заслуга для жизни будущей, иначе говоря, чтобы оказаться в раю.

— Симон...

Тот издавал стон, и Роб понимал, что становится слишком надоедливым. Он умолкал — до тех пор, пока в голове не возникал новый вопрос.

Два раза в неделю они принимали пациентов. Симон переводил, смотрел и слушал. Когда Роб осматривал и лечил больных, тут уж он становился специалистом, а задавать вопросы приходила очередь Симона. Некий франк, торговец скотом, глупо улыбаясь, явился к цирюльнику-хирургу и пожаловался, что под коленями у него болит и кожа стала очень чувствительной. Там образовались твердые шишки. Роб дал ему мазь из овечьего жира с утоляющими боль травами и велел прийти еще раз через две недели, однако уже через неделю франк снова стоял в очереди. На этот раз он сообщил, что такие же шишки образовались и под мышками. Роб дал ему два пузырька особого Снадобья от Всех Болезней и отослал прочь.

Когда все разошлись, Симон обратился к Робу:

— Что с этим толстяком-франком?

— Быть может, шишки рассосутся. Но не думаю. Полагаю, что шишек у него будет становиться все больше, ибо где-то внутри сидит бубон. А если так, то жить ему остается недолго.

— И ты ничего не можешь сделать? — захлопал глазами Симон.

Роб только покачал головой:

— Я всего лишь невежественный цирюльник-хирург. Возможно, где-нибудь существует великий врачеватель, способный помочь ему.

— А вот я бы не стал этим заниматься, — медленно проговорил Симон, — пока не выучил бы все, что только можно.

Роб посмотрел на него и ничего не сказал. Его неприятно поразило, что этот еврей сумел сразу же и совершенно ясно понять то, до чего он сам дошел так медленно и с таким трудом.

***

Ночью Роба грубо потряс за плечо Каллен.

— Поторопись, дружище, ради всего святого, — сказал шотландец. — Женщина кричала где-то недалеко.

— Мэри?

— Нет-нет. Идем!

Безлунная ночь была черна. Сразу за стоянкой евреев кто-то зажег смоляные факелы, и в их свете Роб увидел, что на земле лежит умирающий.

Это был Рейбо, бледный француз, ехавший в караване тремя местами позади Роба. Горло у него было перерезано от уха до уха, а рядом на земле поблескивала большая темная лужа — вытекшая из него жизнь.

— Он сегодня был нашим часовым, — сказал Симон.

Мэри Каллен успокаивала рыдающую женщину, дородную супругу Рейбо, с которой тот непрестанно ссорился. Роб нащупал скользкое разрезанное горло убитого, пальцы вмиг стали мокрыми. Снова послышались горькие причитания рыдающей жены, Рейбо напрягся на мгновение при этих звуках, потом вытянулся и застыл.

Еще через миг всех насторожил дробный стук копыт.

— Это конные разъезды, высланные Фриттой, — послышался тихий голос стоявшего в тени Меира.

Весь караван был уже на ногах, с оружием в руках, но вскоре высланные Фриттой всадники вернулись и сообщили, что никакой большой шайки разбойников поблизости нет. Убийцей мог оказаться вор-одиночка или же высланный разбойниками разведчик. В любом случае этот головорез уже улизнул.

Остаток ночи всем спалось плохо. Утром похоронили Гаспара Рейбо — на обочине старой римской дороги. Керл Фритта поспешно прочитал на немецком молитву за упокой души, после чего все отошли от могилы и стали беспокойно готовиться к продолжению путешествия. Евреи так уложили поклажу вьючных мулов, чтобы та не помешала перевести животных, если потребуется, в галоп. Роб заметил, что среди поклажи на каждом муле был узкий кожаный мешок, на вид очень тяжелый. Ему подумалось, что о содержимом этих мешков нетрудно догадаться. Симон не пришел в повозку, он ехал верхом подле Меира, готовый и к сражению, и к бегству — смотря по обстоятельствам.

На следующий день они прибыли в Нови-Сад, оживленный город на берегу Дуная. Там они узнали, что тремя днями раньше разбойники напали на семерых монахов-франков, направлявшихся в Святую землю, ограбили их, совершили с ними содомский грех и убили.

Следующие три дня путники держались так, словно на караван вот-вот нападут, но доехали вдоль широкой, искрящейся на солнце реки до самого Белграда без всяких происшествий. Там на рынке купили съестных припасов, среди прочего маленьких кислых красных слив, отменных на вкус, и зеленых маслин, которые Роб съел с большим удовольствием. Ужинал он в таверне, но поданное ему не понравилось: смесь разных сортов жирного мяса, мелко нарубленного и с привкусом прогорклого масла.

Еще в городе Нови-Сад довольно многие покинули караван, еще больше людей осталось в Белграде, зато присоединились и новые путники, так что Каллены, Роб и евреи значительно передвинулись вперед и больше уж не ехали в уязвимом хвосте каравана.

Вскоре после отъезда из Белграда караван оказался среди холмов, а затем среди гор, какие до тех пор им еще не встречались: крутые склоны усеяны валунами, напоминающими оскаленные зубы. На высоких местах резкий ветер заставил путников задуматься о зиме. Если выпадет снег, в этих горах и пропасть недолго.

Теперь Роб уже не мог ехать, отпустив вожжи. На подъемах приходилось легонько подхлестывать Лошадь, а на спусках придерживать. Когда руки заболели от напряжения, а дух стал слабеть, Роб подбадривал себя мыслями о том, что римляне перетащили через этот горный массив с высокими острыми вершинами свои торменты. Правда, у римлян были тысячи рабов, которых они не жалели, а у Роба — одна усталая кобылка, править которой требовалось с умением. По вечерам он, отупевший от усталости, добирался до стоянки евреев, и иногда удавалось получить что-то вроде урока. Но Симон больше не ехал с ним в повозке, а Робу в иные дни не удавалось выучить и десяти персидских слов.

 

28

Балканы

Вот когда керл Фритта показал себя в полном блеске! Впервые, за все время путешествия Роб восхищался им: мастер караванщик, казалось, успевал повсюду одновременно, помогал чинить повозки, подбадривал и уговаривал людей, как умелый погонщик подгоняет непонятливую скотину. На дороге то и дело встречались каменные завалы и осыпи. Первого октября потеряли полдня, пока мужчины каравана не разобрали внушительного размера валуны, загородившие путь. Нередки стали теперь и несчастные случаи — Роб за неделю «починил» сломанные руки двух спутников. Лошадь одного купца-норманна понесла, повозка перевернулась, придавив хозяина, и размозжила ему ногу. Пришлось везти его дальше на носилках между двумя лошадьми, пока не встретилась по пути крестьянская хижина, хозяева которой согласились ухаживать за раненым. Там его и оставили, и Роб лишь горячо надеялся, что крестьянин не прирежет больного гостя, чтобы завладеть его имуществом, едва скроется из виду караван.

— Мы уже вышли из мадьярских земель. Теперь мы в Болгарии, — однажды утром сообщил Меир.

Для Роба это мало что значило, ведь вокруг были все те же негостеприимные скалы, а на высоте ветер все так же безжалостно хлестал по лицу. По мере того как погода становилась все более суровой, путешественники облачились в разнообразные верхние одежды, скорее теплые, нежели красивые. Вскоре караван походил на сборище диковатого вида людей в пестрых толстых куртках и накидках.

Пасмурным утром вьючный мул, шедший за конем Гершо-ма бен Шмуэля, споткнулся и упал. Передние ноги разъехались, потом левая с громким треском сломалась под тяжестью груза. Обреченное животное закричало от боли, почти как человек.

— Помоги ему! — воскликнул Роб. Меир бен Ашер вытащил длинный кинжал и помог мулу единственно возможным способом, перерезав трепещущее горло.

С мертвого мула незамедлительно стали снимать поклажу. Когда дошла очередь до узкого кожаного мешка, Гершому и Иуде пришлось взяться за него вдвоем. Последовала перепалка на их языке. Оставшийся мул был и без того перегружен поклажей, включавшей один из кожаных мешков, и Гершом, как догадался Роб, совершенно справедливо утверждал, что второй такой же мулу уже не снести.

Позади них скопились другие путешественники, громкими криками выражавшие недовольство — им отнюдь не улыбалось отстать от основной колонны. Роб подбежал к евреям:

— Бросьте мешок в мою повозку.

Меир заколебался, потом отрицательно помотал головой:

— Не надо.

— Ну, так и ступайте ко всем чертям! — грубо выкрикнул Роб, рассерженный отказом, который подразумевал недоверие к нему.

Меир что-то сказал, и Симон бегом бросился вслед за Робом.

— Мешок погрузят на мою лошадь. Можно, я поеду в повозке? Только до тех пор, пока мы сможем купить другого мула.

Роб жестом предложил ему садиться, забрался на козлы и сам. Долгое время он ехал, не произнося ни слова. Для урока фарси не было настроения.

— Ты просто не понимаешь, — обратился к нему Симон. — Меир обязан держать мешки при себе. Это не его собственные деньги. Меньшая часть принадлежит семье, а большая — это деньги пайщиков.

От этих слов на душе у Роба стало легче, но день выдался явно неудачный. Дорога была тяжелой, а присутствие в повозке еще одного человека увеличивало нагрузку на Лошадь, так что она весьма заметно утомилась к тому времени, когда на вершины гор пала тьма и пришлось разбивать лагерь.

Им с Симоном, прежде чем садиться за ужин, надо было еще навестить больных. Сильный ветер буквально гнал их до самой повозки керла Фритты. Ожидала их там горстка людей, и среди них, к удивлению и самого Роба, и Симона, находился Гершом бен Шмуэль. Коренастый силач задрал свой кафтан, развязал штаны, и Роб увидел безобразный багровый нарыв на правой ягодице.

— Скажи ему, пусть наклонится.

Гершом замычал, когда в него вонзилось острие скальпеля. Брызнул желтый гной. Потом больной стонал и ругался на своем языке: Роб давил на нарыв до тех пор, пока не выдавил весь гной и не показалась чистая кровь.

— Он не сможет ехать верхом. Несколько дней не сможет.

— Но он должен ехать! — воскликнул Симон. — Нельзя бросать Гершома!

Роб вздохнул: сегодня евреи действовали ему на нервы.

— Ты можешь сесть на его коня, а его я положу в свой фургон.

Симон согласно кивнул.

Следующим был улыбающийся франк-скотопромышленник. На этот раз новые шишечки появились у него в паху. Те же, что были за коленями и подмышками, увеличились и стали более чувствительными. Франк на вопрос Роба сказал, что они начали причинять ему боль. Роб взял его за обе руки.

— Переведи: он скоро умрет.

— Будь ты проклят! — сверкнул на него глазами Симон.

— Переведи ему: я говорю, что он скоро умрет.

Симон с трудом проглотил слюну и вкрадчиво заговорил по-немецки. Роб наблюдал, как сходит улыбка с широкого глупого лица. Потом франк вырвал руки, которые все еще держал Роб, и поднял правую, сжав ее в кулак размером с небольшой окорок. Он не говорил, а рычал.

— Говорит, что ты распроклятый лжец, чтоб тебя черти забрали, — перевел Симон.

Роб молча ждал, глядя в глаза франку. В конце концов тот плюнул ему под ноги и вышел, пошатываясь.

Дальше Роб продал снадобье двум мужчинам, которых мучил сильный кашель, потом вылечил скулящего мадьяра с вывихнутым пальцем — палец застрял в подпруге, а лошадь пошла вперед.

После всего этого Роб расстался с Симоном, хотелось уйти подальше и от этой повозки, и от этих людей. Путники рассеялись — каждый старался найти укрытие от ветра под каким-нибудь валуном. Роб прошагал за последнюю повозку и увидел Мэри Каллен, которая стояла на скале, возвышавшейся над тропой.

Девушка казалась неземной. Она стояла, обеими руками распахнув полы теплого плаща из дубленой овечьей кожи, запрокинув голову и закрыв глаза; мощный поток ветра, подобный полноводной реке, обдувал ее всю с головы до ног, а она словно бы омывала и очищала себя в этом неистовом потоке. Плащ надувался, как парус, и гулко хлопал. Черное платье туго обтянуло высокую фигуру, под ним четко вырисовывались тяжелые груди с роскошными сосками, слегка округлый мягкий живот с широким пупком, манящая расселина там, где сходятся тугие бедра. Роб ощутил неожиданный прилив теплоты и нежности — без сомнения, то было наваждение, ибо девушка походила на ведьму. Длинные волосы развевались за спиной, подобные языкам рыжего пламени.

Робу невыносима была мысль о том, что она сейчас откроет глаза и увидит, как он любуется ею. Он повернулся и ушел.

Забрался в фургон и мрачно задумался: там было слишком много вещей, некуда поместить Гершома, которому надо лежать на животе. Освободить место можно было только одним способом — выбросить помост. Он вытащил из фургона все три секции и посмотрел на них, вспоминая бесчисленное множество раз, когда они с Цирюльником взбирались на эту импровизированную сцену и устраивали представление для публики. Роб пожал плечами и, подобрав с земли большой камень, разбил помост на щепки для костра. В горшочке тлели угли, и под защитой повозки он быстро развел костер. В сгущающейся темноте Роб сидел на корточках, подкармливая пламя обломками помоста.

Непохоже, чтобы имя Анна-Мария переделали в Мэри Маргарет. И русые волосы девочки, пусть они и отливали немного рыжим цветом, не превратились бы в такую великолепную огненную гриву. Так он убеждал себя, когда Мистрис Баффингтон подошла, мяукнула и улеглась рядом с ним, поближе к огню и подальше от пронизывающего ветра.

***

Утром двадцать второго октября воздух заполнили твердые белые зернышки, летящие по ветру и колющие обнаженные участки кожи.

— Рановато для этой гадости, — мрачно заметил Роб, обращаясь к Симону, который снова ехал с ним на козлах: Гершом подлечил свою ягодицу и вернулся в седло.

— На Балканах это не рано, — ответил Симон.

Теперь они ехали среди еще более крутых обрывов и высоких вершин, поросших в основном березой, дубом и сосной. Местами склоны были совершенно обнажены, словно некое сердитое божество смело всю растительность с целого участка горы. В изобилии встречались маленькие озерца, образованные водопадами, срывавшимися в глубокие ущелья.

Прямо перед Робом маячили фигуры Калленов, отца и дочери, в одинаковых дубленых овечьих плащах и шапках. Их не так-то легко было отличить друг от друга, если бы Роб не знал: крупная фигура на вороном коне — это Мэри.

Снег не ложился на землю, и путникам пока удавалось пробиваться сквозь него вперед и вперед, но не так быстро, как хотелось керлу Фритте. Тот метался вдоль всей колонны, подгоняя людей.

— Христом-Богом клянусь, что-то пугает Фритту! — воскликнул Роб.

Симон бросил на него быстрый настороженный взгляд — Роб давно приметил, что евреи неизменно бросали такие взгляды, когда он поминал в разговоре Христа.

— Он должен привести нас в город Габрово прежде, чем начнутся настоящие снегопады. Через эти горы можно пройти большим перевалом, который так и зовется, Балканские Врата, но перевал уже закрыт. Караван будет зимовать в Габрово, недалеко от подъема к перевалу. В этом городе хватает постоялых дворов и домов, где готовы принять путников. Ни одного Другого города, достаточно большого, чтобы вместить такой караван, как наш, вблизи перевала нет.

