1

За окном в стылой синеватой тьме октябрьского вечера мельтешили снежинки, в комнате было накурено и темно, лишь над дверью просвечивала полоска тусклого керосинового света. У окна за столом, сдвинув стулья, сидели трое. Лица были неразличимы, только смутные силуэты. Один курил в кулак, второй теребил какую-то бумажку, третий легонько клевал край стола большим ножом. Желтоватые блики играли на клинке. Люди негромко переговаривались:

– Зарежем сторожа.

– Так.

– Зарежем двух гидриков и одного старшего.

– Туда им и дорога.

– Правильно, это живые деньги.

– Надо бы и техников туда же, хотя бы двух.

– Жалко, но никуда не денешься.

Под потолком затеплился волосок лампочки, погас, опять мигнул и в полный накал осветил большую продолговатую комнату, заваленные бумагами конторские столы, стеллажи с каменным материалом и два лозунга на стене:

«Да здравствует романтика проектирования!»

«Алкоголь – враг проектирования».

Щурясь от яркого света, Князев подточил карандаш, бросил нож в ящик стола и пододвинул к себе разграфленный лист бумаги.

– Прикинем, что получится.

2

Когда дали свет, Арсентьев вынес керосиновую лампу на кухню, брезгливо понюхал пальцы и долго бренчал рукомойником. Вернувшись в комнату, сказал:

– Вот тебе, Дмитрий Дмитрич, первое задание: подключить контору и ряд домов – я дам список каких – к аварийке. С главным механиком я тебя, кажется, знакомил?

– Знакомил, – густым голосом ответил сидевший на диване мужчина. Он был высок, прям и до удивления худ: впалые виски, словно бы закушенные щеки, мослы коленей. Лицо его напоминало негатив – темная морщинистая кожа и совершенно седые густые крепкие волосы.

Арсентьев погрузил в противоположный угол дивана свое большое тело, подобрал ноги в теплых вязаных носках.

– Так вот, общая ситуация. Мехцех, гараж, стройцех – твои непосредственные владения – теперь в относительном порядке. Было несколько крикунов, я от них избавился. В потенциале контингент базы – наш резерв и опора: сорок процентов голосов на разведкоме, тридцать – на парткоме.

– Так мне и делать нечего…

– И тебе хватит, не волнуйся. Прочный тыл – залог успеха, но это тыл. Передовая будет на камералке. Поисковики… – Он поморщился, погладил левую сторону груди. – Прежнее руководство их разбаловало, а теперь они совсем геройствуют: одна из партий открыла, как они заявляют, месторождение, сейчас составляют проект поисковой разведки. На техсовете пришлось поддержать, иначе нельзя было, ситуация не позволяла… Завтра познакомишься со всеми. Безусловно, реальная сила, ты оценишь это в самое ближайшее время.

Гость зевнул, похлопал ладонью по рту:

– Все ясно, все понятно, о-ох! Устал я с дороги, Николай Васильевич, ты уж извини.

– Стареешь, – сказал Арсентьев. Мягко и тяжело ступая, он принес постель и вышел в другую комнату. Гость неторопливо разделся, залез под стеганое малиновое одеяло. Заглянул Арсентьев, осведомился, удобно ли.

– Удивляюсь, за шо вам полевые платят. Свет, радио, паровое отопление…

– Уборные во дворе, – усмехнулся Арсентьев, стоя в дверях. – Спокойной ночи.

– Я шо хотел спросить, – сказал гость, прикрываясь рукой от верхнего света. – На Графитовом кто сейчас командует?

– Из местных один. Исполняет обязанности пока что.

– Волокет?

– Относительно. А что, у тебя другая кандидатура есть?

– Угу, – сказал гость. – Ото я сам.

Арсентьев высоко вскинул брови, вернулся в комнату:

– С какой это стати? Какая тебя муха укусила?

Гость, по-прежнему прикрывая глаза, ответил:

– Та надоело… Устал.

Арсентьев подошел к дивану, сел в ногах на откинутый валик.

– Я не совсем понимаю. В отпуск хочешь? Наводи порядок и поезжай.

– Та нет, я не про то. Та выруби ты этот свет!

Арсентьев выключил свет, сел на прежнее место.

В соседней комнате светила настольная лампа, а здесь стал уютный полумрак.

– Не про то я, Николай. – Гость невольно понизил голос. – Ты знаешь, я про что. Было время… А теперь устал. Зубы притупились, нюх не тот. И я не тот, и ты не тот. И время то… другое.

– То, не то! – с пробуждающимся раздражением сказал Арсентьев. – Зарапортовался. Я его, понимаешь, с улицы взял, человеком сделал, а он… Короткая у тебя память, Дмитрий, – Он помолчал, вглядываясь в лицо гостя. – И что же ты хочешь, я не пойму? Расплеваться со мной?

– Упаси боже. Я против тебя никогда не пойду. Правь как правил, а мне где-нибудь то… Партийку на периферии, тыхэ жыття.

– Ерунду ты говоришь, Дима. – Арсентьев через одеяло потрепал гостя по колену. – И зубы еще острые, и нюх дай боже. Выспишься хорошо, и все пройдет. Доброй ночи!

– Я тебя как человека, как товарища прошу, – с внезапной угрюмостью сказал гость. – Неужто я тебе не все отработал?

Арсентьев еще раз потрепал гостя по колену и ушел в другую комнату. Слышно было, как он раздевается, заскрипела кровать, погас свет. Гость тоже скрипнул пружинами, вздохнул, и словно бы в ответ Арсентьев миролюбиво сказал из темноты:

– Наводи пока что всюду полный порядок. А там видно будет…

Глава первая

В камералке Князев сидел у окна и занимал это место не только по праву начальника – удобней было работать с микроскопом. Слева от него стоял чертежный стол Афониной. Она окончила текстильный техникум, но в Туранске не было легкой промышленности, и Афонина летом маршрутила с мужем, а зимой исполняла черновые планы и была на подхвате. Малого росточка, она чертила стоя, навалившись животом на доску и высоко открывая сзади ноги. Иногда она чересчур увлекалась работой, и тогда сидевший у нее за спиной молодой неженатый инженер Игорь Фишман ерзал и выходил курить, а Афонин начинал покашливать и наконец громким шепотом звал: «Татьяна!» Таня из-за плеча косила на мужа круглым карим глазом и одергивала платье. Впрочем, такое происходило только осенью и весной. Зима диктовала непреходящую моду на лыжные брюки.

У двери боком к окну сидели в затылок друг другу Высотин и Сонюшкин – старший техник с крепким, стриженным под «бокс» затылком, подмороженным рыхлым носом и плутоватыми глазами цвета болотной ряски. Он и Фишман летом работали в отряде Афонина.

Шесть столов, шесть человек, камеральная группа. Они же – проектанты.

Застряв на середине фразы, Князев смотрел в окно на белую улицу с зародышами сугробов. Рассвело недавно, сумрачно было и тихо, шел снег. Четвертые сутки ровно и заботливо присыпал он крыши черных приземистых изб, замерзшие воды, болота, уснувших комаров, прятал под собой неприметные таежные тропы, пепелища костров, полузавалившиеся шурфы, сыпал и сыпал, словно отбирал у людей право на отвоеванные летом крохи, – честный зимний снег, лежать которому до конца мая.

Приятно было наблюдать этот нескончаемый снегопад, как приятно глядеть на живой огонь, на бег волн, на дождь, когда сам под крышей и в тепле. Лета, казалось, и не было. От него остались только воспоминания – то отрывистые и туманные, то пронзительно яркие.

Князев оторвал взгляд от окна. Сотрудники прилежно трудились, лишь Сонюшкин уставился в стену перед собой и сосредоточенно ковырял в носу.

– Юра, палец поломаешь, – сказал Князев.

Сонюшкин вздрогнул и убрал руку, все засмеялись.

– И-и-ипо-ммощно вы меня,- выговорил Сонюшкин. – Так вообще можно йето… йето вот… заикой стать!

В коридоре затопали, зашаркали, кто-то по-хозяйски распахнул дверь. Вошел румяный с холода Арсентьев, за ним высокий худой человек с темным лицом и белыми волосами. Играя ямочками на пухлых щеках, Арсентьев поздоровался, широко обвел рукой комнату:

– Геологопоисковая партия номер четыре во главе с Андреем Александровичем Князевым. А это, – он указал на незнакомца, – Дмитрий Дмитрич Пташнюк, мой заместитель, по административно-хозяйственной части.

Когда начальство удалилось, Высотин заметил:

– Черен, аки грех.

– Красивый, но не симпатичный, – подхватила Таня.

– йето… йето… а-кк… конокрад!

Фишман тихо засмеялся, он всегда смеялся тихо, как бы про себя. Афонин благоразумно промолчал. А Князев вернулся за письменный стол и в задумчивости почесал нижнюю губу – вот и подкрепление к Арсентьеву прибыло.

Клуб в центре Туранска чуть отступает фасадом за порядок деревянных домов, и место это называется площадью. Посреди невесть для чего врыт столб, обычный телеграфный столб, но без проводов. Поселковые псы, которых в Туранске не меньше, чем людей, оставляют здесь свои визитные карточки, и к концу зимы основание столба обрастает сталагмитами. Клуб – предмет гордости туранцев, он двухэтажный и наполовину из кирпича. Большая фанерная афиша на высоком крыльце извещает то о новом фильме, то о лекции, а по пятницам и субботам – о танцах.

Незадолго до конца рабочего дня Князева позвали к телефону.

– Андрюша, здравствуй, – сказал в трубке тонкий с ехидцей голосок, и Князев узнал Тамару Переверцеву. – Как жизнь? Голова не болит после бани?

Князев покосился на секретаршу, недовольно спросил:

– Тебе Сашку позвать?

– Нет-нет, я с тобой поговорить хочу. Так не болит?

– Томка, мне некогда!

– Где это вы вчера с Сашкой набрались, а? – вкрадчиво спросила Тамара.

Князев замялся. Вчера после бани они действительно выпили в буфете по стакану мутного перемерзшего вермута, и Сашка сказал, что пошел домой. Но не подводить же друга…

– Понимаешь, встретили кое-кого, ну и…

– Да-да, встретили школьного товарища, год не пей, а после бани выпей, мужская солидарность – знакомые штучки. Слава богу, девятый год замужем. Ну, хорошо, ладно. И не такое прощала. Слушай. Сегодня пятница, женская баня, а мы, между прочим, тоже люди.

– Ну, так на здоровье!

– Э нет, дудочки. Мы в забегаловках не пьем. В общем, приходи. Будут пельмени и еще кое-что. А потом в клуб сходим.

– Приду, – сказал Князев, обрадованный не столько приглашением, сколько миролюбивым исходом разговора.

Переверцевы жили недалеко от конторы на улице Геологической, в просторном двухквартирном доме с паровым отоплением. Дома эти заселяли прошлым летом, когда геологи были в поле. Вселение происходило стихийно. Обещанную Переверцевым жилплощадь захватил экспедитор, навесил на дверь амбарный замок и пошел за машиной. Кто-то из доброхотов позвонил Тамаре, которая работала медсестрой в больнице. Простоволосая, в белом халате, со злым румянцем на худых щеках, ворвалась она в контору, перегнувшись через чернильный прибор, стучала кулачком перед носом тогдашнего начальника экспедиции Ландина, и пронзительный голосок ее был слышен в противоположном конце коридора.

Жилплощадь осталась за Переверцевыми. А экспедитор перевесил свой замок на другую дверь.

Подсвечивая фонариком, Князев шел по узенькой тропке через пустырь на редкую цепочку огней. Давно не звали к себе гостей Переверцевы. До Томки дошли слухи, что пока она воевала за квартиру, вселялась, хлопотала о дровах, конопатила оставшиеся после строителей щели и замазывала огрехи, муженек ее в поле крутил любовь со студенткой. С того времени никто не видел Переверцевых вместе, ни в праздники, ни в будни, и что дома у них происходило – никто не знал. Не выносили они сор из избы, не плакались знакомым, Томка вроде бы уезжала куда-то, а Сашка осунулся, перестал смеяться и засиживался в конторе допоздна. Горько было видеть, как люди сами себе портят жизнь: он – не умея каяться, она – не умея прощать. Но теперь, кажется, все перемололось, и коль позвали на пельмени, будут не только пельмени.

На Геологическую Князев вышел задворками. Улицу застроили, зима изменила ландшафт, и он не сразу нашел нужный дом. Потопал унтами, сбивая снег, мазнул лучом фонарика по стенкам просторных сеней и дернул набухшую дверь. В кухне было натоплено и светло, у духовки сидела Тамара, сушила длинные темные волосы.

– Раздевайся, проходи. Я сама только пришла, в бане очередяка такая.

– Жара у вас.

– Ольку купать будем. А ты снимай унты, свитер. Сашок, дай шлепанцы.

Князев прошел в комнату, сделал пальцами «козу» трехлетней Ольге, та испуганно обхватила ногу отца. Переверцев был в растянутых на коленях тренировочных брюках и майке, на плечах и груди курчавились волосы. Тамара рядом с ним выглядела худеньким подростком. Князев похлопал его по животу – раскормила тебя жена! – и сел в мягкое кресло, снятое с пассажирского ЛИ-2. Хорошо, домовито было у Переверцевых. Во многих квартирах бывал Князев, и почти везде пахло бивуаком – складные столы, стулья, кровати-сороконожки, вместо шкафов самодельные фанерные пеналы. А здесь даже ковер на полу лежал, подле дивана.

Развалясь в кресле, Князев перелистывал журнал и слушал, как за перегородкой в кухне повизгивала и плескалась Ольга, ворковала Тамара, ласково бубнил Сашка. Милая семейная возня. На работе Сашка совсем другой – молчаливый, жестковатый. Ну, правильно, так у людей и получается: дома отдыхают от работы, на работе – от дома.

Купание закончилось, Ольгу унесли спать. Переверцев вытаскивал воду, Тамара звякала кастрюлями. Князев услышал, как на кухонный стол высыпали вроде бы камешки, и скоро до него донесся умопомрачительный дух закипающих пельменей.

Но прежде была строганина из нельмы. Прозрачные, розовато-белые стружки таяли во рту, даже вкус трудно было уловить.

– Ее чтоб распробовать, надо целиком съесть. – Переверцев с сожалением отодвинул пустую тарелку. А Тамара уже накладывала пельмени. Не какие-нибудь там уродцы, среднее между клецками и варениками с мясом, что подают в ресторанах и домах нерадивых хозяек, а настоящие – маленькие, упругие, аккуратные, как девичье ушко, сочные, по три на ложке… впрочем, ели их вилками, обмакивали в разведенную уксусом горчицу и ели. Они тоже таяли во рту, и каждый пельмень требовал подтверждения, на самом ли деле так вкусно или только показалось. А спирт из густо запотевшего графинчика, разведенный градусов под шестьдесят, обжигал горло и грел душу.

После чая с брусничным вареньем разомлевшие мужчины перешли в комнату, закурили. У Переверцева посоловели глаза, он прилег на диван и, поставив рядом с собой блюдце, после каждой затяжки щелчком сбивал в него пепел. Обсуждали служебные дела.

– Расклад такой, – неторопливо говорил Переверцев. – Осенью сдали пять двухквартирных домов, а кто в них вселился? Бухгалтер, плановик, кладовщик, старший бурмастер, котoporo никто раньше в глаза не видел, двое из мехцеха, двое буровиков из гидроотряда, ну, этим надо, ребята с семьями второй год в общаге жили. – Переверцев загибал короткие крепкие пальцы. – Восемь? Девятую квартиру Арсентьев райкоммунхозу отдал, за какие доблести – неизвестно. И только в одной живет геолог. Я иной раз себя спрашиваю: может, мы не геологическая экспедиция, а планово-экономическая? Может, не мы, а они тут главную роль играют?

– Зачем вам квартиры? – сказала из кухни Тамара. – Вы к палаткам привыкшие.

– Да, привыкшие, – повысил голос Переверцев. – Мы ко всему привыкшие. Но когда я выхожу из тайги, мне крыша над головой во сто крат милее. И не чужая, где я квартирант, а моя собственная. – Он сердито покрутил в блюдце окурком. – Не понимаю я тех, которые и дома будто в поле живут: на раскладушках спят, на ящиках обедают. Уважать себя надо!

Князев тоже не мог похвастать меблировкой и убранством своей квартиры, поэтому сделал вид, что последние слова к нему не относятся. Он сказал:

– Сами виноваты. Надо было избирать разведком, а не начальническую балалайку. Тогда и квартиры были бы.

– Ты тоже за него голосовал, – заметил Переверцев.

– Где? В Красноярске? Я в то время с проектами ездил.

– А-а… Ну, ничего. Скоро перевыборы.

– Перевыборы перевыборами, но если мы будем храбрыми только дома за рюмкой, толку не будет. Помнишь, как мы Ландина перевоспитывали? Вот и сейчас так надо, всем коллективом.

– Вспомнил! Тогда в экспедиции было три партии, а сейчас двенадцать, и народу впятеро больше. В лицо-то не всех знаешь.

– Больше людей – больше союзников.

– У кого? У Арсентьева? Он недаром везде у руководства своих ставит.

– Все равно, начальство воспитывать надо, иначе заестся.

– Между прочим, мы с тобой тоже начальники.

– Какие там начальники! – Князев сделал протестующий жест, для него вопрос о собственном служебном положении был давно ясен. – Вместе со всеми комаров кормим. Только и того, что спросу больше.

Переверцев с ноткой зависти сказал:

– Положим, у тебя был шанс. И сейчас еще есть. Нургис до сих пор пока что и. о. главного геолога.

– Не искушай меня без нужды, Сашенька. Мне и так хорошо. Лишь бы никто не мешал.

– Приди к власти и покажи, как надо руководить.

– Я наоборот: всю жизнь мечтаю, чтоб мною хорошо руководили.

Вошла Тамара, заведя руки за спину, развязала фартук:

– Эй вы, деятели! Довольно курить, айда в клуб на танцы! С Ольгой баба Тася посидит.

Переверцев недовольно покосился на жену, лично он предпочел бы диван, Князев начал было оправдываться, что он в унтах, но Тамара отмахнулась – сойдет и так! – и потянула мужа за шею:

– А ну, кто быстрее оденется?

На дворе было морозно и тихо, вызвездило. Тамара держала мужчин под руки, едва доставая обоим до плеч, толкала, повисала на руках и в конце концов растормошила. Переверцев схватил ее под коленки, Князев – за плечи, раскачали и забросили на вершину сугроба.

У клубного крыльца маялся вывалянный в снегу пьяный без шапки и в штиблетах, никак не мог одолеть скользкую горочку; за углом толклась группа подростков. Князев купил билеты. Миновали сердитую тетку-контролершу, разделись, подождали, пока Тамара приведет себя в порядок, и под призывные звуки фокстрота чинно вошли в зал. Тамара сразу же схватила мужа за руку и повлекла в самую толчею. Князев прошел вдоль ряда стульев и сел в углу.

Танцевали под баян. В клубе был радиоузел с магнитофоном и радиолой, но музыку эту крутили редко, предпочитая те же мелодии в исполнении доморощенного баяниста. Зал просторный, с большими окнами и деревянными колоннами посредине. В дальнем конце буфет, где можно купить печенье, окаменелые шоколадные конфеты, терпкий брусничный морс местного производства, а если хорошо попросить, то что-нибудь и покрепче, закрашенное морсом.

Последний раз Князев был здесь в конце прошлой зимы, вот так же забрел случайно, в легком подпитии и с компанией, и даже, кажется, танцевал. Да, танцевал, пригласили на дамское танго, потом на вальс с хлопками, несколько раз «отхлопывали», а кто – он и лиц не запомнил.

Конопатенький баянист с длинными соломенными волосами наяривал, фантазировал, рвал на переходах мехи, в общем-то, играл скверно, но танцевали азартно. Разные люди здесь были: угловатые школяры и принаряженные продавщицы из райпотребсоюза, чистенькие медсестрички и неловкие в танцах грузчики рыбкоопа, девочки с метеостанции, работники почты, пьяненький лысоватый счетовод-кассир из «Заготпушнины», несколько представителей местной интеллигенции в лице библиотекарши, врача-фтизиатра, двух-трех учителей младших классов и судебного делопроизводителя, а также речники с различных плавсредств, экспедиционная шатия-братия и извечные их соперники по женской части – аэропортовские.

В веселой этой толчее не было однообразия. Стандарты больших городов сюда еще не дошли, в пестроте причесок и нарядов чудилось что-то карнавальное: от косичек и перманента до челок и шиньонов, от ширпотребовских уродливых чоботов и жакеток с ватными плечами до наимоднейших туфелек, японского силона и мини-юбок. Тут же шевиотовые костюмы моделей первых пятилеток и роковые «дуды» конца пятидесятых годов, а в центре зала выпендривался заезжий молодой человек в немыслимой вязаной кофте и клешах со складками внизу. Но все, почти все оставили зимнюю обувь в раздевалке, и Князев прятал под стул ноги в рыжих собачьих унтах.

Попадались знакомые, приветствовали, интересовались, почему он сидит, и уплывали, влекомые медленным водоворотом. Танцы следовали один за другим, почти без перерыва, в зале было жарко. От мелькания лиц, шарканья подошв и всхлипываний баяна Князеву сделалось нехорошо, скучно и одиноко. Словно стеклянная стена возникла между ним и залом. Потянуло на свежий воздух. Он встал, поискал глазами Переверцевых, чтобы попрощаться. Нигде их не, было видно. Он начал пробираться к выходу и вдруг увидел их в двух шагах от себя. Они танцевали – медленно, через такт. Тамара прильнула щекой к груди мужа, положила руки ему на плечи, а он, касаясь подбородком и губами ее волос, вел бережно-бережно, и вокруг них тоже была стеклянная стена. Переверцевы праздновали свое примирение.

Князев быстро оделся и вышел, с облегчением вдыхая морозный воздух. Было не более одиннадцати, но поселок уже спал, лишь кое-где светились окна да редкие лампочки на столбах отмечали главную улицу. Домой не хотелось, дома никто не ждал. Он неторопливо шагал по пустынной укатанной дороге, следя, как по мере приближения к уличным фонарям тень его то удлинялась, то укорачивалась, то двоилась. Миновал мостик, пекарню, Первый магазин, и тут ноги сами понесли его в проулок, где вдоль пустыря стояли темные избы. В серебристом, отраженном от снега тусклом свете луны на ущербе видна была малоезженная дорога. Лениво побрехивали собаки.

Возле третьего от угла дома Князев свернул по тропинке, подошел к темным окнам. Тихо было, в доме спали. Снег под окнами лежал нетронутый, нетоптанный. Князев кинул в ближнее окно комком смерзшегося снега. Стекло звонко тинькнуло. За окном Князеву почудилось какое-то шевеление, но занавеска осталась неподвижной. Нет, не ждали, его здесь сегодня или просто не слышали. Он поднял еще комок, подержал в пальцах, но бросать не стал. Постоял, прислушиваясь, и пошел обратно.

Дом, где он жил, стоял на окраине, на самом берегу Енисея. С каждым паводком береговой обрыв приближался, но Князев прикинул, что в ближайшем пятилетии его жилищу обвал не угрожает, а загадывать дальше было незачем.

В сенях, почуяв хозяина, завозился и застучал хвостом по полу Дюк. Накануне он сбежал на собачью свадьбу, вернулся на трех лапах, и Князев его запер. «Лежать!» – крикнул он, когда Дюк попытался прошмыгнуть в кухню, и, притянув обитую войлоком дверь, накинул крючок. За сутки квартира выстыла, изо рта шел парок. Не раздеваясь, он выдвинул заслонку, открыл дверцу и поднес спичку к заранее приготовленной растопке. Через минуту в топке затрещало, загудело. Князев проломил ковшом ледок в бочке, наполнил чайник, поставил на огонь и шагнул за беленую дощатую перегородку.

Включив свет в комнате, он с внезапным неудовольствием обвел взглядом свое жилище. Продавленная кровать, грубо сколоченный стол, покрытый клеенкой; белая больничная тумбочка, на ней «Спидола» с примотанными изолентой батарейками от радиометра; самодельная этажерка, забитая книгами; вдоль стен обшарпанные вьючные ящики; на полу на всем свободном пространстве – шкура сохатого.

Он прилег, отогнув угол постели, положил на край кровати ноги в унтах. Надо бы разуться, но еще не нагрелось. Напрасно он в этих собаках в клуб ходил… Перед ним вдруг плавно засеменили в танце ножки в черных и разноцветных туфельках, в темных и светлых чулках, сухощавые и полные, стройные и не очень стройные, но одинаково быстрые, старательные, приподнявшиеся на цыпочки…

На плите зашипел, задребезжал крышкой чайник. Князев нехотя встал, заварил чай, пошуровал в печке. Заметно потеплело, запотели и начали оттаивать окна.

Он поскреб ногтем корочку льда, приблизил к стеклу лицо. Бездонный мрак, ни огонька. Он прошел обратно в комнату, включил транзистор. В Москве было девятнадцать часов тридцать минут. Сотни тысяч девушек в этот час творили перед зеркалом красоту, столько же молодых людей завязывали галстуки или жужжали электробритвами…

Князев машинально потрогал отросшую за день щетину, затем быстро разделся, выпил кружку чаю вприкуску и выключил свет. Лежал без движения, слушал, как в печке умирает пламя, как тихо потрескивают угольки и где-то лениво, с подвывом, лает собака. Раздался нарастающий рев моторов: прямо над крышей, сотрясая воздух, пронесся самолет. Он шел на набор высоты. Князев представил себе, как в салоне в откинутых мягких креслах, зачехленных белой парусиной, полулежат пассажиры, посасывают леденцы, глядят на светящееся табло, где по-русски и по-английски написано: «Не курить. Застегнуть ремни». Скоро табло погаснет, перестанет покалывать в ушах, и пассажиры погрузятся в дрему. И каждый миг быстротечного времени будет приближать их к большому городу, где допоздна светятся окна и один человек может позвонить другому по телефону, чтобы встретиться и пойти куда-нибудь…

Князев нашарил босыми ступнями комнатные туфли и зашлепал к двери. Ноги обдало холодом. Дюк свернулся на своей подстилке, подогнув под себя передние лапы и уткнувшись носом в пушистый хвост, и одним глазом косился на хозяина.

– Иди сюда, – тихо позвал Князев. – Ну, иди!

Скользнув в полуоткрытую дверь, пес радостно загарцевал в тепле. Князев прошел в комнату, указал на середину шкуры.

– Сюда иди! Ложись тут!

Дюк замешкался, вопросительно взглянул на хозяина. В кухню он еще был вхож, но в комнату…

– Иди же, дурень!

Нерешительно переступив порог, Дюк обогнул шкуру, покружился на месте и лег с краю. Князев взял его за лапы, выволок на самую середину, почесал ему грудь, за ухом, похлопал по спине. Пес притих, вытянулся, показывая светлые подпалины на животе. Но когда Князев выключил свет и лег, Дюк пружинисто, бесшумно встал, выскользнул на кухню и устроился возле входной двери.

Князев начал засыпать, уже спал, и даже сон к нему слетел, как вдруг у самой его головы негромко, дробно постучали в окно. Он сразу вскочил, с бьющимся сердцем сел на постели. Приснилось, что ли? В окно постучали еще раз, он увидел мелькнувшую за стеклом тень, включил настольную лампу и, натянув брюки, пошел открывать. Дюк загарцевал у порога. Возясь с тугим крючком, Князев услышал с улицы притворно-жалобное:

– Пустите погреться, люди добрые, моченьки нет, ручки-ножки озябли…

Он впустил свою гостью и стоял перед ней, держа ее за руки и широко, радостно улыбаясь, а она стояла перед ним – рослая, румяная с мороза, круглолицая и волоокая, с маленьким сочным ртом.

– Здравствуй, Валюша, здравствуй, моя хорошая.

– Здравствуй, Андрюша, здравствуй, мой хороший. Ну как ты тут живешь? Раздеться-то можно?

Он принял у нее шубенку, она, потянувшись зрелым сильным телом, забросила наверх вешалки шаленку и варежки, мимоходом глянула за перегородку, на раскрытую постель.

– Иду к тебе и всегда боюсь кого-то застать, аж сердце сжимается.

– Кого ж ты у меня застанешь кроме себя самой?

– Ах, Андрюшенька, может, ты и вправду не такой, как все, сключительный, как моя свекровка говорит, а? Ну, как ты живешь? Спал уже, поди? Разбудила?

Сам виноват, нечего под чужими окнами шастать. Не ты, скажешь? Больше некому, Андрюшенька, остальные гости ко мне в дверь ходят, и не по ночам, а когда положено… Сон перебил мне, а ну, думаю, и я ему перебью. Ну, здравствуй, что ли? Дай поцелую тебя. Только Дюка, Дюка прогони, я при нем стесняюсь…

Выдворенный на улицу Дюк обошел вокруг дома, оставил свои меты на всех четырех углах, сбегал к дороге и береговому обрыву, проверяя, все ли в порядке, потом вернулся к дому. Потоптался на крыльце, покружился на месте и лег, свернувшись клубком, поджав лапы и уткнув кончик носа в пушистый волчий хвост.

Меж тем в доме, на половине Князева, сна как не бывало, на кухне горел свет, в комнате, как положено, царили уютные сумерки. «Спидола» передавала эстрадную музыку. Хозяин и гостья теснились на узкой койке, он уговаривал ее:

– Ну, останься, куда ты пойдешь ночью? Не уходи, Валя. Давай я будильник на шесть утра поставлю. Вернешься – они еще спать будут. Ну, послушай меня…

Полузакрыв глаза, она держала его за руку горячей своей рукой, улыбалась расслабленно, тихо говорила:

– Нет-нет, Андрюшенька, не уговаривай, пустое это дело, нельзя мне, ты же знаешь. Настенька вдруг прокинется, бывает с ней, тогда и Кольчу разбудит, поднимут рев в два голоса, что я старухе скажу?

– Ты напридумываешь… Нет, все равно не пущу. Ухвачу вот так и не пущу. И не вырвешься.

Смеясь, они затеяли возню и едва не упали на пол. Валя говорила, чуть запыхавшись:

– Ну, сильный, сильный, с бабой в постели сладил. Погоди вот, встану, так я тебя скручу и по одному месту отшлепаю.

– Рука у тебя тяжелая…

– С малолетства к работе приучена, верно, еще мой Степка, дурак, говорил, а он не слабей тебя… Ну, пусти, Андрюшенька, пусти мой хороший, самой неохота, а надо. Ох, это «надо»… Сколько я у тебя в полюбовницах? Года два, больше, а если сложить те часы, что мы вместе провели, те минуточки, так и недели не наберется. Какой там недели, два-три денечка всего и набежит…

Да, давно уже длилась эта связь, удобная и необременительная для Князева и рискованная, чреватая многими последствиями для Вали Поповой, детной вдовы, жившей одним домом со старухой свекровью. Однако как бы хорошо им ни бывало, планов совместной жизни они не строили. Сперва Князев предупреждал Валю, что жениться на ней не собирается, так что пусть не тратит на него молодые годы. Она отмалчивалась или, улыбаясь извинительно, говорила, что ничего и не ждет, ни на что не надеется, а сердцу – не прикажешь. А после уж Князев все неохотнее отпускал ее в короткие и мимолетные их встречи, и теперь Валя уговаривала его походить в клуб на танцы или где-нибудь в командировке или отпуске присмотреть себе хорошую девчонку и жениться. Первый раз, дескать, сорвалось, второй – обязательно получится. «А ты пошла бы за меня?» – спрашивал он. «Я для тебя старая, – отвечала она, – жена должна быть моложе, а я старше. Буду уж тебе полевой женой, а в город уедешь – женишься на образованной. Степка-то мой, дурак, ровня мне был…» Однажды он спросил, почему она называет покойного мужа дураком, нехорошо ведь. Она с сердцем сказала: «Конечно, дурак! Из-за рыбалки этой проклятой жизни решился, меня в тридцать лет вдовой оставил, деток осиротил. Непутевый дурак! Никогда ему этого не прощу…»

…Князев и Дюк пошли провожать полуночную гостью. Погасли фонари на главной улице, ни одно окно не светилось в этот глухой час. С темнеющего открытого пространства реки ровно тянул колючий хиус. Серебристо мерцали в лунном свете мягкие контуры сугробов, заснеженных крыш. Заречные дали, где небо и земля сливались, стыли в морозной сероватой дымке. Скрипел под ногами укатанный снег. Чем ближе к дому, тем торопливее шла Валя. Князев придерживал ее за руку, не давая пуститься бегом, чувствуя сквозь варежку тепло ее руки.

Не доходя переулка, остановились. Князев взял Валю за отвороты шубенки, приблизил к себе, она поцеловала его чуткими своими губами, но бегло, торопливо, на лице ее уже лежала печать озабоченности.

– Когда же мы увидимся, Валюша?

– Как захочешь, Андрюшенька.

– В следующую субботу?

– Нет, Андрюшенька, в ту субботу не смогу и в воскресенье не смогу. Гости приезжают, родня. Потом как-нибудь. Сама приду, ладно?

– Тебе, может, помочь надо? Дровишки там, то-сё?

– Хватает у меня помощников, всего хватает. Ну, бывай…

Князев шел домой и думал о Вале. Больше двух лет она с ним, а знает он о ней немногим больше, чем в первые дни знакомства. Есть какой-то предел, не очень далекий, за который ему не проникнуть, а там-то и происходит ее жизнь, опутанная и связанная отношениями с детьми, свекровью, с многочисленной родней. И когда он, движимый любопытством или желанием разобраться, помочь, даже в самые ласковые и откровенные минуты начинал подбираться к тому, что скрывалось за этим пределом, она всегда либо смехом и шуткой, либо внезапной угрюмостью уводила разговор в сторону. Она знала о нем многое, он о ней – почти ничего, только поверхностные анкетные данные. Иногда он чувствовал себя с ней мальчишкой, зеленым юнцом и не обольщался ее кратковременной покорностью. Чужая душа – потемки, душа взрослой женщины – далекая непознанная галактика, лететь до которой всю жизнь.

Николай Васильевич Арсентьев жил в типовом двухквартирном доме. Вторую квартиру должен был занять Пташнюк, но там делали ремонт, и Дмитрий Дмитрич гостевал у своего начальника. Семьи обоих были пока что в Красноярске.

Большую часть времени Дмитрий Дмитрич проводил на базе – в мехцехе и мастерских, домой являлся поздно. Шумно и неаккуратно мылся, гремел посудой на кухне, бойко стучал ложкой в тарелке, громогласно разговаривал с полным ртом, не остыв от дневных перебранок, и эта бесцеремонная шумливость начинала раздражать Арсентьева. А с другой стороны, было удобно, что заместитель под боком.

– Вот что, Дима, – сказал как-то Николай Васильевич. – На камералке творятся безобразия. На работу опаздывают, с работы уходят, когда хотят, женщины днем бегают по магазинам. В общем, разгильдяйство, с которым надо кончать. Давай-ка займись этим.

Склонившийся над нарядами Дмитрий Дмитрич искоса взглянул на Арсентьева, блеснули синеватые белки:

– Стыц, моя радость. Опять я?

– Тебе удобней.

– Пусть то… общественность этим занимается.

– Подключим и общественность.

Пташнюк поморщился, бросил карандаш:

– Не люблю я с интеллигенцией возиться. Вот, ей-богу, не люблю! С рабочим человеком легче. Он мне матюга, а я ему пять матюгов, и порядок. Договорились, поняли друг друга.

– Никаких матюгов! – Арсентьев строго округлил глаза. – За грубость буду строго наказывать. Ты меня понял?

– Понял, понял. Дмитрий Дмитричу всегда самая грязная работа достается.

– На то и заместитель.

Операция, которую Дмитрий Дмитрич Пташнюк осуществил в одно морозное утро конца октября, не имела кодового названия, почти не готовилась, но, тем не менее, проведена была с ошеломляющей дерзостью.

Рабочий день в конторе начинался в девять. В две минуты десятого Дмитрий Дмитрич собственноручно запер изнутри входную дверь, положил ключ в карман и не спеша пошел по коридору, заглядывая в камералки. В комнатах оказывалось по одному – по два человека, некоторые двери были вообще еще опечатаны. Лишь бухгалтера сидели на местах в полном составе.

Тем временем дверь начали нетерпеливо дергать, трясти, стучать в нее кулаками и ногами. Дойдя до конца коридора, Дмитрий Дмитрич так же неспешно повернул обратно. В первой от входа комнате для него несколько дней назад оборудовали кабинет, переселив камеральную группу гидроотряда. Дмитрий Дмитрич широко распахнул дверь с новенькой табличкой «Заместитель начальника экспедиции» и взглянул на часы. Десять минут десятого, на первый раз хватит. Он протянул уборщице тете Даше ключ, а сам отошел немного назад и стал посреди коридора.

Толпа опоздавших ворвалась с возгласами негодования, мигом заполнила крошечный вестибюль-тамбур. Передние, увидев Пташнюка, замерли. Образовалась пробка. И в это время Дмитрий Дмитрич гостеприимно указал рукой на открытый кабинет:

– Сюда, сюда разом проходите, не стесняйтесь.

Задние поняли, что это ловушка, и повернули было обратно, но бдительная тетя Даша, следуя полученным указаниям, успела снова запереть дверь.

Пташнюк действовал наверняка. Арсентьев с утра уехал на базу, главный геолог всегда приходит в половине девятого, главбух предупрежден. С остальными можно не церемониться. Дмитрий Дмитрич прошел за письменный стол и, слегка куражась, сказал:

– Ай-яй-яй. Взрослые люди, а на работу опаздываете. Сколько вас тут? – тыча в каждого пальцем, он принялся считать. – Раз, два, три… Шишнадцать человек! Ай-яй-яй.

– Ашнадцать, – негромко поправил кто-то, но Дмитрий Дмитрич не понял насмешки. Он был несколько разочарован. В сети попалась мелкота – итээровцы младшего и среднего состава, чертежник, топограф, машинистка. Крупная рыба еще не подошла. Интерес Дмитрия Дмитрича сразу поубавился, и он скомкал продуманное заранее внушение:

– Давайте, голуби, то… условимся. На первый раз прощаю, даже фамилии не запишу. Но больше не опаздывайте. Соблюдайте трудовую дисциплину. К нарушителям применим то… административные меры. И товарищам передайте. – Дмитрий Дмитрич выдержал паузу и добавил: – Все. Идите работайте.

Надо заметить, что на камералке давно установилось собственное мнение по поводу того, что считать опозданием. Десять-пятнадцать минут – это вообще не опоздание. Полчаса – тоже не страшно, мало ли чего: может, человек откапывал дверь, может, ждал, пока привезут воду, или голова болела у человека и он зашел в буфет полечиться, а может, просто лег поздно. Словом, причин много и все уважительные. Час – это уже опоздание; когда войдешь, кто-нибудь обязательно на часы посмотрит. Ну, а полтора часа и больше – тут уж начальник партии в меру собственной деликатности попросит или потребует устное объяснение.

Князев это общее мнение разделял. Главное, чтобы отчет двигался по графику, чтобы каждый исполнитель сдавал свои главы или разделы в срок, Не успеваешь – оставайся после работы. На камералке, как и в поле, день ненормированный, но в целом геологи отрабатывали положенное время и зимой.

В тот день Князев опоздал на двадцать пять минут: зашел на почту сделать два перевода – матери в степное алтайское село и сестренке-студентке в Новосибирск – и простоял в очереди. Когда ему рассказали о случившемся (из их комнаты попались Высотин и Сонюшкин), он помрачнел. Прежнее начальство время от времени напоминало о трудовой дисциплине, но чтобы так… Однако в КЗОТе не написано, что можно опаздывать, и Князев, разрушая надежды подчиненных на его поддержку, сухо и недвусмысленно сказал:

– Значит, будем приходить вовремя. Давно пора. Мы ведь по-хорошему не понимаем.

Подчиненные переглянулись, и разговор на этом закончился.

До полудня пострадавшие и сочувствующие тихо обижались, потом решили пожаловаться главному геологу. Людвиг Арнольдович Нургис принял делегацию немедленно, рассадил всех, выслушал. Походил по кабинету – высоченный, худой, рыжеволосый, с аскетическим лицом землепроходца. Да, к сожалению, вопрос о трудовой дисциплине – больной вопрос. Опоздания и прогулы стали системой. Без хорошей дисциплины не может быть хорошей работы. Требования администрации вполне законны, он целиком их поддерживает. Конечно, Дмитрий Дмитрич поступил не совсем тактично, не посчитался с самолюбием товарищей, но…

Нургис многозначительно помолчал и добавил:

– Дмитрий Дмитрич мне не подчиняется, указывать ему я не вправе. Попробую поговорить с Арсентьевым. Обещаю поговорить. Сегодня же.

Под конец дня он действительно зашел к Арсентьеву. Николай Васильевич сказал, что уже обо всем знает и что сам чуть не попался. Улыбнувшись своей шутке, он пояснил, что Дмитрий Дмитрич иногда перегибает, хотя обижаться на него за это не следует. Натура он увлекающаяся, но человек глубоко порядочный, и если в чем-то и заблуждается, то искренне. Впрочем, Дмитрий Дмитрич при том при всем неплохой психолог. В вопросах дисциплины приказы, нотации и другие полумеры не дали бы ощутимых результатов, а этот случай поразил воображение многих. По крайней мере, теперь запомнят, что опаздывать нельзя.

Забегая вперед, надо отметить, что операция «Птицелов», как прозвали ее позже геологи, благотворно сказалась на трудовой дисциплине: опозданий стало меньше. Что до Дмитрия Дмитрича, то с ним расквитались на следующий же день.

Во дворе экспедиции, как во всех дворах Туранска и других селений в радиусе полутора тысяч километров, стояло некое дощатое сооружение – уборная на два «очка», разделенная перегородкой. В левой двери была щель, через которую просматривалась часть протоптанной в снегу тропинки. Снаружи двери закрывались на вертушки.

Получилось все случайно. Юра Сонюшкин уже застегивался, когда на тропинке промелькнул Пташнюк, за тонкой перегородкой лязгнул крючок, звякнула пряжка ремня. Сонюшкин выскользнул наружу, прикрыл за собой дверь, повернул вертушку, и тут всегда тлевшее в нем озорство, помноженное на еще не остывшую обиду, мгновенно подсказало верный ход. Сонюшкин был актером для себя. Изобразив на лице легкую задумчивость, он словно бы по рассеянности повернул и правую вертушку. Повернул и потрусил к конторе. Он знал, что поспешность его никого не должна удивить: семнадцать градусов, а он без пальто. Еще он знал, что вертушки прибиты двухсотками…

Минут пять спустя во дворе появился Князев. Ему надо было в химлабораторию. Проходя мимо уборной, он услышал доносившиеся оттуда глухие удары и чье-то сдавленное прерывистое бормотание. Он в изумлении приостановился, потом догадался, в чем дело. Подошел, повернул вертушку и едва успел отпрянуть – из распахнувшейся от мощного толчка двери косо, почти горизонтально вылетела длинная фигура, нелепо взмахнула руками и зарылась головой в сугроб.

Князев не смог сдержаться, расхохотался. Шагнул к упавшему, чтобы помочь, и опешил: Пташнюк!

Дмитрий Дмитрич, словно бы не замечая его, торопливо поднялся, коротко и очень квалифицированно выругался и быстро пошел к конторе, на ходу стряхивая с себя снег. Князев, посмеиваясь, направился в химлабораторию. А Юра Сонюшкин в это время старательно вычерчивал развертку шурфа, слушал, как Высотин и Фишман обсуждают шансы «Спартака», но в разговор не вмешивался. Время от времени губы его трогала лёгкая улыбка, и со стороны могло показаться, что он думает о чем-то приятном.

Потом было два выходных, и эта история потеряла остроту. В понедельник Дмитрий Дмитрич сидел в своем кабинете и решал различные вопросы. Несколько раз ему пришлось сходить к Арсентьеву. Проходя по темному коридору, он каждый раз миновал выстроившихся вдоль стен курцов. Он здоровался, ему небрежно отвечали и продолжали разговаривать. В полумраке трудно было различить малознакомые лица, и Дмитрию Дмитричу казалось, что он все время видит одних и тех же.

– Когда же вы то… работаете? – полушутя-полусерьезно заметил он. – Как ни пройду, все курите и курите.

– Поменьше ходите, – посоветовали ему.

На следующее утро в конторе появился электрик со стремянкой и мотком провода через плечо. Скоро в коридоре сделалось светлее, чем в комнатах. Добрейшую тетю Дашу будто подменили: стала она покрикивать на курцов, стала сгонять их с привычных мест у стеночки в тамбур, поближе к кабинету Дмитрия Дмитрича, а дверь в кабинет, если хозяин на месте, всегда демократично открыта. В такой обстановке и сигарета не в радость. Сделал несколько торопливых затяжек, кинул жирный недокурок в таз у питьевого бачка и быстрее с глаз долой на рабочее место.

Дмитрий Дмитрич ходил теперь по светлому пустынному коридору, как завоеватель во время комендантского часа, походка его была по-хозяйски уверенна, и когда с ним здоровались, он снисходительно кивал в ответ.

Праздники с их брагой, медовухой, «водярой» и спиртом, с пирогами, пельменями, свежениной, с удалой пляской, драчками, задушевными «протяжными», с ощущением, что весь мир навеселе и это никогда не кончится, – отошли.

Князев с облегчением распрощался с ними: три дня гульбы утомили его. Чужих компаний он не любил, а своя постоянная, поисковики… Спектакль, в котором участвуешь не один десяток раз. Знаешь, кто о чем будет говорить и когда, какие песни будут петь и после какой по счету рюмки, кто за кем начнет ухаживать, кто кого будет ревновать и к кому. Скучно. А не пойти – дома еще скучней. Вообще, эти праздники… Есть настроение, нет настроения – обязан веселиться. Или делать вид, по крайней мере.

То ли дело – неожиданный повод, случайная встреча, никаких приготовлений, складчин – все внезапно, вдруг! И все естественно. Если разговор – то оживленный, если молчание – то не от скуки или неловкости.

Но случаются и другие праздники.

Вот тебе предстоит командировка в большой город, интересная командировка, для пользы дела. Но если даже и без пользы, то все равно это радостно – вырваться «на материк»! Ты ждешь, скрытно волнуешься, потому что в последний момент начальство может все переиграть и послать вместо тебя другого или поехать само. Ты суеверно отказываешься от разных там поручений – братцы, да я ж еще никуда не еду! – делаешь вид, что тебе и ехать-то не очень хочется. И только когда секретарша вручит тебе командировочное удостоверение, а бухгалтер – проездные, суточные и квартирные, ты начинаешь относиться к поездке с доверием и всерьез.

Мелкие треволнения будут подстерегать тебя и в аэропорту, ибо северные трассы – зимой особенно! – меньше всего подвластны расписанию. Беспокойство не оставит тебя даже в самолете: посадка объявлена, пассажиры на местах, но что-то нет экипажа, того и гляди примчится сейчас дежурная и закричит, что вылет отменяется…

Но вот ты в воздухе. Стюардесса сообщит фамилию пилота, высоту и исчезнет в кабине. Ты откинешь спинку кресла и будешь поглядывать то на струящуюся за окном белесую муть, то на стрелку высотомера. Нервное напряжение спадет, глухой рев моторов убаюкает тебя, но это будет не сон, а дрема, и когда на каком-нибудь воздушном ухабе ты откроешь глаза, то увидишь сиренево-голубое небо удивительной чистоты, крупные ранние звезды, а внизу – плотное бесконечное стадо ватных облаков, подсвеченных предзакатным солнцем.

Город поразит твое обоняние целым букетом запахов – от мокрого асфальта до подгоревших бифштексов из ресторанной кухни. Слух остро воспримет и отрывистый гудок паровоза, и дребезжание далекого трамвая, и редкие сигналы машин. Ну, а огни… Еще на подлете ты увидел вдали огромное мерцающее зарево, огни большого города.

Оттепель, снега нет, сыро и ветрено. В чемодане у тебя туфли, но ты в унтах, и здесь это не кажется смешным. Человек с Севера, с низовий. Здесь знают этому цену.

Ты неторопливо проходишь через здание аэровокзала, краем глаза замечаешь на витрине буфета ряды бутылок с яркими этикетками, вазы с бутербродами и фруктами, но не останавливаешься – никуда это от тебя не денется. Выходишь на привокзальную площадь, берешь такси, разваливаешься на заднем сиденье и со вкусом закуриваешь. Дорога к городу пустынна, стрелка спидометра подрагивает около цифры 100, и тебе, исходившему тайгой не одну тысячу километров, даже странно, что по земле можно двигаться с такой скоростью.

Тебе не придется рыскать по гостиницам в поисках места или обращаться к услугам «частного сектора». В кармане у тебя ключ от кооперативной квартиры одного из твоих сотрудников, который дорабатывает на Севере последний срок и копит на машину. Ты поднимаешься по лестнице, отпираешь дверь и нащупываешь выключатель.

Городская квартира… Она кажется тебе воплощением комфорта, эта малогабаритная двухкомнатная секция с совмещенным санузлом и полом из пластиковых плиток, на стыках которых выступает черная смола. Ты цепляешь на вешалку свою меховую куртку, стягиваешь отсыревшие унты и в одних носках прохаживаешься по комнатам, открываешь на кухне краны, пробуешь пальцем пыльную полировку мебели. Ты радуешься своему удивлению. Что ж, и тебе когда-нибудь доведется стать членом жилищного кооператива…

А потом наполнить ванну, долго плескаться в желтоватой, пахнущей хлоркой и железом воде, с мокрыми волосами сидеть на кухне, удивляться, как быстро закипел на газовой плите чайник, и прихлебывать горячую пустую водицу, потому что ни сахара, ни заварки купить не догадался, а хозяйские запасы давно уже истребили такие вот, как ты, заезжие.

Включить телевизор, посмотреть до конца программу – любую! – достать в ящике дивана-кровати старый хозяйский спальник, а из чемодана – чистый вкладыш постелить и лечь. Из полуоткрытой форточки вместе с сыростью долетают редкие уличные шумы, и тебе начинает казаться, будто ты живешь здесь давно и вообще никакой это не Красноярск, а твой милый сердцу студенческий Томск, и утром тебе в институт на первую «ленту», а Север, тайга – все это странный, странный сон.

Усмехнувшись, ты гонишь эти фантазии и начинаешь думать о завтрашнем дне. Завтра предстоит побегать по отделам. Народ там тертый, въедливый, придется каждому доказывать, а с ними особенно не поспоришь. Ну, ничего, не в первый раз. Зато вечером…

Вечером Князев сидел в ресторане «Енисей», во втором его зале, возле самой эстрады, смаковал грузинский коньяк, посасывал ломтик лимона и ждал, пока подадут бефстроганов. Под ухом наяривал квинтет с разными электромузыкальными штучками. Лучше бы сидеть подальше, очень уж шумный оркестрик, но везде – битком. Музыканты – молодые длинноволосые ребята в зеленых пиджаках с золотыми пуговицами – вполне современные, и вещи современные, многие из них передают по «Маяку». Шлягеры – вот как называются эти модные песенки.

