Гентианский холм

Гоудж Элизабет

Книга вторая

МОРЕ

 

 

Глава I

1

Было воскресенье, 20 октября 1805 года. Месса состоялась в древнем гостевом зале Торрского аббатства. Теперь это была местная католическая церковь. Паства была немногочисленна. Некоторые приехали сюда за много миль по ужасным дорогам, по ужасной погоде. Но они приехали на воскресную мессу, так как были истинными католиками. Эти люди собрались после службы в приемном холле. За дверьми под осенним солнцем их ждали экипажи. Народу было немного.

Здесь были представители лучших домов всей округи, дворяне, удалившиеся в отставку и проживающие в Торкви, только потому, что поблизости была католическая церковь аббатства, несколько эмигрантов и морских офицеров в отпуску. Все эти люди были почти что придворными сэра Джорджа и леди Кери, ибо в их доме имели они возможность возносить молитвы. Они были преданы сэру Джорджу и леди Кери, так как те были очень гостеприимны и кормили наиболее бедных из эмигрантов, тем самым помогая им утолить тот голод, в котором они умерли бы, но не признались. Ибо это были настоящие аристократы…

В приемном холле шелестели шелка дам, звенели каблучки мужчин по каменному полу, носился аромат духов, шум приглушенных разговоров… Здесь были и бедные, и голодные, но материальная нужда вещь настолько вульгарная, что о ней неприлично упоминать в хорошем обществе.

Разговоры велись на другие, не менее актуальные темы. А темы эти были, надо признаться, невеселые. Наполеон короновался в Нотр-Дам и стал императором. Австрия потерпела сокрушительное поражение. Среди всех европейских держав, в сущности, пока еще только Англия не поддалась врагу. Но даже в Англии есть двуличные политики и ни на что не годные администраторы, деятельность которых подрывает веру в победу, подтачивает силы у смелых… Благодаря бдительности Нельсона и Корнваллиса, французы пока еще не пытались предпринять вторжение в Англию. Слава Богу.

Но зато объединенный флот Франции и Испании еще полон сил, и поэтому опасность не миновала. Нельсон ходил искать этот флот аж до Вест-Индии и обратно, но никого не нашел. Теперь он сидит в Средиземноморье, но никак не может вызвать их на бой. По мере того, как эта война затягивалась, лишения, сопряженные с ней, все увеличивались. Порой в городах наступал голод, голодные жители поднимали бунты. Пресса совсем обезумела в последнее время. Патриотизм все больше и больше перемежается с горечью и недовольством. Казалось, этому не будет конца. У всех людей на сердце накапливалась тяжесть…

Хотя в эту минуту у немногочисленной католической паствы зародилось что-то вроде новой надежды, которая была непосредственно связана с тем спокойствием, что удается поселить на время в сознании только усилием воли. Это не была какая-то ясная вера. Просто надежда.

В такие времена воскресные мессы в Торрском аббатстве были незабываемыми событиями. Аббат де Кольбер, капеллан аббатства и духовный лидер тех, кто приходил сюда по зову веры, был способен из каждой службы сделать явление, которое глубоко отпечатывалось в душах тех, кого ему приходилось благословлять Божьим словом. Каждая из знакомых молитв произносилась удивительно красивым голосом и от этого взлетала музыкой, а опускалась светом. Молитва поселяла в душах верующих новый покой, новую веру. Сила любви аббата передавалась людям, освещала их души. Когда аббат служил мессу, казалось, в этом мире все красиво и нет ничего черствого, тупого…

С одной стороны, верующие сами удивлялись этому, ибо в жизни аббат выглядел именно сухим и черствым сухарем, а не человеком. Он был настолько аскетичен, что, казалось, не имеет отношения к миру живого. Словом, малопривлекательный человек… Но люди искушенные как раз ничему не удивлялись. Видя, как преображается во время службы аббат, эти люди чувствовали, что внутри него горит какой-то потаенный огонь, который и делает его совершенно другим, который заставляет его словно бы светиться изнутри золотистым свечением.

Но и те, кто любил аббата, и те, кто его не любил, прекрасно понимали, что этому человеку открыто то, что может быть открыто только существу высокого порядка.

Они стояли сейчас в приемной и переговаривались между собой, но как только за их спинами раздался тихий стук его шагов, все это тотчас услышали, потому что ждали. Разговоры тут же были прекращены, и все инстинктивно обернулись в сторону вошедшего. Проходя мимо людей, аббат всем холодно улыбался. Вот он поклонился сэру Джорджу и склонился к руке леди Кери. Она пригласила его на обед. Он вежливо, но твердо отказался… Манеры его походили на версальские манеры двадцатилетней давности. Они были четко выдержаны и словно обернуты в ледяную оболочку… Аббат был, как всегда, безупречно одет в простое черное одеяние. Нет, на нем не было сутаны и белых полосок священника — обычный сюртук и белый широкий шарф. Он говорил, что одеяние католического священника привлечет к себе слишком много внимания в такой упрямо-протестантской стране, как Англия, а быть в жизни центром внимания ему претило, как ничто другое.

Как-то в минуту откровения он с горечью проговорился сэру Джорджу о том, что хотел бы быть отшельником в келье. Только такой образ жизни позволит достичь полного уединения от рода человеческого, что являлось целью всех его стремлению. В ответ на это сэр Джордж холодно ответил, — холодно потому, что он недолюбливал людей, которые недолюбливали род человеческий (кстати, тот же грешок частично водился и за самим сэром Джорджем), — что аббат недалеко ушел от своей мечты. Действительно, место его жительства, — маленький коттедж, состоявший лишь из спальни и кабинета, и выходивший окнами на пустынную лужайку, — было местом весьма и весьма уединенным. Аббат ответил на это, что лужайка не обеспечивает такой степени отгороженности от мира, какой он жаждет. Порой эта лужайка превращается в страшно шумное место. Особенно, когда начинаются соревнования по борьбе, традиционные для Девоншира. Трудно в такие дни сосредоточиться на работе человеку, который посвятил себя литературным занятиям.

В дни своей ссылки аббат и вправду предавался тому, что писал книги. Причем настолько трудные для восприятия и научные, что понять их могли лишь люди, равные ему по учености, а аббат был весьма и весьма учен. Таких людей нашлось бы не больше десятка в Англии да еще с десяток по всей Европе. Когда он не служил мессы и не писал, то совершал долгие и уединенные прогулки, а когда не занимался и этим, то молился.

Его история была известна знакомым-эмигрантам лишь в самых общих чертах, не больше, так как аббат не любил распространяться о своей прошлой жизни. Он был третьим сыном графа де Кольбера. Детство, да, очевидно, и юность в родительском замке прошли беззаботно и счастливо. Юношей его послали служить в знаменитый полк, где в возрасте двадцати пяти лет де Кольбер уже получил звание полковника. Притом он провел немало времени при самом блестящем королевском дворе в мире. Он был весьма талантливым и одаренным человеком, с задатками большой личности, наделенной недюжинным умом. Но эта одаренность, похоже, присутствовала в де Кольбере даже в избытке. Не было при французском дворе человека более экстравагантного, чем полковник де Кольбер.

Жил он тогда во Франции, но побывал со своим полком и в других странах. В службе преуспел. Жизненная энергия везде делала его неизменно популярным человеком. Он был огнем, у которого грелись окружающие его люди. Когда же наступили тяжкие времена расплаты за счастливую юность, за аристократическое происхождение, жизненная сила все еще била в нем через край. Он не присоединился к первой волне эмиграции, которая хлынула из Франции под предводительством графа Д'Артуа после падения Бастилии. Не присоединился и ко второй волне. Он продолжал служить королю до тех пор, пока это было еще возможно, а затем поехал домой, чтобы защитить родителей. Поговаривали, что когда к замку подступила чернь с тем, чтобы сжечь аристократическое логово и умертвить его обитателей, он дрался, как лев, до тех пор, пока не упал раненый. Его спас и укрыл деревенский кюре.

Когда же де Кольбер возвратился к жизни, то обнаружил, что все его близкие перебиты и он остался на свете совсем один. Он стал беглецом в своей родной стране. Во время своих скитаний повстречал женщину, которую полюбил. Кто была эта женщина, женился ли он на ней… всего этого паства Торрского аббатства не знала. Было известно только, что им двоим удалось бежать из Франции и когда они достигли английских пределов, у них появился ребенок, который заново вдохнул искру счастья в их излученные души. А потом эта женщина и ребенок умерли. Граф уехал в Ирландию. О годах, которые он провел в этой стране, не было известно ровным счетом ничего. Кроме того, что именно там он принял духовный сан. Два года назад он появился в Торкви. От этого человека с тяжелым взглядом веяло холодом, но на паству местных католиков аббат де Кольбер произвел самое сильное впечатление.

Это было все, что знали о нем в округе. Сам он эту информацию ни разу не подтверждал и никому не предоставлял. Буквально по крохам была она собрана одной весьма энергичной эмигранткой, одной из тех занятых и суетных леди, которых хлебом не корми, дай только как следует порыться в жизни близких знакомых, вывернуть их судьбы наизнанку, не оставив беднягам ни одной щелки, в которую можно было бы спрятаться от досужих поисков любопытной дамы.

Правда, считалось, что в отношении аббата де Кольбера усилия этой дамы не увенчались успехом. В его истории, составленной ею, было слишком много белых пятен, которые, очевидно, и скрывали информацию о том, каким образом молодой и беззаботный версальский аристократ и вояка мог превратиться в таинственного и преждевременно постаревшего аббата… Любопытная дама была уверена в том, что отец де Кольбер на самом деле гораздо моложе, чем выглядит. По ее прикидкам, ему не было еще и пятидесяти.

Выглядел же он на все шестьдесят.

Он шел по приемному холлу, прощаясь то с одним, то с другим членом своей конгрегации с почти королевской беспристрастностью, говоря каждому от силы два-три слова… За исключением, пожалуй, лишь миссис Лорейн. Эта весьма пожилая леди всегда привлекала внимание аббата своей душевной красотой и достоинством. Она была вдова, двое сыновей ее погибли в Индии. Несчастная женщина жила в одиночестве в маленьком домике недалеко от церкви Торре, но никогда ни на что не жаловалась, что нравилось аббату. Несмотря на свой ревматизм, несмотря на стесненные материальные обстоятельства, несмотря на любую непогоду, она всегда появлялась на воскресной мессе. По бедности своей миссис Лорейн не имела экипажа и шла в церковь пешком, медленно передвигаясь на своих больных ногах и опираясь на трость эбенового дерева.

Аббат как-то был у нее дома, и она приглашала его прийти еще. Но он не пришел. Миссис Лорейн восприняла это с пониманием и не обиделась. Она вообще была очень тактична. И сейчас, когда аббат наклонился к ее руке, вдова лишь мягко улыбнулась ему, стараясь ничем не вынудить его задержаться. Спустя минуту он смог отойти от нее, а еще через мгновение вообще исчез из поля зрения собравшихся. Эти его уловки были хорошо известны всем. После мессы аббат всегда пропадал с легкостью тени, которая исчезает, как только восходит солнце.

2

Аббат де Кольбер быстро шел через парк. Настолько быстро и легко, словно был молодым человеком. Он вновь оставил суету, вновь был один, это состояние всегда вызывало у него обреченный вздох и прилив сил. Несмотря на быстрый шаг, он совсем не уставал. За последние пятнадцать лет аббат претерпел столько лишений и страданий, что это вполне могло бы надломить слабого человека. Но сильного человека, каким являлся отец де Кольбер, эти бедствия лишь укрепили и закалили, словно сталь. Физически он был очень крепким человеком и, как это ни странно, иногда сожалел об этом. Только сегодня утром он с тоской подумал о том, что если ему будет суждено дожить до девяноста годов, как его деду, то значит впереди еще полжизни!..

Время начало тянуться невыносимо медленно со дня смерти Терезы. Такова уж природа человеческого одиночества. Когда они были вместе, годы летели, словно птицы. Даже беды казались мимолетными. Именно потому, что они переживали их вместе. А теперь… Одна уединенная и лишенная происшествий неделя казалась столетием… Порой аббат чувствовал, что ему следует больше находиться среди людей, больше общаться с ними. Но он уже утратил способность быть общительным. Ирония судьбы! Эту способность утратил человек, который в свое время был одним из самых популярных и компанейских молодых людей во всей Франции!

Но с тех пор он слишком насмотрелся на людей, увидел, как много зла они делают друг другу. И это оттолкнуло его от рода человеческого. Там в Ирландии, где де Кольбер жил в одиночестве после смерти возлюбленной, в монастыре у озера, к нему вернулся разум и он пришел к выводу, что только одиночество и отшельничество безопасно. Тогда он думал, что мир — это лечебница для буйных умалишенных. И чем больше в этой лечебнице мужчин и женщин с соответствующим недугом, тем меньше хочется иметь с ними какие бы то ни было отношения.

Однако в последний год, когда душевное равновесие вернулось к нему, аббат стал стыдиться своих шараханий от мира и людей. Это грех для человека и двойной грех для священника. В самое последнее время в нем иногда даже появлялось сильное желание снова выйти в свет из своего одиночного и добровольно избранного заключения и попытаться в толпе преступников и дураков найти тех, кто не является ни теми, ни другими.

Аббат де Кольбер чувствовал, что среди тех, кто его окружает, можно отыскать таких людей — умных и порядочных, смелых и веселых. А, главное, нелюбопытных. Среди членов его паствы, которую он только что покинул, как он знал, было много прекрасных мужчин и женщин, но их любопытство пока еще было невыносимо для него. Они словно брали хирургический зонд и проникали в его давние раны, которые от этого открывались и кровоточили.

Король Лир и его сын были нелюбопытны, они не спрашивали его имени, а он не спрашивал их имен. Они просто появились в его жизни и исчезли, словно видения, оставив у аббата только воспоминания о мудрости и учености старика и изумленно благодарном взгляде мальчика, которым тот ответил на простое проявление великодушия и вежливости со стороны аббата. Это тронуло священника гораздо сильнее, чем он подозревал. Теперь ему казалось, что именно взгляд того мальчика пробудил в нем долго спавшее желание общаться с себе подобными. Теперь он жалел о том, что сам не проявил любопытства по отношению к ним. Это же надо! Даже имен не спросил!..

Аббат поднял глаза и увидел часовню Св. Михаила. Ее серые стены казались почти серебристыми на холодном солнечном свету. После мессы ему хотелось подольше остаться в часовне аббатства, но он не мог. Элементарные правила этикета и вежливости требовали от него появиться в приемном холле и поговорить с расходящейся паствой. Поэтому он решил сейчас взойти по склону холма в часовню Св. Михаила и продолжить там воздавать хвалу Господу.

Это место во всей округе нравилось ему больше других. Здесь, по его мнению, было святое убежище: затишье после шторма, благословение после миновавшей опасности… Здесь хотелось молиться за тех, для кого опасность еще не закончилась, за тех, кого еще носит по волнам ветер и непогода. И наконец здесь он всегда обретал привычное уединение. Растолстевшие англичане-протестанты видели в этой часовне лишь «папистский анахронизм» и не заглядывали сюда, ибо для этого требовалось подниматься по слишком крутому склону. А те немногие католики, которые здесь жили, были слишком преклонных лет, чтобы одолевать такие подъемы… Да и, кстати говоря, они тоже изрядно растолстели; больше предаваясь в этой стране чревоугодию, чем религии. Кроме моряков-католиков с заходящих в залив иностранных судов, — которые тоже появлялись здесь редко, — аббат не видел здесь никогда и никого. Впрочем… однажды он видел здесь молящимся того мальчика, которого, не зная имени, прозвал про себя Корделией.

Аббат быстро одолел подъем, вошел в часовню и огляделся по сторонам.

«Это абсурдно, — подумал он. — До такой степени любить это место, что каждый раз проверять, все ли с ним в порядке…»

Часовня как всегда была пуста и холодна. Пока она будет стоять здесь, с ней не произойдет никаких перемен. Никто не сможет украсть этот пол из грубого камня, этот свод, этот умывальник, эти две ниши в северной стене, этот цветок, выбитый между ними в камне. Перемены вносила только погода и солнечный свет. Сегодня тени были голубыми, яркими и хрупкими, как стекло.

Он преклонил колена перед умывальником, глядя на то место, где когда-то помещался алтарь. Здесь было прохладно, но из отверстия не застекленного окна на аббата де Кольбера изливался яркий теплый солнечный свет.

— Laudate Dominit omnes gebtes: laudate eum omnes populi. Quomam confirmata est super nos misercordia ejus: et veritas Domim manet in aeternum.

Слова. Такие короткие, такие легкие… Они не срываются с человеческого языка до времени, робко ждут своей очереди, но всегда готовы к использованию… Однако от мирской усталости они уводят к небу лучше любой музыки… Музыка… Крылья Персея… Крылья на ноющих, саднящих ногах. Молитва на устах. Небеса и твердь земная. Вечная жизнь во хлебе и в вине. Слова всегда уносили его в мир тишины, и он возносил в этом мире молитвы, потеряв чувство времени.

Снова вернувшись к ощущению реальности, аббат де Кольбер проговорил вслух, сам не сознавая того:

— Sit nomen Domini benedictuin: ex hos nunc, et usce in saeculum.

3

Какой-то легкий шум дошел до его сознания. Какой-то шорох, словно пробежала мышь. Он оглянулся через плечо, ожидая увидеть эту мышь, но увидел девочку в зеленом плащике и зеленой шапочке. Девочка сидела на скальном возвышении как-то степенно, с достоинством. Руки ее были спрятаны в коричневую муфту. Она смотрела на аббата недетски серьезным взглядом своих лучистых глаз, но встретившись с ним взглядом, дружелюбно улыбнулась. Эта улыбка ворвалась к нему в сердце, больно коснувшись его. Он неуверенно и порывисто поднялся с колен, опираясь одной рукой о стену, и посмотрел в ее серые глаза, словно слепой. Причем лицо у него было в то мгновение настолько диким, что любой другой ребенок на ее месте испугался бы. Но только не Стелла. Во-первых, она была бесстрашна, а во-вторых, до сих пор она встречала по отношению к себе со стороны людей только добро и не знала другого. Встречаясь взглядом с другим человеком, она привыкла отдавать ему любовь к жизни и принимать за этого его любовь.

— У вас болят колени? — с участием в голосе спросила она.

— Немного, — напряженно ответил аббат.

Он уже справился с собой, но неподвижно стоял на месте, держась рукой за стену. Он понятия не имел о том, как нужно говорить с детьми. О детях он не знал ничего. Его собственный ребенок был слишком мал, когда его постигла смерть… Смерть… Тереза… На какую-то секунду аббату стало дурно. Господи, неужели ему никогда не смириться с этим?

Он заметил, как девочка пошевелилась. Маленькая ручка в рукавчике показалась из муфты и легла на камень. Это был жест приглашения. Она снова улыбнулась и склонила голову чуть набок, как малиновка.

О, женщины! Едва только выбравшись из колыбели, они уже умеют соблазнять мужчин!..

Впрочем, нет… Приглядевшись, аббат де Кольбер увидел, что она вовсе не кокетничает.

Освятив часовню крестным знаменем, он не без труда опустился рядом с ней на низкий камень, смешно вытянув перед собой длинные ноги. Так они сидели вместе, завернувшись в свои плащи, глядя друг на друга, и зимний солнечный свет падал на их лица.

— Вы страдаете люмбаго? — спросила Стелла и тут же, словно спохватившись, добавила. — Сэр?

Ее научили обращаться к взрослым «сэр» и «мадам», но она часто забывала это делать. Вовсе не из неуважения. Просто к каждому человеку она проникалась глубоким интересом, который словно сближал их, и это сближение уже не допускало формальностей. По той же причине Стелла часто забывала и об обязательном реверансе.

— Спасибо за заботу, нет, — ответил аббат. — Мне трудно сидеть на этом камне просто потому, что я намного больше тебя.

Стелла улыбнулась, радуясь тому, что этот старик не страдает люмбаго.

— А у отца Спригга люмбаго, — совершенно серьезно объяснила она. — Ужасно больно. Матушка Спригг всегда согревает на печке мешочек с солью и прикладывает к больным местам. Очень помогает.

— Скажи… а эти отец и матушка Спригг… они твои родители? — спросил аббат с расстановкой.

Он совсем позабыл сейчас о том, что не умеет разговаривать с детьми. В разговоре с этим ребенком ему было совсем легко, и это была целиком заслуга девочки. И хотя улыбка этого милого создания с болью проникла в сердце священника и отголоски этой боли все еще слышались, сам факт появления в часовни этой крохи был для него радостью и чудом.

Он уже так давно не испытывал этого драгоценного чувства, когда кажется, что держишь в руках невиданное сокровище, что уже и не помнил, те же ли это ощущения. Впрочем, теперь ему живо вспомнились прежние далекие времена. Ему вспомнился тот далекий день, когда он мальчиком был допущен к первой в своей жизни полуночной мессе и кюре подал ему зажженную свечу. Священный миг, когда он поднял глаза и увидел идущую к нему Терезу, которая держала в руках тот Божественный дар, который принесла ему. Он вспомнил день, когда, будучи в Ирландии, увидел пролетающего над монастырским озером лебедя. И день, когда старик-кюре оглянулся на него с двуколки и улыбнулся. Все эти короткие мгновения, имевшие в себе спасительную силу Божественного дара, вдруг живо вспомнились ему. Явление этого маленького существа в часовне, этого ребенка, этого волшебного создания, казалось еще одним таким случаем, еще одним мгновением.

Аббат стал вежливо расспрашивать девочку, а та вежливо и спокойно отвечала. Тем временем он рассматривал маленькое и смуглое личико, которое напоминало по форме сердечко, упрямую верхнюю губу и прямой маленький носик, смешинки в уголках ее изогнутого рта… Он чувствовал, что раз увидев это лицо, человек уже будет не в силах его позабыть. И снова перед его мысленным взором пронеслись тени зажженной свечки, убаюкивающих рук Терезы, отражение крыльев лебедя в озере… и, наконец, улыбка, дружеская улыбка этой девочки. Он понял, что в эти мгновения достиг очередной вехи в своей жизни.

— Да, я считаю отца и матушку Спригг своими отцом и матерью, — ответила Стелла.

