Однажды, перед тем как пойти на мост, зашел Яков в кафе «Троянда», ибо накануне получил скромную свою опальную пенсию, не республиканского значения. Троянда в переводе с украинского значит роза, но не благородным цветком пахло внутри, а химическим разложением органических веществ. Стоял в кафе больничный запах холодного бульона-мочевины. Однако если войдя с улицы чихнуть несколько раз, а потом придышаться, то можно неплохо посидеть, тем более посетителей в это время было мало. Только в углу, у кадушки с фикусом сидел незнакомец, видно, не местный, командировочный, и пил шампанское. Шампанское в кафе «Троянда» брали редко, тем более с утра, и потому незнакомца обслуживали с усердием, на Якова же внимания не обращали. Знали, что попросит он двести водки и салат из помидоров. Салат, в котором лука больше, чем некачественных, малокровных помидоров и который едва взбрызнут каким-то раствором, то ли уксусом, то ли керосином.

Яков хотел было начать шуметь, кричать, что он из первых стахановцев, и обозвать мордатых украинцев, национальные кадры общепита, жидовой торговой. Но вдруг так ему захотелось тоже выпить шампанского и закусить жареным петушком. Пересчитал деньги — куда там, пол месячной пенсии уйдет. Пригляделся к незнакомцу. Человек, как будто неплохой, на селькора Пискунова похож, который в тридцатом году выступал на диспуте в областном Доме крестьянина. Решился Яков, подошел к столу и говорит:

— Товарищ, угостите шампанским.

— Садитесь, — отвечает, — милости просим, — и наливает шампанского полный бокал.

Выпил Яков залпом и ободрило его приятным холодом. Голова закружилась не тяжело, как от водки-самогона, а плавно, легко, словно в танце. Тут же жареной курятиной закусил. Подобрел Яков и понял, отчего среди бедных больше злого народу, чем среди богатых, и отчего среди богатых есть такие, которые народ любят, а в народе любви к богатому человеку поменьше. Жареная курятина сильно помогает доброму и веселому расположению духа.

— Извините, — говорит Яков, — моя фамилия Каша… Есть каша с смальцем, а я Каша с пальцем. Вы случайно селькору Пискунову не родственник? Жаль… В тридцатом году я на диспуте присутствовал по книжке «Как беднота обойдется без богатых». Вы, видно, тоже из пишущих? Я сразу заметил… Я ведь в молодости несколько стишков написал, когда в ликбезе читать-писать учился: «Советская власть, мне сильно пофартило, что я с тобой в единый строй попал…» Полностью не помню, столько лет, а вот всплыло кое-что… А рядом сосед со мной жил, через забор… Бедняк, но подкулачник… Ванька-москаль… Советскую власть не любил… Так, когда писать выучился в ликбезе, стих про раскулачивание написал: «Как на лугу, на лужку коммунист смеется и советскому дружку в краже признается…» Я эту бумажку у него вытащил, в сельсовет передал… Учли, когда принимали решение по выселению враждебного элемента…

Выпил Яков второй бокал, начал про жизнь свою рассказывать. Про Полину и про Емельяна, и про Анюту, и про Игоряху. Ничего не утаил. А незнакомец не перебивает, слушает и записывает. Так просидели до обеда. Яков только два раза во двор выходил в дощатый туалет мочиться. И незнакомец раз вышел. А когда третий раз Яков вышел, по большой нужде, показался этот туалет похожим на прожитую жизнь. Мухи там тяжелые гудят, черви копошатся в отходах, но какой-то свой уют есть. Горячее солнце сквозь щели в досках светит, поскрипывает что-то, потрескивает, спокойные голоса снаружи раздаются, шелест деревьев слышен, птичье шебетанье. Да и те же мухи, если прислушаться, гудят приятную мелодию, черви белые копошатся деловито. А туалет городской, как камера-одиночка. Конечно, зимой здесь не посидишь. Сквозь щели дует, на полу желтые от мочи наледи. И тоска: ни мух, ни червей, ни птичьего щебетанья. Только собачий лай иногда и воронье карканье. Было и такое в жизни. Много такого было. Была и зима, но было и лето.

Вернулся Яков, а незнакомец говорит:

— Я обед заказал. Так что сходите к рукомойнику, руки помойте.

Помыл Яков руки, поел борща наваристого, порционный лангет и коньяк выпил дорогой. Сидит, в зубах спичкой ковыряется и дальше про жизнь свою говорит.