Старожилы рассказывали, что во времена «Енисейстроя», когда заработки были не чета нынешним, ехавшие на материк северяне сдвигали столики и кутили во всю широту натуры. А музыканты, рассовывая по карманам мятые сторублевки, весь вечер кряду исполняли «Мурку», «Журавлей» или «Ванинский порт». Такие были у людей вкусы. Теперь же музыку никто не заказывал – то ли не принято стало, то ли не положено, но молодые музыканты все равно играли с подъемом – не столько для публики, сколько для себя.

На свободном от столиков пространстве танцевало несколько пар. Женщины были в удлиненных или в укороченных платьях или брючных костюмах. Здесь только и замечаешь изменения моды.

Мода на песенки, на одежду, на прически… А на людей, на поступки есть мода? На качества людские? Мода – это ведь не только привычки и вкусы, но и обычаи. Когда-то, например, были в моде дуэли, теперь подлеца или хама разбирают на месткоме, а набьешь ему морду – тебя будут разбирать. Модно ни во что не вмешиваться, быть скептиком и брюзгой. Модно отрицать догмы, это хорошая мода. А вот донкихотствовать не модно: дурачком прослывешь, не умеющим жить. Вот и думай, как сохранить идеалы и не прослыть идеалистом, ломай голову, как совместить принципы и моду…

Впрочем, эти философствования – для долгих вечеров в твоей светелке. Наслаждайся жизнью, пока есть такая возможность. Пей коньячок и глазей на красивых женщин. Вон на ту девчушку, например, за столиком напротив…

Девчушка в самом деле стоила внимания. Сидела она к Князеву боком, облокотившись о край стола, черная «водолазка» облегала ровную спину и прямые сильные плечи. Взбитые каштановые волосы подчеркивали стройность шеи. Лицо живое, смуглое, с тонкими чертами, только рот чуть великоват. Когда она поворачивала голову, Князев видел ее блестящие быстрые глаза с удлиненными косметикой разрезами и, как отражение сросшихся бровей, – темный пушок на верхней губе. Броская, нездешняя красота южных кровей.

Рядом сидели два юнца, дымили сигаретами, пили шампанское и пижонили – играли в бывалых и пресыщенных. Девчушка тоже пижонила – презрительно опускала уголки рта, не затягиваясь, попыхивала сигаретой, а шампанское пила и совсем по-детски, как чай, вприкуску с конфетой.

Оркестрик ударил какой-то дергающийся танец. Юнцы оживились, один из них встал, и девчушка с готовностью встала. Вдвоем они подошли почти к самой эстраде, повернулись друг к другу лицами и стали топать, выворачивая и выставляя вперед то левую, то правую ногу, откидывая назад туловище и болтая за спиной руками, а юнец еще ухитрялся при этом хлопать в ладоши и ломким баритончиком выкрикивать, как заклинание: шейк! шейк!

Музыка кончилась взрывным аккордом, и они, раскрасневшиеся, довольные тем, что обратили на себя всеобщее внимание, с независимым видом направились к своему столику. Пока девчушка танцевала и шла на место, Князев оценил ее развитую фигурку, прекрасные сильные ноги и с внезапной ревностью подумал, что кто-то из этих двух юнцов будет сегодня тискать ее в подъезде…

Князев налил себе, выпил одним глотком и подумал, что триста граммов его, пожалуй, сегодня не возьмут.

Бефстроганов был на высоте, в прошлый приезд здесь подавали такой же. Коньяк все-таки разогрел Князева, ел он с аппетитом, даже хлеба не хватило, и он, извинившись, взял ломтик у соседа.

Стало хорошо, просто и весело. Сейчас он сделает вот что: дождется какой-нибудь музыки поприличнее и пригласит эту девчушку. Держится она, в общем-то, спокойно, по сторонам не глядит, знает себе цену. Такие девчушки рано узнают себе цену, хоть и часто дешевят. В ресторации она, как видно, не первый раз, должна понимать, что если вежливо приглашают – отказывать не принято.

Как по заказу, заиграли танго. Князев поспешно ткнул в пепельницу сигарету, застегнул пиджак. Игнорируя юнцов, он остановился от девчушки сбоку, слегка поклонился и сказал, как водится:

– Разрешите?

Она неторопливо повела головой, взглянула сначала искоса с пренебрежением и досадой, потом повернула к нему лицо, глаза у нее были светло-карие, почти медовые, в них мелькнул интерес, потом смущение, потом легкая растерянность.

– Не получится. С незнакомыми не танцую, – тихо, с чуть заметным сожалением сказала она. Голос у нее был низкий и по-девичьи чистый.

Чувствуя, что краснеет, Князев пробормотал извинение и с деловым видом направился к выходу – не возвращаться же на место после такого конфуза. Ну, поделом тебе, старому ловеласу.

На улице было тихо, падал снежок. Князев немного постоял, вернулся за столик. Юнцы сидели в прежних позах, а девчушки на месте не было. Неужто совсем ушла? Нет, он не мог с ней разминуться. Ага, вот она…

Девчушка твистовала совсем близко, играла гибкой талией, а партнером ее был рослый парень в хорошем модном костюме, очень ловкий и самоуверенный, с чистым румяным лицом. Танцевал он четко, спортивно, почти гимнастически. Когда танец окончился, парень бесцеремонно потеснил одного из юнцов, сел рядом с девчушкой и склонился к ней, обворожительно улыбаясь – душа компании, удачник, общий любимец и баловень.

«Гарик», – решил про себя Князев. Таких деятелей всегда почему-то называют Гариками, Сэмами, Бобами или еще как-нибудь по-собачьи… А впрочем, скорей всего это хороший веселый парень, а ты просто-напросто завистник и ревнивец.

На столе появилась бутылка белой. Парень ловко разлил водку по фужерам и поставил пустую бутылку на подоконник, за штору. Девчушка сделалась серьезной, отрицательно покачала головой. Парень опять наклонился. к самому ее уху, рука его по-хозяйски легла ей на колено…

Князев резко отвернулся. Мимо проходила официантка, он кивком подозвал ее.

– Еще сто, кофе и счет.

Он заставил себя успокоиться. Вульгарный вкус у тебя, одичал ты в своем Туранске, отстал от жизни. Все очень просто, если разобраться: мини-юбки слишком на тебя действуют. И вообще, ты для нее стар и угрюм, нет, не для этой именно, а для всех молодых девчушек с хорошими фигурками и смазливыми мордашками, потому что все они любят потанцевать, побеситься, потрепаться, и для этого есть молодые бойкие парни с блестящими глазами и густыми макушками – нормальная советская молодежь, обижаться на которую могут только глупые старики?.. Ну, вот и графинчик принесли. Будем здоровы.

А в ресторанном зале посетителями уже правили градусы, уже песни звучали, и все откровеннее становились взаимные знаки внимания. Кутили со случайными женщинами вырвавшиеся из-под домашнего надзора командированные мужья, сослуживцы отмечали большие и малые события, братались забулдыги, и было здесь еще много всякого люда, не поддающегося классификации. Через час ресторан закроют, и все они разбредутся по домам, гостиницам, по своим и чужим постелям.

Кофе был жидким, столовским. Князев не стал его пить. За столик – мы не помешаем? – подсела парочка, обоим лет под сорок, но смущаются, как молодые.

Ясно было, что не они ему мешают, а он им, и вообще пора уходить, делать здесь больше нечего.

Князев рассчитался и, вставая, не удержался все-таки глянул туда, где сидела девчушка. Там уже никого не было, официантка убирала грязную посуду. Князев невольно заторопился – может, застанет эту компанию у гардероба. Очень ему захотелось, отбросив ревнивую досаду, еще раз взглянуть на девчушку.

Но – опоздал.

На самой середине тротуара мальчишки раскатали длинную дорожку, сейчас ее присыпало снегом, и Князев в скользких своих штиблетах жался к домам. Прохожих было мало, город отходил ко сну. Князев не спешил. Красивы были густо разветвленные деревья, обсыпанные снегом, красиво светились фонари, окна в домах. В Туранске на ночь закрывают ставни, а деревьев на улицах вообще нет – свели, чтоб комаров меньше было…

И все-таки, стоило бы пойти за ними, проследить хотя бы, где она живет. Неважно, что она позволяла этому молодчику лапать себя. А если у них так принято, у современной молодежи? Нет, не может такая девчушка, с такой фигурой, для материнства созданной, и в такие-то годы успеть развратиться. Противоестественно это! А дальше все будет зависеть, в какие она руки попадет, с кем свяжет свою судьбу. Сколько ей? Восемнадцать? Девятнадцать? На двенадцать лет моложе…

Вечер был тихий, с ласковым морозцем, редкие снежинки мелькали в сиянии фонарей, и где-то поблизости был, наверное, каток, оттуда музыка доносилась, но в такой вечер и музыки не надо, а просто бродить рука об руку и говорить о пустяках или о серьезном, или молчать. И нельзя, невозможно было в такой вечер всерьез грустить о чем-то, и Князев, согретый вдобавок отменным ужином, стал умиротворенно думать о том, что впереди еще целых десять дней, и он обязательно встретит эту девчушку, и подойдет к ней запросто, как знакомый, и каждый вечер они будут бродить рука об руку по засыпающим улицам в кружении снежинок, а потом он возьмет и увезет ее с собой. Похитит!

Побегать по отделам Князеву действительно пришлось. Проект составлялся все-таки в спешке, кое-чего не учли, кое-что запроектировали лишнее. Каждая подпись в обходном листе стоила споров, исправлений. В отделах всегда кто-нибудь в отъезде, Князева усаживали за свободный стол, он вносил изменения, здесь же обсчитывал на бумажке, потом бежал в машбюро, шоколадку туда, шоколадку сюда, глядишь – и перепечатали вставку без очереди. Помогало еще то, что его знали в лицо, не зря пятый год ездил с проектами. А у тех, кто не знал, кто был очень занят или просто не в духе, все равно не хватало совести отмахнуться от этого рослого серьезного начальника партии. Северяне пользовались в управлении некоторыми привилегиями.

Уже в конце своего марафона Князев разговорился в производственном отделе с одним из специалистов – седым, усохшим, предпенсионного возраста. Тот знал некоторых старых работников экспедиции и расспрашивал о каждом. Потом спросил с усмешкой:

– Ну, а как новая метла?

Князев догадался, что речь об Арсентьеве, но вдаваться в подробности, выкладываться перед малознакомым человеком не хотелось. Он пожал плечами:

– Пока не разобрались.

– Лжедмитрий при нем?

– Пташнюк, что ли? Недавно приступил. Он тут нам устроил… – И Князев рассказал о борьбе Дмитрия Дмитриевича с опозданиями.

– Это что, – засмеялся специалист, – в свое время он не такие номера откалывал. Потом, правда, приструнили, тише стал. Этот дуэт быстро у вас порядок наведет, потом вспомните мои слова…

Князев вскоре забыл об этом разговоре, не придал ему значения – мало ли сплетен ходит в управлении. Голова его была занята предстоящим совещанием, на котором должны были утверждаться проекты. Это, в общем-то, было уже формальностью, все вопросы решались в рабочем порядке в отделах, но не каждый же день приходилось Князеву докладывать главному инженеру территориального управления. Впрочем, он знал, что все окончится успешно, и если волновался, то самую малость.

Вечером он неизменно приходил в «Енисей» и садился за «свой» столик. Коньяк начал пахнуть клопами, приелись порционные блюда, голосистый оркестрик вызывал изжогу, но он просиживал почти до закрытия. Идя по улицам, поворачивал голову в сторону каждой пригожей фигурки, но девчушка затаилась, затерялась в полумиллионном городе.

Потом он все-таки переломил себя и не глядел по сторонам ни по дороге в аэропорт, ни при посадке.

В Туранск прилетели вечером. Контора была уже закрыта, и Князев поспешил домой. Знакомый кисловатый запах сохатиной шкуры, ликование Дюка, который оставался на попечении соседей, возня с растопкой, с бочкой, где вода покрылась льдом в палец толщиной… Дома! Наконец-то дома.

А город, ресторан «Енисей», девчушка и прочие переживания – все это странный, странный сон.

Глава вторая

Десять дней отлучки, а сколько дел на работе накопилось, сколько новостей. И главная новость – премия. За третий квартал. Полтора оклада. Не так чтобы очень, но все-таки. Можно сказать, с неба свалились. Давно уже геологи премии не получали. Молодец Арсентьев, сумел-таки. Не зря плановиком пригласил бывшего сослуживца. Правда, говорят, что скостили план по бурению, опять же Арсентьев добился, а то премии и в этот раз не видать бы. Конечно, буровики всегда подводят с планом, из-за них и мы страдаем. Ничего, Арсентьев и буровиков подтянет. Деловой товарищ.

Такие мнения высказывали сотрудники, а Князев слушал, кивал. Все правильно. Лучший способ завоевать расположение подчиненных – добиться для них премии. Дескать, раньше не получали, без меня, а теперь – пожалуйста. Вот я какой, дескать. Впрочем, как бы там ни было, премия – это хорошо.

– Уже и приказ есть? – спросил он.

Еще нет, но скоро будет. Бухгалтер говорит, что деньги уже поступили. А еще говорит, что теперь, при новой системе оплаты, каждый квартал должны премию получать. Миллионерами станем.

– Значит, будем тянуться, -сказал Князев,- Игорь, я бы уже подыскивал место для гаража. А чета Афониных к концу договора обеспечит себя до глубокой старости.

Игорь Фишман, который мечтал об автомашине, зарделся, а Таня Афонина промолвила с легкой завистью:

– Вас, Александрович, все равно не переплюнешь.

По нынешним понятиям, Князев действительно был человеком состоятельным, получал сто процентов полярки. И хотя помогал матери, сестрам и себе ни в чем не отказывал, половину зарплаты все равно некуда было девать.

Случалось, что кто-нибудь из экспедиционных срочно рассчитывается, а денег на счету нет. Главбух к Князеву – выручай. Тот снимает с книжки нужную сумму, отдает кассиру. Потом долг с благодарностью погашают. В конторе было еще несколько «богачей», но главбух почему-то облюбовал Князева – холостяк, хозяин себе и своим денежкам.

На Севере, как известно, счет ведут по-крупному: сто рублей не деньги, сто километров не расстояние. Допустим, кончились у человека на курорте отпускные, и он на последний рубль телеграфирует родной бухгалтерии: «Вышлите пятьсот». И что, не вышлют? Вышлют, притом немедленно, телеграфом. Не каждому, конечно, да ведь не каждый и попросит.

Словом, таких, чтоб тянули от аванса до зарплаты, в экспедиции не было. И все же премии обрадовались все.

– А вообще как дела? – спросил Князев у своих камеральщиков, имея в виду дела производственные.

Словно бы ветерок смущения пронесся, дохнул и пропал, и воцарилось какое-то искусственное возбуждение. Наперебой кинулись отчитываться, показывать – все у всех в полном порядке, за десять дней отчет продвинулся значительно, стремительно, скачкообразно. Вот, пожалуйста, проверьте. Навалили перед ним ворох бумаг, карт, и глаза у всех были честные, невинные. И Князев понял: что-то стряслось.

– Такое впечатление, что мне надо почаще ездить в командировки, – сказал он. – Глядишь, и управимся с отчетом на месяц раньше. – Он обвел всех взглядом, задержался на Афонине, своем заместителе. – Чего-то вы не договариваете… Случилось что-то? Борис Иванович!

Афонин, опустив глаза, сказал:

– В твое отсутствие Арсентьев усиленно интересовался при каких обстоятельствах нашли руду. Те самые коренные выходы. Меня вызывал…

«Вот оно что, – подумал Князев. – Столько времени прошло, а он, значит, не забыл. Ну, что ж, рано или поздно это должно было всплыть. Теперь уже не страшно. Дело сделано, руда найдена, проект поисковой разведки утвержден. Теперь пусть докапывается».

– Вызывал, значит? – спросил Князев, чтобы не молчать. – Ну, а ты что?

– А что я? Я в другом отряде работал – так ему и сказал.

– И что же? На том разговор и закончился?

– Со мной – да, но он потом еще Илью вызывал. Из твоего отряда только он один остался… ну, свидетелем.

Князев повернул голову к Высотину, тот с готовностью подтвердил, пряча улыбку:

– Борису Ивановичу было труднее, его первого вызвали, ну а мне он успел шепнуть, в чем дело, и я, не моргнув глазом и, как выражался мой напарник Тапочкин, не дрогнув ни единым мускулом, сказал, что рудопроявление открыто в двухдневном рекогносцировочном маршруте. Так, как сказано в вашей докладной и задокументировано в полевой книжке.

– Ясно… – Князев присел на краешек своего стола, побарабанил пальцами по столешнице. – Что бы все это значило?

– Может быть, оформляются документы на премию за месторождение?

Это Фишман спросил, и непонятно было, шутит он или на полном серьезе предполагает такую возможность.

– Премия, говоришь? Как бы наоборот не вышло… Какие еще будут мнения?

– Чего йето… йето… голову ломать? Придет время – йето… узнаем.

Сонюшкин обвел всех взглядом, и на его лице было написано: «Тут и сомневаться нечего – все со временем узнаем!»

Ребятам казалось, что это не всерьез, не взаправду, что в последний момент можно обратить все в шутку, свести к мировой «через Первый магазин» или вовсе по-детски крикнуть: «Чур-чуров, не игров!» И никак не могли они взять в толк, что Николай Васильевич Арсентьев ни шутить, ни тем более играть с ними не собирается.

В кабинете Арсентьева шло заседание разведкома с участием администрации. Обсуждался вопрос о распределении премий, вернее, об удержании с таких-то и таких-то лиц за такие-то и такие-то провинности стольких-то процентов.

С самого начала возникли разногласия, которые можно было свести к двум мнениям:

1. Все работали одинаково хорошо, способствовали выполнению плана, стало быть, и премировать всех одинаково, соразмерно окладу.

2. Работать-то работали все, но некоторые товарищи допустили серьезные оплошности или нарушили трудовую дисциплину. Взыскания на них в свое время наложены не были, а теперь вот пусть материально пострадают. В назидание остальным.

Противников уравниловки оказалось больше, и вторая точка зрения победила. Тем более, что высказывал ее и Арсентьев. Он же наметил мишени. Было здесь два техника, напортачивших с документацией, геолог, которого засекли в конторе пьяненьким, инженер-химик, взявшая за правило опаздывать на работу.

– Далее, – перечислял Арсентьев. – Товарищ Переверцев, начальник партии. Летом в его хозяйстве погибла одна из лошадей, арендованных на сезон в колхозе «Светлый путь». Как явствует из акта, мерин семи лет по кличке «Спутник», масть соловая, пасся стреноженный и забрел в болото. Непосредственный виновник – проводник-конюх Краснопеев И. В. Недосмотрел. Удержано из зарплаты двадцать пять процентов… Но я считаю, что товарищ Переверцев как начальник партии тоже является косвенным виновником, тоже недосмотрел. Предлагаю сократить ему размер премии на десять процентов.

Арсентьеву возразили: но при чем же здесь Переверцев? За лошадей отвечает конюх, а не начальник партии. Переверцева там, может, в то время и не было, планшет большой.

– Начальник партии отвечает за все, – сказал Арсентьев. – В том числе и за проступки своих подчиненных.

Если бы товарищ Переверцев был требовательнее, лошадь не погибла бы.

– Но это же несчастный случаи. Такое не учтешь и не предусмотришь.

– Все можно учесть и предусмотреть. Любой несчастный Случай не есть неизбежная жертва высшим силам, а есть проявление халатности или ротозейства.

– Так-то оно так, но все же… Обидим человека.

– Не в куклы играем, – строго сказал Арсентьев. – Это производство – И председателю: – Ставьте на голосование.

Опустили глаза, подняли руки. Большинство все-таки «за».

– В моем списке еще одна фамилия, – продолжал Арсентьев,- Всеми уважаемый Андрей Александрович Князев, тоже начальник партии. Партия имеет хорошие показатели, план перевыполнен, найдено ценное рудопроявление. Но… При всем том товарищ Князев очень и очень грешен. Я позволю себе остановиться на этом подробнее… Минувшим летом товарищ Князев обнаружил в ледниковой морене рудный валун хорошей сохранности и начал бомбардировать меня радиограммами, чуть ли не требуя отказаться от предусмотренных проектом площадных поисков и немедленно ставить поиски валунные, то есть проследить, откуда двигался ледник, и по ходу его движения проводить маршруты и горные работы. Конечно, мысль эта представляла определенный интерес, но, товарищи дорогие, что же в этом случае делать с планшетом? Куда списать затраты? Можно ли вообще работать без проекта? Нельзя. И я распорядился дорабатывать планшет – с тем, чтобы на будущий год запроектировать валунные поиски на сопредельной территории и выехать в поле во всеоружии. И что же делает товарищ Князев? Создает подпольный отряд, отправляет его за пределы планшета – без необходимой топоосновы, без связи, без транспорта. На одном энтузиазме, можно сказать. А сам тем временем с оставшимися людьми, не щадя их сил и здоровья, форсирует плановые работы… Коренные выходы руды найдены, товарищу Князеву очень повезло, все обошлось благополучно. А ведь потери и даже несчастные случаи при такой постановке работы могли быть. Так вот, товарищи, имеем ли мы право закрывать глаза на такое самоуправство? Позволяет ли нам наша идеология считать, что для достижения цели хороши все средства? Думаю, что не позволяет. К сожалению, у меня в свое время не было официального документа, подтверждающего то, о чем я рассказал, иначе товарищу Князеву было бы не избежать сурового административного взыскания. Наверно, партийному бюро тоже было бы небезынтересно рассмотреть персональное дело коммуниста товарища Князева. Налицо явное нарушение кодекса законов о труде, открытое неповиновение руководству экспедиции. Поэтому выношу на обсуждение следующее предложение: снизить товарищу Князеву премию на двадцать пять процентов.

Закончив, Арсентьев опустился на стул возле стены (место за письменным столом он уступил председателю разведкома), быстрым взглядом пробежал по лицам, подытожил для себя: впечатление произведено. Вот и прекрасно. Должны чувствовать, кто здесь хозяин.

– Высказывайтесь, товарищи, – предложил председатель разведкома.

Помолчали, поскрипели стульями. Народ собрался спокойный, неторопливый. Только один – старший бурмастер, которого на недавних перевыборах выдвинули в разведкой стихийно, – так и ерзал, так и крутился на месте. Он-то и заговорил первым:

– Что же это получается? Партия перевыполнила план по всем показателям, нашла руду, а начальника, который всему голова, штрафуют. Какой же у него после этого стимул будет? А ежели он не для стимула старался, так тем более… Ему и премия та не в радость. Нет, тут подумать надо, взвесить. И вообще, зачем людям премию резать? Все работали, пусть все и получают.

Понемногу, слово за слово, и остальные раскачались.

– Конечно, самоуправство имело место, но дело-то не пострадало, а наоборот. У нас же не заводы Форда, чтобы за каждую провинность штрафовать.

Арсентьев с места:

– Дай бог, чтобы мы когда-нибудь научились работать так, как на заводах Форда…

– Николай Васильевич, а требовали у него объяснительную? Как он сам это объясняет?

Арсентьев прикрыл веки, сдержанно ответил:

– Объяснительной с товарища Князева я не требовал. Какими материалами вы располагаете?

– Письменными показаниями одного из членов этого коллектива, – ответил Арсентьев. В сейфе у него действительно лежало некое письмецо – донос повара Костюка, дезертировавшего из партии Князева минувшим летом.

«…за грубое нарушение правил техники безопасности во время полевых работ, за игнорирование указаний руководства экспедиции».

Князев отвернулся от доски приказов, деревянными шагами вернулся в камералку. Сотрудники сочувственно молчали. Князев наклонил к себе микроскоп, невидящим глазом уставился в окуляр.

За его спиной тем временем молчаливо переругивались Высотин и Сонюшкин. Мимику их можно было понять так: «Ну, чего молчишь? Говори!» – «А ты что, сам не можешь?» – «Могу, но у тебя лучше получится». – «Давай, давай, не валяй дурака!» – «Нет, давай ты!..»

Высотин бросил на своего оппонента долгий красноречивый взгляд и, легонько прочистив горло, сказал:

– Александрович, не расстраивайтесь. Плюньте. Мы тут посовещались, пока вас не было, ну и… В общем, пусть и с нас по двадцать пять процентов…

Князев не обернулся, лишь шевельнул плечами:

– Илья, ты карту фактматериала всю сверил? Нет? Так какого дьявола…

К концу дня зашла кассирша, спросила с затаенным ехидством:

– Андрей Александрович, почему премию не идете получать? Мне ведомость закрывать надо.

– Премию? – Князев повернул голову. – Какую премию? Ах, премию… Да нет, спасибо.

– Как это «нет»? – искренне удивилась кассирша. – Вам же положено.

– Мало ли… Может, я хочу от нее отказаться. Чтоб о моей высокой сознательности в газете написали. Глядишь, и подхватят почин. Имею я такое право?

Кассирша таращила глаза, не понимая, шутят с ней или говорят серьезно, потом на всякий случай игриво бросила: – Да ну вас! – и, выходя из комнаты, напомнила: – Так мы вас ждем.

Минуло еще полчаса, но Князев не шел за положенной ему премией. Перед самым концом работы в дверь заглянул главбух:

– Александрович, на минутку.

Князев вышел в коридор.

– Андрей, кончай эти детские выходки. Иди распишись в ведомости. Незачем ос дразнить…

Счетные работники обычно убеждены, что полевики получают «дурные деньги», но этот главбух думал иначе. В экспедициях он работал с незапамятных времен, на своем деле проел зубы в буквальном смысле слова, за что получил прозвище Стальной Клык, перепить его было невозможно – короче, свой человек. Потому и разговаривали с ним, как со своим.

– Аркадий Львович…

– Зачем ты в пузырь лезешь? Гонор свой показываешь? Парад самолюбия устроил? У Арсентьева тоже самолюбие, и он на него имеет больше права, потому как начальник.

– И ему все дозволено?

– Во всяком случае, больше, чем тебе. Провинился – получай.

– В чем же, вы считаете, я провинился? В том, что руду нашли?

– Опять детский лепет. Поставь себя на его место. – Главбух поднял палец. – Авторитет!

– Я бы авторитет иначе завоевывал. Не таким путем.

– Таким путем ты себе только наживешь врага. Если уже не нажил. Я Арсентьева давно знаю, сколько лет на балансовых комиссиях встречались. – Главбух взял Князева за локоть. – Идем, начертаешь свою подпись, а я тебе за это бутылку поставлю.

В коридоре заскрипели, захлопали двери, из камералок стали выходить люди. Рабочий день заканчивался. Князев деликатно высвободил локоть, сказал:

– Не надо, Аркадий Львович. Будем считать, что я сам себя наказал. – Он с усилием улыбнулся. – Разве в деньгах счастье?

– Я тоже думаю, что лучше быть богатым, но здоровым, чем бедным, но больным, – начал главбух, но тут подошел Переверцев:

– Об чем спор? По домам пора.

– Соображаем, как поинтересней премию обмыть,- сказал Князев. – Присоединяйся, третьим будешь.

– Всегда готов. Заодно помянем солового мерина по кличке «Спутник». Аркадий Львович, куда же вы?

Николай Васильевич Арсентьев не ограничивал свою деятельность руководителя рамками рабочего дня и помещением конторы, не делил время на служебное и внеслужебное. Конечно, превращать свою квартиру в филиал кабинета начальника экспедиции он не собирался, но по серьезному, тем паче по личному вопросу мог принять и дома. В какой-то мере Арсентьев даже поощрял такие визиты, и чем ниже была должность посетителя, тем любезнее принимал его Николай Васильевич.

Филимонова, экспедиционного радиста и секретаря парторганизации, Арсентьев видел всего несколько часов назад в конторе. Когда тот в девятом часу вечера переступил порог его дома, Николай Васильевич удивленно поднял густые светлые брови, но тут же пригласил:

– Леонид Иванович? Раздевайтесь, прошу.

Филимонов неторопливо расстегнул полушубок, повесил его, пригладил жесткие, мелко вьющиеся волосы. Курносый и толстогубый, он походил на светлокожего голубоглазого негра, если такие бывают.

Арсентьев указал ему на стул, сам сел на диван, закинул ногу на ногу.

– Холостякуете? – спросил Филимонов, оглядывая убранство квартиры. – Когда семью думаете перевозить?

– Теперь уж летом, с навигацией. У меня много книг, мебель. Почтенная Антонина Сергеевна любит удобства.

– Супруга ваша?

– Супруга, жена, половина, старуха, хозяйка – как угодно.

– Познакомимся, – сказал Филимонов. – Хорошо, что вы капитально устраиваетесь. Доверия больше! У меня вот тоже… Младшенькой пианино купили, пусть осваивает.

– Пианино – это прекрасно. – Арсентьев нетерпеливо качнул ступней. – Так чему я обязан, уважаемый Леонид Иванович?

Филимонов завозил ногами под стулом, доверчиво глянул Арсентьеву в глаза:

– Поговорить нам надо, Николай Васильевич. Как коммунист с коммунистом. Вы у нас уже полгода, больше, а все как-то не приходилось. А надо. Назрела такая необходимость.

Он замолк, ждал, что ответит Арсентьев.

Николай Васильевич сел поудобнее, сцепил на животе пальцы:

– Давайте поговорим. Видимо, действительно такая необходимость назрела, раз вы считаете. Я, признаться, тоже думал, что нам есть о чем поговорить. Итак?

– Семь месяцев вы у нас. Приехали главным инженером, сейчас начальник экспедиции. Побывали везде, во всех партиях и отрядах, все поглядели, с людьми познакомились. Люди у нас хорошие, стойкие, я их всех знаю, за многих поручиться могу в любых инстанциях, потому что я здесь с самого первого дня, когда никакой еще экспедиции не было, был маленький отрядик по разведке глины для стройконторы. Все, что здесь выросло, – все на моих глазах. И люди тоже. Приезжали желторотенькие, после института, не то что летать – ходить не умели, а теперь вон какие орлы! И начальство у нас за эти двенадцать лет не раз менялось: одни с понижением приходили из более крупных хозяйств, другие с повышением, как вы. Кто был лучше, хуже – не о том сейчас разговор, но опыт руководящей работы был у каждого. И у вас он есть. Немалый опыт. Но понимаешь, Николай Васильевич…

Филимонов доверительно перешел на «ты», Арсентьев никак на это не среагировал, и Филимонов, кашлянув, поправился:

– Понимаете… Никто из них с ходу быка за рога не хватал. Приглядывались, людей узнавали и потом уже помаленьку начинали браздами правления пошевеливать, свои порядки наводить. И все нормально было, никто на них не обижался. А вы о себе решили сразу заявить, чуть ли не с первого дня, кадры перетасовывать начали, увольнять некоторых. Круто, Николай Васильевич, слишком круто.

Арсентьев слушал, чуть хмурясь, поигрывая на животе сцепленными пальцами, но не перебивал. Когда Филимонов закончил, ответил не сразу:

– Мне, Леонид Иванович, приходилось уже подобное выслушивать, в той или иной форме. И должен заметить, что упреки эти обычно высказывали люди старшего поколения, не скажу, что морально устаревшие, но непривычные к ритмам современных производственных отношений. Те методы, которые годились десять, даже пять лет назад, сейчас уже неприемлемы. Мы вступили в эпоху научно-технической революции, а любая революция – это прежде всего, как известно, ломка старого. Говоря по совести, экспедицию я принял в весьма плачевном состоянии, и, чтобы исправить создавшееся положение, научить коллектив работать по-новому, я вынужден подчас применять крайние меры. Мне некогда проводить с каждым душеспасительные беседы, мне нужно выполнять производственный план. Перевоспитывать должна общественность, мое дело – административная работа. У меня просто ни на что другое не остается времени. Думаю, что я прав.

– Правы-то вы правы, Николай Васильевич, но не всегда. Геология – наука темная, сами геологи признают. Это механика можно откуда угодно переманить, и он будет работать, потому что механизмы по одним законам устроены. А в нашем геологическом районе, в трапповом комплексе, любой новичок будет пурхаться. Геологи же эти породы ну прямо нюхом различают. Мне вот показывали несколько образцов. Я их и так, и этак крутил – одинаковые. А мне говорят – нет, разные. И прямо в поле их различают, без микроскопа. Глаз набит. Это я к тому, Николай Васильевич, что есть кадры заменимые, а есть незаменимые, которые особенно беречь надо.

Арсентьев сказал, пряча усмешку:

– Различать породы можно собаку научить, не то что человека. Это все фокусы, Леонид Иванович: со стороны увлекательно и непонятно, а стоит схватить принцип – все очень просто. И тем не менее я понимаю, что у геологической службы своя специфика, что опытные геологи, знающие регион, – специалисты необходимые, и на многие их проделки закрываю глаза Все мои реформы затрагивают пока что буровой и механический цехи.

– Правильно, – сказал Филимонов, – из геологов вы пока что никого не уволили. Но тут еще много значит моральный климат. Вот взять с премией этой, будь она неладна. Вы знаете, что Князев вообще от нее отказался?

– Нажаловался уже… Да, мне докладывали. По-моему, это предмет для разговора на партбюро.

– Никто не жаловался, Князев тем более. Мало вы его, значит, знаете, если так о нем думаете. Никто из пострадавших, ну, из тех, кому премию снизили, никто из них не жаловался. Другие товарищи приходили, высказывали свое мнение…

– Кто же эти доброхоты?

– Вы уже извините, Николай Васильич, не хочется мне их вам называть.

– Так-так… – Арсентьев поглядел на Филимонова с интересом. – Вот это парторг у меня, правая рука, нечего сказать. Вы что же, шептунов покрываете? Так мы с вами далеко не уедем, дорогой Леонид Иванович.

– Вы всегда живете по принципу: «Я начальник – значит, я прав»? Всегда? – простодушно спросил Филимонов, – Как же у вас отношения складывались с секретарем партбюро, с районным комитетом?

– Отменно складывались. По всем вопросам трогательное единодушие.

– Небось, партбюро сами себе подбирали?

– Все было по уставу, дорогой Леонид Иванович. Но если меня спрашивали, я высказывал свое мнение по поводу той или иной кандидатуры.

– Значит, по принципу «хозяин – барин»…

Филимонов сказал это и задумался. Пять лет он секретарствует, только в прошлом году дали ему отдохнуть, выбрали Седых, главного геолога. А когда тот внезапно уехал – пришлось снова заступать. Ответственный этот пост был ему не в тягость, хотя работы постоянно прибавлялось – экспедиция росла, а с нею росла и партийная организация. Чувствовал иногда Леонид Иванович, что не хватает ему общей подкованности, но в житейских вопросах он ориентировался, сам поступал по совести, по моральному кодексу, и других, этому учил. И его уважали, считали справедливым. А еще был он незлобив, попросту добрым человеком был, к таким всегда тянутся. С прежним начальством он никогда не ссорился, хотя правду свою умел отстоять. Знал свое место, свои обязанности политического руководителя, знал жизнь, людей, верно понимал политику партии, и этих знаний и понимания хватало ему для любой беседы. Он долго приглядывался к Арсентьеву, ждал, что тот его не сегодня-завтра призовет для совета, но Николай Васильевич, как видно, предпочитал обходиться без советчиков. Что ж, и с этим можно было бы примириться, поступиться чем-то ради всеобщего благополучия, пользы дела и здоровой атмосферы в коллективе. Но Николай Васильевич все круче и упорнее гнул свою линию, здесь уже нельзя не вмешаться.

И Филимонов сказал:

– Я так думаю, Николай Васильевич, что ваша политика расходится с нашим общим курсом. Побольше поощрять, поменьше наказывать – так я понимаю нынешний курс. А у вас как раз наоборот. Не то сейчас время, чтобы больший меньшего давил.

– Если я кого-то и давлю, как вы выразились, то только как администратор, невзирая на партийность и прежние заслуги. Это вы должны по своей линии давить на затесавшихся в партию разгильдяев. А вы их берете под защиту.

– Я беру под защиту не разгильдяев, а справедливость, – возразил Филимонов. – И людей здешних я лучше вашего знаю.

В голосе Филимонова появилась горячность, но тем спокойнее становился Арсентьев, даже улыбаться начал. Снисходительно и благодушно улыбаться.

– Полно, полно, Леонид Иванович. Абсолютно верно, парторг должен быть поборником справедливости, психологом и людоведом. Но парторг должен, образно говоря, дудеть в одну дуду с администрацией, а у нас с вами, как выяснилось, получается разноголосица. Может быть, нам есть смысл продолжить эту полемику в присутствии секретаря райкома?

Филимонов молча разглаживал ворсинки на скатерти. Райком… Разве станет райком портить отношения с крупнейшим хозяйством района? У экспедиции и трактора, и вездеходы, и флотилия, и мехмастерские. А у райкома – добитый «газик» и катерок БМК. Чуть что – звонят Арсентьеву: «Выручай, Николай Васильевич»…

– Зачем сор из избы выносить? – примирительно сказал он. – Можно самим во всем разобраться, в своем коллективе, в своей организации. Я – что? Поступили сигналы, я на них реагирую…

– У вас обратная реакция, уважаемый Леонид Иванович. Но это хорошо, что вы пришли ко мне. Мы, собственно, ни разу по душам не говорили.

Арсентьев встал, мягко ступая, прошелся по комнате, тронул ладонью радиатор отопления – в квартире было прохладно, – и вернулся на место.

– Давайте уж будем откровенны друг с другом. Должен сказать, Леонид Иванович, что мы ленивы. Хорошо работать мы можем только из-под палки, держать нас нужно в страхе божьем, неустанно прививать послушание, то есть, в конечном счете, – дисциплину. А упрямцев будем обламывать. И ведущая роль в этом, повторяю, должна принадлежать партийной, профсоюзной и комсомольской организациям. Отдельных же лиц, так сказать, трудновоспитуемых, администрация сумеет призвать к порядку или… избавиться от них. По своей административной линии. В таком аспекте мы и должны строить наши с вами взаимоотношения. Вы формируете общественное мнение, готовите, так сказать, почву. Мы ее засеваем. А урожай – государству.

Филимонов улавливал в словах Арсентьева какую-то скрытую неправду и все подыскивал, как бы поточнее выразить свои ощущения. С другой стороны, не хотелось ему заострять разговор, потому что был перед ним начальник экспедиции, это во-первых, а во-вторых, привык он все разногласия решать полюбовно, мирным путем. Стараясь, чтоб не получилось очень уж резко, он сказал:

– По-вашему, надо работать из-под палки. Нет, неправильно это. Так мы ничего не достигнем. Труд должен быть радостью и потребностью. С детства это людям внушаем.

– Ну, Леонид Иванович! Не всякий труд радость, далеко не всякий. Особенно в геологии. Не думаю, что тюкать кайлом такое уж большое удовольствие. И вообще, эти «теоретические» споры мне еще в институте надоели. Надо работать, а не болтологию разводить. – Арсентьев подчеркнуто взглянул на часы. – А теперь, Леонид Иванович, когда мы с вами расставили точки над «и», я рекомендую вам вплотную заняться воспитанием таких товарищей, как Андрей Александрович Князев. Вплотную!

– Вызвать я его вызову, – сказал Филимонов,- а насчет партбюро… Не советую, Николай Васильевич, честное слово, не советую. Не поддержат вас наши коммунисты. И я не поддержу.

Истоки наших характеров – в нашем детстве. Еще мама, модельерша-надомница, внушала Коле Арсентьеву в дошкольном возрасте, что надо быть послушным, если хочешь чего-то достичь, сурово наказывала его за непослушание, под которым понимала всякое проявление самостоятельности. Жили они тогда в Оренбурге, отец у Коли умер, а мать… Ему было противно, как она заискивала перед своими клиентками, женами ответработников, но мать заставляла и его униженно благодарить за мелкие подношения. Мать не уставала плакаться соседям на горькую свою вдовью участь, Коля же предпочитал, чтобы им с матерью завидовали. Он не знал еще, как надо бояться людской зависти. Время от времени он все же бунтовал, но его всегда усмиряли, и длилось это до тех пор, пока Коля не уразумел, что быть послушным и впрямь выгоднее, а точнее, не быть, а казаться послушным.

В школе он успевал хорошо, ученье было ему не в тягость, он вообще не представлял, как можно чего-то там не понимать или не выучить, когда все так просто и легко запоминается, надо лишь чуточку старанья. Поэтому ореол первого в группе ученика не вызывал у него победительного чувства – эта слава не требовала от него никаких особых условий, он ее не добивался, а значит, и ценность ее невелика. Он повседневно разменивал ее, как кредитку, и на мелочь покупал то расположение учительницы, когда тянул с места руку, то милостивое заступничество силачей, которым он давал списывать. Был у них второгодник Гаркуша – жилистый, косоглазый, с блатной челкой, – так Коля с ним настоящее соглашение заключил. Он делал за Гаркушу уроки и даже целую систему подсказок для него выдумал, язык жестов, а Гаркуша не только заступался за него в группе, но мог и «кодлу» ради него свистнуть и наказать какого-нибудь Колиного обидчика далеко за пределами школы. Три года продолжалось это содружество, потом Гаркушу упекли в колонию, но Коля долго его вспоминал и жалел о нем.

И все же, несмотря на то, что не был Коля ни ябедой, ни жмотом, мог и завтраком поделиться, и деньгами, скудными этими мальчишечьими копейками, к тому ж в отличниках числился – не имел он в группе веского слова, не получалось у него верховодить. Верховодили другие, не отличники и не силачи, хоть сила у ребятни испокон веку пользуется уважением. Что-то в них было, в других – то ли особая смелость, то ли прямодушие, то ли неуступчивость характера, или что-то иное, неуловимое, недостижимое, чего ни понять Коля не мог, ни объяснить. Много позже он нашел этому определение – обаяние личности.

Такие люди встречались Николаю Васильевичу почти на всех пролетах его жизни, и всегда его поначалу обязательно влекло к ним. Как у иных мужчин есть стереотип женской внешности, неизменно их привлекающий, так и у Николая Васильевича был свой стереотип для дружеской привязанности. Но люди эти почему-то избегали его, а если и принимали в свой круг, то потом быстро к нему охладевали. Николай Васильевич не признавал любви без взаимности, и его дружелюбие переходило в неприязненную ревность ко всему, что было с этими людьми связано.

Вообще-то Николай Васильевич не считал себя уравновешенным человеком, и иной раз ему приходило в голову, что в идеале каждого руководителя надо раз в год испытывать специальными психологическими тестами. Но мысли эти он никогда никому не высказывал, а если бы его спросили о чем-нибудь подобном, он ответил бы, что все это – интеллигентские штучки: для того, чтобы умело и правильно руководить, нужны знания, организаторские способности и четкая политическая платформа. Не более того.

Бревенчатый домишко радиостанции стоял на отшибе от конторы, отмеченный двумя высокими мачтами антенны. Одну половину домика занимала семья Филимонова, во второй размещалась собственно радиостанция.

Князев шел туда и думал, зачем он понадобился Филимонову. Наверно, опять какое-нибудь поручение. Сколько раз договаривались, чтобы начальников партий не трогали.

Поручений и нагрузок Князев старался избегать, особенно если они мешали работать. Общественником он себя не считал. Он считал себя инженером.

В комнатке радиостанции пахло канифолью и разогретым трансформаторным маслом. Подвывал умформер. Филимонов в наушниках сидел спиной к двери, работал. Увидев Князева, он кивком пригласил его сесть и продолжал передачу. С краю стола лежало несколько заполненных бланков радиограмм. Князев узнал быстрый небрежный почерк Арсентьева (резолюции его в экспедиции расшифровывали, как древние письмена, а спросить – стеснялись) и отвел глаза.

Отстучав, Филимонов снял наушники, вместе со стулом повернулся к Князеву. Выглядел он то ли нездоровым, то ли невыспавшимся.

– Что нового в эфире? – спросил Князев.

– Все новости с земли идут, Андрей. – Филимонов испытующе взглянул на него. – Есть хорошие, а есть и плохие.

– Плохие мы сами узнаем. Давайте хорошие.

– Для тебя, пожалуй, хороших нет. Одни плохие.

– Вот как… – Князев похлопал себя по карманам, ища сигареты, потянулся к лежащей на столе пачке «Беломора»: – В чем же дело?

Филимонов закашлялся, зло ткнул недокуренную папиросу в банку с водой, где уже кисло с полдюжины окурков.

– Я думаю, Андрей, что ведешь ты себя не сильно умно. С этой премией, понимаешь… Зачем ты так? Премию тебе не Арсентьев подарил, ты ее заработал по закону, и значит – не имеешь права от нее отказываться. Тут твоя, так сказать, принципиальность знаешь чем обернулась? Дерзостью! Поставь-ка себя на его место – приятно тебе было бы, если б, допустим, твой Сонюшкин тебе такую демонстрацию устроил? Или другой кто-нибудь?

– Я как-то не думал об этом, – сказал Князев. – И о том, доставлю Арсентьеву удовольствие или наоборот, – тоже не думал. Меня ущемили, я отреагировал – все дела.

– Неправильно ты отреагировал. По-мальчишески. А ты взрослый человек, к тому же сам руководитель. Понимать должен.

– Как же правильно по-вашему?

– Есть разведком, при нем комиссия по трудовым спорам – неужто не знаешь? Откажут – обращайся в терком. Вот это по закону, с соблюдением всех правил. Умные люди так и поступают, а не прут на рожон… Надо бы собрать бюро и всыпать тебе, чтоб неделю чесалось, да ладно. Пощажу твое самолюбие. Ты вот только самолюбие других, которые тебя старше и годами и должностью, щадить не хочешь…

– Леонид Иванович, я все понимаю, но и вы меня поймите. Строчить жалобы по инстанциям – это не по мне. А не выразить своего несогласия я тоже не мог. Как получилось, так получилось, чего уж теперь.

Запищала морзянка. Филимонов подкрутил настройку, взялся за наушники.

– В общем, учти: будешь еще залупаться – всыплем и старое припомним. Понял?

До середины декабря зима все шутила: играла морозцем, присыпала снежком, высылала летучие дозоры метелей – будто силы пробовала. А однажды вечером ровно и сильно задул сивер, к полуночи вызвездило, и грянул трескучий мороз. Ртуть в градусниках сжалась в шарике ниже сороковой отметки, а спиртовые термометры на метеостанции показывали минус пятьдесят три по Цельсию.

В утренних сумерках от каждой избы потянулись вверх, сливаясь с туманом, ровные столбы дыма. Около полудня взошло расплывчатое оранжевое солнце и с ним еще три – два по бокам и одно сверху. Люди, занятые на наружных работах, были переведены в помещения, отменили занятия в начальных классах, в остальном же трудовая жизнь поселка шла своим чередом.

В то утро Князев начал составлять геологическую карту.

Еще не получены все анализы, нет серии шлифов по основному разрезу и не отдешифрированы аэрофотоснимки, но все эти данные можно будет учесть позже. Карта созрела, просится на бумагу, и нет сил унять нетерпение.

В году два таких знаменательных дня, которых ожидаешь и к которым готовишься: день первого маршрута и первый день работы над картой.

Микроскоп спрятан в ящик, коробочки со шлифами убраны, стол застлан свежей миллиметровкой. Мнущийся под пальцами рулон чистой топоосновы развернут и прикноплен по углам. Справа – сложенная пополам полевая карта, испещренная пометками и исправлениями – следами новых уточненных данных, новых идей. В левой руке – измеритель, в правой – остро отточенный карандаш. На топооснове чуть заметные следы уколов: это аккуратная Таня Афонина перенесла с карты точки коренных обнажений по маршрутам. И вот короткими плавными штрихами, словно под фломастером художника, ложится первая линия, первая граница между интрузивом и осадочной толщей…

Скупо движется карандаш, вольно гуляет мысль. Рождаются варианты рисовки. Прикинул ситуацию на отдельном листке, построил два-три разреза – все ясно, едем дальше.

Так, здесь ни одного коренного, все закартировано по свалам, по высыпкам. Ну, не беда, дадим пунктир, условную границу. Потомки поймут и простят.

А здесь сам черт ногу сломит: три разновозрастные интрузии секут друг друга, поди разберись. Можно, конечно, подтянуть поле ледниковых – и концу в воду. Ан, нет.

– Илья, давай-ка поглядим еще разок. Твой, маршрут, обнажение восемьсот семнадцатое.

Высотин лезет на стеллажи, достает запыленные образцы, раскладывает на своем столе.

– Давай описание глянем. Доставай пикетажку. Та-ак… Восемьсот, восемьсот… Вот оно. Ну-ка, что ты тут изобразил? Погоди, а где же рисунок, схема?

Высотин молчит, ковыряет пальцем образец.

– Сколько я раз повторял! – возвышает голос Князев, но отчитывать подчиненного за нерадивость нет настроения, и он только машет рукой. – Ну, что теперь? Шею тебе намылить? Или заставить слетать на вертолете за свой счет туда-сюда?

– Александрович, – говорит Высотин, – я и так все помню. Вот давайте нарисую.

– Своей бабушке будешь по памяти рисовать, – бурчит Князев, снова разглядывая образцы. – Действительно, хоть гони обратно в тайгу…

Он возвращается к карте. Ну, ничего. В общем-то картина ясна, в масштабе карты все равно эти мелочи не покажешь. И все же интересно было бы разобраться. Ох уж этот Высотин…

Короткими, четкими движениями карандаш, словно резец по мрамору, высекает на карте границы пород, и в памяти встают картины натуры: скальные обрывы, издали похожие на песочные «пасхи», а вблизи пугающе неприступные, как стены древних замков, у подножия нагромождения тонных глыб, то спаянных веками, то качающихся под ногой, еще ниже – сырые непролазные заросли тальника, редкий черный лес, и мхи, и комариное пение за спиной.

Он вспоминает, что еще тогда, в маршрутах, когда в голове у него постепенно вырисовывались контуры будущей карты, ему представлялся сегодняшний день, и эти два времени встречаются сейчас на острие его карандаша…

– Александрович, на вас занимать?

– Что? – Князев поднимает голову, оборачивается на голос. – Да, конечно. Сейчас иду.

Обеденный перерыв.

Во второй половине дня Князева тоже не вызывали на совещания, не донимали требованиями различных актов и процентовок, подчиненные не приставали к нему с вопросами, лишь тихонько переговаривались за его спиной, и он мог беспрепятственно то парить над кромкой плосковерхих гор, то проникать на десятки и даже сотни метров ниже дневной поверхности – в глубь многослойных толщ, смятых и разорванных катаклизмами миллионнолетней давности. И все, что он видел на земле или в ее недрах, отмечали на топооснове будущей карты легкие точные движения карандаша.

Позже эти линии закрепятся тушью, оконтуренные ими поля и зоны будут раскрашены различными цветами, и карта ляжет на стол чертежника, чтобы принять тот законченный вид, который привычен людям, непричастным к ее рождению. Но это будет не скоро, к концу зимы.

Истлел короткий декабрьский денек, тремя часами позже пришел к исходу рабочий день. Подчиненные распрощались и ушли, контора опустела. Князев приоткрыл форточку, откинулся на спинку стула и закурил. Под столом заворочался Дюк (он с разрешения хозяина пребывал здесь после обеденного перерыва), застучал по полу хвостом. Пора было идти домой и топить печку, но не хотелось. А в конторе тоже нечего делать: в коридоре уже громыхала ведром и шваброй тетя Даша, которая ругается, если задерживаешься допоздна.

