“На диком бреге Иртыша

сидел Ермак, объятый думой”.

I.

Почему именно думой был объят сидевший на диком сибирском бреге Ермак? Слово это тяжёлое, не будничное. Могла ли она, к примеру, быть о том, куда завела его “прытость, бодрость молодецкая и хмелинушка кабацкая”? Нет же! Никак не вяжется это с именем одного из выдающихся народных героев. А может, породил народ такой сложный, объятый думой образ, отражая собственную, не усмиряемую временем потребность осмыслить свою судьбу, изменённую походом Ермака, чтобы, наконец, обыденно привыкнуть к огромности последствий от происшедшего присоединения Сибири к историческому телу русской Земли? Ибо из поколения в поколение жило в народе то, что и нас повергает этими строками песни в особое состояние мысли, духа, задаёт ему направленность и величавый, торжественный тон.

Иначе говоря, не потому ли в народной памяти Ермак был и остаётся объятым думой, что присоединение Сибири его решительной волей к Московскому государству вызвало сильнейший социально–политический и духовный кризис этого государства, который стал едва ли ни главной причиной последовавшей через два десятилетия первой на Руси Великой всеохватной Смуты?

II.

Чтобы попытаться представить себе всю глубину исторической драмы, центральным действующим лицом которой стал первый венчанный царь Всея Руси, Иван Грозный, надо ясно отдавать себе отчёт в том, что видение мира в то время в корне отличалось от нашего. Мы вряд ли нашли бы с жившими в шестнадцатом столетии предками общий язык по многим вопросам, определявшим их существование и выживание в окружающем мире.

Наиважнейший этап становления государственности Московской Руси, традиций власти и народа происходил при политическом и военном господстве агрессивных юго–восточных соседей. Русские люди в попавших под татаро–монгольское иго княжествах поколения за поколением рождались с ощущением бессилия перед военными и карательными набегами жестоких степняков, жили с этим, и выживали лишь те, чей уклад жизни приспосабливался к этой страшной действительности. Так происходило генетическое, морально–психологическое, культурно–нравственное развитие народа. При таком положении дел складывались правила дипломатической игры московского государства, его церемониальная культура, военная тактика и политическая стратегия. И главной целью развития государства, ради которой оно возникло, было сбросить ненавистное иго Золотой Орды.

Военными средствами, хитростью и непреклонной волей московским князьям удалось преодолеть многовековую феодальную раздробленность Восточной Руси. Практически все великорусские земли и княжества к концу XV века подчинились единой централизованной машине московского государственного управления, которая стала к тому времени настолько сильной, что Великий князь Иван III объявил о независимости Московского государства, и ханы Золотой Орды не посмели противостоять этому.

Венчание, или коронование, молодого и одарённого от природы задатками сильной личности царя Ивана IV пришлось на ужесточение внутриполитической борьбы, которая целое столетие велась в столице страны вокруг поисков новой политической цели существования государства. Борьба эта объективно вызрела в условиях того хозяйственного и культурного подъёма, который переживала Москва после завершения объединения Восточной Руси под своей властью. В ней участвовало не одна только боярская чиновная знать. Бурно создавался общий хозяйственный рынок страны, и с ростом богатства укреплялись политические позиции купечества с их особыми торговыми интересами и требованиями к политике государственной власти.

Неизбежно должны были выделиться два основных течения во внутриполитической борьбе идей и отстаивавших их кругов. Традиционалисты, в основном из деятелей зрелого возраста, которые ради сохранения внутренней, ещё не успевшей укорениться общерусской стабильности стремились к мирному, достигаемому хитростью и дипломатическими играми усилению роли Москвы в отношениях с восточными и юго–восточными соседями. И те, кто отражал силы народно–государственного реванша, кто болезненно переживал унижения предыдущих веков и считал, что для морального самоутверждения государству необходимы военные наступательные действия и громкие победы. По своей молодости, по своему характеру Иван IV должен был примкнуть ко второй партии, одним из вероятных вождей которой был знаменитый своими сложными отношениями с царём князь Курбский.