Она сказала это и не солгала. Эти люди спасли ее. Любили ее. Отказывать им в праве называться ее родителями, значило бы отплатить им за все черной неблагодарностью.

— Ты живешь в Торкви, дитя мое?

— Нет, сэр, я живу на хуторе Викаборо, около Гентианского холма.

— Ты пришла сюда одна?

— Доктор Крэйн проводил меня до подножия холма. Сам он пошел к одному своему пациенту, а потом вернется и заберет меня. Я слышала те чудесные слова, которые вы произносили здесь, когда я вошла… Захария иногда тоже так говорил.

— Тебе понравились эти слова?

Девочка кивнула.

— И мне они нравятся, — сказал аббат. — Они похожи на крылья, не правда ли?

— Они воспаряют, — сказала она. — А потом падают ярким светом.

— Да, я знаю. А этот Захария, слова которого тебе нравятся, он что, твой брат?

Он заметил, как из уголков упрямого рта исчезли смешинки и серые глаза потемнели.

— Нет. Он уплыл за море. А я прихожу сюда, чтобы думать о том, что он скоро вернется. Как Розалинда.

Аббату в общих чертах была известна легенда об этой часовне.

— Раз в год, как Розалинда? — переспросил он.

— Да. Сегодня я пришла в первый раз. Захария уехал двадцать седьмого ноября, так что вообще-то нужно еще долго ждать годовщины, но я пришла раньше, потому что…

Она запнулась и на лице ее мелькнула мгновенная озабоченность.

— Почему? — вежливо допытывался аббат.

Девочка посмотрела на старика. Да, она может ему сказать. Важно только найти верные слова. Когда она находила слова, то ей никогда не бывало трудно сказать их людям. Она замолчала сейчас только потому, что вспомнила, как матушка Спригг тысячу раз говорила ей, что невежливо благовоспитанной барышне перекладывать на посторонних людей свои заботы. Но, похоже, этот человек не совсем посторонний…

— Вчера ночью мне приснилась страна, куда он поехал. Вы знаете эту страну, сэр?

— Да, — кивнул аббат.

— Захария был там, но я не могла его найти. Он боялся. Я знаю, что он был там и что он боялся, но я не смогла отыскать его.

— Это естественно, — задумчиво произнес аббат. — Страх требует от человека уединения. Даже самые близкие люди не могут приблизиться к нам, когда нам страшно.

— Когда я проснулась, я спросила себя: чего он боится? — продолжала Стелла. — И подумала: может, был шторм…

— И поэтому ты пришла сюда сегодня? Чтобы вспомнить Захарию и вознести молитву за тех, кто в море?

— Да. Доктору нужно было прослушать легкие старины Сола… У него бронхит. Сильный шум в легких… А старина Сол — это наш работник… Ну я и попросила доктора взять меня сюда. Матушке Спригг это не очень-то понравилось. Ведь мне пришлось не пойти вместе с ней в церковь. Но здесь ведь тоже считается церковь, правда?

— Конечно, можешь не сомневаться. Скажи, ты уже молилась Господу за твоего друга, дитя мое? Я имею в виду сегодня?

— Да. Я ведь была здесь уже минут пять, прежде чем вы заметили меня. Когда я поднималась с колен, и садилась на камень, вы услышали меня и оглянулись.

— А скажи, вот этот Захария, твой друг… он из местных?

— Нет. У него нет ни отца, ни матери. Он живет с доктором.

Король Лир и Корделия?! Неужели это они?..

Аббат уже открыл было рот, чтобы подробно расспросить девочку о внешности доктора и Захарии, но тут же прикусил язык. Ему пришло в голову, что для человека, так враждебно относящемуся к людскому любопытству, как относился он, он задает слишком много вопросов. Он и раньше замечал, бывало, что единственная цель, которую обычно ставят перед собой взрослые в разговоре с детьми, всегда заключается в том, чтобы что-то у тех выспросить и выпытать. Это вульгарно и на редкость не прилично. Хотя в его случае вульгарный допрос был вызван лишь тем глубоким интересом, который вызвала у него эта девочка. Нет, интерес — это неудачное слово. Тут было нечто большее, чем просто интерес.

Впрочем, аббат де Кольбер твердо решил, что продолжение допроса будет с его стороны неприличным поступком и проявлением дурных манер. Хватит. Она и так же, как могла, удовлетворила его любопытство. Причем очень мило и вежливо. Теперь он должен удовлетворить ее любопытство, если таковое имеется.

— Когда я был маленьким мальчиком, — сказал он, — наверно, чуть моложе, чем ты сейчас, у меня было одно необычайно счастливое Рождество. Вообще-то я всегда счастливо справляю Рождество, но тот праздник был особенно хорош. Моя мать, отец, братья и я жили в большом и старом доме на опушке соснового леса, а в лесу этом была небольшая деревня с маленькой церковью и на каждый Сочельник вся наша семья ходила в ту церковь через лес, чтобы присутствовать на полуночной мессе. В тот Сочельник мне в первый раз в жизни было позволено идти ночью вместе с остальными. До тех пор меня не пускали, ибо мама считала, что я еще слишком мал. Помню, шел снег и отец нес меня на своей спине. Господи, какую радость, какой восторг я испытал, прокатившись на его спине! Братья несли фонари, которые отбрасывали причудливый свет на снег. Как хорошо было тогда в лесу! Над нашими головами светили звезды, пробиваясь сквозь толстые от снежных шапок ветви деревьев. Издали доносился колокольный звон.

Аббат чуть помолчал, припоминая, а потом продолжил:

— В церкви, когда мы появлялись, собралась уже почти вся деревня, но для нас оставили местечко около елки. На протяжении всей службы я любовался ею и украшавшими ее зажженными свечами. Меня тогда просто переполняло чувство счастья и восторга. После службы старик кюре дал мне в руки зажженную свечку с елки. Мне, потому что я был самый маленький из присутствовавших в церкви и потому что я впервые был на полуночной мессе.

Стелла внимательно слушала.

— Я зажег свечку для каждой души нашего прихода, мадам, — сказал старик кюре моей матери. — Сто пятьдесят душ зажглись любовью к Господу. А те, которые не зажглись, тем хуже для них.

Потом он посмотрел на меня.

— Отнеси эту свечку домой, сын мой, и не дай ей погибнуть.

Аббат вздохнул и продолжил рассказ снова от первого лица:

— Я был еще слишком мал, чтобы понять смысл этих слов, но я решил, что он имел в виду не «погибнуть», а «потухнуть». На пути домой я не позволил отцу вновь взять меня себе на спину. Я ужасно устал, мои ноги ныли, но я шел сам, потому что был уверен, что чем дальше от земли, тем сильнее ветер, который мог задуть свечу. Я шел всю дорогу за отцом, и его спина заслоняла свечку от ветра. Я шел по следам отца, словно паж, который ступал по следам доброго короля Венселаса.

— И свечка не потухла? — пылко спросила Стелла.

— Нет, в ту ночь не потухла. — Он помолчал, но правда давила на него, и он добавил: — Она потухла позже.

— Но ее снова зажгли?

Перед мысленным взором аббата словно скользнула тень пролетевшего над озером лебедя и отражение его крыльев в неподвижной воде.

— Да, ее зажгли снова.

— Расскажите мне побольше о том времени, когда вы были маленьким мальчиком, — приказала Стелла твердым голосом. — Сэр, — добавила она виновато, как всегда чуть запоздав.

Аббат рассмеялся, оглянулся на ее раскрасневшееся личико. Ему вдруг вспомнились тысячи счастливых мгновений детства, которые, казалось, были позабыты навсегда. Ему захотелось побольше рассказать о них этому эльфу. Его знакомые из числа паствы были бы несказанно изумлены смехом аббата де Кольбера. Они были уверены в том, что их священник вообще не знает, что такое смех.

— А твой друг доктор, — спросил аббат, — он сказал, поднимется к тебе сюда или будет ждать внизу?

— Он будет ждать внизу, — ответила Стелла. — Он не станет карабкаться сюда, потому что у него ревматизм.

Аббат подошел к одному из оконных отверстий и глянул вниз. У подножия холма стояла бричка, запряженная серым мерином. На высоком сиденье сидел пожилой джентльмен в пальто с множеством пелеринок и цилиндре с загнутыми полями. Шляпа сидела на голове под каким-то необычным углом. Расстояние было очень большое, но аббат при помощи своего воображения разглядел блеснувший на солнце монокль, большой, сломанный нос… и с радостью узнал личность и экипаж короля Лира!

Аббат де Кольбер обернулся к Стелле.

— Другие истории оставим на будущее. Твой доктор уже заждался. — И задал еще один вопрос: — А как тебя зовут, дитя мое?

Девочка поднялась с камня, сунула руки в муфту и посмотрела ему в глаза.

— Стелла Спригг.

Он с улыбкой встретил это понравившееся ему имя, а от фамилии мысленно отмахнулся рукой.

— А вас как зовут, сэр?

— Шарль Себастьян Мишель де Кольбер, — сказал аббат гордо.

Глаза девочки округлились от изумления.

— Но люди зовут меня аббатом или просто отцом.

— Отец де Кольбер, — серьезно и мило повторила Стелла и вновь перевернула в аббате все, как той своей первой улыбкой.

Мало понимая, что делает, отец де Кольбер взял ее за руку, как брал за руку многих знатных версальских дам, и вывел из часовни на воздух. Стелла не имела никакого представления о придворных манерах, но не колеблясь подала аббату свою руку — она склонилась в низком реверансе, и поднимаясь из него, вытащила маленькую ручку из муфты и решительно вложила ее в большую мужскую руку.

 

Глава II

1

Аббат де Кольбер без конца думал об этой девочке и сам себе поражался. Как мог он, человек, никогда не обращавший на детей никакого внимания, плениться фермерской девчонкой с простецкой фамилией Спригг?!.. Смешно! Абсурдно! Но он был именно пленен ею. Очарован. Словно Стелла и впрямь была каким-то волшебным существом, доброй феей, которая околдовала его своими чарами. Священник пытался отделаться от ежеминутных мыслей о ней, но тщетно. Милое создание в зеленой шапочке стояло перед ним, когда он работал за письменным столом. Оно заглядывало ему через плечо, стараясь разобрать, что он пишет. Оно садилось к нему на колени, когда он читал. Пару раз аббат даже ловил себя на том, что читает вслух (ведь девочке так нравилась музыка слов!..). Маленькая колдунья заставила его просыпаться по ночам, преследуя своей улыбкой!

И уединенность внезапно стала казаться де Кольберу тяжким бременем. Как-то, спустя недели две после той встречи в часовне, он, как обычно, завтракал один, и тут ему пришла в голову мысль, что одиночество, должно быть, точно так же невыносимой тяжестью давит и на других пожилых людей, как оно теперь давило на него. Очень возможно. До сих пор уединение приносило священнику удовлетворение, и он не задумывался о том, как это состояние действует на других. Постыдно! Ведь он святой отец, аббат, и на нем лежит ответственность за души созданий Божьих!..

Личная святость, к достижению которой аббат де Кольбер стремился еще с тех пор, когда жил в монастыре в Ирландии, теперь уже казалась ему недостаточной. Когда-то он считал, что, достигнув ее, сделает все и выполнит долг перед Богом. Но теперь отец де Кольбер понимал, что личная святость не является категорией самодостаточной. Она важна только потому, что служит другим людям.

Взять, к примеру, миссис Лорейн. Она вдова, и он вдовец. Ее дети погибли, и его ребенок умер. Что для нее одиночество? Сокровище или скорбь?

И, свернув салфетку, аббат решил наконец принять приглашение, которое миссис Лорейн сделала ему несколько месяцев назад, и этим же утром нанести ей визит.

Завернувшись в плащ, он вышел из дома на яркое солнце. Погода сегодня, седьмого ноября, была такой же, как и в тот день, когда состоялась его встреча со Стеллой: холодная, даже морозная. Но небо было безоблачным, чистым, ярко светило солнце. Мир сегодня был особенно красив, и священник получил удовольствие от пешей прогулки в Торре.

Маленький и чистенький белый домик миссис Лорейн отделял от дороги деревянный палисадничек. Мощеная камнем дорожка вела через небольшой цветочный сад к входной двери. Дом стоял напротив покойницкой церкви Торре, недалеко от источника Св. Эльфрида, где вот уже не первое столетие из земных глубин била чистая минеральная вода. Место было очень красивое, и сквозь деревья открывался хороший вид на море.

К дому миссис Лорейн можно было пройти и со стороны церковного двора, где среди древних могил всегда играли дети и паслись овцы. Звонили колокола, звук которых всегда так нравился Захарии. Весной соседнее поле все зарастало лютиками. Миссис Лорейн как-то сказала аббату, что знает на этом поле места, где есть заросли целебной горечавки.

Аббат подошел по мощеной камнем дорожке к двери и поднял медное кольцо. Дверь была невысокая, выкрашенная в темно-синий цвет, с коринфскими колоннами по обе стороны и веерообразным окошком наверху. Кольцо было гладко отполировано, а каменная ступенька крыльца перед дверью была так же ослепительно бела, как и муслиновые занавески на окнах. Под одним из окон хозяйка устроила небольшую подвесную оранжерею, в которой вилась ароматная герань, разросшаяся по всей стене. И сам этот маленький домик и цветочный сад перед ним были очень хороши. Такое место, раз увидев, уже не забудешь.

Дверь открыла крепкая пожилая служанка в накрахмаленном чепце и шуршащем фартуке. Это была на вид неприступная и очень строгая женщина. Настоящий сухарь. Но аббат знал, что она вот уже много лет преданно служила хозяйке и, несомненно, будет служить ей до конца своих дней. Вообще миссис Лорейн и ее служанка олицетворяли собой идеальную человеческую пару. Они взаимно уважали друг друга и испытывали друг к другу взаимную привязанность, но всегда соблюдали между собой известную дистанцию, чтобы не потревожить ни этого уважения, ни привязанности.

Аббат тоже любил держать с людьми дистанцию и не верил в большую близость человека к человеку. Он не верил в то, что люди могут рассматривать друг друга, как половинки целого. Он и Тереза всегда уважали личный мир друг друга. Он считал, что от чрезмерно тесного сближения двух людей наносится неизбежная травма их душам. Инстинкт же слияния относится к категории бессмертных желаний, чье полное удовлетворение принадлежит не этой жизни, но иной.

Аббат проследовал за служанкой в гостиную миссис Лорейн. Он поклонился хозяйке с формальной вежливостью, и, выпрямившись, натолкнулся на заинтересованный взгляд ее холодных голубых глаз. В ту минуту он понял, что правильно поступил, что пришел. Хозяйка дома относилась к тому типу женщин, которые, даже находясь в комнате, до отказа заполненной людьми, умеют создавать иллюзию простора вокруг себя. Миссис Лорейн всегда сохраняла невозмутимый вид, хотя пережила в своей жизни не одну сильную трагедию. Она никогда не предъявляла к жизни никаких требований, не терпела шума и, где бы ни находилась, вокруг нее всегда было спокойно и свежо.

— Прошу вас, садитесь, месье.

Французский миссис Лорейн был безупречен.

Аббат опустился на чиппендельский стул. Приглядевшись, пожилая дама увидела, что он посмотрел на нее с некоторым удивлением, и это польстило ей. Он была во многом неземной женщиной, но даже у нее было тщеславие. Миссис Лорейн знала, что обладает способностью к языкам, и ей нравилось, когда она производила этим впечатление на окружающих. Она знала также, что обладает прекрасным вкусом, — и об этом говорила обстановка гостиной и ее собственное утреннее одеяние. Наконец, третьей ее гордостью — к которой была причастна и ее служанка Араминта, — являлись необычайно воздушные, по форме напоминающие сердечко так называемые королевские булочки, которые она всегда предлагала своим утренним посетителям вместе с бокалом хорошего вина.

— Я пришел к вам, мадам, чтобы передать праздничные пожелания.

— Какая неожиданная честь, месье. Что касается ваших добрых пожеланий, то тут вы никогда не заставляете себя долго ждать. Но ведь до Рождества еще больше месяца.

Аббат не обиделся на ироничность ее тона и пояснил с тенью легкого смущения в голосе:

— Я слишком долго жил затворником, и все это время друзья могли только интуитивно догадываться о моем уважении. С моей стороны было не слишком хорошо допускать такое.

Миссис Лорейн улыбнулась.

— Тем более приятно, месье, что интуиция ваших друзей получает такое веское подтверждение.

Еще с минуту-другую они наслаждались обменом любезностей в виде тонких намеков и элегантных и остроумных фраз, к которым оба привыкли с детства. Но тем временем оба следили и за тем — хотя не показывали виду, что следили, — как постепенно завязывается между ними настоящее общение, словно цветок, распускающийся прямо в руках. Этот час встречи нес им что-то новое. Таково было привычное отношение этих людей к любой фазе любого дня. В каждой новой минуте было что-то значительное, каждая новая минута ознаменовывалась каким-то потаенным открытием. Это было своеобразное инстинктивное подтверждение христианского постулата о том, что все происходящее — во благо.

На взгляд аббата, миссис Лорейн по своему возрасту была ближе к восьмидесяти годам, чем к семидесяти, но она сидела на своем стуле с высокой спинкой безупречно прямо, не позволяла себе отклониться назад, ее руки в муфте были спокойно сложены на коленях, а маленькие ноги в изящных домашних туфлях без каблуков покоились на специальной, покрытой ковриком скамеечке. У миссис Лорейн были роскошные седые волосы, уложенные в высокую прическу и лишь немного скрытые кружевным чепцом с черными лентами, завязанными под гордо вздернутым подбородком. Белый кружевной фишу пересекал на груди ее свободное платье из серого шелка с бесчисленным количеством нижних юбок и оборок на подоле.

Одеяние было, что и говорить, несколько старомодное — платье внизу расходилось колоколом, и сейчас уже так не носили. Но миссис Лорейн считала, что дожила уже до таких лет, что может позволить себе одеваться, как ей удобно, а не как требует мода. Это богатство нижних юбок было нужно для того, чтобы скрыть, что под ними уже ничего не было. Без них, думал аббат, она была бы похожа на изголодавшуюся птичку. Под слоями шелка не было ничего, кроме голых старческих и хрупких костей. Но старой женщиной миссис Лорейн была только в физическом отношении. Ее голубые глаза, смеющиеся губы, свежий и чистый голос так и дышали молодостью. К тому же у нее была великолепная память, а суждения отличались быстротой и категоричностью.

В гостиной, пахнувшей свежестью, заполненной чиппендельской мебелью, клавикордами, муслиновыми занавесками, миниатюрами, книгами и фарфором, казалось, негде было повернуться. Но зато все, что лежало на полках и в ящиках, было безупречно красиво. Один только осмотр части этих вещиц сделал бы счастливой какую-нибудь девочку на целый день, подумал аббат. Конечно, при условии, что эта девочка будет аккуратно обращаться со всеми этими сокровищами.

Аббат был уверен в том, что Стелла обращалась бы с этими вещицами бережно. Она ничего не уронила бы, не разбила, не поломала…

Служанка принесла на подносе вино и «королевские булочки». Аббат съел одну, и ему очень захотелось, чтобы Стелла попробовала тоже. Он был почему-то уверен, что она ест, как птичка: извлекая из вкусных вещей максимум удовольствия и не оставляя после себя ни одной крошки. Вообще-то дети любят сорить и вертеться во время еды, но он был уверен, что Стелла не такая.

На столе радом с миссис Лорейн лежал изящный ларец из кедра, инкрустированный слоновой костью. Ларец для вышивания. Аббат решил, что это, наверное, давний подарок из Индии от ее погибших сыновей. Крышка ларца была откинута, и он увидел внутри множество мелких отделений с тоже распахнутыми крышечками. Катушки из слоновой кости с шелковыми нитками разного цвета, подушечка для иголок в форме клубнички, серебряный наперсток и ножницы в форме какой-то птицы… Неужели лебедь?..

Стелла, наверное, уже достигла того возраста, когда девочек начинают учить вышивать.

Внезапно аббат де Кольбер поймал себя на том, что вот уже в течение пяти минут совершенно не слушает, что ему говорит хозяйка дома. Он невольно виновато посмотрел на миссис Лорейн.

— Ваши мысли блуждают в облаках, месье?

В ее тоне он уловил строгие нотки. Правильно. Миссис Лорейн никогда и подумать не могла, что в своей собственной гостиной натолкнется на что-либо, хоть отдаленно напоминающее дурные манеры, да еще и со стороны всегда изящно-вежливого аббата.

— Прошу великодушно простить меня, мадам. Я просто подумал о том, в какой восторг привел бы ребенка ваш ларец.

— Да, — сказала миссис Лорейн. — В этой комнате найдется немало вещиц, которые привели бы ребенка в восторг. К сожалению, среди моих знакомых совсем нет детей. Я, признаться, веду себя с ними робко и стесняюсь пригласить кого-нибудь к себе.

Хозяйка говорила вежливо, но, когда она замолчала, аббат заметил напряжение в уголках ее рта и обвинил в этом себя. Наверное, ее внуки также погибли в Индии. Дурак! Какой же он дурак! Да что же это с ним сегодня?!..

Но инстинкт подсказывал ему, что, раз уж он зашел столь катастрофически далеко, нужно идти и дальше. И если необходимо, то сделать даже шажок к тому сближению, которого он всегда боялся.

— Я тоже робок с детьми. Мой собственный ребенок умер в очень раннем возрасте.

Миссис Лорейн быстро подняла на него глаза, и щеки ее слегка порозовели. Ей было, конечно, очень приятно, что неприступный аббат позволил себе так довериться ей. Если минуту назад он и сделал ей больно, то сейчас, этим своим признанием, исцелил рану.

Наверное, миссис Лорейн еще более одинока, чем ему представлялось до сих пор. Что ж, раз начал, то терпи. Он решил выдержать все ее вопросы.

Впрочем, она не собиралась задавать вопросы… Значит, он вынес ей верную оценку, еще когда только появился в этой гостиной. Всем своим видом миссис Лорейн показывала ему, что не станет ничего выпытывать. Пусть он сам расскажет все, что пожелает и когда пожелает. И это все, что она от него ждет.