Роб кивнул, сразу сообразив, какие преимущества это ему сулит.

— Значит, я всю зиму смогу учить персидский язык.

— Ты не можешь взять книгу, — возразил Симон. — Мы не останемся с караваном в Габрово. Мы отправимся в городок Трявна, неподалеку, там есть евреи.

— Но книга мне нужна. И мне необходимы твои уроки!

Симон только плечами пожал.

Тем же вечером, покормив Лошадь, Роб подошел к костру евреев. Они рассматривали какие-то особенные подковы с шипами. Меир протянул одну Робу:

— Тебе надо заказать такие для своей кобылы. Они не позволяют животному скользить на снегу и льду.

— Нельзя ли мне поехать в Трявну?

Меир переглянулся с Симоном — они, очевидно, уже обсуждали этот вопрос.

— Не в моей власти обещать, что тебе окажут там гостеприимство.

— Кто же имеет такую власть?

— Еврейскую общину там возглавляет очень мудрый человек, рабейну Шломо бен Элиаху.

— Что значит «рабейну»?

— Ученый человек. На нашем языке значит «наш учитель». Это высший почет.

— Хорошо, а этот Шломо, мудрец этот — он человек надменный, презирающий незнакомцев? Холодный и неприступный?

Меир улыбнулся и покачал головой.

— Тогда разве нельзя мне отправиться к нему и попросить позволения зимовать там, поблизости от вашей книги и уроков Симона?

Меир посмотрел Робу в глаза и не стал делать вид, будто его очень обрадовал такой вопрос. Долго молчал, но когда стало ясно, что Роб упрям и готов ждать ответа, сколько потребуется, Меир вздохнул и снова покачал головой:

— Мы проводим тебя к рабейну.

 

29

Трявна

Габрово оказалось унылым городком с кое-как сбитыми деревянными домишками. Робу уже много месяцев хотелось поесть чего-нибудь, не им самим приготовленного, а вкусного и поданного ему на стол в трактире. Евреи задержались в Габрово, чтобы навестить одного купца — за это время Роб мог зайти на один из трех постоялых дворов. Еда страшно его разочаровала: мясо пересолено в тщетной попытке скрыть запах гниения, лепешка черствая и заплесневелая, с дырками, которые, без сомнения, проточили жучки. Помещение, как и еда, тоже никуда не годилось. Если и на двух других постоялых дворах не лучше, то путников из их каравана ждала нелегкая зима. К тому же каждая свободная комната была буквально забита тюфяками, так что и спать придется буквально локоть к локтю.

Меиру со спутниками не понадобилось и часа, чтобы добраться до Трявны, куда меньшего поселка, чем Габрово. Еврейский квартал — кучка тесно прижавшихся друг к другу, словно для тепла, крытых соломой домиков из поседевших от дождей и снегов досок — отделялся от остальной части поселка голыми виноградниками и коричневыми полями. На полях коровы щипали остатки побитой заморозками травы. Путники свернули в грязноватый общий двор, где мальчишки приняли у них поводья лошадей.

— Тебе лучше подождать здесь, — сказал Робу Меир.

Ждать пришлось недолго. Вскоре к нему вышел Симон и повел Роба в один из домов, дальше — по темному, пахнувшему яблоками коридору в комнату, где из мебели были лишь стул и стол, заваленный книгами и рукописями. На стуле сидел старик со снежно-белыми волосами и бородой. Был он широкоплечий, плотный, с дряблыми складками на шее. Карие глаза от старости стали водянистыми, однако Роба они сразу пронизали до костей. Никаких вступлений не последовало. Разговор шел, как будто на аудиенции у знатного господина.

— Рабейну сказали о том, что ты держишь путь в Персию и нуждаешься в изучении тамошнего языка ради своего дела, — сказал Симон. — Он же спрашивает: разве для учебы мало той радости, какую приносит само по себе познание нового?

— Иногда учение приносит радость, — сказал Роб, обращаясь непосредственно к старику. — Для меня же это прежде всего тяжкий труд. Я изучаю язык персов, ибо надеюсь, что это сможет доставить мне желаемое.

Симон и рабейну затараторили на своем наречии.

— Он спросил, всегда ли ты такой честный. Я ответил, что ты достаточно прямой человек, если можешь сказать умирающему, что он скоро умрет. И рабейну ответил: такой человек достаточно честен.

— Переведи: у меня есть деньги, я заплачу за кров и еду.

— У нас не постоялый двор, — покачал головой мудрец. — Кто живет здесь, тот должен трудиться, — передал Шломо бен Элиаху через Симона. — Если Всемогущий будет милостив к нам, то нынешней зимой цирюльник-хирург здесь не понадобится.

— Мне не обязательно работать цирюльником-хирургом, я готов делать то, что окажется полезным.

Длинные пальцы рабейну поглаживали и скребли его бороду, пока он размышлял. Наконец он объявил свое решение.

— Всякий раз, когда забитая корова будет признана некошерной, — перевел Симон, — ты станешь отвозить мясо в Габрово и там продавать мяснику-христианину. А по субботам, когда евреи не должны трудиться, ты будешь поддерживать огонь в их очагах.

Роб замялся. Старый еврей с интересом посмотрел на него, заметив сверкнувший в глазах Роба огонек.

— Что-то не так? — тихо пробормотал Симон.

— Если евреям нельзя трудиться по субботам, не хочет ли он погубить мою душу, поручая эту работу мне?

Раввин, услышав перевод, улыбнулся.

— Он говорит: ему кажется, что ты не очень стремишься сделаться евреем, мастер Коль.

Роб покачал головой.

— В таком случае он совершенно уверен, что ты без всяких опасений можешь трудиться по субботам, ибо их соблюдают лишь евреи. В Трявне ты будешь желанным гостем, говорит он.

Рабейну повел их туда, где будет спать Роб, в дальнюю часть большого коровника.

— В доме учения есть свечи. Но здесь зажигать свечи для чтения нельзя, потому что вокруг сухое сено, — строго предупредил рабейну через Симона и тут же приставил Роба к работе, велев вычистить стойла.

В ту ночь он спал на соломе, а кошка, как лев, охраняла его, устроившись в ногах. Мистрис Баффингтон время от времени покидала Роба, чтобы попугать какую-нибудь мышку, но неизменно возвращалась. В коровнике было темно и влажно, от больших животных шло приятное тепло, и Роб, как только привык к постоянному мычанию коров и к сладковатому запаху навоза, уснул быстро и умиротворенно.

***

Зима пожаловала в Трявну, отстав от Роба всего на три дня. Ночью повалил снег, и в следующие два дня пушистые снежинки, такие большие, что походили на взбитые сливки, плыли и плыли к земле, иногда сменяясь противным мокрым снегом с пронизывающим ветром. Когда снегопад утих, Робу вручили большую деревянную лопату. Надев еврейскую кожаную шляпу, которую нашел на крючке в коровнике, он помогал другим разгребать сугробы перед дверями всех домов. Высоко над поселком сияли на солнце заснеженные вершины величественных гор, а разминка на свежем воздухе наполнила Роба добрыми предчувствиями. Когда снег разгребли, делать больше стало нечего. Теперь можно было идти в дом учения — барак с тонкими стенами, куда заползал холод, а символический огонь не в силах был ему противостоять; огонек был таким жалким, что люди нередко даже забывали подбрасывать в него топливо. Вокруг грубо сколоченных столов сидели евреи и час за часом учили что-то, при этом громко спорили и даже сердито ссорились друг с другом.

Язык, на котором они говорили, сами евреи называли «наречием». Как объяснил Симон, он состоял из смеси древнееврейских и латинских слов, а также из некоторых выражений, позаимствованных в тех странах, где они жили или часто бывали по делам. Такой язык был словно специально создан для спорщиков, и во время учебы они буквально метали слова друг в друга.

— О чем они так спорят? — спросил Меира Роб, завороженный этим зрелищем.

— О том, как понимать закон.

— А где их книги?

— Они книгами не пользуются. Те, кто знает законы, выучили их со слов своих наставников и запомнили на слух. Так испокон веку повелось. Есть, конечно, Писаный Закон, но с ним надо лишь сверяться. А всякий, кто знает Устный Закон, может быть наставником по толкованию законов — как их толковал его наставник. И таких толкований множество, ведь и наставников очень и очень много. Вот они и спорят между собой. И каждый раз, когда спорят, они узнают о законе немного больше.

С самого начала в Трявне его стали называть мар Ройвен — так звучало «мастер Роберт» в еврейском произношении. Мар Ройвен Цирюльник-хирург. То, что его называли «мар», как и многое другое, отделяло Роба от остальных — евреи называли друг друга «реб», уважительным обращением, которое подчеркивало ученость, но было ниже по статусу, чем «рабейну». В Трявне рабейну был только один.

Странные они были люди, не такие, как он, и по внешнему облику, и по своим обычаям.

— Что у него с волосами? — спросил как-то Меира реб Иоиль Левеки Чабан. У Роба, единственного в доме учения, не было пейсов, традиционных для евреев длинных прядей волос, свисающих около ушей.

— Как умеет, так и причесывается. Он же гой, не такой, как мы, — объяснил Меир.

— Но ведь Симон говорил мне, что этот гой обрезан. Как такое может быть? — вмешался реб Пинхас бен Симеон Молочник.

— Случайность, — пожал плечами Меир. — Я с ним говорил об этом. Здесь нет ничего общего с заветом Авраама.

Несколько дней на мар Ройвена все таращились. Он тоже, в свою очередь, присматривался к окружающим, не переставая дивиться их странным головным уборам, локонам возле ушей, кустистым бородам, темным одеждам и языческим повадкам. То, как они молились, приковывало внимание Роба — все делали это совершенно по-разному.

Меир надевал свое молитвенное покрывало скромно, не привлекая ничьего внимания. А реб Пинхас разворачивал талес и встряхивал его чуть ли не высокомерно, держал перед собой, растянув за два конца, потом плавным движением рук и рывком запястий набрасывал себе на голову так, чтобы он лег на плечи легко, будто благословение.

Когда реб Пинхас молился, он неистово раскачивался взад-вперед, чтобы показать, с какой горячей верой возносит свои мольбы Всевышнему. Меир, читая молитвы, раскачивался едва-едва. Темп Симона находился где-то посередине, причем при наклонах вперед дрожь пробегала по его телу и голова немного тряслась.

Роб читал свою книгу, изучал ее и самих евреев. Вел он себя так же, как большинство из них, поэтому скоро на него перестали обращать особое внимание. Ежедневно по шесть часов — три часа после утренней молитвы (она называлась шахарит) и еще три после вечерней молитвы (маарив) — дом учения был переполнен, потому что большинство мужчин занималось учением до начала и после окончания дневной работы, каковая доставляла им средства к существованию. Но между этими оживленными часами в доме было сравнительно тихо, и лишь за одним-двумя столами сидели те, кто занимался исключительно учебой. Роб вскоре стал чувствовать себя среди них как дома, да и на него никто не смотрел. Не обращая внимания на тарабарщину евреев, он изучал персидский Коран и стал наконец заметно преуспевать в этом.

Когда у евреев наступал субботний отдых, Роб поддерживал огонь в их очагах. С того времени, когда расчищали снег, суббота была у него самым активным трудовым днем, но все же достаточно легким, чтобы после обеда оставалось время на учебу. Еще через два дня он помог реб Илии Плотнику вставить новые перекладины в деревянные стулья. И, кроме этого, никакой другой работы у него не было, только занятия персидским языком, пока к исходу второй недели его жизни в Трявне внучка рабейну, Рахиль, не научила его доить коров. У нее кожа была белая, а волосы черные, заплетенные в две косы, обрамлявшие овал лица; маленький рот с полной нижней губой, как это часто бывает у женщин, крошечная родинка на горле и огромные карие глаза, которых она не сводила с Роба.

Когда они вдвоем были в коровнике, одна глупая корова, вообразившая себя быком, взобралась на другую корову, словно ей было чем войти в такую же самку.

Краска залила сперва шею, а затем и лицо Рахили, однако она улыбнулась и даже негромко засмеялась. Подалась вперед, сидя на табурете для дойки, уткнулась головой в теплый бок коровы, которую доила, и закрыла глаза. Разведя колени и туго натянув юбку, она ухватила соски в низу разбухшего вымени. Пальцы ее проворно сжимались и разжимались, перелетая с соска на сосок. Когда струи молока ударили в подставленное ведро, Рахиль сделала глубокий вдох и выдох. Розовый язычок прошелся по пересохшим губам, глаза открылись и посмотрели на Роба.

***

Роб в одиночестве стоял в темном коровнике, сжимая в руках одеяло. Оно сильно пахло Лошадью и было чуть больше, чем молитвенное покрывало. Быстрым движением он набросил одеяло на голову и плечи, будто талес реб Пинхаса. Многократные упражнения позволили ему уверенно набрасывать молитвенное покрывало. Под коровье мычание он встал на колени и стал учиться раскачиваться во время молитвы, неспешно, но целеустремленно. Робу больше нравилось подражать Меиру, нежели более горячему реб Пинхасу и ему подобным.

Но это все было нетрудно. А вот чтобы выучить их язык, странно звучащий и сложный, потребуется очень много времени, тем более что он тратил столько сил на изучение персидского.

Евреи обожали амулеты. На верхней трети правого косяка всякой двери они прибивали гвоздями маленькую трубочку, называемую мезуза. Симон говорил ему, что в каждой трубочке хранится туго скрученный пергаментный свиток. На лицевой стороне квадратными ассирийскими буквами были написаны двадцать две строки из книги Второзаконие, из главы 6 — стихи 4—9 и из главы 11 — стихи 13—21. На оборотной стороне выведено слово «шаддаи», т. е. «Всемогущий».

Как заметил Роб за время путешествия, на утренней молитве ежедневно, кроме субботы, каждый взрослый мужчина привязывал к верхней части руки и ко лбу две маленьких кожаных коробочки. Назывались они тфилин и содержали отрывки из священной книги, Торы: коробочка на лбу была ближе к разуму, а та, что на руке — ближе к сердцу.

— Мы так поступаем, выполняя то, что сказано в книге Второзаконие, — объяснял ему Симон. — «И да будут слова сии, которые Я заповедую тебе сегодня, в сердце твоем... и навяжи их в знак на руку твою, и да будут они повязкою над глазами твоими».

Трудность была в том, что Роб не знал — просто не видел никогда, — каким образом евреи привязывают эти тфилин. И Симона он спросить не мог — было бы странно, что христианин интересуется подробностями иудейского ритуала. Он пример, но подсчитал, что вокруг руки они обматывают десять витков ремешка, но витки на ладони разглядеть было сложнее — ремешок как-то по-особому пропускался между пальцами.

Стоя в холодном пахучем коровнике, Роб обмотал левую руку веревкой, которая заменяла ему ремешки тфилин, но обмотать ладонь и пальцы выходило у него плохо — ерунда какая-то.

И все же евреи были прирожденными учителями, и всякий новый день Роб узнавал что-нибудь новое. В школе при Церкви Святого Ботульфа священники говорили ему, что ветхозаветного Бога зовут Иегова. Однако, когда он упомянул это имя здесь, Меир отрицательно покачал головой.