Даже в изумительной самобытности храма Василия Блаженного виден выразившийся в творчестве народный восторг первых лет после взятия и покорения Казани — самого явного олицетворения былого могущества монголо–татарских ханств. Однако со временем Ивану IV становилось понятным, что управление огромным и, по меркам того времени, архаичным в сравнении с другими европейскими странами государства осуществлялось в большой степени, если не главным образом, через компромиссы с разными слоями населения. Огромные уступки крестьянской массы и боярства самодержавному произволу Великих князей и их ближайшим окружениям делались в предыдущие столетия перед лицом ожесточённой борьбы за общенародное выживание. Сокрушение казанского ханства неизбежно должно было породить кризис таких отношений с царской властью.

Можно только гадать, как начали проявляться признаки начинающегося разложения исполнительской дисциплины боярства и удельных князей, и без того исподволь подрываемой лишь недавно подавленной феодальной земляческой междоусобицей. Очевидно, заметно усиливались позиции родового боярства, а так же торговых городов, в первую очередь Поволжских; всё более двусмысленным становилось поведение воевод — основных проводников исполнительной власти на местах; тревожные формы принимал рост влияния казачества на массы крепостных крестьян. Наибольшая же опасность таилась в том, что у царя и его окружения не было ясного представления о стратегии переустройства государственной машины под новые цели, когда начала разрушаться внешняя и основная причина её образования. Развитие же событий грозило вырвать инициативу у московской власти, вело страну к непредсказуемости обстоятельств и к хаосу гражданской войны. Какое‑то время сложившиеся традиции государственности ещё давали возможность осуществлять контроль над обстоятельствами, — но надолго ли?

Вся последующая деятельность царя — это отчаянные попытки найти выход из создавшейся ситуации, предотвратить развал государственного образования в полном соответствии с доктриной: “Государство это я! Что хорошо для государства, хорошо для меня!” Но из этого прямо следовал и другой вывод: “Что приемлемо для меня, приемлемо и для государства”. Иван IV предпринимает попытки проводить радикальные реформы, не считаясь ни с чем и ни с кем, с жадностью вглядывается в христианскую Европу, ищет среди её различного опыта подходящих для его воззрений примеров альтернативных и современных форм правления. Однако время работало против него.

Общая отсталость страны, узкий круг мало–мальски образованных людей и отсутствие образовательных центров, университетов, что было прямым следствием изнурительной и многовековой борьбы за выживание в условиях крайне варварского татаро–монгольского ига; с этим же связанное отсутствие у Московской государственности традиций интереса к Западу, к той цивилизации, которая там набирала мощь; совершенно самостоятельная и сложившаяся народная культура, — всё это, как и многое другое, менее важное, но глубоко укоренившееся, закреплённое в традициях, мешало реформам. Возглавляемую царём государственную машину неотвратимо влекло к радикальным мерам управления, к опричнине, которая стала своеобразной службой госбезопасности со своими военизированными подразделениями и с широчайшими полномочиями, призванной любой ценой навязать стране самодержавие Ивана Грозного ради сохранения устойчивости центральной власти.

III.

Блестящий политик, каким его сделали эпоха и обстоятельства, а также наследственный династический опыт борьбы за усиление роли Москвы, царь не мог не видеть всю бессмысленность уничтожения Сибирского ханства с точки зрения складывавшихся интересов спасения государственной власти. Само существование этого ханства у Каменного Пояса как‑то сдерживало угрозой нападения с Востока те силы, которые исподволь работали на Великую Смуту. Пока Сибирское ханство существовало в народном воображении, у царя и его окружения могла быть надежда на консолидацию всех слоёв населения перед угрозой нападения восточных соседей — консолидацию, которая вошла в культуру, в народную психику, в традиции народного самосознания и самосохранения. И можно полагать, если бы царь и его советники прознали о возможности успеха авантюры никому не известного в Москве Ермака, то в тех конкретных обстоятельствах роста неустойчивости государственной власти пресекли бы её.