— И с фрицензонами повоевал, ранения имел и послевоенное восстановление прошел по-стахановски. Непосредственно Каганович мне руку жал. Но когда жена моя под трактор попала, я уже работать не мог… Нервы… Тут и с сыном Емельяном неприятности… Тогда направила меня партия по инвалидности на идеологический участок работы…

И рассказал про портреты членов политбюро и про то, как из-за личных неурядиц допустил ошибку и повесил два портрета одного и того же члена: «Один портрет из старого комплекта, третьим слева от Генерального-Центрового, второй из нового комплекта — пятый справа. Три дня висели, и никто не заметил. Я-то не заметил потому, что у меня весь мир тогда был, как черный гранит. Пацан какой-то заметил, школьник… А то бы прошло…»

— Народная сказка для детей, — сказал незнакомец и засмеялся. — «Сколько ножек у политбюро?»

Незнакомец посмеялся минут десять, а официант, думая, что незнакомец сильно напился, поспешил со счетом. Дрожащими от смеха пальцами вытащил незнакомец небрежно крупную сумму, превышающую месячную пенсию Якова, расплатился и говорит:

— Мы еще посидим… Ох… Ох… Мы еще, может, ужинать будем…

До вечера рассказывал свою жизнь Яков с комментариями и подробностями, а вечером, когда кафе «Троянда» начало наполняться местными завсегдатаями, роняющими мятые соленые огурцы на грязные скатёрки и кричащими друг другу раскатистое: «Брешешь!» — вечером, когда кафе «Троянда» зажило по-домашнему, незнакомец начал собирать густо исписанные листки. И Якову вдруг стало грустно, как на вокзале, когда он провожал Игоряху, любимого человека или смотрел вслед уходящей в дверной проем Анюте. И понял Яков, что себя он любил тоже, и себя жалел, и проводил он себя, Якова Кашу. А куда? Проводил себя в сына своего, а сын еще далее проводил во внука… Яков родил Емельяна, Емельян родил Игоря…

— Простите, — говорит Якову незнакомец, — вы мне сегодня целый день уделили, охрипли, я бы хотел вас отблагодарить, — и протягивает толстую пачку денег.

— Нет, — отвечает Яков, — этого не надо, я пенсию получаю. Жизнь же моя не денег стоит, а сочувствия.

— Но все-таки, — говорит незнакомец, — чем я могу вас отблагодарить? Я в Москву уезжаю, есть у меня там знакомства. Может, надо вам что-нибудь?

— Ничего мне теперь не надо, — отвечает Яков, — поскольку внука моего любимого Игоряхи нет в живых, как вы уже слышали. Одного лишь прошу, если есть возможность засудить на длительный срок убийцу Игоряхи, который с помощью евреев-адвокатов сухим вышел из воды, помогите,… А может быть, есть возможность его к смертной казни присудить.

— Приговор суд выносит, — отвечает незнакомец, — но попробую выяснить обстоятельства дела. Как фамилия обвиняемого?

— Валерка Товстых… Бандит сибирский… Мне он сразу не понравился… Почему я его не выследил здесь в лесопосадке и не удавил? Закопал бы тело, никто бы не нашел. А нашли бы, я б лучше пострадал, чем Игоряха. Он у меня умным был, хлопчик мой. Научными фантазиями увлекался. Может, вышел бы в космонавты.

— Адрес этого Товстых какой? — после паузы спрашивает незнакомец.

— Гад этот вроде бы из Москвы уехал, — отвечает Яков, — но мать Игоряхи Анюта знает куда, — написал адрес Анюты.

Посидели еще немного.

— Может, на дорогу опять шампанского выпьем, — предложил Яков, — а то что-то мы поскучнели.

Заказал незнакомец бутылку шампанского, распили ее. А еще три бутылки дал Якову с собой в корзинке, которую тоже купил. На этом и расстались.

И в таком состоянии, сытый, пьяный, полувеселый, полугрустный, с тремя бутылками шампанского в корзинке пошел Яков на мост.

Вечерело уже, огни и в Трындино зажигались, и в селе Мясном, за рекой. Смотрит Яков, старуха идет драная богомольная, «Не может быть, — думает Яков, — та уже не только померла, сгнила давно». Имел он в виду нищую старуху, которую встретил в 32-м году здесь на мосту за несколько минут до того, как встретил Полину и началась судьба его. «Не может быть, я молодой тогда был, как Игоряха почти, а она в тех же летах, что и теперь». Но играет, мистифицирует шампанское, непривычное для реалистического пролетарско-крестьянското опьянения, и луна — проститутка полуобнаженная, прикрытая лишь легкой прозрачной тучкой, игрой своей зачаровывает. Подошел Яков к старухе и спросил.

— Ты это?

— Я это.

— Живешь еще?

— Живу…

— А идешь куда?