— Знай, что для нас Господь Бог наш, да благословен Он будет вовеки, имеет семь имен. Вот это — самое священное. — Обгорелой палочкой из очага он написал на досках пола на фарси и на «наречии» евреев: Яхве. — Это имя никогда не произносят вслух, ибо сущность Всевышнего выразить невозможно. Христиане произносят его неправильно, вот как ты только что. Иегова — это не имя Бога, понятно?

Роб кивнул.

Лежа ночью на своей соломенной постели, он припоминал новые слова и обычаи. Пока сон не одолевал его, повторял про себя фразы, отдельные благословения, жесты, произношение отдельных звуков, то выражение восторга, которое появлялось на лицах во время молитвы, — и все это накапливалось в его мозгу, как в кладовой, ожидая дня, когда может понадобиться.

***

— Держись подальше от внучки рабейну, — хмуро сказал Робу Меир.

— Она меня не интересует. — Прошло уже много дней с тех пор, как они беседовали за дойкой, а больше она поблизости не появлялась.

По правде говоря, Робу накануне ночью приснилась Мэри Каллен, а утром он пробудился и долго еще лежал, как оглу

шенный, с горящими глазами, пытаясь припомнить подробности этого сна.

Вот и хорошо, — кивнул ему Меир с прояснившимся ли-цом. — Одна женщина подметила, что та смотрит на тебя слишком уж пристально, и доложила об этом рабейну. А он попросил меня поговорить с тобой. — Меир приложил к носу указательный палец. — Обменяться одним словом с умным человеком куда лучше, нежели целый год уговаривать дурака.

Роб обеспокоился и встревожился: ему необходимо было и дальше оставаться в Трявне, наблюдать еврейские обычаи и учить фарси.

— Мне не нужны хлопоты из-за женщины.

— Само собой разумеется, — вздохнул Меир. — Хлопоты доставляет девушка, ее пора выдавать замуж. Она с детства помолвлена с реб Мешуллумом бен Натаном, внуком реб Баруха бен Давида. Знаешь реб Баруха? Такой высокий, худой. С длинным лицом. И нос у него тонкий, острый. Он в доме учения сидит сразу за очагом.

— А, этот! Знаю. Старик с горящими глазами.

— Глаза горят, потому что в нем пылает любовь к знанию. Если бы рабейну не был рабейну, то реб Барух был бы рабейну. Они издавна были ярыми соперниками в учении и близкими друзьями. Когда их внуки были еще совсем крошками, они с радостью договорились поженить их, чтобы семьи объединились. А потом между ними произошла страшная ссора, которая положила дружбе конец.

— Из-за чего же они поссорились? — полюбопытствовал Роб. В Трявне он уже достаточно освоился, чтобы и посплетничать немного.

— Они вдвоем забили быка. Ну, ты уже должен понимать, что наши законы кашрут — древние и весьма сложные. Они включают правила и комментарии к ним: что и как надо делать, а что и как не надо. Так вот, на одном легком животного обнаружилось маленькое пятнышко. Рабейну привел в пример многие случаи когда такой недостаток объявлялся маловажным и ни в коей мере не мешал считать мясо чистым. Реб Барух привел в пример другие случаи, которые указывали на то, что мясо испорчено таким пятнышком и есть его нельзя. Он настаивал на своей правоте и обиделся на рабейну, который поставил под вопрос его; ученость.

Так они пререкались, пока рабейну не потерял терпения. «Разрубите животное пополам, — велел он. — Я свою половину заберу, а Барух пусть делает, что хочет, со своей».

Когда же он принес полбыка домой, то собирался съесть. А потом поразмыслил и стал сокрушаться: «Как же я стану есть мясо этого животного? Одна его половина лежит у Баруха на свалке, а я съем другую половину?» И решил выбросить свою половину тоже.

С тех пор они все время выступают друг против друга. Если реб Барух говорит «белое», то рабейну говорит «черное», а если рабейну говорит: «Это мясо», то реб Барух возражает: «Это молоко». Когда Рахили было двенадцать с половиной, то есть когда родителям пора уже было всерьез готовиться к свадьбе, их семьи ничего не стали обсуждать, потому что знали: любая встреча закончится ссорой между двумя старцами. А потом юный реб Мешуллум, предполагаемый жених, отправился с отцом и другими мужчинами семьи в свое первое торговое путешествие в дальние края. Они поехали в Марсель с грузом медных чайников и пробыли там чуть ли не год, выгодно все продали и заработали кучу денег. Считая с дорогой, отсутствовали два года, пока прошлым летом не воротились с целым караваном, груженным добротными французскими одеждами. И все равно обе семьи, удерживаемые дедушками, так и не договорились о свадьбе!

Ну, а теперь, — подвел итог Меир, — всем известно, что Рахиль можно спокойно считать агуной, брошенной женой. У нее есть сосцы, но она не вскармливает детей, она взрослая женщина, но у нее нет мужа, и все это — сплошной скандал!

Оба согласились в том, что Робу лучше всего не бывать в коровнике, когда идет дойка.

***

Хорошо, что Меир с ним поговорил: кто знает, как все обернулось бы, если бы он не дал Робу понять совершенно ясно, что гостеприимство на зиму не включает в себя право пользоваться женщинами? По ночам Роба изводили невыносимые видения длинных ног и тугих бедер, рыжих волос и бледных молодых грудей с подобными вишням сосками. Роб ничуть не сомневался, что у евреев есть молитва, в которой просят прощение за пролитое даром семя (у них на каждый случай были молитвы), но сам он таковой не знал, а потому прикрывал соломой следы своих сновидений и старался отвлекать себя работой.

Дело было нелегкое. Вокруг него все кипело от страсти, поощряемой религией иудеев; они считали, например, особым благословением предаваться любви накануне субботы — возможно, этим объяснялось, отчего они с таким нетерпением ждут окончания недели! Молодые мужчины совершенно свободно обсуждали подобные дела, жалуясь друг другу и охая, если к жене в это время нельзя было прикасаться. Супругам-иудеям запрещалось совокупляться в течение двенадцати дней после начала месячных истечений или семи дней после их окончания — смотря по тому, какой период оказывался длиннее. И воздержание не прекращалось до тех пор, пока жена не совершит ритуала очищения, погрузившись в микву.

Миква представляла собой выложенный кирпичом бассейн в общей бане, сооруженный прошедшей весной. Симон растолковал Робу: для того, чтобы миква считалась действительной, она должна наполняться водой из естественного родника или реки. Миква служила не для мытья, а для ритуального очищення. Мылись же евреи у себя в домах, но раз в неделю, накануне субботы, и Роб, и другие мужчины ходили в общую баню. Она состояла из бассейна и огромного жарко пылающего круглого очага, над которым были подвешены котлы с кипящей водой. Купальщики раздевались догола и, окутанные теплым паром, горячо спорили за привилегию поливать воду на рабейну, одновременно задавая многочисленные вопросы:

— Ши-айла, рабейну, ши-айла! Вопрос, вопрос!

Шломо бен Элиаху отвечал на каждый вопрос осторожно, подумав хорошенько, пересыпая ответ мудреными примерами и цитатами. Иногда Симон или Меир переводили их Робу с излишними подробностями.

— Рабейну, правда ли, что в Книге Наставлений сказано: всякий человек да отдаст старшего сына своего в серьезное учение на семь лет?

Голый рабейну задумчиво созерцал свой пуп, дергал себя за ухо, почесывал длинными бледными пальцами густую седую бороду.

— Такого не написано, дети мои. С одной стороны, — воздел он вверх указательный палец правой руки, — реб Хананиль бен Аши из Лейпцига держался именно такого мнения. С другой же, — теперь он устремил вверх палец левой руки, — по мнению рабейну Иосифа бен Элиахима из Яффы, это распространяется лишь на старших сыновей священников и левитов. Но, — и тут он выбросил обе ладони по направлению к слушателям, — оба эти мудреца жили много сот лет назад. Мы же теперь живем в более просвещенном мире. И понимаем, что учиться надо не только первородным сыновьям — нельзя же к остальным сыновьям относиться, словно к женщинам. В наши дни принято, что всякий юноша проводит четырнадцатый, пятнадцатый и шестнадцатый годы жизни за глубоким изучением Талмуда, уделяя этому от двенадцати до пятнадцати часов ежедневно. А уж после те, кто имеет призвание, могут посвятить учению всю жизнь, тогда как остальные могут заняться торговлей и ремеслами, уделяя учению всего шесть часов в день.

Большинство вопросов, которые переводили гостю-христианину, были не таковы, чтобы заставить его сердце трепетать от волнения (а если говорить правду, он порой и слушал-то вполуха). И все же Робу нравилось проводить по пятницам вторую половину дня в бане: никогда еще он не чувствовал себя так свободно в компании других голых мужчин. Возможно, это было как-то связано с тем, что у него обрезана крайняя плоть. Будь он среди своих, его воспроизводительный орган уже давно служил бы объектом косых взглядов, насмешек, вопросов, грубых предположений. Одно дело, если экзотический цветок растет в одиночестве, и совсем другое — когда его окружает целое поле похожих.

В бане евреи не жалели дров, и Робу нравилось сочетание древесного дыма и насыщенного влагой пара, пощипывание кожи от крепкого желтого мыла, за изготовлением которого надзирала дочь рабейну, нравилась старательно отмеренная смесь кипятка с холодной родниковой водой, в результате чего купаться можно было в приятной, почти горячей воде.

Он никогда не окунался в микву, сознавая, что ему это запрещено. Хватало и того, что он плескался в пропаренной бане, наблюдая, как евреи стоически готовятся окунуться в ритуальный резервуар. Бормоча, а то и громко нараспев выкрикивая благословение, сопутствующее этому деянию — сообразно характеру каждого, — они спускались по шести скользким влажным каменным ступеням и окунались в глубокую холодную воду. Когда вода покрывала лицо, отфыркивались или же задерживали дыхание, ибо акт очищения требовал погрузиться так, чтобы на всем теле не осталось ни единого сухого волоска.

Даже если бы Роба пригласили, он ни за что не полез бы в холодную таинственную глубь воды, где они отправляли свой религиозный обряд.

В глубине души он чувствовал: стоит войти в эту непроглядную глубь, и тут же некая сила толкнет его в иной мир, где ведомы все грехи его нечестивого замысла, и тогда змий иудеев вонзит зубы в его плоть, а возможно, и сам Иисус покарает Роба.

 

30

Зима в доме учения

Впервые за двадцать один год своей жизни Роб встречал Рождество в такой непривычной обстановке. Цирюльник не растил его особенно набожным христианином, однако на Рождество они всегда ели гуся и пудинг, смаковали студень из свиной головы и говяжьих ножек, пели, поднимали полные чаши, радостно хлопали друг друга по спине — все это вошло в плоть и кровь Роба. А сейчас он был в полном одиночестве, и на него нападала зевота. Не то чтобы евреи злонамеренно избегали его в этот день, просто им не было никакого дела до Иисуса. Разумеется, Роб мог бы выбраться в церковь, но он не стал делать этого. Удивительно, но сам факт того, что никто не поздравил его с Рождеством Христовым, сделал Роба в душе более твердым христианином, чем раньше.

Неделю спустя, на рассвете первого дня лета Господня 1032-го, он лежал на своей соломенной подстилке и размышлял, кем стал теперь и к чему это может его привести. Когда Роб колесил по острову Британия, то привык считать себя опытным и закаленным путешественником, но вот он уже оставил позади куда большее расстояние, чем все дороги родного острова, а впереди простирался еще весь мир, безграничный и совершенно не известный.

Этот день евреи праздновали, но вовсе не потому, что наступил новый год — они отмечали новолуние! С величайшим изумлением Роб узнал, что по их языческому календарю идет середина 4792 года.

Снег в этой стране был чудесный. Роб каждый раз радовался снегопаду, и все давно привыкли к тому, что после вьюги рослый христианин с большой лопатой работает за троих. Другой физической нагрузки у него здесь не было, и если он не расчищал снег, то учил фарси. Теперь он уже настолько освоил этот язык, что мог даже думать по-персидски, правда, медленно. Некоторым евреям, жившим в Трявне, доводилось бывать в Персии, и Роб старался говорить с ними на фарси всякий раз, когда удавалось завязать беседу.

— Произношение, Симон, как ты находишь мое произношение? — то и дело спрашивал он, немало докучая своему наставнику.

— Любой перс, кому охота смеяться, посмеется вдоволь, — ядовито отвечал Симон. — Для них ты все равно чужеземец. Или ты ждешь чуда? — Находившиеся в доме учения евреи понимающе переглянулись и улыбнулись тому, какой глупый этот молодой здоровяк-гой.

Ну и пусть себе улыбаются, думал Роб. Сам он изучал их куда с большим интересом, нежели они его. Так, он быстро выяснил, что Меир и его спутники были в Трявне не единственными пришельцами. В доме учения находилось немало других путешественников, которые пережидали здесь суровую балканскую зиму. Роб удивился, когда Меир сказал, что каждый платит не больше одной монеты за пищу и кров, предоставляемые целых три месяца.

— Именно благодаря этому, — объяснил Меир, — мой народ имеет возможность вести торговлю в разных странах. Ты уже сам видел, насколько трудно и опасно путешествовать по миру, и тем не менее любая еврейская община посылает своих купцов в дальние края. И в каждом еврейском поселении, будь то в христианских странах или в мусульманских, всегда примут странника-еврея, накормят и напоят, дадут место в синагоге ему самому и поставят на конюшню его лошадь. Торговцы из каждой общины в это время находятся в разных далеких краях, и там кто-нибудь заботится о них. Кто сегодня хозяин, тот через год сам будет гостем.

Пришельцы быстро вливались в жизнь местной общины и даже говорить начинали с местным выговором. Так вышло, что однажды в доме учения Роб, беседуя на фарси с одним евреем из Анатолии, по имени Эзра Фарриер (что означало «коновал» на английском и «сплетник» на фарси!), узнал, что завтра состоится напряженный поединок. Рабейну выполнял здесь и функции шохета — резника, который забивает животных на мясо для всей общины. Завтра утром он должен забивать двух собственных молодых бычков. Небольшая группа наиболее уважаемых в общине мудрецов выполняет обязанности машгиахов — тех, кто следит за соблюдением сложных правил ритуала до мельчайших подробностей. А возглавлять машгиахов на этот раз будет не кто иной, как давний друг рабейнуа а ныне его ярый противник — реб Барух бен Давид.

***

Вечером Меир дал Робу урок по книге «Левит». Вот каких животных из многих населяющих землю разрешено употреблять в пищу евреям: всякий скот, жующий жвачку и имеющий раздвоенные копыта, — в их числе овец, коров, коз, оленей. А лошади, ослы, верблюды и свиньи — животные трефные, не кошерные.

Из птиц дозволены голуби дикие и домашние, куры, домашние утки и гуси. Мерзостны же среди крылатых тварей орлы, страусы, грифы, коршуны, кукушки, лебеди, аисты, совы, пеликаны, чибисы и летучие мыши.

— В жизни не ел я более нежного мяса, чем у молодого лебедя, от души сдобренного салом, завернутого в соленую свинину и медленно зажаренного на костре!