Однако произошло невероятное. Малейшим толчком одарённого авантюриста, одного их многих казачьих атаманов, волей случая выбранного богатейшими купцами Строгановыми для разведки за Уралом, Сибирское ханство было отправлено в небытие, на историческую свалку, не оставив после себя практически никакой единой власти.

Слово “ханство” вызывает в нас представление о восточной форме государственного правления. Но то объединение татарских улусов за Каменным Поясом, которое в то время воспринималось именно как некое государство, оказалось, не заслуживало такого определения. Какой же шок должно было произвести известие о его завоевании на раздираемую внутренними болезнями поиска нового смысла существования страну.

В народе это известие, несомненно, вызвало колоссальный прилив возбуждения и энергии. Ибо в кратчайший исторический срок с падением следом за ханствами Казани и Астрахани, уже и Сибирского ханства, казалось, издох самый злой гений его истории, угнетавший уже не столько физически, сколько морально. И так уж получилось, что последний символ его восточного могущества, Сибирское ханство, был уничтожено не организованной военной и политической машиной царя, но лихим атаманом. Мог ли такой атаман не стать величайшим народным героем?!

Никогда за всю свою историю русский народ не испытывал такой веры в себя, такой жажды самоутверждения, жажды свободы от всех уз, которые будто сами собой рвались с пролётом этой вести из Сибири. Если лихой атаман уничтожил целое проклятое ханство, то кой чёрт нам царь и его всевластные и часто несправедливые воеводы?! Ради чего нам терпеть и дальше произвол власти?! Анархия, хаотический духовный подъём приобрели в короткий срок грандиозный размах. Неорганизованные, никем и ничем не управляемые, в буквальном смысле слова стихийные народные силы, побуждаемые и движимые собственными настроениями, стремлением самим решать свою судьбу, за шесть десятилетий после этого прорыва Ермака за Каменный Пояс совершили невероятное, не имеющего примера в мировой истории. Они закрепили за Русью, сделали её нерасторжимой и осваиваемой частью целый туземный континент!

Но для царского самодержавия это был страшный удар. Создаётся впечатление, что после этого события разум царя, отождествивший себя с государством, становился таким же безумным и неуправляемым, каким становилось само государство. И чем дальше во времени, тем большим оказывалось это безумие, как государства, так и царя, который превращался в марионетку развития событий, в щепку на поверхности течения бурного потока неуправляемых обстоятельств.

IV.

Первым следствием вынужденного присоединения Сибири к Московской государственности было разрушение, если так можно выразиться используя современный язык, — разрушение всей Восточной политики, на которой собственно и возникла эта государственность. Полностью исчезла восточная граница, открыв бесконечные пространства, малозаселённые туземными народцами и племенами. С исчезновением границы по восточным рубежам исчезла опасность появления оттуда организованных хищных нашествий, не надо было больше выкупать и разменивать пленных, держать там многочисленные рати, заключать мирские договоры и вести равноправные переговоры.

Так, с залпами пушек и ружей Ермака пало последнее, дикое и разбойное, восточно–татарское ханство за Каменным Поясом, и важнейшая в судьбе Московии граница, полное опасностей приграничье на Востоке сгинули, развеялись как тяжёлый зловещий туман, обрушив на русских новое мировосприятие, которое требовалось постигнуть, к которому надо было приспособиться.