Стужа обжигала. Волоски в носу слипались при вдохе, мерзли глаза. Князев нахлобучил шапку на лоб, прикрыл шарфом лицо, и поднятый воротник тотчас же заиндевел. Поселок будто вымер, даже собак не слышно, только из клубного громкоговорителя доносились нежные звуки скрипки, и странно было слышать их в таком космическом холоде.

Было всего лишь начало седьмого, и за бревенчатыми стенами, утепленными высокими завалинками, снегом, а изнутри – листами картона или сухой штукатурки, только начинались вечерние дела и разговоры.

Афонины в этот час сидели рядышком у открытой духовки. На плите разогревалась большая кастрюля свекольника. Таня не особенно утруждала себя стряпней. В ход шли те же, что и в поле, банки со щами-борщами, сдобренные, правда, свежим картофелем и мясом. Афонин не роптал. Он был очень привязан к своей жене (Таня была моложе его на одиннадцать лет) и считал за благо всякое проявление ее заботы. Детьми они еще не обзавелись, поэтому могли позволить себе жить друг для друга. В первую неделю супружества Афонин поклялся, что у них будет медовая пятилетка. Оговоренный срок истекал, но мед еще оставался – Афонины были людьми бережливыми.

В экспедиции, да и в поселке семья Афониных считалась образцовой: в поле вместе, на камералке вместе, на обед и с обеда вместе, даже в компании за столом рядом – надо же, и не надоест людям! А им действительно выпало счастье довольствоваться обществом друг друга и не искать перемен. Редкостный дар…

Так вот, они коротали вечер у духовки, ждали, пока хоть немного нагреется квартира, и разговаривали. Выбор тем был у них невелик: прошлое; настоящее, связанное с бытом; настоящее, связанное с работой; будущее. О прошлом они переговорили давно; о быте говорить было нечего, так как все основные продукты питания на зиму и дрова давно закуплены. Поэтому они, как обычно, перебирали события рабочего дня, увязывали их с событиями недельной, месячной, а то и полугодовой давности, пытались прогнозировать. В последнее время темой их разговора был Князев.

– Два медведя в одной берлоге не живут, – говорил Афонин, легонько похлопывая по жениному бедру, обтянутому двумя парами колготок. – Арсентьев сильнее, значит, останется он.

– Александрович тоже не из слабеньких, – возразила Таня, и Афонин согласно кивнул; он знал, что она так скажет, потому что вчера, позавчера и позапозавчера они говорили так же и о том же, и им не надоедало. – Он тоже зубастый, – продолжала Таня. – Его одной левой не сковырнешь.

– Не сковырнешь, – подтвердил Афонин. – Но сила солому ломит.

– Александровича в управлении хорошо знают. В случае чего, в обиду не дадут.

– Будто у Арсентьева там связей нет!

– Может, у Александровича сильнее связи. Мы же не знаем. И в экспедиции за него заступятся.

– Небось, влюблена в него? Смотри мне…

– А что, он мужчина! Его все наши бабоньки любят.

– Можно подумать, – с ноткой ревности промолвил Афонин, – куда там, Жан Марэ.

– Да, а что? После фильма, где Жан Марэ, на таких, как ты, и смотреть не хочется.

– Можно подумать, что он на тебя посмотрит.

– Кто? Александрович?

– Жан Марэ. Да и Князев тоже.

– Жан Марэ – не знаю, а Александрович… – Таня засмеялась, тренькнула мизинцем по надутым губам мужа.- Эх ты, губошлеп мой старенький. Зачем я ему? Я тебе нужна, значит, – и ты мне. Понятно?

Она привычно прильнула к мужу, привычно поцеловала его мягкими губами, погладила по щеке, и Афонин сразу размяк, обнял ее, усадил на колени. Но Таня шлепнула его по рукам и соскочила на пол: кастрюля со свекольником начала хлопать крышкой.

Ужинали они всегда молча. Афонин происходил из вологодских крестьян, с детства был воспитан в уважении к хлебу насущному и жену приучил к тому же: ни разговаривать, ни читать за едой не разрешал.

Таня, горожанка, подобные предрассудки не разделяла, но покорилась. Она вообще была женой покладистой и покорной. В мелочах.

После ужина Афонин всегда уходил в комнату слушать приемник, а Таня, помыв посуду, садилась вязать. Но сегодня привычный порядок нарушился. Комната никак не хотела нагреваться, и Афонин остался на кухне. Они опять устроились возле духовки и продолжили прерванный разговор.

– Женить бы его,- сказал Афонин. – Сразу другим человеком стал бы. Я тоже до тебя бирюк бирюком был, на всех кидался.

– Что-то не верится. Когда мы познакомились, ты таким пришибленным был, тихоней… Ты и сейчас тихоня, лопушок мой.

– Чего шуметь понапрасну?

– Давай я буду тебя Тихоном звать. Тишка Афонин. Нет, тогда уж Тишка Тихомиров.

– Ты сама в конторе тише воды, ниже травы.

– Должность у меня, Тихомирчик, такая незаметная. Да и что я! Это вам, мужикам, шуметь надо, дорогу в жизни пробивать.

– Пробиться и без шума можно, – заметил Афонин. – Совсем не обязательно шуметь. Делай свое дело, старайся, а остальное само придет.

– На тихих да старательных воду возят.

– Пусть начальство шумит. А я не хочу и не умею.

– И не надо. – Таня погладила мужа по редеющим волосам. – Ты у меня робкий. Зайка серенький…

Высотин, Сонюшкин и Фишман жили втроем в большой комнате, которую арендовала экспедиция. Хозяйка, фрау Фелингер, как они ее между собой называли, согласилась готовить для них и стирать, и они с полным основанием считали, что быт у них налажен идеально. У хозяйки корова, свиньи, куры, своя картошка и капуста; в продмаге всевозможные крупы, консервы, мясо, рыба (родная, енисейская), дичь – что еще можно пожелать? Готовила фрау по-немецки аккуратно и по-сибирски основательно. Постояльцы, в свою очередь, не скупились на похвалы, и пансионат фрау процветал – на зависть остальным экспедиционным холостякам.

Этот вечер они проводили дома. Сонюшкин в своем углу мастерил из тонкой сталистой проволоки петли на зайцев. Фишман за столом переводил статью из английского геологического журнала. Высотин полулежал на кровати и тихонько бренчал на гитаре:

А я еду, а я еду за деньгами, За туманом пускай едут дураки…

Сухо треснуло в стене. Высотин, не переставая перебирать струны, повернул голову в сторону Сонюшкина:

– Юрка, впусти своих скотов. Лапы поморозят.

– Еще чего, – сказал Сонюшкин. – Ието… йето… с-собаку нельзя в дом пускать. Нюх а-пропадет.

Заядлый охотник, он держал двух лаек. Они были неплохо натасканы на пушного зверя и боровую дичь. Каждый год Сонюшкин брал в апреле отпуск и уходил в тайгу на самый настоящий промысел, добывал белок, песцов, иногда даже соболей. Шкурки он сдавал в заготпункт, птицу раздаривал знакомым (фрау почему-то брезговала возиться с перемерзшими тушками рябчиков и копалух).

– Жестокий ты человек. – Высотин ударил по струнам. – Бессердечный. Александрович вон Дюка даже в контору пускает.

– Испортил пса. А-кк… А-кк… комнатную собачку из него сы-делал.

– Ничего подобного. Добрый человек потому что. Егор, так я говорю?

Игорь Фишман, к которому был обращен этот вопрос, не отрываясь от словаря, кивнул. Он дорожил своим временем. У Фишмана был дальний прицел: к концу срока договора сдать экзамены кандидатского минимума, собрать материал, а потом поступить в очную аспирантуру и через три года выдать диссертацию. Но о своих планах он не распространялся, говорил, что занимается просто так, для себя.

В свое время и Высотин был полон благих намерений. Заочный институт, железный порядок дня: кроме работы, два часа физических упражнений, семь часов для сна, остальное – для самообразования. Ну, поле не в счет, там день делится только на две неравные части – работу и сон. А на камералке все как-то не получалось по режиму, слишком много соблазнов обрушивалось после поля – то танцы-шманцы, то веселая компания, то кино интересное. Каждый понедельник собирался начать новую жизнь, да так и не начал.

Оставалось лишь скептически посмеиваться над усилиями других. А сегодня Высотин был к тому же и не в духе.

– Егор, не слышу ответа. Или с тобой уже по-иностранному надо? Ай лав йю. Хэнде хох. Аллегро модерато.

– Добряк, добряк, – не поднимая головы, ответил Фишман, чтоб Высотин отвязался. – Был либералом и останется.

Высотин рванул струны:

– Сожитель Юра! Вы слышали? Сожитель Егор назвал нашего Александровича либералом!

– Перестань паясничать, – с досадой сказал Фишман. – Я ничего подобного не говорил.

– Сожитель Юра! Будьте свидетелем.

– Йето… йето… К-кончай.

– Я еще не начал. Итак, Егор отказывается от своих слов. Правильно делаешь, Егор. Одно из двух: или ты не знаешь, что такое либерал, или ты не знаешь, что такое Князев. Так сказать, не успел еще узнать. Что такое либерал, мы сейчас выясним.

Высотин отложил гитару и потянулся к полочке над кроватью, где стояли книги.

– Вот словарь иностранных слов. Ищем на букву «л». «Либерал – сторонник либерализма». Смотрим, что такое либерализм. Вот, оглашаю: «Половинчатость, беспринципность, примиренчество, попустительство, отсутствие бдительности, мягкотелость». Очень подробно. И знай, Егор, что ни одно из этих определений к Андрею Александровичу Князеву, нашему начальнику, не подходит. У нашего Александровича все наоборот.

Высотин поставил словарь на место и снова взял гитару.

– Как там поется в одноименной опере:

Я храбр, я смел, стра-аха я-а не знаю-у, Все бо-ятся меня, все тре-пещет кругом…

Фишман захлопнул свой журнал и, не поворачиваясь к Высотину, сказал:

– Мало того, что ты мне мешаешь, так еще и пошляк, У человека неприятности, а ты…

– Йето… йето… шебаршишь, как шут гороховый, – вполне серьезно добавил Сонюшкин. – Обормот.

– Вы, догматики! – закричал Высотин. – Ваше благородство и гуманизм знаете чем отдают? Верноподданничеством! Не здесь надо высокие чувства проявлять, не здесь!

– Ага. Здесь очень удобно фигу в кармане показывать.

– Ты на меня намекаешь?

– Если ты считаешь это намеком, то на тебя.

Высотин внезапно успокоился и лег, положил гитару на живот, поглаживая деку.

– Бог с тобой, золотая рыбка, – сказал он. – Думай, как хочешь.

– Нет уж, давай разберемся, – Фишман вместе со стулом повернулся к нему. – В данном случае то, что ты считаешь благородством и гуманизмом, есть простая порядочность. Та самая, которая не позволяет говорить за спиной гадости. А то, что ты называешь верноподданничеством… Юра, ты Александровича уважаешь?

– Ну йето… йето… Ясное дело.

– Я тоже, – неторопливо продолжал Фишман. Ход мыслей его всегда отличался размеренностью и четкостью. – Возьми, Илюша, свой словарик и почитай, что такое уважение и что – верноподданничество.

Сонюшкин постучал молотком, выравнивая на чурочке проволоку, и заметил:

– Ех-хидства в тебе много, Илья. Раньше таких йето… йето… в шурф спускали.

Сонюшкину не было и тридцати, но по экспедициям он мотался с четырнадцати лет и застал еще отголоски мрачной вольницы времен «Енисейстроя», породившей общеизвестное: «Закон – тайга, прокурор – медведь». В конторе он считался знатоком таежной этики.

– Вы меня прорабатываете, как на комсомольском собрании, – сказал Высотин. – Ладно, дорогие сожители, изощряйтесь. А вот я поглядел бы, как бы вы себя на допросе у Арсентьева повели. Поодиночке. Что бы вы там бекали-мекали.

– Что ты мелешь? На каком допросе?

– Когда он про Болотное выяснял. Вы думаете, это была светская беседа? Черта лысого – форменный допрос! Я крутился, как карась на сковородке, весь потный от него выскочил… Но ништяк, никаких подробностей.

– Медаль тебе за это надо, – сказал Фишман. – За мужество и стойкость, проявленные… Подскажи, Юра, при каких обстоятельствах проявленные. За непредательство? Или в борьбе за право называться порядочным человеком? Вообще, ты не боишься, что мы тебя Арсентьеву заложим? Дескать, знал – и не сказал.

– Теперь хоть буду знать, на кого грешить.

– Да, так мы и сделаем, – сказал Фишман, глядя на Сонюшкина. – Завтра же пойдем и заложим. Правда, Юра?

– Йето… йето… а-тц-тц… а-тц-тц… Тьфу! – только и сказал Сонюшкин, разволновавшись, и в досаде на свое косноязычие махнул рукой.

Первое письмо от Матусевича Князев получил к Октябрьским, и оно было похоже на те десятки писем, которые получают в эту пору работники экспедиции от бывших сезонников: доехал нормально; чуть не опоздал к началу занятий (устроился на работу туда-то и туда-то); маленько прибарахлился; вспоминаю тайгу; как там ребята? Поздравляю с праздником! Всем приветы и самые, самые, самые лучшие пожелания…

К середине зимы переписка эта обычно глохнет и если возобновляется, то весной: робкие и явные (смотря по тому, как распрощались) «закидоны» насчет того, как бы снова попасть в эту же экспедичку и в ту же партию и можно ли рассчитывать на вызов, чтоб дорогу оплатили.

Второе письмо от Матусевича пришло месяц спустя и было неожиданно не только своей неурочностью. Вернее, неожиданности из него так и посыпались, так и запрыгали, будто в конверте было не два листка почтовой бумаги с городским пейзажем и надписью «Київ», густо исписанных округлым полудетским почерком, а дюжина живых и шустрых кузнечиков. Матусевич женился и пошел «в примаки» к теще, почтенной и интеллигентной даме. Жену зовут Лариса, она врач-педиатр, в прошлом году окончила институт и работает в детской «неотложке». Матусевич договорился с университетским начальством об академическом отпуске, так как дипломировать будет только по тому месторождению, которое они летом открыли («Андрей Александрович, Вы его уже назвали как-нибудь? Если нет, то я, как человек, причастный к открытию, предлагаю и настаиваю назвать его «Дориана». По-моему, очень даже звучит»). И теперь, стало быть, Матусевич с молодой женой сидят на чемоданах и ждут официальную бумагу, чтобы немедля сесть на самолет и прилететь…

Оглушенный всеми этими новостями, Князев пошел в коридор покурить и перечитал письмо. Жена, теща… Трудно было представить тщедушного Матусевича в роли мужа и зятя. И почему – Лариса? В поле Володя ждал писем от Нонны, и помнится, была эта Нонна студенткой пединститута. Авральная какая-то женитьба…

А месторождение, дорогой Володя, уже названо и довольно прозаично – «Болотное». Период громких названий у нашей экспедиции позади. На поверку все эти «Аэлиты», «Дьявольские», «Изумрудные» и «Лазурные» оказались пшиком. Лучше уж – «Болотное»…

Князев перечитывал письмо и щурился от сигаретного дымка. Ну Матусевич, ну Володька. Что для него подъемные, проездные и прочие меркантильные понятия! Хочу и буду… К Володькиному счастью, есть на камеральный период вакансия техника, на первое время хватит с него. А как с квартирой? Жить-то он с молодой женой где собирается? В доме заезжих? В экспедиционном общежитии, где по шесть коек в комнате? На частной?

И Князев пошел к Арсентьеву. Едва он ступил на порог кабинета, оба коротко и остро взглянули друг на друга и тут. же укрылись за холодной вежливостью.

– Присаживайтесь. Слушаю вас.

Князев прошел к приставному столу, чуть помедлил, держась за спинку стула, и сел. По его мимолетному замешательству Арсентьев тотчас угадал, что пришел он не с требованием, не с жалобой, не согласовывать что-то и уж, конечно, не каяться. Значит, просьба. И Арсентьев настроился на просьбу, тут же смоделировав свое поведение и на случай, если придется разрешить, и на случай отказа.

Князев рассказал о письме Матусевича, о его горячем желании приехать и заключил:

– Думаю, что он будет здесь полезен.

– Каждый лишний человек на камералке – балласт – сказал Арсентьев и тут же спохватился: – Это тот самый ваш студент, что открыл Болотное?

– Тот самый.

– Начальник вашего партизанского отряда?

– Да.

– Ага, – обрадовался Арсентьев, – значит, вы все-таки не отрицаете, что такой отряд был?

– Не отрицаю, – ответил Князев, глядя на Арсентьева. – Был такой отряд.

Откровенность его сперва обескуражила Арсентьева, потом разозлила. Он поджал губы и строго сказал:

– Раз не отрицаете, значит, извольте представить мне объяснительную по этому поводу.

– Зачем?

– Вы не знаете, зачем нужны объяснительные?

– Если на предмет взыскания, то я уже свое вроде бы получил.

– Мало вы получили, мало! Легким испугом отделались. Впрочем, я думаю, еще не отделались. Вопрос о вашем авантюризме пока еще не закрыт.

– Не будь моего, как вы говорите, авантюризма, не было бы Болотного.

– Было бы годом позже, только и всего.

– Ого! Целый год! Никель – стратегическое сырье.

– Не надо, – поморщился Арсентьев. – Двигали вами не государственные интересы, а собственное честолюбие.

«А вы мне палки в колеса совали в государственных интересах?» – хотел спросить Князев, но сдержался. Он все-таки с просьбой пришел, и надо было перетерпеть. После паузы, которую Арсентьев мог посчитать и как признание им, Князевым, своей вины, он спросил:

– Как же все-таки насчет Матусевича? Подпишете ему вызов?

– Подпишу. Очень он здесь будет кстати.

Похоже, что Николай Васильевич действительно не собирался закрывать «дело о партизанщине».

С утра Фира Семеновна никого к Арсентьеву не пускала, оберегала его от телефонных звонков, а если кто-то очень уж настаивал, говорила: «У Николая Васильевича Людвиг Арнольдович».

Так оно, в действительности и было. И. о. главного геолога докладывал начальнику экспедиции об итогах работ геологической службы и о перспективах. Приставной стол был завален картами и схемами. Разговор велся с глазу на глаз, без лишних ушей и языков, и если бы камеральщики знали, что решалось за обитой черным дерматином дверью, они ходили бы на цыпочках и разговаривали шепотом.

Речь шла о характере и направлении работ на ближайшие несколько лет. В скором времени Арсентьев и Нургис должны были докладывать об этом в управлении, и сегодняшний разговор при закрытых дверях был чем-то вроде генеральной репетиции.

Нургис считал, что будущее экспедиции в развертывании площадных маршрутных поисков, в проверке участков магнитных аномалий легкими буровыми работами. Арсентьев, наоборот, настаивал на том, чтобы маршрутные поиски сокращать, а вместо этого детально разбуривать уже известные рудопроявления. Предстояло выработать и огранить какое-то усредненное решение.

В поддержку своим доводам Нургис перечислил несколько перспективных находок за последний сезон, в том числе главную из них – рудопроявление Болотное. На Арсентьева упоминание о Болотном подействовало, как красная тряпка на быка.

– Я почти уверен, – сказал он, – что Болотное – это блеф. Пока там не будет пройден глубокий шурф или, еще лучше, пробурена скважина, я в него не поверю.

– Вы не верите в Болотное, считаете его блефом, и тем не менее санкционировали проведение там дальнейших работ…

– Именно потому, что не верю. И если все это окажется мыльным пузырем…

Арсентьев не договорил, но по выражению непреклонности на его лице было понятно, что Князеву в этом случае несдобровать.

– Боюсь, что вы не правы, – тактично возразил Нургис. – Князев хороший геолог, честный геолог, на очковтирательство он просто не способен. И потом мне непонятна ваша логика. Именно Князеву вы предложили прошлым летом должность главного геолога, не так ли? А теперь обвиняете его бог знает в чем.

Арсентьев похрустел пальцами и с неудовольствием сказал:

– Во-первых, не я ему предлагал, а Иннокентий Аполлинарьевич. Но в свое время и я относился к нему неплохо и действительно был не против, чтобы он возглавил геологическую службу. Но после этой истории с самодеятельными поисками, – тут Николай Васильевич форсировал звук, словно на трибуне, – я понял, что ему не только главным геологом – начальником отряда быть нельзя! Нельзя такому авантюристу доверять серьезное дело, доверять людей – я в этом убежден. Думаю, что в ближайшее время и вы в этом же убедитесь, и наше добренькое партбюро. Не я его назначал начальником партии, но чует мое сердце – снимать придется мне. – Арсентьев перевел дыхание и сказал нормальным голосом: – Довольно об этом. Продолжим наши дела.

Спорить с Арсентьевым было интересно: он сначала как будто соглашался, играл в поддавки, а потом обрушивал на оппонента каскад логически неоспоримых доказательств. Нургис понял эту тактику, начал осторожничать и с какой-то жертвенной обреченностью видел, понимал, как его медленно и неотвратимо теснят в угол, чтобы добить окончательно.

Короче говоря, Нургису ничего не оставалось, как согласиться с Арсентьевым: едва только подтвердится перспективность Болотного (если подтвердится), сделать его участком Курейской партии, а одну из поисковых партий ликвидировать. Необходимость такого шага была продиктована и экономическими, и техническими причинами. И было ясно, что коль скоро дойдет до ликвидации, то уж Арсентьев постарается, чтобы ликвидировали ГПП № 4.

Людвиг Арнольдович трезво оценил обстановку, понял, что плетью обуха не перешибешь, и решил для себя во что бы то ни стало сделать так, чтобы при любой пертурбации Князев не очень потерял в зарплате и как специалист.

Сидя над картой, Князев часто и с неудовольствием думал о том, что его геология – самая, пожалуй, приблизительная из наук. Дай одинаковый фактматериал двум разным геологам – и они построят разные карты, принципиально разные. Это как два художника, которые расположились со своими этюдниками рядом и пишут один и тот же пейзаж, но по-разному его видят. И дело не только в системе взглядов. Простейшую вещь – контакт двух горизонтальных пластов – и тот никогда не покажешь на карте так, как его провела природа. Что уж говорить о толщах, смятых и нарушенных сотнями крупных, мелких и мельчайших сбросов, сдвигов, надвигов и взбросов. Если бы слои земные перемещались в натуре так, как рисует их отважная рука геолога, – какие катаклизмы ежеминутно потрясали бы нашу планету!

Но ничего не поделаешь. Никакими интегралами не выразить причудливейшие конфигурации подземных структур, никто не скажет, как поведет себя руда или порода в десяти сантиметрах от скважины. Предполагается, что она будет такой же, как в столбике керна. По десяти квадратным сантиметрам судишь о площади в десять километров. Закон аналогии, интерполяция, экстраполяция… И чутье.

Утолив первый голод, Князев свернул карту и засунул в тесемочные петли сбоку от стола. Пусть полежит. Построены самые бесспорные участки, но их мало. По основной площади еще ни анализов, ни шлифов, ни данных опробования.

Пока что надо было писать общие главы. Тем и хороша камералка, что можно разнообразить занятия. Не пошла карта – садись за микроскоп. Устали глаза – занимайся пересчетом химанализов. Надоело – пиши главы.

Иногда Князев спрашивал себя: смог бы он круглый год и год за годом заниматься одним и тем же, – скажем, работать бухгалтером или возить пассажиров по одному и тому же маршруту, или стоять за прилавком? Наверное, не смог бы, сбежал через неделю от однообразия. А тому же бухгалтеру, водителю или продавцу покажется скучным и недостойным делом рисовать цветными карандашами на листе бумаги. Кому это надо, за что люди деньги получают? А уж бродить по тайге – в гробу они видели эту романтику.

Думая таким образом, Князев пытался представить себя не геологом. У людей обычно в запасе несколько профессий, которыми они владеют или хотят овладеть. У Князева не было такого резерва, он видел себя геологом или никем, и это иногда пугало. Вдруг что-нибудь случится с ногами или вообще со здоровьем – так что нельзя будет ходить в поле, – куда он тогда? Ну, уедет с Севера, ну, устроится куда-нибудь, будет тянуть лямку изо дня в день, заставит себя найти в работе какой-то интерес… И все равно не даст покоя сознание того, что совершил вынужденную посадку, все вкривь и вкось, жизнь исковеркана.

В такие минуты Князев с внезапной, удивлявшей его самого мнительностью прислушивался к своему организму, пытаясь уловить ритм сердца, сомкнутыми пальцами давил те места, где, по его предположению, находились желудок и печень, однако никаких симптомов нащупать не мог. С внутренностями все, кажется, было в порядке. Радикулит, правда, беспокоил – не получался «мостик», костяшки пальцев при наклоне туловища вперед не доставали пола, и вообще спина как-то закостенела, но с этим можно было мириться, а на случай обострений был у Князева один проверенный рецепт: растирка скипидаром и компресс из кислого ржаного теста.

Он понимал, конечно, что полевикам Заполярья год работы засчитывается за два недаром, что еще десять, от силы пятнадцать лет – и поневоле потянет на конторскую работу. Но прийти к этой неизбежности надо постепенно, исподволь – как к старости…

Последнее время на него все чаще – из мозаичного разноцветья шлифа, с испещренной значками карты фактматериала, из окна камералки, обросшего толстым слоем инея, даже из тарелки со столовскими щами – глядело нахмуренное лицо с плотно сжатым маленьким ртом и клубеньками щек. Было ясно, что Арсентьев не намерен прощать ему ни малейшего промаха. И лучший способ защиты – нападение – здесь не годился, потому что на кого нападать? На начальника экспедиции? Он кругом прав, он борец за государственные интересы, он против нарушителей и волюнтаристов, он все вопросы решает коллегиально. У тебя – принципы, а у него – административная власть. Маневрировать? Не подставлять себя под удары? Загородиться бумажонками на все случаи жизни? Просто не давать повода? Не давать… Постараться не давать. Есть и другой выход: пойти к нему, выложить все, что думаешь о нем, и – заявление на стол. Север велик, без работы не останешься. А потом, как только устроишься, перетащить своих ребят – им все равно жизни не будет. Только вот месторождение Болотное за собой не перетащить… Да и Арсентьеву нельзя такого подарка делать, слишком он этого хочет.

Арсентьев думал о Князеве реже, чем Князев о нем, и это понятно: забот у Николая Васильевича было гораздо больше. Но если уж он вспоминал о камералке, то и о Князеве тут же вспоминал. Выслушивая доклады Нургиса, проявлял повышенный интерес к партии Князева, на планерках – то же самое, и при этом не считался с тем, что недобрая его пристрастность бросается в глаза. По его убеждению, Князев был вреден для производства и для коллектива, и Николай Васильевич старался, чтобы и остальные это поняли.

Прибыли, наконец, аэрофотоснимки, заказанные еще год назад. Все им обрадовались и полдня толпились у стереоскопа, рассматривая с километровой высоты места, по которым ходили летом, узнавали их и не узнавали – такое все было аккуратное, чистенькое, ровное, как в ухоженном парке. Приятные воспоминания перемежались восторгами по поводу того, как четко дешифрируются на снимках разрывные нарушения, как достоверно, по смене растительности, отбиваются осадочные толщи. Не карта будет, а конфетка, и вообще с такими аэрофотоснимками и в поле ездить не надо.

– Или наоборот – не выезжать с поля, – заметил Князев и разогнал публику по местам, а Таню Афонину попросил соорудить из картона плоскую коробку с клапаном.

Несколько дней назад Арсентьев издал приказ по камеральным группам, который предписывал «в целях упорядочения хранения секретных документов все планы, карты, полевые планшеты, аэрофотоснимки и другие закрытые материалы по окончании рабочего дня сдавать на хранение в упакованном и опечатанном виде в фонды экспедиции…»

С приказом ознакомили под роспись весь личный состав камеральных групп. В тот же день завхоз выдал каждой партии листовои картон для изготовления тубусов и папок.

«Чтоб все, как в лучших домах, – шутили камералыцики – Враг не спит».

Поводы для зубоскальства, откровенно говоря, были. Издавна весь картографический материал хранился у исполнителей, в обычных конторских шкафах, и никогда ничего не пропадало, разве что в поле. Но в поле и люди пропадают. Конечно, все, что касается подсчета запасов, хранить надо тщательно – не столько из-за секретности, сколько из-за ценности материалов: итог всех работ, конечная формула. А карты… Спутники-«шпионы» давно уже рассекретили самые подробные топоосновы.

В душе Князев разделял общее мнение, но виду не подавал: начальники партий назначались «ответственными за хранение и учет закрытых материалов внутри партии», а завфондами, отставной майор Артюха, был мужиком дотошным, буквоедом, и чувством юмора его с рождения обделили. Храня полную серьезность, Князев пояснил подчиненным, что дело не в секретности, а в соблюдении порядка, в элементарной бдительности, и тут же передоверил получение и сдачу закрытых материалов Тане Афониной. Отдавая ей мастичную печатку на засаленном шнурке, сказал:

– Вот, вручаю при свидетелях.

– А дверь кто будет опечатывать? – спросила Таня. – Вы же позже всех уходите.

– Будете оставлять мне перед уходом.

– Так пусть она у вас и будет.

– Тоже верно. Не сообразил, – сказал Князев и взял печатку назад.

Все эти дни Князев засиживался в камералке допоздна.

Антициклон, казалось, собирался гостить до весны. Даже днем выше сорока не поднималось, а ночами безжизненный лунный свет рождал хрупкие тени, воздух густел, словно наполнялся ледяными иглами, и тонко позванивал, и снег тоже звенел, а под ногами скрипел, под полозьями, укатанный на дороге, повизгивал и скрежетал.

В квартире Князева прочно установилась минусовая температура. Лед в бочке ковшом уже не пробить, приходилось брать топор, рукомойник же промерз до дна. Князев рассчитывал время так, чтобы по дороге домой успеть поужинать. Чайная закрывалась в восемь. К тому времени там оставались одни алкаши. Князев проглатывал раскисшие пельмени, брал в полиэтиленовый мешочек два гарнира для Дюка и шел восвояси. Дома он сразу растапливал печку, позже пил чай со сливовым джемом и читал у открытой духовки «Литературную газету», прибывающую в Туранск с недельным опозданием. Часам к одиннадцати комната наполнялась живым духом, но теперь надо было ждать, пока прогорят дрова, а ждать не хотелось, труба оставалась открытой, и к утру, пока он спал, все тепло улетучивалось.

Иногда он ночевал у Вали. Хотелось прийти пораньше, поиграть с ребятишками, и это желание было не мимолетным. Валины дети ему нравились, иногда, обычно в выходные дни, проходя мимо ее дома, он встречал их на улице и, замедляя шаги, всматривался в круглые, как у матери, румяные и оживленные лица. Мелькала мысль: а смог бы он стать для них отцом? Воспитывать, заботиться и все такое прочее? Для того чтобы узнать это, надо было познакомиться с ними поближе, но Валя была против. Он приходил и уходил, когда они спали.

С некоторых пор собственное жилье стало вызывать у него отвращение. Он ничего не мог с этим поделать. Заботиться о себе надоело. Торопясь с отчетом, он преследовал тайную мысль: спихнуть окончательное оформление Афонину, а самому выехать в апреле на весновку и снова почувствовать себя хозяином положения и главой дела.

Вечерами, когда все уходили, работалось хорошо, за полтора часа он успевал столько же, сколько за день, ему было радостно, что новые шлифы, новые химанализы, аэрофотоснимки – все это подтверждало его концепцию о строении района и укрепляло в уверенности, что Болотное – не подведет.

Как-то раз он засиделся позднее – обычного, чтобы дописать раздел – полстранички осталось. Он думал над фразой, покусывал головку шариковой ручки, и в это время вошел Пташнюк. Остановился в дверях, прищурился на настольную лампу.

– Иду мимо, вижу – свет. А это ты, значит, тут полуночничаешь…

Пташнюк грузно сел за соседний стол, расстегнул меховую куртку и сдвинул на затылок пушистую шапку.

– Чего домой не идешь?

– Поработать захотелось, – неприветливо ответил Князев, не поднимая глаз.

– Не говори. Эту работу сроду не переделаешь… – Пташнюк встал, прошелся вдоль стеллажей, трогая образцы.

Князев, вполоборота следя за ним, пробурчал:

– Ходят тут разные, а потом полевые материалы пропадают.

– За шо людям деньги платят? – сказал Пташнюк, не обращая внимания на его слова. – Бродят по тайге, камешки собирают… Я на берег Тунгуски выйду – покрасивше найду.

– Есть такие ловкачи, – отозвался Князев.- Маршрут через гору у подножия описывают, образцы набирают из свалов…

– Ну вот, видишь. Будем ваши поиски-то… свертывать. Никому они не нужны. Геофизика, бурение – ото передовые методы. – Он снова опустился на стул, покрутил на пальце угольник. – А я вот скоро уйду с заместителей. На партию. Надоела канитель. Может, и Болотное твое разведывать буду. Пойдешь ко мне старшим геологом?

– Не пожалеете потом?

– Я никогда ни о чем не жалею. Шо сделано, то сделано. А с тобой бы мы сработались. Я б тебе полную свободу. Ты бы геологов вот так держал, – он показал кулак, – а я всех остальных. Ото была б ладная упряжка и полный дуэт.

– Насчет Болотного это серьезно? – озадаченно спросил Князев. – Начальником партии будете?

– А шо ты так удивился? Очень даже возможно и вполне вероятно.

– Знал бы – не открывал…

Не задевали Дмитрия Дмитрича ни насмешки Князева, ни пренебрежительный его тон, а эти слова задели. Он задышал тяжело, недобро, качнулся вперед, но сдержал что-то в себе и молча вышел.

Глава третья

В один из розовых от солнца и тумана январских дней Князева позвали к телефону, и он услышал знакомый, хоть и призабытый, радостный и взволнованный голос:

– Андрей Александрович! Здравствуйте! Это я.

– Володька, что ли?! – закричал Князев. – Ты откуда звонишь? Из Красноярска?

– Да нет! Мы уже прилетели. Здесь, в аэропорту.

– Ну, елки, жди меня. Я сейчас буду!

Выездной у крыльца не оказалось – начальство укатило куда-то. Оставалось надеяться, что подвернется какой-нибудь транспорт на месте. Лучше бы, конечно, пригнать для Володьки и особенно для его молодой жены (интересно, какая она?) собачью упряжку, да где их сейчас найдешь, собачек? Все на работе.

Князев быстро шагал по разъезженной дороге, отгораживался поднятым воротником от колючего хиуса (хорошо, что обратно будет в спину дуть), рисовал себе встречу, которая через несколько минут произойдет, и в душе был нежданный праздник. Потом радость его чуть поубавилась – вспомнил, что дома грязь, запустение, даже постель не прибрана. Ну ничего. Не везти же их в общежитие.

Вот и аэропорт – двухэтажное бревенчатое здание со шпилем. Князев вбежал на крыльцо, потянул на себя одну дверь, толкнул другую. В зале пусто, один-единственный человек стоял у окна спиной к свету, и это был Матусевич. Они пошли навстречу, посредине зала потискали друг другу руки. Князев повернул его за плечи к свету, разглядывая поднятое к нему тонкое, подростковое лицо. Матусевич смущенно улыбался, а глаза так и сияли. Князев порывисто обнял его, прижал, похлопал по спине.

– Где же Дюк? – спросил Матусевич.

– А жена твоя где?

Матусевич глянул в сторону. В закутке между тамбуром и черной голландкой сидела на двух составленных рядом чемоданах молодая женщина в меховой шапочке с длинными ушами. Сидела чуть напряженно, пряменько, по-девичьи уютно сложив на коленях руки в красных варежках. Сидела и слегка улыбалась.

Князев шагнул к ней, еще издали поздоровался.

– Я вас таким и представляла. Большим. – Голос у нее был низкий, она чуть грассировала. Встала, протянула Князеву руку.

– Здравствуйте, Андрей Александрович. Меня зовут Лариса.

Малого росточка, под стать Володьке, нос, пожалуй, чуть великоват, узкий, волевой подбородок, прямые тонкие брови, темные глаза, асимметричный рот… Лицом старше Володьки… Ни красавица, ни дурнушка – рядовой товарищ.

Ревнивый этот мужской осмотр длился не более секунды, но в глазах Ларисы промелькнула тень обиды. Князев понял, что она прочла его выводы насчет своей внешности, и взял фальшивый, развязный тон:

– Рад познакомиться, молодцы, что приехали. Ну-ка встаньте рядом, погляжу на Володю Матусевича в роли мужа. Ранние браки – счастливые браки или, как говорит Коля Лобанов, «пораньше сядешь – пораньше выпустят»…

– Он здесь? – быстро спросил Матусевич.

Князев начал подробно объяснять, что Лобанов сейчас пребывает на Курейке в горном отряде, а в апреле поедет на весновку под началом одного недоучившегося молодого специалиста…

– Ну, об этом у нас еще будет время поговорить, а сейчас давайте двигать. Где ваш багаж?

– А вот он. – Матусевич кивнул на чемоданы.

– Милые вы мои! – только и сказал Князев и облегченно засмеялся, ибо все стало на свои места: к нему приехали два молодых идиотика в полузимних пальтишках и городской обувке, и он должен о них позаботиться.

– Пошли, – сказал он и взялся за чемоданы, не обращая внимания на протесты Матусевича. – Предложи руку молодой жене.

Они спустились с крыльца, а тут как раз в сторону поселка бежала порожняя лошадка. Сели в притрушенные сеном розвальни, Матусевич укутал Ларисе ноги сеном и что-то негромко сказал ей, а она, прикрывая варежкой нос, молча глядела мимо обындевевшего лошадиного крупа вперед, на выплывающий из тумана порядок черных, утонувших в снегу изб.

Возница подбросил их почти до самого дома, дальше шли через дворы – мимо сарайчиков, заледеневших бугров помоек, мимо дощатых уборных. Князев с чемоданами шагал впереди и думал, как бы задержать гостей на минуту в кухне. Лариса семенила за ним, короткие сапожки ее, подбитые искусственным мехом, снизу сделались как каменные и стучали как каменные, колени онемели, застыли пальцы в тонких варежках; ей было все равно, куда идти, лишь бы скорей оказаться в тепле. Матусевич шел сзади, глядел на помойки и уборные глазами Ларисы, видел ее съежившуюся спину и страдал вдвойне.

Пришли, наконец. Князев отпер висячий замок, пропустил гостей вперед и сразу же, шутливо подталкивая Матусевича в спину, оттеснил их к вешалке, загородил проход чемоданами, извинился, метнулся в комнату, молниеносно прибрал постель и вышел довольный.

– Прошу! – сказал он. – Только раздеваться пока не стоит, пожалуй…

Лариса непонимающе взглянула на него, перевела взгляд в угол с бочкой, на ковш, в котором вспучился лед, и низко опустила голову.

– Лисенок, милый! – Матусевич кинулся к ней, затормошил. – Ну что ты? Ну, пожалуйста! Ну не надо.

– Ноги… не чувствую совсем… и руки…

Князев подставил ей табурет, стянул варежки, начал оттирать покрасневшие пальцы, а Матусевич, став на колени, дергал замки на сапогах, стащил один, другой, тер холодные, словно безжизненные ступни, дышал на них. Князев снял свою меховую куртку, бросил Матусевичу: «На, укутай ноги!» – вытащил из-за печки дрова, стал щепать лучину. Чиркнул спичкой, через минуту пахнуло дымком.

– Сейчас разгорится. Ну, отошли маленько?

Лариса терла под курткой колени. Матусевич виновато топтался рядом.

– Спасибо. Кажется, отходят. – Она попыталась улыбнуться. – Боюсь, что мои сапожки здесь непригодны.

– Лисенок, завтра же… – начал Матусевич, но Князев нахлобучил ему шапку на нос.

– Нет тебе оправданий. Нормальные люди в таких случаях дают телеграмму.

– Он хотел, но я не разрешила. Беспокоить вас…

– Хо, беспокоить! Сейчас градусов тридцать пять, а вполне могло быть и сорок пять, и пятьдесят. Самое на то время, крещенские морозы. Вы-то могли и не знать про наш климат, а этому таежному волку, – он кивнул на Матусевича, – непростительно.

– Сколько сейчас в вашей квартире? – поежилась Лариса.

– Градусов пять-шесть ниже нуля.

– Вы – морж?

– Скорее, ночлежник. Хожу сюда только ночевать.

Остаток дня Князев провел в хлопотах, не связанных с составлением отчета.

Звонок завскладом кустового орса, напоминание об одной незначительной услуге (давал людей на выгрузку). Что у вас там в закромах булькает? Арабский три звездочки? Годится… А еще что-нибудь, полегче? Шампанское? Ну, прекрасно! Почему не советуете? Ах, перемерзло… Значит, две бутылки арабского и банку персиков.

Звонок завскладом экспедиции. Тетя Варя, валенки нужны. Размер? Самые маленькие. Вы какой носите? И мне такие. Жене, только не своей. И чулки меховые. А рукавицы? Тоже нету? Ладно, давайте адрес бабуси. Нет, шерсти нету, пусть из своей вяжет.

Визит к Пташнюку. Начальство в настроении и потому приветливо, и все как ни в чем не бывало. Резолюция на заявлении: «Бух. Выписать за н/р». Визит к Бух. Там горячка, годовой отчет, но все-таки уважили просьбу трудящегося. Накладная в кармане.

Теперь быстренько в магазин, а там как раз свежемороженая нельма, свежемороженые рябчики и оленина первой категории. Все это – в рюкзак, рыбий хвост с обгрызанным плавником торчит, как фюзеляж сбитого самолета. Теперь в хлебный. Хлеб только привезли – горячий еще, с хрустящей корочкой, высокий, душистый, удивительный пшеничный хлеб из местной маленькой пекарни. Затем килограмм «Тузика», три банки сгущенного какао, банку кофе. Кажется, на любой вкус теперь.

Марш-бросок в один склад, в другой. Легкое самодовольство хозяйки, возвращающейся с рынка с полной кошелкой. До чего, оказывается, приятно быть кормильцем.

Гости тоже не теряли зря времени. Квартира носила следы уборки, на плите грелись ведро с водой и чайник. На кухонном столе стояли две распечатанные банки гречневой каши со свининой. Лариса крошила на краешке стола лук. Она переоделась в красный лыжный костюм и походила на мальчишку, и стрижка у нее была мальчишечья. Матусевич чистым полотенцем перетирал посуду.

– Ого! – Князев осторожно опустил на пол рюкзак. – Я не ошибся дверью?

Ответом были радостные улыбки.

– Вы не сердитесь? – спросила Лариса. – Мы тут без вас проявили самоуправство… Ой, что это за рыбина?

– За пол – не сержусь, за посуду – спасибо, а за кашу вас Дюк поблагодарит. Его любимое блюдо.

– И мое, – самолюбиво заметил Матусевич.

– Из Киева вез? Неужели и там…

– Здесь, здесь купил. В продовольственном магазине на улице Спандаряна.

– Ладно, ешь свою кашу, а мы с твоей женой… – Князев нагнулся над рюкзаком, дернул завязку. – Держите, Лариса.

Он подал ей конфеты и персики, выгрузил нельму, оленину. Запустив обе руки в рюкзак, выдернул рябчиков.

– Что это? – воскликнула Лариса. – Неужели дичь?

– Это еще не все.- Князев выставил коньяк.

Теперь заахал Матусевич, а Лариса переводила удивленно-растерянный взгляд то на него, то на Князева, то на припасы.

– Ну-у…

Князев положил рыбу на стол, пододвинул мясо, по краям уложил рябчиков. Отступил на шаг, оценивая, потом поставил в середину коньяк – не понравилось. Убрал коньяк, пошарил за тумбочкой, извлек бутылку из-под спирта.

– Теперь самое то. Лариса, это произведение искусства посвящается вам.

– Спасибо, Андрей Александрович. Тронута до глубины души. Вы настоящий рыцарь. Я назову его «Мужчина вернулся с охоты».

– Натюрморты не называют, – заметил Матусевич и пододвинул к произведению искусства банки с кашей.

– Не оскверняй, – сказал Князев, – убери. Каждому свой натюрморт. Ну, что, братцы? Я думаю так: рябчики и мясо – назавтра, пусть оттаивают, а сейчас займемся рыбой. Смотрите и учитесь.

Он положил нельму на табурет, подстелил газету и ножовкой отпилил голову, а затем – три толстых ломтя. Пока чистили картошку и посмеивались над Матусевичем, ломти немного оттаяли. Каждый был размером как раз со сковородку. Постного масла не оказалось, пришлось бежать к соседям, заодно и муки попросить… Давно не пахло у Князева жареным, да и вареным давно не пахло.

Едва сели за стол, как снаружи кто-то заскреб в дверь.

– Дюк пожаловал, – сказал Князев и открыл. Пес юркнул в кухню, благодарно загарцевал перед хозяином и тут же, увидев Матусевича, кинулся к нему, уперся в плечи лапами и лизнул в лицо.

– Узнал… Ах ты, Дюксель-Моксель, – растроганно бормотал Матусевич и обеими руками почесывал пса за ушами, гладил его роскошную волчью шубу.

К Ларисе Дюк отнесся сдержанно: обнюхал колени. Она, впрочем, тоже особой радости не выразила, в невольном испуге выставила вперед острые локти, а когда пес отошел, заметила Матусевичу, чтобы он помыл руки. Матусевич возмутился и заявил, что это равносильно тому, как если бы он поздоровался со старинным приятелем и тут же побежал к рукомойнику. Князев хоть и обиделся втайне за Дюка, принял сторону Ларисы, но, вытряхивая из банки кашу в Дюкову миску, трогал ее руками, потом потрепал пса за загривок и рук не помыл.

Вернулись к тарелкам, где сочились янтарным жиром невиданные порции белой рыбы, к уже налитым стопкам.

– Лариса, Володя! – сказал Князев. – Не замерзайте больше. Не жалейте о городских квартирах. Вы молодцы, и вам будет что вспомнить. С приездом!

– Спасибо, спасибо! – потянулись к нему стопками молодожены и чокнулись сперва с ним, а потом друг с другом.

Мужчины выпили по полной, оба крякнули, Лариса только пригубила, взяла персик. Рука у нее была узкая, детская, с голубыми жилками. Князев мимолетно подумал, каково ей придется возиться с печкой, выгребать золу. Впрочем, ей теперь и стирать руками придется, и мыть полы, и белить перед праздниками. И рожать придется, с ее мальчишечьими бедрами…

– Андрей Александрович! – Матусевич мгновенно захмелел, и язык ему плохо повиновался. – Я все не спрашиваю, а вы не рассказываете… Новости меня интересуют. Все-превсе.

– Ешь, ешь, – сказал Князев. – Новости новостями, а ужин ужином. Поговорим потом, за кофе и сигарами.

Сигары заменились сигаретами «Прима» Канской табачной фабрики, зато кофе получился на славу. Князев рассказывал, время от времени стряхивая пепел к топке; Матусевич навалился грудью на край стола и внимал; Лариса слушала рассеянно, прихлебывала кофе, мяла конфетную обертку.

– Ну, какие новости… Коля Лобанов – я уже говорил – сейчас на Курейке, осваивает профессию ходчика. На весновку просится… Тапочкин прислал к новому году открытку, о тебе, кстати, спрашивал. Работает истопником, летом грозился приехать… Федотыч молчит пока, наверно, на бухгалтерию обижается. Ему тут кое-что не списали, на карман поставили… Горняки – кто на Курейке, кто в хозцехе… Ну, а наших всех завтра увидишь.

– А как Заблоцкий? Пишет что-нибудь?

– Ни слова. Уехал тогда – и с концом.

– Жаль… Интересный человек. Наверное, что-то у него не ладится, потому и не пишет.

– Может быть…

Князев кратко рассказал о проекте, о видах на будущее. Об отношениях с Арсентьевым говорить не стал. Придет время – Володька сам разберется, не маленький.

Остаток вечера прошел в воспоминаниях о минувшем сезоне. Потом Лариса начала деликатно позевывать, и Князев спохватился:

– Извините, Лариса, мы вас совсем заболтали.

– Вы знаете, голова тяжелая, а спать не хочется.

– Разница во времени. В Киеве сейчас восемь вечера.

– И долго я буду эту разницу ощущать?

– Пока не привыкнете, – засмеялся Князев.

В комнате стало совсем тепло, окна оттаяли. Князев вытер подоконник, сменил постельное белье. Со спальником под мышкой вышел на кухню.

– Ну, Матусевичи, устраивайтесь. Спокойной ночи.

– А вы? – спросила Лариса.

– Вопросы завтра в письменном виде.

– Володя, твой начальник – бюрократ.

– В самом деле, Андрей Александрович, чего ради? Нам даже удобнее на полу…

Они немного попрепирались, кому где спать и по какому праву, наконец Князев легонько втолкнул гостей в комнату и задернул занавеску на дверном проеме.

Расстилая на полу в кухне спальник, он подумал, что завтра надо будет взять на складе раскладушку. В комнате скрипнула кровать, щелкнул выключатель, кровать еще раз скрипнула. Легли.

– На новом месте приснись жених невесте, – громко сказал Князев. Матусевич хихикнул. Лариса отозвалась:

– Спасибо, Андрей Александрович. Спокойной ночи.

Князев выключил свет, пристроил в изголовье свернутую телогрейку и влез в спальник. Дрова еще не прогорели, на потолке шевелились красноватые отсветы. Князев лежал тихо, курил, улыбался своим мыслям. Завтра он сделает вот что: предложит Матусевичам организовать коммуну. Не все ли им равно, где жить: в арендованной у какой-нибудь тетки комнате или здесь, у него? Он убедит их в этом, и все будет хорошо. И им, и ему. Все поровну, никакого благодетельства. Упирать на то, что это ему надо. А разве не так? Вот только Валя не сможет теперь бывать здесь, но и это со временем образуется.

В конце коридора экспедиции, перед кабинетом Арсентьева, за тяжелой, обитой кровельным железом дверью, в строгости и тишине вел спецработу отставной майор Артюха. Деревянный барьер разделял комнату на две неравные части – клетушку для посетителей, где едва умещались стол, стул и чернильница, и святая святых. В святая святых на укрепленном брусьями полу вдоль стен выстроились несгораемые шкафы и сейфы. Посредине впритык стояли два стола – письменный, за которым Артюха писал, и большой чертежный, на котором он разворачивал карты. В комнате неистребимо пахло металлом, сургучом и ружейным маслом.

Артюхе было за пятьдесят. Одевался он всегда одинаково: темный двубортный пиджак, галифе защитного цвета и белые чесанки (в теплую пору – хромовые сапоги). С сотрудниками он держался официально, во внеслужебные отношения вступал с весьма ограниченным кругом лиц.

В тот день, когда Князев встречал Матусевича, Артюха появился на пороге камералки, назвал фамилию Афонина и кивком указал на коридор. Афонин как раз боролся с послеобеденным сном и не сразу осознал, чего от него хотят.

– На выход, с вещами, – подсказал Высотин, и Афонин пошел.

