Опасные пассажиры поезда 123

Гоуди Джон

Глава II

 

 

Денни Дойл

Где-то по дороге Денни Дойл заметил на платформе лицо, показавшееся ему смутно знакомым. До самой «Тридцать третьей» он мучительно пытался вспомнить, где видел этого человека, и вдруг ответ засиял у него в голове, как яркая лампа, внезапно включенная в темной комнате. Это было типично ирландское лицо, смуглое и костлявое, такие лица всегда мелькают в репортажах об убийстве очередного боевика Ирландской республиканской армии. Похожее лицо было у репортера «Дейли Ньюс», который около года назад что-то вынюхивал здесь для своей статьи о подземке. Отдел по связям с общественностью Управления городского транспорта подсунул ему Денни – «типичного машиниста-ветерана», – и корреспондент, бойкий молодой осел, завалил его кучей вопросов; некоторые из них звучали совершенно по-идиотски, но, по зрелом размышлении, оказались вовсе не так просты.

– О чем вы, ребята, думаете, когда ведете поезд?

На секунду Денни показалось, что это западня, что репортер каким-то образом проник в его тайну. Но это же невозможно: он ни разу в жизни ни единым словом ни одной живой душе не обмолвился об этом! Не то что бы тут было что-то преступное, просто не пристало взрослому человеку играть в дурацкие игры. Не говоря уж о том, что начальство вряд ли будет в восторге, если узнает об этом.

И он с непроницаемым видом отчеканил:

– У машиниста нет времени ни о чем думать, кроме своей работы. Мы, знаете ли, довольно сильно заняты.

– Да вы же изо дня в день таращитесь на одни и те же рельсы, – удивился газетчик. – Чем это, собственно, вы так уж заняты?

Денни выругался про себя.

– Это одна из самых загруженных линий в мире. Вы хоть знаете, сколько тут ежедневно проходит поездов, сколько у нас миль пути?…

– Ага, в Управлении просветили, – быстро ответил репортер. – Более четырехсот миль рельсов, семь тысяч вагонов, восемьсот-девятьсот поездов ежечасно в часы пик. Я в восхищении. Но вы не ответили на мой вопрос.

– Я отвечу на ваш вопрос, – тоном праведника сказал Денни. – О чем я думаю, когда веду поезд? О следовании расписанию и о соблюдении правил безопасности. Я слежу за сигналами, стрелками, контролирую двери. Стараюсь вести поезд без толчков, не отрываю глаз от рельсов. У нас даже есть поговорка: «Знай свой рельс», и мы всегда…

– Хорошо-хорошо. И все-таки: неужели вы никогда не думаете, ну, например, о том, что будете есть сегодня на обед?

– Я знаю, что буду есть на обед. Я сам готовлю его себе каждое утро.

Репортер засмеялся, и фраза про обед даже была напечатана в заметке, которую «Дейли Ньюс» опубликовала через несколько дней. Его имя также было упомянуто в статье, и несколько дней Денни ходил знаменитостью, только вот Пэг слегка разозлилась:

– Как это понять – «сам себе готовлю»? А я-то думала, это я вылезаю из постели ни свет ни заря, чтобы приготовить тебе обед!

Денни объяснил, что очень ценит ее заботу, просто слова вырвались как бы сами собой. Тогда, к его изумлению, она вдруг спросила:

– Ну, так и о чем же, черт побери, ты на самом деле думаешь?

– Я думаю о Боге, Пэг, – серьезно ответил он и тут же прикусил язык, поскольку Пэг немедленно посоветовала ему «приберечь эту брехню для отца Моррисси». А потом вновь заладила свое: какой он неблагодарный и как теперь все их друзья будут думать, будто это он готовит себе обед, а она спит до полудня, и так далее и тому подобное.