Это вызвало огромной значимости потрясение всего управленческого основания государственной власти. Целые роды бояр, дьяков и подьячих, служилых людей всякого государственного звания, поколениями копившие и передававшие от отцов сыновьям бесценные опыт и знания, связи с ханскими и околоханскими татарскими родами, теряли влияние и надежду на будущее, теряли положение при царском дворе. Обречёнными на безработицу и ненужность оказывались большинство советников по отношениям с татарским Востоком. Падал престиж Посольского приказа, ибо вновь, как века назад, внутриполитические тревоги вырвались в передний ряд государственных проблем, затмили дела международные, межгосударственные. Столь же неудержимо падала политическая ценность восточных крепостей и военачальников, знавших тонкости ведения восточных войн, необходимую на Востоке тактику и стратегию. Становилась неизбежной перестройка структуры вооружений, самих войск, многих ратей, так как прежние восточные войны требовали для успешного их ведения многочисленной лёгкой конницы, способной быстро перемещаться на лесостепных просторах. Да и пехота должна была быть в приграничье с ханствами лёгкой и подвижной, искусной в стычках с неожиданными стремительными нападениями воинственных отрядов кочевников, морально выдерживать знаменитые “хороводы” степняков, их тактику, что нарабатывалась тысячелетиями и с парфянским вариантом которой некогда ничего не могли поделать даже военные гении Древнего Рима.

Уходила в прошлое первостепенная важность положения при царском дворе боярских, княжеских родов из восточных рубежей, теряли политическую значимость браки, тесные союзы с ними. Ускорялось разрушение традиционных ценностей и взглядов; а разброд и шатание в умах подрывали порядок и устойчивость. И уже ни на кого и ни на что нельзя было положиться безоглядно. Наступала Великая Смута.

V.

Вторым важнейшим следствием разгрома Сибирского ханства Ермаком было крушение авторитета московской власти. Произошло не просто завоевание очередного ханства, но вследствие этого завоевания как бы размылась, исчезла граница вообще. До сих пор у нас и в мировосприятии, и в культуре Европейской России остро ощущается отсутствие кровного интереса к нынешним восточным границам, — если так можно выразиться, отсутствует инстинктивное народное чувство их существования. Умозрительно мы знаем, что они есть, что за той границей Китай, Корея, Япония, — но в эмоциональном восприятии они суть нечто смутное, туманное, не вполне определённое. И это прямое следствие того, что произошло тогда, четыре столетия назад. Но ведь до похода Ермака за Каменный Пояс такого не было, такое просто невозможно было представить тому русскому народу, становление которого совершалось прежде. Наоборот, восточная граница для того, прежнего русского народа, была рядом, в Поволжье, и граница там была самая главная, самая опасная. За той границей постоянно вихрилась угроза, там были конкретные и жестокие, воинственные и наглые недавним прошлым ханства, исконные и привычные враги Руси с начала ХIII века.

Теперь возможно лишь гадать, какое брожение в сознании русского народа породило их столь быстрое, одного за другим, уничтожение русской вооружённой силой. Но, вне всякого сомнения, это был очень болезненный процесс, затрагивавший самую суть народной ментальности.

Кроме того, пока имели место восточно–татарские ханские образования, проблемы убегающих от помещиков крестьян, беглых преступников касались в основном только Дона и иных мест средоточия южного казачества. Эти проблемы Московское государство худо–бедно научилось и привыкло утрясать и решать разными способами и средствами. Прежде московские чиновники мало ломали головы заботами о беглых за Поволжье, потому что русские люди редко продвигались на Восток. Чаще всего на Восток попадали при татарском пленении, и бежали обратно из неволи, так как там положение русских людей было гораздо хуже, чем при крепостном праве в московских землях. И такое отношение к восточным ханствам было в основе народного мировосприятия Московской Руси. Ермак, как будто прорвал плотину, открыл возможность для бегства крепостных на восточном направлении, к чему государство было не готово.