В благодарность за то, что пожилая леди не стала выспрашивать у него о Терезе и умершем ребенке, аббат стал живо описывать ей встречу, которая произошла у него в часовне со Стеллой. Рассказал об их разговоре, о том, как он спустился, ведя ребенка под руку к подножию холма, и возобновил знакомство с доктором Крэйном. Дойдя до этого, он посчитал нужным рассказать и о первой встрече с доктором, произошедшей во время турнира по борьбе, на котором пострадал его подопечный мальчик Захария.

Миссис Лорейн была явно заинтригована его рассказом.

— Вы должны снова увидеться с этой девочкой, — сказала она наконец. — И познакомить ее со мной. Мы сдержанны, но не должны поэтому отгораживать себя от молодежи. Молодежь нам нужна. Особенно в Рождество. Вы должны посетить Стеллу у нее дома и принести ей рождественский подарок.

Аббат пришел от этого совета в ужас.

— Мадам! Фермер и его жена, ее родители… Я не знаком с ними. Я не имею права вторгаться в…

— Но этот доктор Крэйн… разве он не выражал пожелания познакомиться с вами поближе?

— Он выразил надежду на то, что мы снова встретимся, но конкретного приглашения не сделал.

— В таком случае вы должны принять инициативу на себя и встретиться с ним сами. А потом он, возможно, приведет вас к Стелле.

Миссис Лорейн огляделась вокруг себя, и взгляд ее упал на ларец. Она взяла его, положила катушки с шелковыми нитками на место и закрыла все миниатюрные крышечки.

— Почему бы вам не подарить девочке вот этот ларчик?

— Мадам! — в ужасе воскликнул аббат. — Я не могу этого сделать! Это очень ценная вещь, насколько я могу судить… Разве могу я лишить вас…

— Вы сделаете то, что я вам скажу, месье, — вежливо, но твердо перебила его пожилая леди. — Девочка наверняка не проводит еще за вышиванием все дни, как это делала я в ее возрасте, и ларчик не наведет на нее ту скуку, какую он наводит на меня. А когда ей надоест, она просто сможет любоваться его красотой. Здесь много красивых вещиц. Взять хотя бы ножницы в форме лебедя…

— Я заметил их, мадам.

— Да. Я так и подумала. В ваших глазах появилось что-то оценивающее, когда вы задержались на этом ларце, месье. Я в ту минуту подумала: «Не может быть, чтобы он хотел это для себя».

— Мадам, я решительно протестую…

Он чувствовал радость и одновременно смущение. В нем сразу же проснулся импульсивный француз, который говорит порой не словами, а жестами рук. Брови аббата подскочили едва ли не до середины лба, глаза сверкали огнем, каким никогда не горят глаза англичанина.

Миссис Лорейн весело рассмеялась. Неужели этого человека люди из Торре могут всерьез называть иногда черствым сухарем? Сама она никогда его так не называла, так как видела в нем внутренний жар, внутренний огонь.

— Поверьте мне, месье, я действительно рада отдать этот ларец вашей Стелле. Умение расставаться с земными вещами, особенно в старости, — это ведь добродетель, не правда ли? Вы часто говорите об этом во время службы. Дерните, пожалуйста, за шнур колокольчика. Араминта завернет ларец, чтобы вам было удобнее нести его.

Аббат подошел к двери и дернул за шнур колокольчика, все еще не спуская глаз с ножниц. Заметив это, миссис Лорейн снова рассмеялась.

— Пока подойдет Араминта, можете посмотреть ножницы, месье. Хорошая работа. Итальянского мастера, как я полагаю. Эти ножницы были со мной всю мою жизнь.

Аббат де Кольбер снова сел на стул, улыбаясь, взял в руки миниатюрные ножницы, взвесил их на ладони. Изгиб шеи лебедя был удивительно изящен. На лице священника вновь появилось серьезное выражение. Странно, подумал он, я ведь еще до сегодняшнего дня невольно ассоциировал образ Стеллы с образом лебедя.

В комнату вошла Араминта, и ей было отдано соответствующее распоряжение.

— Этот ларец предназначен в подарок ребенку, Араминта, — сказала миссис Лорейн. — Рождественский подарок. Поэтому оберни его сначала в серебристую бумагу и завяжи цветной ленточкой. А потом упакуй в простую бумагу, чтобы господину аббату было удобнее нести.

На лице Араминты застыло такое выражение, будто она крайне неодобрительно относится к роду человеческому и ко всем людским поступкам. Это выражение весьма усугубилось еще до того, как она вошла в комнату, поэтому не смогло измениться еще больше. Было уже просто некуда, и поэтому служанка всего лишь тяжело вздохнула и с каким-то свистом выпустила из легких воздух. Если миссис Лорейн с легкостью, с которой она расставалась с материальными ценностями, напоминала жаворонка, расправлявшего крылья для полета, то Араминта была похожа на громоздкую курицу-наседку. Она почти выхватила ларец из рук хозяйки, обернула его своим передником и затопала обратно к двери с раздражением, которое едва не сотрясало комнату физически.

Миссис Лорейн, как всегда, осталась невозмутимой. Она считала, что не должна обращать внимание на перемены в настроении Араминты, точно так же, как не должна слишком драматизировать процесс расставания с вещами, если, конечно, хочет сохранить в своем преклонном возрасте безмятежность духа. Она научилась этому лет пятнадцать назад.

Положив руку на маленький столик, чтобы унять в нем дрожь, порожденную тяжелыми шагами Араминты, миссис Лорейн другой коснулась руки аббата, чтобы унять и его дрожь.

— Вы доставили мне огромное удовольствие, месье, своим посещением. Заходите еще. И приводите с собой Стеллу. Если, конечно, разрешат ее родители.

— Непременно, мадам.

Она поднялась со стула, опираясь на свою трость, и встала перед ним, чуть опустив голову, в ожидании благословения. Аббат проговорил святые слова, может быть, не так четко, как обычно, но зато был искренне рад, что может хоть чем-нибудь отплатить хозяйке за ее щедрость.

Затем аббат де Кольбер поклонился и покинул уютную гостиную. В прихожей Араминта помогла ему надеть плащ и подала сверток. Ее движения были точны, но настолько дышали возмущением, что в этом ей могла бы позавидовать и миссис Сиддонс.

2

У святого отца были кое-какие дела в Торкви, куда он и направился по Дороге Божьих Коровок, держа под мышкой ларец и тихонько насвистывая какую-то беззаботную мелодию. Если бы поблизости случился кто-нибудь из его знакомых по Торрскому аббатству, то удивлению этого человека не было бы предела — увидеть отца де Кольбера, напевающим песенку! Но он удивился бы еще больше, если бы увидел, что аббат остановился на мосту Флит, осмотрелся по сторонам и затем сел прямо на парапет без всякой цели, разве только для того, чтобы подставить свое лицо ласковому солнышку и лениво понаблюдать за чайками, которые шныряли между кораблями и лодками в гавани. Знакомые аббата привыкли думать, что отец де Кольбер относится к той категории людей, которые и шагу в жизни не ступят без определенной цели и смысла, которые живут от выполнения одной поставленной задачи до выполнения следующей и не тратят время на праздности, которые вообще не жалеют времени, ибо считают, что время — это зло, которые никогда не отдыхают и никогда ни в чем не делают паузы, чтобы неожиданно для себя узнать, что в толще злого времени бывают редкие хорошие минутки.

Но аббат, который щурился на крылья чаек, мелькавшие, словно светлячки и искорки, и подставлял лицо солнцу, удивлялся в ту минуту самому себе не меньше, чем удивлялись бы его знакомые. Дома его ждала работа над книгой, но ему совсем не хотелось идти домой и садиться за письменный стол. Вместо этого он снял шляпу и закрыл глаза, чтобы их не слепили крылья чаек и солнце.

Погода стояла теплая, благодатная. Неужели все последние годы одиночества он этого не замечал? Неужели всегда стояла такая чудесная погода, а он этого не видел? Неужели ветер всегда так же бодрил всех, кроме него самого? Неужели море, плещущее меж бортов стоявших на якорях кораблей, всегда звучало так мелодично?

Аббат сидел на парапете совершенно праздно, но не чувствовал за собой греха. Наоборот, ему было жаль, что он не делал этого раньше. Ему пришло в голову, что произошло это, очевидно, оттого, что все, что он имел и что он любил — жена, ребенок, дом и Родина, — было отнято у него. И тогда он нарочно погрузился в пучину отчуждения от мира, в пучину отшельничества, он стремился достичь личной святости, как будто в этом была конечная цель жизни. О, Господи, зачем?! А все это время он был слеп к солнцу, которое терпеливо ждало, когда он вернется в мир и подставит лицо его лучам. Все это время сердца друзей ощущали невыносимый голод по общению с ним, а он жил, запертый в своем одиночестве.

Терпеливое солнце?.. Аббат улыбнулся, вспомнив святого Франциска Ассизского, человека, который никогда не позволял себе по своей бедности терять людей и близких.

«Наш брат Солнце… О, Боже, оно имеет значение для нас, для Тебя!»

С каким же молчаливым и великим терпением ждало Его Величество, чтобы согреться от солнечного тепла и света!..

3

Покой и тишина внезапно были взорваны неожиданным шумом и суматохой. Вскочив на ноги с парапета, аббат увидел приближающийся почтовый дилижанс. Он шел раньше расписания на несколько часов. Лошади были в мыле. Люди, сидевшие на крыше, отчаянно махали шляпами. Форейтор трубил в рог. За дилижансом неслась разношерстная толпа возбужденных встречающих: мужчины, женщины, дети, собаки… Все кричали от радости. Дилижанс направлялся во двор «Короны и Якоря».

Аббат торопливо перемахнул через парапет, чтобы не быть затоптанным, и поспешил следом за всеми.

Гавань внезапно тоже ожила от спячки. С верфи бежали какие-то люди. Из окон домов высовывались женщины. Слышались изумленные вопросы и торопливые ответы.

Аббат быстро шагал в сторону «Короны и Якоря». Бежать он считал для себя неприличным, поэтому не получал почти никакой информации о причине такого всеобщего возбуждения. Разве только услышал несколько раз радостный возглас:

— Победа!!!

Значит, эта бесконечная, вялотекущая, разрывающая людям сердца война наконец-то закончилась?.. Когда? Только что? Каким образом?..

Дилижанс уже давно проехал вперед, но аббат все еще был со всех сторон окружен людьми, бежавшими за дилижансом. Это были опоздавшие, которые выбегали из своих домов и изо всех сил старались нагнать основную процессию.

— В море! У мыса Трафальгар! — слышал аббат со всех сторон.

Теперь он позабыл обо всех приличиях и бросился на постоялый двор что было духу.

Когда он появился во дворе «Короны и Якоря», там уже никто не кричал и не бесновался. На крыше дилижанса стоял какой-то господин и вслух читал сообщение из газеты. Толпа, плотно обступавшая дилижанс и взмыленных лошадей, слушала молча, затаив дыхание.

— Адмирал Нельсон погиб в бою!

Когда эти слова разнеслись по толпе, то ее словно парализовало. Люди уже не могли радоваться великой победе во всю силу, уже не могли радоваться тому, что на какое-то время угроза французского вторжения отодвинута назад. Мужчины сняли шляпы, а женщины зарыдали. Аббат также снял шляпу и перекрестился. Он был французом, хоть и много лет прожил в Англии, но то чувство, которое испытывали все англичане по отношению к адмиралу Нельсону, не прошло и мимо него. Он был потрясен известием о его гибели не меньше других и не меньше других скорбел. Что же было в этом человеке такого, если не считать, конечно, только его доблесть и талант морского военачальника, что производило столь глубокое впечатление на целое поколение его соотечественников?.. Это был страстный человек, живший в жестокое время. Человек, у которого было простое и уникальное предназначение в эпоху вселенских сложностей, когда ничего и никому не было ясно.

Нет, тут было что-то большее, думал аббат. Должно быть, этот человек был влюблен в славу и любим ею. Он был одним из немногих, кому удавалось достичь ее в жизни и, как искру от огнива, передать другим.

Для тех, кто еще продолжал подходить во двор, человек на крыше дилижанса повторял сообщение о победе в войне. Аббат не переставал внимательно его слушать. В воскресенье, двадцатого октября, вражеский флот покинул Кадис и английские корабли приготовились к сражению. Двадцать первого октября, на рассвете, вражеский флот был замечен. Бой продолжался вплоть до захода солнца и даже дольше. В нем было захвачено семнадцать кораблей противника и один уничтожен. Потери противника оценивались в пять тысяч человек плюс двадцать тысяч пленных. Потери англичан: семь кораблей и тысяча шестьсот девяносто человек. После сражения разыгрался шторм, который отсрочил доставку победных известий в Англию. Первые донесения достигли Лондона только пятого ноября.

Были и другие подробности, но в сознание аббата запала только дата: воскресенье, двадцатое октября — день приготовления к Трафальгарскому сражению В этот день состоялась его встреча в часовне со Стеллой. Она говорила, что ей приснился сон, что Захария чего-то боится. Где находился юноша в тот день? Он вспомнил о том, что после того, как подвел Стеллу к бричке у подножия холма, поговорил немного с доктором и проводил уезжавшую двуколку глазами, он вернулся в часовню и вознес пылкую молитву во спасение тех, кто в море. У него не было никакого особенного предчувствия грядущего великого события ни в тот день, ни на следующий. Он просто молился, сочувствуя переживаниям Стеллы, которая оказалась прозорливее его. Где же был Захария двадцатого и двадцать первого октября? Задумавшись, держа в руке шляпу, аббат де Кольбер покинул двор «Короны и Якоря». Нужно как можно скорее пойти на Гентианский холм и выяснить этот вопрос.

 

Глава III

1

Руперт Хунслоу был не только добросердечен, но и в той же степени деятелен и настойчив. Умело пользуясь своими связями, он очень быстро направил Захарию обратно в военный флот. Конечно, возникли неприятные моменты, и немало. Кузен Захарии должен был быть поставлен в известность о том, что Захария жив. В то время он проводил отпуск в Лондоне, и настоял на встрече с Захарией — встреча была тяжелой и болезненной во всех отношениях. Однако влиятельная сила проследила, чтобы Захария не вернулся на судно кузена: он провел суровый испытательный срок на судне в Ла-Манше, и затем, заняв место заболевшего мичмана, перевелся на фрегат, отплывавший, чтобы присоединиться к средиземноморскому флоту.

Руперт Хунслоу решил, что служба за границей будет полезна юноше и расширит его кругозор. Она сделала еще больше. При поступлении на службу Захария был просто напуганным мальчиком, вернулся он мужчиной, который во всем рассчитывает только на себя.

Испытательный срок был почти так же труден, как и месяцы, проведенные на судне кузена; и все же впечатления отличались, так как Захария попал на хорошее судно — на нем царила грубая, но эффективная справедливость, и жестокость не господствовала сверху донизу, как это было на корабле кузена. Но Захария обнаружил, что по-прежнему ненавидит эту жизнь, так же подвержен морской болезни и подавлен холодом и скверными условиями, усталостью и вечным недосыпанием. Он решил, что, очевидно, не рожден для морской службы. Сознание того, что он выполняет свой долг, совершенно не приносило ему облегчения. Он ненавидел свой долг и думал, что не был рожден и героем. Насколько Захария знал, он не был сотворен для чего-то определенного, если, конечно, не считать пастушеской жизни в Беверли-Хилл. Однако он не позволял себе думать о Беверли-Хилл или о Стелле и докторе, потому что тогда тоска по дому начинала пересиливать морскую болезнь, и Захария становился вообще не способен к работе, которую должен был исполнять.

Юноша старался исполнять эту работу хорошо и охотно, поскольку все равно должен был делать ее и, достигнув внешнего эффекта усердия и бодрости, с удовольствием обнаружил, что это полезно и защищает его. На первом судне его единственным оружием было упрямство, которое никого не вводило в заблуждение относительно реального состояния его трусливой души. Он был, как перевернутая на спину черепаха, неподвижная, но уязвимая и ждущая нападения. Теперь Захария был панцирем кверху, и никто не мог догадаться, насколько он уязвим.

Под этой скорлупой юноша и начал тайком вести разведку известной ему духовной крепости, пытаясь для начала развить в себе некоторую независимость суждений и пробуя совершенствовать это свойство при малейшей возможности. Доктор дал ему с собой несколько книг, и, лежа ночью в своей подвесной койке, Захария пытался отвлечься от шума и зловония низкого кубрика и читать. Многого он не мог понять, но то и дело какая-нибудь восхитительная фраза вспыхивала для него на странице, как булавочный прокол в занавеси, пропускающий свет. Теперь, когда рядом с ним происходили гнусные вещи, ему всегда удавалось найти в них что-то заслуживающее внимания, кроме гнусности: всплеск справедливого гнева в глазах матроса, когда его товарища пороли на сходнях; внезапный проблеск лунного света сквозь облака, разорванные яростью шторма — хорошие вещи, которые становятся возможными только благодаря злу. Но гораздо труднее было научиться, не зависеть от физического убожества собственного тела, от умственного и душевного страдания. Иногда Захария думал, что бесполезно и пробовать — совсем другое дело, если зло терзает вашу собственную плоть. Однако даже здесь не было полной беспомощности — попытка сконцентрироваться на чем-то, кроме собственного убожества, даже неудачная, сама по себе становилась некоторым избавлением.

Оказалось, что панцирь его бодрости — больше, чем защита, это еще и привлекательная черта. К еще большему удивлению, Захария обнаружил, что, по-видимому, симпатичен некоторым из своих товарищей по кубрику. Не все они были, как прежде, его врагами. Нет, здесь было не так плохо, как раньше; хотя и достаточно скверно.

Испытательный срок подошел к концу, и юноша был переведен на фрегат. Путешествие в штормовую погоду из Ла-Манша через Бискайский залив в Сардинию в декабре месяце, на незнакомом судне, среди людей, которых он еще не знал, поначалу не показалось ему улучшением положения. Скорей наоборот. Захария думал, что на этот раз на самом деле умрет от морской болезни, осложненной какой-то подхваченной лихорадкой. Он даже надеялся на это. Не большим утешением было даже то, что лорд Нельсон, которому они везли депеши и под началом которого должны были оказаться в конце путешествия, тоже не смог победить морскую болезнь. Захарии не было дела до лорда Нельсона. Он не надеялся достигнуть конца путешествия, да и не хотел этого. Рождество 1804 года настало и прошло, но он не мог даже думать о Стелле и докторе и о праздновании Рождества в Викаборо. Он мог думать только о том, как удержаться на ногах.

Восемь склянок. Звуки боцманских дудок проникали в причудливые кошмары его сновидения, и, еще борясь с хваткой удава, туже и туже сжимающего свои кольца вокруг его пояса, Захария понял, что ему пора на утреннюю вахту, выкатился из койки и схватился за поручень. Он уже научился в первую очередь хвататься за поручень, чтобы не упасть головой вниз. Хватаясь за него, он постепенно почувствовал что-то странное. У него, как обычно, кружилась и до дрожи болела голова, но тошноты не было… И корабль стоял неподвижно… При тусклом свете висящего фонаря Захария дотянулся одной рукой до своей куртки и штанов и натянул их. Одеваться, держась за поручень, в последние недели было серьезной проблемой, однако сегодня это удалось легче. Другой мичман, обладатель непоколебимого характера и доброго сердца, который тоже стоял на утренней вахте, принес таз холодной воды, и Захария погрузил в нее голову, смывая остатки сна и ночных кошмаров.

— Шторм выдул сам себя, и мы, слава Богу, стоим на якоре! — прошептал этот мичман, рыжеволосый мальчишка, которому едва исполнилось пятнадцать, Джонатан Кобб.

Потом он решительно схватил Захарию за локоть и потащил к трапу. Ему нравился Захария. Сам он был грубым, коренастым и нечестивым мальчишкой, невосприимчивым к образованию и хорошим манерам, поэтому его симпатия на первый взгляд казалась странной, но в характере мичмана была странная материнская черта, заставлявшая его опекать корабельного кота и всех страдающих морской болезнью. Кроме того, он любил мужество и считал Захарию мужественным человеком, так как, несмотря на морскую болезнь и лихорадку, тот никогда не просился в корабельный лазарет.

— Где мы, Кобб? — прохрипел Захария, карабкаясь вверх по трапу.

— Сардиния, — сказал Кобб.

Они поднялись по первому трапу и натолкнулись на мерцающую серую тень. Это был Сноу, корабельный кот. Животное появилось на свет белым, однако Кобб, который умывался только под сильным принуждением, так часто ласкал его, что теперь различить первоначальный цвет было невозможно.

— Привет, Сноу! Добрый старина Сноу! — Мичман сгреб кота под мышку и подтолкнул Захарию вверх по следующему трапу. Они достигли палубы, и ледяной воздух почти вышиб из них дыхание; зато звезды, которые были скрыты несколько последних ночей, сияли снова и весь мир купался в лунном свете.

Схватившись за леер, Захария посмотрел вокруг, и дух у него перехватило не только от холода. Флот качался на якорях рядом с берегом Сардинии — остров длинных приятных очертаний лежал перед ним. Море было тихим и спокойным, залитым странным светом. Величина неба почти пугала. Большие корабли, отдыхающие на мерцающей поверхности моря, в мягком сиянии кормовых фонарей превратились почти в ничто по сравнению с великолепием небес; однако каждый из кораблей обладал совершенной сказочной красотой. Свет был яркий, как днем, но какой-то неземной. Не раздавалось ни звука, и царило молчание, похожее на тишину в зале перед поднятием занавеса над некоей драмой. Впервые за все время пребывания на море Захария испытал некоторый трепет. В нем пробудилась радость, будто пламя в темном фонаре зажглось.

Тогда Захария поверил, что это окупает все. Мгновение высшей красоты стоило всех превратностей путешествия. Так было всегда. «Блаженны плачущие, ибо они утешатся». Это была главная истина земного существования, и все люди жили по ней, даже если не подозревали этого. Именно поэтому каждый человек следовал за своей звездой через страдания, и в конце пути все бессчетные огни должны были слиться воедино.

Кобб дергал его за рукав.

— Смотри! Вон адмиральский флагман. Видишь — герб Нельсона на корпусе?