— Здесь ты такого не получишь, — сказал Меир, брезгливо поморщившись.

Утро выдалось ясное и холодное. После шахарита, утренней молитвы, в доме учения почти никого не осталось, ибо множество людей пошло во двор рабейну — смотреть, как пройдет шхита, ритуал забоя скота. От их дыхания в тихом морозном воздухе висели клубы пара.

Роб стоял рядом с Симоном. Легкое волнение пробежало по толпе, когда появился реб Барух бен Давид вместе со вторым машгиахом, согбенным старцем по имени реб Самсон бен Занвил, на лице которого застыло суровое выражение.

— Он годами старше и реб Баруха, и самого рабейну, но он не такой ученый, — прошептал Симон. — Сейчас он боится оказаться между ними, если начнется спор.

Четверо сыновей рабейну вывели из коровника первое животное — черного быка с широкой спиной и тяжелым крестцом. Бык замычал, вскинул голову и стал рыть землю копытами. Чтобы с ним справиться, потребовалось призвать на помощь кое-кого из зрителей — быка держали на туго натянутых веревках, пока машгиахи внимательно осматривали каждую пядь его тела.

— Достаточно малейшей болячки или трещинки на коже, чтобы признать быка не годным в пищу, — сказал Симон.

— А почему?

— Потому что таков закон, — ответил Симон, не без раздражения взглянув на Роба.

В конце концов старцы остались удовлетворены осмотром и быка повели к яслям, наполненным душистым сеном. Рабейну взял в руки длинный нож.

— Обрати внимание на тупой квадратный кончик ножа, — комментировал Симон. — Он специально не заострен, чтобы не оставить царапин на шкуре. Зато сам нож остер как бритва.

Все мерзли на морозе, но пока ничего не происходило.

— Чего они ждут? — шепотом поинтересовался Роб.

— Выжидают подходящее время, — ответил Симон. — В момент смерти животное должно быть совершенно неподвижным, иначе оно некошерное.

Он еще не закончил фразу, а нож уже сверкнул в воздухе. Одним умелым взмахом рабейну перерезал быку глотку от уха до уха, вскрыв сонную артерию. Ударила красная струя, сознание тут же покинуло быка: кровь больше не поступала в его мозг. Большие глаза затуманились, бык упал на колени, а через мгновение был мертв.

В толпе зрителей раздались приглушенные довольные возгласы, однако они быстро стихли: реб Барух взял нож и стал внимательно его осматривать.

Роб видел, что лицо старца напряглось, отражая внутреннюю борьбу.

— Что-нибудь не так? — холодно спросил рабейну.

— Боюсь, что да. — И реб Барух показал крошечный изъян: на середине тщательно заточенного лезвия была еле заметная зазубрина. Старый сморщенный реб Самсон бен Занвил выглядел явно растерянным — он сознавал, что сейчас его, второго машгиаха, попросят высказать свое суждение, а этого ему делать не хотелось.

Реб Даниил, старший из сыновей рабейну и отец Рахили возмущенно полез в спор.

— Что это еще за глупости? Всем известно, как тщательно заточены ритуальные ножи рабейну! — воскликнул он, однако его отец поднял руку, заставляя сына замолчать.

Рабейну поднял нож к солнцу и привычным движением прошелся пальцем под острым как бритва лезвием. Он вздохнул, ибо зазубринка там была — недосмотр, в результате которого мясо стало, по закону, не пригодным в пищу.

— Какое счастье, что твои глаза острее этого клинка и по-прежнему охраняют нас, мой старый друг, — тихо проговорил он, и все стоявшие затаив дыхание облегченно вздохнули.

Реб Барух улыбнулся. Он протянул руку и погладил по руке рабейну; оба старика долго смотрели в глаза друг другу.

Потом рабейну отвернулся и позвал мар Ройвена Цирюльника-хирурга. Роб и Симон выступили из толпы и стали внимательно слушать.

— Рабейну просит тебя отвезти тушу этого трефного быка в Габрово, мяснику-христианину, — перевел Симон.

Роб вывел Лошадь, которая давно уже нуждалась в разминке, запряг ее в местные сани без бортов, куда многочисленные добровольцы загрузили убитого быка. Когда он взял вожжи и направил Лошадь прочь от Трявны, рабейну уже зарезал второго быка предварительно проверенным и одобренным ножом, мясо было признано кошерным, а зрители стали понемногу расходиться.

***

Роб медленно ехал в Габрово, испытывая большую радость. Лавку мясника он нашел точно там, где она и должна была находиться по данным ему описаниям — через три дома от самого важного здания в городе, то есть от постоялого двора. Мясник был высоким, толстым — ходячая реклама своего ремесла. Языковых трудностей не возникло.

— Трявна, — сказал Роб и показал на убитого быка. Румяное жирное лицо мясника расплылось в улыбке.

— А, рабейну, — сказал он и энергично закивал. Снять быка с саней оказалось делом нелегким. Мясник пошел в таверну и вернулся с двумя мужчинами, вызвавшимися помочь. Обвязав тушу веревками, ее, после долгих трудов, удалось стащить на землю.

Симон заранее объяснил, что цена давным-давно согласована, торговаться не о чем. И, когда мясник протянул Робу несколько мелких монеток, стало ясно, почему он так радостно улыбался — ведь ему, почитай, даром досталась целая туша отличной говядины лишь благодаря тому, что на ноже резника оказалась крошечная зазубрина! Роб подумал, что никогда не сможет понять людей, способных без всякой разумной причины выбросить на свалку добрую говядину. Подобная глупость бесила его и заставляла даже испытывать некоторый стыд. Хотелось объяснить мяснику, что сам он христианин, а не один из тех, кто вытворяет такие глупости. Но он мог лишь принять монеты от имени иудейской общины и положить их для сохранности в свой кошель.

Покончив с порученным делом, Роб отправился прямиком в таверну ближайшего постоялого двора. Трактир оказался темным, длинным, узким, скорее похожим не на зал, а на тесный горный проход: низкий потолок совсем почернел от копоти очага, вокруг которого расположились девять или десять мужчин и пили от нечего делать. За маленьким столиком, неподалёку, сидели три женщины, напряженно ожидая, когда их позовут. Пригубив коричневый неочищенный виски, не пришедшийся ему по вкусу, Роб разглядел их. Женщины были явно продажными девками для посетителей таверны. Две были уже явно потасканными, а третья — молодая блондинка с личиком одновременно и невинным, и порочным. Она поняла, почему Роб так ее разглядывает, и улыбнулась ему.

Допив чарку, Роб подошел к их столику.

— Не думаю, что кто-нибудь из вас понимает по-английски, — пробормотал он и не ошибся. Одна из женщин постарше что-то сказала, две другие засмеялись. Но Роб достал монету и протянул ее молодой. Другого языка им и не требовалось. Она опустила монету в карман, встала из-за стола, ни слова не сказав товаркам, и пошла взять свой плащ, висевший на крюке у двери.

Вслед за нею Роб вышел из таверны и на заснеженной улице повстречал Мэри Каллен.

— Здравствуйте! Благополучно ли вы с отцом проводите зиму?

— Зиму мы проводим просто ужасно, — ответила она, и Роб заметил по ее виду, что так оно и есть. Нос у нее покраснел, а на нежной верхней губе вскочила лихорадка. — На постоялом дворе стоит лютый холод, а еда никуда не годится. А вы и правда живете у евреев?

— Правда.

— Как вы можете? — спросила она возмущенно.

Он уже позабыл цвет ее глаз, и теперь они его обезоруживали, словно он случайно увидел на снегу двух сказочно прекрасных птичек.

— Я сплю в теплом коровнике. Отлично питаюсь, — с большим удовольствием сообщил он девушке.

— Отец говорил мне, что евреи издают особый зловонный запах, который на латыни называется foetor judaicus. Это потому, что они натирали тело Христа, когда он умер, чесноком.

— Ну, иногда от нас всех не очень хорошо пахнет. Но у них в обычае каждую пятницу погружаться в воду с головы до пят. Думаю, они моются чаще, нежели большинство из нас.

Девушка покраснела, и Роб догадался, что на постоялых дворах в Габрово вода для купания бывает редко и получить ее не легко. Мэри тем временем оглядела женщину, которая терпеливо дожидалась Роба, стоя невдалеке от них.

— Отец говорит: всякий, кто соглашается жить у евреев, уже никогда не станет настоящим человеком.

— Ваш отец показался мне очень хорошим человеком. Однако не исключено, — задумчиво проговорил Роб, — что он просто болван. — И в ту же минуту они одновременно двинулись в противоположные стороны.

Вслед за светловолосой женщиной Роб дошел до ее комнаты, находившейся недалеко от таверны. Там было не прибрано, повсюду валялась грязная женская одежда, и Роб предположил, что она живет здесь вместе с теми двумя. Пока женщина раздевалась, он смотрел на нее.

— Жестоко смотреть на тебя после того, как я видел ту, другую, — произнес он, зная, что она не понимает ни слова из сказанного. — Возможно, она бывает резковата в выражениях, но... Конечно, она не красавица, и все же не так много женщин могут сравниться внешностью с Мэри Каллен.

Женщина улыбнулась Робу.

— Ты еще молодая шлюха, а выглядишь старой, — добавил Роб. В комнате был холодно. Женщина быстро сбросила одежду и забралась под меховые покрывала, спеша согреться. Все же Роб успел разглядеть то, что ему не очень понравилось. Он весьма ценил исходивший от женщин запах мускуса, но от этой воняло кислым, а волосы слиплись, словно любовные соки бесчисленное множество раз высыхали на ее теле, не ведавшем омовения в простой чистой воде. Длительное воздержание породило в нем такой голод, что Роб уже готов был наброситься на эту женщину, но беглый взгляд на ее посиневшее от холода тело обнаружил плоть, так часто употребляемую, что у него пропало желание к ней прикасаться.

— Черт побрал бы эту рыжую ведьму, — сердито проговорил Роб.

Женщина озадаченно смотрела на него.

— Ты ни в чем не виновата, куколка, — сказал он ей, роясь в кошельке. Он заплатил гораздо больше, чем она стоила, даже если бы было за что платить; она схватила монеты и прижала их к телу под меховым покрывалом. Роб даже не начал раздеваться, так что он просто одернул свою одежду, кивнул женщине и вышел на свежий морозный воздух.

***

Шел февраль, и Роб почти все время проводил в доме учения, разбирая Коран на персидском языке. Его неизменно поражала неприкрытая враждебность Корана по отношению к христианам и резкое порицание евреев.

— Первыми наставниками Мухаммеда были евреи и христианские монахи-сирийцы, — объяснял ему Симон. — И когда он впервые объявил, что ему явился архангел Гавриил, что сам Бог провозгласил его своим Пророком и поручил основать новую, совершенную религию, то ожидал, что эти старые друзья с ликованием последуют за ним. Но христиане предпочли свою прежнюю религию, а встревоженные евреи, почувствовав угрозу, дружно присоединились к тем, кто опровергал его учение. До конца дней своих он им этого не забыл и не простил. Говорил и писал о них крайне резко.

Комментарии Симона помогали Робу почувствовать живую душу Корана. Он осилил книгу уже почти до половины и продолжал упорно работать над нею, не забывая, что скоро предстоит возобновить путешествие. А из Константинополя Меир со спутниками и Роб двинутся дальше разными путями, что лишит его и уроков Симона, и — что еще важнее — самой книги. Коран позволял ему приоткрыть завесу над другой культурой, весьма далекой от его собственной, а еврейская община Трявны давала возможность взглянуть и на третий образ жизни. В детстве ему казалось, что Англия и есть весь мир, но теперь он повидал много других народов. В чем-то они были схожи друг с другом, но были между ними и существенные различия.

Происшествие при забое быков примирило рабейну и реб Баруха бен Давида, и две семьи стали незамедлительно обсуждать свадьбу Рахили и молодого реб Мешуллума бен Натана. Весь еврейский квартал Трявны был охвачен бурной деятельностью, а оба старца расхаживали в самом прекрасном расположении духа, нередко вдвоем.

Рабейну подарил Робу старую кожаную шляпу и дал в пользование, для учебы, небольшой свиток из Талмуда. Это собрание иудейских религиозных законов было переведено на язык фарси. Роб обрадовался возможности почитать на фарси новый текст, однако постичь смысл свитка так и не сумел. В этой главе речь шла о запрете носить шаатнез [93]Так названа в др.-евр. оригинале Библии одежда из смеси льна и шерсти.
: хотя евреям дозволялось носить полотняную одежду и одежду из шерсти, закон запрещал им носить одежду из смеси шерсти и льна, а почему — это осталось Робу не понятным. Те же, к кому он обращался с вопросами, либо сами не знали, либо пожимали плечами и говорили: «Таков закон».

И вот в пятницу, в парилке бани, когда мужчины окружили мудреца, голый Роб собрался наконец с духом.

— Ши-айла, рабейну, ши-айла! — выкрикнул он. «Вопрос! Вопрос!»

Рабейну перестал намыливать свой большой округлый живот, улыбнулся чужаку и что-то сказал.

— Он говорит: «Спрашивай, сын мой», — перевел Симон.

— Вам запрещено есть мясо вместе с молоком. Вам запрещено носить одежду из льна с шерстью. Вам запрещено касаться своих жен половину дней в месяце. Почему так много запретов?

— Дабы не забывать о вере, — ответил рабейну.

— Но отчего же Бог предъявляет такие странные требования к евреям?

— Для того чтобы мы не смешивались с вами, — сказал рабейну, однако в его глазах вспыхнули искорки, смягчая резкость ответа. И тут же Роб едва не задохнулся: Симон вылил ему на голову кувшин воды.

***

Во вторую пятницу месяца адар Рахиль, внучка рабейну, вышла замуж за внука реб Баруха, Мешуллума, и вся община гуляла на свадьбе.

Рано утром все собрались у дома Даниила бен Шломо, отца невесты. Мешуллум, войдя внутрь, заплатил за невесту щедрый выкуп — пятнадцать золотых монет. Подписали ктубу — брачный контракт, после чего реб Даниил передал жениху щедрое приданое: вернул выкуп молодым и добавил от себя еще пятнадцать золотых, а также повозку и упряжку лошадей. Натан, отец жениха, подарил счастливым молодоженам двух дойных коров. Когда выходили из дома, сияющая Рахиль прошествовала мимо Роба с таким видом, словно никогда и не замечала его.

Вся община сопровождала молодых в синагогу, где они, стоя под особым навесом, прочитали семь славословий Господу Богу. Мешуллум ногой раздавил хрупкую стеклянную чашу, наглядно показывая, что счастье преходяще и нельзя евреям забывать о разрушении Храма. Затем они были объявлены мужем и женой, и начался пир на весь день. Флейтист, дудочник и барабанщик играли на своих инструментах, а все присутствующие с чувством пели: «Мой возлюбленный пошел в сад свой, в цветники ароматные, чтобы пасти в садах и собирать лилии». Симон сказал Робу, что это строки из Писания. Оба деда от радости распахивали объятия, прищелкивали пальцами, закатывали глаза, запрокидывали головы и пускались в пляс. Свадебный пир затянулся до поздней ночи; Роб объелся мясом и жирными запеканками, да и выпил чересчур много.