Ничего подобного не могло быть, и не было в Западной Европе после открытия Америки. Там надо было найти корабль, проникнуть на него, — а число кораблей было ограниченным и известным, даже тех, что были у пиратов. На Западе Европы переселениями колонистов за океан занимались сами государства, отправляя в колонии чаще преступников и вообще людей избыточных и мало нужных. У нас же происходило прямо обратное. Всё самое здоровое и самое энергичное разгибало спину, с удивлением и изумлением осматривалось, не видело больше восточных ханств и… бежало, пропадало на волю. И на какую волю! Бежали в Сибирь, до которой добирались, как попало, чаще просто ногами. У нас туда уходили и избывали вопреки государству, вопреки его стремлению удержать крепостных крестьян на землях служилых дворян и помещиков. Ибо, если удержать их не удавалось, то какой смысл дворянину служить царю и государству?!

На Поволжье, где ещё недавно было опасное порубежье, воцарились смута и беспорядок в государственных отношениях, — смута в умах, которая, по–видимому, подхватила, увлекла и инородное туземное население. Представляется чрезвычайно любопытным, что и в самые критические периоды Великой Смуты не возникло сколь‑нибудь значительных и опасных движений по возрождению только–только повергнутых ханств.

VI.

Именно в такой исторической обстановке начал зарождаться и набирать силу приоритет Западной политики Московского государства.

У нас сложилась, обросла пышными академическими ветвлениями, стала чуть ли ни абсолютной истиной “из учебника” точка зрения, что Ливонская война была нужна Ивану Грозному и Московской Руси ради прорыва к Балтийским портам, в полном соответствии с поддерживаемой марксизмом концепцией: “Политика есть концентрированное выражение экономики”, — концепцией вообще‑то не бесспорной, поскольку однозначность такого утверждения не в состоянии объяснить многих исторических явлений. Скорее это объяснение есть попытка выдать одну из целей за политическую первопричину.

Не следует забывать, Москва несколько веков не знала слабой великокняжеской власти. Слабую верховную власть может позволить себе государство с сильным бюрократическим, военным аппаратом, или, по крайней мере, сложившейся иерархией рационального общественного сознания, бюргерского общественного сознания. А Русь вела борьбу за государственное выживание в весьма архаичных формах, когда роль первого лица власти, Великого князя была очень значимой. Эта борьба выковывала прекрасных прагматиков в политике, и Иван Грозный был не последним из них.

Даже Пётр Великий с его молодостью и энергичным деятельным характером, беспрецедентными до него в русской истории цельностью политических намерений и волей, окружённый сподвижниками и имея за спиной сложившиеся в народе после Великой Смуты и унизительной иностранной интервенции представления о неизбежности столкновения с Западом, опираясь на моральный дух оскорблённого народного и государственного достоинства, при благоприятнейшей международной обстановке, какая сложилась в результате войн за Испанское наследство, — даже он решился на войну за только лишь прорыв к берегам Невы не сразу и ставил вначале очень скромные цели. О какой же победоносной войне могла идти речь за век до него, когда государство переживало внутренний кризис?

Видится лишь одна логически убедительная причина Ливонской войны. Именно потому, что царю и виделась и чувствовалась государственная смертельная болезнь, он вынужден был броситься в ожесточённую и изматывающую, обречённую на поражение Большую войну — разом и с Польшей, и с Швецией. В его положении это был единственный шанс как‑то контролировать события. Реформы государственного управления провести не удалось. Смута в умах феодального дворянства, разброд и высокомерие боярства перед лицом царской власти разлагали последние остатки политического государственного порядка. Народ выказывал всё большее недовольство и неповиновение. Надо было возвращаться к старым и проверенным традициям организации отношений власти с низовыми массами населения, но для этого надо было восстановить патерналистское согласие с русским народом на базе самодержавных традиций единства перед лицом внешней, смертельной для народного духа опасности. Нужна была стратегическая линия на осознание образа этой опасности, образа враждебного и сильнейшего.