Ну а что он мог сказать – признаться, что подсчитывает вес? Он – такой спокойный, трезвый (почти всегда), «опора прихода» (как его называет отец Моррисси)? Но, господи, приходится же думать хоть о чем-нибудь, иначе просто крыша поедет. Проблема в том, что если у тебя стаж без малого двадцать лет, вождение неизбежно становится рефлекторным – устанавливаются связи между глазами и сигналами семафора, между руками и контроллером, ногой и тормозом, так что все получается как бы само собой. За двадцать лет он не сделал ни одной серьезной ошибки.

Вообще, за всю свою жизнь в метро он допустил лишь одну настоящую ошибку, и это было вскоре после того, как он сдал экзамен, оттрубив обязательные шесть месяцев кондуктором. Бог свидетель, он по-настоящему облажался. И вовсе не из-за того, что подсчитывал вес – тогда он этим еще не занимался. Так или иначе, на скорости сорок миль в час Денни пролетел прямо на красный свет. Надо отдать ему должное, он сразу же начал тормозить, но к этому моменту уже сработали автоматические блокираторы, и поезд быстро остановился. Все обошлось. Пассажиров, конечно, слегка тряхнуло, но никто не ушибся и жалоб не было. Он спустился на пути, вручную опустил блокиратор, и на этом все закончилось. Правда, позже он получил хороший втык, но начальник участка принял во внимание его неопытность и не стал писать рапорт. Кстати, за все время работы на него ни разу не накатали ни одного рапорта, а это тоже что-то да значит.

Дело в том, что он действительно «знал свой рельс», и знал его так чертовски хорошо, что ему и не надо было думать об этом. Он знал даже больше – например, как устроены поезда. Однажды что-либо выучив, он уже никогда не забывал этого. Например, он знал, что каждый вагон приводят в движение тяговые электродвигатели мощностью в 100 лошадиных сил на каждую колесную ось, что напряжение в третьем рельсе – 600 вольт. Он знал даже, что эти чертовы вагоны стоят почти 250 000 долларов каждый, а значит, когда ты ведешь поезд из десяти вагонов, ты отвечаешь за оборудование стоимостью в два с половиной миллиона баксов!

Суть в том, что почти всю работу ты делаешь на автомате, не думая о ней. Взять, например, светофор на выезде со станции «Гранд-Сентрал»: он и не взглянул на него, а все равно знает, какой свет горит. И сейчас, подъезжая к «Двадцать восьмой», он тоже все сделал автоматически. Перевел контроллер в крайнее правое положение; краешком сознания отмечал сигналы: зеленые – пропускаем, желтый – пора выбрать такую скорость, чтобы не пришлось останавливаться на красный, а если все же надо будет затормозить, то так, чтобы пассажиров не швыряло по вагону. Но тут не о чем думать, ты просто это делаешь.

А раз не надо думать о работе, значит, можно позволить себе думать о чем-нибудь еще – просто чтобы мозги были заняты и не так скучно было. Он готов был биться об заклад, что и другие машинисты играют в подобные игры. Винсент Скарпелли, например, как-то раз проболтался, что во время смены подсчитывает сиськи. Сиськи! Моя игра, во всяком случае, не настолько греховна, удовлетворенно подумал Денни.

Сам он подсчитывал вес пассажиров. Вот, скажем, на «Тридцать третьей» вышло около двадцати человек и вошли примерно десять. Итого разница, допустим, восемь человек. Берем примерно сто пятьдесят фунтов на пассажира – значит, чистая убыль составила 1200 фунтов. Выходит, текущий вес всего поезда – где-то 793 790 фунтов. Естественно, все это были грубые, приблизительные подсчеты. Он никогда не мог сказать точно, сколько человек село или сошло, – учитывая длину поезда и недостаток времени на подсчеты. Понятно, все это приблизительные прикидки, но он старался делать их как можно точнее – даже в часы пик.