Ночью он глубоко задумался, лежа на соломе в теплом коровнике. Кошка примостилась у него в ногах. Вспоминал светловолосую женщину в Габрово все с меньшим и меньшим отвращением и старался отогнать мысли о Мэри Каллен. С завистью думал о тощем юном Мешуллуме, который в эту минуту возлежит с Рахилью, и надеялся, что полученное новобрачным глубокое образование позволит тому в полной мере оценить свалившееся на него счастье.

Пробудился Роб задолго до рассвета и скорее ощутил, чем услышал, что в окружающем мире что-то изменилось. Потом он снова уснул и снова проснулся, и теперь уже ясно различал звуки: капель, бульканье, журчание, все нарастающий гул по мере того, как все новые массы снега и льда таяли и вливались в потоки воды на оживающей земле. Они катились по склонам гор, возвещая приход весны.

 

31

Пшеничное поле

Когда у Мэри Каллен умерла мать, отец сказал, что будет скорбеть о Джуре Каллен до конца дней своих. Мэри охотно поддержала его, одеваясь только в черное и избегая всяческих развлечений, но 18 марта, когда минул ровно год, она сказала отцу, что пора возвращаться к обычному порядку жизни.

— Я буду по-прежнему одеваться в черное, — сказал Джеймс Каллен.

— А я нет, — заявила девушка, и отец кивнул.

Покидая родину, она прихватила с собой отрез светлой шерстяной материи, из шерсти их собственных овец, и теперь стала подробно всех расспрашивать, пока не нашла в Габрово хорошую портниху. Когда она объяснила, чего хочет, женщина согласно закивала, однако сказала, что материю, имевшую неопределенный натуральный цвет, сначала хорошо бы окрасить, а уж потом кроить. Корни растения марены дают красноватый оттенок, но тогда Мэри со своими рыжими волосами будет гореть, словно маяк. Сердцевиной дуба можно окрасить материю в серый, но девушке серый показался слишком незаметным — ей и без того уж надоели черные одеяния. Кора клена или сумаха дадут желтый цвет с оранжевыми тонами — будет выглядеть слишком легкомысленно. Платье должно быть коричневым.

— Я и так всю жизнь носила одежду, окрашенную ореховой скорлупой — коричневую, — ворчала она, беседуя с отцом.

Назавтра отец принес ей маленький горшочек желтоватой пасты, слегка напоминающей цветом залежавшееся масло.

— Вот тебе краска, жутко дорогая.

— Этот цвет не самый мой любимый, — осторожно ответила Мэри.

Джеймс Каллен улыбнулся:

— Это называется индиго, синяя краска из Индии. Ее разводят в воде, только смотри, чтобы на руки не попало. Когда мокрую материю вынимают из желтого раствора, она на воздухе меняет свой цвет, и потом краска держится крепко.

Получилась материя насыщенного, сочного синего цвета, какого Мэри еще и не видала, а портниха скроила и сшила ей платье и плащ. Девушке очень понравились эти наряды, но она свернула их и отложила до той поры, когда продолжится путешествие. Десятого апреля охотники принесли в Габрово весть, что путь через перевал наконец-то свободен.

Сразу после полудня многие путники, в окрестных селах ожидавшие теплого времени, устремились в Габрово, откуда караван должен двинуться через перевал — Врата Балкан. Желающие продать путникам продовольствие в дорогу разложили свой товар, а толпа желающих купить кричала и ссорилась за право быть первым.

Мэри пришлось заплатить жене хозяина постоялого двора и долго ее уговаривать, чтобы та — в такое горячее время! — подогрела воды и принесла наверх, в женскую спальню. Сперва Мэри встала на колени у деревянного корыта и вымыла волосы, длинные и густые, как зимний мех у животных, потом села на корточках в тазу и долго терла себя, пока кожа не засияла.

Надела недавно сшитую одежду и вышла посидеть у ворот, расчесывая деревянным гребнем быстро высыхающие на солнце волосы, она смотрела на главную улицу Габрово, где толпились люди и сгрудились повозки. Вдруг показалась большая группа верховых, вдрызг пьяных, и промчалась галопом через весь городок, не обращая внимания на тот урон, который наносили копыта их боевых скакунов. Чьи-то запряженные лошади испугались, попятились, вращая дикими глазами, повозка перевернулась. Мужчины с руганью натягивали поводья коней, пытаясь удержать их. Лошади пронзительно ржали. Мэри вбежала в дом, хотя волосы не высохли до конца.

К тому времени, когда появился отец в сопровождении Шереди, своего лакея, Мэри уже собрала и упаковала все их пожитки.

— Кто эти люди, промчавшиеся по городу, будто вихрь?

— Они называют себе христианскими рыцарями, — холодно ответил отец. — Их человек восемьдесят, французы из Нормандии, а путь держат в Палестину как паломники.

— Они люди опасные, госпожа, — предупредил Шереди. — Носят только короткие кольчуги, но в повозках у каждого — полный доспех. Пьют, не просыхая, и... — смущенно отвел глаза, — дурно обращаются с женщинами, кто бы те ни были. Вам, госпожа, нельзя отходить от нас.

Она с серьезным видом поблагодарила Шереди, однако нелепо было думать, что слуга и отец сумеют защитить ее от восьмидесяти пьяных и агрессивных рыцарей. Мэри даже посмеялась бы, когда бы это не было так грустно.

В составе большого каравана потому и путешествовали, что он предоставлял коллективную защиту, и Каллены, не теряя времени, нагрузили вьючных животных и погнали их на большое поле у восточного края города, где собирался весь караван. Проезжая мимо повозки керла Фритты, Мэри увидела, что он уже установил свой походный стол и быстро набирает новых желающих присоединиться к каравану.

Похоже было, будто они возвратились домой — с ними то и дело здоровались те, с кем они познакомились на пути сюда. Каллены отыскали свое место почти в середине каравана, потому что сзади прибавилось много новых путников.

Мэри все время оглядывалась по сторонам, но только перед самой темнотой появились те, кого она ожидала. Те пятеро евреев, с которыми он покинул караван, возвращались верхами, а позади она разглядела гнедую кобылку. Роб Джереми Коль гнал свою ярко раскрашенную повозку прямо к Мэри, и она вдруг почувствовала, как сильно забилось сердце в груди.

Выглядел он отлично, как и всегда, и был, кажется, рад возвращению. Калленов он приветствовал весело, словно он и Мэри не разошлись сердито после своей предыдущей встречи.

Когда он, позаботившись сперва о лошади, подошел к их костру, Мэри, как добрая соседка, не могла не сказать ему, что местные торговцы почти все уже распродали. Если он не поторопится, то может остаться без провизии.

Он любезно поблагодарил девушку, но сказал, что без всяких трудностей запасся провизией в Трявне.

— У вас-то самой достаточно?

— Да, отец успел закупить припасы одним из первых. — Ее обижало, что он ничего не сказал о новом платье и плаще, хотя смотрел на нее долго-долго, как никогда раньше.

— Они точно такого цвета, как ваши глаза, — сказал он наконец.

Мэри приняла это как комплимент, хотя до конца уверена не была.

— Спасибо, — отозвалась она без улыбки и заставила себя отвернуться: приближался отец, и Мэри стала наблюдать, как Шереди разбивает палатку.

***

Минул следующий день, а караван все не трогался с места; вдоль всей колонны слышалось недовольное ворчание. Отец пошел к Фритте, вернулся и сказал, что мастер караванщик ожидает, пока уедут нормандские рыцари.

— Они творят дурные дела, поэтому мудрый Фритта хочет, чтобы они ехали впереди каравана, а не беспокоили наш тыл.

Но на следующее утро рыцари все еще были здесь, и Фритта решил, что ждал вполне достаточно. Он подал сигнал — караван двинулся на последний этап пути, к Константинополю; мало-помалу общее движение докатилось и до Калленов.

Осенью они следовали за одним молодым франком с женой и двумя детьми. Эта франкская семья зимовала где-то недалеко от Габрово, и они определенно говорили, что намерены дальше двигаться с караваном, однако сейчас их не было видно. Мэри не сомневалась, что произошло нечто ужасное, и молила Бога смилостивиться над ними. Теперь она ехала позади двух толстых братьев-французов, которые еще раньше рассказывали отцу, что мечтают заработать целое состояние на продаже турецких ковров и иных ценных вещей. Они все время жевали чеснок для укрепления здоровья и нередко оборачивались и глупо таращились на прелести Мэри. Тут ей пришло в голову, что цирюльник-хирург, едущий на повозке сзади, тоже, наверное, разглядывает ее, и время от времени Мэри нарочно вертела бедрами больше, чем того требовала езда в седле.

Гигантской змеей караван вскоре вполз на перевал, который служил проходом в высоких горах. Дорога петляла, ниже шли крутые обрывы, а в самом низу поблескивала река, вздувшаяся после таяния снегов, преграждавших им путь всю зиму.

По другую сторону глубокого ущелья шли предгорья, постепенно сменявшиеся пологими холмами и равниной. Ночь путники провели на широкой равнине, поросшей густым кустарником. На следующий день двинулись дальше к югу, и стало ясно, что Балканские Врата разделяют две области с совершенно разным климатом: по эту сторону перевала воздух был гораздо теплее и с каждым часом пути теплел все заметнее. Заночевали они У Деревни Горня, разбив лагерь, с разрешения крестьян, среди сливовых садов. Хозяева продавали желающим огневую сливовую настойку, зеленый лук, напиток из кислого молока — такой густой, что его приходилось есть ложкой. Рано утром, когда еще не снялись со стоянки, Мэри услыхала отдаленные раскаты грома. Шум быстро нарастал, и вскоре в нем можно было различить выкрики мужчин.

Выйдя из палатки, Мэри увидела белую кошечку, которая покинула повозку цирюльника-хирурга и теперь стояла, замерев, на дороге. Французские рыцари пронеслись мимо галопом, как демоны в страшном сне, туча пыли закрыла кошечку, но Мэри успела все же заметить, что натворили копыта первых коней. Своего крика Мэри не услышала, но отчетливо помнила, что бросилась на дорогу, когда туча пыли еще не успела осесть.

Мистрис Баффингтон не была больше белой. Кошечку буквально втоптали в дорожную пыль. Мэри подняла изломанное тельце несчастного животного, и только тут заметила, что он вышел из повозки и стоит рядом.

— Вы испачкаете кровью новое платье, — резко сказал Роб, но лицо его было искажено болью.

Он забрал кошечку, взял с собой лопату и ушел из лагеря. Когда вернулся, Мэри не стала подходить к нему, но издали заметила, что глаза у него покраснели. Закопать мертвое животное — не то же самое, что похоронить человека, но Мэри не удивилась тому, что он способен плакать по кошке. Несмотря на высокий рост и немалую физическую силу, он был мягким, ранимым человеком, это-то и притягивало Мэри к нему.

Следующие несколько дней она не докучала Робу. Караван не шел дальше на юг, а повернул снова на восток, но солнце припекало с каждым днем все сильнее. Мэри уже стало ясно, что она зря потратилась в Габрово на новое платье: погода была слишком теплой, чтобы носить шерстяные одежды. Она перерыла свои запасы летних нарядов, нашла кое-что светлое, но эти платья были слишком праздничными, в дороге они не годились — слишком быстро износятся. Она остановилась на полотняном белье и грубом, похожем на мешок, рабочем платье, которое, чтобы сделать его понаряднее, перевязала шнурком на талии. На голову надела широкополую кожаную шляпу, хотя нос и щеки все равно уже покрылись веснушками.

Однажды утром она сошла с седла и продолжила путь пешком, чтобы, по обыкновению, размяться. Он улыбнулся ей:

— Забирайтесь в мою повозку, поедем вместе.

Мэри без споров взобралась на козлы. На этот раз она не испытывала никакой неловкости, ей радостно было сидеть с ним рядом.

Роб покопался под сиденьем и вытащил собственную кожаную шляпу, но такого фасона, какой носили евреи.

— Где вы это раздобыли?

— В Трявне мне дал ее священник.

Тут они увидали, как кисло смотрит на Роба ее отец, и дружно расхохотались.

— Удивляюсь, что он позволяет вам ехать со мной.

— А я его убедила, что от вас никакого вреда нет.

Они доверительно посмотрели друг другу в глаза. Его лицо было красиво, несмотря на прискорбно сломанный нос. Мэри сообразила, что сколь бесстрастным ни выглядело бы его лицо, все чувства отражались в глазах — глубоких, внимательных и почему-то казавшихся старше, чем он сам. В этих глазах девушка видела бездну одиночества, не меньшего, чем ее собственное. Интересно, сколько ему лет. Двадцать один? Двадцать два?

Мэри вздрогнула, отвлекаясь от своих мыслей: он говорил что-то о возделанном крестьянами плато, по которому пролегал их путь.

— ...главным образом фруктовые деревья и пшеницу. Зимы здесь, должно быть, короткие и мягкие, ведь пшеница уже вон как подросла, — говорил Роб, но девушке не хотелось упускать то чувство близости, которое появилось в первые минуты.

— В тот день в Габрово я на вас очень рассердилась.

Другой на его месте стал бы возражать или улыбнулся, но он ничего не сказал.

— Из-за той славянки. Как вы только могли с ней пойти? На нее я тоже рассердилась.

— Не стоит зря сердиться ни на меня, ни на нее. Она была такая жалкая, я даже не стал ложиться с нею. Увидел вас, и это мне все испортило, — сказал он бесхитростно.

Мэри и не сомневалась, что он скажет ей правду, и в ее душе цветком распустилось чувство нежности и торжества.

Вот теперь можно было поговорить и о пустяках: о пролегающей впереди дороге, о том, как погонять животных, чтобы те не слишком утомлялись, о том, как трудно раздобыть хворост, чтобы приготовить пищу. Всю вторую половину дня они сидели рядышком и негромко говорили обо всем на свете, кроме белой кошечки и себя самих — а его глаза и без слов говорили ей многое.

Мэри все видела и понимала. По нескольким причинам это ее очень пугало, и все же она нигде больше не хотела бы оказаться в это время, только сидеть вот так рядом с ним на неудобной, покачивающейся повозке, под палящим солнцем. И лишь когда отец наконец властно позвал ее к себе, она подчинилась, но весьма неохотно.

***

Время от времени им встречались пасущиеся недалеко от дороги стада овец, в большинстве своем очень неприглядных, хотя ее отец непременно останавливался и внимательно осматривал их, а потом в сопровождении Шереди отправлялся поговорить с владельцами стад. Пастухи в один голос утверждали: чтобы отыскать действительно отличных овец, надо ехать далеко, до самой Анатолии.

К началу мая они были в одной неделе пути от Турции, и Джеймс Каллен даже не скрывал своих надежд и волнений. Его дочь тем временем переживала свои собственные надежды и волнения, но она всеми силами старалась скрывать их от отца. Возможность послать улыбку или бросить взгляд в сторону цирюльника-хирурга имелась всегда, однако Мэри иной раз принуждала себя не подходить к нему два дня подряд: боялась, что если отец догадается о ее чувствах, то прикажет ей держаться подальше от Роба Коля.