Едва ли не основной трудностью на этом пути оказывалось крушение Восточной политики. Веками народ почитал татарских ханов самым жестоким и сильным врагом, не раз сжигавшим главные русские города, в их числе и самую Москву. И неожиданно лёгкий, как представлялось народу, разгром одного за другим трёх ханств неизбежно должен был породить волну шапкозакидательства и в отношении к западным соседям, волну пренебрежения западными государствами и исходящей от них опасностью. Кажущееся безумие Ливонской войны стало необходимым лекарством против такового разложения самобытного народно–государственного сознания. В наше время столь же безумной, на первый взгляд, предстаёт и ирано–иракская война. Но у каждого государственного “безумия” есть внутренняя логика, и пока задачи её не будут разрешены, война порой становится единственным средством выиграть историческое время и осуществить восстановление государственного инстинкта самосохранения у государствообразующего народа и правящего класса.

VII.

Внутренняя логика Ливонской войны нашла своё разрешение лишь после Великой Смуты, десятилетия спустя после смерти Грозного царя. В последнюю пору царствования Ивану Грозному уже не удавалось подчинить хаос событий иначе, чем став подобно этим событиям безумным и самому, — однако безумию хаоса народного и государственного саморазрушения он противопоставил безумие удержания порядка любой ценой, пусть даже Великим Ужасом и Страхом. Борис Годунов продолжил его политику восстановления порядка политическим террором против безрассудного эгоизма в среде правящей верхушки, но при этом стал душить и то, что сделал Иван Грозный положительного, прогрессивного.

Спасли Московское государство не цари и не боярская знать. Спас его сам народ и новый, уже собственно народный дух России, который осознал самоё себя в результате Великой Смуты и разнузданной иностранной интервенции, созрев до признания необходимости дальнейшего становления не московского, но великорусского государственного порядка, начав восстанавливать его снизу, через российское соборное представительство. Пережив великие жертвы в Великой Смуте, пройдя через унижения при высокомерной польско–шведской интервенции, русский народ выстрадал право стать собственно народом, выстрадал право на своё собственное государственное сознание, нашёл в самом себе силы восстановить status‑quo самобытной культуры и государственности.

Однако status‑quo было только кажущимся, только внешним, так как на сцену общественной и политической жизни ворвался народ как политическое явление. Весь ХVII век свидетельство этому. Да и не могло быть иначе, если каждый несогласный с деяниями власти мог бежать, и сгинуть на Восток за Каменный Пояс, направясь в Сибирь куда глаза глядят, куда не доберутся до него государевы чиновник и воевода. И не просто бежать, а выбирать: предпочтительнее ли стать вольным землепроходцем–хлебопашцем или объединяться в казачьи, склонные к разбою ватаги. Без особого преувеличения можно утверждать, что в этот век государство существовало на основе некоего не писанного и негласно признаваемого Общественного Договора, сформировавшего своеобразные и самобытные отношения доверия между народом и государственной властью.

Вероятно в ХVII веке не было другого государства в мире со столь развитыми народными общественными отношениями, на которые мощное постоянное воздействие оказывали казачьи республики самим фактом своего существования в теле огромной России. Только этим можно объяснить, почему при столь широкой и бурно разрастающейся хозяйственной и торговой деятельности, при столь стремительной экспансии на Восток, вплоть до побережий Тихого океана, экспансии, совершающейся практически помимо верховной власти, значительно впереди власти и в таком невероятном удалении от Москвы, — почему при этом государство не распадалось, почему не возникало попыток создать иных государственных образований, но, наоборот, повсюду сохранился и укреплялся дух единого русско–народного самосознания. Пусть даже признавая, что в тот век было основано множество стратегически важнейших острогов и городов, как средоточия торгового обмена в осваиваемых землях, — одной торгово–хозяйственной взаимозависимостью земель для объяснения вышеуказанного исторического факта не обойтись. Тем более что ещё при Иване Грозном вспышки усобицы между прежде независимыми княжествами, между Новгородом Великим и Москвой приобретали яростно–лютый характер.