Захария вздохнул, потер глаза и внимательно посмотрел на «Викторию», стоящую на якоре под звездами — причем самая яркая звезда казалась фонарем, горящим над верхушкой мачты, — и в юноше возник трепет иного рода. Он никогда не видел лорда Нельсона, да и никогда не хотел его увидеть, однако теперь служба под его началом приобрела для него особое значение. Он вспомнил «счастливую звезду» Нельсона, о которой они говорили в столовой доктора. Этот человек сознательно искал славу, был влюблен в нее, и все они следовали за ним по этому пути. И, что бы им не предстояло, финал обещал быть незабываемым, символическим и все искупающим.

Кобб снова дергал его за рукав.

— Пошли, ты, помешанный. Пошли!

Корабль просыпался, начиналась обычная ежедневная жизнь утренней вахты, и Захария тоже пришел в норму. На камбузе, где кок разжигал огонь, послышался грохот. Вахта носилась с ведрами, щетками, метлами, пемзой и песком для уборки судна. Кобб и Захария направились каждый на свое место, причем Кобб все еще держал под мышкой кота. Помпы были остановлены, рулевые и впередсмотрящие освобождены от вахты. Через несколько часов, когда главный боцман просвистел к завтраку, солнце уже сияло в ясном небе, однако опять задул сильный норд-вест. И все же волна бодрости, чувство, что вот-вот должно произойти что-то грандиозное, пришло не только к Захарии, но и ко всем на борту. Люди в тот день посвистывали за работой, и в обед, после раздачи грога, со всех судов послышались звуки мелодии «Капель бренди».

«А Джонни подарят новую шапку, И Джонни пойдет на базар, И Джонни купит новую ленту И в кудри ее вплетет…»

К середине дня облака снова затянули небо, и задул штормовой ветер, однако, казалось, этого никто не замечал. Ожидание росло и росло, и достигло кульминации, когда два фрегата наблюдения влетели на рейд, как птицы, и на мачту «Виктории» взвился сигнал «Неприятель в море».

2

Конец этого смелого предприятия еще не наступил, но для Захарии десять месяцев, которые вели его к цели, были совершенно отличны от месяцев, предшествовавших этому звездному утру. Он был по-прежнему чувствителен и ненавидел морскую жизнь так же, как и всегда, его страх все еще был злым духом, с которым нужно было постоянно бороться, но в эти дни в душе юноши уже горел свет, зажженный прирожденным полководцем на флагманском корабле.

Через несколько часов после сигнала они пустились в погоню длиной в четыре тысячи миль вокруг Средиземного моря, а затем в Вест-Индию и обратно, бывшую одной из тех неудач, которые остались в истории более волнующими, чем многие победы. Это была мужественная и безумная попытка, сделанная кораблями, которые пробыли в море так долго, что стали уже едва пригодны для плавания. Начиная с момента, когда «Виктория» с огнем на корме повела флот в темноту и ветер через узкий и опасный проход между скалами Корсики и Сардинии, и до голубого летнего дня, когда они снова вернулись из Вест-Индии в Средиземное море, так и не поймав противника, никакая низость не омрачила эту попытку.

Юный мичман с хорошим образованием, пусть даже страдающий от морской болезни, не мог не прийти в восторг от Средиземного моря. Нельсон с большой ловкостью провел свои корабли в ужасную погоду через Мессинский пролив, и Захария с благоговейным страхом смотрел на Сциллу и Харибду и на огни Стромболи. Он видел Тунис, Мальту и Крит и в перерыве между штормами, в спокойное утро, увидел берег Греции с розовыми скалами, отражающимися в перламутровом море. Затем снова назад, так как противник ускользнул от них, вдоль Средиземного моря, мимо берега Испании с домами, белеющими среди апельсиновых рощ, и — прощай старая Европа — опять в Вест-Индию.

Переход через Атлантику был не таким быстрым, каким мог бы быть, так как изношенный старый «Сьюперб», способный плавать только в дождевой луже, задерживал эскадру. Но приличия не допускали, чтобы один корабль остался позади, и сам бедолага «Сьюперб» делал все возможное, чтобы восполнить потерянное время, и, даже когда остальные корабли останавливались, упрямо шел вперед под полными парусами.

Стояла отличная погода, Захария чувствовал себя совсем счастливым. Теперь он мог думать о доме и писал длинные письма Стелле и доктору, хотя одно небо могло знать, когда они их получат. Он описывал погоню по Средиземному морю и обратно и отблески старинной славы, которые видел сквозь брызги воды и дождь. Он пытался отразить на бумаге особое очарование чудесных лазурных дней, которые пережил. Большинство людей на борту, жаждавших поскорее настигнуть неприятеля, находило эти медленные дни невыносимо трудными, но для Захарии, вовсе не торопившегося встретиться с битвой и смертью, эти дни были безмятежны. Он ухитрился забыть в волшебстве каждого дня конечную цель и впитывал в себя красоту и солнечный свет, приносящие силу и свежесть.

Обычная жизнь каждого судна шла, как часы, дни текли неторопливо, и Захария впервые узнал, что жизнь, прожитая на море, может быть такой же доброй и мирной, как и жизнь на суше. Мягкое ритмичное движение разрисованных корпусов вверх и вниз в голубой воде и звук ветра в снастях стали, казалось, были частью биения его пульса. В Викаборо он так же ощущал ритм пахоты и шум ветра в деревьях. Захария теперь поднимал глаза на вздымающиеся над головой паруса так же, как раньше всматривался в ветви тисового дерева на холме Беверли. Если когда-то быстрый бег по вантам к верхушке мачты делал его больным от ужаса, то теперь это было почти так же приятно, как залезть на тис и чувствовать себя там в безопасности. Корабль стал его домом, и койка в кубрике — именно его частью этого дома, и юноша был счастлив лежать в ней и читать перед сном, уже не замечая шума вокруг себя. Ночные вахты теперь не таили в себе невыносимых ужасов. Они были тихими и приятными — новые для него звезды сияли в небе, золотые и серебряные рыбки проносились сквозь фосфоресцирующую воду.

Захария не приобрел близких друзей, исключая Кобба и кота, но его тщательно поддерживаемые сноровка и бодрость, его естественная мягкость принесли ему всеобщую приязнь и уважение. Теперь у моряков появилось свободное время для развлечений, и юноша наслаждался вовсю. Мичманы по очереди приглашались на обед в обществе капитана и сидели за столом, уставленным серебром, стеклом и прекрасным фарфором, и кормовые окна были распахнуты на спокойное море. Там было много хороших бесед и хорошего вина, а иногда даже неторопливая прогулка по палубе и дискуссия о государственной политике. Эти идиллические дни, возможно, были лишь кратчайшим эпизодом, но Захария поклялся, что никогда их не забудет. Он знал теперь, что в любой жизненной ситуации нужно отыскать зерно спокойствия, причем каждое мгновение земного покоя — это символ вечной твердыни и путь к ней. Он был бы теперь способен выдержать месяцы шторма, помня, что в сердцевине их неминуемо будет покой.

Вся Вест-Индия значила для Захарии меньше, чем единственный беглый взгляд на греческий берег, однако он с одобрением щурился на эти острова, похожие на огромные драгоценные камни, лежащие в море, и повторял их названия, по достоинству оценивая их музыкальность… Тринидад. Мартиника. Доминика… «Они звучат, как имена архангелов, Кобб», — сказал он. Но Кобб только ругнулся. Он рвался в бой, а они только что во второй раз упустили неприятеля.

И эскадра снова направилась к дому, к берегам Европы — причем старый «Сьюперб» по-прежнему с трудом шел последним, — подняв все паруса, чтобы перехватить врага, прежде чем он достигнет Кадиса. У них уже не хватало пищи, суда были в ужасном состоянии, а неприятель имел преимущество в пять дней, и перехватить его не удалось. «Виктория» и «Сьюперб» отплыли в Англию, оставив остальные суда ожидать нового выхода неприятеля в море. Это был конец долгого преследования, но не конец кампании. Нельсон обещал вернуться быстро. Рано или поздно неприятель был вынужден ответить за свои действия.

Так, в эти жаркие дни середины лета они стерегли Кадис, как кошка стережет мышиную норку. Эти дни уже не казались Захарии спокойными, несмотря на голубое море, теплое солнце и аромат апельсиновых рощ, плывущий к ним с испанского берега. Они все находились в состоянии почти непереносимого ожидания — их небольшой флот ждал сражения с флотом значительно большим, и железная дисциплина, которую в отсутствии Нельсона поддерживал Коллинвуд, раздражала их. Кобб был раздражителен от возбуждения, Захария — от страха. Даже кот Сноу казался измученным. Для Захарии битва уже началась, он сражался со своими страхами. Он больше не мог сосредоточиться на книгах, которые пытался читать, но, как раньше, отдельные фразы оставались с ним и поддерживали его, особенно фразы, написанные по-гречески в медальоне Стеллы. «Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и будут жить, усмиряя воинственность богов и людей». Любовь к Богу, любовь к родине, любовь к славе, любовь к маленькой девочке или полуночным звездам — она всегда поднимает вас и уносит от ваших страхов.

Нельсон был в Англии всего двадцать пять дней, однако недели его отсутствия показались ожидающему флоту годами. И наконец октябрьским вечером «Виктория» тихо присоединилась к ним. Кадис и неприятель были так близко, что приветственный салют или подъем флагов были невозможны. Однако Захарии казалось, что маленький человек там, на палубе своего корабля, должен был непременно почувствовать волну любви и облегчения, прошедшую по всей флотилии — она была почти осязаема в тишине спокойных, теплых, пропитанных ароматом апельсиновых деревьев сумерек.

Обстановка едва заметно изменилась. Дни ожидания звенели теперь работой — Нельсон двигал свои корабли туда и сюда, как шахматист, пытаясь выманить противника и в то же время не пропустить его в Средиземное море. Теперь, когда фрегат вместе с эскадрой дрейфовал рядом с Кадисом, практически на виду у огромных судов, стоящих в гавани, страх Захарии чудесным образом уменьшился. Поговаривали, что они намного уступают противнику в числе людей и пушек. Что с того? Тем громче будет слава в случае их победы, да и в случае поражения тоже. Если он был прав и слава — это просто символ, сияющий, как результат величайшего усилия и величайшей стойкости, то победа сама по себе была неважна. Непобежденная стойкость — это уже победа. А что касается самой стойкости, то она приходит в результате усилий, как говорил доктор Крэйн.

5 октября английскую флотилию обошли возбуждающие новости: противник в Кадисе принимал на борт свои войска и испанская эскадра в Картахене подняла паруса. 9 октября — кадисская флотилия развернула паруса на брам-стеньгах. 10 октября — ливень и разочарование дальнейшего ожидания. 18 октября — снова отличная погода с восточным ветром; подходящая погода для выхода противника в море. 19 октября — соединенные флотилии Франции и Испании начали выходить, они были видны на расстоянии. 20 октября — новость побежала от судна к судну: неприятель в море. Однако свет этого воскресного утра обнаружил мир окутанным морским туманом, и увидеть противника не удалось; они временами замечали только вздымающиеся скалы мыса Трафальгар.

Было что-то угрожающее в этих утесах, мелькающих сквозь разрывы в тумане, и Захария провел утреннюю вахту в компании своего злого духа. Он воображал, что уже победил этого ангела бездны, но он ошибался. До сих пор темные крылья касались его только мимоходом, и он отмахивался от них, как от крыльев летучей мыши, но теперь злой дух был так близко от него, что стал как бы его частью. Как туман, он был вокруг него, в нем и душил его.

Захария был слишком близко от своего ужаса, чтобы видеть его бесстыдное лицо или чувствовать зловонное дыхание; так близко, что, казалось, бороться было не с чем. И все же он боролся. Неподвижный, с напряженным лицом, он вел эту странную борьбу за то, чтобы тело было спокойным, а лицо твердым. Это было важнее всего. Все, чему наставления и опыт, казалось, научили его за прошедшие месяцы, исчезло, как будто ничего и не было. Захария не мог вспомнить Стеллу или дом, так его память оказалась замороженной страхом. Он еле выстаивал вахту.

Прозвучала дудка боцмана, вахта Захарии закончилась, и его уже ждали другие обязанности. Как раньше юноша боролся за то, чтобы выглядеть спокойным, так теперь он пытался вспомнить, в чем они заключались. Он помнил, что все утро он выполнял их твердо, без слов, но хорошо. Его воля еще действовала, и тело подчинялось воле. В течение утра туман поднялся, ветер изменился, и голоса вокруг утверждали, что все произойдет именно сегодня. Но для Захарии это уже не имело никакого значения, так как ближе подойти злой дух уже не мог. И все же в течение утра что-то изменилось для него; что-то подобное солнечному свету вдруг согрело его замерзшее тело, коснулось его заледеневшей памяти, и он вспомнил Стеллу. Ничего другого. Только Стеллу.

День проходил, и Захария мог только поражаться действию собственной воли и послушности своего тела, и спрашивать, могло ли то, что он изучал и забыл, так закалить его характер. Наступил вечер, и пошли слухи, что все переносится на завтра. Для Захарии это уже не имело значения. Завтра или на следующий день, не все ли равно. В любом случае теперь он верил, что выдержит испытание. Как моряк знает, что худшая часть шторма уже закончилась, хотя ветер бушует, так и он знал, что, хотя злой дух еще с ним, худшее уже позади.

Это была необычная ночь со странными огнями и с жутким грохотом орудий. Английские корабли сигнализировали друг другу о расположении неприятеля голубыми огнями и пушечными выстрелами, и в полночь с фрегата Захарии можно было различить оранжевый свет ламп в окнах кормовых кают тридцати трех военных кораблей — но это были не английские корабли. А наверху, над голубыми и оранжевыми огнями, сквозь облака мерцали далекие звезды.

21 октября перед рассветом английский флот изменил курс. Они выманили неприятельский флот из Кадиса и теперь повернули на северо-восток, готовые к атаке. Лежал легкий туман, и тяжелая зыбь заставила Захарию снова почувствовать морскую болезнь. Однако, когда он вышел на палубу и увидел всего в нескольких милях от них огромные корабли, огни которых были видны ночью, в красоте и ужасе этой картины он полностью забыл о себе.

А после этого у него просто не было времени вспомнить что-нибудь. Сигнал «Приготовиться к бою» пролетел по флоту, барабаны забили на кораблях, и все помчались на свои места. Корабельная команда завязала вокруг головы шелковые платки, чтобы предохранить уши от грохота орудий, и разделась до пояса. Они работали быстро и спокойно, унося в трюм деревянные надстройки, чехлы парусов, мебель и посуду, окатывая паруса ведрами воды, посыпая палубы песком, снаряжая к бою орудия, подготавливая кубрик для раненых и принося ведра с водой, жгуты, перевязочные материалы туда, где они могут потребоваться, — и все это за шесть минут, отведенных на выполнение этой задачи.

К семи часам английские корабли уже двигались двумя стройными колоннами — Нельсон и «Виктория» вели северную колонну, Коллинвуд и «Ройял Соверен» возглавляли южную — по направлению к пятимильной дуге неприятельских кораблей. Они уверенно двигались на всех парусах, и к одиннадцати часам между ними оставалось только три мили. Море теперь было спокойное, небо свободно от туч, и море и небо восхитительно голубые, а солнце освещало картину так чудесно и ярко, что у Захарии захватило дух.

Большинство английских кораблей было окрашено в цвета Нельсона — черный с желтым: черные полосы между желтыми пушечными палубами и черные порты с блестящей позолотой на корме. Французские и испанские корабли носили алый, черный и желтый цвета. Огромный «Сантиссима Тринидад» был уже ясно виден во всем великолепии алого и белого цвета с белым носовым украшением. Над ярко окрашенным корпусом возвышался лес мачт и надутые паруса.

В то время как английские корабли плавно покачивались на волнах, на них начали играть оркестры. Матросы казались возбужденными, счастливыми и бесстрашными. Они точили кортики, чистили пушки и пели. Некоторые из них плясали матросский танец, другие давали поручения, как распорядиться их имуществом, если они будут убиты. «Билл, ты можешь взять мои брюки. Том, тебе достанется мой лучший платок». Но это не значило, что они думали о неминуемой смерти. На мачту «Виктории» взвился сигнал: «Англия ожидает, что каждый выполнит свой долг», и это послание пролетело вдоль колонн и было встречено громовыми возгласами одобрения. Может ли это быть войной, размышлял Захария, это сияние солнца, блеск, музыка и приветствия? Он стоял позади лейтенанта, чьим посыльным он должен был быть во время битвы, и сердце его билось, как паровой молот. Но не от страха. Только от благоговения перед этой невыносимой красотой.

Новый сигнал появился на верхушке мачты «Виктории» — сигнал к сближению с неприятелем, и уже через несколько минут неприятель открыл огонь. Две английские колонны продолжали идти вперед, стоически перенося его и в свою очередь ведя непрерывный огонь в течение двадцати минут. Наконец два головных судна, «Виктория» и «Ройял Соверен», разорвали неприятельский строй, и один за другим огромные корабли, шедшие за ними, начали вступать в схватку, разворачиваясь веером, чтобы каждому напасть на свою жертву.

Стратегия битвы, точное выполнение блестяще задуманного плана было так же непонятно Захарии, как и любому другому моряку, принимавшему участие в сражении. Для них, когда разразилось неистовство боя, наступил просто ад. Не один месяц Захария содрогался от страха перед этим тяжелым испытанием, но действительность оказалась хуже всего, что он мог вообразить себе. Позже он не мог понять, как возможно было людям сохранить рассудок среди такого адского шума. Ему еще только предстояло открыть, в каких ужасающих условиях люди способны сохранять рассудок при условии, что это не будет продолжаться слишком долго.

Все пушки обоих бортов двух орудийных палуб грохотали и изрыгали огонь, тяжелые лафеты бились и подпрыгивали при каждом откате, и надо всем этим ревела при каждом выстреле еще и верхняя батарея. Шипение и пронзительный визг общего залпа, казалось, раздирали голову на части, и то и дело резкий удар, возникавший при попадании ядер в цель, раскалывал уши. Шум был ужасающий, однако, возможно, в этом было и милосердие — люди были настолько ошеломлены, что не могли ясно осознавать ужас тех сцен, которые им приходилось видеть.

Зловонный черный дым от сгоревшего пороха проникал всюду, так что от этого смрада трудно было дышать. Во мраке почти ничего нельзя было рассмотреть, и в этом тоже было милосердие. Однако то и дело густые черные облака рассеивались, и в разрывах появлялись странные и ужасные картины, обрамленные черным дымом, как рамой. Раз Захария видел, как два огромных корабля, сцепленных смертельной хваткой, дрейфовали по ветру, и не узнал, что это были «Виктория» и «Редаутабл», и что в этот момент в тускло освещенном кровавом великолепии кают-компании «Виктории» лежал умирающий Нельсон. В другой раз он увидел ярко-красный с голубым вражеский корпус, неясно, как отвесная скала, вырисовывающийся над их фрегатом, — короткие мгновения он различал порванные, почерневшие от дыма паруса и снайперов, берущих прицел на мачтах. Затем пушки снова сверкнули, корабль дернулся и задрожал, и дым снова полностью закрыл картину.

Сражение продолжалось, становилось все тяжелее для оставшихся по мере того, как редели их ряды. И все же каждый человек продолжал, как мог, исполнять свои обязанности, и Захария не был исключением. Он выполнял приказы быстро и точно, и казалось, имел силу десяти человек. Он испытал несколько мгновений мучительного страха на протяжении первых ужасных двадцати минут медленного сближения, но когда сражение началось, страха уже не было. Это продолжалось час за часом — упорядоченная работа покалеченных судов, действующих тем не менее в полном соответствии с планом. Люди работали у пушек, в артиллерийских погребах, на мачтах, уносили раненых, бросали мертвых и умирающих за борт, доставляли сообщения, чинили подводные шпангоуты. Час за часом старший боцман обходил судно снова и снова, следя за порядком; час за часом офицеры поддерживали постоянную бдительность, чтобы механизм битвы не давал сбоев. Час за часом адмиралы и капитаны, с фуражками на головах, звездами и орденами на груди, мерили шагами палубы своих судов, пока не падали, сраженные пулей, и час за часом внизу, в душных кубриках, лекари и их помощники, с закатанными до локтей рукавами, переносили самый худший ужас из всего этого.

Было странно подумать, что все это может прекратиться, так как сражение казалось бесконечным. Однако на закате все смолкло — затихли последние шумы битвы, пострадавшие суда готовились к ночи, и все были в состоянии крайнего изнеможения и упадка сил. Но они одержали великую победу. Захария, сидя на мотке троса, поставил локти на колени, сжимая голову руками, повторял это себе снова и снова, но, казалось, не мог осознать. Они одержали славную победу. Флоты Франции и Испании были разгромлены. Англия теперь была в безопасности… Стелла была в безопасности… Фрегат, хотя и сильно потрепанный, был пригоден для плавания. Он сам не получил серьезных повреждений — только легкая рана в мякоть правой руки и раскалывающаяся от боли голова. И он выдержал испытание. Эта сила все-таки была. Все, что говорил ему доктор, оказалось правдой. Он имел все основания радоваться. Однако не мог, потому что Кобб был мертв. Кобб был мертв, и кот тоже.

Он поднял голову и поднял что-то, лежащее на палубе рядом с ним. Это был жалкий кусок грязного белого окровавленного меха, окоченевший и холодный. Последней каплей горя был миг, когда он вскарабкался вверх по скользкому трапу из этого ужасного окровавленного кубрика, куда его позвали попрощаться с Коббом, и упал навзничь на что-то, оказавшееся бедным Сноу. Чем он был виноват перед людьми? И корабельный козел был мертв — разорван на куски у Захарии на глазах. Ему нравился этот козел… Но животные в Викаборо теперь были в безопасности, дворовый кот, которого так любила Стелла, и Ходж, и Даниил, и Серафина, и быки, и лошади, и его любимые овцы… Но теперь, когда на коленях у него лежал мертвый Сноу, он не мог, просто не мог ясно представить себе их — даже Ходжа.

«Ну ты, молокосос! — рявкнул сердитый голос старшего боцмана, проходившего мимо. — Что, мало убили хороших людей, что ты ревешь, как сопляк, над дохлым котом? Ну-ка, подотри нос, ради Бога!»