Как-то вечером, когда она чистила посуду после ужина, Роб пришел к их костру. Вежливо кивнул ей и направился прямо к отцу, держа на виду флягу крепкого вина как символ мира и дружбы.

— Присаживайся, — неохотно предложил отец. Но после первой чарки он стал дружелюбнее — несомненно, потому, что было приятно посидеть в компании, поговорить на английском языке, да и трудно было не поддаться обаянию Роба Джереми Коля. Прошло совсем немного времени, и Джеймс Каллен уже рассказывал гостю, что их ожидает дальше:

— Мне все говорят о восточной породе овец, поджарых, с узкой спиной, зато хвост и задние ноги у них такие жирные, что на запасах жира скотинка может долго жить во время бескормицы. У их ягнят руно шелковистое, с необычным, редко встречающимся блеском. Подожди, дружище, сейчас я тебе сам покажу! — Он скрылся в палатке и тут же вернулся с барашковой шапкой в руках. Серое руно было в тугих мелких завитках.

— Высшее качество, — сказал он с жаром. — Таким курчавым руно бывает только до пятого дня жизни ягненка, а потом еще два месяца оно остается волнистым.

Роб внимательно рассмотрел шапку и согласился: шкурка просто замечательная.

— О, так и есть! — подхватил Каллен и водрузил шапку себе на голову. Мэри и Роб засмеялись — вечер был теплый, а барашковая шапка нужна, когда стоят морозы. Каллен отнес шапку в палатку, они все втроем сели у костра, и отец позволил Мэри отхлебнуть раз-другой из его кружки. Не так-то легко оказалось проглотить крепкое вино, зато после этого мир стал казаться уютнее.

Раскат грома потряс побагровевшее небо, ярко сверкнула молния и на несколько долгих мгновений осветила их. Мэри успела разглядеть жесткие черты лица Роба, но глаза с открытым и беззащитным взглядом остались в тени.

— Удивительный край, — заметил ее отец. — То и дело гром и молния, а дождя ни капли. Я вот хорошо помню то утро, Мэри Маргарет, когда ты родилась. Тогда тоже гремел гром и сверкала молния, но шел еще и добрый шотландский ливень — так лило, будто разверзлись хляби небесные, а само небо едва не касалось земли.

— Наверное, это было в Килмарноке, — подался вперед Роб, — там, где ваше хозяйство?

— Да нет, не там, а в Солткотсе. Ее мать была из семьи Тедде-ров из Солткотса. Я привез Джуру в родительский дом, потому что ей, когда она затяжелела, очень не хватало матери. Нас там холили и лелеяли не одну неделю, вот мы и задержались, а уж приспело время рожать. Начались схватки, и вышло так, что Мэри Маргарет родилась не в Килмарноке, как все порядочные Каллены, а в доме дедушки Теддера на берегу Ферт-оф-Клайд.

— Отец, — смущенно вставила Мэри, — мастеру Колю ничуть не интересно, в какой день я родилась.

— Напротив! — воскликнул Роб и стал забрасывать ее отца вопросами, внимательно выслушивая обстоятельные ответы.

Она же сидела и молила Бога, чтобы снова не вспыхнула молния: Мэри вовсе не хотелось, чтобы отец увидел, как пальцы цирюльника-хирурга гладят ее обнаженную до локтя руку. Прикосновение было легким, как перышко, но Мэри вся задрожала от смятения, словно ей вдруг открылось будущее или воздух сделался холодным.

***

Одиннадцатого мая караван вышел на западный берег реки Арда, и керл Фритта решил не сниматься с лагеря весь день — пусть отремонтируют повозки да закупят у местных крестьян провизию. Отец Мэри взял с собой Шереди и наемного проводника и переправился на другой берег — так ему не терпелось, словно мальчишке, поскорее отыскать жирнохвостых овец.

Час спустя Мэри и Роб, вдвоем усевшись на ее вороного без седла, отъехали подальше от шума и суеты лагеря. Когда проезжали мимо палатки евреев, Мэри заметила, как жадно смотрит на них тощий юноша — то был Симон, учитель Роба. Он улыбнулся и ткнул в бок одного из своих товарищей, показывая на Роба, едущего с девушкой.

Впрочем, ей дела до этого не было. У Мэри кружилась голова — должно быть, от сильной жары; солнце с самого утра действительно палило немилосердно. Руками девушка обхватила Роба, чтобы не упасть с лошади, закрыла глаза и привалилась головой к его широкой спине.

Недалеко от лагеря они встретили двух невеселых крестьян — те подгоняли ослика, нагруженного хворостом. Крестьяне уставились на них, но на приветствие не ответили. Должно быть, шли они издалека, здесь поблизости деревьев не было, только поля и поля. На них никто сейчас не работал — время посева давно прошло, а до жатвы было еще далеко.

Когда доехали до ручья, Роб привязал коня к ветвям куста, они с Мэри разулись и спустились к ослепительно сверкающей под лучами солнца воде. По обеим сторонам ручья, в котором отражались их фигуры, раскинулось пшеничное поле, и Роб показал ей, как высокие колоски затеняют почву — там царит манящая прохлада и полумрак.

— Иди сюда, — позвал он. — Здесь как в пещере, — и заполз в пшеницу, словно большой ребенок.

Мэри последовала за ним с некоторым колебанием. Где-то Рядом прошуршало среди созревающих колосьев что-то жи-вое, девушка вздрогнула от неожиданности.

— Это просто маленькая мышка, она сама испугалась и убежала, — сказал Роб. Он потянул Мэри к себе, в прохладу, испещренную маленькими пятнышками света. Оба внимательно вглядывались друг в друга.

— Я не хочу этого, Роб.

— Значит, и не будешь, Мэри, — отозвался он, хотя по глазам она видела, что он заставил себя дать такой ответ против желания.

— Не мог бы ты просто поцеловать меня, а? — робко попросила она.

Так их первая близость обернулась неуклюжим прохладным поцелуем — а он и не мог быть иным из-за ее внутренней напряженности.

— А остальное мне не нравится. Понимаешь, я уже пробовала, — выпалила Мэри, и миг, которого она так страшилась, остался позади.

— Так у тебя, значит, имеется опыт?

— Только один раз, с кузеном в Килмарноке. Он сделал мне страшно больно.

Роб стал нежно целовать ее глаза, нос, она же тем временем боролась со своими сомнениями. В конце-то концов, кто это такой? Стивена Теддера она знала сызмальства, он был и двоюродным братом, и другом, и он причинил ей ужасную боль. А потом еще покатывался со смеху, глядя на нее, будто так уж забавно, что она ему это позволила — все равно что не протестовала, если бы он толкнул ее и она села бы задом в грязную лужу.

Пока Мэри одолевали эти невеселые мысли, англичанин начал целовать ее по-другому. Его язык теперь поглаживал ее губы изнутри. Неприятным это ей не показалось, она даже попыталась подражать ему, и тогда он засосал ее язык! Но стоило ему расстегнуть ей корсаж, как Мэри снова задрожала.

— Я только хочу их поцеловать, — настойчиво сказал Роб, и Мэри пережила необычное ощущение, глядя сверху на его лицо, потянувшееся к ее соскам. Она не могла не признать — с немалым удовлетворением, — что груди у нее полные, но высокие и тугие, уже изрядно порозовевшие. Его шероховатый ЯЗЫК прошелся по границе окружающего сосок ореола, который сразу покрылся пупырышками. Язык двигался сужающимися кругами, и вот уже он прижался к затвердевшему розовому сосочку, потом Роб обхватил сосок губами, будто младенец, не переставая все время поглаживать внутреннюю сторону ее бедер. Но когда рука добралась до холмика, Мэри напряглась и застыла. Она почувствовала, как плотно сомкнулись мышцы на бедрах и в низу живота, она вся была как натянутая струна, страх переполнял ее, пока Роб не убрал руку.

Он развязал свою одежду, взял Мэри за руку и сделал ей подарок. Ей и раньше приходилось видеть это у мужчин — мельком, случайно, когда она вдруг натыкалась на отца или кого-то из работников, мочившихся за кустом. И даже в такие мгновения она успевала увидеть больше, чем в тот раз со Стивеном Теддером, так что по-настоящему она ничего и не видела, и теперь не могла удержаться от искушения — внимательно рассмотрела Роба. Мэри не ожидала, что у него окажется такой... толстый, она подумала об этом с укором, словно в том была его вина. Набравшись смелости, потянула за кожицу — Роб дернулся, а она тихонько рассмеялась. Презабавнейшая штуковина!

Они ласкали друг друга, и Мэри понемногу успокоилась, даже сама отважилась проникнуть языком в его рот. Вскоре их тела стали теплыми, мягкими, влажными, и не было ничего особенного в том, что его рука погладила ее ягодицы, тугие и округлые, а затем снова скользнула между ног, чтобы вдоволь там наиграться.

Она только не знала, куда девать собственные руки. Положила палец ему между губами, ощутила слюну, потрогала зубы, язык, но потом Роб отдернул голову и снова стал посасывать ее груди, покрывать поцелуями живот и бедра. Он проник в нее сперва одним пальцем, затем двумя, теребя маленькую горошину, ускоряя круговые движения.

— Ах! — слабо выдохнула Мэри и подняла колени.

Но вместо мученичества, к которому она мысленно уже приготовилась, почувствовала теплоту его дыхания. Его язык рыбкой скользнул в ее влажную глубину, между мохнатыми складками, касаться которых она и сама-то стыдилась! «Как я смогу теперь смотреть в глаза этому мужчине?» — спрашивала себя Мэри. Впрочем, очень скоро этот вопрос отпал, просто сам собой улетучился: она уже дрожала и извивалась самым греховным образом, закрыв глаза и приоткрыв рот.

Она еще не пришла до конца в себя, когда Роб осторожно вошел в нее. Теперь они слились в одно целое, и он стал продолжением ее тесного и теплого естества, нежного, как шелк. Боли она не чувствовала, ее только слегка распирало внутри, но стало гораздо легче, когда он начал двигаться. Чуть погодя остановился.

— Так хорошо?

— Да, — ответила она, и Роб возобновил движения.

Мэри обнаружила, что двигает бедрами ему навстречу. А он уже не мог больше сдерживаться и стал двигаться все быстрее, со все большим размахом, резче и резче. Она хотела было подбодрить его, но сквозь ресницы увидела, как он запрокинул голову и выгнулся, входя в нее очень глубоко.

Как необычно и удивительно было ощутить сотрясающую его крупную дрожь, услышать его тихое рычание, которое выражало, кажется, величайшее облегчение, когда он излился в нее!

Потом они долго лежали без движения среди высоких, в рост человека, колосьев. Они не разжимали объятий, одна длинная нога Мэри была заброшена на него, оба медленно остывали, покрытые потом.

— Тебе это может со временем понравиться, — сказал наконец Роб. — Как пиво из солода.

Мэри сердито ущипнула его за руку. Однако задумалась над его словами.

— А почему нам это нравится? — задала она вопрос. — Я вот наблюдала за лошадьми — отчего это нравится животным?

Роб выглядел пораженным до крайности. Много лет спустя она поймет, что этот вопрос выделил ее из ряда всех иных женщин, каких он знал. Сейчас она лишь чувствовала, как он изучающе смотрит на нее.

Мэри не могла произнести этого вслух, но в душе уже почувствовала, что и Роб для нее выделился среди всех мужчин на свете. Она догадывалась, что он обошелся с нею необычайно ласково — всего до конца она еще не в силах была постичь, могла только сравнивать с испытанной раньше ужасной грубостью.

— Ты больше думал обо мне, чем о себе, — проговорила она.

— От этого я не пострадал, — откликнулся Роб.

Она погладила его лицо, задержала руку, а он поцеловал ее ладонь.

— Большинство мужчин... вообще людей... вовсе не такие, как ты. Я точно знаю.

— А тебе надо забыть о своем проклятом кузене из Килмарнока, — сказал он.

 

32

Предложение

У Роба появились пациенты из числа новичков. Его немало позабавило то, что они рассказали: когда керл Фритта предлагал им место в караване, он хвастал, что лечением здесь занимается искусный цирюльник-хирург.

Особенно поднималось у него настроение при виде тех, кого он лечил на первом этапе пути, ведь прежде ему никогда не доводилось заботиться о здоровье кого бы то ни было столь долгое время.

Ему рассказали, что высокий франк-скототорговец, вечно улыбавшийся — тот, кого он лечил от бубона, — умер от своей болезни в Габрово еще в середине зимы. Роб знал, что так оно и будет, он сам сказал тому человеку, что его ожидает, и все-таки новость его опечалила.

— Что вознаграждает меня, — признался он Мэри, — это повреждения, с которыми я умею справляться. Сломанная кость, зияющая рана, всякое повреждение, когда я точно знаю, что надо делать для выздоровления больного. А вот загадочные болезни это настоящее проклятие. Болезни, о которых мне вообще ничего не ведомо, даже меньше, чем самому больному. Или такие заболевания, которые неизвестно откуда берутся и не имеют никакого разумного объяснения. Как и чем их лечить — непонятно. Ах, Мэри, я так мало знаю, вообще ничего не знаю по сути, но ведь этим людям не к кому больше обратиться.

Она старалась утешить его, даже не понимая до конца всего, что он говорил. Со своей стороны, она получила от него немалое утешение. Однажды ночью она пришла к нему, вся в крови, корчась от судорог, и рассказала о своей матери. В один прекрасный весенний день у Джуры Каллен начался обычный месячный цикл, потом открылось кровотечение, потом кровь хлынула струей. Когда она умерла, Мэри от горя не в силах была даже плакать, но теперь каждый месяц, когда начинались истечения, она ожидала, что это приведет ее к смерти.

— Тихо! Это были не просто месячные, там было много чего другого. И ты отлично знаешь, что это было, — сказал ей Роб, держа теплую, успокаивающую руку на ее животе и утешая Мэри поцелуями.

Прошло несколько дней, они вместе ехали в повозке, и Роб вдруг заговорил — неожиданно для себя самого — о том, чего раньше никому не рассказывал: о смерти родителей, о том, как разобрали детей и как он потерял их следы. Она плакала навзрыд, отворачиваясь на козлах, чтобы не заметил отец.

— Как я тебя люблю! — прошептала Мэри.

— Я люблю тебя, — медленно выговорил Роб и сам удивился — этих слов он никому еще не говорил.

— Я ни за что не хочу расставаться с тобой, — сказала она.

После этого она в дороге часто оборачивалась на седле своего вороного и смотрела на Роба. У них появился свой тайный знак — пальцы правой руки прикладывались к губам, будто смахиваешь букашку или вытираешь приставшую пыль.

Джеймс Каллен по-прежнему искал забвения на донышке бутылки, и Мэри порой приходила к Робу, когда отец напивался и засыпал крепким сном. Роб пытался отговорить ее от этих затей: часовые обыкновенно нервничали на посту, и передвигаться по лагерю ночами было небезопасно. Но она оказалась женщиной упрямой и приходила вопреки его предостережениям, а Роба ее приход всегда радовал.

Она схватывала все на лету. Очень скоро они узнали все привычки и все недостатки друг друга, словно с детства росли вместе. То, что оба были такими высокими, тоже поддерживало атмосферу какого-то чуда. Не раз, когда они предавались любви, Робу приходило на ум сравнение со сказочными зверями-великанами, которые спариваются, порождая гром. По-своему для него все это было столь же в новинку, как и для Мэри. Женщин у него было множество, но прежде он не испытывал к ним любви; теперь же он хотел лишь доставить удовольствие ей.