Лишь осознавший сам себя народ мог за столь короткий срок в три–четыре десятилетия, в неслыханных потрясениях и бедах Великой русской Смуты, преодолев её, отбросить прежнюю междоусобицу на свалку истории как отслужившую своё рухлядь.

VIII.

Есть кажущаяся загадка в том, что народная память утвердила статус Ермака неизмеримо выше, нежели предводителей Крестьянской войны, в том числе и ярчайшего из народных предводителей — Ивана Болотова. Этот статус Ермака в народной памяти ни в какое сравнение не идёт со статусом Степана Разина или Пугачёва. Ермак глубже, сложнее, возвышеннее, — недаром так болезненно русское общественное сознание в последнее столетие волнует нравственность этой исторической личности.

Ермак не потому стал глубоко народным героем, что открыл запертые до него Сибирским ханством просторы и богатства за Каменным Поясом. Но потому, что в глубинном народном подсознании, в коллективном бессознательном народа он стал символом начала величайшего потрясения из всех, какие только переживала Русь, — начала революционного преобразования разнообразной народной массы в собственно русский народ. Ермак как бы совершил толчок, вытолкнул народ на политическую арену дальнейшего государственного становления, в результате чего за три десятилетия русский народ в своём историческом развитии преодолел века, предстал истории в новом политическом качестве. От серой и почти безликой массы ещё в начале царствования Ивана Грозного он развился до влиятельнейшей силы, со своими собственными общенародными вождями из своей же среды, со своим собственным воздействием на судьбу государства, со своим собственным норовом и характером, с каким уже не мог не считаться правящий класс.

И только наша интеллектуальная расхлябанность, сложившийся косный догматизм образовательных традиций мешают увидеть в Великой Смуте — названии данном позже правящим классом и уже потому односторонне выражающим определённые интересы, глубоко неверном, по сути, — столь значительное событие в становлении нашей самобытной цивилизации, что невольно напрашивается сравнение этой Смуты с революцией в Нидерландах. Уже по тому размаху потрясений, по полному развалу старой государственной машины, по многолетней ожесточённости Крестьянской, — а по существу Гражданской, — войны, по тому, какими из её горнила вышли все общественные слои, по тем следствиям для всех сторон жизни, в том числе хозяйственным и торговым, этот период нашей истории в не меньшей мере заслуживает названия революционного, чем в истории Нидерландов их Гражданская война.

Другой вопрос, что, став следствием трагических последствий татаро–монгольского ига, общая низкая грамотность, отсутствие университетов, традиций серьёзной образованности, отсутствие широкого торгового обмена с западноевропейскими рынками не позволили сформироваться достаточной городской политической культуре самоорганизации у купеческого и городского мастерового люда. И купечество, поддержанное было в своём стремлении добиться политического влияния царём Иваном Грозным, в конечном итоге, не смогло стать самостоятельной силой, было задушено и политически истреблено Борисом Годуновым по требованию боярства, почему и не смогло воспользоваться Великой Смутой, как этого удалось добиться в Нидерландах их купечеству. Это другой вопрос. Но, вплоть до установления Петром Великим бюрократического абсолютизма, в России народное общественное самосознание развивалось стремительно, политическая значимость мнений купеческой и мещанской среды о государственной политике нарастала весь ХVII век.

И то, как быстро, дав единственный, уникальный пример в мировой истории, — что отметил ещё Ш. Монтескьё, — как быстро полностью сухопутное государство, с полностью сухопутным по умозрению населением, при жизни и деятельности одного только царя Петра I стало морской державой первой величины, уже это подтверждает внутреннюю готовность податного сословия, народных слоёв к быстрым переменам образа жизни, к конституционной монархии. Сам удивительный характер Петра Великого, чисто народный характер по страстям и порокам, по способностям к живому самовоспитанию и самообразованию, мог быть порождён только народным уровнем государственного сознания лучшей части правящего класса, каким тот сложился при первых царях династии Романовых под влиянием внутриполитических обстоятельств. Этот народный характер Петра Великого есть прямое подтверждение и следствие той великой народной революции, какую Северная Русь, Московия пережила после совершенного Ермаком покорения Западной Сибири.