Денни понимал, что довольно глупо каждый раз учитывать вес вагонов, который не меняется (приблизительно 75 000 фунтов весит вагон на линиях «Ай-Ар-Ти», вагоны других сетей чуть тяжелее). Но с другой стороны, если плюсовать вес вагона, цифра получается гораздо более солидная. Прямо сейчас, например, он вез всего 290 пассажиров (43 500 фунтов) плюс накинем еще по фунту на каждого (книги, газеты, сумки, дамские сумочки – итого 290 фунтов). Но если добавить к этому десять вагонов по 75 000 фунтов каждый, то и выходили эти самые 793 790 фунтов общего веса.

В часы пик, когда на платформах просто невероятное количество народу, игра становилась особенно занятной. А интереснее всего было на экспрессе, и именно здесь Денни Дойл установил свой непревзойденный рекорд. По расчетам Управления, предельное количество пассажиров, которое можно втиснуть в вагон, составляет 180 человек (на линии «Бруклин-Манхэттен» – 220), но наделе выходило куда больше. Порой, особенно когда какой-нибудь поезд запаздывал, в каждый вагон набивалось как минимум на 20 человек больше – так что все 44 сиденья были заняты и еще 155–160 пассажиров ехали стоя. Поневоле поверишь в старую байку о пассажире, что умер от сердечного приступа на Юнион-сквер, и мертвец ехал стоя до самого Бруклина, где толпа, наконец, поредела настолько, что он смог упасть.

Денни Дойл улыбнулся. Он не раз лично травил эту байку, клятвенно заверяя слушателей, что все случилось как раз у него в поезде. Но если такое и могло произойти в действительности, то, скорее всего, в один из тех дней несколько лет назад, когда прорвало городскую канализацию и затопило пути. К тому времени, когда движение удалось восстановить, на платформах бушевало людское море, на каждой станции приходилось стоять от трех До четырех минут, и пассажиры были готовы на смертоубийство, лишь бы втиснуться в поезд. И в какой-то момент оказалось, что он везет больше двухсот пассажиров в каждом вагоне плюс сумки – то есть миллион с лишним фунтов!

Он снова улыбнулся и потянул ручку тормоза. «28-я улица».

 

Том Берри

Закрыв глаза, Том Берри погрузился в ритм движения, в убаюкивающую разноголосицу вагонных колес. Проносящиеся станции он видел словно в неясной дымке, и даже не давал себе труда различать их названия. Он знал, что на «Астор-Плейс» в любом случае встанет, поднятый тем шестым чувством, которое именуется «инстинкт выживания» и вырабатывается в жителях Нью-Йорка в ходе постоянной борьбы с городом. Подобно животным или растениям джунглей, горожане развили в себе способность приспосабливаться и эффективно реагировать на опасность. Выпотроши ньюйоркца – и в его мозгу обнаружатся такие извилины, каких ни у кого больше не сыщешь.

Неожиданный афоризм показался забавным, и он еще немного повозился с ним – покрутил так и сяк, шлифуя и оттачивая, и даже прикинул возможный поворот разговора с Диди, когда можно будет, как бы невзначай, ввернуть остроту. Я совершенно зациклен на Диди, подумал он уже в который раз. Как падающее дерево в лесу не издаст звука, если его некому услышать, так и для меня ничто не имеет значения, если я не могу поделиться этим с Диди.

Возможно, это любовь. По крайней мере, этот ярлык вполне можно было бы приклеить к той мешанине противоречивых чувств, что связывала их: дикая сексуальная страсть, вражда, изумление, нежность и при этом практически постоянные раздоры. И это – любовь? Если да, то, черт возьми, какая-то совсем не такая, какой ее изображают поэты.

Улыбка сползла с его губ, он насупился – вспомнил вчерашний вечер. Перескакивая через три ступеньки, он вылетел из метро и почти бегом ринулся к ее берлоге. Сердце так и норовило выскочить наружу. Она открыла дверь на его стук (звонок уж года три как не работал) и тут же, повернувшись через плечо – точь-в-точь солдат на строевой подготовке, – ушла в глубину квартиры. Он застыл в дверях с улыбкой, похожей на гримасу. Диди действовала на него как удар под ложечку, достаточно было взглянуть на нее: заношенный до дыр немыслимый комбинезон, очки в круглой стальной оправе, рыжие волосы стянуты тесемкой…

Он изучил ее мрачный взгляд и выпяченную нижнюю губу.