— В Мясное иду… В церковь помолиться…

— Открыта, значит, церковь?

— Открыта… И ты пойди…

— Мне зачем, старуха… Я же партейный.

Остановилась старуха, посмотрела на него.

— Нет, — говорит, — чернобровый, как родился беспартийным, так беспартийным и умрешь.

Слышал уже где-то подобные слова Яков, но где, не помнит. И обозлился Яков. Подбежал к старухе.

— Какой же я чернобровый? Ты что, смеешься надо мной, ведьма… Это ты, ведьма, сглазила меня, мне жизнь испортила.

Посмотрела на него старуха и говорит:

— Как же я могу тебе жизнь испортить, если ты в шутку родился?

— Как это так в шутку? Разъясни.

— Да ты не обижайся, — отвечает старуха, — много вас таких, в шутку родившихся… Миллионы… А расплодились вы, стало еще больше… Вот так, чернобровый…

И улыбнулась сморщенная сгорбленная старуха, растянула свою провисшую желтую кожу. Улыбнулась, а рот ее полон молодых белых зубов, как у Полины и Анюты в лучшие их годы… Чистые зубы… Отборные… Фарфор… Семечко к семечку…

Страшно стало Якову, побежал он без оглядки и слышит, как старуха ему вслед смеется молодым смехом в лунной ночи. Бежит, но корзинку с шампанским из руки не выпускает… Долго бежал Яков, устал, остановился, огляделся… Кажется, село Мясное… И в церкви служба идет, из освещенных дверей слышится пение хора… «Вот оно что, — думает Яков. И вспомнил он, как в доме культуры во время антирелигиозной лекции бесплатно демонстрировалось кино, разоблачающее разные церковные чудеса, — это ко мне церковники старуху подослали, — думает Яков, — и зубы ей вставили, чтобы меня смутить… Это так же, как они воду в вино обращают. Лектор все эти штуки разъяснил».

И вошел Яков в церковь впервые за свою жизнь. Видит, много свечей горит, жарко от них. И портреты в позолоте… Вон Центровой, главный у них — видать, Христос. А бородатый кто? На Карла Маркса похож. Портреты все стационарно прикреплены, без перемен в расположении. Тут уж не перепутаешь, два одинаковых апостола не повесишь… Небесное это политбюро состояло из апостолов, это Яков знал благодаря антирелигиозной лекции. И в книжечке про сионистов, которую Яков недавно в газетном ларьке купил, вроде бы такие же бородатые были нарисованы… «Как это только позволяют. За что же мы, первые комсомольцы, первые стахановцы тридцатых годов, боролись, сбивали кресты с церквей, попов разгоняли, частушки антирелигиозные пели… Что же это теперь все прахом пойдет? Вот отчего покойный Игоряха с крестом на груди приехал. Бороться мы перестали. Мы, старые партийцы».

При воспоминании об Игоряхе слезы побежали, в горле запершило, пить захотелось. Молящиеся вокруг, в основном пожилые женщины и старухи, мешали думать об Игоряхе, да и тот в рясе, бледный старик, говорил и говорил тонким голосом, как комар над ухом.

— Задать вопрос хочу, — громко неожиданно произнес Яков, он сам понял, что говорит, только когда услышал свой голос, — вот ваш Христос за что агитирует? Поцелуй врага своего… А как же я поцелую сибиряка, который убил внука моего Игоряху и с помощью адвоката, еврея-сиониста, наказания избежал? И как поцелую тракториста Чепурного, который трактором задавил мою жену Полину? Или нового секретаря райкома Клеща, который у меня, старого партийца, хочет партбилет отнять?

Гражданин, — сказал ему какой-то трудно различимый, — тут не партсобрание, здесь люди молятся.

Молятся? А кому вы молитесь? Вы бородатым сионистам молитесь.

Нехорошо, гражданин, в пьяном виде в Божий храм приходить. Стыдно, пожилой уже, — и взяв Якова крепко, вывел из церкви на улицу.

«Ладно, — подумал Яков, — пока ваша взяла, но мы, старые партийцы, еще посбиваем с вас кресты… Кого в Биробиджан вышлем, а кого к стенке… Раскулачим».