Артюха отпер дверь, вошел первым и, мгновение поколебавшись, впустил Афонина в святая святых. Письменный стол был пуст, как у следователя в кино, и, как у следователя, лежала там одна-единственная папочка-скоросшиватель. Дальнозоркий Афонин прочел надпись на ней: «Акты на списание боеприпасов». У него отлегло от сердца.

– Какое казенное оружие имелось в отряде? – спросил Артюха.

– Маузер и наган.

Артюха достал из папки листок бумаги, в котором Афонин издали узнал собственноручно им составленный акт.

– Так, – сказал Артюха. – Карабин системы «Маузер» и револьвер системы «Наган». Кроме того, в отряде имелась ракетница. И вот вы чохом списываете патроны к карабину, патроны к револьверу, ракеты сигнальные и указываете такую причину: «израсходованные для сигнализации и отпугивания диких зверей…» Каких это вы зверей отпугивали?

– Что значит, каких? – Афонин хлопнул белесыми ресницами. – Всяких. Диких.

– И часто они на вас нападали?

– Что значит часто… В тайге всякое бывает. Спишь, вдруг собака лай подымет. Выскочишь, пальнешь пару раз… А в чем дело, Аверьян Карпович? Все так списывают.

– Как вы их списали – я вижу, – строжась, сказал Артюха.- Меня интересует, как вы их израсходовали.

– Как списали, так и израсходовали.

Афонин решил стоять на своем. Патроны они в конце сезона расстреляли по консервным банкам, ракетами салютовали на Октябрьские, но признаться в этом – значит опровергнуть скрепленный тремя подписями акт.

– Вами было получено тридцать ракет, две обоймы к карабину и десять патронов к нагану. Итого, пятьдесят единиц. Многовато для диких зверей.

– Ракеты – на сигнализацию. И часть патронов.

– То-то на Седьмое ноября фейерверк был над поселком геологов… В общем так, товарищ Афонин, – Артюха подержал акт в пальцах, словно бы демонстрируя его легковесность, отогнул замятый уголок и положил перед Афониным. – Я его у вас не приму. Идите с ним к Николаю Васильевичу, там и объясняйтесь.

– К Арсентьеву? – с затаенным испугом переспросил Афонин.

– Прямо сейчас и идите.

– Да спросите кого угодно! – воскликнул Афонин. – На черта мне эти патроны? Я же не присвоил их! Оружие я вам сдал в полной сохранности, так? А что – патроны?! Они для того и выдаются, чтобы их расходовать. Не буду же я вам на каждый выстрел акт составлять.

– Ничего не знаю,- отрезал Артюха. – Идите к начальнику.

Афонин взял листок и, бормоча о бюрократизме, вышел.

У Арсентьева никого не было, секретарша впустила Афонина сразу. Очутившись с глазу на глаз с начальником экспедиции, да еще в роли ответчика, Афонин растерялся, дело свое изложил путано, сбивчиво и, не докончив, протянул акт.

Арсентьев пробежал его глазами, начертал размашистую резолюцию и оставил акт подле себя. Доброжелательно поглядел на Афонина:

– Аверьян Карпович иногда излишне внимателен к мелочам, но ничего не попишешь, такая у него работа. Людей надо приучать к порядку, что он и делает.

– Спасибо, Николай Васильевич, – прочувствованно сказал Афонин.- Не знаю, чего он ко мне придрался. Все так списывают.

– Да вы садитесь, – сказал Арсентьев, – садитесь, Борис Иванович.

Собственное имя и отчество прозвучали для Афонина в устах начальника экспедиции уважительно и солидно. Он присел на краешек стула, догадываясь, что у Арсентьева к нему какой-то разговор.

– Как продвигается отчет?

Афонин сразу успокоился и проникся к себе еще большим уважением: вот он, рядовой, можно сказать, геолог, сидит у начальника экспедиции в кабинете и докладывает о положении дел. С отчетом все в порядке, отчет движется, и если ничего не случится (в таком ответственном разговоре нельзя давать стопроцентную гарантию), то уложимся в срок, а может, и чуть раньше.

– А что может случиться? – полюбопытствовал Арсентьев.

– Мало ли… Пожар может, землетрясение… Боеприпасы в сейфе у Аверьяна Карповича могут взорваться… Ответственный исполнитель может заболеть.

– Вон как… – Арсентьев заулыбался, заиграл ямочками на щеках. – Вы предусмотрительный человек. И все-таки будем оптимистами: противопожарный инвентарь у нас в полной сохранности, с боеприпасами, я думаю, тоже ничего не случится. Ну, а здоровье ответственного исполнителя… Кто у вас, кстати, таковым числится?

– Князев. Как начальник партии.

– Ах, Князев. – По лицу Арсентьева промелькнула тень, – За Андрея Александровича можно не беспокоиться, здоровье у него отменное.

– Да, не жалуется пока.

– Это хорошо. Здоровье – это главное. Ну, а о вашем здоровье он беспокоится?

– О моем?

– О здоровье подчиненных своих.

– А-а… Так видите ли… Мы все люди здоровые, чего о нас беспокоиться.

– Трудно больного сделать здоровым, а здорового больным – пара пустяков. Особенно если заставлять людей работать в дождь, не обеспечив ни продовольствием, ни снаряжением необходимым, ни даже связью.

Афонин понял, что имеет в виду Арсентьев, и согласился: да, это был рискованный шаг.

– Александрович, конечно, человек жестковатый, – добавил он. – В позапрошлом году студенты хотели такую шутку сделать: прибить у палатки дощечку с надписью: «Деревня Князевка. Крепостных 30 душ».

Арсентьев вскинул брови и с удовольствием захохотал:

– Князевка? Прекрасно! И что же? Побоялись?

– Не то что побоялись… Не посмели.

– Это, в общем-то, одно и то же. Ну, а как у вас лично с ним взаимоотношения складываются?

Афонин никогда не задумывался, какие у него отношения с Князевым, и сейчас напряг память.

Три года он под началом у Александровича. Дружбы меж ними не было, но не было и подлости. Замечания – получал. Споров старался избегать: не любил спорить, не умел, да и разве переспоришь начальство… Хотел бы он другого начальника? Пожалуй, что нет…

И Афонин честно признался:

– Отношения у нас нормальные, деловые.

У Арсентьева опять что-то мелькнуло в глазах, все-таки не умел он владеть своим лицом.

Внезапно Афонин осознал, что начальник экспедиции ждал от него иного ответа, и весь этот заданный разговор, все это сооружение на каркасе из наводящих вопросов осело, потеряв под собой почву. Он виновато глянул на Арсентьева – тот теперь смотрел иначе: настороженно, жестко. Афонин поводил пальцем по краешку стола и, краснея, сказал:

– Отношения у нас деловые, но… Как бы вам сказать… Ну, не любим мы друг друга.

Он умолк, ожидая реакции Арсентьева, но тот тоже молчал.

– Разные мы люди, но дело не в этом. – Афонин торопливо нащупывал утерянные нити разговора, искал верный тон. – Геолог он неплохой, но трудно с ним. Тяжелый у него характер. Давит он на людей, ни с кем не считается, только себя слушает.

Арсентьев чуть заметно кивнул, как экзаменатор, наконец уловивший в ответе студента нечто приближающееся к истине. Поощренный Афонин заговорил еще торопливее, даже с горячностью:

– Хотя бы та история прошлым летом. Я, правда, не присутствовал, но это же самоуправство. Ни с кем не посоветовался, хоп-хоп – все сам, по-своему. Даже не знаю…

– Вы многого не знаете, – остановил его Арсентьев, – но речь сейчас не о том. Мы с вами взрослые люди, Борис Иванович, и должны понять друг друга. Мы оба руководители, оба отвечаем за работу на своем участке. Над каждым из нас есть руководитель повыше: это естественно, кроме того, у всех нас есть чувство долга перед обществом, есть обязанности гражданина, члена коллектива. Время волюнтаризма кончилось, сейчас правит коллективный разум. И все-таки отдельные рецидивы самоуправства имеют место, и очень важно вовремя предотвратить их, так как они могут привести к тяжелым последствиям. В нашей гуманной системе предупреждению проступка придается гораздо большее значение, чем наказанию за уже совершенный проступок. В данном случае я говорю, конечно, о мерах чисто административных. Администратор должен быть и воспитателем. Но, – тут Николай Васильевич поднял палец, – чтобы предупредить проступок, надо знать о нем заранее. Вы согласны со мной?

– Да, конечно, – закивал Афонин.

– Борис Иванович, вы – второе лицо в партии, так сказать, правая рука Андрея Александровича, его официальный заместитель по всем вопросам. Разумеется, вы в курсе всех его служебных намерений. Мы уважаем и ценим Андрея Александровича, но, учитывая некоторые индивидуальные черты его характера… Словом, Борис Иванович! – Арсентьев трижды прихлопнул ладонью по столу. – Если вы увидите, что Андрей Александрович опять что-нибудь затевает, вы немедленно мне сообщите. Это в интересах и Андрея Александровича, и коллектива, и лично в ваших.

Последние три слова Арсентьев произнес с особой многозначительностью, сделал коротенькую паузу, отбивая мысль и давая возможность Афонину постичь ее, и протянул акт:

– А остатки боеприпасов, во избежание всяких разговоров и недоразумений, лучше сдавать. Мой вам совет.

Афонин чувствовал, что у него горят уши и в тоже время к сердцу приливает мстительная радость. Раньше он просто работал, а теперь у него появилась возможность служить…

– Спасибо, Николай Васильевич, – прочувствованно сказал он, вставая. – Большое вам спасибо. Я все учту, конечно…

Радостное возбуждение, которое Афонин пытался скрыть, заметила Таня. Когда они возвращались домой, она спросила об этом.

– Артюха – забавный мужик, – сказал Афонин, улыбаясь своим воспоминаниям. – Сперва наругал меня, что неправильно патроны списывал, а потом пообещал достать мелкашку-пятизарядку. Знаешь, ТОЗ-17М. Летом будем уток стрелять.

Он благоразумно решил, что есть секреты, в которые жену лучше не посвящать.

Арсентьев тоже был удовлетворен. Когда два месяца назад ему представился случай прощупать князевскую «стенку», чтобы убедиться, так ли она монолитна, как ее хотят представить, ему показалось, что в одном месте «стенка» эта чуть-чуть поддается. Сейчас он, можно сказать, пробил брешь, а дальнейшее уже не представляло труда. Разделяй и властвуй – древняя тактика монархов и царедворцев – была освоена Николаем Васильевичем в достаточной степени.

На следующее утро Князев позвонил главврачу райбольницы, с которым был знаком, и составил протекцию педиатру Ларисе Матусевич. Лариса свято верила, что устраиваться на работу с улицы – одно, а по звонку – совсем другое, к такому человеку и относятся иначе. Переубедить ее было трудно. Доводы о том, что в Приполярье законы трудоустройства иные, чем в столицах, не подействовали. Возникни какие-нибудь трудности, Князев наверняка отступился бы, но протекция, к счастью, пришлась в точку. Главврач обрадовался (педиатром работал терапевт на полставки) и сказал: пусть приходит сегодня же.

И вот после полудня Князев и Матусевич проводили Ларису до больницы, а сами направились в экспедицию.

Пока Матусевич обнимался с камеральщиками, Князев взял в кадрах бланк личного листка. Заполнили его – и к начальству.

Аудиенция прошла быстро. Арсентьев припоминающе взглянул на Матусевича, спросил: – Это и есть главный партизан? – Матусевич сделал невинные глаза, а Князев, удержавшись от колкости, чтобы не навредить Володьке, сказал:

– Будем считать главным партизаном меня.

– Будем, – сказал Арсентьев и начертал резолюцию: «Оформить техником». – Как устроились с жильем?

– Пока у Андрея Александровича, – ответил Матусевич.

– Квартиру в ближайшее время не обещаю. Устраивайтесь на частной, заключайте договор на аренду, мы оплатим.

Поблагодарили, попрощались, вышли. В коридоре Матусевич вполголоса спросил:

– Он уже все знает?

– Как видишь.

Матусевич заглянул Князеву в лицо:

– Ну и как теперь?

– А никак, – сказал Князев. – Он себе знает, а мы себе работаем.

…Вечером их ждали натопленная квартира и жаркое из рябчиков. Лариса совладала и с растопкой, и со стряпней в непривычных условиях («привыкла к газу, а здесь то пригорает, то холодное»). Она раскраснелась у плиты, перепачкалась в саже, вид у нее был счастливый и гордый.

– Лариса, – сказал Князев, – завтра же звоню главврачу: пусть передумает вас брать. Лишать Володю и меня такого сервиса…

– Поздно, Андрей Александрович, поздно. Бумаги подписаны, завтра выхожу на работу.

– Правда, Лисенок?! – Матусевич кинулся к ней, чмокнул в щечку. – Ну, рассказывай!

Лариса опустилась на табурет, неожиданно лихо и звонко щелкнула пальцами:

– Эх, девчонок бы наших сюда! Они бы оценили…

И она рассказала, как участливо встретил ее главврач («он молодой, не старше вас, Андрей Александрович»), и какие там все заботливые, сколько советов надавали, милые такие тетки, мордахи простые, скуластые, а милые…

За ужином употребили вторую бутылку – благополучное трудоустройство грех не вспрыснуть. И когда коньяка осталось на донышке, Князев налил по последней и, решившись, сказал то, о чем думал со вчерашнего вечера:

– Братцы мои дорогие, имею предложение. Зачем вам искать себе жилье, ютиться у какой-нибудь бабки в соседстве с курами и поросятами и, вообще, чувствовать себя квартирантами. Оставайтесь у меня. Места хватит. Организуем коммуну, установим дежурство, выработаем устав… Серьезно. Вам комната, нам с Дюком кухня – места вон сколько. Ну, дверь, конечно, навесим. Человек я тихий, непьющий… Ну?

Он смотрел на Ларису – ей решать. И Матусевич смотрел – просительно, чуть ли не умоляюще.

Лариса, опустив ресницы, крутила в тонких пальцах стаканчик. Коротко стриженные волосы ее отливали старой червонной медью. Уголки рта подрагивали.

– Но Андрей Александрович, – она говорила, почти не разжимая губ. – Злоупотреблять вашим гостеприимством… Зачем? Лучшая часть гостя – спина. Сегодня четверг? Ну вот, в субботу мы с утра отправимся на поиски. Кстати, в больнице я, вероятно, получу жилье быстрее, чем Володя.

– Не то вы говорите, – сказал Князев. – Не в гостеприимстве дело. Я просто вам рад.

– На самом деле, Лисенок. Андрей Александрович от души предлагает. – Матусевич загорелся идеей коммуны. – Ты даже не представляешь, как это будет здорово!

Лариса своенравно повела узким подбородком, глянула, и Матусевич сник.

– Что, собственно, вам мешает? – спросил Князев, задетый ее упорством. – Боитесь меня стеснить? Так я, когда морозы большие, всегда сплю на кухне, она лучше прогревается. С мебелью у меня неважно, ну так я этим не занимался. Что-нибудь у завхоза попросим, что-нибудь сами смастерим. К весне побелочку организуем. Втроем-то оно веселее… Уборку, готовку – по графику…

– Ах, Андрей Александрович, – с легкой досадой сказала Лариса. – Красиво вы уговариваете, красиво умеете делать подарки, но, право же… Не каждый подарок можно принять.

– Какой же это подарок. Скорее, просьба.

Матусевич решился еще раз подать голос.

– Вот я в апреле, может, на весновку поеду. Верно? Как же я тебя одну оставлю? Ни знакомых, никого. А Андрей Александрович тебе как старший брат будет.

Лариса внезапно повеселела:

– За мной надзирать не нужно.

Матусевич обрадовался, что жена удостоила его ответом, и затараторил:

– Как же, как же, надзор за всеми нужен, а за молодыми, интересными женщинами – тем более. Умыкнут – и не заметишь как.

Князев уловил перелом в настроении Ларисы и включился в игру:

– Лучшего надзирателя, чем я, Володе не найти. Имею в этом деле ба-альшой опыт. Принимаю заказы от супругов обоего пола.

Лариса исподлобья, оценивающе взглянула на него:

– А если я обращу свои чары на надзирателя?

– Ну, что ты! – воскликнул Матусевич. – Андрей Александрович человек железный.

– Я такой, – подтвердил Князев. – Аскет.

Лариса тихо улыбалась своим мыслям, потом заговорила певуче, негромко, не поднимая глаз:

– Стоял в поле теремок, и жил в нем Благородный Волк… Шли мимо Кролик-Соколик и Лисичка-Сестричка. «Терем-теремок, кто в тереме живет?» Попросились переночевать. Впустил их Благородный Волк да и оставил у себя. И стали они жить втроем… А я пьяная-а… Напоили девицу, и под венец… Кролик-Соколик, а ты смог бы вызвать Благородного Волка на дуэль?

Князев посмеивался, понимал, что Лариса дурачится, а Матусевич забеспокоился, попытался отнять у нее коньяк.

– Но-но, убери руки, собственник. – Она подняла стопочку. – Так что, мужчины? За коммуну?

Коммуна процветала. Перегородка украсилась надежной филенчатой дверью и вдобавок – портьерой из цветастого баркана. Князев втиснул за печку койку-«сороконожку», провел в изголовье свет, и уголок этот стал напоминать ему матросский кубрик. Разделенные на троих хлопоты по хозяйству из унылого бремени превратились в веселое состязание, где каждый хотел превзойти остальных. Всеми тремя овладел бес украшательства и усовершенствования. Понавешали самодельные полочки, заклеили обшарпанные стены вырезками из старые «Огоньков», размалевали абстракциями печку. Венцом приобретения был электросамовар. Лариса, до этого ничего кроме кофе не признававшая, постепенно приобщилась к чаепитию и оценила его почти обрядовую значимость. Это было прекрасно: свежий чай с вареньем или сгущенкой и живой разговор, потому что Князев, хоть и намолчался за последние годы, умел не только интересно говорить, но и с интересом слушать.

И все же раз или два в неделю Князев в конце работы предупреждал Матусевича: «Ужинайте без меня, приду поздно». Он дарил эти вечера «своим молодоженам», а на деле выходило иначе. У Ларисы портилось настроение, и однажды, когда Матусевич принялся гадать, где же сейчас Александрович, она зло оборвала его:

– Неужели ты не понимаешь? Раньше он приводил к себе, а сейчас…

– Кого приводил? – спросил Матусевич.

– Как, по-твоему, кого может приводить к себе холостой мужчина?

– А, – сказал Матусевич и покраснел.

Неделю назад они собрались все вместе в кино на десятичасовой сеанс, но Лариса плохо себя чувствовала и осталась дома, Князев с Матусевичем ушли вдвоем. Лариса читала в постели, включив настольную лампу, как вдруг в окошко постучали. Сквозь замерзшие стекла ничего не было видно. Лариса набросила пальто и едва вышла в сени, как услышала с улицы жалобное: «Пустите, Христа ради, погреться…» В удивлении и растерянности она откинула крючок, распахнула дверь. На крыльце стояла женщина в полушубке, рослая и статная. Завидев ее, женщина отступила на шаг, затем, ни слова не говоря, крутанулась на месте и бегом пустилась прочь, точно ее настегивали…

Лариса, конечно, обо всем догадалась, но никому не сказала ни слова, лишь несколько дней держалась с Князевым подчеркнуто сдержанно. Но в данном случае, однако, она была не права: Князев до начала восьмого работал, а потом пошел к Переверцевым. Многое надо было обсудить да просто излить душу – как равный равному, в конторе же с некоторых пор у стен появились уши.

Переверцев в тот день был подавлен, на Тамару не смотрел – видно, супруги опять переживали темную полосу. Тамара обменялась с Князевым незначительными фразами и ушла в дальнюю комнату к дочке.

Сидели на кухне, курили, пуская дым в поддувало. Разговор крутился вокруг последнего совещания у Арсентьева, где обсуждались вопросы экономии писчей бумаги и канцпринадлежностей.

– Ну ладно, – говорил Переверцев, – решили печатать отчеты через один интервал на обеих сторонах листа. Леший с ним. Все равно их никто, кроме нас, не читает. Каждая партия, допустим, сэкономит по килограмму бумаги – вот тебе десять килограммов. Солидная цифра. Но как это скрепки экономить? Повдоль их распиливать?!

– Что ж ты не спросил? Надо было там спросить.

– Спросить! – кипятился Переверцев. – В гробу я все это видел! Пойду завтра в канцтовары, куплю десять коробок и рассыплю у крыльца – пусть ползает на брюхе, собирает.

– Он сам не будет ползать, воскресник в конторе организует.

– Я другое хотел спросить, – продолжал Переверцев. – Экономим на спичках, а буровую глину на Курейку возим самолетами. Прикинь-ка, во сколько это обходится?

Тут, пожалуй, Переверцев был не прав. Глину-таки возили самолетами, и не только глину, а и обсадные трубы, и буровую дробь, и многое другое, но на то были объективные причины: караван барж не смог осенью пробиться по малой воде, вернулся в Туранск. Пока не установился зимник, курейцы подчищали прошлогодние запасы, материли начальство и распевали на мотив известного «Истамбула»:

На Курейке, как в Константинополе, Мы сидим без мяса и картофеля, Похудели все, как Мефистофели, Фасов нет, остались только профили…

– Ничего, Саша, – сказал Князев, думая о своем. – Это еще ничего. Это еще не самое страшное.

Другие, более грозные симптомы видел Князев. То, что раньше именовалось коллективом и было таковым, теперь разваливалось, рассыпалось, как изъеденная древоточцем колодина. Шепотки, молчаливая покорность, угодливые улыбочки… Откуда?! Еще полгода назад это были нормальные, веселые люди. Неужто все так дрожат за свое место?

– Или вот. – Переверцев будто проследил ход его мыслей. – Как-то на днях заходит комендантша. Ни тебе здрасте, ни зачем пришла. Сижу, столик Федорова настраиваю, а она из-под меня стул тянет – инвентарный номер посмотреть. Я ей разобъяснил, что нехорошо так поступать. Она свой ротик раскрыла. Потом выскочила, дверью хлопнула. А через полчаса заходит Фира (секретарша) и с таким ехидством: «Зайдите к Николаю Васильевичу». Нажаловалась, стерва. И начал он мне читать мораль, дескать, я мужчина, а она женщина, у меня высшее образование, а у нее пять классов, и попер, и попер. Предложил извиниться. Так и сказал: «Настоятельно предлагаю…» Ну? Представляешь?

– Извинился?

– И не подумаю. С детства прихлебателей не праздную. Они там толкутся возле него, улыбочки сеют, наушничают – свои люди…

– Ты чего-то, Саша, обидчивым стал, нервным. Пусть толкутся! Нам-то что? Должен же кто-то возле него толочься, коль ему необходимо. Самоутверждается человек, разве неясно?

Переверцев скривился:

– Не могу этого разврата видеть. Геолог – главная фигура в экспедиции, понятно? Геолог, буровик и проходчик! И чтобы всякое барахло рот раскрывало…

– Саша, так они не на каждого. Они на тех, кто в провинившихся числится. У них там своя маленькая биржа, и наши акции на любую минуту учтены – будь здоров.

– В поле бы их, хотя бы на сезончик…

Пожалуй, никогда за все годы их знакомства и. дружбы не видел Князев Переверцева в такой обиде. Здоровый волосатый мужик, пиратская повязка на глазу, лицо будто из базальта отлито – и по-детски дрожат губы. «Неужели я такой, когда жалуюсь?» – подумал Князев.

– Ну хорошо. – Переверцев заговорил трезвым, деловым тоном: – Какие твои соображения?

– Надо что-то делать, противоборствовать. Иначе совсем задохнемся.

– А конкретно, что?

– Ха, если бы я знал… – Князев встал и заходил взад-вперед. – Ты понимаешь, елки зеленые, формально он везде прав. Везде! Борется за укрепление трудовой дисциплины, за выполнение плана, за экономию… Говоришь, прихлебателей развел? А он скажет: ничего подобного, демократизация коллектива. Выживает старые кадры, ставит везде своих? Но это естественно, руководитель вправе сам подбирать себе кадры. – Князев сжал пальцы в кулак. – Не ухватишь его, вот в чем штука! Конечно, приструнить можно любого, не в Техасе живем. Есть управление, есть крайком. Но там факты нужны, а не эмоции и нюансы. Факты!

– Да-а…

Переверцев задумался. Табурет поскрипывал под его мощным телом. Думал он тяжело, медленно, и казалось, что не табуретка скрипит, а жернова в его черепе перемалывают зерна информации для дальнейшего усвоения. Переверцев был тугодумом, но конечные выводы, которые он выдавал, отличались железной логикой и нестандартностью. Князев знал это. Он ждал с терпеливой заинтересованностью. Сашку трудно «запустить», но коль уж машина закрутилась, вхолостую она не сработает.

Табурет скрипнул особенно громко и затих. Лицо Переверцева прояснилось.

– Примем, что нас двое. Остальных наших пока трогать не будем. Ты, я – и Арсентьев. Нас он выделяет среди прочих. У вас с ним отношения четкие. Ну, а я – твой старый кореш. Он не дурак, за двумя зайцами не погонится, будет охотиться на нас поодиночке. Кто первым попадет на прицел. И тогда одному из нас придется стать мишенью, а другой… будет охотиться за охотником. Кто кем будет – покажет обстановка. Сдается, что ты станешь мишенью раньше. Но, может, и наоборот. Надо быть готовым ко всему.

– А если он дуплетом ударит?

– Не ударит. Пороху не хватит.

– То есть ты хочешь, чтоб кто-нибудь из нас дал ему повод?

– Ни в коем случае. Наоборот, не давать повода.

Это его будет нервировать. Он начнет торопить события где-нибудь наверняка зарвется. И получим мы тот факт, о котором ты мечтаешь.

Князев помял Переверцеву толстый бицепс, засмеялся:

– Рисковый ты парнишечка. Но мыслишь, в общем-то, правильно, у меня тоже что-то подобное крутилось. Одна беда – все это слишком общо.

– Генеральная линия. Ты с ней согласен?

– В принципе – да.

– Ну и все. А конкретности – обстановка подскажет.

Жить, не давая повода…

Кому не давать и какого повода? Сплетникам – для разговоров, склочникам – для вражды, злопыхателям – для козней? Но будь ты хоть трижды правильный, морально непоколебимый, прямой и светлый – тебе не уберечься. Наверняка найдется человек, который не простит тебе превосходства, и обстоятельства могут поставить тебя в зависимость от него. В меру своих умственных способностей и темперамента этот человек начнет отравлять тебе жизнь. Бесчисленными придирками, бесцеремонными разносами он будет убивать твое самолюбие. Или, отметив на собрании твои высокие деловые качества, подсунет тебе работу, заведомо обреченную на провал. Или начнет раздувать любой твой промах. Или станет бить по карману за каждую малость. Или столкнет тебя с другим подчиненным… Это все методы легальные, а ведь еще есть запрещенные. От них-то уж никак не убережешься. Так стоит ли стараться не давать повода?

Зарываться, конечно, не следует. И все равно, ты должен не бояться подать повод. Ты должен подать повод, если видишь, что кто-то развращает коллектив твоих соратников, нагло и последовательно развращает.

Ты никак не удержишься, чтобы не давать повода, когда столкнешься с дешевой демагогией, фарисейством, предвзятой ложью.

А если дело, которому ты посвятил лучшие годы жизни, потребует от тебя неуступчивости, неужто ты не дашь повода?!

Только не надо думать, что борец за справедливость – ты один. Тебя всегда поддержат, если ты прав. Пусть даже меньшинство, но поддержит. Ты никогда не останешься одинок в своей правде, рано или поздно возьмешь верх.

Ты ограничен в выборе оружия, тебе остается лишь дать повод и ждать. Право первого удара будет у противника, но ты должен выстоять, куда бы этот удар ни пришелся, а потом, может быть, еще и еще, и только после этого провести ответную комбинацию.

Поводы с твоей стороны были. В ответ ты получал удары, пока что легкие, неприцельные, прощупывающие. Все еще впереди. Наберись стойкости, наберись терпения. И ходи веселей, не напрягайся: ты все равно не знаешь, куда он ударит!

Глава четвертая

Приблизительно с того времени, как 8 Марта на календарях окрасилось в красный цвет, день 23 февраля неофициально стал считаться мужским праздником. Ныне его отмечают повсеместно. Особенно оживленно он проходит в коллективах, где мужчин меньше, нежели женщин, и где есть фронтовики, участники Великой Отечественной. Трогательно-торжественные, в лучших костюмах, отягченных на груди сверкающим, позвякивающим металлом боевых наград, они улыбаются горделиво и вместе с тем смущенно, непривычные ко всеобщему вниманию, а порой в этот день тихи и задумчивы. Им есть что вспомнить, и радость их – пополам с печалью…

В Туранской экспедиции фронтовиков оказалось еще меньше, чем женщин. Полевая геология – не для тех, кому за пятьдесят. Среди конторских по-настоящему воевал один только майор Артюха, но он даже в этот торжественный праздник не пожелал или не сумел развеять облачко привычной отчужденности, и поздравляли его прохладно.

Накануне Арсентьев собрал начальников всех подразделений и предупредил: день рабочий, никаких возлияний; без четверти шесть короткое торжественное собрание в красном уголке – и по домам. Камеральщики понимали, что одним только предупреждением Арсентьев не ограничится, и не ошиблись. Перед обедом обход по кабинетам совершил Пташнюк. С грубоватой армейской прямотой он приоткрывал двери камералок, шарил глазами сперва по столам, потом по лицам, дважды коротко втягивал ноздрями воздух и исчезал. В пять вечера обход повторила секретарша. У нее хватило хитрости выдвинуть предлог – напомнить о собрании, но уловка эта вызвала еще большее неодобрение, чем бестактность Дмитрия Дмитрича. «Ладно, – сказали себе камеральщики, – отыграемся восьмого».

Оргкомитет проявил нерасторопность, и намеченную для банкета чайную перехватил райпотребсоюз. Пришлось идти на поклон к Арсентьеву, просить красный уголок. Николай Васильевич собрал треугольник, посовещались немного и дали согласие, но – под личную ответственность всех членов оргкомитета. В оргкомитете подобрались люди авторитетные – из бюро комитета комсомола, из разведкома, из поселковой секции самбо. Положиться на их высокую сознательность, любовь к дисциплине и умение навести порядок можно было вполне.

Подготовка проводилась в глубокой тайне, по всем законам конспирации, но женщины каким-то образом пронюхали даже меню и посмеивались, глядя на серьезные, загадочные лица мужчин.

Князев хотел было отказаться от участия в банкете – за восемь лет подобные «мероприятия» изрядно надоели, – и если согласился, то только ради своих коммунаров. Матусевича грели трогательные воспоминания о прошлогодней привальной, кроме того, он давно хотел похвастать перед коллективом своей Ларисой, а перед Ларисой – своим коллективом.

Забегая вперед, надо сказать, что обе стороны ожидали большего. Ларисе геологи показались грубоватыми и бесцеремонными: разглядывали в упор, открыто, и при этом обменивались впечатлениями. Ну, а другая сторона… Геологини оценили Ларисин импортный шерстяной костюм, французские туфли и перламутровую помаду, но притом отметили, что не мешало бы владелице всего этого быть пофигуристей, потому что женщина без живота, как известно, все равно что квартира без мебели. Мнение мужчин оказалось сходным.

Для Князева было неожиданностью увидеть среди присутствующих Дмитрия Дмитрича Пташнюка, нескольких человек из мехцеха, из Курейской партии, и среди них – своего бывшего прораба Жарыгина. Осенью, как только вернулись с поля, Жарыгин подал заявление о переводе в другую партию, с тех пор они не виделись. Гости толклись возле Дмитрия Дмитрича, и за столом группировались вокруг него, а Жарыгин сидел рядом, и они все время переговаривались. Князев поймал себя на том, что слишком часто поглядывает в их сторону, переключил внимание на ближайших соседей, вскоре опять глянул туда и встретился взглядом с Пташнюком.

– Андрюха! – Сидевший напротив Переверцев наклонился к нему через стол. – Твой прораб здесь.

– Ну и что? Если ему захочется со мной выпить, я зла не таю.

– Смотри… Он во хмелю дурной.

Банкет шел своим чередом. Нарастал разноголосый гомон застолья, в разных концах возникали песни, курцы уже отложили вилки и пускали дым в потолок, а про женщин вскоре забыли, что их праздник, и они сами об этом тоже как-то забыли, перед ними был сейчас обычный стол, который надо потом будет убирать: сгребать объедки, составлять тарелки, рюмки, мыть все это, протирать полотенцем, разносить посуду по домам.

– Александрович, – говорила Лариса чужим, непослушным голосом, – а почему вы мне не целуете руки? Володя, почему ты мне не целуешь руки? Спирт с шампанским – ой-ей-ей! Александрович, это на вашей совести… Как вы говорите? «Северное сияние»? Это что-то новое… Как тот студент на экзамене: «Росглаввин» – знаю, «Молдвин» – знаю, «Дагвин» – знаю, а Дарвин – не пил, извините… Нет, серьезно. Я в этом смысле темный человек. Тэмна людына. Коньяк и шампанское – «Огни Москвы», водка и томатный сок – «Кровавая Мэри». Это мы проходили. Водка и пиво – «ерш», знаю по литературным источникам… Вы сегодня оба галантны, как никогда. Но все равно, никто из вас не умеет руку целовать. Ну разве так целуют? Так в губы целуют, дурачок… Отстань, Володька! Целоваться ты не умеешь и никогда не научишься… Руку целуют неслышно, не руку, а воздух возле руки… В губы? Ну что ж, вас бы я поучила… Вот отправляйте скорее Володю на весновку… Володя, веди себя прилично!

И в это время Князев услышал сзади, прямо над затылком, знакомый, чуть вкрадчивый голос: «Здорово, Александрович!» Он обернулся и увидел Жарыгина со стаканом в руке, и хотя в стакане плескалась водка, подумал, что Жарыгину было бы очень сподручно сейчас тюкнуть этим тяжелым граненым стаканом его по темечку. Он развернулся на скамейке и глянул Жарыгину в лицо, прямо в пьяную ухмылку.

– Здравствуй. – И добавил: – Что скажешь?

– Как не поздороваться с бывшим начальником… Часто я о тебе вспоминал, ой, часто. Как выпью, так и вспоминаю.

– Надо же, – сказал Князев. – И я вспоминаю. Как гляну на план горных выработок, так и вспоминаю.

Он сказал это спокойно, не подвинулся, не предложил Жарыгину присесть рядом, и лицо того начало наливаться тяжелой, темной кровью.

– А я вот только по пьянке вспоминаю. Я всегда свои обиды по пьянке вспоминаю… И обидчиков…

– Какие обиды? – И тут Князев заметил, что сидящие поблизости притихли и следят за их разговором. Лариса встала, кокетливо улыбнулась Жарыгину: – Извините! – и тронула Князева за руку:

– Андрей Александрович, мое любимое танго.

Они обошли Жарыгина и вступили в тягучий, медленный танец.

– Кто это? – спросила Лариса. – Мне казалось, еще немного – и он вас ударит. Я как-то сразу отрезвела даже…

– Вы не любите смотреть, как дерутся?

– Если посторонние – люблю.

– А если из-за вас?

– Из-за меня еще никто не дрался.

– Вам это досадно?

– Пожалуй, нет. Я насчет своей внешности не обольщаюсь…

Князев промолчал. Не хотелось банально разуверять Ларису. На мгновение она благодарно прижалась к нему. Он был гораздо выше. Он вел ее, придерживая за плечи, и внезапно вспомнил девчушку из «Енисея».

С ней можно было бы танцевать щека к щеке, и ее губы всегда находились бы на уровне его подбородка. Чуть наклонить голову…

– О чем вы думаете? – спросила Лариса. – Вы мне не давайте больше пить. Как председатель коммуны. Ладно?.. Ну, вот и все…

Танго кончилось, Князев повел Ларису на место. Что-то новое открылось ему за короткие четыре минуты, пока они танцевали, что-то большее, чем простое кокетство, подогретое винными парами. На душе сделалось нехорошо, будто обидел кого, возникла смутная неловкость перед Володькой… Дурит девочка. Хотя какая она девочка?

Матусевич увлеченно показывал Сонюшкину хитрый фокус со спичками и едва ли заметил их отсутствие. Ларису тут же снова пригласили, а Князев закурил. Странно: дома, в коммуне, меж ними никакой неловкости не возникало, здесь же Лариса требовала непрерывного внимания, и это утомляло.

Князев поглядел влево, туда, где сидел Пташнюк. Жарыгин опять был рядом, сжимал в руке свой стакан и, наклонив голову, слушал Дмитрия Дмитрича.

Князев встал из-за стола и направился в угол, где на маленьком настольном бильярде гоняли подшипниковые шарики четверо любителей. Одним из них был Переверцев. Вскоре его высадили, он отдал кий очередному и подошел к Князеву.

– Андрюха, есть идея. Я там припрятал бутылочку. Пошли ко мне. У Томки пельмени, оленинки настрогаем…

– В принципе можно, конечно… – Князев взглянул на часы. – Коммунаров моих бросать неудобно.

– И их прихватим. Чего там!

– Томка нас не попрет всех скопом?

– Ничего, – сказал Переверцев. – У нас современная семья. Она в своей компании гуляет, я – в своей. Полное равноправие.

– Молодцы, – засмеялся Князев. – Друг друга стоите. Маленькая разлука укрепляет любовь.

– Какая любовь! На шестом году супружества… Дай бог внешние приличия соблюсти… Ну, так пошли?

– С коммунарами согласовать надо.

Князев двинулся к столу. Путь ему преградил Жарыгин все с тем же захватанным стаканом в руках.

Водки в стакане было совсем на донышке – то ли расплескал, то ли выпил.

– Погоди, – проговорил он, – не торопись. Успеешь к своей лахудре. Поговорить надо.

– Подраться, что ли, хочешь? Ну пойдем, выйдем.

Он сделал было шаг к дверям, но Жарыгин цепко схватил его за рукав.

– Нет, ты погоди. – Взгляд Жарыгина был мутен, тяжел. – Выйти мы успеем.

Князев рывком освободил руку, в висках туго и часто застучало.

– Успеем выйти, – бормотал Жарыгин, подвигаясь вплотную. – Выйти мы всегда успеем. – Он заговорил тихо, с придыханием: – Зачем ты, с-сука, меня позоришь перед всеми, языком своим поганым зачем ботаешь? А? Ну, был у меня грех, сорвался, зафилонил. Наказал ты меня. Не захотел со мной дальше дело иметь – ладно, я в другую партию ушел. Премии за сезон меня лишил? Ладно, не обеднею. – Он повысил голос, губы его угрожающе выпятились: – Но зачем же ты, как последняя баба, сплетни пускаешь, а? «Жарыгин не геолог. Жарыгин сачок, неделовой человек…» Зачем ты это делаешь, дешевая твоя морда?

– Какие сплетни? – ошеломленно спросил Князев. – Иди проспись.

– Мне твои советы – вот! – Жарыгин хлопнул себя по оттопыренному заду. – Я в них и раньше не нуждался, теперь – тем более. Ты извинись. Вот здесь прямо, сейчас. Не отходя от кассы. Извинись, чтобы все слышали. Вот иди сейчас к радиоле, сними адаптер, и – на весь зал. У тебя голос громкий, все услышат. Которые твоим сплетням поверили… Ну! Чего стоишь? Или тебя проводить?

Князев видел перед собой красное раздувшееся лицо Жарыгина, беловатую накипь в уголках рта, налитые кровью глаза, слышал чудовищные своей несправедливостью обвинения, и все заслонило желание схватить эту морду в пятерню, сжать, скомкать – и опрокинуть! Но он сдержался.

– Костя, иди спать. Иди по-хорошему…

– Спать? Я тебя сейчас уложу спать. Я тебе такое заделаю…

Левой рукой он сграбастал Князева за рубашку возле горла, рванул к себе, замахнулся сверху стаканом, расплескивая остатки водки, Князев перехватил его руку в запястье, в нем уже клокотало яростное наслаждение удара… Кто-то быстро, грубо втиснулся между ними, он увидел Переверцева, Фишмана, Сонюшкина, ребят из партии Переверцева, из других партий. Миг назад рядом никого не было, откуда они взялись? Жарыгина окружили плотным кольцом, прижали к бокам руки, вся эта группа быстро, почти бегом пересекла зал, распахнулась и хлопнула дверь…

Тяжело дыша, Князев поправил галстук. Внутри все дрожало. Он огляделся, медленно приходя в себя, но взгляд, этот был беглым, несфокусированным, почти машинальным. Впрочем, сейчас и пристальный наблюдатель ничего не заметил бы. А вот минуту назад…

Минуту назад был в зале человек, который украдкой, но заинтересованно следил за их диалогом – Дмитрий Дмитрич Пташнюк. Он даже привстал, как болельщик на трибуне, когда Жарыгин пустил в ход руки. Когда же вмешались посторонние, на лице Дмитрия Дмитрича промелькнула разочарованность, и он отвернулся. Банкет потерял для него интерес, напиваться он предпочитал в очень тесной компании – наедине с бутылкой.

Когда Дмитрию Дмитричу бывало грустно, он потихоньку мурлыкал себе под нос – «спивав», и вспоминалось ему горячее степное солнце, шерстистые стебли подсолнухов, шалашик на краю огорода и певучий мамин голос: «Димко-о, Андрийко-о! Исты-ы!» Вспоминался скрипучий колодезный журавль, белая мазанка под камышовой крышей, высокие огненные мальвы… Где та хата, те мальвы? Где кости того Андрийки, любого братика? В один год братов призвали и в один день, а доля каждому вышла своя. Андрийко пал смертью храбрых в сырых кубанских плавнях, а Дмитрий из-за плоскостопия угодил в обоз, там и провоевал всю войну. Пули и осколки его обходили, но и награды тоже: так с единственной медалькой «За победу над Германией» он в сорок пятом и демобилизовался. Обозная жизнь отучила его от хлебопашества, родное село было вконец разорено, и Дмитрий Дмитрич подался искать счастья-доли в иных краях. Бывшего фронтовика взяли кладовщиком на макаронную фабрику, что голодному послевоенному времени расценивалось как подарок судьбы. Спустя четыре года ему удалось перекочевать на мясокомбинат, потом в ОРС, а там завбазой, прожженный ворюга, подвел его под недостачу, и получил Дмитрий Дмитрич срок.

Из заключения он вышел поумневший и злой. Иметь дело с материальными ценностями у него отбили охоту, надо было прибиваться к чему-то серьезному, выбирать свою линию жизни и идти по ней вперед и выше. Приглядываясь, примеряя себя и свое «неполное среднее» к разным профессиям и должностям, достиг он Восточной Сибири.

Николай Васильевич начальствовал тогда в небольшой разведочной партии, в поселке, через который пролегали пути на Север и обратно, так что недостатка в рабсиле не было. В кадрах Дмитрию Дмитричу так и сказали. А ему уж деваться было некуда, без работы он больше существовать не мог. Пошел он прямо к начальнику партии, стал посреди кабинета, руки за спину и, глядя на чистого, румяного, с ранней лысинкой человека за письменным столом, убедительно сказал: «Возьмите на работу. Не пожалеете».

Николай Васильевич партию принял недавно, чувствовал себя не очень уверенно, конфликтовал, и ему всюду мерещились враги. Но этот черноликий взъерошенный бродяга с голодными глазами, который беспардонно ввалился к нему в кабинет, странным образом заинтересовал его. Не столько с участием, сколько любопытствуя, Николай Васильевич спросил, что он умеет делать. «А все, что надо, – сказал Дмитрий Дмитрич, – Шоферить можу, слесарить, плотничать, стряпать можу, печку сложить, хлеб испекти… Командовать можу…»

«Надо говорить – «могу», – поправил Арсентьев и принял его на должность коменданта общежития. Николай Васильевич давно хотел найти верного человека, который бы все умел.

Дмитрий Дмитрич по натуре своей не был летуном, его очень даже устраивала работа хозяйственника, поэтому он удвоил служебное рвение, чтобы стать для Арсентьева необходимым и единственным. Два года Арсентьев к нему приглядывался, как осторожный жених к невесте, затем решился-таки и сделал своим заместителем.

Он передоверил Дмитрию Дмитричу все общение с личным составом, сам же руководил из-за письменного стола, соблюдая необходимую дистанцию, и если Дмитрий Дмитрич зарывался или ошибался – с удовольствием играл роль верховного судьи.

А Дмитрий Дмитрич, став правой рукой Арсентьева, продвигался с ним вместе по служебной лестнице, отставая лишь на ступеньку. Ширились деловые связи Дмитрия Дмитрича, умножался опыт. Теперь никто уж не рискнул бы подписывать у него заявку на спирт «для протирания оптической оси теодолита». Плавсредства, автотранспорт, буровые агрегаты, снаряжение поисковых партий, мастерские, кондвор – все это требовало неусыпного внимания, все это было хозяйством, а мужицкая закваска не позволяла ему быть плохим хозяином. Арсентьеву оставалось только распоряжаться финансами и осуществлять общее руководство, что, как известно, при хорошем заме большого труда не составляет.

Так и тянул Дмитрий Дмитрич свою лямку: отрабатывал сперва долг благодарности, потом право на автономию. Дело в том, что еще до перевода в Туранскую экспедицию Дмитрий Дмитрич почувствовал усталость. Захотелось и ему на склоне лет поруководить через заместителя. На крупное хозяйство он претендовать не мог, образование не пускало, а средняя разведочная партия – самое то, и оклад не меньше. Арсентьев обещал, но очень туманно; ясно было, что по доброй воле он Дмитрия Дмитрича на самостоятельный баланс не отпустит. И копилась, копилась у Дмитрия Дмитрича неприязнь к патрону, к тому, как тот ловко устроился в жизни.

Открыто порвать с Арсентьевым Дмитрий Дмитрич все же остерегался, но порой становилось просто невмоготу, особенно когда Арсентьев начинал к нему цепляться по пустякам, и тогда Дмитрий Дмитрич мысленно грозил: «Погоди, бляха-муха, я и тебе когда-нибудь сделаю». Что он сделает и как – этого Дмитрий Дмитрич никогда не знал заранее, на то есть случай, но мысль эта уже не пугала его, он даже свыкаться с ней начал. Будет время… А пока что есть смысл подыграть патрону в той заварушке вокруг Князева, фигуры в экспедиции заметной, подыграть и поглядеть, что из этого получится.

При всем том Дмитрий Дмитрич никакого зла к Князеву не испытывал и даже в какой-то мере любил его. Так любит хозяйка годовалого боровка, которому быть заколотым к празднику, так охотник любит зверя которого скрадывает… Ну, может, и не любят или не думают, что любят, но уж во всяком случае не ненавидят.

Матусевич лежал на правом боку, под одеялом, грел жене спину, ощущая сквозь ночную рубашку ее тело, и осторожно поглаживал женино плечо. Время от времени его ладонь делала поползновение проникнуть в вырез рубашки, но Лариса недовольно поводила плечом, и он убирал руку.

Он нежно касался губами ее шеи, колючих волосков недавней стрижки. Ладонь его снова гладила плечо, руку, локоть, двигалась вдоль теплого бедра, ласкала колено…

– Володя, не будь животным!

Как сухо и резко звучало в ее устах его собственное имя! Он убирал руку, поворачивался на другой бок и отодвигался на край постели. Часто глотал пересохшим горлом. Он был близок к тому, чтобы, сорвав с жены одеяло, рывком повернуть ее к себе… Женщины любят силу, женщин нужно брать силой – эти понятия внушал ему один дружок еще в школе. Позже, накануне женитьбы, родители деликатно подсунули ему «Книгу о супружестве» немецкого профессора Нойберта, и он понял, что его дружок-наставник – просто грубый человек. А потом все смешалось, он уже не знал, чьим советам следовать. Все было неведомо, сладко, щемяще сложно. Лариса была у него первой, а первая страсть не слушает советов, девиз ее – нетерпение…

Сейчас он лежал на самом краешке супружеского ложа, на железке, которую обнажил съехавший узкий матрац, и ему было обидно и тревожно. Он чувствовал, что с его Лисенком что-то творится: она последнее время совсем другая, его объятия и поцелуи, когда они остаются одни, встречают сопротивление; его внимание и предупредительность подчас раздражают ее. Он не знал, чем объяснить эти перемены, терялся в догадках.

Он прислушивался к слабому дыханию жены, гадал, спит она или не спит, и все ждал, что вот она пошевелится, вот повернется к нему, и рука ее просто и доверчиво, как раньше, ляжет ему на плечо…

А Лариса забилась в ложбину между краем матраца и стеной, прижала лоб к холодной шершавой штукатурке, и все помыслы ее были о человеке, который – слышно было – ворочался на скрипучей «сороконожке» за тонкой дощатой стеной, в трех шагах от ее постели.

Глава пятая

Как в любом коллективе, в Туранской экспедиции существовало общественное мнение. Информационным и законодательным центром этого своеобразного института было несколько человек. Такие везде есть. Обычно они ветераны, пережили много реформ и начальников, знают себе цену, хотя высоких постов не занимают, снискали репутацию людей справедливых, наделены чувством юмора.

Ни в коем случае нельзя путать этих людей со сплетниками. Сплетник, как утверждает Толковый словарь Даля, – нескромный пересказчик, заглазный пересудчик. Эти же люди, наоборот, стараются пресечь всякие измышления и, как истинные натуралисты, полагаются только на то, что наблюдали воочию или слышали из самых достоверных источников. Они хорошо знакомы между собой и уважают осведомленность друг друга. Обмен информацией у них напоминает консилиум аналитиков, и конечные выводы вполне заслуживают доверия. Одним из таких людей в Туранской экспедиции был Сонюшкин.

– …йето… йето… как облупленного. Сколько раз вместе ап-п… пили. Имей ты йето… хоть пять баб – зачем языком молоть?.. В-вобщем… в-вобщем… дерьмо.

– Насчет баб – не знаю. У нас их в то время не было. Но я вам другой случай расскажу. Как-то переехали мы на новый лагерь, разбили палатки, стали лапник рубить. Все, как водится, у молодых кедров нижние веточки берут, это им не во вред. А ему, видать, лень было искать, вот он взял и кедру свалил. Ради веточек!

– Ну, это, положим, мелочи.

– Не скажи…

– Тут, ребята, еще вот что. Маршрутили мы как-то на Светлой. Там кругом ледниковые, ни одного коренного, но ходить надо. А его однажды засекли: километра на два от лагеря отойдет – мы в то лето без маршрутных рабочих ходили,- сделает дымокурчик и сидит ягодой лакомится… Сочиняет описание маршрута на все пятнадцать километров.

– За такое вообще из геологии надо гнать!

– Простили на первый раз. Установили контроль. Но с тех пор нет у меня к нему доверия…

Мелкие разрозненные фактики, которые можно было бы и не вспоминать. Но бывают случаи, когда, люди становятся максималистами.

Разговор этот происходил в связи с тем, что на доске приказов появилось объявление: такого-то числа в красном уголке состоится открытое партийное собрание, посвященное итогам работы за первый квартал и приему в партию Мурашова С. П.