Захария до этого не замечал, что плачет, но теперь со стыдом обнаружил, что его нос и впрямь находится в отвратительном состоянии. Он протянул руку за чьим-то брошенным головным платком и высморкался… На самом деле он оплакивал не кота, а Кобба, который так тяжело умер… Внезапно окоченевшее тельце, лежащее на его коленях, показалось Захарии ужасным. Он взял его, отнес к лееру и бросил за борт. Всплеск был совсем слабым, не то что звучные всплески, которые производили при ударе о воду человеческие тела…

Захария выпрямился и огляделся, и, как ни был он измотан, художник в нем поневоле поразился увиденному. Дым сражения, не пронизанный более пламенем, был, однако, слегка окрашен красками заката и плыл прочь по направлению к земле, оставляя сцену странно яркой и отчетливой. Небо было ультрамариновым на горизонте и темно-голубым над головой, где уже проглядывало несколько звезд, а море внизу — густо-зеленым. Ветра не было, но с Атлантики шли тяжелые валы, и на них поднимались и опускались ярко раскрашенные вражеские корабли и более мрачные черно-желтые английские суда. На многих из них виднелись свисающие снасти, паруса, пробитые выстрелами, расколотые мачты и зияющие раны в бортах. Некоторые имели резкий крен. Что же касается двух огромных кораблей, которые со своими адмиралами вели флот к победе, то «Ройял Соверен» Коллинвуда выглядел, как раненый олень, а у «Виктории» Нельсона была сбита крюйс-стеньга и изрешечены паруса. На волнах покачивались обломки и вцепившиеся в них люди, и от кораблей уже отчаливали лодки, чтобы спасти тех, кого можно. Далеко на расстоянии, как белые птицы на горизонте, еле мелькали паруса вражеских судов, которые спаслись и уходили к Кадису. Стало темнее, и корабельные фонари бросали свой отсвет на воду. На «Ройял Соверен» сиял полный комплект огней, но с «Викторией» было что-то не в порядке. Захария всматривался, мигая от напряжения, а потом снова увидел рядом старшего мичмана и схватил его за руку.

— Смотрите, «Виктория», — прошептал он.

— Что там такое с «Викторией», — спросил тот раздраженно.

— Почти нет огней. Они не зажгли адмиральские огни.

Старший мичман пристально посмотрел в море. Сообщение между судами было затруднено. Их фрегат знал только то, что они победили.

— Нет адмиральских огней, — тупо подтвердил он.

— Нет, — согласился Захария.

Они продолжали упрямо всматриваться в темноту и их лица казались совсем серыми в убывающем свете. И на всех судах флота люди глядели на «Викторию». Триумф сменялся недоверчивым страданием, по мере того как вокруг становилось все темнее и тише. Победа? Она не радовала их больше, потому что пришла к ним окутанная тьмой, как и корабль, носящий ее имя. Нельсон был мертв.

 

Глава IV

1

Через несколько дней после того, как до Торкви дошли новости о Трафальгарском сражении, аббат, человек железного сложения, заболел гриппом. Он не обратил на него особого внимания, поскольку болезнь сама по себе рассматривалась им как нечто, недостойное внимания. Однако он не поехал на Гентианский холм, так как чихал и кашлял самым устрашающим образом. Более того, аббат, казалось, несколько утратил контроль над своими ногами и был неспособен к длительной ходьбе. Да и погода вдруг стала самой неприветливой, холодной и дождливой.

Аббат де Кольбер поэтому сидел в своей гостиной и работал над последней книгой, держа свою ноющую спину прямо, как шомпол, и с некоторым усилием принуждал свою гудящую голову к умственной работе, не давая ей никаких поблажек. Он дрожал от холода, но считал ниже своего достоинства надевать в помещении верхнюю одежду. Рядом с его левой рукой лежала наготове высокая стопка аккуратно сложенных прекрасных льняных носовых платков. Высота этой стопки уменьшалась с течением дня, и каждый использованный платок святой отец брезгливо швырял в бельевую корзину, стоявшую справа от него на полу.

Под столом у его ног лежал Ровер, собака его экономки, готовый помочь расправиться со следующей трапезой, которую принесут аббату. Ровер всегда с готовностью оказывал ему помощь во время еды, так как аббат не обладал большим аппетитом, но не хотел задевать чувства своей экономки, демонстрируя неуважительное отношение к ее стряпне. Поэтому начиная с 10 ноября Ровер исправно съедал практически всю еду, приготовленную для аббата, и заметно прибавил в весе. Они вдвоем жили так душа в душу целую неделю, пока наконец однажды утром после плохо проведенной ночи аббат не почувствовал острую боль в груди и при дыхании.

И самую раздражительную неспособность встать с постели. Он был разъярен и позвонил.

Его экономка, миссис Джуэл, сложила руки на своей обильной груди и внимательно осмотрела аббата взглядом знатока.

— Что вам нужно, сэр, так это хорошее кровопускание, — сказала она. — Сколько раз за последнюю неделю я говорила это, но вы же никогда не обращаете внимания на то, что я говорю. Вам же хуже. Я пошлю Джуэла за Паркером.

— Вы не сделаете ничего подобного, — отрезал аббат.

Паркер был общительным цирюльником и аптекарем, чьи грубые шутки очень помогали выздоровлению членов семьи Джуэл, но он был совершенно не по вкусу аббату.

— Если вы действительно считаете, что мне нужен доктор, то пошлите за доктором Крэйном с Гентианского холма и ни за кем другим.

Аббат утомленно закрыл глаза.

— Доктор Крэйн! — воскликнула миссис Джуэл. — Если бедному Джуэлу придется топать до самого Гентиен Хилла в такую погоду, то что я буду делать с одной своей парой рук, когда заболеете вы оба?

Она возмущенно вышла из комнаты и вернулась через несколько минут в сопровождении Ровера с горячим молоком и помогла аббату выпить его. Однако она оскорбленно молчала и немедленно ушла снова. Аббат не знал, послала ли она за доктором Крэйном, или нет, но надеялся, что послала. Он чувствовал, что очень хочет видеть именно доктора.

Удары хвоста и фырканье под кроватью показали ему, что Ровер улегся там в надежде, что последующая трапеза будет более обильной, чем предыдущая. Ровер был старой черной охотничьей собакой. В детстве у аббата в замке была собака, весьма похожая на Ровера. Как же ее звали, Господи? Жюль Тет-Нуар. У аббата в детстве была оспа, и Жюль Тет-Нуар почти все время болезни провел под его кроватью, фыркая и стуча хвостом. Во время долгих ночей молодому хозяину было приятно его присутствие, и теперь аббат был рад присутствию Ровера. Успокоенный горячим молоком, он уснул тревожным лихорадочным сном, в котором прошлое снова было с ним рядом.

2

Окно было широко открыто навстречу раннему утреннему солнцу, и сквозь него вливался запах сосен. Тет-Нуар лежал под кроватью, и мать аббата, молодая и красивая, стояла перед ним. Она легко положила руку на его плечо, и он открыл глаза, чтобы взглянуть на нее. Но она уже не была молодой — ее лицо было белым и напряженным, хотя говорила она достаточно спокойно.

— Они здесь, Шарль, — прошептала она.

Накануне вечером он лег одетым, и поэтому вскочил в мгновение ока и бросился по красивой каменной лестнице вниз, в холл, где его отец и братья, немые от гнева, тащили тяжелую мебель, чтобы укрепить солидную дубовую дверь… Никого из слуг не было видно, вероятно, они убежали… Графиня сидела на лестнице.

— Я не думаю, что из этого выйдет что-нибудь хорошее, — глухо сказала она мужу и сыновьям. — Если мы будем сопротивляться, эти звери наверняка убьют нас, если же нет, они могут сжалиться над нами.

Но мужчины даже не слышали ее. Да она и не предполагала, что они услышат. Их первобытные инстинкты были возбуждены толпой, видимой через окна, которая хлынула через их сад, топча ногами цветы, ломая тисовые изгороди и розовые кусты. Люди были вооружены всем, что только попалось под руку, — пиками, вилами, горящими факелами, дубинками. Толпа была вне себя от ненависти, в ней не осталось ничего человеческого. Граф и его сыновья в своем бешенстве тоже едва ли походили на людей. Их единственная цель заключалась в том, чтобы защитить свои права, может, даже по звериному свирепому закону джунглей — зубами и когтями. Забаррикадировав дверь и зарядив мушкеты, они направились каждый к своему окну в холле.

Не было смысла говорить с ними. Графиня выпрямилась, сняла четки со своей шеи и начала перебирать их. Ее лицо было мирным и глаза спокойными.

Они стреляли через окна, пока не загорелся замок, а когда дверь не выдержала напора и толпа ворвалась к ним, они обнажили свои мечи. Четыре опытных воина, доведенных до высшей точки ярости и воодушевления в защите того, что им было дорого, они сдерживали толпу довольно долгое время. Шарль испытывал свирепую безумную радость от битвы, даже когда увидел, что погиб его старший брат — он только начал сражаться еще яростнее.

Он бился с одним человеком, когда другой ранил его пикой в бедро. Затем брошенный камень ударил его по голове. Вращающаяся темнота, освещенная вспышками пламени, казалось, охватила его. Из темноты он успел увидеть, как его мать стоит на коленях на плитах холла и держит тело старшего сына. Ее лицо все еще было спокойным, губы беззвучно двигались. Это было странно мирное зрелище. Потом осталась только темнота.

Она, казалось, владела им долгое время, обжигающая темнота, горячая, как пламя горящего замка, и ревущая в его уши, как это раньше делала толпа. Пахло так же ужасно: тошнотворный запах немытых тел и грязной одежды — настоящее дыхание нищеты. Он пытался избавиться от него, поворачиваясь и так и этак, но не мог двинуться — он был связан цепями, и они врезались в его измученное тело. Иногда он кричал от этого, и тогда ему казалось, что мать приходила к нему, давая напиться, и он снова успокаивался.

Казалось, это продолжалось целую вечность, а затем медленно, с перерывами, свойства темноты изменились. Иногда она становилась прохладной и очень спокойной, а вместо запаха нищеты появился аромат сосен. Его мать приходила чаще, и Шарль чувствовал, что она снова стала молодой. Он тоже стал совсем маленьким мальчиком и шел через снежный лес к своей первой полуночной мессе. Он стоял на коленях, смотрел на тесное помещение, а вокруг раздавалось чудесное пение мессы. Шарль пошевелил холодными пальцами в теплых ботинках, вдохнул запах ели, смешанный с запахом ладана, свечей и счастья. Он прищурился на свечи и захотел получить одну из них. Если бы она была у него, подумал Шарль, он бы нес ее через лес домой очень осторожно и не дал бы ей погаснуть.

Но он не мог отнести ее домой, потому что не мог идти. Он лежал плашмя на спине, и при каждом движении голова его раскалывалась от боли. Он уже не был мальчиком. Не был счастлив. Он был взрослым мужчиной и был ранен и придавлен грузом невыносимого страдания, причем не только телесного. Однако аромат сосен был с ним — он появился, принесенный легким прохладным ветерком через незнакомое окно. И свечи были — Шарль лежал, щурясь на них, на них и на очертания креста, четко выделявшиеся на фоне бледного мерцающего света. И где-то действительно пели мессу. Нет, не пели, читали. И только два голоса — голос старика и отвечающий голос женщины. Ему показалось, что это была его мать. Он закрыл глаза и слушал, пока его снова не окутала темнота, на сей раз свободная от боли и ужаса.

Шарль открыл глаза, и хотя свечей больше не было, свет стал ярче, а снаружи в лесу пели птицы. Лето, вспомнил он. Его мать медленно приближалась к постели, наклонив голову и что-то очень аккуратно неся в руках — как будто это был драгоценный дар, нечто, что можно разбить так же легко, как юность или радость. Шарль произнес ее имя, ласковое уменьшительное имя, которым называл ее в минуты особой нежности. Она остановилась, подняла голову — и оказалась не его матерью. Это была стройная женщина в простом сером платье крестьянки, с коротко, как у мальчика, обрезанными темными волосами. Она поставила то, что несла, на табурет — это оказалось всего-навсего чашкой молока — потом подошла и остановилась, радостно глядя на него. Возможно, пару лет назад она была молодой и красивой, но сейчас не осталось ни того, ни другого. В сердце мужчины, смотрящего на нее снизу, опять поднялась ярость на силу, уродовавшую в то время всех женщин во Франции. Но женщина улыбнулась, лицо ее преобразилось. Когда она улыбалась, в глазах ее сияли звезды, лицо светилось, и губы изгибались от счастья, которое давно исчезло с тощего лица. Она была такой юной, когда улыбалась, что казалась совсем маленькой девочкой. И Шарль полюбил ее в ту минуту сразу и навсегда.

— Как вы меня назвали? — переспросила она, все еще сияя.

— Так я иногда называл мою мать. Я думал, что вы — это она.

Ее улыбка угасла, и свет покинул уставшее лицо, как будто задули свечу, но сочувствие, которое пришло на смену радости, было таким глубоким, что, казалось, физически поддерживало Шарля. Именно благодаря ему горе тогда не овладело им целиком и не убило его в последующие дни.

Это были странные дни злого страдания и беспомощности и еще более странной попытки счастья пробиться через злость и муку, но постепенно ошеломляющий калейдоскоп впечатлений, которые обрушились на Шарля, обрел ясные очертания, и он обнаружил, что лежит на жесткой постели за алтарем маленькой церкви в сосновом лесу, страдая от ожогов, контузии и раны в ноге, которая заживала не так хорошо, как положено.

Кюре сказал, что они принесли его туда прямо из замка; церковь казалась более безопасным укрытием, чем дом священника. Старик избегал говорить о том, кем были таинственные «они», совершившие этот акт милосердия, но его обожженные и до сих пор забинтованные руки позволяли предположить, что и сам он, возможно, имел к этому какое-то отношение. Однако женщина в крестьянском платье, которую звали Тереза, более свободно отвечала на вопросы, когда они с Шарлем оставались одни.

3

Кюре не было в деревне — он навещал умирающую женщину на дальней ферме, — когда разъяренная толпа подошла к замку. Это была только часть той волны, что катилась тогда по Франции — армии голодающих крестьян, людей, выползших из тюрем и городских трущоб и подобных крысам из сточных канав. Это были страдающие и потерявшие рассудок люди, забывшие жалость, но сохранившие понятие о справедливости и взявшие на себя право судить. Тереза говорила об этих людях с каким-то мучительным сочувствием, но Шарль, молодой граф де Кольбер, не мог испытывать по отношению к ним ничего, кроме отвращения и ненависти, которые временами трясли и изматывали его, как лихорадка.

Кюре, возвращаясь с фермы в сопровождении спутника, увидел дым горящего замка и бросился туда. Толпа растащила из замка все, что смогла, пока пламя не отогнало ее прочь. Кюре никто не помешал, он проник через окно в замок и нашел тела своих друзей. Обнаружив, что Шарль еще жив, он вытащил его первым. Он бы вернулся, если б смог, и вытащил, мертвых, однако к моменту, когда он вытащил Шарля, это было уже невозможно…

— Он сделал это один? — спросил Шарль, отвернувшись от Терезы, в то время как она тихо и правдиво отвечала на его вопросы.

— Деревенские боялись идти с ним к замку, но несколько человек — я думаю, это были ваши слуги, которые убежали в деревню, — последовали за ним и спрятались в лесу. Это они перенесли вас сюда.

Она поднялась и быстро вышла. Эта женщина всегда безошибочно определяла, когда он хотел остаться один.

Позднее, глядя с высоты своего великолепного роста на сутулого маленького старого кюре, Шарль сказал, подняв обожженные брови и мрачно пытаясь улыбнуться:

— А вы гораздо сильнее, чем я думал, отец мой.

— Я бы никогда не смог вытащить вас через окно, сын мой, без помощи Терезы, — признался старик. — Она очень сильная молодая женщина.

— Тереза? — воскликнул изумленный Шарль.

— Она пришла вместе со мной с фермы, — спокойно пояснил кюре. — Я запретил ей идти за мной в замок, но когда я подтащил вас к окну, она как раз залезала внутрь.

И старик направился, прихрамывая, в ризницу приготовить свою постель. Он спал в ризнице, чтобы присматривать за Шарлем ночью. Тереза ночевала в доме священника с экономкой кюре. Кто была эта милая и мужественная женщина? Шарль, любя ее, испытывая счастье только от одного ее присутствия — Господи, какой дар, какой странный дар посреди этого несчастья! — все же ничего не знал о ней. Она держалась с ним дружелюбно и непринужденно, была сочувствующей и умелой сиделкой, и все же ощущалось в ее сдержанности что-то, что не допускало расспросов, а ее достоинство могло показаться холодным, если бы она не была таким живым и любящим созданием. Кюре, когда Шарль пытался его расспрашивать, тут же ковылял прочь, чтобы сделать что-то по дому, а Шарль пока еще не мог встать и последовать за ним.

Но все же настал день, когда он смог это сделать и, прихрамывая, пошел за стариком в ризницу.

— Отец мой, кто такая Тереза? — упрямо спросил Шарль, держась за стол, стараясь говорить твердым голосом и сохранять невозмутимый вид, но он так любил ее, что ноги его дрожали.

— Сын мой, — мягко ответил кюре, — не обращайтесь ко мне в моей собственной ризнице так, будто держите меня под дулом пистолета.

— Но я должен знать, отец мой. Вы не понимаете, я должен знать.

Старик проницательно посмотрел на графа и понял, что происходит в его душе.

— Сядьте, — сказал он резко.

Шарль присел, и они уставились друг на друга через стол. Старик некоторое время твердо смотрел на молодого человека, как бы пытаясь приготовить его еще к одному испытанию, затем взглянул на свои старые узловатые руки, лежащие на столе, и начал говорить спокойно, будто обращаясь к себе, а не к сидящему напротив Шарлю.

— Я расскажу вам о Терезе. Может быть, мне следовало сделать это раньше. Вы помните тот кармелитский монастырь у моста в Отвилле? Может быть, вы и не заметили его. Мрачное место, окруженное высокими стенами. Моя сестра была там настоятельницей. Несколько недель тому назад террор докатился до Отвилля. Я не буду говорить о том, что произошло, ни в городе, ни в монастыре. Но даже в эти времена страшного суда что-то все же удается спасти — одно там, другое здесь. Для меня это знак того, что Бог все еще жив. Вас спасли из горящего замка. Моя сестра и одна послушница по имени Мария-Тереза спаслись из монастыря. На несколько дней они укрылись в какой-то лачуге в городе, потом, одетые, как крестьянки, направились ко мне.

— Моя бедная сестра не могла придумать ничего лучше, как пробираться к своему брату. Они шли ночью, прячась днем и питаясь тем, что им удавалось выпросить. Они дошли до фермы Пьера Герена, что на окраине прихода, и там моя сестра заболела. Они послали за мной, и встреча была большой радостью для нас обоих, подарок милостивого Бога и знак Его провидения — ведь я смог быть с ней, когда она умерла. Остался вопрос о послушнице Марии-Терезе. Оставить ее на ферме было нельзя, и я решил взять ее с собой и поручить заботам моей доброй экономки, пока мы не решим, что делать. По возвращении мы увидели из замка дым, и вы знаете, что произошло потом.

Последовала долгая пауза. Кюре не поднимал глаз, ожидая, когда молодой человек заговорит.

«Послушница, — хрипло вырвалось наконец у Шарля. — Она еще только послушница».

Тереза, казалось, принесла ему дар радости в то первое утро, когда он пришел в себя, и он не мог забыть об этом. Кюре заговорил снова, но его спокойный голос не содержал даже намека на то, что он знает о том, что отнимает последнюю опору, оставшуюся у этого человека.

— Послушничество в кармелитском монастыре длительное — и Тереза близка к концу его. Это, как вы знаете, строгий орден, и редко случается, что какая-нибудь женщина вступает в него, не будучи уверенной в своем призвании. Сейчас у Терезы только одно желание — вернуться поскорее в монастырь. Она происходит из благородной семьи и носит громкое имя, но почти так же одинока в мире, как и вы. Ее единственные живые родственники теперь — это семья в замке около Тулона. Мы оба думаем, что ей следует попытаться добраться до них. Говорят, что там, на юге, террор еще не бушует вовсю. Ее родственники могли бы помочь ей найти какой-нибудь другой кармелитский монастырь, где она могла бы закончить свое послушничество. Но мы не знаем, как она сможет совершить это путешествие. Сейчас мы не думаем об этом. Сейчас наш долг, ее и мой, — быть с вами. Когда вы восстановите свои силы, откроется дорога и для Терезы. В данный момент перед нами троими одна прямая дорога. Когда мы дойдем до перекрестка, мы узнаем об этом и получим Божьи указания.

Шарлю нечего было сказать. Теперь он понял ее — достоинство и сдержанность, которые охлаждали ее сочувствие и дружелюбие, больше не удивляли его. Как больное тело, которое нуждается в уходе, и как несчастная душа, которая нуждается в утешении, он значил для нее много, но как мужчина не значил ничего.

— Вручите свои страдания Господу перед алтарем, сын мой, — тихо сказал кюре. — Вы будете одни. Я ухожу домой.

Он ушел, так и не поднимая глаз. Однако Шарль не встал на колени перед алтарем в своей молитве к Богу. Он пошел туда, где была его постель, бросился на нее лицом вниз и вместо этого произнес проклятие. Когда-то кюре зажег перед ним на этом месте свет Божьей любви, и он безопасно пронес его через лес. Но теперь свет погас.

4

Кто-то их выдал. Шарль, ради кюре, прятался в течение дня, но так как ему стало лучше и он мог ходить, после наступления темноты он выходил в лес. Во время бессонных ночей бедственное положение мучило его сильнее, чем он мог вынести, и он не мог оставаться на месте. Прогулка по лесу помогала ему. Скорее всего, кто-то увидел его там.