Когда Яков вышел из Мясного, оставив огни позади, стало опять страшно, а когда подходил к мосту, другой дороги к станции не было, опять почудился в темноте женский смех, похожий на смех Полины и Анюты… От быстрой ли ходьбы, от страха ли, от обиды ли, что из церкви выгнали, в горле, во рту сильно пересохло. Жажда была такова, что если бы не страх, он открыл бы шампанское тут же, по дороге. Но Яков боялся остановиться и шел, шел из последних сил, чтоб быстрей преодолеть тьму и выйти к освещенной станции. Обычно Яков в целях экономии шел из Трындино к себе в Геройское пешком. Хорошим солдатским шагом минут сорок, в крайнем случае час. Однако теперь он устал, было поздно, темно, начал накрапывать дождь, и по-прежнему, хоть Яков и храбрился, было страшно. Никак не забывались белые, молодые, отборные зубы во рту у древней старухи… Живые зубы, на вставные не похожи… Лет семьдесят старухе, а зубы как у Полины и Анюты в двадцать лет. И полезла в голову чертовщина, что женат он был на ведьме… Слушал антирелигиозные лекции, слушал политруков в армии, изучал партминимум, а нечистая сила свое взяла… Обидно…

Однако освещенная платформа успокоила и развеяла чертовщину. В ожидании поезда стояло множество пассажиров, а по станционному радио заканчивали передавать из Москвы последние известия, сообщали прогноз погоды… Даже в самое трудное время, для самого унылого человека нет ничего более оптимистичного, вселяющего уверенность, чем прогноз погоды на завтра. Спокойное, деловитое сообщение о том, что увидит человек завтра проснувшись… Хороша ли, дурна ли погода, не в этом суть… Суть в том, что завтра для него и для миллионов таких же, как он, на Воркуте ли, в Москве ли, в Ташкенте ли наступит новый день, и об этом дне уже сегодня известно, что он будет дождливый или солнечный, холодный со снегом или теплый с дождем…

Прослушав прогноз погоды на завтра и узнав, что в их местности будет переменная облачность с южным ветром и теплотой до 20 градусов, Яков купил в кассе билет до Геройского за пятнадцать копеек, посмотрел на освещенные часы и выяснил, что поезд-электричка, следующий мимо Трындино из столицы республики, подойдет через десять минут. Уйдя в тень от посторонних глаз, Яков начал шарить в корзинке, пытаясь открыть бутылку, шелестя серебряной фольгой и натыкаясь то на одну бутылку, то на другую, оцарапал себе пальцы о проволоку. Жажда мучила его все сильней, поезд должен был вот-вот подойти, а он никак не мог справиться с пробкой. Выругавшись, Яков вытащил из кармана платок и обернул им горлышко бутылки, чтоб легче тащить. В этот момент из темных кустов, окружавших платформу, раздались крики: «Сдавайтесь, вы окружены!» И послышались выстрелы. Одна пуля попала Якову в голову, одна в корзину, откуда выстрелило, дополняя канонаду, шампанское, все три бутылки. Одна из пробок попала Якову в глаз, нанеся увечье. Но увечье страшно живому, а не мертвому. Яков, заливаемый пеной шампанского и кровью, упал на платформу, подвернув под себя руку, и в такой неудобной позе в луже крови, разбавленной шампанским, он лежал до прибытия следственных органов. Ибо после того, как смолкли крики пассажиров и выстрелы, улеглась несколько паника, было установлено, что гражданин мертв. Кроме Якова, пострадала еще четырнадцатилетняя девочка, которую в панике сбили с ног и потоптали. Но больше жертв не было.

Делом, которое смахивало на террористический акт, занялась область. Опытный следователь быстро раскатал клубок. В кустах, окружавших платформу, был обнаружен отпечаток ткани плаща. Преступник лежал с ружьем, опираясь локтями на землю, и оставил на грунте отпечаток. Была найдена бумага от пыжей. Наконец, был найден след уха в пыли. Установили, что ухо принадлежит Егору Чудинову, слесарю из Мясного. А Егор выдал двух остальных охотников-собутыльников. «Выпили, поразвлечься хотели. Стреляли поверх голов». Может, оно и так, да Якова Кашу убили наповал. От того, наверно, что он виден не был, сидел, а не стоял, и в неосвещенном месте.

Суд вынес решение по статье 108 Уголовного кодекса РСФСР: «Начав стрельбу из охотничьих ружей в многолюдном месте, Чудинов Е. М., Касимов Г. К. и Вовченко Д. И. предвидели, что могут убить или ранить кого-либо, хоть и не имели непосредственно такого намерения».

Да, несчастливый человек Яков Каша. А несчастливый человек сеет вокруг себя несчастье.

«Егорка ведь армию отслужил, жениться собирался, а у Гришки двойня недавно родилась, а у Митьки сестра больная и мать старая».