Думая об этом, Роб тревожился и терял способность соображать, не понимая, что с ним произошло за такое короткое время.

***

Они все дальше заходили в глубь Европейской части Турции, в край, который звался Фракией. Пшеничные нивы сменились холмистыми равнинами, густо поросшими травой; появились и стада овец.

— Отец возвращается к жизни, — сказала Мэри Робу.

Как только караван приближался к очередной отаре, Джеймс Каллен в сопровождении незаменимого Шереди галопом несся туда и беседовал с пастухами. Смуглокожие мужчины с длинными крючковатыми палками были одеты в рубахи с длинными рукавами и просторные штаны, перевязанные под коленом.

Как-то вечером Каллен пришел к Робу в гости один, без Мэри.

— Я не потерплю, чтобы ты считал меня слепцом.

— Я такого и не думал, — ответил Роб с почтительностью в голосе.

— Дай-ка я расскажу тебе о своей дочке. Она училась. Она и латынь знает.

— Моя матушка тоже знала латынь. Кое-чему и меня научила.

— Мэри хорошо обучена латыни. А в чужих краях это важно, ведь на латыни можно говорить с чиновниками и священниками. Я посылал ее учиться к монахиням в Уолкирке. Они приняли ее, потому что рассчитывали заманить в свой орден, но я был настороже. Языки ее не особенно увлекали, но я сказал, что латынь она выучить обязана, и она потрудилась на славу. Я ведь уже тогда мечтал отправиться на Восток за отличными овцами.

— А сможешь доставить их домой живыми? — с сомнением спросил Роб.

— Сумею. С овцами я ловко управляюсь, — гордо заявил Каллен. — Всегда это было только мечтой, но когда умерла жена, я решил отправиться в путь. Родичи сказали, что я просто бегу, потому что потерял разум от горя, но дело здесь не только в этом.

Повисло тягостное молчание.

— А ты бывал в Шотландии, парень? — спросил наконец Каллен.

Роб покачал головой:

— Дальше, чем северная Англия и горы Чевиот, не заезжал.

— Ну, это не далеко от границы, — хмыкнул Каллен, — но еще очень далеко от настоящей Шотландии. Шотландия находится, видишь ли, выше, и скалы там куда круче. В горах полноводные реки — рыбой так и кишат, и для пастбищ остается вдоволь воды. Наше хозяйство находится среди крутых холмов, очень обширное хозяйство. И стада многочисленные.

Каллен помолчал, словно старательно подбирая слова.

— Кто возьмет Мэри в жены, тот и получит все это хозяйство, но он должен быть человеком достойным, — сказал наконец шотландец и наклонился ближе к Робу. — Через четыре дня мы прибудем в город Бабаэски. Там мы с дочерью покинем караван. Отправимся дальше на юг, в город Малкара, там большой рынок скота, и я думаю, можно купить овец. А после — на Анатолийское плоскогорье, на него я возлагаю самые большие надежды. Я бы не стал возражать, если бы ты захотел присоединиться к нам. — Каллен вздохнул и посмотрел Робу в глаза. — Ты силен и здоров. И смелости тебе не занимать, иначе не отважился бы забраться в такую даль ради прибыли и ради того, чтобы продвинуться в этом мире немного выше. Ты не тот, кого я сам бы для нее выбрал, но она хочет только тебя. Я же люблю ее и желаю ей только счастья. У меня, кроме нее, нет никого.

— Мастер Каллен... — начал Роб, но овцевод остановил его.

— Это дело такое, что его нельзя ни предложить, ни решить вот так сразу. Тебе, дружище, надо подумать хорошенько, как я думал.

Роб учтиво поблагодарил его, словно тот предложил ему яблоко или сласть, и с тем Каллен ушел восвояси.

Роб провел ночь без сна, глядя в звездное небо. Не такой уж он был дурак, чтобы не понять: девушка ему попалась редкостная. И, что совсем непостижимо, любит его. Другая такая ему в жизни не встретится.

А еще ведь и земля. Боже праведный, земля!

Ему сейчас предложили такую жизнь, о какой его отцу и мечтать не приходилось, да и дедам-прадедам тоже. Будет постоянная работа и твердая прибыль, уважение и связанные с тем обязанности. Будет хозяйство, которое можно оставить в наследство сыновьям. Совсем другая жизнь, не похожая на все, что он знал доселе, была ему предложена — любящая женщина, от которой он и сам потерял голову, обеспеченное будущее, положение одного из немногих, кто владеет землей.

Всю ночь он беспокойно ворочался с боку на бок.

***

Назавтра Мэри пришла с отцовской бритвой и стала подстригать Робу волосы.

— Возле ушей не надо.

— Да ведь именно там ты весь зарос! И почему ты не бреешься? Из-за щетины у тебя вид диковатый.

— Пусть еще отрастут, потом подрежу. — Он снял с шеи покрывало. — Ты знаешь, что твой отец беседовал со мной?

— Ну, конечно, ведь он сперва поговорил со мной.

— Я не поеду с вами в Малкару, Мэри.

Только губы и руки выдавали ее чувства. Руки вроде бы спокойно лежали на коленях, но сжали бритву с такой силой, что побелели костяшки пальцев, туго натянув кожу.

— Ты догонишь нас в другом месте?

— Нет, — ответил Роб. Этот ответ дался ему нелегко. Он не привык откровенно беседовать с женщинами. — Я еду в Персию, Мэри.

— А я тебе не нужна!

В ее голосе было столько растерянности и уныния, что Роб лишь сейчас осознал, насколько неподготовлена она была к такому повороту событий.

— Ты нужна мне, но я думал и так, и этак — ничего не получается.

— Но почему? Что мешает? Ты что, женат уже?

— Да нет. Но я держу путь в Исфаган, в Персию. И не для того, чтобы разбогатеть на торговле, как говорил тебе раньше, а ради изучения медицины.

На ее лице отразилось недоумение: что значит какая-то медицина по сравнению с именем Калленов?

— Я должен стать настоящим лекарем. — Роб понимал, что эта причина звучит для неё неубедительно. Он даже испытал своего рода смущение, словно признался в каком-то пороке или слабости. Но объяснять ничего не пытался — это было слишком сложно, он и сам не все до конца понимал.

— Твое ремесло заставляет тебя страдать. Ты сам не раз говорил мне, жаловался, как болит душа от такой работы.

— Она болит в первую очередь от моего невежества и неспособности делать свое дело хорошо. А в Исфагане я могу научиться как помочь тем, кого сейчас не в силах вылечить.

— Но разве я не могу быть там с тобой? Отец может отправиться с нами и купить овец там. — В голосе Мэри была такая мольба, а в глазах такая надежда, что Робу пришлось сделать немалое усилие над собой, чтобы не начать утешать ее.

Он объяснил, что церковь запрещает христианам учиться в исламских академиях, признался, как замыслил обойти запрет. Когда до Мэри дошел смысл его рассказа, она побледнела, как полотно:

— Да ведь ты рискуешь навеки погубить свою душу!

— Я не верю, что душа моя изменится подобно внешности.

— Еврей! — Она в задумчивости старательно вытерла бритву о полотно и спрятала в кожаный футляр.

— Верно. Так что, сама понимаешь, это мне предстоит сделать в одиночку.

— Я одно понимаю — ты сошел с ума! Я даже закрыла глаза на то, что ничего током о тебе не знаю. Не сомневаюсь, что тебе приходилось расставаться со множеством женщин. Ну, скажи, разве не так?

— То совсем другое дело. — Он хотел объяснить ей разницу, но Мэри не дала ему и рта раскрыть. Роб увидел всю глубину нанесенной им раны.

— А ты не боишься, что я скажу отцу, что ты просто поиграл мною и бросил? Тогда он наймет людей, чтобы тебя убили. Не боишься, что я пойду к первому священнику и расскажу ему, куда и для чего направился христианин, издевающийся над установлениями святой матери-церкви?

— Тебе я рассказал всю правду. Я никогда не смог бы причинить тебе смерть или же предать тебя. Не сомневаюсь, что и ты ко мне относишься точно так же.

— Я не стану ждать какого-то лекаря, — отрезала Мэри и отвернулась.

Он молча кивнул, проклиная себя за ту горечь, которой при этом наполнились ее глаза.

Весь день он смотрел, как она едет чуть впереди, гордо выпрямившись в седле. К нему она не оборачивалась. А вечером видел, как Мэри и мастер Каллен серьезно и очень долго беседовали у своего костра. Несомненно, она сказала отцу лишь то, что сама передумала выходить замуж — судя по тому, как чуть позже Каллен бросил на Роба насмешливый взгляд, в котором читалось и торжество, и облегчение. Каллен посоветовался о чем-то с Шереди, и в наступающих сумерках лакей привел к костру двух мужчин. По одежде и лицам Роб счел их турками.

Потом он догадался, что это, должно быть, проводники — проснувшись утром, Калленов он уже не увидел.

Как было заведено в караване, все ехавшие за ними передвинулись на одно место вперед. И теперь Роб видел впереди не ее вороного, а двух толстых братьев-французов.

Он испытывал чувство вины и грусть, но одновременно с этим и облегчение — ведь Роб не задумывался о женитьбе и не чувствовал себя готовым к ней. Он напряженно раздумывал: вызвано ли его решение только истинной преданностью медицине или же он просто проявил слабость, трусость и бежал от уз брака, как поступил бы в подобном случае Цирюльник?

В конце концов пришел к заключению, что здесь сыграли роль обе причины. «Дурень, мечтатель несчастный, — с отвращением сказал он самому себе. — Придет день, когда ты станешь старым, усталым, будешь нуждаться в любви, и тогда, без сомнения, найдешь себе какую-нибудь неряху, злую на язык».

На него навалилось одиночество, и он страстно желал, чтобы с ним снова оказалась Мистрис Баффингтон. Старался не думать о том, что разрушил своими руками, сидел сгорбившись на козлах и неприязненно разглядывал толстозадых до неприличия братьев-французов.

***

Вот так он целую неделю чувствовал себя, словно после смерти кого-то из близких. Караван достиг города Бабаэски, и чувство вины и горя у Роба усилилось, потому что он вспомнил: именно здесь они вместе должны были покинуть караван, отправиться вслед за ее отцом и начать новую жизнь. Правда, мысль о Джеймсе Каллене заставила Роба радоваться своему одиночеству. Он хорошо понимал, что с таким свекром, как этот шотландец, поладить было бы очень трудно.

И все же выбросить из головы Мэри он не мог.

Лишь еще через два дня он начал понемногу отходить от своих печальных мыслей. Они ехали по равнине с разбросанными там и сям холмами, покрытыми густой травой, и вдруг где-то вдали послышались звуки, они плыли навстречу каравану.

Звуки напомнили Робу ангельское пение (как он его представлял), они все приближались, и вот он впервые увидел цепочку верблюдов.

Каждый верблюд был увешан колокольчиками, и те мелодично звенели при каждом движении, а шли эти животные странным, раскачивающимся шагом.

Верблюды оказались крупнее, чем Роб их себе представлял — выше человека и длиннее лошади. Забавные морды казались одновременно и торжественными, и зловещими, ноздри широко раздувались, шлепали большие мягкие губы; над влажными глазами, наполовину спрятанными за длинными ресницами, нависали толстые веки. Эти ресницы придавали верблюдам удивительное сходство с женщинами. Они были соединены друг с другом веревками и нагружены огромными охапками ячменных колосьев, пристроенных между двумя горбами.

Поверх охапок колосьев на каждом седьмом или восьмом верблюде восседал погонщик — тощий, смуглый, одетый лишь в тюрбан и потертую набедренную повязку. Время от времени кто-нибудь из погонщиков подгонял животных возгласами «чок! чок!», однако неторопливые твари, по всей видимости, не обращали на эти команды ни малейшего внимания. Постепенно верблюды заполнили всю холмистую равнину. Роб насчитал почти три сотни, пока последний верблюд не превратился в крошечную точку, а восхитительный перезвон колокольчиков не замер вдали окончательно.

Этот несомненный признак близости Востока заставил путников поторопиться, и вскоре они оказались на узком перешейке. Роб, правда, не видел моря, но Симон сказал, что к югу от них сейчас Мраморное море, а к северу — великое Черное море. В воздухе чувствовался сильный запах соли, который напомнил Робу о родине и невольно стал подгонять его.

На следующий день после полудня караван поднялся на возвышенность, и перед Робом раскинулся Константинополь — город его мечты.

 

33

Последний город христианского мира

Оборонительный ров был очень широк. Копыта коней и мулов каравана цокали по подъемному мосту, а внизу, в глубокой зеленой воде, Роб видел сазанов чуть ли не с поросенка величиной. На внутреннем берегу рва высился земляной вал, а шагах в двенадцати вздымалась мощная городская стена из темного камня, высотой, наверное, локтей в шестьдесят. По верху стены от башни до башни расхаживали часовые.

Еще двадцать пять шагов, и перед ними выросла вторая стена, такая же, как и первая! Да, Константинополь был крепостью с четырьмя оборонительными обводами.

Караван миновал двое ворот, обрамленных величественными порталами. Огромные ворота внутренней стены имели три арки, там же стояли бронзовые статуи человека — вероятно, одного из древних правителей, — и нескольких совершенно удивительных животных. Звери выглядели могучими, массивными, огромные висячие уши гневно топорщились кверху, сзади свешивались маленькие хвостики, зато прямо из морд росли хвосты куда более длинные и толстые.

Роб натянул вожжи, останавливая Лошадь, чтобы получше разглядеть изваяния, но позади закричал Симон, а Туви недовольно застонал.

— Давай же, шевели задницей, инглиц, — крикнул Робу Меир.

— Что это за звери?

— Слоны. А ты никогда слонов не видел, чужеземец несчастный?

Роб отрицательно покачал головой, изгибаясь на козлах, пока проезжал мимо изваяний, чтобы разглядеть их как следует. Так и вышло, что первые встреченные им слоны были величиной с собаку, застывшие в металле, покрытом патиной пяти веков.

Керл Фритта направил их к караван-сараю — огромному перевалочному двору — через который в город попадали и путешественники, и грузы. Он представлял собой громадную утрамбованную площадку со складами для хранения всевозможных товаров, загонами для животных и гостевыми домами для путников. Фритта был опытным проводником. Он провел своих подопечных мимо гомонящих толп к ряду ханов — рукотворных пещер, выкопанных в склонах соседних холмов, чтобы укрывать караваны от солнца и непогоды. Путники, в большинстве своем, задерживались в караван-сарае на один-два дня: приходили в себя с дороги, чинили повозки или меняли лошадей на верблюдов, — а затем по старой римской дороге двигались на юг, в Иерусалим.

— Мы уедем отсюда через несколько часов, — сообщил Меир. — Мы теперь в десяти днях пути от своего дома, от Ангоры, нам не терпится освободиться от груза лежащей на нас ответственности.

— А я, думаю, немного задержусь здесь.