Однажды теплым осенним вечером Шарль забрел дальше, чем обычно, размышляя, не лучше ли было не возвращаться, а идти все дальше и встретить свою судьбу. Ничто не могло быть хуже, подумал он, чем та жизнь, которую он вел теперь. Пока он жил так близко от дома, его горе не могло уменьшиться. Ежедневное близкое общение с Терезой делало его почти сумасшедшим от любви и желания. Он знал, что не сможет больше выносить это. Его стремление уйти было просто трусливым желанием избежать мучений, не испытывать их до самого конца, так как никакой мужчина не смог бы это выдержать. Но они еще не дошли до перекрестка, о котором говорил кюре. Шарль сидел под одной из сосен, прислонившись спиной к стволу, и смотрел в темноту. В этом было некоторое утешение. Когда ум и душа человека полны темноты, солнечный свет может казаться оскорбительным.

Он оставался там дольше, чем думал, и зашел дальше, чем ему казалось, и заблудился. Когда он подошел к церкви, был уже полный день, он хромал и чувствовал себя измотанным. Он ожидал, что кюре служит мессу, но у алтаря не было никого, кроме Терезы, которая стояла на коленях на нижней ступеньке, прямая, тихая и ушедшая в себя. То, как она молилась, всегда приводило Шарля в негодование, так как она всегда была полностью погружена в молитву. Он замечал этот поглощенный вид раньше только у ремесленников и художников, выполняющих свою работу, или у матерей, ухаживающих за своими детьми, — это была полная поглощенность личности, недоступная внешнему воздействию.

Шарль бросился на скамью, в своем несчастном гневе не заботясь о том, что может потревожить ее. Он хотел сделать больше, чем просто потревожить ее, — он хотел подойти к ней, схватить ее за плечи, встряхнуть, поднять с колен, заключить в объятия и держать так, пока ее воля не подчинится ему. От невозможности этого желания Шарль глухо простонал, сердито двигая ногой по каменным плитам. Она не слышала протестующего скрипа скамьи, но услышала легкий стон, едва ли более громкий, чем вздох, немедленно встала и бросилась к нему.

— Где вы были? Почему вы бродите ночами и изводите себя? Теперь, когда вам так нужны силы, вы не должны делать этого.

Она говорила быстро, настойчиво, почти с гневом, эта женщина, которую он мог себе представить только спокойной и уравновешенной. Он посмотрел на нее и вскочил, неожиданно сильный, возвращенный к жизни инстинктивным пониманием, что наконец-то они подошли к перекрестку. Бездеятельность кончилась. Теперь нужно было действовать, а не только терпеть, и это было уже не так тяжело.

— Где кюре? — резко спросил он.

— Они взяли его. Они пришли забрать вас, но он сказал им, что вы давно ушли. Тогда они забрали его в наказание за то, что он укрывал вас.

— Почему же, Бога ради, он не поклялся, что никогда не видел меня в глаза?!

— Он был готов солгать ради вас, он, который, вероятно, никогда прежде в своей жизни не лгал, но вы едва ли могли ожидать, чтобы он сделал это ради спасения собственной шкуры.

От боли за дорогого человека они вдруг рассердились друг на друга. Тереза пришла в себя первой и быстро положила руку на плечо Шарля, готового тотчас броситься вслед за кюре.

— Вы ничего не сможете сделать. Они ушли час тому назад. Они арестовывают людей по всей округе и увозят стоймя на телегах со связанными руками. Теперь слишком поздно. Теперь ничего нельзя сделать…

— Нет, — возмутился Шарль. — Они увезут его в тюрьму, и, может быть, он умрет там, как другие священники, которые спасали и укрывали таких недостойных подонков, как я.

Он посмотрел на нее.

— Они видели вас?

— Да. Мы были вместе здесь, в церкви, когда они пришли. Он наполнял лампаду, а я подметала пол. Он все-таки солгал на этот раз ради меня. Он сказал, что я его служанка, и они поверили ему.

Тереза виновато взглянула на Шарля.

— И я допустила, чтобы они поверили ему. Это было все, что я могла сделать для него — дать ему спасти нас обоих. Он был счастлив, что сделал это. Он смотрел на меня из телеги, Шарль, и выглядел счастливым, словно маленький мальчик, идущий на праздник.

Впервые она назвала его Шарлем. И рука, которая была на его плече, теперь лежала в его руке, и Тереза не отнимала ее. Несмотря на ее внешнее спокойствие, Шарль знал, что она отчаянно нуждается в его помощи.

— Должен ли я доставить вас в Тулон? — Мягко спросил он.

Внезапно ее самообладание исчезло, и она начала смеяться и плакать одновременно.

— Как же все-таки, вы думаете, мы сможем добраться до Тулона? — спрашивала она, вытирая глаза тыльной стороной свободной руки, как это сделал бы ребенок. — Идти туда пешком?

— Да, — сказал Шарль.

— И какой шанс мы имеем добраться?

— Один шанс из тысячи, и все же этот шанс есть. Мы найдем тех, кто поможет нам. Когда страна в состоянии хаоса, парой беглецов больше или меньше — едва ли это имеет значение. Мы попробуем, Тереза?

Она взглянула на него, и он увидел, что окаймленные мокрыми черными ресницами глаза искрились и сияли, как звезды. Теперь он знал, какой она была в детстве: веселой и отважной.

— Вы доверяете мне? — спросил он.

— Разве об этом нужно спрашивать? — ответила Тереза.

Он был теперь чрезвычайно решительным и умным мужчиной, а она была послушной женщиной, умеющей выносить трудности и подчиняться. Там, где другие могли бы погибнуть, они, в силу своей стойкости, поддерживаемые тем, что Шарль назвал бы невероятной удачей, а Тереза — Божьим провидением, пережили все страдания этого времени и добрались до Тулона.

Начало путешествия было тяжелым. Поздно вечером они вышли в город и направились к маленькой пекарне, которую содержала старая служанка семьи Кольбер. Насколько это было возможно, они хотели обходить города, но еще не привыкли к трудностям бродячего существования. Шарль не был еще силен, и оба были так истощены, что решили рискнуть и довериться старой служанке, и она не выдала их. Она и ее сын накормили их, уступили им свои постели, выстирали их одежду, пока они спали, и дали им немного денег на дорогу. Но утром они, казалось, очень торопились выпроводить своих гостей из дома. Они разбудили беглецов до рассвета, позвали выпить кофе, когда те даже не оделись толком, и поторопили уйти, пока свет был еще серым, дав им, правда, подробные наставления о предстоящей дороге.

Хотя было очень рано, по улицам слонялось множество людей, и большинство из них принадлежало тому типу, который Шарль свирепо называл крысами из сточных канав, а Тереза — бедными бездумными волками. Все они торопились в одну сторону, с ожиданием в глазах и жестоко обострившимися чертами. Все человеческое было стерто с их лиц, и это было самое ненавистное зрелище из всех, которые доводилось Шарлю увидеть в этом мире. Они с Терезой уловили обрывки разговоров и поняли, почему их добрая хозяйка старалась поскорей удалить их из города.

На базарной площади была установлена гильотина, и на утро была назначена казнь. Шарль посмотрел на Терезу, затем взял ее руку и сжал, все еще ничего не понимая. Не страх и не ужас при мысли о внезапной смерти заставили побледнеть ее лицо, а облик людей, которые проходили мимо.

Он увидел заброшенный переулок и увлек Терезу туда, хотя это был не самый быстрый путь из города, указанный им. Они сделали поворот, потом другой, и уже точно не знали, где находятся. Затем они почему-то оказались в узком проходе между двумя домами, оттуда виднелась дорога и слышались телеги, громыхающие по булыжникам. Шарль подумал, что это были крестьяне, везшие на рынок свежую провизию из деревни, и что они могут узнать у них, в каком направлении следует идти. Он повел Терезу по проходу, и в конце его они увидели проезжающие телеги. Но они ехали не на рынок. Это были три телеги, полные заключенных, выезжавшие из ворот тюрьмы и следовавшие по улице, в конце которой их уже ожидали волки в человеческом облике.

Шок был таким сильным, что беглецы остановились в сумраке прохода, держась за руки, словно двое перепуганных детей. На телегах стояли мужчины и женщины со связанными за спиной руками, молодые и старые, среди них священники и монахини. Некоторые лица были бледными от гнева, некоторые, — от страха, но большинство из обреченных сохраняло гордое спокойствие. Шарль почувствовал прилив гордости. Люди его класса умели умирать достойно.

Последняя телега проехала мимо. Сзади на ней стоял старый священник, ободряюще говоривший с испуганной женщиной, жмущейся к нему. Он оглянулся, когда телега проезжала мимо прохода, и посмотрел прямо на беглецов. Это был кюре. Спокойствие сделало его лицо моложе, чем раньше. Он увидел Шарля и Терезу и улыбнулся, и его лицо так преобразилось, что на один короткий момент показалось, будто серую улицу затопило солнечным светом. Он выглядел, как влюбленный юноша. Тереза обеими руками схватила руку Шарля, хотя в этом и не было необходимости. При виде этого старика, отдающего свою жизнь ради него, все существо Шарля охватило одно болезненное желание побежать за телегой, забраться на нее и идти вместе с кюре к своей смерти. И все же он даже не пошевелился. Он знал, что он должен был делать: принять жертву и позаботиться о Терезе. И в этот короткий момент он смог принять ее с радостью. Он посмотрел на кюре, как и Тереза, и улыбнулся. Их улыбающиеся лица были последним, что видел кюре, прежде чем телега достигла конца улицы и въехала на площадь.

Шум, который производила толпа, был отвратителен. Шарль обнял Терезу одной рукой и прижал ее к себе, обхватив ее голову так, чтобы она ничего не слышала. В этот момент он забыл свою клятву, что во время путешествия он ни разу не коснется, не поцелует и не обнимет ее. Он чувствовал только желание, присущее всякой большой любви, спрятать любимую внутрь своего существа, обернуть ее душой и телом, чтобы защитить от любого вреда.

Когда шум стих, он поднял лицо Терезы, в страхе перед тем, что мог на нем увидеть. Но его поразило, что ее лицо было почти счастливым, как и лицо кюре. На мгновение Шарля пронзил отталкивающий холод. Его руки упали, а в глазах потемнело от боли и тоски. Понимала ли она, что этот добрый старик отдал свою жизнь за совершенно недостойного молодого негодяя, за человека, жизнь которого с самого начала не была отмечена ничем, кроме беззаботности, снисхождения к себе, безнадежной гордыни? Знала ли она, кем он был? Разве для нее не было ужасным то, что невинный должен умереть за виновного и старый за молодого? Очевидно, нет. Тереза посмотрела на страдающее лицо, склонившееся над ней, и улыбнулась. Она ничего не сказала, да он был тогда и не в состоянии понять то, что она могла бы сказать. Она молча взяла Шарля за руку, повела его по проходу и через несколько минут нашла дорогу из города.

5

В последующие недели, когда они вместе шли через поля, залитые солнечным светом, укрывались в амбарах или стогах сена от ветра и дождя или сидели вечером в лесу у костра, готовя ужин из яиц и овощей, которые они выпросили или купили (а иногда украли) в течение дня, Тереза многое рассказала ему. Она пыталась заставить Шарля увидеть смерть кюре так, как видела ее она — не как отталкивающую казнь, а как радостную смерть за другого, такую смерть, какую он выбрал бы сам, если бы мог. Это был дар ему от милосердного Бога. И это был дар им, а не ужасное несчастье, что они смогли увидеть его в этот момент. Если бы они не увидели этого, то могли бы никогда не узнать, что с ним случилось. Теперь же они знали, что он в безопасности в раю.

Но рай для Шарля был не более чем словом. Как Тереза ни пыталась, она не смогла сделать для него реальными те ценности, которые были совершенно реальны для нее. Что было реальным для него в эти дни, так это угрызения совести за все, что он сделал, за его любовь к ней и несчастья, которые эта любовь вызывала. Чем больше она пыталась укрепить значение католической веры для Шарля, тем больше он понимал, как много она значила для него и как она требовала ее полной подчиненности. Но через дни и ночи он пронес с собой одно утешение — это была память о выражении лица кюре, который выглядел, как влюбленный юноша. В этом выражении, чем бы оно не было вызвано, казалось, таилась некоторая надежда для Шарля и для всего мира.

Их путешествие продолжалось, и они затерялись среди многих других, бегущих на юг от террора. Говорили, что англичане захватили Тулон и что там было безопасно. Безопасно для кого? — размышляли Тереза и Шарль. Для некоторых, может быть, но для остальных? То, что происходило сейчас, часто происходило и раньше, и, видимо, будет происходить в истории мира снова. Зло, как вулкан, вырывается через кору вещей, и грязная лава заливает землю, в то время как по дорогам мира беглецы стремятся от известного к неизвестному ужасу, из темноты снова к темноте, с непобедимой надеждой в душах, что в ночи впереди появится какая-то звезда.

— Вот почему люди еще живут, — сказала Тереза. — Они верят, что как-то, где-то, что-то появится для них.

Оба они честно цеплялись за эту веру. Точнее, у Шарля такой веры не было. Но у него была Тереза и память о кюре.

Прямо в Тулон они не пошли, а повернули немного в сторону, чтобы попасть в замок, где жили родственники Терезы. Они нашли его пустым и заброшенным.

— Они, должно быть, слишком испугались, — сказала Тереза с легким оттенком презрения. — И, наверное, направились в Тулон. Мы последуем за ними.

Они добрались до Тулона на рождественской неделе, вместе со многими другими беглецами, и услышали зловещие новости, что англичане захватили уже город. На те жалкие деньги, которые он все это время держал в мешочке, висящем на шее, Шарль ухитрился снять мансарду для Терезы в грязной таверне около гавани. Там она провела одну спокойную ночь, в то время как он лежал в проходе у ее двери, чтобы никто не мог попасть в комнату, не наступив на него. На следующий день террор тоже достиг Тулона. Ничто из того, что Шарль видел в Париже, не могло сравниться с ужасом, который разразился здесь в рождественскую неделю 1793 года.

Это добило Шарля и Терезу. Они были истощены больше, чем казалось, и Тереза была потрясена видом пустого замка родственников более, чем она думала. Внезапно ее храбрость и самообладание сломались. Ночью в крошечной комнате мансарды высоко над страшной улицей, освещенной огнями горящего города, она не выдержала и рыдала безостановочно. Эту ночь она провела в объятиях Шарля, пока не успокоилась. В тот момент произошедшее не казалось им грехом. Им казалось, что больше у них ничего не было.

Утром началось известное паническое бегство к лодкам, при котором погибло невероятно много людей. Теперь это был единственный путь к спасению — на лодке к Леггорну, где стоял английский флот. Шарль и Тереза включились в эту битву за жизнь, которая началась на рассвете и продолжалась много ужасных часов, и которую Наполеон Бонапарт, бывший ее свидетелем, никогда не мог забыть. Тереза уже не думала о том, что случится, и надеялась лишь на то, что она и Шарль умрут вместе, но Шарль не мог прекратить борьбу за нее, пока был жив, ему казалось, что смерть в воде или даже смерть под ногами толпы на пристани была бы предпочтительней для нее, чем террор. Ухватившись за эту последнюю возможность, он взял себя в руки, и вся его былая решительность и быстрый ум вернулись к нему. Каким-то образом они попали в лодку, и, в основном, благодаря ловкости и храбрости Шарля и последней унции его невероятной силы, лодка в конце концов достигла Леггорна.

Вид добравшихся туда был так же ужасен, как и в Тулоне, и преследовал Нельсона, который был на борту «Агамемнона» на рейде Леггорна, до конца его жизни. Но Шарлю и Терезе выпала счастливая карта, или, как настаивала Тереза, Божье милосердие все еще было с ними. Шарль сломался, когда лодка наконец достигла пристани, а человек, который помог Терезе подняться на берег, оказался англичанином, которому он когда-то оказал в Париже большую услугу. Этот друг, к счастью, имел хорошую память и командовал английским кораблем. Он-то и доставил их в Англию.

 

Глава V

1

В Лондоне французская колония хорошо приняла Шарля и Терезу, так как оба носили громкие имена и претерпели много страданий. При их благородстве даже в этом бедственном положении было естественным относиться к ним с величайшим уважением. Шарль, прочный, как канат, полностью пришел в себя, но Тереза уже никогда не стала той сильной женщиной, которой была раньше. Однако она оправилась достаточно, чтобы снова вести нормальную жизнь и выйти замуж за Шарля. Теперь для нее не было сомнений, что она должна сделать это. Она знала, что нанесла бы ему непоправимый вред, если бы оставила его сейчас, и постаралась, чтобы никто не узнал, чего ей стоило сделать этот выбор, и менее всего Шарль. Даже если она и не любила его так, как он ее, она не могла поступить по-другому из благодарности. Тереза решительно дала клятву, что будет счастливой, без сожалений и не оглядываясь назад. По своему собственному решению и выбору она стала не сестрой Терезой, а графиней де Кольбер, и была вынуждена играть ту роль в мире, от которой хотела отказаться, так хорошо и счастливо, как могла.

К восторгу мужа она приняла красивые платья, которые их друзья подарили ей, и носила их с большим достоинством. Она ездила с Шарлем в оперный театр, заботилась о своей красоте и вновь усвоила забытое искусство блестящего светского разговора. Она была прекрасной музыкантшей, превосходно вышивала и довела эти качества до блеска тем, что давала уроки музыки и вышивания. Шарль, прекрасный лингвист, обучал языкам. Они сумели завести уютный маленький домик, две комнаты на Оркад-Стрит, и там у них родился ребенок.

Девочка родилась преждевременно и едва не стоила матери жизни, однако, когда страх и боль миновали, крошка сделала счастье своих родителей настолько полным, насколько счастье вообще возможно в этом мире. Девочка была милым маленьким созданием, но почти с самого начала казалась необычайно взрослой. Она редко плакала, никогда не капризничала, если не получала того, что хотела, всегда была счастлива, умела спокойно обходиться тем малым, что у нее было. Ее мать, глядя в глубокие серые глаза своей маленькой дочери, хорошо понимала этот недетский разум. Она была дитя печали столько же, сколь и любви. Они и не ожидали, что их дочь будет такой же, как другие дети. Отец гордился ею, замечая в девочке признаки замечательного ума и красоты. Этого можно было ожидать, думал Шарль, так как с обеих сторон она получила прекрасное наследство. Они назвали девочку Марией-Терезой.

Они не могли позволить себе держать для ребенка няню и поэтому выезжали очень мало, проводя вечера за чтением. Чтобы не огорчать жену, Шарль посещал церковь, хотя и не стал очень набожным католиком. Чтобы порадовать Терезу, он читал сочинения христианских богословов, в то время как она, чтобы доставить удовольствие ему, изучала греческий и давала ему возможность ознакомить ее с его любимыми классиками. Каждый был странно увлечен любимыми книгами другого. Яркая любовь к Богу святого Августина, удивительная красота фраз, в которых он смело выразил ее, помогла Шарлю понять убежденность Терезы. Тереза, ознакомившись с мудростью греков, смогла понять, почему этого было достаточно Шарлю настолько, что он остановился на их учении.

Однажды вечером, после спора о христианской и языческой концепциях любви, они написали любимые фразы на кусочках бумаги и передали их друг другу. Шарль написал: «Любовь — это божество, которое примиряет людей, успокаивает море, утихомиривает бури, дает отдых и сон в печали. Любовь поет свою песню всем созданиям, которые живут и которые будут жить, усмиряя воинственность богов и людей». Тереза улыбнулась, когда он передал ей это, думая о том, как хорошо эти слова подходят к тревогам их совместной жизни. Она свернула этот клочок бумаги и положила его внутрь медальона, который Шарль подарил ей в день свадьбы. Сама же она написала: «Благословен человек, который любит Тебя, о Боже, и своего друга в Тебе, и своего врага для Тебя. Ибо он один не теряет никого, кто дорог ему, так как все едины любовью к Богу, который не покидает никого». Шарль, вспоминая, как она едва не умерла, когда родился ребенок, не улыбнулся, но тоже свернул листок и положил его в свой бумажник.

2

Тереза так и не оправилась после тяжелых родов, а две комнаты на Оркад-Стрит были шумными и душными, и со временем ей становилось все хуже. Шарлю, при помощи того самого доброго друга, который привез их в Англию на своем корабле, была предложена должность секретаря и воспитателя в сельском клубе в Ирландии. Он принял предложение с радостью, так как думал, что Терезе там будет лучше. Однако когда пришло время отъезда, обе, Тереза и маленькая Мария, заболели какой-то лихорадкой и не могли ехать. Они решили, что он должен ехать без них, чтобы приступить к работе и не подводить своего патрона. Жена их друга могла бы это время присмотреть за Терезой и ребенком, и, как только они будут снова здоровы, а он подыщет для них жилище в Ирландии, он приедет за ними.

Шарль нашел, что работа ему подходит, а хозяева оказались людьми добрыми и предоставили ему маленький домик в поместье, который он с радостью приготовил для Терезы и Марии. Он как раз получил отпуск, чтобы вернуться в Англию и забрать их, когда пришло письмо от Терезы. Она и Мария вполне выздоровели, и ему не было необходимости ехать за ними. Фрегат «Амфион» под командой племянника их друга отправлялся из Плимута в Ирландию с войсками на борту, и на нем также отплывали несколько жен офицеров. Она и Мария получили разрешение ехать с ними и немедленно выезжали в Плимут. На борту должна была быть прощальная вечеринка, и она приготовила зеленое платье, которое он очень любил. К тому времени, когда он получит это письмо, она и Мария должны уже быть в море. Стояла чудесная сентябрьская погода, и Тереза была уверена, что путешествие будет приятным. И должен был настать «отдых и сон в печали», как только они снова будут вместе.

Но когда Шарль получил это письмо, он не почувствовал ни приподнятости, ни воодушевления, а только самый дикий, бессмысленный страх, который покрывал тенью всю его жизнь до того дня, когда уже не могло быть речи о тени, так как все покрывал непроницаемый мрак.

Спустя годы, аббат уже не мог хорошо вспомнить свои ощущения после того, как приехал в Плимут и бродил по улицам день за днем, задавая сумасшедшие вопросы каждому, кто имел какое-то отношение к трагедии «Амфиона». Он знал, что у него были друзья, пытающиеся помочь ему, но не обращал на них внимания, пока один из них не нашел человека, который описал утонувшую темноволосую женщину в зеленом платье, которую он помог поднять из воды, с мертвым ребенком, зажатым в ее руках. Это свидетельство и тот факт, что раз Тереза и Мария не были среди тех немногих, которые были спасены, то они должны быть среди трех сотен погибших, наконец убедил его. Друзья повели его осмотреть длинный ряд могил, но не могли сказать, в которой именно покоились тела его жены и ребенка. Взрыв вызвал такой страх и отчаяние в городе, сказали ему, что результатом этого было всеобщее смятение.