Мурашова в экспедиции знали многие, потому что работал он в разных отрядах. Человек он был обычный, звезд с неба не хватал, и относились к нему соответственно: рядовой товарищ. Уволься он завтра – никто о нем и не вспомнил бы. Но в последнее время у камеральщиков появилась к нему скрытая настороженность: возникло подозрение, что он – «стукач» Арсентьева. Подозрение это укреплялось тем, что Николай Васильевич к нему благоволил и даже ставил в пример как старательного, дисциплинированного работника.

Накануне собрания Сонюшкин затеял в камералке дискуссию о моральном облике, ловко перешел на личность Мурашова и, поглядывая в сторону склонившегося над микроскопом Князева, поведал факты, о которых шла речь выше. Афонин, как всегда, промолчал, Фишман и Матусевич возмутились, Высотин съехидничал, а Князев сказал, не оборачиваясь:

– Вот возьми и выступи завтра.

Сонюшкин ответил, что на собраниях сроду не выступал и не может злоупотреблять терпением общества.

– А ты пой, – посоветовал Князев.

Сонюшкин ответил, что поет только после третьей рюмки и только в хоре.

– И чтобы дирижер был?

– Атц-ц… атц-ц… Да.

…По первому вопросу повестки дня докладывал Арсентьев. Говорил он неторопливо, веско, цифры приводил по памяти. Доклад был построен традиционно: итоги работы, анализ недостатков, задачи на будущее. Коллектив сработал неплохо, план в физическом и денежном выражении перевыполнен по всем показателям, плановый отдел обещает квартальную премию (одобрительный шумок в зале). Тем не менее, нельзя успокаиваться на достигнутом. Мы еще во многом отстаем от передовых хозяйств, не умеем научно организовывать свой труд, работаем неритмично, дедовскими методами, что в эпоху научно-технической революции совершенно недопустимо…

Ровный, уверенный голос, четкая дикция. Приличествующая положению и обстановке скромность: все успехи – заслуги коллектива, все недочеты – упущения руководителей подразделений и, в первую голову, начальника экспедиции. Давайте помогать друг другу, учиться друг у друга. Коллегиальность руководства, опирающаяся на инициативу трудящихся, – вот залог новых свершений.

Этим тезисом Арсентьев закончил доклад. Взглянув на часы, извинился за просроченные против регламента четыре минуты и, спустившись с трибуны, занял свое место в третьем ряду.

Князев по обыкновению сидел сзади, у печки. Доклад он слушал внимательно, особенно в той части, где Арсентьев говорил о камеральных группах. По сути все было правильно, но интонации, акценты… В одном месте краски чуть-чуть сгущены, в другом – чуть-чуть разбавлены, а общая картина – будто через розовый свотофильтр. Тоже уметь надо…

Начались прения по докладу. Видно было, что собрание подготовлено четко. Председательствующий Хандорин, заместитель секретаря парторганизации, нацеливал взгляд на кого-нибудь из сидящих в первых рядах, и человек тут же тянул руку. Выступил Нургис от геологической службы, завбур, главный механик, выступили «гости» – представители разведочных партий. Все так или иначе повторяли докладчика или присоединялись к нему. Кто-то заикнулся было о трудностях с жильем, но Хандорин едва дал договорить и предупредил присутствующих, чтобы не отклонялись от темы обсуждения.

Князев слушал, трогал пальцами нижнюю губу. Две недели назад, в конце марта, перед тем, как составлять квартальные акты-процентовки, Арсентьев вызвал к себе начальников поисковых партий и попросил каждого накинуть десять процентов камеральных работ Именно попросил. И притом добавил в пояснение, что если поисковики не выручат, квартальный план наверняка сорвется, «накроется» премия (он ввернул именно это демократическое словцо), да и в управлении его, Арсентьева, не погладят за это по головке. Вид у него был нездоровый – отечное лицо, мешки под глазами на полщеки, покрасневшие веки. Болеет человек за производство… Посовещались меж собой, как купцы перед рискованной сделкой, и решили помочь, раз уж так сложилось. Спросили только: чем во втором квартале покроем эти десять процентов? «Транспортировкой, организацией, да мало ли чем! – повеселел Арсентьев. – Без зарплаты не останетесь».

А позже Князев услышал рассказ одного бурмастера из Курейки. Буровая его дней десять была на аварии, ликвидировали прихват, и вдруг срочно, срочно – переезжать! Снаряд остался в скважине, вышку, не демонтируя, вместе с санями зацепил трактор – и на берег Курейки. Бурить гидрогеологическую скважину в пятидесяти метрах от реки, добывать недостающие погонные метры.

Сейчас этот мужичок-буровичок здесь, в зале, сидит себе и помалкивает. И другие помалкивают, хотя каждый наверняка что-то мог бы сказать…

И правильно делают, рассердился вдруг на себя Князев. В самом деле, мне как будто больше всех надо! Производство есть производство, план есть план, и чтобы его выполнить, пускаешься подчас на самые разные ухищрения… Все в порядке вещей. Похоже, что я просто озлоблен на Арсентьева. Нельзя так мелочиться.

Князев постарался не растравлять себя, и это ему удалось. Теперь бы сделали перерыв, сигарету выкурить. Но перерыва делать не стали, второй вопрос обещал не занять много времени.

На сцену пригласили Мурашова. Он подошел к столу президиума и остановился у торца, смущенный. «Повернись к собранию», – громко шепнул ему Хандорин.

Мурашов повернулся. Он был высокого роста, но нескладен, тощ, с непропорционально маленькой головой. Таких зовут «фитилями». Поджарый быстрый Хандорин был ему по плечо.

– В нашу партийную организацию, – начал Хандорин, – поступило заявление от Мурашова Сергея Петровича: «Прошу принять меня кандидатом в члены КПСС. Хочу быть в первых рядах строителей коммунизма и своим трудом на благо мира и прогресса оправдать это высокое звание». Анкетные данные товарища Мурашова: год рождения тысяча девятьсот сорок седьмой, русский, из рабочих, член ВЛКСМ, образование средне-техническое, женат, имеет ребенка, правительственных наград не имеет, за границей не был, в советские органы не избирался. Товарища Мурашова рекомендуют…

Рекомендовали Мурашова комсомольская организация, механик экспедиционного катера «Гранит» и плановик-экономист Лейкин, добрая душа, который никому не мог отказать.

Когда личность Мурашова обсуждали на партбюро, мнения разделились. Четверо, в том числе Арсентьев, высказались «за», трое, и среди них Хандорин, – против, но дебаты разводить не стали, порешили вынести вопрос на партсобрание. Хандорин кое-что знал о Мурашове, однако рассудил, что если знает он – знают и другие, и не смолчат, а «глас народа» всегда убедительней.

– Прошу, товарищи, – пригласил он. – Выступайте, задавайте вопросы. Беспартийные тоже могут высказаться… Ну, поактивней, товарищи! Вы же Мурашова не первый год знаете.

Кто-то кашлянул, тотчас же в разных концах зала кашлянуло еще несколько человек, и опять тишина.

– Высказывайтесь, товарищи. Может быть, для начала кто-нибудь из рекомендующих скажет слово? Может быть, товарищ Лысых? Вы у нас редкий гость, некоторые товарищи, наверное, даже голоса вашего не слышали.

– Мое мнение изложено в рекомендации, – тенорком отчеканил как по писаному механик катера, не вставая с места.

– Мы ждем, товарищи. Смелее, активнее. Неужто нечего сказать?

В середине зала громко покашляли, поднялась рука встал человек в засаленном полушубке – сменный бурмастер Закусин.

– Разрешите мне. – И в ответ на приглашающий жест Хандорина: – Я с места, отседова не выберешься.

Он встал вполоборота к президиуму, но глядел в зал, на повернутые к нему лица, и заговорил, обращаясь к этим лицам:

– Мы на любом собрании привыкли так: пришли, послушали, проголосовали и разбежались печки топить. Праильно – нет? Праильно. А сегодня не тот случай, сегодня день особый – товарища в партию хочем принять. Я вот его лично не знаю, он гиолух, я буровик, в разных цехах работаем, лицом он парень симпатичный, молодой, ну а что он за человек? Я вот не хочу свой голос безоговорочно отдавать за кого попадя. Тут в смену верхового берешь – и то гляди да гляди. Так то смены, а тут надо детально разобраться и к товарищу присмотреться со всех сторон, чтоб не вышло потом ошибки для нас, а для него – большой неприятности. Оно ведь как: не поступишь – не выгонят, праильно? А такие случаи имели место и на моей и на вашей памяти… Так давайте подойдем к товарищу объективно и всесторонне – чем он наше доверие заслужил? Чтоб не за бумажку с фамилией голосовать, а за живого человека. Вот вы и скажите, кто его знает, имеем мы основание принять его в кандидаты нашей партии или, может, повременить, получше к нему приглядеться?

Закусин сказал это и сел, и некоторое время ерзал на месте, переживая, ладно ли сказал.

– Кто еще желает высказаться? – спросил Хандорин. – Прошу, только поконкретней, по существу вопроса.

Опять заминка, покашливание. Из-за чьего-то плеча робко высунулась рука, тут же спряталась и опять поднялась.

– Товарищ Валуева? Пожалуйста.

Встала женщина с широким обветренным лицом, штукатур стройцеха. Кто-то из соседей потянул ее за полу телогрейки, чтоб села, женщина бросила: – Отвяжись! – и, сразу озлясь, зачастила:

– У меня мужик пьет, скрывать не стану, и так все знают, и этих вот пьяниц проклятых я видеть не могу, прям с души воротит. И вот когда? – да осенью, снега ишшо не было – разыскиваю вечером свово паразита: сперва у Первого магазина, потом у «Голубого Дуная», потом в чайную забежала – ага, вот он. Я тихо, без скандала подхожу: «Валентин, пошли домой». А их пятеро, и вермута ноль семьдесят пять четыре бутылки на столе, и среди них этот вот паренек, – ткнула пальцем в сторону Мурашова, – вроде, и не пьяный, а глаз нахальный, давай меня за рукав ловить: «Посиди, – говорит, – мать, с нами, вермут, – говорит, – благородный напиток». Тьфу! Сынок выискался. Это если ты с таких-то лет по чайным да забегаловкам шастаешь, так что с тобой к сорока годам будет? А еще женат, дите ростишь. Ты если в партию собрался, так дай сейчас всем нам обещание, что больше эту отраву в рот не возьмешь, кроме как по большим праздникам!

Хандорин заметил:

– В нерабочее время посидеть за бутылкой вина – грех небольшой, лишь бы это не часто было, но спасибо, товарищ Валуева, я думаю, что товарищ Мурашов по этому поводу выскажется, когда мы ему слово дадим. – Мурашов с готовностью закивал. – Ну, кто еще? Что-то геологи молчат… Товарищи геологи! Вам главное слово.

Сидело в зале человек восемьдесят – и коллектив, и толпа, и аудитория, и никто не сказал пока еще главного, не завладел всерьез вниманием и сердцами. Впечатление о Мурашове у собрания еще не сложилось, но время для этого приспело, и сейчас многое будет зависеть от следующего выступления.

– Геологи! Кому как не вам о товарище Мурашове сказать…

Одновременно поднялись из разных концов зала две руки – техника-геолога того отряда, где Мурашов работал, и Князева. Ну, наконец-то!

– Товарищ Князев? Давайте! – Хандорин сел с таким видом, будто передоверял Князеву вести собрание.

Наступая на чьи-то ноги, Князев выбрался в проход, поднялся на сцену. Остановился у другого конца стола, придавил ладонью красную плюшевую скатерть.

– Тут уже говорили, что сегодня мы должны вести разговор по большому счету. Я думаю, что мы такой разговор и ведем, и продолжим его в том же духе. Но сперва хотелось бы уточнить кое-какие детали- Вот в комсомольской рекомендации есть слова «хороший товарищ». Это смотря с какой точки зрения. Разве что по части комсомольских поручений… – Князев пробежал взглядом по рядам. – Переверцев! Саша! Встань, пожалуйста. Помнишь, ты рассказывал, как Мурашов своего рабочего в маршруте бросил?

– Ты меня маленько опередил, – не без досады сказал Переверцев, – ну да ладно… Было такое дело. Мы тогда на Бугарихте работали. Рабочим у него школьник был, девятиклассник. На курумнике ногу растянул. Он его оставил, вернулся в лагерь, поел – и только тогда о напарнике своем вспомнил… Я ему выговор в тот раз закатил. Можно книгу приказов поднять…

– С «хорошим товарищем» выяснили. Поехали дальше. В рекомендации товарища Лейкина, насколько я уловил, есть такие слова: «морально чистоплотен». Я не ослышался? – Князев опять поискал взглядом. – Юра! Ну-ну, смелей!

– Йет.. йет… – Сонюшкин встал. – В-вот он йя.

– Вот он ты. – Князев повернулся к нему. – Юра, ты с Мурашовым в общежитии жил. Так? – Сонюшкин кивнул. – Года два вы вместе жили, да? – Сонюшкин кивнул. – Ну и что ты о нем скажешь? Об его, так сказать, моральном облике.

– Прекратите это издевательство! – Арсентьев был вне себя, щеки его дрожали. – Иван Савельевич, ведите собрание!

Хандорин все внимание сосредоточил на Князеве, даже вперед подался и словно бы не слышал возмущенной реплики Арсентьева, только карандашом по столу пристукнул.

– Так -что ты скажешь, Юра? – продолжал Князев.

– А-тц-ц… а-тц-ц…

– Ну, спокойно, не торопись.

– Йето… йето… А-тц-ц…

– Возьми бумажку и напиши.

К Сонюшкину потянулось несколько рук с листками и авторучками. Он быстро нацарапал что-то. Записка пошла по рядам к Князеву. Он развернул ее, громко прочел: «Мурашов закрутил любовь с одной местной, она из-за него от мужа ушла. А он ее потом бросил и похвалялся, что разбил семью. Все это на моих глазах».

– Да она, дура, сама на шею вешалась! – возмущенно начал Мурашов. – И вообще, зачем эти сплетни.

Не обращая на него внимания, Князев припечатал записку к столу.

– Вот и с моралью разобрались. Товарищ Лысых у нас действительно редкий гость, мог всего этого и не знать, а куда наш комсомол смотрел, давая рекомендацию, – непонятно… Ну, может, кто еще добавит?

Зал наэлектризованно молчал. Мурашов судорожно не то вздохнул, не то всхлипнул. Кто-то сказал негромко:

– Картина ясная…

Князев шагнул к краю сцены:

– Не знаю, нужен ли я партии, нужны ли мы все здесь сидящие… Но Мурашов уж точно не нужен. Вот ему партия понадобилась. Наверное, потому, что собирается в заочный институт поступать, на поблажку надеется. Так, Мурашов?

– А ты-то? Ты-то сам? – У Мурашова кривилось ненавистью лицо. – Сам-то ты зачем в партию вступал? Чтоб в начальники побыстрей выбиться?

– Чтоб таких, как ты, не пускать! – ответил Князев и пошел на свое место.

…После собрания, когда все повалили к выходу, к Князеву протиснулся Переверцев.

– Чего ж ты наперед батьки в пекло лезешь? Я сам собрался выступить… А ты, выходит, опять Арсентьеву соли на хвост насыпал?

– Да ну его, – усталым, севшим голосом сказал Князев, застегивая на ходу куртку. – Что ж мне теперь – в тряпочку помалкивать?

Северная зима не любит давать послабления. То мороз трескучий, то пурга. Лучшее время – когда погода ломается, переходит из одного состояния в другое. В такой вот неяркий и тихий переломный день Князев выбрался на облет территории. В тесной кабине вертолета МИ-1 примостился на каком-то ящике и Матусевич.

Остекление передней стенки кабины давало великолепный обзор. Тайга – будто темно-зеленый ворсистый ковер с извилистыми белыми лентами рек и речек, с белыми проплешинами болот, озер, торфяников. А подлетаешь ближе-каждое дерево, каждый кустик видны. Летели над прошлогодней территорией, и Матусевич то и дело хватал Князева за рукав: «А вот, помните?»

Миновали Северный Камень, пошли над долиной. Матусевич притих. Слишком ярки и свежи были впечатления от летних маршрутов по этим окаянным болотам. Даже не верится, что они с Колей Лобановым излазили здесь все бугорки, все гривки.

Долина сужалась, на крутых бортах ее чернели, словно обугленные, перистые останцы базальтов.

– Где-то тут, – сказал Князев, сверяясь с картой. – А ну, Володя, узнаешь родные места?

Зимой все было иначе, но Матусевичу не надо было глядеть на планшет: этот участок, все изгибы горизонталей на нем, пунктирные границы леса, штришки торфяников – отпечатались в его памяти навечно.

– Видите полянку? – показал он. – Похоже по форме на лягушку. Вот здесь мы с Колей коренное вскрыли.

– Зависните, пожалуйста, – крикнул Князев пилоту. Вертолет завис. – Гляди, Володя. На этом перешейке ставить базу нет смысла. Место низкое, кругом болота, ни воды хорошей, ни леса на строительство. Можно было бы обосноваться на той террасе – видишь, у северного борта, но там воды вообще нет. Значит, придется у этого озерка. На него, если подходы очистить, и гидровариант сядет. А лес будете рубить на склоне и стаскивать вниз. Так и решим.

Матусевич заглянул в карту:

– Это до выработок километра два? Да, не меньше. Ой, горняки меня съедят.

– Ничего, гулять полезно. Весной на лыжах, а летом… летом я им велосипеды подарю.

Вечером «в кругу семьи» Князев наставлял Матусевича:

– Вас будет пятеро. Четверо рабочих и ты. Первым рейсом – ваши личные вещи, палатки, печки, инструмент, продукты на первое время. Как только прилетите, двое расчищают снег, двое заготавливают бревна. Палатку ставить капитально, на срубе, на каркасе. В ней будете жить. Потом сразу же устанавливайте десятиместку под склад. Ее тоже ставить капитально, настилать пол, оборудовать стеллажи. Когда закончите склад, начнем завозить грузы. Следующий этап – склад ВМ. Тоже шестиместка, на каркасе, обязательно с полом. Здесь главное – соблюсти все расстояния: от жилья, от изгороди, строго по инструкции. Начальство, когда приезжает, первым делом идет смотреть склад ВМ…

– Александрович, простите, пожалуйста, – произнесла Лариса, уткнувшись в вязание. – Что такое ВМ?

– Взрывчатые материалы, – быстро ответил Матусевич. – Лисенок, у нас важный разговор.

– А свитер я не успею Володе связать?

– Вряд ли. – Князев вежливо улыбнулся. – Разве что жилетку… Вы уж простите, Лариса, что мы при вас деловые разговоры завели. Днем на все времени не хватает. – Он повернулся к Матусевичу. – Теперь насчет подотчета. До прибытия завхоза все продовольствие и снаряжение – на твое имя. Это тысяч на семь – восемь. Так что смотри…

Лариса подняла голову:

– Восемь тысяч? Володя, непременно купишь мне норковую шубу. Всю жизнь мечтала быть женой завскладом…

Матусевич посмотрел на Князева, и взгляд этот можно было истолковать так: «Пожалуйста, не обращайте внимания, ей скучно, она злится, что мы не развлекаем ее, но ничего не поделаешь, мы-то с вами мужчины и должны прощать женские капризы…»

«Не пришлось бы вам с Володькой последнее барахлишко продавать», – подумал Князев, но вслух ничего не сказал. Каждый геолог рано или поздно становится материально-ответственным лицом, никуда от этого не денешься, такая профессия. Он подождал, не добавит ли Лариса еще что-нибудь, но та снова уткнулась в свое вязание, уголки губ ее подрагивали в непонятной усмешке.

– Так что смотри. – Князев говорил терпеливо и размеренно, как учитель, готовый повторить объяснение дважды и трижды. – Палатка – не амбар, на замок не закроешь. Поэтому ставка на доверие, на взаимоконтроль. Рабочим так сразу и объяснишь: грузы принимаем по акту и сдаем по акту, расписываемся все. Чего не хватит – раскидываем на всех поровну.

– А как со списанием?

– Ишь ты! Не успел еще стать подотчетником, уже списанием интересуешься?.. По этому вопросу, Володя, тебя завтра главбух проинструктирует. Самым подробным образом.

– Андрей Александрович! – Лариса выпрямилась, опустила руки с вязанием на колени. Она обращалась к Князеву, а глядела на Матусевича, и было в этом взгляде нечто от любопытства естествоиспытателя. – Может быть, мне с Володей поехать? Женщины, все-таки, в этих вещах больше разбираются. Бог с ней, с больницей… Оформите меня какой-нибудь там поварихой…

Вот блажная бабенка! Князев ответил неожиданно резко:

– Поварихой я вас могу взять. Но тогда вот ему, – он кивнул на Матусевича, – времени для сна не останется.

– Что вы имеете в виду? – самолюбиво насторожилась Лариса.

– То, что Володе придется быть одновременно прорабом, поваром и утешителем.

Лариса покраснела, отвернулась. Казалось, она вот-вот заплачет. Наступила неловкая тишина. Матусевич с укоризной взглянул на Князева, позвал:

– Лисенок! Ты устала? Пойди приляг.

Лариса неотрывно глядела на быстрые язычки пламени в щели между конфорками.

– Не думала, что вы можете быть таким… – Голос ее был тих и печален.

– Что-то душно у нас, – сказал Князев, пряча глаза. – Пойду проветрюсь…

Луна светила ярко, в полную силу. Морозное безветрие сковывало дыхание. Все было как зимой, разве что снегу поболее. Но перелом к лету уже свершился, и в воздухе витала неизъяснимо тонкая, терпкая весенняя свежесть.

Князев взял в сенях топор. Недавно привезли кубометр березового швырка. Матусевич кое-как сбросил его у крыльца, все собирались переколоть и сложить в поленницу. Князев выбрал несколько чурок потолще, побросал на утоптанный пятачок, крайнюю установил и занес над головой топор.

Нет слаще работы для рук! Топор падает на упругий срез чуть-чуть вкось, не впивается в древесину, а мгновенно разрывает ее, звонкие поленья отлетают в стороны, как брызги. А попадется суковатая – вгоняешь топор поглубже, поднимаешь вместе с чуркой на плечо и по другой чурке, как по наковальне, обухом вниз – хрясь! Нет лучшего способа обрести душевное равновесие. Обиду – в удар! Злость – в удар! Неприятности? А вот я вас – х-х-гэк!

Горожанам бы – с их центральным отоплением и газом – почаще колоть дрова. Меньше инфарктов было бы.

…Едва за Князевым закрылась дверь, Матусевич опустился перед Ларисой на колени, заглядывая ей в лицо.

– Лисенок, милый, ну что ты? Не надо, моя хорошая. Александровича обидела, сама расстроилась, – он целовал ее хрупкие пальцы, гладил ими себя по лицу. – Александрович – человек прямодушный, потом, ты же знаешь, как он к работе относится? Для него это – святыня…

Пальцы Ларисы ожили в его ладонях, тихонько погладили ему лоб и брови, высвободились.

– Ты не хочешь, чтобы я с тобой поехала?

– Я хотел бы! – воскликнул Матусевич, – но это невозможно!

– Значит, ты хочешь, чтобы я осталась?

– Лисенок, родной, нет другого выхода!

– Ты не боишься оставлять меня одну?

– Ты не одна. С тобой Андрей Александрович.

– Со мной Андрей Александрович… – повторила Лариса. – Ты не боишься за меня, пока он со мной?

– Ну что ты, Лисенок! Андрею Александровичу можно довериться. Это такой человек…

– Ты хотел бы быть таким?

– Когда-то хотел, а теперь, когда появилась ты… Я его очень люблю, очень уважаю. Но он – это он, а я – это я. Если бы я не был таким, какой я есть, ты бы не полюбила меня, правда? – Матусевич снова взял ее ладони в свои. – Лисенок, ты меня правда любишь?

Она прижала его голову к груди, боясь солгать взглядом или голосом, и тихо перебирала пальцами его мягкие волосы.

– Работают и переутомления не боятся!

Голос был крепкий, хрипловатый, отвыкший от помещения. Камеральщики враз повернули головы. В дверях стоял плотный чернобородый цыган в распахнутом овчинном полушубке, открывающем для обозрения дорогой костюм и белую рубашку с неумело повязанным галстуком. Наглаженные брюки уходили в черные валенки, загнутые «двойным блатом».

– Лобанов!

– Коля!

Матусевич бросился к нему, обнялись. Остальные сидели на местах. Лобанов всем пожал руки, поглядывая в сторону Князева, подошел к нему последнему, долго с чувством тискал руку.

– Не опоздал?

– Да нет, Коля, в самый раз.

– А я думал – все, застряну, – весело гудел Лобанов, обращаясь ко всем сразу. – Не отпускало меня начальство, на горных сейчас завал. Я уж и так и этак – ни в какую. Написал вам, Александрович, письмо, чтоб вы меня отозвали – самолетов как на грех нет и нет. Хотел эрдэ дать – на радиостанции новый порядок: без визы начальника не принимают, а тот заладил: «Никаких переводов, основное производство здесь». Я кричу: «Тогда увольняйте!», а он свое: «Отрабатывай две недели, а то по сорок седьмой уволю.» Ну и увольняй, делов-то! Меня, куда я еду, и с сорок седьмой возьмут, и вообще без трудовой… А тут самолет, плотники всей бригадой в отпуск едут, ну я с ними под шумок протиснулся. Главное – не опоздал!

Был Лобанов возбужден не только своей находчивостью, встречей и тем, что вырвался хоть в малую, но «жилуху». Пахло от него «Солнцедаром», которым аэропортовская столовая успешно торговала на розлив с небольшими промежутками круглые сутки.

Князев, привыкший видеть Лобанова в брезентухе или хэбэ, оглядывал его с одобрением.

– Ты как жениться приехал.

– А чего я, мало зарабатываю или мало кому должен?- зачастил привычными формулами Лобанов… – Бросил пить, прибарахляться начал.

– Так ты на самом деле сбежал?

– Ну!

– И документы там оставил?

– Ну!

– Ты даешь, – Князев, все еще улыбаясь, покачал головой.

– А я этот… энтузиаст.

– Как бы тебе твой энтузиазм боком не вышел… Где думаешь остановиться-то? Самолет нам только в пятницу обещают.

– Ну, как где… – Лобанов замялся. В прежние годы он всегда останавливался у Князева.

– У меня, Коля, сейчас вон Матусевич с молодой женой хозяйничают. Если тебя устроит в кухне на полу…

– Почему в кухне? – воскликнул Матусевич. – В комнате места хватит. Я думаю, Лариса не будет возражать.

Лобанов начал застегивать тугие петли полушубка:

– Да ну, чего там. Людей беспокоить. Пойду в дом заезжих.

– Погоди, Коля. Не торопись. В дом заезжих сейчас без записки коменданта не пускают. – Князев взглянул на Высотина, на Сонюшкина. – Ребята, может, у вас?

– Вообще-то можно, – вяло сказал Высотин, – не знаю только, как хозяйка.

– Ието… йето… М-можно, конечно.

– Только на полу, разумеется, – добавил Фишман.

– Да нет, я у знакомых где-нибудь, – бормотал Лобанов, пряча глаза и пятясь к двери.

Но не было у него в поселке знакомых, и отпускать его нельзя было, потому что знал Князев давнюю и непереборимую страсть Лобанова, и если оставить его без присмотра… В Туранске-то «сухой закон» не действовал.

– Вот что, – сказал Князев деловым своим начальническим голосом. – У тебя где вещи? В аэропорту? Дуй за вещами, потом зайдешь сюда, дам тебе ключ – и ко мне. Места хватит, никого ты не стеснишь.

Лобанов ушел, но до конца рабочего дня так и не появился. Князев подождал еще полчаса. Лобанова не было. Для того чтобы забрать в камере хранения веши и вернуться, хватило бы сорока минут. Князев прошел в клетушку секретаря и позвонил в милицию. Дежурил знакомый капитан, заместитель начальника райотдела.

– Павел Данилович, – просительно сказал Князев – у меня рабочий пропал. Черный такой, бородатый. Лобанов Николай. Он не у вас случайно?

– Сейчас посмотрю… Случайно у нас. Отдыхает.

– Пьяный, что ли?

– Доставлен в состоянии тяжелого опьянения.

– Вот, елки! А мне его завтра в поле отправлять.

– Сочувствую, но помочь ничем не могу.

– Но он же не хулиганил?

– Было маленько. Вот «…разбил тарелку, стакан, сорвал гардину тюль».

– Дрался?

– «В результате падения со стула в пьяном состоянии».

– Ну, так это мелочи, Павел Данилович. Он стоимость возместит. Оштрафуйте его, и дело с концом.

– Это будет судья решать.

– Так он мне завтра нужен! Позарез. Мне людей на весновку забрасывать.

– А мне – снег расчищать…

В таком духе они продолжали разговор еще некоторое время, потом капитан неожиданно смягчился:

– Уговорил. Заберешь его завтра утром. Только до девяти часов, чтобы в мое дежурство. – И тут же, презирая дипломатические увертки, сказал: – Слушай, мне палаточка нужна. Одноместная. Ты ж знаешь, я охотник, без палатки никак. А осенью возверну в целости и сохранности.

Князев колебался не более секунды.

– О чем речь. Сделаем.

Наутро в милицию пошел Матусевич. Он был польщен оказанным ему доверием. Относительно Лобанова Князев дал такой наказ: «Никаких опохмелок, веди его прямо на склад, занимайтесь упаковкой. Глаз с него не спускай».

Освободителя своего Лобанов встретил угрюмо, подавленно. Матусевич был в милиции впервые и держался очень натянуто, на Лобанова едва глянул, сухо сказал: «Пошли!» – и повел его задворками, минуя стороной чайную, продмаг и прочие злачные места. Лобанов тяжело сопел сзади.

Матусевич продолжал хранить укоризненное молчание и на складе. Лобанов попросил сигарету и, усевшись на связку резиновых сапог, курил, морщился и исподлобья поглядывал на расставленные вдоль стен ящики. Новые брюки его были перепачканы известкой и грязью.

Улучив момент, когда Матусевич отвернулся, Лобанов украл из картонной коробки два тюбика зубной пасты. Позже он спросил, где уборная. Матусевич его проводил. Накинув крючок, Лобанов вынул из кармана тюбик, крепкими зубами распотрошил его и с отвращением принялся жевать пахучую белую массу.

Настала пятница, день отправки весновщиков.

Вроде нехитрое дело – отправить в тайгу по зимнику пять человек и груз, а столько беготни этому предшествовало, столько мороки и нервотрепки.

Не очень-то доверяя хозяйственным способностям Матусевича, Князев самолично проверил полученное снаряжение, продукты, и тут обнаружились мелочи, каждая из которых впоследствии могла вырасти до проблемы.

Вот ушко на бадье оказалось с трещиной. В один прекрасный день оно совсем отломится, конечно же, в работе, и бадья с грунтом или породой загремит на голову забойщика. Даже если тот успеет отскочить, влипнуть всем телом в стенку шурфа, где в тайге взять сварщика? Заказывать спецрейсом самолет, а то и вертолет, оплачивать летные часы в оба конца? Бадья эта золотой станет…

Вот пилы Матусевич получил, позарился на новые, в смазке, – а они неразведенные, с заводской заточкой. Пустячок, вроде бы, а два-три часа на каждое полотно потратить надо, пока приведешь его в рабочее состояние… Вот кайла все до единого перекаленные, с синей побежалостью – надо их заново оттягивать, а в тайге это не так просто… Печки, трубы, разделки получены, а колена – ни одного… Кладовщик орса ящик бракованных консервов подсунул, банки вздутые, бомбаж… Эх, Матусевич…

И Князев мотался в мехцех, кузню, на склады, договаривался, ругался, просил, требовал. Летчики ждать не будут. Опоздаешь – вылетишь из графика полетов, и тогда снова подавай заявку, жди очереди, плати рабочим за простой.

Когда же, наконец, весь груз был доставлен в аэропорт и рейс, как обычно, задержали на три часа, нудное вокзальное ожидание обернулось целительной разрядкой от суматошного напряжения, нежданным отдыхом.

День выдался теплый, сырой, серый. Летное поле было исполосовано рифлеными лыжами «Антонов», рубчатыми шинами бензозаправщика, и поперек – широкие полосы от ножа бульдозера. Аэродром окружала изгородь – чтобы не забрела какая-нибудь животина, дальше шел редкий молодой лесок, поднявшийся на месте давних порубок.

И пахло мокрым снегом, весной пахло.

Рабочие, их было трое, Лобанов четвертый, сидели на тюках, спокойно без азарта играли в карты – для времяпрепровождения. Это были надежные люди, так называемый «постоянный контингент», мастера на все руки, золотой фонд экспедиции. Нынче им предстояло быть лесорубами, плотниками, горнопроходчиками, взрывниками – и все это было им не впервой.

Впервой все было Матусевичу. Обжигаясь о свои сомнения, он шарахался мыслями в другую сторону – к Ларисе, но и там было горячо. Долгое расставание измотало их обоих, все упреки были высказаны, все оправдания и утешения; простились они наспех и едва ли не с облегчением. Теперь его подмывало броситься бегом прямо в поликлинику и сказать Ларисе много нежных слов. Эти слова уже начали копиться в его душе, а впереди еще столько разлуки. Позвонить хотя бы… Но единственный в поселке автомат был на почте. Звонить же из отдела перевозок было неловко, да и Андрей Александрович рядом – молчаливый, озабоченный, не располагающий к излияниям.

Князев действительно был озабочен и потому молчалив. На его глазах оброненное им когда-то шутливое обещание постепенно воплотилось в официальное распоряжение, подкрепилось действием. Вот груз, вот рабочие, а вот Матусевич, отныне прораб-геолог, производитель работ. Надо было все же Сонюшкина послать, с его основательностью и крестьянской хитринкой.

Надежней было бы. Ну, да что теперь. Володька честный, преданный парень, энтузиазма у него на троих хватит.

– Главное, спрашивай больше, – внушал он Матусевичу, – спрашивай, не стесняйся. Тебе простительно, ты молодой специалист. Советуйся с ними, они мужики бывалые… Подгонять их тоже не стоит, вкалывают они на совесть… Не вздумай своей образованностью кичиться. Где надо – делом помоги, плечо подставь. Но – где надо!.. Будь прост, но не запанибрата, иначе на шею сядут… Помни, что спирт – ваш энзэ – на крайний случай, если кто-нибудь поморозится, в воду провалится, сильно простынет. Будут приставать – так и скажи: есть одна бутылка, на крайний случай; иначе, пока все не выпьют, не отстанут…

Матусевич кивал, поддакивал, но было видно, что слушает он вполуха. Князев догадывался о его состоянии и умолкал. Длинных наставлений он не любил ни давать, ни выслушивать. Все равно всего не скажешь, голову свою другому человеку не приставишь, а коль зацепится что-нибудь в памяти – и то хорошо.

Кончался рабочий день, самолета все не было. Однако в отделе перевозок их успокоили: машина на подлете, как только сядет – можно загружаться.

Минут через десять из белесой мглы действительно вынырнул зеленый «Антон», скатился, как с невидимой горки, подрулил прямо к тому месту, где сидели рабочие. Летчики подтвердили: грузитесь, сейчас полетим.

Быстро побросали в дюралевое чрево тюки и ящики, стали в кружок под крылом, дружно закурили, словно присели перед дорогой. Настроение у рабочих было приподнятое, потому что каждый из них баловался и охотой, и рыбалкой, а весновка для этих занятий – лучшая пора. Даже Матусевич, разогретый погрузкой, повеселел. Один лишь Лобанов оставался угрюмым – все еще угрызала совесть.

Князев пожал всем руки, пообещал прилететь в гости. Чмокнула дверца. Заурчал стартер, крутнулся и слился в серый круг винт…

Уходя с аэродрома, Князев обернулся. В одном из окошек светлело чье-то лицо, помаячила растопыренная ладонь. Князев помахал в ответ. Самолет, словно ожидая этого сигнала, пополз к взлетной полосе.

Ну вот, полетели. Заброска десанта на плацдарм… Сегодня им придется ночевать на снегу. А завтра к вечеру уже оборудуют палатку…

Внезапно и остро Князев представил себе, как маленький отряд начнет обживать новое место, постепенно расширять свои владения, как вольготно им будет наедине с тайгой, каким древним и вечным смыслом наполнится их жизнь: строить жилище, добывать дичь и рыбу, единоборствовать с природой.

Потом мысли Князева вернулись на привычный круг.

В камералке его с утра ждали стереоскоп и пачка непросмотренных аэрофотоснимков, в эти неурочные часы можно было бы славно поработать в тишине. Но надо было спешить домой и скрашивать одиночество мадам Матусевич.

Зайдя в хлебный магазин и доставая мелочь, он нащупал в кармане печатку… Вот, елки, забыл отдать! Ну, да ладно, ребята не могут бросить дверь неопечатанной, возьмут печатку у соседей.

Впереди были суббота и воскресенье – выходные дни.

Утешать Ларису не было нужды. Князева она встретила со спокойной приветливостью. Лицо ее было не то бледно, не то напудрено – Князев не разобрал. Когда он разделся и стянул унты, она подала ему нагретые шлепанцы. На плите тушилось мясо. Лариса по обыкновению была в красном лыжном костюмчике и переднике, волосы перетянуты светлой лентой. Молодая образцовая хозяйка.

Князев сказал:

– Я знаю, какое вам царство нужно. Этакая модерновая малогабаритная кухонька, рябенький пластик, кафель… Ну, и белоснежная газовая плита, разумеется.

Лариса улыбнулась, довольная тем, что старание ее замечено.

– Я вам звонила сегодня, часа в четыре. Сказали, что вы в аэропорту… Вы их провожали?

– Проводил. Наверное, уже на месте.

– Как он там будет…

– Как все. Вы не беспокойтесь, Лариса. С ним надежные люди. Сегодня ночь как-нибудь перебедуют в спальниках, а завтра поставят палатку, печку и будут жить не хуже нас с вами. Знаете что… – Он обрадовался внезапной своей идее. – Недели через две, когда они полностью все оборудуют, я к ним слетаю последним рейсом. Если не боитесь лететь со взрывчаткой, могу и вас прихватить. На работе как-нибудь договоритесь, чтоб отпустили. Володька будет счастлив.

Лариса оживилась:

– У, это было б здорово! Побывать в тайге, повидать все самой…

– Конечно. Представляю, как Володька обрадуется.

– А я к тому времени свитер закончу.

В квартире было тепло, чисто, пахло хорошей едой. Голые окна украсились занавесками с веселым рисунком. На подоконнике в банке из-под майонеза стояла еловая ветка. Настенную полку для посуды – перегороженный пополам фанерный ящик от посылки – устилали бумажные салфетки, края их свешивались и радовали глаз незатейливым узором. У порога лежал накормленный, раздобревший Дюк и, положив голову на лапы, мерцающим взглядом следил за своим господином…

– Все-таки, вы превосходная хозяйка, – признался Князев, когда сели ужинать и Лариса выставила остатки коньяка.

– Я не только умею вести дом, Андрей Александрович. Я могу поддерживать беседу на разные темы. Со мной можно посмеяться, можно и погрустить. Я умею слушать и сопереживать. Умею хранить тайны, даже сердечные. И выпить со мной можно. А можно просто посидеть и помолчать. Я умею не делать трагедии из пустяков, умею помнить добро, умею прощать. Умею повиноваться. Умею радоваться. Умею скрывать дурное настроение. И еще много чего умею. – Она подняла стопочку, поглядела сквозь нее на Князева. – Ку-ку, Андрей Александрович. – Отпила глоток, передернула плечами и сказала изменившимся голосом: – А иногда я ничего не умею и не хочу уметь.

Странное дело. Больше месяца жили под одной крышей, вели общее хозяйство, каждый вечер о чем-то разговаривали, на какие-то отвлеченные темы. И при этом, свято блюдя законы общежития, находились словно бы в разных концах цепи, а связующим звеном был третий Но стоило ему на время выйти из игры – и они ринулись в омут откровенности.

– Знаете, Лариса, что мне кажется? Я не великий знаток женской души, да, наверно, и не существует таких. Но мне кажется, что женщина всегда умелее, если так можно выразиться, умелее мужчины. Природой в нее больше заложено.

– Спасибо вам от всего слабого пола. А я лично мужикам завидую, хозяевам жизни. Для меня, например, подточить карандаш – проблема, обязательно палец порежу. Или гвоздь забить. Пустяк – перегоревшую лампочку сменить – и то не могу, боюсь.

– Ну, это мелочи. Нужда заставит – научитесь. Вы еще молодая.

– Старая, Андрей Александрович. Скоро двадцать восемь. Старая карга.

«На шесть лет старше Володьки», – промелькнуло у Князева, но он тем не менее вполне искренне сказал:

– На вид вам не более двадцати пяти… то есть, я хотел сказать, не более восемнадцати.

– Это уже банально, Александрович. А вам сколько, если не секрет?

– Тридцать два.

– Прекрасный возраст. – Лариса вздохнула. – Возраст больших возможностей. Возраст свершений. И женитьбы. За вас восемнадцатилетняя пойдет.

– Что я с ней буду делать? Мне с ней разговаривать не о чем будет.

– Ой, какой вы чудак! – она глядела на Князева странным, глубоким взглядом. – Женитесь на восемнадцатилетней! Женитесь! Это глина, из нее можно лепить что угодно!

– Уведут в расцвете лет. А я уже буду старым, немощным, и моими трудами воспользуется кто-то другой.

– Вы не будете старым и немощным. Вы останетесь мужчиной и в шестьдесят, и в семьдесят. Женитесь на молодой! – горячо, с непонятной настойчивостью повторила Лариса. – Вы не представляете, как это здорово – молодая жена!

– Мне не с чем сравнить. Но раз вы так настаиваете…

Князев посмеивался, щурился от дымка своей сигареты.

Сколько раз такие вот доброхоты пеклись о его женитьбе, пускались в уговоры, даже сводничеством пытались заняться. Может, и в самом деле сходить разок-другой в клуб на танцульки, приглядеть кого-нибудь? Завязать знакомство, а дальнейшая программа действий обкатана поколениями… Он представил себе, как придет в клуб, пусть даже в обществе Переверцевых, сядет в уголок и станет выбирать «объект», и как на него будет поглядывать экспедиционная молодежь, и как ему придется заступить дорогу кому-нибудь из этих парней, потому что народ они активный, предприимчивый и всех мало-мальски кондиционных девиц разобрали, распределили меж собой… Тут он вспомнил ресторан «Енисей», девчушку, ее живое яркое лицо, вспомнил прыщавых ее спутников и впервые осмысленно пожалел, что не проявил тогда настойчивости, а если понадобилось бы – то и нахальства, а может, и самолюбием пришлось бы поступиться, но она того стоила, эта девчушка…

Где ее теперь сыщешь?

И Князев с горечью подумал, что этот призрак упущенного счастья долго еще будет тревожить его – пока не затмится новым видением или не рассеется бегом времени.

Лариса уперлась острым подбородком в ладонь и следила за его лицом. Все в ней было острое и узкое – локоть, подбородок, ладонь, красный кончик уха, выбившийся из-под волос. И взгляд был острый, заинтересованный.

– Я знаю, о чем вы сейчас думаете, – сказала она. – Об упущенных возможностях. Где-то вы дали маху или вам крупно помешали… Да, Александрович? Я угадала?

– Умгу,- сказал Князев. – Угадали. Почти.

– Я даже знаю ваш стереотип. – Лариса неотрывно следила за его лицом. – Сказать? Этакая маленькая хохотушка с полными ножками. – Нервные ноздри ее вздрогнули, уголки рта опустились, обозначив морщинки. – Рослые мужчины ваших лет обожают таких вот сдобных коротышек.

– Обожают, – подтвердил Князев. – И чтоб готовить умела. Это у нас первым делом.

– Вот видите. Женщинам нравятся рослые тридцатилетние мужчины, мужчинам нравятся пухленькие девочки. А как быть некрасивым астеничным особам средних лет?

– Искать утешения в духовной близости.

– А если еще и любить хочется?

– Пусть любят детей.

– Но их сначала надо заиметь.

– Пусть любят чужих детей.

– Тогда уж лучше чужих мужей.

– Рослых и тридцатилетних?

Лариса закинула назад голову, тряхнула волосами. Душевный спазм отпустил ее, она глядела, как Князев неторопливо доедает остывшее мясо, как он цепляет вилкой кусочки картошки, помогая себе хлебной корочкой, следила за его несуетливыми руками, за равномерным движением его челюстей, и была полна признательности к нему – опора! скала! Выдержал ее желчную вспышку, не окрысился в ответ, смягчил, подыграл…

– Вы красиво едите. На вас приятно смотреть. Знаете, люди раскрываются в мелочах: манера есть, манера ходить и так далее. Целая наука… Мой отчим, например, ест безобразно: не ложку ко рту подносит, а наклоняется к ней и при этом исподлобья зыркает по сторонам и прикрывает тарелку рукой…

– Не знал, что у вас отчим.

– Вы многого обо мне не знаете. Не все сразу, дорогой Андрей Александрович. – Голос Ларисы увял, она нервным движением потерла виски. – Голова разболелась…

Скоро она улеглась, погасила свет. Князев перемыл посуду и тоже лег. Странное, двойственное впечатление осталось у него от этого вечера, и никак не мог он определить, что же настораживало его, мешало радоваться живой беседе. Нет, не пошловатый оттенок на каких-то там поворотах разговора, не рискованные признания и заявления. Все это перчик, острая приправа. Другое что-то. Комплименты в его адрес? Обычное женское кокетство, полуигра-полунасмешка умненькой язвочки…

Глава шестая

Понедельник, как известно, – тяжелый день.

Для одних он тяжел тем, что в воскресные дни принято ходить в гости или принимать гостей, встречаться с друзьями-приятелями, а наутро с трудом продирать глаза и мучиться тяжестью в голове и раскаянием за содеянное или, наоборот, за несодеянное.

Есть другая категория. Люди, к ней относящиеся, не любят понедельник за то, что день этот открывает чреду унылых будней – запрягайся и тяни, мой милый. Скорей бы пятница, скорей бы отпуск, скорей бы на пенсию. И вообще, будь их воля, они бы трудящимся платили пенсию с двадцати до сорока, чтоб успели пожить бесплатно, в свое удовольствие, а там – отрабатывай.

Есть и такие, для которых два дня дома – тягомотина, бытовая повинность, потерянное время. Для них рабочая неделя – естественное состояние, отвечающее потребностям их натуры, они любят свое дело и скучают в разлуке с ним. Понедельник для таких людей чреват тем, что обрушивает на них всяческие сюрпризы, порой и неприятные, скопившиеся за два выходных: какие-то известия почта приносит, какие-то – изустные сообщения; начальство вдруг навяжет новую идейку, осенившую его светлую голову минувшей ночью. Мало ли событий может стрястись за два нерабочих дня. И вот приходит человек в свою контору, полный деловых соображений, а его с порога словно дубиной по черепушке…

В пять минут десятого Князев снял с доски ключ и, пройдя по коридору, остановился у своей камералки. Дверь была не опечатана. Он подергал ручку. Нет, заперто, да и ключ у него, он первый сегодня. Странно.

Князев отпер дверь, вошел. Пломба лежала на месте, с краю стеллажа – металлическая крышечка-завертка от флакона туши, заполненная пластилином, сбоку две дырочки, в которые продета суровая нитка. На пластине ясно была видна цифра 38, – номер его печатки, – рассеченная следом от нитки. Все ясно, в пятницу дверь не опечатывали. Ну, деятели.

Он с неудовольствием подумал, что Арсентьев, взявший привычку являться в контору на полчаса раньше, а уходить на полчаса позже, наверняка засек это нарушение. О том, что могло что-нибудь пропасть, Князев и мысли не допускал – в камералках сроду ничего не пропадало.

Он разделся, нетерпеливо глянул на свои стол, за который он сейчас засядет и работнет, глянул – и, еще не успев испугаться, удивился: стереоскоп стоит там, где и стоял, а пачка аэрофотоснимков, которая должна была лежать рядом, не лежит. Нет ее.

Может, ребята, уходя, сунули в стол? Он подвигал ящиками, полез в тумбочку. Нету.

Князев опустился на стул, растерянным взглядом пошарил по стеллажам, по соседним столам. Куда они могли деться? Десять аэрофотоснимков размером 18X18, каждый со своим номером…

А может, он их сам в пятницу, утром, перед тем, как бежать в аэропорт, отнес в спецчасть и тут же забыл об этом, вылетело из памяти?

Шумна распахнулась дверь, ввалились румяные постояльцы фрау Фелингер.

– Доброе утро, Андрей Александрович. Вы как ночевали тут? Улетели наши весновщики?

Князев не ответил на приветствие и голосом, не предвещающим добра, спросил:

– Кто в пятницу уходил последним?

Постояльцы переглянулись, покоробленные таким тоном, потом Высотин, переломив бровь, официально ответил:

– Когда мы уходили, оставался Борис Иванович.

– А зачем он оставался?

– Это вы у него спросите. – Высотин громыхнул стулом, на лице его была обида: взяли и ни за что ни про что испортили человеку с утра настроение.

Тихим барсучком сунулся к своему столу Сонюшкин и сразу же с деловым видом зашелестел калькой – знал, что под горячую руку Князеву лучше не попадаться.

А Фишман причесал густые вьющиеся волосы, обобрал пальцами расческу и с безмятежностью человека, который не чувствует за собой никакой вины, пояснил Князеву:

– Мы минут на пять раньше ушли, все втроем, а Борис Иванович оставался, но тоже собирался уходить… В чем дело, Андрей Александрович, что-нибудь случилось?

– Дверь не опечатали.

Фишман развел руками: дескать, сочувствую, но мы тут ни при чем. Но Князев не стал больше ни о чем допытываться, направился к Артюхе. Тот, поджимая губы (он всегда поджимал губы, когда выдавал что-нибудь), положил перед ним. папку с жирной надписью «ГПП № 4». В ней хранились все их секреты. Князев сорвал печать, путаясь пальцами, принялся считать аэрофотоснимки, и жила в нем надежда, что пропажа сейчас найдется. Но чем тоньше становилась пачка фотографий в его руках, тем меньше оставалось надежды, последние снимки он и считать не стал – сунул все обратно в папку, опечатал, молча отдал Артюхе.

Вышел в коридор. В окно тамбура лилось розовое утро, а в коридоре желто горела лампочка, действовала на нервы. Князев долго искал выключатель, чтобы вырубить этот мерзкий подземельный свет.

Афонин уже сидел за своим столом. Судя по тому, как поспешно и виновато он поздоровался, про дверь ему сообщить успели.

– Что же ты? – вяло сказал Князев. – Бросил все, ушел. Уж от кого, от кого, но от тебя…

– Да черт его знает! Я маленько подзадержался, кинулся – все уже ушли, печатку взять не у кого. И я был уверен, что вы еще вернетесь: рукавицы ваши на вешалке лежали, Дюк возле конторы крутился.

– Оправдываешься, как перед прокурором, – взвинченно сказал Высотин. – Ничего страшного не произошло, зачем так распинаться?

Князев оставил эту реплику без внимания и оборвал Афонина вопросом:

– Ты когда уходил, не обратил внимания – лежали у меня на столе аэрофотоснимки?

– Не знаю. Не обратил внимания. Не помню. А что?

– А из вас никто не видел? – вопрос к остальным камеральщикам.