Умер Яков Каша нелепо и смешно, но зато нашлись наконец ответчики за его судьбу — Егорка, Гришка да Митька… Чудинов, Касимов и Вовченко…

Следователь из области в кругу своих в неслужебное время шутливо рассказывал, что второй раз подряд ему «Кашу приходится расхлебывать, которую кто-то наварил». И действительно, расследуя недавно убийство, он никак не мог пулю обнаружить, которая насквозь прошла через грудь потерпевшего. Двенадцать часов искали, обыскали всю квартиру убитого и наконец нашли пулю в кастрюле с гречневой кашей, которая стояла за плите. «Два дела, — шутил следователь, — и в обоих пуля в кашу попала».

Похоронили Якова второпях. Приехал Емельян, приехала Анюта. Между собой они давно во вражде были, жили врозь и здесь сцепились из-за наследства. Емельяну невтерпеж было скорее хату продать и пропить. «Ты свое наследство уже получила, отец тебе каждый месяц деньги высылал», — кричал Емельян Анюте. Анюта же требовала хоть камень на могилу заказать. «Карьер рядом, а отец там все-таки долго стахановцем был, учтет местком, за полцены камень выделит». Но Емельян на своем настоял. Продал хату торопливо, недорого и уехал пропивать.

В райкоме личное дело Якова закрыли, сняли с партучета за выездом в нематериалистический мир. И тут удачно разрешилось. Колебались, не знали, что делать, какую меру партийного наказания применить. Все-таки партиец со стажем, стахановец…

И вот лежит похороненный Яков Каша, старый стахановец, старый большевик-комсомолец, сталинист, активист, атеист-язычник, антисемит, несчастливый брат наш.

Материалисты всегда умело и хорошо опровергали космический пессимизм философов, подобных Шопенгауэру и Гартману, опровергали их попытки искать источник вечного зла в глубинах вселенной. Действительно, ныне ясно, что торжество материализма было обусловлено слабостями их противников. Немецкие пессимисты, эти учителя современного антиматериализма, искали вечное зло в том, что у человека нет сил изменить движение созвездий, зажечь в небе еще одно солнце или разорвать цепь, которой каждый прочно связан со своей смертью. Подвластное вечному злу человеческое существование лишено всякого смысла, кроме одного — возможности убить более слабого.

Пессимизм этих современных антиматериалистов есть результат отчаяния их постичь таинственную Личность из Назарета и таинственную Заповедь этой Личности о любви к врагу, постичь не через молитву, людскую выдумку, а через разум, дар Божий.

Да, в наше время эта Личность и эта Заповедь стали еще менее постижимы. В наше время, когда на историческую арену вышли социальные низы, главные потребители всякой идеологии. Всякая же идеология основана на лживом образе врага, ибо без этого невозможна ненависть, живая кровь идеологии. Без ненависти всякая идеология мертва.

Ныне, когда проповедь заменена пропагандой, когда эмблемы, символы, знамена, портреты вождей подчинили себе слово, лживый образ врага стал необходим, как никогда. Назаретская же тайна скрыта.

Но есть все-таки путь к ней, и он лежит не через философию, ибо философия учит не замечать врага или пренебрегать врагом, не через религию, ибо религия учит крайнему и недоступному — любить врага, а через культуру, всегда открытую, всегда незавершенную, постигающую не крайние выводы, а процесс, то есть жизнь. Пойми врага своего — вот основная заповедь подлинной культуры, не замученной идеологическими веригами разных направлений. Понять врага своего значит стать сильней его. Но сила не может быть целью, сила может быть лишь средством. К чему?

Попытка понять врага своего содержит, пусть незначительные, крупицы любви к нему. Так мы приближаемся к Назаретской тайне, хоть и с противоположной стороны, не со стороны покорности и слабости, а со стороны силы и разума.

Всякая идеология — расовая, классовая, сословная, клерикальная — основана на логике самопознания, самокопания, самовозвеличивания и полностью лишена интуиции, этого способа постичь чужое, понять, что источником мирового зла, источником вражды является несчастливый человек…

Вот он лежит, Яков Каша, сталинист, антисемит, несчастливый враг наш, закопанный на краю кладбища села Геройское, бывшая деревня Перегнои. Нет на его могиле камня, и никому он теперь не нужен, кроме старого язычника, ослепшего больного грека Гомера, написавшего на смерть Якова Каши эпитафию:

Между живущих людей безымянным Никто не бывает Вовсе: в минуту рождения каждый И низкий и знатный Имя свое от родителей в Сладостный дар получает.

Пусть же эта повесть о несчастливом человеке заменит собой камень на могиле, не дав ей потеряться среди других могил, ухоженных и любимых, и пусть имя — Яков Каша — этот сладостный дар Родителя нашего красуется на ней.

Западный Берлин.

Февраль, 1981 год