…Значит, только для этого он спас Терезу, чтобы она умерла среди сцен не менее ужасных, чем в Тулоне или Леггорне, чтобы она лежала в безымянной могиле… Это был конец их большой и счастливой любви. Шарль вспомнил, что была война, а в мире войны любовь не живет долго. И он был всего лишь одним из многих.

3

Он вернулся в Ирландию. Он думал, что хорошо справляется со своей работой, но его патрон заявил, что это не так, и посоветовал сменить место и отдохнуть. Неподалеку на берегу озера располагался монастырь, и граф отправился туда. Монахи помогли ему справиться с моральным и физическим срывом, который обрушился на него, когда необходимость работы, всегда поддерживающая его в форме, отпала.

Будучи крепким человеком, Шарль быстро восстановил свои физические силы, однако поправить моральное и психическое здоровье оказалось намного сложнее. Монахи не беспокоили его. Он часами просиживал в библиотеке, неистово работал в саду, совершал многомильные прогулки по спокойной деревенской округе, но ему казалось, что все это не помогало. Однако незаметно для графа де Кольбера мудрость прочитанных им книг, земля, солнце и ветер, с которыми он соприкасался, работая в саду, спокойное озеро, где птицы прятались в шелестящем тростнике, оказывали на него исцеляющее влияние. Сам он смутно воспринимал окружающий его мир и спокойствие, но они незаметно наполняли его.

Воспоминания о Терезе и ребенке приводили Шарля де Кольбера в ярость. Однако он все чаще вспоминал о старом кюре с лицом влюбленного юноши. Воспоминания об этом просветленном лице соединялось с тем удовольствием, которое он снова начал ощущать от прозрения мудрости, от ласкового солнца и мелькающих крыльев птиц над озером. Все это казалось ему естественным, так как было частью чувства любви, которое представляет собой мудрость, тепло и свет. В том взгляде старика, который графу однажды пришлось лицезреть, таилась надежда как для него, так и для всего мира. В каком бы темном веке не пришлось жить человечеству, всегда находились люди, которые из-за любви к ближнему готовы были отдать свою жизнь. Мудрость никогда не умирала на земле навсегда. На земле не было ни дня, чтобы где-то не шелестели на солнце крылья птиц, чтобы вода не омывала тихий берег. Вечность являла собой неоспоримый факт. Теоретически аббат всегда понимал это своим холодным и не допускающим возражений умом, но сейчас сухой скелет фактов стал медленно обрастать плотью. Любовь была не просто чувством, которое можно испытать, или абстрактным понятием, о котором можно спорить, она была неотъемлемой частью вечной жизни, и старый кюре знал это. Наполненный любовью к Богу и ближнему, он встретил свою физическую кончину, которая так и не смогла уничтожить в нем это чувство. И вот однажды Шарль понял, что оно знакомо и ему, но это произошло не так, как с человеком, который, проснувшись среди ночи, все равно знает, что солнце существует, а как с человеком, который осознает это, греясь в теплых лучах поднявшегося из-за горизонта светила.

Некоторое время спустя граф вдруг обнаружил, что уже без содрогания может думать о Терезе и ребенке. В одну из ночей, когда сон не шел к нему, он лежал и думал о них с щемящей тоской, но уже без прежней злости. Он поднялся с первыми лучами солнца и отправился вниз, к озеру. Оно спокойно лежало под серым небом, и ветер тихо шуршал в камышах. Небо прояснилось, и водная зыбь заискрилась у его ног. До него еле слышно доносились странные пронзительные крики болотных птиц, медленно вышагивающих в тростнике. Шотландская куропатка вспорхнула со своего гнезда, вода озера серебрилась, как разлитая ртуть, целая стая диких уток устремилась в небо, их зеленые шейки искрились в лучах рассвета. Солнце встало.

Его свет был настолько ярок, что Шарлю пришлось закрыть глаза, усталые и болезненные после бессонной ночи.

Он чувствовал тепло солнечных лучей на своем лице и слышал хлопанье больших крыльев сквозь шелест тростника. Это были лебеди, которые обычно в это время перелетали с этого озера на другое, более отдаленное, служившее им местом кормежки. Граф снова открыл глаза и увидел, как птицы взмыли в небо. Их крылья касались воды, добавляя искристые волны к зыби, поднятой пролетавшей куропаткой. Один из лебедей летел отдельно от всех низко над гладью озера. Солнце обвело его прекрасное оперение золотым ореолом, а его огненное отражение, похоже, еще долго дрожало в воде даже после того, как он поднялся вверх, навстречу восходящему солнцу. Шарль не понимал, почему пролетавшие лебеди так глубоко затронули его душу. Похоже, они вселили в него какое-то странное чувство освобождения. Он снова вспомнил о Терезе, и на этот раз мысли о Боге, вечном, бессмертном, невидимом и единственно мудром Боге, были неразделимы в его голове. Он закрыл лицо руками и в первый и последний раз в своей взрослой жизни заплакал.

4

Когда он успокоился, он заметил, что к нему приближается старый отец Иосиф. Он шел вдоль берега озера своей странной, напоминавшей движение краба, походкой. Отцу Иосифу было восемьдесят шесть лет, и разговаривал он только в случае крайней необходимости. Ему было трудно двигаться и стоило больших усилий переместить свое тело в нужный момент в нужное место. Вместе с тем он все старался делать сам, чтобы не быть обузой своим братьям. Его келья находилась рядом с кельей Шарля, и хотя они редко беседовали, Шарль всегда ощущал его присутствие рядом с собой.

Высокий лоб и проницательный взгляд говорили о том, что отец Иосиф все еще сохранил свой глубокий интеллект. На его лице лежала печать святости, подобно королевской печати, выдавленной в воске. Иногда бессонной ночью Шарль вдруг вспоминал об этом святом лице, о том, что отец Иосиф находился в соседней келье, и успокаивался. А на следующее утро в часовне старик, вероятно, преклонит колени рядом с ним, опускаясь с величайшей предосторожностью и похрустывая суставами. Он не отказывался от помощи молодых людей, когда приходило время снова подниматься на ноги. Иногда они встречались с Шарлем в библиотеке, и старик улыбался ему и даже произносил несколько слов, обычно о погоде, и Шарль чувствовал себя с ним совершенно спокойно, зная, что отец Иосиф не сделает никакой попытки нарушить его уединение или дать какой-либо совет. Шарль не хотел этого.

Теперь граф был взволнован, увидев отца Иосифа у озера. Хотя монастырь был недалеко, старик с трудом преодолевал даже короткие расстояния. Шарль пошел ему навстречу и, как предполагал, увидел, что старику трудно дышать. Они присели вместе на камень у озера. Вода плескалась у самых их ног. Покой окутал их, и они сидели молча, пока старик не отдышался. Когда отец Иосиф справился со своей одышкой, он выпрямил сгорбленные плечи, положил руки на колени и откашлялся. Это означало, что он хотел что-то сказать и собирался для этого с силами. Шарль уважительно повернулся в его сторону, ожидая обычных слов по поводу хорошего дня. Вместо этого старик спокойно сказал, даже не взглянув в его сторону.

— Ты плакал, сын мой.

Этим было все сказано. Теперь Шарль мог поступить по своему усмотрению — излить старику душу или нет. Иосиф полюбил молодого человека с первого взгляда, как отец может любить своего сына, и в течение долгих месяцев поминал его в своих молитвах. Теперь настало время ему узнать об этом. Проснувшись сегодня утром и наблюдая из окна своей кельи, старик видел, как Шарль спускался к озеру, и понял, что время пришло. Он медленно выполнил трудную задачу, смиренно и терпеливо облачившись в свою одежду, и храбро и решительно отправился к озеру. И вот он здесь. Шарль мог воспользоваться его присутствием или отказаться от этого по своему усмотрению. Однако отец Иосиф надеялся, что сможет быть полезным, и Шарль знал об этом. Было невозможно огорчить этого старого святого человека. На его месте мог бы быть кюре, если бы остался жить. Он мало что смог сказать в это первое утро, но на следующий день и в дни, последовавшие за ним, когда они сидели в библиотеке или грелись на лавочке в саду, Шарль говорил еще и еще, пока отец Иосиф не узнал все.

Граф начал свою историю с того дня своего детства, когда старый кюре зажег для него свечку, и закончил тем, как белый лебедь летел над озером, перья его искрились золотом на солнце, а его отражение осталось на воде, когда он взмыл вверх к солнцу. Отец Иосиф ловил связь событий.

— Пламя Господней любви снова зажглось в твоем сердце, сын мой, — сказал он. — Как и я, ты, несомненно, знаешь слова святого Августина: «Благословен человек, который любит Тебя, о Господи, поскольку только Он один не теряет никого, кто Ему дорог, так как все едины любовью в Боге, который не покидает никого».

У Шарля перехватило дыхание. Именно эти слова Тереза написала на клочке бумаги, который и сейчас лежал в его бумажнике, хотя на протяжении всех этих месяцев он не мог заставить себя прочитать их. Теперь, когда он услышал эти слова из уст другого человека, он подумал, что сможет себя преодолеть.

На следующий день, когда они сидели в саду, отец Иосиф спросил Шарля, что он собирается делать теперь, когда он почти поправился и должен покинуть монастырь. Ответом ему был печальный жест рукой, с помощью которого французы могут выразить полную безнадежность, не говоря при этом ни слова.

— Твоя жена ради тебя отказалась от религиозной жизни, — тихо сказал отец Иосиф. — А тебе не приходило в голову, что ты сам можешь дать обет, который она не дала? Посвяти себя Богу вместо нее.

Шарль молчал. На его лице было почти комическое выражение смятения. Как мог он, мирской человек, за которым числилось такое количество грехов, который с таким трудом пришел к своей вере и еще не встал твердо на ноги, стать монахом?

— У меня нет склонности к уединению, отец, — выдавил он наконец.

— Я знаю, — ответил старик, — но ты можешь служить Богу как священник или учитель. У тебя нет планов на будущее, но это не суть важно, так как у Господа наверняка эти планы есть. Тебе остается только молиться и ждать, пока они не станут тебе известны. Звонит колокол. Нам пора идти.

В конце концов Шарлю показалось, что это и есть единственный выход. Он думал, что это ужасно, это почти оскорбление Богу, раз ему приходится делать этот шаг, поскольку другого пути нет. Однако старый отец Иосиф, похоже, был вполне доволен. Он считал, что раз нет другого пути, следует выбрать именно этот. Смущавший самого Шарля недостаток энтузиазма и преданности, казалось, совершенно не смущал отца Иосифа. Сами сомнения Шарля подсказали ему, что эти чувства появятся позже, когда этот человек преодолеет отчаяние и скованность, вызванные навалившимися на него несчастьями и горем. Некоторое время спустя, после принятия Шарлем сана священника, старик умер. И именно Шарль совершил над ним обряд отпевания теплым и прозрачным утром ранней весной, когда воздух был пропитан нарождающейся новой жизнью и неугомонным щебетом птиц.

5

Однако для человека, который стал теперь аббатом де Кольбером, не было тепла — не было никакой оттепели в сковавшей его ледяной зиме. Он вернулся в Лондон и служил там священником, однако ему, в прошлом ловкому придворному щеголю, теперь трудно было находить общий язык с другими людьми. Эти англичане и англичанки совсем не знали чувства страха в своей комфортабельной Англии! Те из его соотечественников, которым оно было знакомо, не испытали на себе тяжелых утрат, выпавших на его долю. Жизненный опыт и страдания аббата, похоже, отдалили их от него, а его нервы были настолько натянуты от постоянной боли, что он сам боялся преодолеть этот разрыв. Он все больше и больше замыкался в себе и в конце концов превратился в идеального священника и писателя, чем и зарабатывал себе на хлеб, ревностно служа своему приходу и Богу.

Временами он был почти счастлив, чувствуя, что его жизнь, полная строгой самодисциплины, почти сравняла его с Терезой и той строгой жизнью, которую она вела бы у кармелиток. Совершая таинства священнослужения, Шарль чувствовал, что кюре снова поселился в его душе. У него теперь была вера, живая и настоящая, с того момента, когда улетел белый лебедь. Однако бывали случаи, когда аббат был близок к отчаянию. «Благославен человек, который любит Тебя, о Господи». Но смел ли он сказать, что любит Господа, когда с таким трудом мог установить контакт с другими людьми? Он никогда не загорится вновь. В его памяти всплывали слова Иова: «Таким ли я был в прошедшие месяцы, как в те дни, когда Бог спас меня, когда Его свеча горела у меня над головой, и Его свет освещал мне путь в темноте».

Когда он в очередной раз погрузился в состояние отчаяния, ему было предложено отправиться в Торкви и заняться небольшим приходом католиков, справлявшим службы в аббатстве Торре. Прихожан было мало, и у него будет достаточно времени для сочинительства. Все еще пребывая в подавленном состоянии, Шарль согласился. У него не ладилась служба в Лондоне, и он подумал, что в сельской местности дела пойдут лучше. Может быть, красота и спокойствие природы снимут железный обруч, крепко сжимавший его сердце.

6

Этот обруч был настолько тесным, что аббату было трудно и больно дышать. Пытаясь преодолеть свою слабость и подавленность, он вдруг почувствовал тепло людского общения и увидел свет, мерцающий впереди. Он не позволит своей душе попасть в западню, и его жизнь будет озарена светом. Бог часто посылает людям такое испытание. Надо отвести свою душу от западни, чтобы озарить свое существование светом жизни. Шарлю почудилось, что он лежит на жесткой койке, скрытой алтарем, в маленькой церкви в сосновом лесу, и Тереза подходит к нему, бережно держа в руках что-то драгоценное.

— Тереза, — прошептал он.

— Вы не могли даже разжечь огня? — сказал чей-то сердитый низкий голос. — Черт побери, в комнате холодно, как в погребе!

— Я не успела, сэр, — ответил обиженно женский голос. — Бедный Джуэл отправился в такую погоду за вами на Гентианский холм, а кто мог принести дрова? У меня только одна пара рук.

Этот справедливый гнев был таким согревающим. Чья-то рука взяла аббата за запястье, и он почувствовал, что не одинок. Он открыл глаза и в неясном свете солнечных лучей увидел обветренное некрасивое старое лицо доктора Крэйна, склонившееся над ним. Его глаза были очень сердиты, а на лбу лежала печать озабоченности. Аббат вежливо улыбнулся, и гнев доктора незамедлительно обрушился на него.

— Это просто преступление! Вам надо было давно меня вызвать! Вы думаете, что с гриппом можно шутить в вашем возрасте? Сколько беспокойства причиняют миру люди вашего темперамента!

— Если бы только он послушал меня, мы давно бы уже вызвали брадобрея, и он пустил бы ему кровь, — сказала миссис Джуэл.

— Какое к черту кровопускание! Моя драгоценная, кто — вы или я — должен принести наконец эти дрова и зажечь огонь?

Она вышла из комнаты, и доктор Крэйн осмотрел аббата.

— Вы очень больны, — сказал он спокойно, — но если вы хотите жить, то, даю вам слово, я вас вытащу. Если же нет, то ни один в мире доктор вам не поможет.

До настоящего времени Шарль де Кольбер думал о смерти как о лучшем подарке, который ему может преподнести жизнь. На какой-то момент он почувствовал даже облегчение — ему нужно было только перестать бороться и оставить все, как есть. Но нужно ли? Несмотря на свою слабость, он совершенно четко осознавал присутствие рядом с собой другого человека. Доктор принес с собой в комнату холодный запах зимнего дня, крепкого табака, кожаных ботинок для верховой езды, хризантемы в петлице — все это ощущалось четко и действовало ободряюще. Доктор Крэйн придвинул стул к кровати, сел на него и стал ждать. Шарль осознавал смелость этого человека, его любовь к хорошей драке, его терпение и дружелюбие. И больше всего — его дружелюбие. Несмотря на путаницу мыслей, аббат понимал, что с его стороны было бы верхом невоспитанности огорчить этого человека. Ему все труднее было говорить, но вежливость была его второй натурой.

— Мой дорогой сэр, я сделаю все возможное, чтобы ваши старания не пропали даром, — еле слышно прошептал он.

— Хорошо, — сказал доктор.

Оба мужчины сдержали свое слово и целую неделю боролись с недугом. То одному, то другому казалось, что битва проиграна, но они продолжали борьбу. В конце недели железное здоровье аббата возобладало, битва закончилась, и через несколько дней больной быстро пошел на поправку.

— Ну вот, все позади, — удовлетворенно сказал доктор однажды утром. — Однако я не могу отдать ваше выздоровление ни в ваши руки, ни в руки миссис Джуэл. Я никогда еще не встречал пару более некомпетентную в том, что касается болезней. Как только вы сможете ходить, вы приедете ко мне на Гентианский холм, и мы вместе справим Рождество.

— Я очень вам признателен за приглашение, сэр, но боюсь, не смогу принять его, — сказал аббат учтиво. — Я являюсь капелланом аббатства Торре и должен выполнять свои обязанности.

— Я уже встречался с сэром Джорджем по этому вопросу, — сказал доктор. — Я сообщил ему, что вы сможете приступить к выполнению своих обязанностей только после Рождества. Как я понял, он знает священника, который с удовольствием проведет богослужения в период Рождества в аббатстве и заменит вас. Конечно, я отвезу вас в аббатство, когда вы захотите присутствовать на службе, но только как слушателя.

Глаза аббата вспыхнули гневом. Он не привык, чтобы ему указывали, что делать. Он холодно посмотрел на доктора, но доктор спокойно выдержал этот взгляд. Когда дело касалось здоровья его пациентов, он действительно привык диктовать свою волю, как, впрочем, и во многих других вопросах. Затем внезапно гнев угас с обеих сторон. Между ними уже установилось взаимное уважение и даже привязанность, которые не могли надолго омрачить мелкие разногласия.

— Спасибо, я с удовольствием приеду, — сказал аббат спокойно.

Он смотрел на человека, сидящего возле него. Его массивные плечи и большая голова четко вырисовывались на фоне окна. Он подумал о том, что доктор потратил на него уйму своего драгоценного времени за недели его болезни. Аббат постоянно ощущал его присутствие, в течение долгих часов, иногда на протяжении всей ночи, его мощная фигура источала силу духа… Но к утру его могучие плечи были устало сгорблены.

— Боюсь, что вы не могли уделять достаточно времени другим своим пациентам, — сказал аббат виновато.

— Они все теперь в таком состоянии, что невнимание пойдет им только на пользу, — ответил доктор. — Некоторые из них могут, конечно, на меня сердиться, но в определенных ситуациях это чувство бывает хорошим стимулятором. У меня были пациенты, которым я нарочно не уделял достаточно внимания, и это пошло им только на пользу.

— А ваши больные никогда от вас не отказывались? — сухо спросил аббат.

— Достаточно часто.

— Наверное, это были люди, которые были недостаточно сильно больны, чтобы бороться за свою жизнь, как это было со мной.

Доктор улыбнулся:

— Именно они.

— Временами у меня возникает вопрос, почему вы так яростно боролись с моим недугом? — спросил аббат.

— Доктора по своей натуре бойцы. Признаюсь вам, что для хорошей драки мне достаточно присутствие достойного противника — смерти. В данном случае большое значение имел фактор нашей дружбы. Вы тоже боролись изо всех сил. Почему? Вы не произвели на меня впечатление человека, чье прошлое могло бы вселить такую любовь к жизни.

— Причина та же. Наша с вами дружба, — аббат замолчал. — Были еще две причины, но я думаю, наша дружба была все же основной, и я это четко понимал. Мы, христиане, не можем просто так уйти из жизни, какой бы проигранной она не казалась. Возможно даже, что именно в этом случае мы цепляемся за нее крепче всего, — он сделал нетерпеливое движение руками. — Я не могу уйти из этой жизни, пока не восстановлю контакт со своими собратьями.

Доктор кивнул.

— А у вас он когда-нибудь был?

— Я думаю, что да. В молодости я был весьма общительным человеком.

— Только в среде себе подобных, — сказал доктор, как бы утверждая факт и не задавая вопроса. — Но не с грязными, необразованными, больными людьми или ворами, которые на поверку, при близком рассмотрении, часто оказываются лучшими из нас.

На гордом и благородном лице аббата появилось выражение ужаса и презрения.

— Вам предстоит еще долгий путь. Я рад, что спас вашу жизнь во имя вашей бессмертной души.

Доктор обескураживающе улыбнулся своему взбешенному пациенту.

— Кесарю кесарево, — сказал он бодро.

 

Глава VI

1

Аббат приехал на Гентианский холм за неделю до Рождества в состоянии ледяного молчания, которое могло бы обморозить любых менее теплосердечных людей, чем доктор и Том Пирс. Прошло много времени с тех пор, когда он в последний раз гостил в чужом доме, и он был настолько застенчив, что его вежливость, хоть и не полностью, была на время им забыта. Он был глубоко удручен слабостью своего интеллекта, немощью тела и депрессивным состоянием духа, которые имели место во время его болезни. В общем и целом он чувствовал себя несчастным и жалел, что приехал туда.

Доктор и Том Пирс знали об этом, но не показывали вида. Они принимали его у себя ради восстановления его физического состояния, а не ради собственного удовольствия. Они, конечно, надеялись, что за восстановлением одного последует и исправление другого, но, будучи весьма целенаправленными людьми, делали все по порядку, начиная с главного. Том Пирс готовил аббату великолепную пищу, приносил дрова для очага и больше ничем его не беспокоил. Доктор в достатке снабжал пациента легким чтивом и тоже старался не беспокоить.

Оставшись наедине с собой, аббат почувствовал, что напряжение его спало. Правила вежливости подсказывали, что ему следует принимать пищу и сидеть у огня, что в силу своего аскетизма он никогда бы себе не позволил, если бы мог распоряжаться собой. Он читал пустяковые книги, хотя и считал это оскорбительным для своего интеллекта. В результате к нему пришло расслабление, моральное, духовное и нервное, которое сперва пугало его и о котором он в конце концов забыл, когда в нем возродился интерес к окружающей жизни.