– йето… йето… йя видел. Лежали. Йето… йето… Я их хотел еще в стол спрятать.

– Так вот, снимки исчезли, – объявил Князев с каким-то даже злорадством.

Кто-то присвистнул, стало тихо. Афонин растерянно поводил глазами.

– Куда они могли исчезнуть!

– Кому они вообще, кроме нас, нужны?

Полезли под столы, пошарили под тумбочками, осмотрели стеллажи, шкаф – будто эти десять снимков могло сквозняком туда занести. Один Князев оставался безучастным – в нем крепла уверенность, что аэрофотоснимков в камералке нет.

– Может, подшутил кто?

– Ну, знаешь, за такие шутки…

– Где же они тогда могут быть?

Вопросительно уставились на Князева – привыкли, что он за всех думает. Князев смотрел за окно. Одно его сейчас занимало – кто? На своих он не грешил. Двое с половиной суток дверь была не опечатана – мало ли народу перебывало за это время в конторе? Бухгалтеры обычно выходные прихватывают, отчетность заедает; камеральщики (энтузиасты вроде него самого), начальство захаживает… Кто? Кому выгодно, чтобы он не досчитался своих секретов?

Тут Князева осенило, что это – проделка Арсентьева, маленькая с его стороны провокация. В пятницу тот, уходя из конторы, по обыкновению поглядывал, везде ли выключен свет, увидел неопечатанную дверь. Ключ – в застекленном ящике без запора, долго ли его взять. Отпер камералку, вошел, увидел фотографии (слава богу, что с топоосновой сейчас никто пока не работает). Сгреб их, унес в свой кабинет и запер в сейф. Навел порядок и, так сказать, проучил. И сейчас празднует именины сердца. Ждет, когда он, Князев, явится с повинной, и готовит приказ.

Картина получилась вполне правдоподобной. Движимый внезапным раздражением, Князев повернулся к Афонину:

– Давай-ка, Борис Иванович, пиши объяснительную. Надо и тебе когда-нибудь выговорочек схлопотать. А то привыкли сухими из воды выходить.

Афонин стал хвататься то за линейку, то за транспортир, а выражение сделалось, как у собаки, которая опустила голову к земле, глядит снизу вверх, поджав хвост, трусит отчаянно и от трусости готова укусить.

– Чего это я буду писать? – забормотал Афонин. – С какой стати? Ничего я такого не сделал…

– Вот за это и будешь наказан!

– Ничего я не знаю. Печатка была у вас, вы мне ничего не поручали…

– Сам ты не мог догадаться, что нельзя оставлять камералку неопечатанной?

– Сколько раз оставляли – и в обед, и вообще… Вы препоручили Татьяне, она заболела, печатку передала вам, при чем же тут я? Я тут ни при чем.

Он торопливо сыпал слова, шлепал губой, взгляд его блуждал вслед за руками, и Князев отвернулся, чтобы не унижать себя зрелищем чужой слабости.

– Ладно, – сказал он с неожиданной усмешкой. – Обойдусь без твоей объяснительной. Гуляй чистенький и незапятнанный.

Афонина его усмешка и спокойный голос испугали еще больше, Афонин подозрительно взглянул на него, прикинул что-то в уме, поерзал на стуле и сдавленно спросил:

– На чье имя писать?

– На чье хочешь. Хоть на господа бога.

Часто моргая, Афонин достал лист бумаги, налег грудью на стол, вывел в правой верхней стороне: «Начальнику Туранской экспедиции тов. Арсентьеву Н. А.» – и задумался.

Притихшие камеральщики, чье сочувствие было все-таки на стороне Князева, оживились, расслабили напряженные позы. Высотин осторожно сказал:

– Александрович, есть идея. Можно перефотографировать десять штук из оставшихся, а потом все скопом сдать Аверьяну. Он их все равно по счету принимает, на номера не смотрит.

– Умница, – сказал Князев. – Светлая голова. Давай уж тогда лучше станочек соорудим – деньги печатать. Или банк ограбим – и в тайгу.

– Нет, я серьезно.

Князев только рукой махнул.

Надо было идти доложить начальству, покаяться и смиренно ожидать решения своей участи. Выговор обеспечен как пить дать. И у Арсентьева против него еще один козырь появится.

Но Князев продолжал сидеть и смотреть в окно, и теплилась в нем надежда, что зайдет сейчас Переверцев или еще кто-нибудь из соседей и затеет наводящий разговор, а когда все выяснится – потребует бутылку и со смехом, с подковыркой швырнет на стол пачку злосчастных этих фотографий!.. За окном по заснеженному переулку трусили мохнатые псы-водовозы, изредка человек проходил, а в конторе было тихо, в эти утренние часы всеми владело рабочее настроение, время трепа еще не настало.

Князев накрыл стереоскоп чехольчиком, помешкал еще немного и пошел. Минуя Афонина, невольно глянул сверху на медленное его перо и засек, что тот исписал уже полторы страницы. Во как люди объясняться умеют!

В коридоре он закурил, вышел на крыльцо, завеянное куржой. Вместе с табачным дымом втягивал в себя подстуженный легким морозцем воздух и отпечатывал на широких перилах свою пятерню. Смотрел он на восток, туда, где в ясную погоду темнела на горизонте плоская вершина Северного Камня, но сегодня ее не было видно – утро стояло мглистое.

Князев отлепил от губ окурок, щелчком послал его в сугроб, вытер носовым платком влажные, приятно настывшие ладони… Он решил, что пойдет не к Арсентьеву, а к Артюхе, ему доложит. И пока шел по коридору, придумал, как это сделать, чтобы вышло непринужденно, не покаянно.

Он прошел за железную дверь, облокотился о барьерчик. Артюха что-то писал в пронумерованной книге своим мелким каллиграфическим почерком.

– Аверьян Карпович, – сказал Князев с дружеской полуулыбкой, – надо мной кто-то подшутить решил. В пятницу я весновщиков провожал, задержался в аэропорту, а ребята мои дверь не опечатали. Сегодня приходим – нет аэрофотоснимков. Как лежали у меня на столе пачкой, десять штук, так и пропали… Случайно, не ваших рук дело?

Артюха аккуратно воткнул ручку в гнездо, промокнул написанное пресс-папье, закрыл книгу и только тогда повернулся к Князеву. Взгляд его был хмур, недоверчив.

– Как это пропали?

– Вот так и пропали, – все с той же полуулыбкой сказал Князев. – Уходил – лежали, пришел – нету.

Артюха потянулся к стопке амбарных книг на краю стола, вытащил одну, прошелся большим пальцем по самодельному алфавиту, раскрыл.

– Так… Тобой получены аэрофотоснимки… – Он назвал номенклатуру планшета и количество снимков. – Все правильно. Ну и что?

– Пропали десять штук, – терпеливо пояснял Князев. – Взял кто-то.

Артюха указал на стеллаж, где лежали папки и тубусы с рабочей документацией камеральщиков всех поисковых партий.

– А там что?

Не дожидаясь ответа, он впустил Князева за барьерчик, достал папку с надписью «ГПП № 4», положил ее на чертежный стол.

– Раскрывай, считай.

У Князева радостно застучало сердце – конечно же, это Артюха! Сейчас прочитает ему мораль, достанет из своих загашников эти снимки, потрясет ими перед его носом и отпустит с миром. Он даже приготовился изобразить на лице приятное удивление, чтобы Артюха не обманулся в своем желании сделать сюрприз.

Артюха подошел, стал рядом:

– По порядку раскладывай, по номерам.

Фотографии ложились, как квадратики детского лото, постепенно вырисовывался планшет с высоты птичьего полета, все меньше оставалось пустых квадратиков, все меньше, меньше. Вот и сложился планшет. И только верхний левый угол пустой. Площадью в десять квадратиков.

– Вот, – сказал Князев изменившимся голосом, – не хватает. – И похекал, прочищая горло.

Артюха быстро переписал недостающие номера.

– Складывай обратно.

Он не выразил ни удивления, ни укоризны; был по-всегдашнему замкнут, отчужден. Князев сложил снимки, закрыл папку.

– Опечатывай.

Князев опечатал. Артюха сухонькой веснушчатой рукой взял папку, понес ее к одному из сейфов. Папка легла в несгораемое чрево, лязгнул замок.

– И что теперь? – спросил Князев, проводив папку взглядом. Артюха прошел за письменный стол, оперся на него косточками пальцев.

– Арсентьеву доложил?

– Я вас поставил в известность, этого недостаточно?

– Доложим по инстанции, – сказал Артюха и сел.

И посмотрел на Князева как на пустое место. – Все, можешь идти.

Во всех кабинетах форточки открывались внутрь, а у Артюхи – наружу, потому что внутри была решетка. Он длинной указкой толкнул сначала форточку на второй раме, потом на первой и распахнул обе. Крайним у стола стоял сейф-маломерка на обычной общежитской тумбочке, выкрашенной половой краской. В тумбочке над дверцей был ящик, Артюха выдвинул его. Там лежали начатая пачка табака «Охотничий», нарезанная курительная бумага, спички. И пепельница была в виде автомобильной шины. Аккуратно, не просыпая ни крошки, Артюха свернул над пепельницей тоненькую умелую самокрутку, запалил ее и принялся пускать дым в форточку. В конторе и не знали, что он курит, он на время перекуров запирался.

Он курил и смотрел сквозь решетку, думал. Потом поплевал на окурок, тщательно раздавил его в пепельнице и выбросил в корзину для бумаг, а ящик задвинул. Опять подошел к окну, ждал, пока улетучатся остатки дымка, чтобы закрыть форточку (к петелькам крючков были привязаны капроновые шнуры) и больше не отвлекаться. Вдоль длинного, как бруствер, сугроба шла пожилая женщина с кошелкой. Артюха застучал по стеклу, а когда женщина остановилась, ища взглядом, откуда стук, помаячил ей рукой и показал оттопыренным большим пальцем – вернись, мол, и зайди.

– Семеновна, – спросил он, когда женщина вошла, – в выходные ты дежурила?

– Но. – Женщина спустила с головы платок, что бы лучше слышать.

– Заступала в пятницу?

– Но.

– В выходные кто-нибудь был в конторе?

– Был, как не быть. – Семеновна стала припоминать. – Николай Васильевич были, Дмитрий Дмитрич были, бугактеры, потом этот… над геологами начальник… Радист заходил…

– Из геологов, из камеральщиков, был кто?

– Из энтих никого, батюшка мой, не было.

– А в пятницу после работы?

– В пятницу много было, из мехцеха. Сперва у Дмитрия Дмитрича в кабинете галдели, после у Николая Васильевича. Много было, всех не упомнить. Часов до восьми колготились.

– Ты все время в конторе была?

– И в конторе, и в кочегарку бегала.

– Кто-нибудь ключи от камералок брал?

– Нет, батюшка, не видела. – Семеновна заволновалась.- Так он, ящик-то, не запирается, сколько раз твердила Пономареву (завхозу), чтобы замочек дал, я ить то туда отлучусь, то сюда, бери кому не лень… Аль пропало что?

– Плохо, что народ лишний толчется. Порядка нет.

– Так ить свои все, а как же? Кто к Николай Васильевичу идет, кто к Дмитрий Дмитричу. Как не пускать, когда его, может, начальник сам вызывает?

– В выходные отдыхать надо… Ну, ступай.

Артюха выпроводил сторожиху, в задумчивости прошелся по комнате. Отомкнул один из сейфов, вынул папку с инструкциями и дополнениями к инструкциям. Перелистывал тоненькие брошюры, нужный ему параграф внимательно прочел.

Убрал все обратно в сейф. Пригладил редкие пегие волосы и пошел к Арсентьеву.

Секретарша отстукивала что-то на машинке, близоруко наклоняясь то к листку, то к каретке, будто поклевывала. Не поднимая головы, предупредила:

– Николай Васильевич занят.

– Кто у него? – спросил Артюха.

– Дмитрий Дмитрич.

– Вот кстати, они мне оба нужны, – сказал Артюха и беспрепятственно вошел в кабинет. Какие могут быть от него секреты.

Арсентьев читал бумаги, подписывал их по одной и передавал Пташнюку, который сидел за приставным столиком. Артюха сел напротив Пташнюка, для Приличия спросил:

– Не помешал?

– Здравия желаю. – Пташнюк накрыл своей рукой руку Артюхи, чуть сдавил ее. – Как дела на секретном участке?

– Дела неважные, – сказал Артюха, высвобождая руку и глядя на Арсентьева. – Сами пишем приказы и сами же их не выполняем.

Арсентьев никак на эти слова не откликнулся, расторопно читал бумаги, что-то вычеркивал, что-то исправлял, потом подписал все сразу, передал Пташнюку и улыбчиво посмотрел на Артюху.

– В чем же мы провинились перед вами?

Пташнюк свернул бумаги трубкой и не спешил уходить.

– По положению, – скрипучим уставным голосом начал Артюха, – контора у нас работает до восемнадцати часов, после чего все посторонние лица должны покинуть помещение. Двери всех геологических кабинетов должны быть заперты и опечатаны, ключи должны быть вручены вахтеру и храниться у него под замком. Всякие мероприятия после конца рабочего дня и в выходные дни проводить запрещается, на то есть красный уголок. Потому все это предусмотрено положением и должно выполняться, что у нас организация особая, связанная с использованием и хранением секретных и совершенно секретных документов. Мы и так прощаем некоторые нарушения. Ежели, допустим, чертежник копирует топооснову, так она у него вместе с калькой к столу намертво прикноплена, он ее после конца рабочего дня не сдает, как положено, потому что назавтра калька деформируется и не будет совмещения. На такие нарушения мы идем сознательно – в интересах производства. Но когда налицо проявление халатности или недисциплинированности – с этим мы должны бороться.

Артюха обращался к Арсентьеву, смотрел ему то в глаза, то на руки, поигрывавшие дорогой китайской авторучкой с золотым пером.

– Я сам наблюдал несколько раз: камералки опечатываются не номерной печаткой, а монеткой…

При этих словах Арсентьев и Пташнюк переглянулись, Пташнюк с ухмылкой покачал головой.

– …Материалы, которые нужны для повседневной работы, – разрезные полевые планшеты, аэрофотоснимки, карты фактматериала – не сдают, оставляют на столах…

– Откуда вы знаете, что именно на столах оставляют? – спросил Арсентьев.

– Знаю, – отрезал Артюха и продолжал: – Ключи от кабинета хранятся на виду, ящик не запирается. Завхоз Пономарев мотивирует тем, что нет в магазине подходящих замков. Да пусть какой угодно поставит – хоть врезной, хоть амбарный пусть навесит! Ящик должен запираться. И в такой обстановке, когда любой и каждый запросто может снять ключи и открыть любую камералку, мы устраиваем по вечерам совещания с работниками базы, в выходные дни к нам ходят разные посетители, иногда даже в нетрезвом состоянии, а вахтер их пропускает, потому что человек идет к начальнику экспедиции или к его заместителю, идет и точно знает, что его ждут и примут…

Арсентьев, не отнимая руки от стола, наставил палец на Пташнюка:

– Вот, Дмитрий Дмитрич, оборотная сторона твоего рвения. Я всегда говорил, что тебе частенько изменяет чувство меры. Ты сам можешь в запарке ночей не спать, и другим не даешь, в том числе и мне. – Сказано это было с мягкой укоризной, говорилось Пташнюку, но для Артюхи. – Видите ли, Аверьян Карпович, рабочий день у нас с Дмитрием Дмитричем ненормированный, дома нас никто не ждет, а работа есть работа, ее никогда не переделаешь, и чем больше делаешь, тем больше наваливается. Приходится вечера прихватывать, выходные. Я, конечно, не могу не разделять ваших опасений, но, Аверьян Карпович, дорогой! Если уж какой-нибудь мерзавец задастся целью напакостить, он и на печать не посмотрит, и любую дверь без ключа откроет. Не так ли?

– Дверь-то, может, и откроют, а печать сорвать – не у каждого рука поднимется. А уж если сорвет, так это на следующее же утро выяснится, и тут уже вина не камеральщиков, а охраны, тут разговор другой. Для того эти печати и введены.

– Ну, хорошо. – Арсентьев подавил зевок. – У меня появилась мысль, что контору нашу следует несколько перепланировать, сделать пристройку, чтобы камеральщиков отделить от админхоза. Помнишь, Дмитрий Дмитрич, я тебе говорил? – Пташнюк кивнул. – Думаю, что в недалеком будущем мы это осуществим. А пока, – тут Арсентьев развел руками, – будем как-то мириться, сосуществовать. Ничего не поделаешь. – Он доверительно понизил голос. – Честно говоря, Аверьян Карпович, не такие уж у вас большие секреты, чтобы козырять ими. Бумажонки, честно говоря. Но я понимаю, порядок есть порядок. О всех нарушениях докладывайте мне, я буду наказывать виновных.

– Нарушения… Тут не нарушения, тут ЧП случилось. Пропали аэрофотоснимки.

– Как пропали? У кого? – быстро спросил Арсентьев.

– У Князева со стола пропали. А как – он вам подробности сам доложит. Они в пятницу камералку не опечатали…

Арсентьев при упоминании о Князеве чуть подался вперед, но сразу же пригасил блеск в глазах, промолвил:

– Любопытно. Как же все-таки это произошло?

Артюха рассказал, что знал. Арсентьев слушал, сложив губы трубочкой, потом спросил:

– Но это же не утеря, а хищение, надо сообщить куда следует, пусть пришлют уполномоченного.

– Уполномоченный за таким пустяком ехать не станет. Эти десять снимков сами по себе ни для кого интереса не представляют – площадь мизерная, масштаб не указан. Весь комплект – другое дело.

– Да, но гриф…

– Это для порядка ставится. Я полагаю, Николай Васильевич, сообщать никуда не надо, сор из избы выносить, я эти десять снимков спишу по акту – и дело с концом. А Князева постращайте для порядка, выговор ему объявите в назидание другим. Бдительность у людей надо воспитывать..

Арсентьев поглядел на Пташнюка:

– Как бы там ни было, все одно к одному… Грешен товарищ Князев, зело грешен…

Пташнюк во время этого разговора только посмеивался, переводил черные свои глазищи с Арсентьева на Артюху, покачивая носком черного цигейкового унта.

– Мне б твои заботы, Аверьян Карпович, – сказал он наконец и встал. За ним и Артюха поднялся.

– Я приму меры, Аверьян Карпович. Сегодня же, – пообещал Арсентьев. – Дмитрий Дмитрич, на минуту останься.

Он пошел следом за Артюхой, плотно прикрыл за ним дверь и остановился напротив Пташнюка. Светлые брови его нахмурились.

– Твоя работа? – негромко, угрожающе спросил он.

– Ты че? – удивился Пташнюк, даже отступил на шаг. – Зачем мне это надо? Я так грубо-то… не роблю. Ты ж меня знаешь.

– Смотри, Дмитрий. – Арсентьев энергично помахал у его носа пальцем. – Я тебя не раз предупреждал: попадешься – от меня первого пощады не жди. Ты мои принципы тоже знаешь.

– Тю, дурной. – Пташнюк поглядел по сторонам, будто призывая кого-то в свидетели. – Ненормальный прямо.

Князев склонялся над письменным столом, прочерчивал на кальке какие-то линии, делал вид, что работает, а сам вслушивался, как ходят по коридору люди.

И когда раздавался стук женских каблуков, когда он приближался, под сердцем начинала трепетать и щемить какая-то жилка. Гадкое было ощущение, непривычное.

Надо было хладнокровно обдумать предстоящий разговор с Арсентьевым. Хотя, чего там думать? Виноват. Виноват в том, что доверял людям, думал, что кругом все честные и не подлые. И дальше так думать буду! Не стану из-за одного подлеца подозревать всех товарищей. Как работать с теми, кому не веришь? И все ж таки ядовитая травка дала ростки, кого-то надо было подозревать. Афонина? Но он уходил последним, а это уже улика, он же не дурак, должен понимать, да и зачем ему, ему-то какая польза от этого?.. Артюха? Тот открылся бы, не стал долго темнить… Кого-нибудь из камеральщиков? Но опять-таки, для чего? Врагов у него среди геологов нет, вроде… Забрел случайно какой-нибудь пьяный? Нет, вряд ли, ключей-то много висело, и вообще, зачем пьяному аэроснимки? Он бы скорее стереоскоп унес – вон какие зеркала ясные.

Он опять начал думать на Арсентьева. Власть, которой тот облечен, дает право открыть любую дверь в конторе – всегда можно найти благовидный предлог, а в данном случае и искать не нужно было.

И ведь не вызывает, собака, хочет нервы помотать, психологическую подготовку проводит.

Подошло время обеда, и Князев вместе со всеми направился в столовую. Взял как обычно полный комплект но есть не стал: пельмени в бульоне были разварены и пересолены, рагу из оленины отдавало пригоревшей подливой. Раньше он на такие мелочи не обращал внимания, а сегодня не пошло. Только компот выпил, бледненький компот из сабзы, и пожалел, что взял один стакан. Поискал глазами Переверцева, потом вспомнил, что Сашка теперь обедает дома.

На перевале дня время тянулось особенно медленно. Тихо было в конторе, сонно. Но Князеву эта тишина казалась многозначительной и тревожной. Будто не он один ждал неприятности, а все, и все затаились.

Он заставил себя вникнуть в тектоническую схему района. В голове начали крутиться, входить в зацепление нужные шестеренки, желтый туман начал понемногу рассеиваться, и тут-то Князев и не услышал стука каблуков секретарши, не отличил ее тяжелой солдатской походки, неожиданной при худосочном сложении. Громко и разрешающе, как реплика «Кушать подано!», грянуло:

– Андрей Александрович, к начальнику!

Князев одернул свитер и вышел, провожаемый сочувственными взглядами. Сразу же после его ухода Афонин забеспокоился, стал хлопать ладонями по бумагам, двигать ящиками и при этом бормотал: «Куда же я его дел?» Обшарив свой стол, он приблизился к столу Князева, робко потянул средний ящик, в раскрывшуюся щель увидел краешек своей объяснительной и тут же задвинул ящик. Успокоился.

Арсентьев давно не курил из-за болезни сердца, но бывали минуты, когда он жалел, что не курит. Так славно было бы иной раз расслабиться, чиркнуть зажигалкой и медленно, с наслаждением затянуться… Высшая справедливость существует, это надо признать, размышлял он. Кажется, от этого авантюриста удастся избавиться раньше, чем я предполагал. Тем лучше, случай сам поспешил мне навстречу.

Арсентьев звонком вызвал секретаршу.

– Князева ко мне.

Когда Князев предстал перед ним, он какое-то время смотрел ему в лицо, отмечая про себя: «Растерян, прохвост, бледен. Знает, чем это пахнет. Поделом ему, поделом». Не пригласив сесть, сказал:

– Ну что? Досамовольничали?

Размеренным, будто доклад читал, голосом напомнил Князеву все прегрешения и начал подводить итоги:

– Как видите, Андрей Александрович, вся история наших с вами служебных взаимоотношений – это почти непрерывный ряд ваших действий, направленных на то, чтобы либо подорвать мой авторитет, либо каким-то образом досадить мне. В последовательности вам не откажешь, но почти все эти ваши поступки выглядят как проступки, то есть подлежат наказанию. Я делал скидку на вашу молодость, хотя тридцать лет – это уже зрелость; я прощал вам несдержанность, порой даже горячность, пытался оправдать ее обостренным, может быть, даже болезненным чувством справедливости. Я, как мне кажется, проявил достаточно терпения, терпимости, едва ли не попустительства, вы этим пользовались, и что же? Вот итог! – Он открыл ладонь и стукнул ногтями по столу. – Вы опять и опять игнорируете мои распоряжения, оставляете дверь неопечатанной, и происходит хищение секретных документов. Не утеря, а именно хищение! Конечно, похитителя не остановила бы и печать, но тогда вы могли бы мгновенно сигнализировать, этим занялись бы компетентные органы, и к вам – никаких претензий. А в данном случае? Вы там полдня вшестером топтались, теперь никакая милиция, никакая госбезопасность следов не найдет!

Как ни муторно было Князеву выслушивать четвертьчасовую нотацию, как ни пытался он сохранить покаянную мину – в этом месте не мог не улыбнуться.

– Не надо милиции. Я знаю, где снимки.

– Где?

– У вас.

Арсентьев с интересом поглядел на него.

– У меня, значит?

– У вас.

– Значит, вы считаете, что это я открыл вашу камералку, взял снимки и теперь инкриминирую вам пропажу?

– Больше некому.

– Логично. – Арсентьев глядел на Князева уже по-другому, жестко. – Куи продэст? Кому это выгодно? Логично вы рассудили. Но я к этой пропаже непричастен. Если бы я знал, кто это сделал, я немедленно сообщил бы прокурору, можете не сомневаться. А что касается выгоды… Вы, конечно, решили, что я вам мщу. Мелко плаваете, Андрей Александрович! Мне, правда, надоела ваша строптивость, эти ваши булавочные уколы. Но сводить с вами счеты – до этого я никогда не снизойду. Слишком много других дел, поважнее. И прошу вас не путать, не мешать, как говорится, кислое с пресным. Речь идет не о симпатиях и антипатиях, а о производственной дисциплине. Я к вам давно присматривался и был уверен, что когда-нибудь ваше разгильдяйство вам боком выйдет. Так и случилось.

– Не было разгильдяйства, Николай Васильевич! Была досадная оплошность, а какая-то сволочь этим воспользовалась. Такое с каждым могло случиться.

– Но случилось с вами, и наказывать я буду вас. За все сразу, по совокупности, как говорят юристы.

Он умолк и глядел на Князева. Многое можно было прочесть в его взгляде: гнев, отчужденность, презрение, тайное злорадство. И любопытство. Дескать, ну, что скажешь? Как будешь просить за себя, какими словами и с каким выражением?

– Наказывайте, – сказал Князев и встал, направился к выходу.

– Подождите, – сказал Арсентьев, – вернитесь. Разговор еще не окончен. Сядьте.

Князев вернулся на прежнее Место. Вынул сигарету.

– У меня не курят, – сказал Арсентьев. – Так вот. Знаете, к чему весь этот разговор? Чтобы вы поняли, почему я вынужден… – Он начал делать паузы. – В разгар организационной кампании… ставить вопрос… о понижении в должности начальника поисковой партии..

Князев ошеломленно взглянул на Арсентьева. Вот что задумал Николай Васильевич, вон какую меру назначил…

– Как это? – тихо произнес он. – За что же это? А как же работа? И вообще, как это все… – Он никак не мог собраться с Мыслями. – Да нет, Николай Васильевич! – У Князева вырвался нервный смешок. – Нет такого наказания. Никто не погиб, никакого несчастного случая не произошло, с планом все пока идет нормально… Не-ет, так нельзя…

– Можно! – самоуверенно, властно перебил Арсентьев. – Вы забываете свои прошлые грехи, вы все время их забываете! От вас я требовал одного: дисциплины! Полного и безоговорочного повиновения, полной подотчетности по всем хозяйственным и организационным вопросам!

– Так не получится у меня – чужим умом жить… Должна же быть какая-то свободная инициатива. В рамках, конечно, но своя…

– Вы слишком широко понимаете эту свободу и эти рамки. Вас еще объезжать надо, как коня-трехлетку! Узда вам нужна, шоры и шпоры. И плеточка!

– Из-под плеточки, Николай Васильевич, много не наработаешь. Мы даже дисциплину с вами по-разному понимаем. Вам не дисциплина нужна, а слепое повиновение, чтобы от и до. Не смогу я так.

– Сможете! Я вам помогу. Вот переведу вас в техники, врио назначу Афонина, а вы будете ему подсказывать – в ваших же интересах, чтобы потом все принять на ходу. А он будет мне докладывать о ходе работ и о вашем поведении…

Арсентьев еще что-то говорил, но Князев не слышал его – ловил за спиной шепоток экспедиционных кумушек, насмешливые, соболезнующие и недоуменные взгляды, представил, как Афонин будет подписывать в радиограммах его распоряжения Матусевичу, предварительно согласовав их с Арсентьевым, как, пряча в глазах ехидство, будет разговаривать с ним… Мертвый лев.

– Нет, – сказал он. – Ничего у вас с этой дрессировкой не получится. Чем так – так лучше никак.

– А я вот сделаю именно так! – затряс Арсентьев щеками. – Именно так. И попробуйте мне не подчиниться!

Князев подождал, пока он кончит кричать, сосчитал про себя до десяти, потом еще раз до десяти.

– Что ж, Николай Васильевич. Хозяин – барин.

Стараясь унять дрожь в пальцах, он сунул сигарету в рот, прикурил, выпустил на середину кабинета облачко дыма. Потом вышел.

Арсентьев тихо выругался ему вслед, несколько раз энергично ткнул воздух тугими кулаками, по законам медицины давая выход эмоциональной перегрузке.

Отдышался, выпил воды. Вытряхнул из стеклянной трубочки таблетку валидола, сунул ее под язык и болезненно сморщился. Минуту сидел неподвижно, прислушиваясь к себе, затем взглянул на часы и вонзил палец в звонок. Вошла секретарша. Ворочая под языком таблетку, Арсентьев невнятно сказал:

– В половине четвертого – расширенное заседание разведкома.

Князев запахнул на груди шарф, прижал его подбородком, снял с вешалки и надел свою меховушку, шапку – все это молча, быстро, ни на кого не глядя. Ребята тоже молчали, повернув к нему лица, не решались ни о чем спрашивать.

Одевшись, Князев подошел к Афонину, за кончик шнурка подержал перед его лицом печатку, разжал пальцы. Печатка мягко стукнулась о бумаги на столе.

Заседание разведкома длилось недолго. Арсентьев говорил напористо, гневно и потому убедительно. Закончил словами:

– На примере Андрея Александровича мы научим и других камеральщиков бережно относиться к закрытым материалам.

Спросили:

– На какой срок вы его в техники переводите?

– Пока не приучится к дисциплине и порядку, – ответил Арсентьев.

Активно возражать пытался только и. о. главного геолога Нургис, но он был слишком мягкотел, чтобы всерьез противостоять натиску начальника экспедиции. Николай Васильевич на него прикрикнул, и Нургис обиделся, замолчал.

Приказ утвердили и разошлись, избегая глядеть друг на друга.

Недобрые вести разносятся быстро. Спустя полчаса уже вся контора знала о пропаже и о приказе. Не верили, не хотели верить, шли за подтверждениями в князевскую камералку, а там – будто покойник в доме. Хозяева устали повторять одно и то же.

С работы расходились притихшие, подавленные, и многие рылись в памяти, припоминая собственные грешки. Возмущаться начали дома или в узком кругу.

Сонюшкин сидел на кровати и вспоминал: – Йето… йето… таежные законы. Древняя заповедь: не твое – не тронь. Правило это освящено поколениями. Не тронь чужой добычи, чужого имущества. Недаром в старых поселениях и замков на дверях не было. Случалось, что кто-нибудь из пришлых начинал пакостить – сети у соседей проверять, капканы. Кара здесь одна – смерть. По закону тайги. И справедливо. И сейчас еще этот закон в силе. Вон недавно случай был: тунеядец моторку угнал, ушел в верховья, а через неделю выловили его вместе с лодкой, лежит на дне, в голове дырка. Кто, что – темный лес. Тайга все покроет… Я что хочу сказать: человек человека остерегаться не должен, если оба честные. А тут что получается, в данном случае. Я хочу людям верить, а мне не дают. Теперь, выходит, и письменные столы запирать будем?

Здесь Сонюшкин прервал свой монолог и посмотрел на Фишмана, и тот засмущался… Когда два года назад Фишман получил в камералке рабочее место, то первое, что он, аккуратист, сделал – застелил стол миллиметровкой, подобрал ключи к ящикам и стал их запирать. С неделю так длилось. А потом Сонюшкин остался после работы, откнопил миллиметровку, гвоздем-двухсоткой насквозь прошил средний ящик, которым Фишман чаще всего пользовался, шляпку утопил, конец загнул и тоже утопил, а миллиметровку – на место, как было. Утром Фишман пришел, уселся, достал ключик. Дерг, дерг, не открывается. Долго он голову ломал, пока не догадался, еще дольше – гвоздь вытаскивал. С тех пор бросил свой стол запирать…

– Кража – это всегда подлость, – продолжал Сонюшкин, – а то, что у нас случилось, – самая подлая подлость…

– Ладно, Юра, – перебил его Высотин, – хватит митинговать. Прежде всего мы здесь виноваты. Подумаем, как помочь Александровичу. Он, наверно, этот приказ будет в управлении обжаловать, а мы давайте параллельно действовать. Может, в газету напишем?

В «Известия», например, Пантелеймону Корягину? А, Игорь?

– Они больше бытовыми вопросами занимаются, – сказал Фишман. – В «Правду» бы написать…

– Как-то не чувствую за собой права в центральную партийную газету обращаться.

– Ты же не за себя хлопочешь – за члена партии.

– Все равно, боязно как-то. Высшая инстанция, орган ЦК.

– Йето… йето… Бросьте вы воздух колебать! – Сонюшкин озлился и шпарил без запинки. – Никто тут н-не поможет – ни министерство, ни газета. Я маленько больше вас с секретным делопроизводством знаком. Есть такая комиссия по сохранению гостайны, туда и надо обращаться. Но дяденьки там строгие, буквоеды великие, не навредить бы хуже…

– По-моему, надо стучаться во все двери! – сказал Высотин. – Где-нибудь да отзовутся.

– Йето… йето… Я тебе еще разочек повторяю, не в их акк-компетенции. Слушай меня.

– Может, с Аверьяном посоветоваться? А, Игорь?

– Так он тебе все и выложит. Одна лавочка.

– Йето… Снимки надо искать, – решительно сказал Сонюшкин. – Или того, кто их стащил. Йясно? И писать. В ап… а-партком.

Афонин, идя домой, дал кругаля. Он то спешил, то замедлял шаг, лицо его менялось, походка делалась танцующей, и он никак не мог совладать одновременно и с ногами, и с лицом. Возле своего порога он сделал озабоченное выражение.

Таня лежала в постели, температурила. Ей нравилось изредка прихворнуть, и чтоб о ней заботились.

– Почему так поздно? – спросила она слабым голосом.

– На то были причины, – со значимостью сказал Афонин. Он, не раздеваясь, присел на краешек кровати, коснулся ладонью жениного лба. – Как температура? Врач был? А я тебе лимон достал.

Таня кончиками пальцев напустила на лицо волосы.

– Не хочу лимона. Ничего не хочу. Хочу домой. Там я маленькая, там меня все любят…

Домой Таня хотела редко, во всяком случае, редко об этом говорила, и только тогда, когда намеревалась дать мужу понять, что она – вольная пташка, в любой момент может сняться и полететь к мамочке. После такого намека Афонин всегда раскисал, из него можно было веревки вить. Но сегодня упоминание о доме не подействовало. Афонин ждал, что последует вопрос о причинах, его задержавших, а Таня решила все-таки донять его и умирающим голосом заговорила о том, что губит молодость в этой дыре с черствым, равнодушным человеком, и смотрела сквозь волосы одним глазом печально и укоризненно. Афонин нетерпеливо ерзал, пытался перебить ее.

– Танюрка, погоди, послушай… – Она ничего не хотела слушать, мотала головой по подушке, затыкала уши. Какие могут быть причины, если жена больна. Афонин потерял терпение и выпалил:

– Таня, меня назначили врио…

Таня сразу села, отвела волосы за уши:

– А Александрович?

Беспокойство в ее голосе кольнуло Афонина.

– Александрович жив, здоров, чего ты всполошилась?

– Так как же так?

– Так, – отвел глаза Афонин и рассказал ей все.

Таня следила за его лицом, за губами.

– Ты рад? – спросила она, когда Афонин умолк.

– Рад? Чего я рад? Я не рад, но все-таки…

– Все-таки рад… – Таня сползла обратно на подушку, долго глядела в потолок, а Афонин вертел в руках шапку, поглаживал мех, поглядывал на жену, и лицо его снова начало меняться – победное чувство боролось с житейской осмотрительностью и то уступало, то брало верх.

Продолжая глядеть в потолок, Таня спросила ровным голосом:

– Слушай, а не ты ли эти снимки прибрал?

– Дура несчастная! – закричал Афонин и швырнул шапку об пол. – Идиотка такая! Ты что себе позволяешь?!

Таня отвернулась к стене, потянула на голову одеяло…

И еще один семейный скандал разразился в тот вечep. Переверцев собрался идти к Князеву, а Томка его не пускала. Худая, с испитым лицом, изнервленная трехнедельной болезнью дочери, у которой «респираторное заболевание» перешло в самую настоящую пневмонию и лишь недавно перевалило кризис, Томка кричала, что не позволит ему, Сашке то есть, шляться в такое время по дружкам и пьянствовать! Да какое там пьянство, поговорить с человеком надо, бубнил Переверцев. Ты мне мозги не…, кричала Томка, вы без бутылки и разговаривать-то разучились, алкаши проклятые! Тщетно пытался Переверцев унять разгневанную супругу, объяснить, что и как. Слова его отскакивали от Томки. А потом она стала кричать, что нечего ему, Сашке, встревать не в свое дело, время такое, что надо быть тихим, а то и тебя Арсентьев сожрет и пуговиц не выплюнет, ишь, заступник нашелся!

Переверцев потерял терпение. Отведя рукой Томку, он шагнул в кухню и взялся за полушубок. Томка схватила дочь на руки и загородила спиной выход. Глаза ее кровью налились.

– Учти, – сказала она. – Попробуй только. Завтра же подам на алименты. Ты у меня попрыгаешь. Опозорю перед всеми.

Это была не пустая угроза. Однажды Томка такое вытворила, и уговорить ее забрать исковое заявление удалось лишь за час до суда. Князев, помнится, и уговорил, а он, Переверцев, уж отступился было, рукой махнул. Знал, знал Переверцев способности своей женушки.

– Барахло ты, вот и все, – с презрением сказал он и остался у семейного очага.

Лариса в тот день с двух часов ходила по вызовам и спланировала свои визиты так, чтобы двигаться к дому. Мягко касаясь стетоскопом детских ребрышек, заглядывая ребятне в горлышки, она ласково разговаривала со своими пациентами, ободряюще кивала их родителям, выписывала рецепты и направления и все время думала о Князеве. Входя к очередному больному, она старалась сосредоточиться, но не забывала об этих своих мыслях, о том, на каком месте они прервались, чтобы, выйдя, продолжить их, как беседу с хорошим человеком, который остался ждать за порогом.

Она гнала от себя эти мысли, была ими счастлива. Вот и ей повезло. Как же мне повезло! Могла ведь жизнь прожить, не испытав, не изведав этой сладкой боли, о, какое это счастье, какая мука и радость! Андрей… Мужественное имя. И лицо. И глаза. Лицо скандинава, откуда оно у него? Серые стальные глаза. Такие и должны быть у мужчины. Защита и опора. Каменная стена. В какой лотерее мы, женщины, выигрываем таких мужей? И кем она будет, его избранница? Поймет ли, какое счастье ей привалило? Оценит ли?.. Но он мой, мой! Я его открыла! Хочу слышать его сердце у себя на груди. Обвиться вокруг него, почувствовать его тяжесть, слиться, с ним. Тереться щекой о его колючий подбородок. Трогать зубами его губы… О, только бы не стерва ему досталась, только бы не это! А таким-то вот обычно и достаются смазливые стервочки. По закону подлости. Наплодит ему детишек и будет им помыкать, спекулировать на отцовских чувствах… А мне завидно? Завидно. Я тоже женщина. Он разбудил во мне это, и мне не стыдно. А еще хочу стирать ему белье, готовить его любимые блюда, и ждать его вечером с работы, и ходить с ним по улице под руку, чтобы все видели, кто у меня есть. И родить ему сына, а потом дочь. И умереть первой, когда дети вырастут, а я состарюсь и не смогу уже любить его…

Лариса свернула к реке и пошла по обочине дороги вдоль высокого берега. Недавно выпал снег, мягкое предзакатное солнце косо подсвечивало его, делало зернистым, будто сахарным, и каждая мельчайшая неровность была видна и ласкала глаз своей лепкой и девственной нетронутостью. Из-под снега торчали вершинки кустов, хрупкие черные веточки, выросшие, как им заблагорассудится, и тем прекрасные. А дальним планом служила гигантская излука Нижней Тунгуски, лесистые глухие берега, подернутые сизоватой дымкой у окоема. Щемило сердце от такого простора. Рядом был Князев, хозяин этих мест. И Лариса подумала, что живи Андрей в городе, он был бы другим – нервным, суетливым.

Но она не хотела видеть его другим. Впервые, может быть, со дня приезда она почувствовала, как ей хорошо, вольно дышится, как полна стала ее жизнь. Наверно, она сможет прожить здесь долго. Как Андрей.

Только летом ей будет грустно – летом геологи уезжают в тайгу. Но она научится ждать, как ждут своих мужей жены моряков, геологов… Постой-ка, сказала она себе, но ведь я и есть жена геолога.

Впервые за три дня она вспомнила Володьку, что он ее муж и любит ее, а она тут самым наглым образом охмуряет другого: комнатные туфли ему подсовывает, коньячком ублажает… Банально, пошло, глупо! Хорошенького же Александрович мнения обо мне, нечего сказать.

И она уже не летела на крыльях – шла неровной походкой уставшей за день женщины, загребала валенками перемятый снег, и была перед ней не северная даль, теряющаяся в сизоватой дымке, а скверная дорога, разбитая траками и усеянная конскими катышами.

«Совсем, совсем по-другому надо себя вести, если я хочу чего-то добиться, – думала она. – Но я ничего не хочу добиваться. Этот мужчина не про тебя, дорогая моя. Будь довольна, что ты в двадцать восемь лет второй раз замуж выскочила. Покрасивее тебя в старых девах остаются. Так что держись за Володьку – не урод, не калека, не пьяница, и человек-то хороший. О принцах пусть восемнадцатилетние мечтают».

Издали она увидела, что дома кто-то есть – из трубы шел дым. Удивленная, она прибавила шаг. Андрей предупредил, что задержится, поработает вечером. Кто же это? Володька вернулся? На крыльцо она вбежала, дернула дверь, с облегчением перевела дыхание. Дома был Князев. Он лежал на раскладушке и курил. Завидев ее, он поднялся.

– О, – сказала Лариса, – сегодня вы мне решили сюрприз устроить?

Князев взглянул на нее рассеянно, без улыбки, проговорил:

– Сюрприз? А-а… Да нет, просто раньше вернулся.

На плите ничего не стояло, кухонный стол, на который клали покупки, тоже был пуст. «Однако, быстро вы к моим заботам привыкли, Андрей Александрович», – подумала Лариса. Князев помог ей раздеться, но на лице его не было приветливости. Потом он снова лег.

– Вам нездоровится? – спросила Лариса.

– Нет, все нормально, – сказал Князев, не глядя в ее сторону.

– У вас что-то случилось?

– Да пустяки. Не обращайте внимания.

Лариса пожала плечами, прошла в комнату. Настроение у нее совсем упало, но надо было держать марку. Она переоделась, вышла на кухню, спросила бодрым голосом:

– Что бы нам такое сообразить насчет ужина? Командор, ваше предложение?

Сказала и не услышала ответа, всмотрелась в темноватый угол. Князев лежал с закрытыми глазами. В банке еще Дымилась примятая сигарета, минуту назад Лариса слышала, как он эту банку двигал. «Вот они, мужские фокусы, – подумала Лариса. – Что ж, Андрей Александрович, раз так, – оставайтесь без ужина».

Она вернулась в комнату и прикрыла за собой дверь. Побродила из угла в угол. Достала из сумочки конфету, съела. И ни на минуту не переставала прислушиваться, ждала хоть какого-нибудь звука из-за перегородки, но там было тихо. Тогда Лариса прилегла на постель, уткнулась лицом в подушку. Ей очень хотелось, чтобы сейчас вошел Князев, сел рядом и что-нибудь сказал, а еще лучше – просто погладил по волосам, по спине своей тяжелой ладонью. На миг она даже ощутила его руку, и по телу пробежали мурашки. Потом она всплакнула и несколько раз всхлипнула, после каждого всхлипывания прислушиваясь. Пустой номер. Лариса выдернула из-под подушки край покрывала, влезла под него и, продолжая переживать, незаметно уснула.

Проснулась она, когда за окнами было темно, а в комнате – хоть глаз выколи. Она вскочила, включила свет. Было начало двенадцатого. Поправила волосы, вышла на кухню, широко растворив дверь. Включила свет и на кухне. Постель Князева была смята, но не разобрана. Печка давно прогорела, выстыла. Лариса в растерянности опустилась на табуретку. Что-то случилось, серьезное что-то. Она сунула ноги в валенки накинула полушубок и вышла на крыльцо. Небосвод был усеян звездами, они лучились и кололи глаза. Все соседние дома, стояли темные, лишь над дорогой редкой цепочкой горели тусклые огни. Побрехивали собаки.

– Андрей! – тихо позвала она, будто Князев где-то рядом прятался от нее.

Она вернулась в дом и не знала, что ей делать. Подошла к «сороконожке», расправила смятую постель, взбила подушку и, не удержавшись, прильнула к ней лицом, жадно втянула в себя запах табака, мужской кожи, волос.

Она заново растопила печку, начистила картошки, нарезала оленины, поставила жариться. Перемыла вчерашнюю посуду, подмела пол и села у печки, поставив ноги на край духовки и обхватив руками колени… Сидела чуткая, слушала ночь за окном. Она твердо решила дождаться Князева.

И когда послышались шаги, ближе и ближе, затопали на крыльце, раскрылась дверь, пропустив сначала Дюка, потом Князева, Лариса единым движением оказалась перед ним, по-женски вопрошающе-жадно оглядывая его огрубевшее на морозе усталое лицо и касаясь пальцами задубевшей куртки, и спросила, как выдохнула:

– Александрович, что случилось?

Князев взял у себя на груди ее ладошки, легонько сжал их:

– Неприятности у меня, Лариса.

Глава седьмая

Понедельник кончился, а неприятности продолжались.

Идя утром на работу, как на посмешище, Князев подводил итоги ночным раздумьям. Еще вчера было у него большое желание на первом же проходящем самолете махнуть в Красноярск, в управление, искать там защиту и справедливость, чтобы или вернуться восстановленным в правах, или просить перевода в другое место. Это был бы самый простой выход и самый рискованный: неизвестно, чего бы он еще добился в высоких инстанциях, а вот Арсентьев подождал бы три денечка и со спокойной совестью уволил его за прогул.

Нет, надо действовать в рамках КЗОТа: просить отпуск без сохранения, чтобы все было законно. Ну, ладно, прикидывал Князев дальше, даст он мне отпуск, приеду я в управление, пойду по начальству. А что сказать в свое оправдание? Посетовать на подлость людскую? Ну, посочувствуют, слова какие-нибудь утешительные скажут. Кто возьмет на себя заботу оспаривать приказ начальника экспедиции, подрывать его авторитет? Кто решатся ставить под сомнение железные директивы Комиссии по сохранению гостайны? Не найдется такого охотника. Все там шибко занятые, у каждого свои заботы. Кто я для них, какой им от меня прок? Дублеными полушубками я не распоряжаюсь, с малосольной икрой дела не имею, пушниной не занимаюсь. Не стою я того, чтобы из-за меня с кем-то портить отношения…

Горько было Князеву, и мысли в голову лезли горькие, несправедливые.

И все-таки надо ехать, решил он. Зайду в партком, посоветуюсь.

Советчиков можно было найти на месте, Князев думал об этом и сделал вдруг неприятное открытие: не стало у него доверия ни к подчиненным своим, ни к товарищам. Ждал он вчера вечером, что кто-нибудь обязательно навестит его – не хотел этого, хотел остаться один, и все равно ждал. Никто не пришел, даже Сашка. Да, теперь его будут сторониться. А если и посочувствуют, то украдкой, чтоб никто не увидел и не донес Арсентьеву. А, к черту эти сопли!

Князев вошел в контору. Никого еще не было. Он сорвал печать, отпер дверь. В нос ударил застоявшийся табачный дух. Похоже, что вчера все камеральщики устроили здесь курилку. Князев раскрыл форточку, сел за свой стол. В форточку летел мелкий снежок. Князев вынул лист бумаги, сложил его пополам, прошелся по сгибу ногтем, разорвал и начал писать:

Начальнику Туранской экспедиции

Н. В. Арсентьеву

начальника ГПП № 4 А. А. Князева

Заявление

Прошу предоставить мне отпуск без сохранения содержания по личным обстоятельствам с 25…

Он взглянул на календарь, когда следующий понедельник, и дописал:

по 30 марта с. г.

Расписался, поставил дату. Перечитал написанное, смял листок, швырнул его в корзину. Начал заново:

Начальнику Туранской экспедиции

Н. В. Арсентьеву

техника ГПП № 4 А. А. Князева

«Техника А. А. Князева», – повторил он про себя, – Ну валяй, техник Князев, заявляй.

Неслышно вошел Афонин, тихо поздоровался, тихо разделся, мягко ступая пимами, прошел, сел, даже стулом не скрипнул. «Бесшумный какой», – подумал Князев. Переписал заявление и спросил:

– Таня что, всерьез заболела?

И тут же подумал: первое, что сделал техник Князев, это осведомился о здоровье супруги своего нового начальника.

– До конца недели наверняка проболеет, – с готовностью ответил Афонин. – У нее ангина, врач сказал, надо лежать, чтоб осложнений не было.

Князев взял свое заявление и пошел в приемную. Секретарша спиной ко входу, сидя на стуле, стягивала шерстяные рейтузы.

– Пардон, – сказал Князев, отводя глаза в сторону. – Передайте это Арсентьеву.

Он положил листок на стол возле зачехленной машинки написанным вниз. Секретарша в этот момент освободила из рейтуз одну ногу и, нимало не смущаясь тем, что ее застал неглиже посторонний мужчина, взяла листок и поднесла к глазам:

– Что это?

– Это не вам, а Арсентьеву, – резко сказал Князев.

– Должна же я знать, что несу Николаю Васильевичу. Мало ли что, может, вы там какую-нибудь гадость написали?

– Я гадости в лицо говорю. Вот вы, например, для стриптиза староваты. Разве что на любителя…

– У меня муж, а вы с чужой женой живете, ни стыда, ни совести, – заверещала секретарша, наливаясь синюшным румянцем.

– Вашим бы языком марки клеить, – сказал Князев и поспешно вышел. Вот стерва! Живут же такие и еще мужей имеют.

У него пылали щеки и во рту пересохло, пальцы набрякли, сами собой туго сжались кулаки. Ну, тихо, тихо, приказал он себе. Прошел в тамбур, заглянул в бачок. Воду только что привезли, поверху еще плавали льдинки. Он нацедил из крана полкружки и медленно, сквозь зубы пил.

– Ото я и говорю, – раздался за спиной веселый голос Пташнюка, – в пьянстве замечен не был, но по утрам жадно пил воду. Приветик!

– Приветик, – не оборачиваясь ответил Князев и выплеснул остатки воды в таз.

Постояльцы фрау уже были на местах, когда он вошел, и вразнобой первые с ним поздоровались. Едва он сел, Сонюшкин сказал:

– Йето… йето… Александрович, я кончил. Развертки. Йето… безработный.