— Ну, когда надумаешь уезжать, найди караван-баши — так здесь называют главного начальника караванов. Зовут его Зеви. В молодости он был погонщиком, потом мастером караванщиком — водил верблюжьи караваны по всем дорогам. Он понимает путешественников, к тому же, — гордо добавил Симон, — он еврей, хороший человек. Он позаботится, чтобы ты путешествовал в полной безопасности.

Роб пожал руки им всем по очереди.

Прощай, толстый Гершом, которому я резал зад.

Прощай, востроносый чернобородый Иуда.

Будь здоров, юный друг Туви.

Спасибо тебе, Меир.

И тебе, Симон — спасибо, спасибо, спасибо!

Роб с сожалением прощался с ними, ибо они были к нему добры. Прощаться было еще тяжелее потому, что он лишался теперь книги, познакомившей его с языком персов.

И вот он уже один едет по Константинополю, необъятному городу — наверное, даже больше Лондона. Если смотреть издалека, то кажется, что город плывет в прозрачном теплом воздухе, окруженный стенами из темно-синего камня, всеми оттенками синего неба сверху, а Мраморного моря — с юга. При взгляде же изнутри Константинополь представал городом, наполненным каменными церквами, высившимися над узкими улочками. Улочки были запружены толпами верховых на ослах, конях и верблюдах, хватало и портшезов, тележек и повозок всевозможных видов и типов. Мускулистые носильщики в одинаковых просторных одеждах из грубой коричневой ткани переносили невероятные тяжести на спинах или на подносах, водруженных на голову вместо шляп.

На широкой площади Роб остановил повозку, разглядывая одинокую фигуру, установленную на высокой порфировой колонне и озирающую оттуда город. Из надписи, сделанной на латыни, он узнал, что это сам Константин Великий. Монахи и священники, преподававшие при церкви Святого Ботульфа в Лондоне, подробно познакомили его когда-то с деяниями человека, которого изображала статуя. Церковники очень расхваливали Константина, ведь это он первым из римских императоров принял христианство. Действительно, его обращение в веру знаменовало собой возникновение полноценной христианской церкви. А затем он силой оружия захватил у греков большой город Византий и сделал его своим — Константинополем, градом Константина, и город стал жемчужиной христианства на Востоке, городом соборов.

Роб выехал из торговой части города со множеством церквей и оказался в кварталах узеньких деревянных домишек, лепившихся тесно друг к другу. Над улицами нависали вторые этажи, которые, казалось, перенеслись сюда из какого-нибудь английского города. Константинополь был разноплеменным и разноязыким, как и подобает городу, находящемуся на границе двух частей света. Роб проехал через греческий квартал, мимо армянского рынка, еврейского квартала, и вдруг, вместо сменявших друг друга непостижимых диалектов, услыхал слова, произнесенные на фарси.

Он тут же расспросил прохожих и отыскал конюшню, хозяином которой был некто по имени Гиз. Конюшня была хорошая, а Роб, прежде чем уйти оттуда, позаботился о том, чтобы Лошадь имела всего в достатке. Она славно на него поработала, и теперь вполне заслужила полный отдых и вдоволь отборного зерна. Гиз указал Робу на свой собственный дом, стоявший у верхнего края Лестницы трехсот двадцати девяти ступеней — там сдавалась внаем комната.

Взбираться пришлось высоко, но, как оказалось, не напрасно: комната была светлой, чистой, а в окошко задувал соленый морской бриз.

Отсюда он смотрел сверху на гиацинтовый Босфор, по которому были разбросаны, словно нежные цветы, паруса плывущих кораблей. На противоположном берегу, где-то в полумиле отсюда, виднелись купола и высокие, похожие на копья минареты. Роб понял, отчего Константинополь окружен и рвом, и валом, и двумя стенами. Власть креста заканчивалась чуть не за порогом этого дома, и в оборонительных сооружениях находился немалый гарнизон, дабы защитить христианский мир от мусульманского. А на той стороне пролива начиналась власть полумесяца.

Роб стоял у окна и вглядывался в Азию, в глубь которой ему предстояло проникнуть совсем скоро.

В ту ночь Робу приснилась Мэри. Проснулся он в прескверном настроении и сразу ушел из комнаты. За площадью, носившей наименование Форум Августа, он отыскал общественные бани. Быстро окунулся в холодную воду, а потом устроился, словно Цезарь, в горячей воде тепидариума, намыливаясь, вдыхая пар. Покончив с купанием, Роб выбрался из бассейна, окунулся напоследок в холодную воду, насухо вытерся полотенцем и, раскрасневшийся и повеселевший, ощутил немалый голод. На еврейском рынке он купил зажаренных до коричневой корочки рыбок и большую кисть черного винограда. Насыщаясь этой едой на ходу, Роб стал отыскивать то, что ему было нужно.

Во многих маленьких лавочках рынка он видел короткое полотняное белье, какое в Трявне носили все евреи. На маленьких курточках — плетеные украшения, называемые цицит [105]Цицит (цицес) — сплетенные пучки нитей (часто шерстяных), которые надлежит носить мальчикам и мужчинам, прикрепив их к одежде, имеющей четыре угла, на каждом из этих углов. В частности, цицит является атрибутом молитвенного покрывала.
. Симон в свое время объяснил Робу: благодаря этим цицит евреи выполняют библейскую заповедь о том, что всю жизнь следует носить кисти на краях одежд.

Роб нашел одного торговца-еврея, говорившего по-персидски. Это был трясущийся от старости человек с печально опущенными уголками рта, кафтан у него был испачкан оставшимися от завтрака жирными пятнами, но в глазах Роба от этого человека исходила угроза разоблачения.

— Это подарок для друга, он как раз моего роста, — пробормотал Роб. Старик, заинтересованный в том, чтобы продать, почти не обратил внимания на его слова. Наконец Роб подобрал себе белье — достаточно большого размера и с кисточками.

Однако он не осмелился покупать все нужное сразу. Вместо этого пошел на конюшню — проверить, хорошо ли смотрят за его Лошадью.

— У тебя очень хорошая повозка, — сказал ему Гиз.

— Хорошая.

— Я не прочь был бы ее купить.

— Она не продается.

— Приличная повозка, — пожал плечами Гиз, — хотя мне придется покрасить ее. Но, увы, лошадка такая бедненькая. Ей не хватает норова. Нет гордого блеска в глазах. Ты только выиграешь, если сумеешь сбыть с рук эту скотину.

Роб сразу понял, что разговорами о повозке Гиз лишь отвлекает его внимание, маскирует свой интерес к Лошади.

— Я и ее не продаю.

И все же Роб с трудом подавил улыбку: такая неуклюжая попытка обвести вокруг пальца — и кого? Его, для которого подобное умение было неотъемлемой частью ремесла!

Повозка стояла совсем рядом, и Роб, забавляясь, сделал несложные приготовления, пока хозяин занимался конем в одном из стойл.

Р-раз — и он вынул из левого глаза Гиза серебряную монету.

— О Аллах!

А Роб заставил деревянный шарик исчезнуть после того, как накрыл его платком. Потом платок стал менять цвет: сначала он был зеленым, потом синим, потом коричневым.

— Во имя Пророка...

Роб вытянул изо рта алую ленту и преподнес хозяину конюшни так галантно, словно тот был девушкой в самом соку. Гиз, колеблясь между восхищением и страхом перед джиннами неверного, склонился все же в пользу восхищения. Так часть дня приятно прошла за фокусами и жонглированием, а когда Роб уходил, он уже мог бы продать Гизу все, что угодно.

***

К ужину ему подали флягу коричневого горячительного напитка, слишком крепкого, слишком густого и слишком большое количество. За соседним столиком сидел священник, и Роб угостил этим напитком его.

Здешние священники носили длинные развевающиеся сутаны и высокие матерчатые шапки цилиндрической формы с узенькими жесткими полями. У этого священника ряса была отменно чистой, однако на шапке видны были жирные следы, оставшиеся там после долгих лет службы. Сам же священник был румяным человеком средних лет, с глазами навыкате, охотником поговорить с европейцем и попрактиковаться в западных языках. Английского он не знал и попытался заговорить с Робом на норманнском и франкском. В конце концов он, хотя и без воодушевления, согласился беседовать на фарси. Был он греком и звался отцом Тамасом.

При виде напитка священник весьма оживился и стал пить большими глотками.

— Собираешься ли ты осесть в Константинополе, мастер Коль?

— Нет, я через несколько дней отправляюсь на Восток в надежде приобрести лекарственные травы, а потом повезу их к себе в Англию.

Священник понимающе кивнул. Лучше всего отправляться на Восток, не мешкая, сказал он, ибо Господь так предустановил, что разразится однажды справедливая война между Единственной Истинной Церковью и дикарями-мусульманами.

— А ты посетил собор Святой Софии? — поинтересовался отец Тамас и был ошеломлен, когда Роб с улыбкой покачал головой. — Но, друг мой, это необходимо сделать — непременно, пока ты не уехал! Это ведь чудо света среди всех церквей! Собор воздвигли по повелению самого Константина, и когда этот достойнейший император впервые вошел туда, он упал на колени и воскликнул: «Поистине, этим храмом я превзошел Соломона!» И не случайно, — продолжал священник, — что глава церкви имеет местопребывание поблизости от осиянного благодатью собора Святой Софии.

Роб посмотрел на него с большим удивлением.

— Так значит, папа Иоанн переехал жить из Рима в Константинополь?

Отец Тамас внимательно всмотрелся в Роба. Когда грек-священник убедился, что тот не насмешничает, он выдавил ледяную улыбку:

— Иоанн XIX остается патриархом христианской церкви в Риме. Но здесь, в Константинополе, пребывает патриарх Алексий IV, и он есть единственный наш пастырь.

***

Под воздействием крепкого вина и морского воздуха Роб в ту ночь спал без сновидений. На следующее утро он вновь позволил себе роскошь и отправился в бани Августа, а затем, купив на улице лепешку и свежих слив на завтрак, пошел на еврейский базар. Вещи на рынке выбирал тщательно, ибо заранее обдумал все, что ему необходимо завести. В Трявне он приметил, что у нескольких евреев были полотняные молитвенные покрывала, однако те люди, кого он уважал больше всего, пользовались шерстяными. Роб и себе купил шерстяное — четырехугольную накидку с кистями по углам, такими же, как и на купленном накануне белье.

Чувствуя себя весьма неловко, купил и набор филактерий — кожаных ремешков, которые положено привязывать на лоб и обматывать вокруг кисти во время утренней молитвы.

Роб не покупал двух разных вещей у одного торговца. Молодой купец с землистого цвета лицом и щербатым ртом мог похвастать особенно широким выбором кафтанов. На фарси он не говорил, но вполне хватило и языка жестов. Ни один из кафтанов не подходил Робу по росту, однако купец сделал ему знак подождать, а сам побежал в лавчонку купца, вчера продавшего Робу цицит. У того были кафтаны большего размера, и через несколько минут Роб купил себе целых два.

Выйдя с базара с полным мешком покупок, он пошел по улице, на которой еще не был. Вскоре он увидел церковь столь величественного вида, что это мог быть только собор Святой Софии. Пройдя через огромные двери, окованные медью, Роб оказался внутри обширнейшего пространства изумительных пропорций. Каждый столб плавно перетекал в арку, арки в свод, а своды — в купол, вознесенный на такую высоту, что снизу казался меньше, нежели был на самом деле. Просторный центральный неф освещали тысячи лампад; их фитили, плавая в масле, горели чистым ясным светом, который сиял ярче, чем в других церквах, к которым привык Роб. Иконы в окладах из золота, стены из драгоценного мрамора — на вкус англичанина, слишком много позолоты и сияющей меди. Патриарха здесь не было, но у алтаря Роб увидел священников в богатых парчовых ризах. Один из них помахивал кадилом, они служили обедню, однако находились так далеко от Роба, что он не слышал ни запаха ладана, ни латинских слов.

В центральном нефе людей почти не было, поэтому Роб присел на одну из множества пустых мраморных скамей сзади, в полутьме, под виднеющейся в свете лампад фигурой, корчащейся в муках на кресте. Он не сомневался, что всевидящие глаза проницают его душу и содержимое холщового мешка. Роба не воспитывали в особом благочестии, но сам он, отважившись на преднамеренный бунт, испытывал в душе горячее религиозное чувство. Он не сомневался, что и в собор вошел именно ради такого мига. Роб поднялся и молча встал во весь рост, выдерживая устремленный на него с распятия взгляд. Перед тем как уйти, он заговорил.

— Мне нужно так поступить. Но я не отрекаюсь от Тебя, — вот что он сказал.

***

Однако же, взобравшись по множеству каменных ступеней и оказавшись снова в своей комнате, он уже не чувствовал себя так уверенно.

Роб водрузил на стол квадратик отполированной стали, который служил ему зеркалом для бритья, поднес нож к волосам, длинными прядями свисавшим над ушами, и старательно подрезал до тех пор, пока не осталось то, что называется пейсами — церемониальными локонами.

Потом разделся и, робея, натянул цицит. В это мгновение Роб не удивился бы, если б его поразил гром. Так и казалось, что плетеные кисточки сами поползли по его телу. Надевать длинный черный кафтан было уже не так страшно. Всего лишь верхняя одежда, никак не связанная с их Богом.

Вот бородка оставалась реденькой, тут спорить не приходилось. Пейсы он уложил так, чтобы они свободно свисали из-под похожей на колокол еврейской шляпы. Кожаная шляпа оказалась очень кстати — заметно, какая она старая, как долго ею пользуются.

И все же, покинув комнату и выйдя снова на улицу, он сознавал, что все это — чистое безумие. Ничего из его затеи не получится. Так и ждал, что всякий, кто только ни взглянет на него, станет покатываться со смеху.

«А ведь мне нужно придумать имя», — спохватился Роб.

Негоже называться Ройвеном Цирюльником-хирургом, как его звали в Трявне. Дабы преображение выглядело правдоподобным, нельзя брать искаженное евреями произношение его имени, за которым скрывался гой.

Иессей...

Это имя запомнилось ему с тех пор, как мама читала вслух Библию. Доброе имя, с которым не стыдно жить. Имя, которое носил отец царя Давида.

Для отчества он выбрал Беньямин — в честь Беньямина Мерлина, который показал ему, пусть и непреднамеренно, каким может быть настоящий лекарь.

Он станет всем говорить, что происходит из Лидса, решил Роб, потому что хорошо запомнил дома, в которых жили тамошние евреи, а о самом городе и его окрестностях мог рассказать в мельчайших подробностях, если возникнет в том нужда.

Он подавил желание повернуться и бежать прочь со всех ног — к нему приближались три священника, и среди них Роб с ужасом узнал своего вчерашнего сотрапезника, отца Тамаса.

Вся троица прошествовала мимо неспешным шагом, погруженная в глубокомысленную беседу Роб заставил себя подойти к ним ближе.

— Мир вам, — сказал он, поравнявшись с ними.

Один из священников-греков скользнул по еврею полным отвращения взглядом, затем вернулся к разговору со спутниками, так и не ответив на приветствие.

Когда они прошли, Иессей бен Беньямин из Лидса расплылся в улыбке. Свой путь он продолжил уже спокойнее и с заметной уверенностью, прижимая ладонь к правой щеке, как шествовал, бывало, по Трявне рабейну, если погружался в задумчивость.