– Эти надутые губки я уже видел. Ты освоила их в три года. Деградируешь.

– Сразу видно, что ты учился в школе, – парировала она.

– В вечерней школе.

– Ага, в вечерней. Зевающие ученики и учитель в жеваном пиджаке, не знающие, как скоротать час мучительной скуки.

Он осторожно двинулся к ней, стараясь не споткнуться о ветхий рваный ковер, едва прикрывавший разбитые половицы, игравшие под ногами.

– Типично буржуазное презрение к низшим классам, – медленно произнес он. – Не все люди могут себе позволить ходить в школу днем.

– Тоже мне, люди… Вы не люди, вы враги человечества.

Темная ярость в ее глазах парадоксальным образом возбуждала его (а может, тут и нет никакого парадокса – учитывая, насколько узка полоса, разделяющая любовь и ненависть, объединяющая страсть и ярость), и он внезапно ощутил эрекцию. Чувствуя, что показать это – значит дать Диди преимущество, он повернулся к ней спиной и отошел в дальний конец комнаты. Оранжевые ящики, изображавшие собой книжные полки, клонились набок, как пьяные. Каминная полка также была завалена книгами, и под ней, в камине, в котором никогда не разводили огня, тоже громоздились книги. Эбби Хоффман, Джерри Рубин, Маркузе, Фанон, Кон-Бендит, Кливер – стандартный набор пророков и философов левого движения.

Сзади донесся голос Диди:

– Я больше не хочу тебя видеть.

Он ожидал этих слов и даже заранее угадал интонацию. Не оборачиваясь, он сказал:

– Я думаю, тебе пора сменить имя.

Он планировал вывести ее из равновесия неуместным ответом. Но, еще не закончив фразу, внезапно осознал ее двусмысленность и понял, что она поймет его слова превратно.

– Я не верю в брак, – сказала она. – А если бы и верила, то скорее спуталась бы не знаю с кем, чем вышла бы замуж за копа.

Он повернулся к ней и прислонился спиной к камину:

– Я вовсе не о браке. Я имел в виду твое имя. Диди – это чересчур кокетливо, легкомысленно для революционерки. У революционеров должны быть серьезные имена. Сталин – это же от слова «сталь». Ленин, Мао, Че – все это жесткие, диалектические имена.

– А как насчет Тито?

Он засмеялся.

– Один-ноль в твою пользу. Между прочим, я до сих пор не знаю твоего настоящего имени.

– Какая разница? – бросила она. Затем, пожав плечами, с вызовом сказала: – Допустим, Дорис. Ненавижу это имя.

Помимо своего имени, Диди ненавидела правительство, политиков, доминирование мужчин, войну, бедность, полицейских, а больше всего – своего отца, преуспевающего финансиста, который с детства носил ее на руках и был готов дать ей все: от отцовской любви до обучения в одном из университетов «Лиги плюща». Он почти – хотя и не до конца – сочувствовал даже ее нынешним взглядам, но теперь она, к его величайшему огорчению, принимала от него деньги лишь в случае крайней нужды. Тому тоже многое во взглядах Диди казалось не таким уж неправильным, но ее непоследовательность иногда раздражала его. Черт возьми, ненавидишь отца – так не бери у него денег, ненавидишь копов – так не спи с одним из них!

Ее щеки горели, она казалась очень хорошенькой и совсем беззащитной.

– Ну ладно, что я натворил на этот раз? – спросил он мягко.

– Не прикидывайся невинной овечкой. Двое моих друзей были там и все видели. Ты избил безобидного черного парня.

– Ах вот оно что! Вот, значит, в чем моя вина?

– Мои друзья были там, на Сент-Маркс-сквер, и они мне все рассказали. Меньше чем через полчаса после того, как ты покинул мой дом – мою постель, ублюдок, – ты вновь взялся за старое: до полусмерти избил чернокожего, который не делал абсолютно ничего дурного.