Князев хотел объявить, что пусть к нему не пристают и спрашивают работу у Афонина, и тут же подумал: какого черта, я же собираюсь обжаловать свое понижение…

– Закончил? – сказал он. – Давай я проверю и отдадим печатать. А тебе… – Князев вынул записную книжку, полистал ее. – Займись каталогом горных выработок.

– Йесть, – бодро сказал Сонюшкин.

Фишман поднял голову от рудного микроскопа:

– Андрей Александрович, у меня от этой минерографии уже в глазах геморрой. Можно, я для отдохновения начну историю исследований писать?

– Сколько еще аншлифов осталось? – спросил Князев.

– Не более десятка. Но картина уже ясная, я вам говорил. Минерализация типично ликвационная, каждый аншлиф это только подтверждает.

Князев взглянул на график, висевший сбоку на стене, прикинул сроки:

– Ладно, валяй. По академику Павлову, лучший отдых – перемена занятий.

Похоже, что ребята решили игнорировать Афонина. Что ж, на их месте, может, и он вел бы себя так же. А Афонин, видно, это усек, притаился, словно мышь.

Минут через десять зашел главбух Железный Клык.

Буркнув с порога общее приветствие, он прямиком направился к Князеву, заглянул ему в лицо.

– Как здоровье? – в полный голос спросил, не таясь.

– Спасибо, хреново – Князев чуть улыбнулся, – Как ваш ливер?

– Я его, проклятого, перехитрил: чагу коньячком запиваю. Прелестное, скажу я тебе, сочетание. – Он положил руку Князеву на плечо. – Ты б зашел как-нибудь.

– Зайду. Вы хотели что-то?

– Да нет, так просто. – Он потрепал Князева по плечу. – Так ты заходи давай.

Едва главбух вышел, появился Филимонов, будто под дверью ждал. Положил перед Князевым на стол две радиограммы, молча подмигнул – держись, мол. Потом заглянул Переверцев, не входя в комнату, позвал:

– Товарищ Князев, пойдемте покурим.

– Только что курил, – не оборачиваясь, ответил Князев. На Сашку он был сердит.

– Тогда я покурю, а ты рядом постоишь. Ну выходи, выходи. Скажу что-то.

Князев нехотя вышел, и Переверцев покаянно поведал о вчерашней ссоре с Томкой.

– Вожжа под хвост попала, – подытожил он. – Не хотел обострять… Ково делать будем, гражданин начальник? При создавшейся ситуации?

– Ладно,- сказал Князев, – потом поговорим.

Через некоторое время его пригласил к себе Нургис.

Усадил в кресло, а сам начал голенасто вышагивать по кабинету, увешанному многоцветными картами.

– Видит бог, Андрей Александрович, я вам сочувствую всей душой. На разведкоме я пытался дать бой, но был оттеснен превосходящими силами противника. К сожалению, административной власти я лишен, но на мою моральную поддержку вы всегда можете рассчитывать. Впрочем, не только на моральную. Недели через две я буду в управлении и похлопочу за вас. Не расстраивайтесь. Опала самодержца – это то же признание, вспомните историю. Наберитесь мужества и стойкости, потерпите немного. В вашей компетенции никто не сомневается, можете быть уверены.

Князев поблагодарил за добрые слова. Главный с чувством пожал ему руку и проводил до дверей.

Приятно было Князеву разувериться в утрешних своих подозрениях, и он даже поймал себя на утешительной мысли: быть неправедно осужденным при общем к тебе сочувствии – не так уж плохо…

Появилась надежда, что и в управлении к нему отнесутся с таким же сочувствием, вникнут и помогут. А если и не помогут, не восстановят сразу же, то хоть дадут понять Арсентьеву, что неправильно он поступил. Размягченно думал Князев о предстоящей поездке и о той моральной победе, которую он, по всей видимости, одержит, представлял себе телефонный разговор кого-нибудь из китов с Арсентьевым, досаду на его румяном лице, и свое возвращение представлял. Недавняя злоба сменилась всего лишь неодобрением, обычной к Арсентьеву неприязнью. Приструнят его, и пусть себе руководит, играет свою игру, но не зарывается впредь.

Помечтав таким образом, Князев сходил в химлабораторию и позвонил оттуда в аэропорт, будут ли самолеты на Красноярск и когда. Самолеты обещали – два в течение дня и один вечером. На том, вечернем, и полечу, решил Князев.

Близился перерыв, скоро секретарша начнет разносить подписанные Арсентьевым бумаги.

Николай Васильевич поставил дело следующим образом. До обеда он работал при закрытых дверях и принимал лишь по вопросам, требующим наисрочнейшего разрешения. В десять часов ему приносили почту. Управленческие циркуляры, радиограммы из подразделений помогали ему ориентироваться в событиях так же, как лектору-международнику – свежие газеты. Разница была в том, что международнику не дано влиять на ход событий, Николай же Васильевич имел такую возможность и повсеместно ею пользовался. В одиннадцать секретарша вручала ему на подпись бумаги, скопившиеся за вторую половину минувшего дня и за утро. Часть этих бумаг Николай Васильевич подписывал сразу, а те, которые требовали уточнений, согласований и собеседований, оставлял у себя на послеобеденное время. Порядок этот был незыблем, поломать его могли только ЧП, но за без малого год работы в должности руководителя экспедиции таковых у Николая Васильевича, слава богу, не случилось.

Перерыв настал, истек. Теперь Князеву стало ясно, что Арсентьев не преминет по обычаю помариновать его потомить, и он приготовился терпеливо ждать. Он не угадал. Арсентьев вызвал его сразу после обеда, Князев и в этом усмотрел для себя доброе предзнаменование и в кабинет вошел легко, с приятным холодком в груди, чуть ли не с улыбкой. Николай Васильевич, напротив, был хмур, в глазах его стыла подозрительность.

– Что это у вас за личные обстоятельства появились?

– Личные. То есть касающиеся моих личных дел, – четко ответил Князев.

– Для личных дел существует личное время. Внеслужебное. Кроме того, – Арсентьев ткнул пальцем в заявление, – я не вижу здесь визы вашего непосредственного начальника. Вам-то уж надо бы знать порядок. – Он пододвинул бумажку Князеву. – Подпишите это у Афонина, потом продолжим разговор.

Ожидал Князев, что Арсентьев будет куражиться, многого ожидал, но не такого унижения.

– Хорошо, – подчеркнуто вежливо сказал он, – я попытаюсь уговорить Бориса Ивановича.

Ненавистны стали ему в последнее время эта двойная, дерматином обитая дверь, этот полутемный кабинет и собственные щеки, у которых открылась вдруг способность мгновенно воспламеняться. Но надо было сберечь в себе интонацию последней своей фразы, чтобы она, как камертон, определила тональность последующего разговора.

Он мягко положил заявление перед Афониным, зайдя сбоку.

– Борис Иванович, вот, пожалуйста, требуется твоя виза.

Афонин пугливо взял бумажку, принялся читать. Читал долго, будто иностранный текст, потом нерешительно спросил:

– Что я должен написать?

– Вот здесь внизу: «Не возражаю». Расписаться и поставить дату.

Афонин вывел то, что от него требовалось. Сквозь редкие его волосенки светилось темя, ворот рубашки был несвеж, шея заросла. Неухоженный у него был вид и несчастливый. Кажется, не впрок ему власть пошла.

…Арсентьев вновь положил листок перед собой, звонком вызвал секретаршу:

– Афонина ко мне, пожалуйста…

Сидели не глядя друг на друга, полные отчуждения. «Что он еще затевает? – с беспокойством думал Князев. – Что-нибудь по отчету спросить? Так Афонин не в курсе…»

– Борис Иванович, – требовательно спросил Николай Васильевич, когда Афонин явился, – вы так уверенно отпускаете своих подчиненных? У вас полный порядок, отчет уже написан, да?

Афонин посмотрел на Князева, но Князев молчал, глядел в окно.

– Отчет еще не готов, – ответил Афонин, – но близится к концу. Во всяком случае, три человеко-дня роли не сыграют. Раз Андрею Александровичу надо…

– Мало ли кому чего надо, Борис Иванович. Личные потребности у нас у каждого имеются, а вот возможностей для их удовлетворения пока что не хватает. И всякие личные «надо» приходится приносить в жертву другим, более важным необходимостям. Вам, как руководителю, это надо знать.

– Какой там руководитель… – Афонин понурился.

– Короче говоря, пока отчет не будет завершен, никому никаких отпусков. Так и запомните. Тем более, – тут Арсентьев многозначительно посмотрел на Князева, – тем более – в создавшейся обстановке. Восстановлению душевного равновесия очень способствуют лыжные прогулки, Андрей Александрович, но совершать их можно после работы.

…Ну, что теперь? Плюнуть на все и улететь самочинно? Эта дерзость наверняка обойдется слишком дорого. Жаловаться письменно? Ах, как его обложили, офлажковали – не вырвешься!

А может, это… больничный через Ларису достать? Как раз на три дня… Даже не знаю, кто у нас участковый врач… Нет, нельзя. Наверняка кто-нибудь прибежит проведать, и вообще… Ах ты, елки зеленые, что же делать?

Впервые, может быть, за свои самостоятельные годы Князев не знал, не видел другого выхода, как смириться. Случись такое с кем-нибудь из его подчиненных – он всех поднял бы на ноги. А хлопотать за себя Князев не умел.

Каждая женщина – сестра милосердия. Самой природой предначертана ей должность утешительницы, врачевательницы ран. Несите же к женщинам свои боли, обиды, неудачи свои и поражения. Вдумайтесь: сестра милосердия! Родная сестра самого милосердия – что ближе этого высокого родства? Неверно, что женщины любят только сильных. Любят они и слабых, угнетенных, подавленных. Любят от жалости, и жалость эта – драгоценный алмаз самой чистой воды, она не унижает, а возвеличивает…

Тихий низковатый голос, пусть не богатый оттенками, но свободный, на хорошем дыхании, пусть монотонный, но обволакивающий, успокоительный, как ровный переплеск волн… Лариса знала за собой эти свойства, но по заказу у нее редко получалось, нужен был душевный настрой. Тогда она могла говорить часами, не уставая и не утомляя. И лишь потом, когда оставалась одна, приходила опустошенность.

О чем она говорила? Это не имело значения. Ей не надо было подыскивать темы, монологи ее были лишены заданности. Слова порождали слова, образы – образы. Она импровизировала.

Князев лежал на своей «сороконожке», а Лариса на табурете сидела у него в ногах, упираясь лопатками в край плиты. Она видела его лицо. Когда он лежал так, свет падал сверху сбоку и клал мягкие полутени на скулах, в уголках губ, подчеркивал лепку подбородка. Глаза его были полузакрыты, короткие густые ресницы подрагивали. Видно было, как он осунулся – запали щеки, морщинки у рта прорисовались отчетливей. Ей так хотелось коснуться их кончиками пальцев, а лучше – губами. Широкая грудь под застиранным домашним свитером тихо и мерно вздымалась – он дышал. Она любовалась им и не искала слов, слова приходили сами.

Иногда он шевелился, менял положение тела, иногда клал ногу на ногу, стараясь держать их подальше от нее. А ей хотелось положить его большие ступни себе на колени, ему было бы удобней…

Раньше Лариса много читала. Ей нравились бытописания современности, помогавшие ей определить свою позицию в жизни. Многому она верила, многое принимала на веру, полагаясь на авторитет писателя.

Особенно занимали ее любовные перипетии и семейная жизнь персонажей. Уже замужем ей довелось прочесть, как женщина, стоя на коленях, расшнуровывала мужу ботинки, а перед сном мыла ему ноги в тазике. Ее тогда передернуло – мыть чьи-то ноги! Правда, женщина была простая, из деревни, но все равно, как можно!

В отношениях полов для Ларисы первичной была духовная близость. Монашкой она себя не считала, целомудрием (во второй-то половине двадцатого века!) не дорожила и в первый брак вступила уже с некоторым опытом. Очень скоро родство душ обернулось схожестью комплексов. Молодые поняли, что они – однотипные модели. Ни он, ни она не захотели мириться со своими недостатками, так явственно выраженными в другом супруге, и сочли за благо расстаться, пока не народилось бэби. В их среде это даже считалось хорошим тоном – «сходить замуж». И по примеру многих, Лариса стала носить обручальное кольцо на левой руке – своего рода «зеленый свет»… Трудно ей было конкурировать с молодыми раскованными девочками, да еще в мини, – собственные ноги приводили ее в отчаяние, но она все же держалась как-то на поверхности: выручала живость ума. Мода на брючные костюмы оказалась для нее спасением, она воспрянула духом, стала смелей, общительней. Нравились ей полуночные сборища с обязательным кофе, сухим вином, с разговором об импрессионизме, чтением своих и чужих стихов, с анекдотами на злобу дня, с легким перекрестным флиртом и невинным снобизмом. Но однажды зеркало недвусмысленно дало ей понять, что время летит быстрее, нежели ей хотелось бы. «Пора задуматься, девочка», – сказало ей зеркало. Скоро в троллейбусе вечером она приметила щупленького юношу в ветхом «деми» с добрым, чуть растерянным лицом. Она проехала свою остановку, сошла вместе с этим юношей и, удачно поскользнувшись, удержалась за его локоть. «Простите, пожалуйста, вы не поможете мне перейти на ту сторону? Такой гололед, а я на кожаных подметках…»

И вот она, интеллигентная молодая женщина, неглупая, тонкая и воспитанная, от природы брезгливая, гордая, самолюбивая и насмешливая «эмансипе», сидит в простой избе на окраине засугробленного приполярного поселка, слушает вой собак и как о недоступном счастье мечтает о праве обихаживать мужчину по имени Андрей Князев.

Артюха жил недалеко от конторы и обедать ходил домой. Дома у него был телефон. За десять минут до начала перерыва он звонил жене. Она сидела у телефона, ждала, но когда звонок раздавался, неизменно вздрагивала, вытирала руки передником, осторожно снимала трубку и молча слушала. Артюха, не называя ее по имени, говорил: «Эт ты? Грей!» – и клал трубку. После этого он запирал свои сейфы, опечатывал их, неторопливо одевался, запирал и опечатывал дверь и шел обедать.

Ходил он напрямик через дворы. В поселке геологов изгородей не было, и зимой каждый торил свою тропку. Путь Артюхи лежал мимо дома главбуха, мимо двухквартирного дома Арсентьева и Пташнюка.

Он шел по тропке неспешной походкой, думал о чем-то отвлеченном и тут острым наметанным глазом спецработника увидел обочь тропы на снежной целине клочок бумаги. Надо упомянуть, что к таким вещам Аверьян Карпович относился очень внимательно: в конце каждой недели ему самолично приходилось сжигать в экспедиционной котельной вороха различных бумаг – черновых калек, бракованных синек и прочий хлам, который оставался после камеральщиков и по различным свойствам подлежал спецучету. Бывали случаи, что обгоревшие листки уносило тягой в трубу.

Аверьян Карпович, не колеблясь, свернул с тропы. Мать честная! Обрывок аэрофотоснимка, обгоревший клочок! Артюха осторожно взял его в руки. К эмульсии приплавился комочек шлака, маленькая бурая жужелица. Виден был край болота и торфяные бугры. Как он попал сюда, этот обрывок? И кто посмел сжигать? Погоди, так это же с того планшета!

Держа листок, как птенца в горсти, Артюха медленно двинулся дальше, шарил взглядом по сторонам. Углем в экспедиции отапливался только дом Арсентьева и Пташнюка (паровое отопление с начала сильных морозов вышло из строя), топила уборщица, она же и золу выгребала и ссыпала на помойку… Обрывок провалился меж колосников в поддувало, очень даже свободно. А вот и помойка, золой пересыпанная. Так все просто!

Но из чьей плиты эту золу выгребли?

Артюха и раньше догадывался, что с аэрофотоснимками дело нечистое, он так и сказал Арсентьеву на другой день после появления грозного приказа, и Арсентьев ему на это туманно ответил, что руку злоумышленника направляло провидение, и вообще нет худа без добра, теперь по крайней мере научатся хранить секретную документацию. Артюху такой ответ не удовлетворил, но спорить он не стал. В чем-то он чувствовал и себя обманутым, а Князева ему было попросту жаль: другой на месте Князева наверняка попытался бы схитрить, утаил бы пропажу до лета, а там любую причину придумать можно – дескать, сгорели, утонули, бурая свинья сожрала. Князев же пострадал из-за своей честности и, можно сказать, дисциплинированности: тут же, немедля, доложил о пропаже по инстанции. Честность и дисциплинированность в людях Аверьян Карпович уважал и ставил много выше других качеств. Волновала его и честь мундира: как-никак, хищение секретных материалов произошло в конторе, у него под носом, можно сказать. Поэтому Артюха решил ничего пока не докладывать своему начальству в управление, повременить. Чутье подсказывало ему, что рано или поздно какие-то ниточки, ведущие к истине, сыщутся. Чутье его не обмануло.

На следующий день обгоревший клочок аэрофотоснимка вместе с приставшей к нему жужелицей и обстоятельным комментарием Артюхи фельдсвязью ушел в управление, в первый отдел.

«Чтоб после работы сразу домой! Чтоб никаких там разговоров и встреч, понял? У тебя семья!»

Таким напутствием Тамара каждое утро провожала на работу Переверцева. Но он, мужественный человек, все-таки посмел однажды ослушаться этого сурового наказа и зашел в камералку Князева.

– Что делать думаешь? – спросил он, садясь у окна так, чтобы видеть лицо Князева. Тот глядел в микроскоп.

– Пересядь, свет застишь.

Переверцев протянул к микроскопу руку и сбил зеркальце. Князев хмуро взглянул на него, поставил микроскоп вертикально.

– Ну?

– Вот я и говорю «ну»? Ты чего, Андрюха? Совсем крылья опустил?

– Мне их подрезали, Саша. И к колышку за ногу привязали, чтоб не бегал.

– И не кукарекал чтоб?

– Да, Саша. Кукарекать хорошо с забора.

– Да-а… Ну и что теперь?

– Теперь одна дорога – в суп.

– Кончай, Андрюха, этот эзоповский разговор, я тебя серьезно спрашиваю.

– На полном серьезе, Саша. Яйца сносить я по своей петушиной природе не могу, кукарекать и курочек топтать мне не дают. Кастрюля меня ждет, Саша.

Переверцев досадливо прищелкнул языком, украдкой покосившись при этом на часы.

– Никуда не писал, не жаловался? Нет? Смирился, значит? Слушай, а может, коллективное письмо организовать? Все честь по чести, подписи собрать, глядишь, и комиссию пришлют, созовем собрание, поговорим по-семейному. Я так думаю, что важно привлечь к себе внимание. Правда – она всегда выплывет…

– Дерьмо выплывет, Саша. Дерьмо и пена. А правда, как золото, на дне останется, ее отмыть надо, как тяжелый шлих.

– Ты прямо как из библии цитируешь, мудрый стал. Ну вот раз ты такой мудрый, давай набросаем текст письма. Не сейчас прямо, а подумаем каждый в отдельности, потом сведем, отредактируем и вынесем на обсуждение в узком кругу. А?

– И коллективно возьмете меня на поруки. Мол, товарищ Князев пообещал усилить бдительность, на личные сбережения приобрел сейф для хранения секретной документации, ключ носит на шее, и мы теперь за него ручаемся.

– Кончай свои смехотушки. Я дело говорю. Если мы это спустим Арсентьеву, он нас окончательно задавит. Поодиночке, как тебя.

– Нет, Саша, – твердо сказал Князев, – меня от этого избавь. Если б я стал писать, то от себя лично. Но я не стану.

– Ну и дурак! Сам с собой в Дон-Кихота играешь, чистоплюйствуешь. – Переверцев зло нахлобучил шапку. – Ну давай геройствуй дальше, кустарь-одиночка! А письмо мы все-таки сочиним.

– Не советую, – отозвался Князев и, наклонив к себе микроскоп, принялся ловить зеркалом световой зайчик.

…Дорогой Переверцев поостыл, но поздно вечером, когда жена улеглась, он все-таки вышел на кухню и стал набрасывать на бумаге формулировки, узловые моменты будущего письма. Писал, зачеркивал. Снова писал.

«К. давно вызывал неприязнь А.»

«А. решил избавиться от К. Начал ставить ему палки в колеса, раздувал ошибки».

«Исчерпал все легальные методы, чтоб избавиться, а потом подстроил хищение аэрофотоснимков».

«А. вообще развратил коллектив. Завел наушников, пригрел подхалимов. Сотрудники стали бояться друг друга…»

Все так, если смотреть с одной стороны. И все не так, если глянуть с другой, противоположной. Кляуза, донос, не подкрепленный ни единым веским фактом.

«Вызывал неприязнь». Где это зафиксировано, кто это замечал и что это вообще за довод? Множество людей питают друг к другу неприязнь, но это не мешает их нормальным служебным отношениям.

«Решил избавиться, палки в колеса». Ну, так он всех наказывал, кто в чем-то провинился: и премии снижал, и выговоры объявлял, и увольнял даже. Заботился, стало быть, о трудовой дисциплине, о производственной активности, воспитывал кадры, приучал их к порядку – какие же это палки в колеса? И сам – ни-ни, все согласовывал на техсовете, на разведкоме, опирался на общественное мнение.

«Инспирировал…» Чем вы докажете? А если аэрофотоснимки кто-нибудь из подчиненных взял, чтобы насолить своему строгому и, по слухам, не всегда справедливому начальнику? А если сам товарищ К. решил устроить заварушку? А если… Да мало ли! Доказательства есть? Нету. А не привлечь ли нам к ответу авторов этого письма – за клевету, за раздувание склоки в коллективе?

Все расползалось, выскальзывало из рук. Фактов не было, весомых, красноречивых фактов, а без них вся эта писанина – бред собачий, который никто не подпишет, даже стыдно показать людям.

– Чего ты там, – донесся из комнаты сердитый шепот жены. – Рабочего времени тебе не хватает? Кончай давай.

Переверцев смял листок со своими набросками, поднял с конфорки чайник и швырнул бумажный комок подальше к дымоходу. Попил воды из носика и поставил чайник обратно, испытывая странное, постыдное какое-то облегчение. Прав Андрюха, сто раз прав.

Туранск, Князеву. Глубина 3.27 тчк вскрыли коренные пикриты линзами прожилками руды тчк идем дальше Матусевич 14.

Болотное, Матусевичу. Вашу 14 поздравляем зпт желаем успехов тчк продолжайте проходку Афонин Князев.

Передавая эту радиограмму, Филимонов подумал и поменял подписи местами.

Столь доброе известие от Матусевича Князев воспринял спокойно. Для самого себя он открыл месторождение еще прошлой осенью, и лишнее доказательство собственной правоты уже не играло роли. Азарт поиска прошел. Сейчас Князев напоминал себе охотника, который после долгого гона добыл зверя – сохатого или медведя – и, остыв от погони, смотрит на гору мяса и соображает, как его отсюда вывезти… Он знал, что будет дальше, даже конец предугадывал. Дело в том, что они работают на послезавтрашний день. Как бы ни велики оказались запасы руды, разрабатывать ее сейчас не станут – нерентабельно. Глухая тайга кругом, слишком уж ценным должно быть полезное ископаемое, слишком необходимым, чтобы призвать к жизни эти дебри, чтобы ради него стали строить дороги, возводить мосты, тянуть ЛЭП. Лет десять назад, когда Норильский комбинат сидел на голодном пайке, может, и стали бы, а сейчас открыт Талнах…

Разведают они рудное тело, получат премию за открытие месторождения. Лягут в сейфы засургученные папки с данными подсчета запасов, на сколько-то там миллионов тонн увеличив сырьевой потенциал страны. Комаров не зря кормили? Не зря. Не зря прожил здесь Андрей Князев девять лет? Вроде не зря. Ну так чего ж, радоваться надо!

Но в данный момент Князев радости не испытывал. И не потому, что вступил в полосу служебных неприятностей. Стало вокруг пустынно и темно, тот огонек, что светил ему все эти годы, вдруг остался позади, а впереди пока ничего не маячило.

Хандре только дай повод. Как грипп после простуды, навалится она на подточенный неурядицами организм и погасит краски, приглушит запахи, отобьет вкус ко всему на свете…

В суматохе и неприятностях последних дней Князев начисто забыл о Вале, и она, будто почувствовав это, позвонила ему в контору и назначила свидание… в аэропорту, в семь вечера.

– Приходи, Андрюшенька. Соскучилась я – хоть погляжу на тебя.

Валин звонок не столько обрадовал, сколько приободрил Князева – еще одна живая душа вспомнила о нем. Но почему так рано, в аэропорту?

– Я тоже, – сказал он, – но что за причуды? И время ни то ни се. Давай как всегда.

– Ко мне нельзя.

– Опять гости? – раздосадованно спросил Князев. – Весело живешь. Ну ладно, будь по-твоему.

В Туранске в середине апреля семь вечера – уже не вечер, но еще и не день, как в мае и дальше, – реденькие сумерки, небо совсем еще светлое, лишь на востоке подернутое ночной морозной дымкой. Если погода бесснежная, не метельная, ветер или хиус в эту пору обычно стихает, дымки из труб поднимаются почти отвесно, а подтаявший на солнечной стороне снег схватывается крепким ноздреватым настом – в унтах по целине можно идти.

Князев так и сделал: у крайних домов свернул к лесополосе и пошел вдоль нее, рассеянно глядя под ноги. Рабочий день кончился, в конторе не сиделось, а времени впереди было много. Минут сорок понадобилось ему чтобы не торопясь обогнуть летное поле с противоположной стороны, и когда подошел к аэровокзалу, Валя уже ждала у входа. В руках она держала дорожную сумку. Людей вокруг не видно было, но поздоровались они сдержанно: коснулись друг друга плечами.

– Далеко собралась? – Князев кивнул на сумку.

– А, это так, для отвода глаз… Андрюшенька, ну как ты живешь? Здоров? Похудел что-то, бледный с лица. Болеешь, что ли? Какой-то ты не такой.

Валя пытливо смотрела ему в лицо, в глаза, точно пыталась загипнотизировать его взгляд, но Князев заметил, что и она изменилась, и все то, что Валя говорила сейчас о нем, в одинаковой степени относилось и к ней.

– Чего мы тут стоим, пойдем куда-нибудь, – предложил Князев, и они тихонько пошли вдоль длинного штакетника, ограждающего летное поле.

– Как твои жильцы? – спрашивала Валя, все так же пытливо, но теперь сбоку заглядывая ему в лицо. – Квартиранточку небось уже прибрал к рукам? То-то я смотрю – гордый стал такой, прямо…

– Перестань! – с досадой сказал Князев. – У тебя одно на уме…

Валя обиженно осеклась, дальше шли молча. Князеву стало жаль ее, но не было охоты ни разуверять, ни обнадеживать. Чтобы не молчать, он спросил:

– Дети здоровы?

– Здоровы.

– А старуха?

– Что ей сделается…

– Уголь-то привезли тебе?

– Привезут… когда зима кончится.

– Может быть, дров выписать?

– Спасибо, обойдусь.

– Ну, гляди.

И опять молча шли вдоль штакетника. Дорога сворачивала влево, в аэропортовский поселок и к рыбозаводу, и они повернули назад. Стемнело окончательно. В свете аэродромных огней Валино лицо было отчужденным, закаменевшим. Князев взял ее за локоть.

– Столько не виделись и поговорить не о чем.

– Я же необразованная… – Валя рывком освободила руку.

– Валюша, ну что ты, в самом деле, какая тебя муха укусила? Образованная, необразованная – как в отделе кадров. Нам-то с тобой что за дело до образовательного ценза?

– Правильно, Андрюшенька, чтобы спать с мужиком, образования не надо. Дело нехитрое, как и детей рожать. Прости меня, дуру.

Князев вновь завладел ее рукой, снисходительно сказал:

– Успокойся, ты какая-то взвинченная сегодня. Давай сходим в кино на восемь часов, потом еще погуляем, в половине одиннадцатого дома будешь.

– Нет, Андрюшенька. Отгуляли мы.

Сказано это было так веско и так строго, что Князев приостановился, придержал Валю.

– Как это понять – отгуляли? Отставку мне собираешься дать? – И, не желая верить ее словам, добавил: – Не выйдет, не отстану. Ты что это придумала, Валентина Прокопьевна?

– Придется отстать. Мы уже заявление подали.

– Какое еще заявление?

– В сельсовет. Брак зарегистрировать.

Она произнесла это тем же жестким тоном и перевела дыхание. Князев отпустил ее руку, они теперь просто стояли рядом.

– Кто же твой… избранник?

– Да один тут… Из Ангутихи. Зооветтехник. Старый холостяк, вроде тебя, только годов поболе… Руки-ноги на месте, не пьяница…

– Понятно… Ну что ж, совет да любовь.

– Все, Андрюшенька, все, милый! Вспоминай иногда свою Валюшу, а я уж…

Голос ее пресекся коротким рыданием, она наклонила голову, пряча лицо, и быстрыми неверными шагами устремилась прочь, в густую тень, копившуюся у восточного крыла аэровокзала. «Все к одному, – мелькнуло у. Князева. – По закону подлости – все к одному».

В ночи над краем аэродрома возникли два ярких огня, они увеличивались и постепенно опускались по вертикали – шел на посадку рейсовый самолет. «Куда он – на юг, на север? А, мне-то что?..»

Он всегда знал, что когда-нибудь так и случится: они встретятся, но не там, где всегда, а на стороне, как бы случайно, и кто-то из них объявит, что уходит к другому, навсегда, или к другой. Почему-то всегда казалось, что первым уйдет он, а она останется в одиночестве и в приливе жалости он был особенно нежен с ней, как бы наперед испрашивая прощенье, замаливая свой грядущий уход. Но вышло все наоборот, и в этом теперь – единственное его утешение.

Свежевыбритый, розовощекий, хорошо выспавшийся, с блестящими глазами и уверенным, настоявшимся голосом, Николай Васильевич Арсентьев проводил летучку с начальниками поисковых партий и отрядов. Все они сидели у него в кабинете, держали бумажки или записные книжки (Николай Васильевич терпеть не мог, когда на совещаниях кто-нибудь присутствовал с пустыми руками), а он информировал о ходе разведочных и камеральных работ в целом по экспедиции и отдельно по всем подразделениям, тут же задавал вопросы, уточняя цифры и сроки, и, между прочим, отмечал про себя, кто как его слушает, кто как на него смотрит, кто действительно делает пометки, а кто орнаменты рисует.

Радовало Николая Васильевича, что проценты, которые он приводит, тотчас же облекаются для него в их физическое, вещное выражение, ибо внутренне это перевоплощение дается лишь исчерпывающей осведомленностью. Кончилось, кончилось время, когда огромное, разветвленное и разбросанное хозяйство экспедиции представлялось ему чужим, непостижимым и неуправляемым. Не напрасно он за десять месяцев здесь объездил все участки, собственными глазами все увидел и постарался, чтобы везде были люди, преданные ему лично и делу. И вот крутится машина, хорошо, отлаженно крутится, а он – мозговой и административный центр, все нити у него в руках, все чутко натянуты и позванивают.

Что греха таить – были первое время у Николая Васильевича сомнения, что не в свои сани он сел, что не по плечу ему, не по уму бремя забот начальника комплексной экспедиции. Но он умел внушать себе обратное – и неприятные минуты проходили. Сейчас же он чувствовал себя, как никогда, сильным, властным и дальновидным, он был хозяином положения, и сознание этого вселяло в него уверенность, что все, им совершенное, совершавшееся или задуманное – на пользу дела.

– Во второй квартал, – говорил он, – мы вступили с удовлетворительными показателями, закончить его надо с хорошими, и для этого…

Раздался резкий продолжительный звонок. Николай Васильевич с сердитым недоумением посмотрел на дверь – он же просил ни с кем его не соединять! – и тут понял, что звонит междугородная, Красноярск. Извинившись перед присутствующими, он снял трубку:

– Туранская экспедиция, Арсентьев.

Сквозь помехи радиотелефона донесся голос, который Николай Васильевич сразу узнал, – звонил его давний друг и покровитель.

– Жив-здоров? Как тебе там на передовых рубежах? Борешься, выполняешь, перевыполняешь?

Друг и покровитель слыл в управлении балагуром.

– Живу, борюсь, выполняю. – Арсентьев говорил негромко, в самый микрофон, прикрыв его рукой. – Что у вас новенького? Как мое святое семейство?

– У нас-то все в порядке, а вот что у тебя там произошло?

– В каком смысле? – Арсентьев не мог так сразу уйти от шутливого тона. – Все в норме, полный ажур. Что ты имеешь в виду?

– Ты не один? – догадался друг и покровитель.

– Совещание проводим.

– Совещайся, совещайся. Думай, как лучше гостей принять. Завтра к тебе комиссия пожалует, партийный контроль…

При этих словах у Николая Васильевича пресеклось дыхание, ощутимо екнуло в груди, и сердце пульсирующе заныло, отзываясь на каждый толчок крови. Боль была особенная, тягучая, пугала своей новизной, и снять ее не могли ни валидол, ни нитроглицерин. В другое время Николай Васильевич немедленно лег бы в больницу, но ему тоже приходилось бывать в различных высоких и средних комиссиях, и он знал, как расцениваются такие «внезапные заболевания». Дешевый избитый трюк. Надо стиснуть зубы и держаться. И готовиться. К чему только, вот вопрос?

С расторопностью опытного грешника он перебрал в памяти и разложил, как пасьянс, те экспедиционные происшествия за последние месяцы, которые могли привлечь внимание «оттуда»; превозмогая боль и внезапную слабость, попытался оценить глазами комиссии свою роль и позицию в этих историях. Нет, его трудно в чем-то уличить. Позиция всегда оставалась твердой, принципиальной.

Но в чем же все-таки дело?

…Коля Арсентьев панически боялся темноты. Во мраке ночного двора подкарауливали детей страшный цыган с мешком, или огромная черная бродячая собака, или костлявый Кащей; в потемках чулана таилась крыса-людоед с омерзительно голым волочащимся хвостом, вниз головой висели вампиры, так и ждущие, чтобы расправить бесшумные перепончатые крылья и впиться в горло своей жертве; но хуже всего было одному в комнате без света, потому что вся эта нечисть могла очутиться рядом, и с какой стороны тогда ждать нападения, куда спасаться? Оставалось только скорчиться в постели, сунуть голову под подушку, унять биение сердца – авось не заметят…

У Николая Васильевича на миг поплыло все перед глазами от этого пришедшего из детства темного ужаса.

На всякий случай он срочной радиограммой предупредил Пташнюка, который две недели назад улетел на Курейку, и позаботился, чтобы за ним с утра послали вертолет.

Вечером Николай Васильевич позвонил другу и покровителю домой в надежде хоть что-нибудь выведать. Друг и покровитель ответил, что пытался навести справки, но безрезультатно, и бросил несколько дежурных ободряющих фраз.

Вероятно, чей-то грязный донос, решил Николай Васильевич.

Стараясь не делать резких движений, он переоделся в пижаму, лег на постель поверх одеяла. От нитроглицерина его мутило, шумело в голове, а сердце будто не кровь перегоняло, а сжиженную боль, и так этой болью напиталось и набухло, что казалось: стоит вздохнуть поглубже – и лопнет…

Ему стало страшно одному, в пустом двухквартирном доме. Скрутит всерьез – и воды подать некому. Поколебавшись, он вызвал «скорую». Минут через десять в кошевке прибыли врач и сестра. Измерили давление, сделали укол и предложили завтра утром снять кардиограмму. Николай Васильевич пообещал. Когда медики уехали, он не стал закрючивать дверь, перенес телефон на стул возле кровати. Если сделается очень плохо, позвонить в больницу он успеет. А не успеет – что ж…

Его поразило, с каким безразличием он думает об этом.

В комнате горел верхний свет, подчеркивая холодную пустоту пусть аккуратного, но все ж холостяцкого быта, и холодно, пустынно было Николаю Васильевичу в этот ночной час. С застарелой обидой подумал он о супруге, которая все не решалась пожертвовать ради его благополучия своим устоявшимся комфортом, все медлила с переездом; о Натахе-птахе, которая последние годы проявляла к нему дочерние чувства лишь тогда, когда ей нужны были новые туфли и кофточки. И впервые, может быть, Николай Васильевич осознал, что, прожив на свете пятьдесят один год, он, в сущности, очень одинок. Когда придет время перешагнуть последнюю роковую черту, не найдется, наверное, человека, который искренне пожалел бы о нем и душевно оплакал…

После укола боль как бы съежилась, теперь уж не всю левую сторону груди ломило, а самое сердце; хотелось придавить его чем-то, как больной зуб, повернуться на левый бок, но Николай Васильевич давно уже не мог спать на левом боку. Он смотрел на телефон и перебирал в памяти, кому можно позвонить, чтобы пришел и просто посидел рядом, поговорил о чем-нибудь, отвлек от боли. Если бы раньше – повод можно было бы найти, но сейчас, в одиннадцатом часу…

Ах, давно он ни с кем не разговаривал по-приятельски о чем-нибудь отвлеченном, не связанном с этим проклятым производством, давно не читал, ничего, кроме газет, не слушал ничего, кроме «последних известий». Как очерствела, иссохла его душа! Столько лет карабкаться по служебной лестнице, достичь намеченной вершины – а там голо, ветрено… Глупо, глупо! Надо как-то иначе строить свою жизнь, какие-то знакомства завязать, где-то бывать… Может быть, любовницу завести? Нет, женщины никогда не играли в его жизни существенной роли, теперь и подавно. Круг знакомых? Ровня ему – районное начальство, но эти всегда, даже в застолье, помнят о своей выгоде и любой разговор сведут к просьбе: тому трактор, тому паузок, тому запчасти. Все они смотрят на него, как на явление временное (экспедиции приходят и уходят, а власть на местах остается), и откровенно зарятся на благоустроенные дома, которые он выстроил, на добротные складские помещения, конюшни, цехи мехслужб… О каком духовном общении здесь может идти речь?! С ними водку пить и то скучно, если бы он мог пить со своей стенокардией…

Нет, баста! Пора заняться собой. Закончится эта катавасия – и надо ехать в Красноярск и ложиться в клинику. Здешние коновалы даже насморк не умеют лечить. Говорили же ему, что сердечникам Север противопоказан… Теперь единственный выход – вывести экспедицию в передовые и просить перевода в отстающее хозяйство, куда-нибудь на юг края. Но сначала – подлечиться. И вообще, сколько можно убеждать себя не расстраиваться из-за пустяков, не придавать значения мелочам. Ах, эти мелочи! Разве в них дело? Беда в том, что он самолюбив и слишком раним, душа его – нежный цветок, который страдает от любого грубого прикосновения. Раньше ему казалось, что высокие посты оберегают от грубости жизни. Если бы… Видно, сам господь бог не застрахован от хамства, бестактности, неблагодарности и недисциплинированности своих архангелов, и если у господа бога тонкая душа – можно и ему посочувствовать. Мохнатое сердце требуется, чтобы успешно руководить, а лучше его совсем не иметь…

Разжалобив себя таким образом, Николай Васильевич, чтобы не терзаться воспоминаниями о последних перенесенных им обидах, как это обычно случалось во время бессонниц, закрыл глаза и постарался ни о чем больше не думать, даже о гнетущей своей боли в груди. Но уснуть он не мог еще долго, и оттого, что гнал от себя мысли, в воспаленном мозгу его образовалась сумятица клочковатых, раздробленных картинок, реальных и воображаемых, и желанное забытье не пришло к нему и во сне.

Наутро Николай Васильевич встал с головной болью, а сердце так и не отпустило, ныло, покалывало, боль стреляла под лопатку и в желудок. И Николай Васильевич решился на крайнее средство – залпом, как лекарство, принял большую рюмку коньяка. Сердце сразу же зашлось, а потом он перестал его чувствовать, но в груди все задубело, тревожно занемело, как после новокаина. В таком состоянии он и пришел в контору.

Его ждала радиограмма из управления, извещавшая, что комиссия прибудет сегодня утренним рейсом. Оставалось минут сорок. Николай Васильевич вызвал Хандорина, заместителя секретаря партбюро, велел ему брать выездную и ехать встречать гостей. Кто именно должен прилететь, сколько человек – этого Николай Васильевич еще не знал.

Выпроводив Хандорина, Николай Васильевич позвонил в отдел перевозок и справился, когда должен вернуться вертолет из Курейки, Сказали, что часа через полтора.

Коньяк быстро впитался в кровь. Николай Васильевич ощутил некоторый даже подъем. Э-э, волков бояться – в лес не ходить. Бывали у него и раньше всякие комиссии, и все обходилось, обойдется и в этот раз, тем более, что никаких особых грехов за ним нет, а по мелочам – так кто безгрешен?

Тут Николай Васильевич спохватился, что от него пахнет – этого еще не хватало! Чем бы заесть? Кажется, чаем в таких случаях зажевывают или мускатным орехом… Ни того, ни другого под рукой не было. Николай Васильевич приоткрыл форточку и часто подышал ртом, изгоняя коньячный дух. Вместе со свежим воздухом в кабинет проник мягкий рокот: с белесого неба спускался ИЛ-14, расшеперившись шасси и закрылками. Прилетели… Сердце у Николая Васильевича тукнуло, запрыгало, опять заныло. Минут через пятнадцать будут здесь.

На него напала нервная зевота. Он глотнул воды. Опустился в свое полукресло. Навел на столе рабочий беспорядок, вынул для этого из тумбы несколько папок. Критически оглядел убранство кабинета, представил со стороны себя, как он вписывается в интерьер, и остался удовлетворенным. Как говорится, простенько, но со вкусом.

Четверть часа, однако, минуло, а гостей что-то нет. Николай Васильевич снова подошел к окну. Если прижаться щекой к стеклу и смотреть наискосок, видно крыльцо конторы и дорога в аэропорт. Как приятно холодит стекло… О, вот и они.

На дороге показался крупно скачущий выездной рысак. Николай Васильевич задержался у окна, хотелось разглядеть, когда они будут подниматься на крыльцо, кто же все-таки приехал? Разглядеть и в считанные секунды, необходимые для того, чтобы пройти по коридору, изготовиться. Но что это?

Не замедляя бега, рысак миновал экспедиционное крыльцо. В расписных легковых санях сидели двое, лица их скрывали поднятые воротники. На облучке лихо восседал Хандорин в рыжей своей лисьей шапке. Да что это он? Куда он их повез? Я же ясно сказал – сразу сюда. Они что, сперва в дом заезжих?

Николай Васильевич кинулся к другому окну. Саночки быстро удалялись. Сейчас свернут…

Саночки свернули влево. К дому заезжих надо сворачивать вправо. А влево – милиция, райисполком, райком партии.

Николай Васильевич силился вздохнуть и не мог, сердце его вдруг пронзило тупое ржавое шильце, тягучая боль отдалась в груди, рвотной спазмой подступила к горлу, он скрючился, ватным шагом засеменил к столу, перебирая по нему руками, добрался до кресла, упал в него и неверной рукой панически шарил кнопку звонка, чувствуя, как его крутит, засасывает чудовищная воронка, и свет в глазах меркнет, меркнет…

Глава восьмая

В комиссию входило трое: заместитель секретаря парткома управления Павловский, начальник первого отдела управления Гаев и секретарь Туранского райкома партии. Они сидели в маленьком кабинете секретаря райкома, пили чай и обменивались соображениями по поводу предстоящей работы, когда позвонил из экспедиции Хандорин и сообщил, что Арсентьева десять минут назад увезли в больницу в бессознательном состоянии.

Секретарь райкома тут же позвонил главврачу, молча выслушал то, что тот ему сказал, и нажал на рычаг, но трубку не положил – держал ее в руке, будто намеревался тотчас же позвонить еще куда-то. Лицо его, простоватое, с рябинками и морозными отметинами на скулах, было непроницаемо.

– Инфаркт, – сказал он. – Состояние тяжелое.

Наступила пауза, вызванная и невольным сочувствием к больному, и озабоченностью, насколько успешной окажется порученная им миссия теперь, без главного предмета их внимания, и вполне законным опасением за собственное здоровье: каждому из них было около пятидесяти – самый подходящий возраст для первого инфаркта, у всех троих отрицательные эмоции, связанные с работой, преобладали над положительными, а горожане, сверх того, вели еще и сидячий образ жизни.

– Это что же, реакция на наш приезд? – спросил Гаев. Ему никто не ответил.

Павловский отодвинул от себя недопитый стакан чая в дешевом подстаканнике и сказал:

– Как бы там ни было, начнем работу. Ничего другого нам не остается. Надеюсь, что главные обстоятельства мы выясним и без Арсентьева.

– Я думал, вы кого-нибудь из органов привезете, – сказал секретарь райкома.

Гаев пренебрежительно махнул рукой:

– Какие там органы! Эти снимки выеденного яйца не стоят. Если б пистолет украли или там данные подсчета запасов…

– Степан Данилович, – вмешался Павловский, направляя разговор в нужное русло, – вы говорили о взаимоотношениях экспедиции с райкомом…

Секретарь взял из стеклянной пепельницы свою трубку, поковырял в ней горелой спичкой, раскурил.

– Взаимоотношения… Экспедиция – главная производственная организация района. Административно подчиняется краю, нашему местному Совету – только формально. Поскольку на территории района базируется. А работы ведет в основном на территории Эвенкийского национального округа, опять же – краевое подчинение… В смысле технической оснащенности, в смысле удельного веса специалистов с высшим и средним образованием – опять же ведущая роль экспедиции. Николай Васильевич эту роль вполне осознавал. На районных активах гордый сидел, со многими через губу разговаривал… В мероприятиях райкома участвовал, но не во всех. Далеко не во всех. Предвыборные кампании, подготовка к праздникам – тут не придерешься: и людьми помогал, и техникой. Знал, что в случае чего мы на него в крайком пожалуемся. А в крайкоме – там он тихий-тихий, послушный. Полы, если надо, носовым платочком вымоет… Ну, что касается повседневной жизни, помощи местным организациям – тут со скрипом, с неохотой. Заместитель его, Пташнюк Дмитрий Дмитрич, моду такую взял. Звонят мне, допустим, из райпотребсоюза, просят-молят: «Помогите у экспедиции трактор задолжить». Звоню Пташнюку. «Кому трактор?» – спрашивает. «Райпотребсоюзу». – «Не дам», – говорит. «Как это не дашь?» – «Не дам и все». Он, дескать, не бюро «добрых услуг» и не трансагентство. «Но они с вами рассчитаются за амортизацию и почасово!» – «Мне деньги не нужны». – «А что же вам нужно?» – «Пусть договорятся с рыбкоопом, чтобы в наш орс свежемороженой нельмы отгрузили…» А председатель райпотребсоюза с председателем рыбкоопа, допустим, на ножах, опять же переговоры – через райком… Торгашество развел, блат этот, и всех в эту нечистую игру втравливает…

– А как к его стилю Арсентьев относился? – спросил Павловский, записывая что-то в толстый блокнот.

– Потворствует, прямо скажем.

– К нам почему ни разу не обращались? В крайком, наконец?

Секретарь посипел угасшей трубкой, положил ее обратно в пепельницу. Сказал:

– Во-первых, не хотели беспокоить людей. Во-вторых, не хотели обострять отношения с экспедицией. В-третьих, хотели и хотим, чтобы все хозяйства района выполняли квартальные и годовые планы. Для этого, особенно в наших северных условиях, нужна взаимовыручка. Добровольная взаимовыручка. В-четвертых, тому же райкому без экспедиции тоже никак: то машину у них просим, то трактор. Что ж, за каждым разом в Красноярск звонить?

Сказав это, секретарь усомнился, стоит ли в присутствии посторонних вдаваться в эти мелочи. Этак за деревьями леса не увидишь. Экспедиция здесь – главная сила и главная надежда. Ежели эту глухомань с плотностью населения две сотых человека на квадратный километр и призовут когда к жизни, то только с помощью геологов. Их открытиями… Но, с другой стороны, вопрос-то скорее морально-этический, тут все именно вот на мелочах строится.

– Хочу еще дополнить. Фактики эти мелкие, но игнорировать их вовсе нельзя. А в целом… отношения у нас вполне деловые, вполне приемлемые. Гладко – оно нигде не бывает.

– Ну, хорошо. – Павловский закрыл блокнот, заложив страницу авторучкой. – В общем и целом картина ясная.

– В деталях тоже, – добавил Гаев.

– Да, и во многих деталях. Спасибо, Степан Данилович. Все, что вы нам рассказали, очень существенно. После обеда мы в экспедиции, главные дела, как вы понимаете, – там. Вы-то примете участие?

– Так надо принять, – без видимой охоты сказал секретарь. – Куда денешься от этих разбирательств… Сегодня навряд ли, а завтра смогу, пожалуй. Вы у нас впервые? Ну вот: когда освободитесь, можете в музей сходить. У нас два музея – Свердлова и Спандаряна. В клубе кино, библиотека. Ну, а перед отъездом устрою вам экскурсию на рыбозавод.

Последнее мероприятие было вершиной местного гостеприимства – заключало для приезжих программу их пребывания в поселке и предполагало небольшие подарки на добрую память: рыбу горячего копчения, малосольную икру, знаменитую местную селедку – в зависимости от времени года.

Секретарь райкома пожал гостям руки, вышел вместе с ними на крыльцо, поглядывая по сторонам, и вдруг вскинул голову, потянул носом воздух, раздувая ноздри, и сказал радостно и вместе с тем как бы сожалеюще:

– Во-о! Скоро глухарь затокует!

Членам комиссии было предложено использовать кабинет Арсентьева и его приемную, а вот от услуг секретарши очень скоро пришлось отказаться: почтенная Фира Семеновна, не совладав со снедающим ее любопытством, попросту подслушивала у дверей. Пришлось временно выдворить ее в машбюро. Место за столиком с пишмашинкой и двумя телефонами занял Хандорин.

Весть о болезни Арсентьева разнеслась быстро, поэтому на звонки извне отвечать Хандорину почти не было надобности, главная же его задача заключалась в том, чтобы приглашать того или иного сотрудника экспедиции на собеседование и угонять любопытствующих, что он и делал.

В конторе царила тихая сумятица. Приезд комиссии, болезнь Арсентьева – каждое из этих событий само по себе заслуживало живейшего внимания сотрудников, каждое имело право стать новой точкой отсчета в хронике экспедиции, а тут – оба одновременно, в один день и даже в один час. Было отчего прийти в растерянность.

Что касается состояния здоровья Арсентьева, точнее, состояния его нездоровья, то сотрудники через каждые полчаса звонили в больницу, предлагали свои услуги для круглосуточного дежурства у постели Николая Васильевича, женщины мигом организовали передачу и понесли было, но врач всех вытолкал за дверь: «С ума сошли? Ему не то что разговаривать – пальцем пошевелить нельзя!» А какая-то слишком уж сердобольная бабенка даже упрек высказала, имея в виду Князева и иже с ним: «Ну вот, довели человека до инфаркта…» В экспедиции словно забыли, кто сколько натерпелся от Арсентьева.