IХ.

Нам сейчас просто необходим принципиально новый политический подход в понимании того, что произошло тогда в нашем историческом становлении, — конечно, если мы действительно намерены разбудить дух народа, вызвать к жизни деятельный динамизм и энергию миллионов русских людей. Надо народу вернуть веру в себя, пробудить в нём то, что дремлет в глубине его коллективного подсознания. Вернуть ему то, что он всегда чувствовал и выражал через собственные сказки, давшие жизнь сказкам Пушкина, Ершова, Аксакова, Л. Толстого и других талантливейших писателей, через взлёт изумительной народно–национальной культуры в эпоху после отмены крепостного права.

Заслуживающие доверия свидетели революционных потрясений 1905–го и 1917–го годов указывают, что накануне в народной среде часто слышалась песня, в которой вспоминался Ермак, сидевший на диком бреге Иртыша и объятый своей думой, — и пелась она с особой выразительностью. Можем ли мы сейчас, говоря о революционных преобразованиях, не считаться с этим? Можем ли мы не считаться с тем, что потрясения основ общественных отношений Московского государства, разразившиеся после завоевания Ермаком Западной Сибири, были нашим величайшим историческим событием, достойным гордости, были подлинной народной революцией, сыгравшей в нашем становлении неизмеримо большее значение, чем даже Преобразования Петра Великого. И сами Преобразования Петра Великого стали только следствием той великой народной революции.

Выдающиеся народные писатели, художники и композиторы, так или иначе, не могли не ощущать своей творческой интуицией, что в официозной историографии не всё в порядке, когда речь заходит о том времени. И как только пробуждались народные движения в общественной жизни, так сразу же возбуждались страсти вокруг личности царя Петра I, вокруг его реформ, отнявших у народа политические возможности влиять на развитие собственного самосознания, но неизмеримо укрепивших государственно–бюрократическую абсолютистскую машину управления страной, создавших собственно аппарат самодержавия, возможно даже против желаний и намерений Петра Первого. Как только набирали влияние идеи народности в среде творческих деятелей культуры, так сразу же проявлялась тенденция художественных поисков в допетровских истоках, народно самобытных и по формам и по содержанию, что отразилось уже в творениях А. Пушкина.

То есть сама художественная интуиция и порождаемая ею мысль, при углублении политического воздействия народного духа на общественное сознание и на государство, оказывались волей–неволей вынуждены признать противонародность той имперской государственности, которую породил на нашей почве Пётр Великий, взрастили его Преобразования. В художественной форме эта интуиция подчёркивала, что официозная историография тенденциозна и во многом антинародна, антидемократична, антибуржуазна.

Уже в слове Смута, со всеми производными из него: смутьян, бунтовщик, — звучит явный классовый подход с очевидным желанием замолчать, а если не удастся замолчать, то очернить, переписать историю в явно одностороннем подходе, начать её Петром Первым со всеми его несомненно выдающимися победами в деле создания мощной государственной машины Российской империи. Вольно или нет, но в этом вопросе наши учебники истории, наша литература, наша современная культура прочно стоят на воззрениях отжившего феодального и полуфеодального правящего класса.

Однако историю остановить нельзя. И ближайшие десятилетия станут подъёмом духа народной самостоятельности в условиях городского образа жизни подавляющего большинства русских. Они приведут к осознанию, что мы есть совершенно особая, зарождающаяся цивилизация, которая опирается на свой богатейший историзм развития и богатейший опыт борьбы социальных политических сил, отражённый в поразительной культуре, глубокий демократизм которой уходит в глубь веков, являясь прямым отражением отнюдь не недавних политических завоеваний народа.

январь 1986 г.