– Не делал ничего дурного? Это не совсем так.

– Да, я знаю, он мочился на улице. Это что – серьезное преступление?

– Он не просто мочился на улице. Он мочился на женщину.

– На белую женщину?

– Какая разница, какой у нее был цвет кожи? В любом случае, она не хотела, чтобы на нее мочились. И не говори мне, что это символический политический акт: это был тупой злобный ублюдок, и он мочился на живого человека.

– И поэтому ты избил его до полусмерти!

– С чего ты взяла?

– Не пытайся это отрицать. Мои друзья все видели, а уж они-то способны безошибочно определить жестокость полиции.

– И как же они описывают случившееся?

– Ты думаешь, я ничего не понимаю? Ничто не вызывает у белого расиста большей ярости, чем вид черного пениса! Это же универсальная угроза – вы все боитесь, что у черных он более мощный, чем у вас!

– Вообще-то он не выглядел особенно мощным. Скорее наоборот: маленький и весь сморщенный от холода.

– Неважно!

– Послушай, – терпеливо сказал Том. – Тебя ведь там не было. Сама ты не видела, что произошло.

– Мои друзья видели.

– Ладно. А твои друзья видели, как он угрожал мне ножом?

Она посмотрела на него с презрением:

– Именно такого ответа я от тебя и ожидала.

– Значит, этого твои друзья не видели? Но они там были, верно? Я тоже там был. Я увидел, что происходит, и вмешался…

– По какому праву?

– Я полицейский, – ответил он, все более раздражаясь. – Я получаю деньги за то, чтобы поддерживать порядок. Можешь назвать меня представителем репрессивных органов. Пусть так. Но разве это репрессия – не позволить человеку мочиться на другого человека? Права этого мерзавца никак не нарушались – нарушались права женщины. Конституция гарантирует каждому право не быть обоссанным. Поэтому я и вмешался. Вмешался именем Конституции.

– Ты, кажется, еще и острить пытаешься по этому поводу?

– Я оттолкнул его от женщины и велел ему застегнуться и убираться к черту. Он застегнулся, однако не убрался. Вместо этого он достал нож и пошел на меня.

– И ты ударил его?

– Я его толкнул. Даже не толкнул – отпихнул слегка, чтобы он остыл.

– Ага. Типичное злоупотребление силой.

– Это он злоупотребил силой. Он пошел на меня с ножом. Да, я отнял у него нож и при этом сломал ему запястье.

– Сломать человеку запястье! Это ли не злоупотребление силой? Ты что, не мог отобрать у него нож, не ломая ему запястья?

– Он не хотел его отдавать и пытался ударить меня. Да, я сломал ему запястье. Наверное, надо было позволить ему воткнуть в меня нож, но на такое я пока не готов – даже во имя укрепления взаимопонимания между полицией и цветным населением.

Она молчала, нахмурившись.

– И даже, – не удержался он, – ради моей девочки с ее доморощенными радикальными идеями.

– Пошел к черту! – с невероятной скоростью она кинулась на него через всю комнату. – Убирайся! Исчезни, чертов коп! Коп!

Он недооценил силу ее броска – его отшвырнуло назад, прямо на ветхую каминную полку. Смеясь, он боролся с ней, пытался поймать ее руки, но она и тут удивила его: вдруг двинула ему кулаком в живот. Удар не причинил боли, но защитный рефлекс заставил его резко сложиться пополам. Разогнувшись, он сгреб ее за плечи и начал трясти так, что у нее застучали зубы. Глаза ее полыхнули настоящей яростью, и она попыталась ударить его коленом в пах. Он увернулся, затем поймал ее колено и зажал его между бедер. И тут же снова ощутил эрекцию. Почувствовав, как напряглась его плоть под ее коленом, она перестала бороться и уставилась на него с изумлением.

Так дошло и до постели.