С другой же стороны, внезапность приезда комиссии, напротив, вольно или невольно вызывала в памяти все действия и высказывания Арсентьева за последнее время (о, если бы наши начальники знали, как долго помнят и как тщательно истолковывают их подчиненные каждое слово, оброненное ими случайно, в реплике, мимоходом; не с трибуны, не из-за письменного стола, а именно так, мимоходом…) и будоражила давние сомнения, что «что-то у нас, братцы, не таé…» Да, раз пожаловала такая авторитетная комиссия, то что-то действительно «не таé».

Терялись в догадках, по какому поводу комиссия пожаловала. Те обрывочные фразы, которые Фира Семеновна уловила из-за приоткрытой двери и сразу же сделала достоянием «общественности», никакого света не проливали: речь шла в одном случае о тонно-километрах, в другом – о теории вероятности. Таинственность, окружавшая членов комиссии, усугублялась еще и тем, что в лицо их толком не успели разглядеть, пока они шли по коридору. И никто в экспедиции – ни радетели Князева, ни он сам – не знал еще, что счастливая находка Артюхи, давшая тот единственный и неоспоримый факт, которого так недоставало Переверцеву, письмо постояльцев фрау Фелингер, адресованное секретарю парткома управления, – эти два усилия порознь, может быть, оказались бы и недостаточными, чтобы стронуть с места и привести во вращение тяжелый маховик машины справедливости. А объединенные во времени, одинаково направленные, они произвели необходимый толчок.

Происходило все в такой последовательности. В половине второго, когда большая часть сотрудников еще не вернулась с обеда, члены комиссии в сопровождении Хандорина проследовали в кабинет Арсентьева. Минутой спустя туда же проследовал Нургис, и. о. главного геолога, ставший теперь к тому еще и врио начальника экспедиции; несколькими минутами позже – секретарь парторганизации Филимонов. Вскоре у них в кабинете и начался разговор о тонно-километрах и теории вероятности, а еще через минуту Хандорину что-то понадобилось в приемной, и он едва не пришиб дверью Фиру Семеновну…

Часом раньше прилетел из Курейки Дмитрий Дмитрич Пташнюк. Узнав о новостях этого утра, он заскочил домой, переоделся и помчался на базу. Из мехцеха он позвонил Хандорину и спросил, не нужно ли его присутствие. Хандорин зашел в кабинет, вышел оттуда и ответил, что пока не нужно, но пусть он будет на месте. Дмитрий Дмитрич обещал тотчас же приехать.

Так выглядело положение дел к 14 часам первого дня работы комиссии.

Павловский и Гаев сидели по обеим сторонам приставного столика, Филимонов и Нургис – у стены, через стул друг от друга. Место Арсентьева за письменным столом пустовало.

– …Таким образом, – негромко говорил Павловский, обращаясь к Филимонову и Нургису, – нас хотят уверить, что снимки украдены с целью подсидеть Князева. Письмо, подписанное его сотрудниками, слишком эмоционально и бездоказательно, чтобы служить достаточным основанием для такого вывода, зато рапорт товарища Артюхи весьма и весьма убедителен. Теперь хотелось бы услышать ваше мнение на этот счет, Людвиг Арнольдович?..

– Видимо, так оно и было, – сказал Нургис. Глуховатый Филимонов, который слушал тихий голос Павловского очень напряженно, тоже кивнул.

– Других мотивов или причин исчезновения снимков вы не предполагаете?

Ни Нургис, ни Филимонов других причин не предполагали.

– Скажите, а в экспедиции на этот счет высказывались какие-нибудь суждения? Какие именно?

Нургис посмотрел на Филимонова, и тот ответил:

– Суждения такие высказывались, что между Князевым и Арсентьевым с самого начала были ненормальные отношения, нездоровые. Вот и получилось…

– Что получилось?

– Вот и пропали снимки. И Князев на них погорел…

– А если бы Князев в тот день не оставил бы дверь камералки неопечатанной и снимки не пропали бы, что тогда? – спросил Гаев. – Все равно, рано или поздно погорел бы?

– Наверное, – простодушно сказал Филимонов. – Рано или поздно, но Арсентьев бы его допек…

Павловский, будучи председателем комиссии, не должен был прежде времени высказывать свое отношение к тем или иным фактам, иначе люди, которым он задавал вопросы, могли бы отвечать ему в угоду. Но тут он не стал сдерживаться.

– Значит, все видели, что Князева откровенно подсиживают, и все с этим мирились? И общественность, и партийная организация – все молчали? Здоровый коллектив, ничего не скажешь. Вас же так всех поодиночке можно перещелкать, как рябчиков, а вы будете молчать…

Павловский позволил себе не сдержаться не только потому, что был возмущен, но также и потому, что понимал: необходимо с самого начала повести разговор остро атакующий, выявить все противоречия, все слабинки и от них плясать. Комиссия, инспекция, ревизия – это всегда нападение, розыск; тем же, против кого данное действо направлено, остаются увертки, глухая защита.

Павловский рассчитал правильно – выпад его подействовал. Филимонов набычился, лицо и шея его начали буреть; он так походил сейчас на молодого бычка, который вот-вот возьмет бодаться… Нургис, напротив, начал оскорбленно выпрямляться и запрокидывать назад голову – само негодование, само оскорбленное благородство. Однако оба пока что молчали, блюли дисциплину, ждали, пока начальство выскажется и предоставит им слово.

– Так кто же, все-таки, эти снимки украл? – напористо продолжал Павловский. – Или скажем так: по чьему наущению они украдены?

– Может быть, пригласим Артюху? – сказал Нургис. Его коробил этот тон, как на допросе. – Он, все-таки, первый сигнализировал, и потом это больше по его части…

– Артюху мы тоже выслушаем в свое время, а сейчас нам интересно знать ваше мнение. Кто?

– Ну, – осторожно начал Нургис, – если это удар со стороны м-м-м… Арсентьева, то удар, так сказать, вполне закономерный.

– Почему? – спросил Гаев.

Нургис замялся, обдумывая ответ, и тут Филимонов засопел и неожиданно сказал:

– Потому что больше некому.

Пташнюк нервничал. Внешне это ничем не выражалось: был он по-всегдашнему шумлив, настырен, успевал разговаривать одновременно с тремя посетителями, и в кабинете его, едва он переступил порог, тут же воцарилась атмосфера планерки, еще больше подчеркивающая напряженную больничную тишину в коридоре. У замначальника экспедиции все было как всегда, однако пристальный сторонний наблюдатель, хорошо знавший стиль и манеры Дмитрия Дмитрича, заметил бы в его поведении некую натужность. Он словно бы исполнял чью-то роль: играл точно, профессионально, но все-таки играл.

Он нервничал и не знал, почему. Все у него в полном ажуре, дела идут, контора пишет. Комиссия? Какое ему дело до этой комиссии и до того, что она тут собирается расследовать. Он хозяйственник, и только хозяйственник, отчетность у него в полном порядке, несчастных случаев, связанных с производством, в его цехах не было, серьезных аварий – тоже. Все остальное его не касается, а шить ему чужие дела – этот номер не пройдет.

Такие вот тезисы заготовил Дмитрий Дмитрич на случай, если к нему начнут «прискребаться» по какому-то поводу. Себя же самого успокаивал тем, что если он за последние месяцы и обделал несколько своих делишек, то ушей его там нет, все шито-крыто, концы в воду или… в огонь. «Концы в огонь» – это он сам придумал и тайно гордился тем, что так удачно дополнил народную поговорку.

И все-таки он нервничал. Ему бы втихаря порадоваться, что «патрон» (не без его, не без его, Дмитрия Дмитрича, помощи!) надорвал себе сердце, и теперь распалась та проклятая цепь, которой Арсентьев приковывал его к себе. Теперь он сам себе хозяин и голова. Но радости не было, а была настороженность.

«Комиссия, – думал он. – Шо она расследует, та комиссия, кому отходную готовит? Патрону? То-то, он, говорят, заметушился, замандражировал, даже меня вызвал. А зачем он меня вызвал? Для страховки? Шоб я то… ответственность разделил? А может, шоб с себя вину снять? На меня все переложить? Ишь, гнида… Не выйдет, дорогой патрон. Мы ото в одной лодке: начнешь меня топить – и сам на дно пойдешь. Я-то с моим неполным средним выплыву, а ты куда с двумя университетами? Учителем в ШРМ? Так тебя там быстренько второй инфаркт скрутит…»

Размышляя таким образом, Дмитрий Дмитрич прекрасно понимал, что патрона теперь ему нечего опасаться, тот в больнице и показания сможет давать разве что господу богу, если тот его приберет. А остальные… Остальных Дмитрию Дмитричу тоже бояться нечего, алиби он себе всегда железное обеспечивал.

Да, ничьих разоблачений не боялся Дмитрий Дмитрич, чувствовал себя кругом застрахованным, неуязвимым, – и все-таки нервничал…

Филимонов окончил свой краткий доклад, стал прикуривать, а Павловский подвел в блокноте черту и спросил Нургиса, не добавит ли он чего-нибудь.

– В общих чертах я… м-м… согласен с Леонидом Ивановичем. Все примерно так у Арсентьева с Князевым и происходило. Поэтому-то я и хотел сказать, что это хищение – вполне логический финал развития их отношений.

– Финалом был, скорее, приказ о смещении Князева с должности, но это не суть важно. – Павловский взглянул на часы. – Вы до шести? Да, не густо на сегодня.

– Может быть, пока рабочий день не кончился, камералку посмотрите? – спросил Филимонов. – А дом, у которого, вы говорите, фотографию нашли, – вон он, в окно видать. Тоже можно осмотреть, пока светло.

– Чего там смотреть, – сказал Гаев, – мы не сыщики.

Павловский обвел присутствующих взглядом, предлагая сосредоточиться на предмете обсуждения, и спросил сразу всех:

– Товарищи, давайте вот над чем подумаем: если аэрофотоснимки действительно взял Арсентьев – он это своими руками сделал или чужими?

– Слушай, – ворчливо заметил Гаев, – чего мы тут вчетвером… Позвать Артюху, пусть тоже поломает голову.

– Я имел в виду его попозже привлечь. Впрочем… – Павловский приоткрыл дверь в приемную. – Пригласите, пожалуйста, Артюху.

Повисло молчание. Ждали, обдумывали сказанное и еще не сказанное. Логика диктовала, что в хищении фотографий виноват Арсентьев и только он, – к такому выводу можно было прийти после того, как все высказали свое мнение. Конечно, комиссия – не следствие, заключение может строить и на логических выводах, и все же факты, показания очевидцев были бы незаменимы…

Пауза затягивалась. Наконец появился Хандорин и извиняющимся тоном доложил, что Артюха сейчас занят приемом документации от камеральщиков – конец дня – и зайдет немного позже.

– Подождем, – сказал Павловский и, расслабившись, откинулся на спинку стула.

– Вот что странно, – начал Гаев. – Я Арсентьева знаю давно, он же сердечник, он конфликтов избегает, как черт ладана, для того и Пташнюка при себе держит, а тут… Этот Князев, наверное, склочный тип? – вопрос Нургису и Филимонову. – Знаете, есть такая порода твердолобых правдоискателей. Как носорог, вперед по прямой ломится, пока в стену лбом не упрется…

Филимонов оживился – он любил порассуждать:

– В том-то и дело, что Князев не такой. Парень он спокойный, сдержанный, склочников сам не любит… Ему лишь бы работать не мешали, вот! – Филимонов обрадовался, решив, что нащупал основополагающую черту характера Князева. – Деловой он человек, шибко деловой. Ну, а если уж ему на мозоль наступят, да не один раз, а несколько, – тут он спуску не даст…

– Кто любит, чтобы ему на мозоль наступали? – заметил Павловский.

– Мне кажется, – сказал Нургис, – что первопричина конфликта – психологическая, так сказать, несовместимость, несходство характеров. В этом, я полагаю, все и кроется.

– Мотивировка, которая годится для расторжения брака, но никак не оправдывает конфликт, от которого лихорадит коллектив.

– И тем не менее…

Отворилась дверь, и вошел Артюха с папочкой в руках. Сдержанно сказал общее «здравствуйте», в том числе и Гаеву, самому большому своему начальнику, ничем его не выделив среди остальных, и остался стоять у двери.

– Здорово, здорово, – ответил за всех Гаев, – проходи ближе, присаживайся. Как видишь, отреагировал на твой рапорт, комиссию вот прислали: нас с Аркадием Семеновичем…

Говоря это, он двинулся Артюхе навстречу, пожал ему руку и увлек к приставному столику, усадил рядом с собой.

– Сто лет тебя не видел… Ну, как жизнь молодая, как здоровье?

Все с той же сдержанностью Артюха ответил, что на здоровье не жалуется.

– Еще б тебе жаловаться! – воскликнул Гаев. – Таким воздухом дышишь, такую воду пьешь – и еще надбавки получаешь! Это нам, горожанам, надо надбавки платить: за загазованность, за городской транспорт, за потолки два шестьдесят… Ишь! На здоровье он не жалуется…

Артюха от такого натиска опешил и, не найдя, что ответить, развел руками: виноват, дескать, но я за свое здоровье не отвечаю, это, так сказать, от природы.

Гаев любил поерничать, любил, чтобы ему отвечали в таком же ключе, поэтому пресная мина Артюхи его слегка раздосадовала. Отбросив шутливый тон, он заговорил с обычной своей ворчливой деловитостью:

– Аверьян Карпович, мы тут обменялись мнениями и пришли к выводу, что в пропаже аэрофотоснимков, по всему судя, виновен Арсентьев. Так сказать, был ослеплен неприязнью и все такое прочее. Вопрос второй, который мы хотели обсудить уже в твоем присутствии: кто взял эти снимки? Сам Арсентьев или кто-то другой?

Последние слова Гаев адресовал, главным образом, Нургису и Филимонову, поэтому Артюха не стал спешить с ответом: пусть вначале выскажутся руководители. Однако руководители в данном случае ничего определенного сказать не могли, им попросту нечего было сказать, не на кого указать. Снимки могли взять и Арсентьев, и любой другой человек… Но нет, обгорелый обрывок фото найден именно у дома Арсентьева, значит – он… Это ничего еще не значит, выкрасть снимки мог кто-то другой – выкрасть и передать потом Арсентьеву… Но зачем Арсентьеву лишний свидетель?.. Да, незачем…

– Товарищи, – спохватился Нургис и обвел всех недоумевающим взглядом – как это его раньше не осенило! – Мы забыли о дактилоскопии! На этом клочке могли быть отпечатки пальцев…

– Даже если бы они и были – что из того? – спросил молчавший доселе Павловский. – Где вы возьмете отпечатки пальцев всех сотрудников? Каждому будете стакан воды подавать? Начитались криминальных романов…

– М-да, – сказал Нургис и сконфуженно умолк.

Гаев тем временем поглядывал на Артюху, на серую коленкоровую папочку в его руках. Уж он-то знал: если тот пришел с папкой, значит, там что-то есть.

Павловский с раздражением в голосе продолжал:

– Аверьян Карпович, вам есть что сказать? Если нет – давайте закончим этот беспредметный разговор.

Артюха помедлил самую малость и положил папку на столик, прямо перед Павловским. И раскрыл ее. Там лежал листок бумаги, покрытый крупными каракулями, и целлофановый конвертик, а в нем – несколько обгоревших клочков плотной бумаги, судя по всему, – фотографий.

– Откуда у вас это?! – резко спросил Павловский.

– Все оттуда же. Из печки.

…Отправив две недели назад свою находку в управление, Артюха на этом не успокоился. Он вызвал к себе уборщицу, которая топила у Арсентьева и Пташнюка. Надо заметить, что технички и сторожихи боялись Артюхи пуще всякого другого начальства, и причиной тому были не только обитая железом дверь, решетки на окнах и сейфы, но и то, что уборку у себя в помещении Артюха разрешал только в своем присутствии. Поэтому, когда Артюха спросил уборщицу, как часто она выгребает золу и куда ссыпает, та сильно оробела, будто ее уличали невесть в чем, и пролепетала, что золу выгребает раз в три дня и ссыпает на помойку у дома. «Когда последний раз выгребала?» – «Вчерась».

«Вчерась» – это и был тот день, когда Артюха нашел обгоревший клочок. Оставалось надеяться, что в поддувале еще сохранилась зола, нагоревшая в тот день, когда злоумышленник сжигал аэрофотоснимки, а вместе с него – и новые улики.

Доверительно и одновременно строго Артюха наказал сегодня же, в рабочее время, пока хозяев нет дома, выгрести всю золу из обеих печей и поглядеть внимательно… Давая такое задание уборщице, Артюха рисковал, конечно, но не настолько, чтобы страх перед возможными последствиями заглушил в нем голос долга.

Уборщица вернулась через час. Вид у нее был такой, будто она все это время делала подкоп под здание госбанка. «Ну?» – спросил Артюха. «Вот», – ответила уборщица и достала из кармана бумажный сверток. В обрывок газеты были завернуты обгоревшие клочки аэрофотоснимков.

«Где это было?» – холодея от нахлынувшего ощущения удачи, спросил Артюха. – «У Дмитрия Дмитрича». – «А у Николая Васильевича?» – «Там ничего».

Аверьян Карпович продиктовал уборщице докладную на свое имя и отпустил ее с миром, многозначительно посоветовав не болтать языком. Когда уборщица ушла, он тут же справился у секретарши, где Пташнюк, и получил ответ, что Дмитрий Дмитрич позавчера вечером улетел на месяц в Курейскую партию.

…– Значит, он, – сказал Павловский. – Ай-ай, кто бы мог подумать… Хранил снимки у себя дома, а перед тем как уехать в командировку, сжег, чтобы в его отсутствие кто-нибудь их случайно не обнаружил… Вот вам и разгадка всех загадок.

– Нет, не всех! – Гаев сделал протестующий жест. – Эта разгадка – начало новых загадок. – Он повернулся к Нургису. – Какие отношения были у Князева с Пташнюком?

– М-м… Нормальные, надо полагать…

– Видите ли, – вмешался Филимонов, – Пташнюк камеральщиков почти не касался и в конторе бывал не часто… Во всяком случае, никаких стычек меж ними не было, это я точно знаю… Но Аверьян Карпович… Ну и скрытный же человек! Поражаюсь, до чего скрытный. Такими фактами владел – и ни гу-гу!

Сейчас, когда прошла первая оторопь и улеглась первая досада на себя за то, что искали похитителя не с того конца, у всех появилась еще большая досада на Артюху: знал же, кто сжег снимки, но молчал. Почему молчал? Филимонов, натура наиболее непосредственная, это недоумение за всех и высказал. Остальные глядели на Артюху выжидательно, тому ничего не оставалось, как объяснить свою скрытность. Он сказал:

– Я ждал, как отреагирует руководство на мой первый сигнал.

– И долго бы ждал? – усмехнулся Гаев.

– Недели две еще.

– А потом?

– Ну, там было бы видно, – уклончиво ответил Артюха.

– Ох и скрытный…- с восхищением повторил Филимонов. – Да, тебе можно секреты доверять…

Павловский сказал:

– Товарищи, седьмой час. Кроме разных мелочей, нам еще предстоит побеседовать с товарищем Князевым и… с Пташнюком. Но это – завтра, на свежую голову.

Он встал, и остальные поднялись, а Нургис – позже всех. На лице его было разочарование, он жаждал крови немедленно.

Павловский нажал кнопку звонка и сказал вошедшему Хандорину:

– Позвоните, пожалуйста, в больницу…

– Только что звонил. Сказали, что первая опасность миновала, но состояние тяжелое.

– Да-а… – Павловский помолчал. – Это не семечки… Будем надеяться на лучшее. Все свободны, товарищи.

Павловский и Гаев поужинали в чайной и теперь прогуливались по берегу Енисея, наблюдали с высокого обрыва бескрайнюю равнинную тайгу левобережья белую поверхность реки в торосах и застругах, вечерние краски неба. Гаев, истый горожанин, озирая дали, только головой покачивал да языком причмокивал то ли восторгался пейзажем, то ли по-хорошему завидовал провинциалам. Разговаривать не хотелось, и они в молчании шли неторопливо берегом, пока путь им не преградил овраг. Свернули к дороге, к мостику. Навстречу две мохнатые лайки тянули нарточки с березовым долготьем. Тесня друг друга боками, собаки семенили на подъеме, припадали к дороге, упряжь перепоясывала их. Они тянули не грудью, а бедрами, постромки проходили меж задних ног. Никудышный достался им хозяин.

Павловский неодобрительно взглянул на идущего следом за нарточками мужичка и сказал Гаеву, кивнув на собак:

– Так их, бедняг, и калечат. Лень нормальную упряжь сшить…

Гаев ничего не ответил, но вид измученных животных, реплика Павловского нарушили благостную умиротворенность от этой тихой вечерней прогулки. Когда миновали мостик, он спросил, возвращаясь к неоконченному разговору:

– Значит, ты полагаешь, что Арсентьев эту кражу санкционировал?

– Наверняка. Пташнюк – его правая рука, это давно известно.

– Думаешь, Пташнюк признается? Арсентьева продаст? Вряд ли…

– Роль Арсентьева тут и так очевидна, а Пташнюк – только исполнитель.

Назавтра комиссия продолжила работу. Снова все собрались в кабинете Арсентьева, а Хандорин занял свой охранный пост в приемной. Ждали Пташнюка, который должен был подойти с минуты на минуту. Ждали по-разному. Для Павловского и Гаева предстоящий разговор был лишь одним из многих расследований, которые они проводили, будучи членами парткомиссии, и к которым всегда старались подходить деловито и корректно. Нургис, как уже было сказано, жаждал крови. Пташнюка с его грубоватыми замашками он терпеть не мог, его бесило, что тот, выскочка, хозяйчик с неполным средним образованием, держится с ним, Нургисом, на равных, а в присутствии Арсентьева даже позволяет себе насмешки. Филимонов был уязвлен тем, что на его глазах рушились – в который раз! – доброе имя и авторитет руководителя. Пташнюку сейчас предстояло нести ответ за всех тех, кто эти высокие понятия не сберег. И, хотя Павловский предупредил, что работа комиссии не есть заседание местного комитета, посвященное какому-нибудь разбирательству, и что эмоции надо держать при себе, так как обвиняемый впоследствии обратит против комиссии любой ее промах, Филимонов готовился произнести гневное обличение и нетерпеливо ждал, когда ему представится такая возможность. Артюха был, как всегда, невозмутим, но испытывал сейчас то, что газетчики называют «чувством глубокого удовлетворения». Его убежденность в неизбежном восторжествовании справедливости еще раз подтвердилась, и радостно было сознавать, что он этой справедливости помог.

Итак, ждали Пташнюка, и он не заставил себя долго ждать. Бас его пророкотал в приемной, громыхнуло что-то, брякнуло, стукнуло, распахнулись обе двери – Пташнюк «нарисовался». Бесшумный, ловкий Хандорин тут же эти двери плотно прикрыл, и у всех мелькнуло сравнение, что Дмитрий Дмитрич как бы в ловушке.

Дмитрий Дмитрич, приговаривая «здравствуйте, здравствуйте», пожал руки членам комиссии (он все-таки пронюхал в доме заезжих фамилии), затем и остальным присутствующим, и никто этому не противился, потому что он еще оставался полноправным членом общества и коллектива, его еще не разоблачили… И он сам, не чуя над собой беды или не желая показать этого, прочно уселся в ряду своих сотрудников рядом с Артюхой и сообщил всем:

– В больнице сейчас был, с главным врачом разговаривал. Обещает то… подремонтировать нашего Арсентьича…

– Это хорошо, – сказал за всех Павловский. Он играл здесь первую скрипку. – Будем надеяться, что Николай Васильевич поправится… Кстати, Дмитрий Дмитрич, что, по-вашему, послужило причиной болезни, поводом? Знаете, до инфаркта ведь можно довести…

Пташнюк притаил улыбку:

– Ото я всегда считал, что Николай Васильич – большой человек. Не успел заболеть – уже комиссию прислали, расследовать причины болезни. Как то… глава правительства. – Он ждал одобрительных улыбок, но лица у всех, особенно у его сотрудников, были подчеркнуто серьезными. – Ото и вы стали причиной, приезд ваш…

– Откуда такая осведомленность? Вы ведь, кажется, были на участке и приехали позже нас?

– Люди так говорят.

– То, что говорят люди, мы уже слышали, нас интересует ваше мнение.

Это Гаев врубился в разговор, и резкость его тона насторожила Пташнюка:

– Вы от шо, товарищи дорогие. Со мною темнить не надо, спрашивайте сразу главное. Шо знаю – отвечу.

– Хорошо. – Павловский, сидевший к Пташнюку вполоборота, развернулся вместе со стулом к нему лицом. – Что вам известно о конфликте между Арсентьевым и начальником партии Князевым? Не с чужих слов, а лично вам!

Вот когда только открылась Дмитрию Дмитричу цель приезда комиссии, вот что ее, оказывается, интересовало! Дмитрий Дмитрич сразу поймал на себе взгляды пяти пар глаз, острые взгляды, прицельные… Но он был опытным бойцом, и кожа у него была толстая, и краснеть он да-авно разучился.

– С Князевым? Это которого Николай Васильич в техники перевел? Ей-богу, не знаю, с чего у них началось. Мне своих конфликтов хватает.

– Поговорим о том, чем кончилось. Кто, по-вашему, украл из камералки Князева аэрофотоснимки?

Дмитрий Дмитрич развел руками:

– Спросите шо-нибудь полегче…

– Значит, не знаете?

– Без понятия.

– Николай Васильевич вам на этот счет никаких указаний не давал?

– Какие указания, товарищи дорогие? Меня полмесяца здесь не было!

– Когда пропали снимки, вы были, кстати сказать. Ну, хорошо. В квартире вы один живете?

– Один.

– Гости, посетители, вообще посторонние у вас часто бывают?

– Бывают, а в чем дело? Я вас шо-то не пойму…

– Сейчас поймете. На время отсутствия вы кому-нибудь ключ оставляли?

– Оставлял. Завхозу. Наказал, чтоб печь протапливал.

Павловский выложил на середину столика папку Артюхи, достал нз нее целлофановый пакетик и показал издали Пташнюку.

– Вот здесь обгоревшие обрывки аэрофотоснимков – тех, что исчезли из камералки Князева. Уборщица нашла их в поддувале вашей печки, среди золы, на другой день после вашего отъезда. Как вы это объясните?

– Какие обрывки, какая уборщица? Здесь шо-то не то, не то… Не тому дело шьете, дорогие начальники… – Говоря это, Пташнюк приблизился к столику, протянул ручищу. – Дайте-ка глянуть.

Павловский поднес пакетик к глазам Пташнюка, но в руки не дал. Однако Пташнюку и не надо было ничего смотреть, он сразу понял, что влип, влип, как никогда, и сейчас тянул время, обдумывал, как повести себя дальше.

– Узнали? – спросил Гаев. – Те самые?

– Ничего не знаю, – с каменным лицом сказал Пташнюк и вернулся на место, сел – независимо, нога на ногу. – Меня не было дома, мало ли кто мне шо мог подкинуть. С больной головы на здоровую? Не надо меня в эту канитель впутывать, я тут ни при чем. Чего надумали! Арсентьева довели до инфаркта, теперь взялись за Дмитрия Дмитрича? Дмитрий Дмитрич вам – не подарок, не-ет!

Столько в его голосе было обиды и искреннего негодования, что Филимонов обеспокоенно взглянул на своих сотрудников, на членов комиссии: кажется, перегнули, товарищи, катим бочку на невиновного…

– Погодите! – сказал Гаев. Он обращался к Пташнюку, но избегал как-либо называть его. – На этих клочках есть отпечатки пальцев. Ваших, надо полагать. Доказать это сможет любой эксперт-криминалист. Но для этого нам придется передать это, – он поднял за уголок целлофановый пакетик, – передать это следственным органам. Они тут же заведут на вас уголовное дело. К тому времени и Николай Васильевич Арсентьев, будем надеяться, поправится настолько, что сможет давать показания. Не думаю, что он станет вас выгораживать. Но и без его показаний у правосудия будет достаточно улик, чтобы упрятать вас за решетку. Так вот, выбирайте: либо вы честно во всем сейчас признаетесь, либо мы сегодня же приглашаем следователя. Ну?

Пташнюк сидел все так же, нога на ногу, но в позе его уже была натянутость, лицо – напряжено, взгляд устремлен прямо перед собой в пространство. Он молчал, раздумывая над словами Гаева, и молчание это само по себе уже свидетельствовало против него.

«Зачем этот торг? – думал Нургис. – Зачем вытягивать у этого прохвоста признание? Передать материал следственным органам -и делу конец… Нет, но какой мерзавец! Я сразу к нему с недоверием отнесся…»

«Неужели и вправду он? – думал Филимонов. – Гад, своим пакостить?! Да случись такое в поле – я бы первый его в шурф спустил…»

«Смотри, смотри! – говорил себе Артюха. – Смотри, какого волчину помог затравить… Вот и сподобился послужить правде-матушке и, даст бог, еще сподоблюсь…»

«Давай раскалывайся, – мысленно обращался к Пташнюку Гаев. – Давай не тяни резину. Теперь все равно вашей с Арсентьевым доброй репутации – конец. До суда мы, пожалуй, доводить не будем, бросать тень на коллектив, но вам – конец. Арсентьева куда-нибудь инженериком, а тебя даже завхозом на сезон не возьмут…»

«Еще один… – сумрачно думал Павловский. Толковый хозяйственник – и бесчестный, низкий человек. У нас таких монстров давно вывели, а на Севере еще встречаются… Почему так поздно их распознаем? Почему допускаем к власти, даже малой? А может быть, это власть их развращает? Бесконтрольность? Попустительство? Направляем, проверяем, воспитываем, и все же они еще есть. Но их не должно быть, совсем не должно быть! Власть имущий подлец – это идейный враг, он подрывает веру и в справедливость, и в высокие идеалы…»

– Давайте, давайте, – сказал Гаев. – Раскалывайтесь.

Пташнюк огляделся с внезапной усмешкой, будто анекдот приготовился рассказывать, но выпуклые нагловатые глаза его блеснули недобро, настороженно. Он тут же пригасил этот блеск и заговорил с деланной несерьезной сокрушенностью, будто рассказывал о забавной своей оплошности.

– Ну, шо ж. Раз так… – Театрально приложил руку ко лбу, словно вспоминая. – Кажись, пятница была. Проводил у себя планерку. Ну, потом отпустил народ, часов семь уже было. Подписал требования, собираюсь домой. Вышел в колидор, смотрю – соседняя дверь неопечатанная. Ну, думаю, Николай Васильевич, так они твой приказ исполняют. Взял ключ из шкафчика, открыл, вошел. Карт не видать, припрятали все же, а на одном столе прибор с зеркалами стоит и фотки стопочкой. Дай, думаю, припрячу. Надо разгильдяев то… проучить. Сунул эти фотки в карман. Домой пришел – куда их деть? Положил на печь сверху, где у меня курево лежит, нехай, думаю, пока полежат, завтра Арсентьеву их передам… А назавтра у меня в мехцехе одно приключение за другим, в конторе вообще не показывался, домой только ночевать приходил… А потом на Курейку уехал и так про эти снимки ни разу и не вспомнил… Наверное, уборщица то… пыль сметала сверху и уронила их… Или сами свернулись от тепла и упали в топку, сгорели…

– Сгорели, значит, – сказал Павловский. – А как вы отнеслись к тому, что из-за вас «сгорел» ни в чем не повинный человек?

– Князев, что ли? Ну так его за дело сместили, за халатность. Была бы дверь опечатанной – никто б к нему в камералку не зашел бы…

– В этом вы правы, – заметил Павловский. – А теперь идите в приемную и все то, о чем вы сейчас рассказали, изложите в форме объяснительной.

Пташнюк сразу нахмурился, отбросил шутовскую маску:

– Объяснительную? На чье же это имя?

– Начальника управления.

– Начальника управления? На шо оно мне надо? Я через голову Арсентьева писать не буду, надо порядок знать, товарищи дорогие.

– Можете написать на имя комиссии.

– Не буду я ничего писать. – В голосе Пташнюка звякнул металл. – Я вам рассказал при свидетелях шо и как, ото и ладно. А в управление, если надо я сам приеду. Лично объяснюсь! Вот так!

С этими словами Дмитрий Дмитрич встал и твердым шагом вышел, и даже дверью хлопнул.

– Ну, гусь, – сказал Гаев. – Видали, какой?

Нургис встрепенулся, желая что-то сказать, но Павловский опередил его:

– Товарищи, должен еще раз напомнить: пока вы не получите приказа по управлению по результатам нашего расследования, все то, что здесь происходило, все разговоры и признания не должны разглашаться. – Он встал. – Объявляю перерыв на обед. В два часа дня будем слушать товарища Князева.

Князев вошел в кабинет вместе с постояльцами фрау Фелингер – тех тоже вызвали. Павловский пригласил всех садиться, спросил фамилии, задержавшись на Князеве взглядом, потом назвал себя и Гаева. Сказал приветливо:

– Товарищ Сонюшкин, товарищ Фишман, товарищ Высотин. От имени парткома управления благодарю вас за сигнал. Факты, указанные в вашем письме, подтвердились. Товарищ Князев с завтрашнего дня восстанавливается в прежней должности…

При этих словах Сонюшкин не удержался – с торжеством ткнул Фишмана в бок.

– Об этом я и хотел поставить вас в известность, – продолжал Павловский. – Еще раз спасибо, товарищи, вы свободны. А вас, товарищ Князев, я попрошу остаться.

– Простите, – сказал Фишман, останавливаясь в дверях. – Можно задать вопрос? Скажите, пожалуйста, кто же, все-таки, взял аэрофотоснимки?

– Об этом вы узнаете позже.

– Но вы-то узнали?

– Узнали. Виновный будет строго наказан.

– Благодарю вас, – церемонно поклонился Фишман. – Теперь мы будем спать спокойно.

– Спите спокойно, – улыбнулся Павловский и, когда Фишман скрылся за дверью, с той же улыбкой поглядел на Князева. – Вот так, Андрей Александрович. Главное, касаемое вашей дальнейшей работы, мы вам сообщили. Теперь хотелось бы уточнить кое-что.

– Пожалуйста, – сказал Князев.

Со вчерашнего утра, когда стало известно о приезде комиссии и о болезни Арсентьева, он пребывал в удрученном состоянии. Странно: только недавно в тягостные минуты одиноких ночных раздумий он желал Арсентьеву зла, видел в нем причину своих неприятностей, призывал громы и молнии на его голову. Но когда гром грянул, он не только злорадства – простого удовлетворения не испытал: одну лишь растерянность и непонятную досаду. И жалость. Что за чертовщина, думал он. Жалеть? Кого жалеть? Своего врага? Слюнтяйство… Он вспоминал козни Арсентьева, настраивал себя, накручивал, но все впустую – перед глазами проплывали и проплывали носилки, прогнутые тяжелым бесчувственным телом, и бледное, сразу заострившееся лицо.

Сейчас, перед высокой комиссией, минуту назад пожалованный амнистией, он вновь ощутил пустоту в душе. Нет, не такой победы хотел он себе и не такого поражения – Арсентьеву. Слишком внезапно и жестоко сшибла того жизнь, и слишком буднично вернула в седло его, Князева. А вот желанного торжества справедливости, праздничного шествия с фанфарами и барабанным боем – этого не было…

– Перипетии ваших с Арсентьевым взаимоотношений нам в общих чертах известны, – продолжал Павловский. – Интересно было бы услышать, что вы сами считаете главным источником, первопричиной ваших разногласий. Только объективно.

– Постараюсь. – Князев задумался. – Наверное, разницу во взглядах…

– Во взглядах на что?

– На производство, на дисциплину… Вообще на жизнь.

– Какие же у вас взгляды на дисциплину?

– Дисциплина должна быть разумной, – твердо сказал Князев. – Я должен убедиться в целесообразности распоряжений, которые мне отдают. А если мне приказывают выполнять то, что во вред делу, – тут я могу и не подчиниться.

– Как в истории с открытием Болотного?

– Да, к примеру.

– Скажите, – спросил Гаев, – а ваши подчиненные вам повинуются?

– Как правило – да.

– Если бы кто-нибудь из них отказался выполнить ваше распоряжение, как бы вы поступили?

– Постарался бы растолковать этому человеку, что мое распоряжение на пользу дела.

– Если бы у вас не оказалось такой возможности? Допустим, вы передали распоряжение по рации и только потом узнали, что ваш подчиненный этим распоряжением пренебрег. Как бы вы поступили? Вы наказали бы его?

– Я прежде всего выяснил бы, почему он им пренебрег, чем руководствовался.

– А если бы он был не прав, вы бы наказали его?

– Наказал бы.

– Вот видите, – сказал Павловский, – наказали бы. Но ведь правота – понятие субъективное. С вашей точки зрения – правы вы, с точки зрения подчиненного – прав он… Но вернемся к Болотному. Как вы теперь, по прошествии времени, оцениваете свою роль в этой истории?

– Нормально оцениваю. Я и сегодня так же поступил бы…

– Как бы вы поступили на месте Арсентьева?

– В данном случае?

– Да, в этой истории с Болотным.

– Не знаю… – Князев задумался. – Наверное, все-таки нашел бы способ помочь начальнику партии. Людишек бы ему подкинул, с транспортом посодействовал бы, да мало ли…

– Это вы рассуждаете с позиции старожила. А представьте, что вы, как Арсентьев, только что приняли крупное хозяйство, что вы озабочены больше всего выполнением плана – для вас это вопрос престижа, профессиональной чести, что вас волнует слабая дисциплина в подразделениях и что при всем том вы отвечаете за жизнь и безопасность ваших подчиненных в пределах экспедиции. Ну-ка, представьте себе все это?

– В том-то и дело, что для него это был вопрос престижа, а для меня – цель всей моей работы здесь. Я поисковик, а поиск – это всегда и азарт, и риск. Арсентьев этого не понимал и не желал понимать. Он принципиально против риска, маневра, свободной инициативы, поэтому мы с ним и дисциплину толкуем по-разному… Для него не важно, есть ли у тебя что-нибудь вот тут, – Князев постучал себя по лбу, – соответствуешь ты или не соответствуешь. Главное, чтобы вовремя приходил на работу и вовремя уходил… Ну, а что касается дальнейших наших столкновений… Знаете, на работе всякое случается – и спорить приходится, и ругаться, но эти стычки на отношения обычно не влияют. У нормальных людей. А Николай Васильевич все служебные неурядицы на личную почву переносил. Видно, характер такой. Слово поперек скажешь на техсовете – и готово, уже ты враг, уже он тебя давит и искореняет… Нет, нельзя так, это же ненормально. Не для того власть дается… Чтобы руководить, я так считаю, нужна уравновешенность, крепкое моральное здоровье.

– Как у вас у самого с моральным здоровьем обстоит? – спросил Гаев.

– Как бы ни обстояло, от моих причуд может пострадать десять-пятнадцать человек, а от причуд Николая Васильевича – сотни…

– Так уж и сотни, – усмехнулся Павловский и оборотился к Нургису: – На техсоветах вопросы дисциплины обсуждались?

– Специально – нет, но Николай Васильевич о трудовой дисциплине напоминал постоянно. Можно поднять приказы…

– О наложении дисциплинарных взысканий? Их много, этих приказов? Ну вот, видите, Андрей Александрович, а тут говорили о тенденциозности по отношению к вам… Наверное, Арсентьев никому спуску не давал, а? Леонид Иванович, ну, а на партбюро вопросы дисциплины ставились?

– Нет. – Филимонов виновато развел руками. – Отдельно не ставились. Так, попутно…

– Это ваше упущение, товарищи, серьезное упущение. Сейчас вместе с развитием науки и техники расширяются, крепнут социальные связи, и поэтому вопросы трудовой дисциплины, профессиональной этики приобретают особое значение. Если французы в прошлом веке говорили по любому поводу: «шерше ля фам» – «ищи женщину», то об истоках нынешних производственных неурядиц можно так сказать: «ищи разгильдяйство»… Анархия, кроме хаоса, никогда ничего хорошего не приносила. Запомните это, Андрей Александрович, в жизни пригодится… Товарищи, всех благодарю, все свободны Леонид Иванович, где у вас партийные дела хранятся? На радиостанции, под рукой? Несите их сюда.

Когда Павловский с Гаевым остались одни в кабинете, Гаев, потирая онемевшую спину, заметил:

– Князева ты напрасно в анархизме обвинил. Он, как я понял, вовсе не против дисциплины, он против слепого повиновения…

– Коля, я все понимаю, но где грань? – живо спросил Павловский. – Кем она обозначена? Надо высокую культуру иметь, высокую нравственность, чтобы различать эти понятия. В общем и целом мы такой культуры еще, к сожалению, не достигли, поэтому примем как рабочую гипотезу, что дисциплина – штука однозначная и неделимая. Как в армии, согласен?

В тот же день Князева пригласил к себе Нургис. Долго тряс ему руку, поздравляя с восстановлением в прежней должности, потом сказал:

– Я думаю, вы заслужили небольшой отдых. В фонды вам случайно не нужно? Найдется дело – я тоже так думаю. Вот и отлично, поезжайте завтра же. Приказ на командировку я издам.

Вечером Князев устало рассказал Ларисе о решении комиссии относительно своей персоны, принял и ее поздравления, самые бурные, но, кажется, последние. За ужином Лариса была оживлена, жалела, что нечем отметить такое событие, настраивалась, судя по всему, на долгий разговор, и тогда Князев сказал про командировку. Пора было кончать эту идиллию, они и так уже далеко зашли в своих откровениях.

Он стал рассказывать, что такое геологические фонды, в которые он едет: что-то вроде библиотеки, только там не книги, а машинописные отчеты, и его отчеты там за все годы хранятся, и бывают забавные ситуации, когда, допустим, автору не выдадут в фондах собственный отчет, если у него нет на это специального разрешения… Затем на том же дыхании, с тем же искусственным оживлением сказал:

– Потом вернусь, проведу быстренько защиту – и махну в поле, сменю Володьку.

И сразу же, не дав Ларисе опомниться, принялся рисовать ей, как хорошо в тайге весной, как ослепительно блестит наст, какое небо, какие дни погожие стоят, теплые: «Раздевайся до плавок, клади на снег полушубок и лежи загорай…»

Он умолк и смотрел в пространство, воображая себе всю эту роскошь. Лариса машинально помешивала ложечкой остывший кофе и боялась пошевельнуться, моргнуть, чтобы не пролить вставших в глазах слез… Милый ты мой скандинав с холодной кровью, ну чем же пронять тебя?! Завтра, чуть-чуть послезавтра – и все? И все. Закрывайте салон, гражданка Матусевич, проводите переучет и не тешьте себя впредь иллюзиями. Этот мужчина не про вашу честь.

Лариса безымянным пальцем выдавила слезы к уголкам глаз, незаметно смахнула их.

– И когда же вы вернетесь из тайги?

– В сентябре.

– Почти полгода. – Она печально покачала головой. – Я к тому времени получу квартиру, коммуна наша прекратит существование. Приедете с поля – вас встретят холодные отсыревшие стены. Из каждого угла на вас будут смотреть тусклые глаза одиночества. А Матусевича встретят теплая ухоженная квартира и заботливая женушка… А вы будете приходить к нам в гости и…

– И греться в розовых лучах вашего семейного счастья.

– Разве вы не уверены, что я могу заставить себя быть хорошей женой?

– Не надо, Лариса, – попросил Князев.

– О, вы уже смущены. Застенчивые нынче мужики пошли. Такие застенчивые, что с бабами ролями поменялись. Не они баб выбирают, а бабы – их. Матриархат, батенька мой. Может быть, под нашим руководством в мире, наконец, восторжествует гармония. Хотя… Мы пока в своих семьях не можем добиться гармонии.

– Что это такое – семейная гармония? – едко спросил Князев. – Как она выражается и с чем ее едят?

– Это вы, Александрович, у вдовых старух спрашивайте. Они все знают.

– Мрачновато вы шутите, Лариса.

– Ничуть не мрачно. Все по статистике. Мужчины живут 68 лет, женщины – 74.

– Александр Грин семейную гармонию так понимал: «Они жили долго и умерли в один день»

– Он был идеалистом, ваш Грин.

– Идеалистом? – с ударением переспросил Князев.

– Не в том смысле, что не материалистом, а в смысле идеализации… Да ну вас!

– Так на чем мы остановились? – спросил Князев.

– Тема исчерпана. Предлагайте новую.

– Да нет, не исчерпана. Вы тут мне рисовали мрачные перспективы, плесень по углам…

– Ага, испугались! То-то же. Но вы не пугайтесь. В один прекрасный день у вас появится молодая очаровательная хозяйка.

– А вдруг не появится? Я, может, в этом вопросе тоже идеалист.

– Появится, никуда вы не денетесь. Не вы ее найдете, так она вас.

– Ваши бы слова да богу в уши.

– Что, надоело холостяковать? Жениться охота? Ну-ка, ну-ка!

– Что значит «охота жениться»! Это не тот случай. Жениться можно хотеть на определенной женщине. А те, кому вообще «охота», так они же не выбирают, хватают, что первое попадется, а потом всю жизнь маются.

– А, все равно! – Лариса махнула рукой. – Вам, мужикам, жениться – раз плюнуть. А таким, как вы, – особенно. За вас любая пойдет. А вот у меня была подруга…

Лариса налила себе еще кофе, потянулась кастрюлькой к чашке Князева, тот накрыл чашку ладонью.

– Так вот, была у меня подруга. Умная девочка, и как все умные – некрасивая. Перевалило ей за тридцать, возраст критический, а шансов на замужество – ноль. Девочка была с запросами, с хорошим вкусом, таким всегда труднее. Понимала, что ее ждет: еще год-два – и даже родить не сможет. И что она сделала…

Лариса прихлебнула кофе, а Князев ждал продолжения.

– Завербовалась на северную стройку, устроилась врачом в медпункте. Присмотрела себе крепкого мужичка средних лет, простых здоровых кровей. Дала ему понять, что от него требуется, и поставила только одно непременное условие: чтобы он к ней ни пьяный, ни с похмелья не являлся. Мужичок ей, должна сказать, порядочный попался, а к тому ж привязчивый и холостой – разведенный. Руку и сердце предлагал. Но она как только убедилась, что беременна, потихоньку смылась и адреса своего не оставила. В положенное время родила отличного парня, и счастлива со своим сынулей выше крыши, и никто ей не нужен.

– Что она этому сынуле скажет, когда тот спросит про отца?

– Найдет, что сказать.

– А как это отец себя будет чувствовать, зная, что у него где-то родное дитя?

– Что вы чувствуете, когда нас на аборты посылаете?

– Ну, это вопрос не по адресу.

Прозвучало резковато, по-глупому категорично, но Князевым уже владело раздражение.

– И что это за «простая здоровая» кровь? Она что, перед тем как с ним спать, кровь брала на анализ?

– Но-но, Александрович. – Лариса натянуто улыбалась. – Не надо придираться к слову. Вы все прекрасно поняли. Так вот, в данном случае – моя подруга не промахнулась.

«А была ли подруга? – подумалось Князеву. – Может, Лариса свою программу выдает? Может, Володька для нее -ширма? Самой не хватало духу кинуть родительский дом, тут случай подвернулся, а-а, была не была… Очень даже возможно. Теперь и оправдание есть – штамп в паспорте…»

Ясно представилась Князеву эта цепочка, лисий следок на снегу, но не возникло у него ни осуждения, ни презрения. В конце концов, каждый устраивает свое счастье, как умеет. И тут его охватила жалость ко всему женскому роду-племени, которое хоть и теснит мужчин на многих рубежах, и в брючные костюмы переоделось, но никуда от своей сущности уйти не может; юные и перезрелые, красотки и дурнушки, ангелицы и стервочки – всем им необходимы мужья, и на какие только ухищрения они не пускаются, чтобы их заполучить; а уж без детишек и вовсе жизнь не мила делается; пусть незаконно, пусть матерью-одиночкой, но выродить в желанных муках кровиночку свою, пестовать ее, лелеять, трястись над ней. Счастливые и глубокие у молодых матерей глаза, но живут в них неизбывная тревога и сумасшедшинка…

– Лариса-Лариса, – сказал Князев, – шут с ней, с подругой, но у вас-то муж есть, и таким, как он, гордиться можно. Что вам еще надо?

Самолет потряхивало, мимо иллюминатора серой рванью проносились клочья тумана, гудели на форсаже моторы. Но вот сверху, в мутных разводьях, завиднелась блеклая лазурь неба, болтанка прекратилась. Облака теперь лежали внизу, тянулись бесконечными сугробами к далекому горизонту, и красное угасающее солнце мягко погружалось в них, обещая назавтра ветер.

Князев откинул назад кресло, закрыл глаза. Кончился этот суматошный день, в течение которого он непрерывно подгонял себя и других, чтобы успеть все и, не возвращаясь домой, улететь вечером; кончилась и в его жизни болтанка. Общими усилиями вытащили его за уши – спасибо ребятам, спасибо и комиссии. Правда, моральной его правоты комиссия не признала, указав ему на недисциплинированность. Что ж, так оно, видно, и есть.

Только сейчас он почувствовал, как измотала его эта история… Мысли, словно стрелки часов, обошли круг последних событий и событий полугодичной давности, когда ребята сообщили ему, что Арсентьев собирает против него улики, и он подумал, что открытие Болотного пока не принесло ему ничего, кроме неприятностей. Точнее, все его неприятности начались именно с Болотного…

Багровый круг солнца утонул в облаках, и они в той стороне неба окрасились в кровавый цвет, а с востока надвигалась густая синь, замерцали первые звезды. Погасло световое табло, замерла стрелка высотомера, командир корабля набрал эшелон, стал на автопилот.

Потянуло табачным дымком – кто-то из пассажиров закурил. Четкой походкой прошла бортпроводница с подносом, уставленным пластмассовыми стаканчиками, начала обносить пассажиров минеральной водой. Крупные холеные руки протянули Князеву поднос, он отрицательно качнул головой, снова закрыл глаза.

«А ведь все могло быть иначе, – думал он, – и для этого требовалось только одно: послушание. Так немного, если разобраться. Нервы себе и другим не портил бы, работал бы спокойно и, может быть, был бы главным геологом… Правда, тогда не было бы Болотного. Пока не было бы. И кто знал, что случится за год…»

В самолете выключили верхний свет, пассажиры спали, моторы равномерно гудели на одной басовой ноте: руу-руу-руу. За иллюминатором была густая темь с яркими россыпями звезд да ослепительно пульсировал огонек на крыле, озаряя его круто выгнутый торец с рядами заклепок. Угол атаки… Чем он круче, тем больше подъемная сила крыла и тем мощнее должен быть мотор, чтоб не войти в штопор…

«Что ж это такое – собственная правота? Нечто недоказуемое, что лежит глубоко внутри, руководит нашими поступками, заставляет идти наперекор течению? И как связать эту правоту с долгом служебным и долгом перед совестью? Может ли вообще быть два долга, или долг только один, к которому и клонится совесть?»

Князев нашел над головой сосок вентилятора, подвернул его, и вместе с освежающим холодком пришла к нему последняя горьковатая уверенность, что и в тайге, и на зимних своих квартирах он жил так, как должен был жить, делал то, что должен был делать, и если бы ему скостили этот год и вернули на исходную точку, к костру, у которого собрался тогда весь отряд, он снова кликнул бы добровольцев в дальний и трудный поиск и пошел бы с ними сам.