В момент кульминации, дрожа под тяжестью его тела, с мокрыми от слез щеками, она шептала: «Мой коп… Мой любимый коп…»

Как обычно, она не позволила ему ни поцеловать ее на прощание, ни даже прикоснуться к ней после того, как он снова надел свою кобуру. Но зато на этот раз обошлось и без традиционного страстного призыва немедленно выбросить пистолет, а еще лучше – обратить его против собственного начальства.

Он улыбнулся и задумчиво дотронулся до кобуры под мышкой. Поезд остановился, и он приоткрыл глаза, чтобы глянуть, какая станция. «Двадцать восьмая». Еще три остановки, четыре квартала пешком, пять продуваемых ветром лестничных маршей… Что так влечет его к Диди? Извращенность их отношений? Он покачал головой. Нет. Он просто жаждет увидеть ее. Он жаждет ее прикосновения, жаждет даже ее гнева. Он снова улыбнулся – воспоминаниям и предвкушению. Двери вагона со скрежетом открылись.

 

Райдер

Ожидая, когда, наконец, прибудет «Пэлем Сто двадцать три», Райдер без интереса наблюдал за «носовыми». Их было четверо: пестро одетый молодой негр, бросавший на окружающих презрительные взгляды, худой низкорослый пуэрториканец в грязной солдатской куртке, адвокат – во всяком случае, этот человек выглядел, как адвокат, – с аккуратным портфелем. Мальчишка лет семнадцати, под мышкой учебники, голова понуро опущена, лицо покрыто пылающими прыщами. Четверо. Четыре единицы. Может, то, что сейчас произойдет, отучит их от привычки осаждать головные вагоны.

В туннеле зажглись огни приближающегося поезда. Янтарный и желтый габариты над стеклом кабины – словно пара вставных глаз, не совпадающих один с другим. Свет горящих фар – истинных глаз поезда – из-за какой-то оптической иллюзии дрожал, словно свеча на ветру. Поезд приближался. Казалось, что он мчится слишком быстро и не собирается останавливаться. Но поезд плавно затормозил. Райдер наблюдал, как «носовые» сгрудились у дверей. Войдя, франтоватый черный парень направился в голову вагона, остальные – в конец. Райдер поднял свои чемоданы, немного неловко подхватив оба левой рукой. Он не спеша направился к поезду, правая рука в кармане плаща сжимала рукоятку автоматического пистолета.

Машинист, высунувшись из окна кабины, оглядывал платформу. Он был средних лет, румяный, с седовато-стальной шевелюрой. Райдер прислонился плечом к вагону и в тот самый момент, как машинист осознал, что ему перекрыли обзор, ткнул его дулом пистолета в голову.

То ли от вида оружия, то ли от прикосновения металла к коже, то ли просто от неожиданности – Райдер возник перед ним ниоткуда, как внезапный мираж, – машинист рефлёкторно дернулся назад и ударился затылком об оконную раму. Райдер просунул руку в окно и на этот раз аккуратно прижал дуло к щеке машиниста, чуть ниже правого глаза. Он почувствовал, как подалась плоть под нажимом твердой стали.

– Открой дверь кабины, – сказал Райдер ровно. Голос его ничего не выражал.

Глаза машиниста округлились от ужаса.

– Открой дверь, – повторил Райдер, – или я вышибу из тебя мозги.

Машинист не шевелился. Казалось, он одеревенел от прикосновения пистолета к щеке. Лицо его посерело. Райдер сказал еще медленнее:

– Открой дверь. Больше ничего не делай. Просто открой дверь. Ну!

Левая рука машиниста шевельнулась, дотянулась до двери, ведущей из кабины в вагон, и стала шарить по ней, покуда не нащупала щеколду. Райдер услыхал легкий щелчок, и в кабину из вагона ввалился Лонгмэн. Райдер отвел пистолет от лица машиниста и сунул его обратно в карман плаща. Взяв чемоданы, он вошел в поезд. Двери тотчас закрылись – он ощутил, как они скользнули у него за спиной.