Девонский климат выкинул одну из своих долгожданных шуток, и на смену долгим дням холодной и сырой погоды пришла наполненная целительным теплом почти весенняя погода. Запели птицы, и у дома доктора зацвел жасмин. Аббат совершал небольшие прогулки по деревне и обнаружил, к своему удовольствию, что снова может испытывать возвышенное блаженство от общения с солнцем и ветром, как это было в тот день, когда он пришел с визитом к миссис Лорейн.

По пути ему встречались розовощекие деревенские дети, и он улыбался им. В ответ он получал их несмелые улыбки и уважительные поклоны. Аббат посетил церковь, и хотя он сожалел о быстром росте протестантства, захлестнувшем католические структуры, он наслаждался ее великолепием и не считал для себя зазорным молиться там. Ему нравились старые ели в церковном саду и, как ему показалось, старые геральдические надписи на двух старых надгробиях. Мужчины, женщины и дети приходили и уходили в надежде на помощь доктора, и хотя аббат редко сталкивался с ними, он с величайшим почтением стал относиться к силе человека, чья доброжелательность не была ограничена какими-то классовыми или идеологическими соображениями.

Однажды вечером к ним зашел отец Эш, как он это обычно делал, для того чтобы выкурить трубку и выпить рюмку бренди с доктором, и два священника, сидя по разные стороны камина, с озадаченным доктором между ними, с любопытством разглядывая друг друга, вежливо пытаясь выстроить мост над разделявшей их пропастью. Но им это не удалось. Прекрасные доводы одного не находили понимания у другого, и наконец доктор, потерев слипающиеся от усталости глаза, снова наполнил стакан пастора и перевел разговор на тему охоты, а аббат вежливо извинился и пошел спать.

Спустя несколько дней аббат расслабился и почувствовал себя счастливым. По вечерам они просиживали долгие часы у камина за беседой. Иногда они говорили о Стелле и Захарии. Стелла не приходила к доктору с момента появления там аббата. Она была поглощена приготовлением к Рождеству на ферме, однако сам факт ее близкого присутствия согревал аббата в эти дни. Он вспоминал ее заботу в долгие дни и ночи его болезни. Она приходила к нему в его снах, а шкатулку миссис Лорейн он привез с собой на Гентианский холм. Доктор считал, что Рождество будет трудным временем для Стеллы, так как возвращавшиеся из Трафальгара корабли привезли письмо от Захарии, в котором он сообщал, что с ним все в порядке, но его фрегат все еще остается в Средиземном море. Стелла же, естественно, надеялась, что он вернется к Рождеству домой.

— Это беспокоит вас и, конечно же, Стеллу, — сказал аббат.

— Так будет лучше для него, — заметил доктор. — Болезненный процесс превращения мальчика в мужчину иногда проходит гораздо быстрее, если его не прерывать.

Он много с гордостью и восхищением рассказывал о своем приемном сыне, но редко говорил о Стелле, так как считал, что аббата вряд ли могли интересовать заботы девочки.

Однако в канун Рождества, когда погода была еще хорошая, а его пациент быстро шел на поправку, доктор сам предложил навестить хутор Викаборо.

— Все порядочные фермы Девона держат дома открытыми в канун Рождества, — пояснил он, — люди устраивают святочное хождение по домам с пением рождественских песен, сжигают большое полено и угощают праздничным хлебом. Если вы чувствуете себя достаточно хорошо для поездки, я думаю, вам будет интересно. Здесь, в самом сердце страны, сказочный мир еще сохранился. Вы знаете, возможно, глубоко в душах людей языческие традиции засели гораздо крепче, чем христианская вера. Боюсь, что в настоящий момент в Англии, если вы захотите увидеть настоящий рождественский праздник, вам надо обратиться к последователям Джона Весли, а не к канонической церкви.

— Я уже убедился в этом, — сказал аббат сухо.

Доктор улыбнулся.

— И все же в тесном переплетении ярких красок сказочного фольклора вы можете наблюдать золотые нити, доставшиеся нам от старой католической веры. Там будут ряженые. Большие традиционные песнопения. Если все это исчезнет, это будет непоправимая потеря для Англии. Так хотите поехать со мной?

Он ожидал получить холодный, но вежливый отказ, но, к его удивлению, аббат без колебаний ответил:

— Конечно, я поеду. Я не противник народных обычаев, и у меня есть рождественский подарок для Стеллы.

В ясный искристый полдень они выехали на бричке. Том Пирс стоял на облучке.

— Сейчас еще рано, — сказал доктор, — но мы проедем на вершину холма, и вы сможете насладиться панорамой сверху.

Дорога, которая вела к холму, шла дальше к хутору Викаборо, и когда они подъезжали, аббат не смог скрыть своего восхищения красотой старого дома.

— Я всегда думал, что наши французские замки, которые еще сохранились кое-где, самые прекрасные строения в мире. Но теперь я вижу, что английские фермы и замки им не уступают, — сказал он. — Этот дом вполне достоин быть пристанищем этого сказочного ребенка — Стеллы.

Эскулап перешел с рыси на шаг, когда они подъехали к подъему, ведущему к вершине холма.

Доктор и Том Пирс соскочили с повозки и пошли рядом. Наконец они остановились у ворот, ведущих в поле, и привязали Эскулапа к ограде. Затем трое мужчин прошли немного вперед и вверх по зеленому склону и оказались на вершине. Холм имел две вершины, одна из которых заросла утесником. Возле них примостилась сторожка смотрителя. При появлении неприятеля в море зажигался костер. В него добавляли торф, чтобы долго не потухал. Таким образом, эта новость, перепрыгивая с холма на холм, вскоре облетит всю страну.

— Ты здесь, Исак? — крикнул доктор, заглядывая в деревянную дверь сторожки, но старик, который был сегодня на дежурстве, крепко спал.

— Это не важно, — улыбнулся доктор, — С двадцать первого ноября у нас нет необходимости следить за морем с вершин холмов, благодарение Богу.

— И адмиралу Нельсону, да успокоит Боже его душу, — воинственно подхватил Том Пирс.

Аббат отрешенно перекрестился, но вряд ли он внимал беседе. Он был захвачен зрелищем Англии, раскинувшейся у его ног. Лишь очень маленькой части, одной гранью страны со многими гранями, но для него сейчас, в это мгновенье, — всей Англии.

Они стояли на вершине холма. Не совсем холма — настолько он был высок по сравнению с круглыми зелеными холмиками под ним, что казалось, вздымает их очень высоко в небо. Аббат взглянул на запад, за холмы, туда, где как раз садилось позади багряных складок вересковых пустошей солнце, а потом на восток, на спокойное море. Цвета зимних лесов, полей и пашен были нежными и восхитительными в мерцающем свете — то тут, то там над редкими фермами и хижинами вился дымок и на отдаленных склонах овцы и коровы казались игрушками, расставленными для детской игры.

Несколько припозднившихся чаек летели домой к морю, и на высоких вязах кричали грачи.

Здесь не было и намека на дикую природу, на страх — никакой резкости контраста или очертаний. В этот миг было трудно осознать, что за узкой полоской моря располагается Франция, где ему пришлось столько вынести. А здесь все это время овцы спокойно щипали траву и дым очагов лениво струился в неподвижном голубом мареве.

— Должно быть, это кажется вам излишне опрятным, — проницательно заметил доктор. — Слишком ухоженным. Слишком процветающим. Вероятно, несколько самодовольным. И в глазах беженцев из Европы жители Англии, должно быть, предстают такими же.

Аббат улыбнулся:

— Видимо, да. И тем не менее, если вы и кажетесь нам иногда подобными детям, играющим в игры на своем маленьком безопасном островке, то все же добрыми, гостеприимными детьми. И хотя большинство из вас никогда не поймут сломленных взрослых, приковылявших к вам из-за моря, вы никогда не захлопните перед нами свою дверь. И у вас есть сила, к которой трудно подступиться, но она есть. Полагаю, что если бы сюда нагрянула буря, вы все повзрослели бы за одну ночь. Местами на это намекает даже пейзаж. Взгляните вон на то дерево и на те древние седые камни.

Как раз ниже находился Беверли-Хилл. Старое дерево выглядело окоченевшим и черным на фоне нежного неба, а тяжелые камни по контрасту с движущимися фигурами пасущихся овец, казалось, с непреодолимой силой впечатывались в траву.

— Мы вернемся тем путем, — предложил доктор, — пока Том спустится на бричке по дороге.

Они сошли по зеленому склону и поравнялись с тисовым деревом. Аббат ничего не сказал, но постоял минутку, внимая очарованию этого места; его лицо было отрешенным, словно он прислушивался к отдаленному призыву охотничьего рога или барабанному бою. Доктор улыбнулся — для него это всегда было всего лишь барабанным боем.

— Наши тисы достигают приличного возраста, — пояснил он. — Хотя думаю, что этому исполнилось не более пары веков. И они всегда были священными. Сначала для друидов, а затем и для христиан.

— И везде эта геральдическая лилия, — рассеянно сказал аббат, наклонившись. — В часовне Св. Михаила, на могилах церковного двора, и здесь, на этом камне.

— Вы очень наблюдательны, — восхитился доктор. — Я впервые заметил этот знак лишь на днях. Но разве это геральдическая лилия? Я думал, что это распускающаяся гентианская… Вы опять прислушиваетесь. Вы это слышите?

— Да, — сказал аббат.

2

А тем временем Стелла и Ходж сидели возле старины Сола в уголке, у очага на кухне Викаборо. И Стелла занималась вышиванием по канве. Теперь Сол больше никогда не покидал этого уголка, разве только когда ложился спать. Во время недавней холодной мокрой погоды он вдруг быстро и окончательно поддался своей немощи — старость свалила его, как буря валит старое искривленное дерево. Он не мог ни подняться, ни сесть без посторонней помощи, и отец Спригг переносил его наверх, в постель, на руках, как ребенка. Доктор Крэйн сказал, что старик уже никогда не поправится; судя по всему, Солу гораздо больше восьмидесяти. Отец и матушка Спригг философски восприняли это сообщение и наняли нового пахаря, а теперь ухаживали за Солом, как ухаживали бы за старым преданным псом, одряхлевшим у них на службе. Они были добры, сожалели, что он заболел, но все это было естественным ходом вещей, и они не слишком терзали себя по этому поводу. Так же, как и сам Сол. В углу, у очага было тепло, он все еще мог наслаждаться едой, и так часто видел смерть, что воспринимал ее как нечто само собой разумеющееся. Она была чем-то обычным, что случается всегда, как сев и жатва, чистка сада и снег — и так оно и было на самом деле.

Но Стелла воспринимала это иначе. Никто не сказал ей, что Сол умирает, однако она знала, что рано или поздно это произойдет, и была раздосадована и подавлена, так же как досадовала и скорбела, слушая те последние главы Евангелия. Поэтому, вышивая по канве, готовя уроки или вынимая косточки из изюма для кексов или пудингов, она подвигала свой стул в уголок у очага и всегда садилась подле Сола, пока делала свою работу. А иногда она просто беседовала с ним и рассказывала что-нибудь. Стелла сомневалась, что он так уж сильно внимал ее рассказам, но знала, что ему нравится, когда она сидит с ним. Она поглядывала на него и видела, что лицо старика смягчалось от нежности, а глаза сияли от удовольствия. Она смутно сознавала, что его развлекало ее сострадание. Он рассматривал его так же, как рассматривал редкие вспышки раздражения в детстве — это было всего-навсего проявление зеленой молодости, которая у него уже закончилась.

И все же Стелла не могла представить себе, что когда-нибудь станет философски относиться к событиям, которые случаются с другими людьми. Свои собственные небольшие удары судьбы она воспринимала с достаточной готовностью, подсознательно ощущая в себе наличие большого запаса сил, но удары судьбы, которым подвергались другие люди, заставляли ее униженно досадовать на свою собственную беспомощность. А здесь был старина Сол, день ото дня все более скрючивавшийся от своего ревматизма, и она ничего не могла сделать, чтобы распрямить его. И скоро он умрет, совсем уйдет от них всех, и если ему там не понравится, у нее не будет возможности сидеть рядом и заботиться о его покое.

Уход Сола будет в каком-то смысле хуже, чем уход Захарии, поскольку Стелла знала, что Захария в один прекрасный день все-таки вернется, а вот Сол уже не вернется никогда. Захарию пронизывала до костей его собственная боль, Стеллу пронизывала боль за других, но оба они теперь явственно ощущали все нарастающее жгучее прикосновение судьбы.

— Пусть все будет как будет, — неожиданно с добротою в голосе сказал Сол. Он то и дело ронял эти таинственные замечания, довольно глядя на огонь или на Стеллу своими яркими черными глазами. Она не понимала его, а у него не было слов, чтобы объяснить то, что он знал. Именно спокойствием, с которым он переносил страшный удар судьбы, обрушившийся на него, он мог обнаружить свое врожденное знание того, что Руки, Которые обрушили это на него, были Руками любви.

— И пусть это, понимаешь ли, будет сочельник.

Последние слова она поняла. Она была весь день в мятущемся состоянии из-за старины Сола и из-за того, что Захария так и не вернулся домой. Но это было неправильно. Рождество не годилось для настроений. Рождество было, как звезда, упавшая на землю, — оно было чудом. И если вы уделяли ему должное внимание, вы были так поражены, что не могли уделять внимание ничему другому.

Стелла подняла глаза и рассмеялась, а затем критически оглядела комнату — готова ли она принять праздник Рождества. Сол тоже поглядел вокруг с довольным смешком. Теперь предрождественская суета поражала его, ведь он смотрел на нее в последний раз. И не столько поражала, сколько смешила. В другие годы комичность происходящего не приходила ему в голову, тем более что Сол всегда сам был частью общей суеты. Теперь же, изъятый из нее, собираясь покинуть этот мир, старик видел, как смешно было то, что Падающую Звезду люди собирались приветствовать всей этой пищей и зеленью.

Большая, похожая на пещеру, кухня выглядит чудесно, думала Стелла, и неудивительно, ибо она и матушка Спригг трудились над ней в течение трех дней. Елки и остролист украшали кухонный шкаф и все свободные ниши и полки, а на дедовских часах лежала ветка тиса с дерева на Беверли-Хилл. Ветка, срезанная с омелы Герцог Мальборо, свисала с центральной перекладины. Большой стол, придвинутый к шкафу, был весь уставлен едой. Позади рядами громоздились пироги из крольчатины, пироги из баранины, студень из свиных ножек, круглый ломоть холодной говядины и огромный красиво отрезанный окорок, облепленный бурым сахарным песком. Впереди лежали яблочные пироги, сладкие пирожки, выпивка, девонширская сдоба, шафрановый кекс и горкой стоящие блюда с девонширскими сливками и засахаренными фруктами.

Была готова и большая заздравная чаша с черпаком, а деревянное блюдо, обрамленное остролистом, стояло в ожидании рождественского хлеба. На стол выставили эль и сидр, и сливовое вино приготовления матушки Спригг, и самбуковое вино, и терновую сливянку. Все дни сочельника, Рождества и дня подарков дверь Викаборо была гостеприимно распахнута для всех гостей, будь то ангел, принц или соседний крестьянин. Неприязнь отца Спригта к бродягам на Рождество испарялась. Самого низкого негодяя в этот день привечали, отогревали и кормили, как родного.

Но праздничная суматоха еще не наступила, и Стелла с Солом сидели на кухне одни. Огонь в очаге был слабым, в пепле румянились яблоки для заздравной чаши, в настенной духовке румянился рождественский хлеб, а по кухне расползались восхитительные теплые ароматы. Было так тихо и спокойно, что тиканье дедовских часов казалось чересчур громким. Можно было различить даже шелест оседающего пепла, мышиный шорох в углу и постукивание иглы Стеллы о маленький зубчатый наперсток. Она торопилась со своей вышивкой, потому что собиралась подарить ее Захарии. По краю она уже вышила гирлянду изящных яблонек и вьющихся повсюду странных птиц, а в середине должен был быть фрегат, несущийся на всех парусах, и снующие вокруг него дельфины и чайки. Когда она закончит, то вставит вышивку в рамку, и Захария получит картину, которую можно повесить на стену. Но девочка чувствовала, что поставила перед собой слишком трудную задачу. Работа пошла бы гораздо лучше, серьезно размышляла она, если бы у нее была настоящая хорошая шкатулка для рукоделия с мотками ярких ниток и настоящий серебряный наперсток.

3

— Стелла! Стелла! Том Пирс только что въехал во двор, а с холма спускаются доктор и какой-то незнакомый господин.

Это была матушка Спригг, взывающая сверху. Час тишины закончился, и началось Рождество. Стелла и Сол глянули друг на друга, и глаза их засветились. Затем Стелла быстро собрала свою работу, спрятала ее в шкафчик под диваном у окна и заботливо разгладила складки нового платья, которое матушка Спригт сшила ей на Рождество. Платье было из мягкой серой шерсти, украшенной красными розочками. Стелла надела на него новый белый передник.

В кухню шумно вплыла матушка Спригг, розовая и улыбающаяся, приятно благоухающая лавандой, которую она всегда держала меж складок своего лучшего зимнего платья из темно-малиновой шерсти, а за ней — отец Спригг, громко шелестящий своим воскресным костюмом. Затем со двора вошла Мэдж, за ней Том Пирс, и тут же у открытой парадной двери раздался громкий стук.

— Я встречу, — закричала Стелла, и с Ходжем, увивающимся у ее ног, выбежала в холл, чтобы приветствовать гостя.

— Да благословит вас Бог, господа, — сказала она, как учила ее матушка Спригг. — И да ниспошлет Он вам счастливые святки и благоприятный новый год.

И девочка сделала реверанс, слегка придерживая подол нарядного платья, — не обычное быстрое и неуклюжее приседание деревенского подростка, а полновесный изящный реверанс взрослой леди. (И где она только могла научиться такому реверансу? — изумленно спрашивал себя доктор.)

— Ты помнишь месье де Кольбера, Стелла? — уточнил он.

Но девочка явно не забыла. Ее тонкое смуглое лицо сияло от удовольствия, когда она приседала, глядя на аббата так, словно желала удостовериться, такой ли он, каким она его помнила. Очевидно, он не очень изменился, потому что Стелла улыбнулась и радостно протянула руку.

— Добро пожаловать в Викаборо, отец мой. Не споткнитесь, здесь ступенька.

Аббат взял и удержал ее руку, глядя на девочку, но не произнося ни слова. Доктор, освобождавшийся от пальто, с любопытством взирал на пару. Почему улыбка ребенка подействовала на мужчину так, что одно мгновение он выглядел человеком, получившим смертельный удар, но уже в следующее мгновение, когда он улыбнулся в ответ, казался таким же сияющим, как и сам ребенок? В упорстве, с которым оба смотрели друг на друга, было любопытное сходство.

Розоватый вечерний свет, проникающий через открытую дверь, смягчил жесткие черты лица аббата и угловатость его высокой фигуры. Доктор оказался свидетелем одного из тех странных мгновений метаморфоз, от которых не избавлен ни один из нас, когда на миг, короткий, как вспышка молнии, какое-то сильное чувство, по-видимому, поддержанное оптическим обманом, облекает нас внешностью, которой мы обладали двадцать лет назад или которая будет нашей через двадцать лет, и пораженный зритель вдруг видит, какими мы выглядели, когда были молодыми, или как мы будем выглядеть, когда подойдет время умирать.

Когда-то аббат обладал изумительной красотой, подумал пораженный доктор. Красотой, элегантностью и пылкостью.

И Стелла тоже. Перед доктором стоял не ребенок, это была высокая прекрасная женщина в сером платье, шагнувшая сквозь неверную тень, склонив голову и неся в руках что-то хрупкое и драгоценное…

— Стелла! — крикнул доктор Крэйн почти испуганно, и она подняла голову и рассмеялась, веселая девушка, почти ребенок, только что получившая рождественский подарок — сверток в коричневой упаковке, о содержимом которого она не имела понятия. И все же, даже встреченный светом и теплом кухни и приветствиями отца и матушки Спригг, доктор не мог справиться с потрясением. Увиденный им молодой незнакомец был поразительно красив, поза женщины была изящна и печальна, а доктор Крэйн не в силах остановить ни страсти одного, ни пришествия другой.

Но с приближением новых гостей — соседей — доктор быстро овладел собой. Он видел, что Стелла и аббат сидели на одном из приоконных диванов и были совершенно счастливы в обществе друг друга. Поэтому доктор выбросил все из головы и беззаботно погрузился в атмосферу чудесного сельского праздника.

А те двое на диване не замечали ни смеха, ни разговоров у камина. Стелла очень медленно разворачивала свой сверток, ее щеки пылали, а яркие губы слегка приоткрылись. Мгновения ожидания казались ей такими восхитительными, что их следовало основательно затянуть.

— Разрезать шпагат? — предложил аббат, доставая перочинный ножик.

— Нет, что вы, сэр, — в священном ужасе выдохнула Стелла, которую с детства учили не транжирить вещи. — Это очень хороший кусок шпагата.

Ее проворные пальцы развязали все узелки и аккуратно сложили шпагат и коричневую бумагу, и тут девочка испустила тихий вздох восторга при виде серебряной фольги и алой ленты. Стелла взяла ленту и любовно погладила ее.

— Она тоже моя? — не веря, спросила девочка.

— Конечно! Конечно! — нетерпеливо отвечал аббат.

Она обвила ленту вокруг пояса, а затем принялась снимать серебряную фольгу. Она осознавала, что волнение делало ее слишком медлительной, но ничего не могла с этим поделать.

Ей не часто приходилось получать подарки, и она была так счастлива, что почти не дышала.

Фольга развернулась, и у Стеллы в руках оказалась резная шкатулка из кедра, инкрустированная слоновой костью. Девочка представления не имела о существовании таких прекрасных вещей. Это был ларец для принцессы. Тот ларец, в котором хранила свои драгоценности леди Эстер, когда она жила в замке Илшам. Нет, он был даже лучше того! Стелла вспомнила, что когда-то считала, что слова можно складывать в ларцы, чтобы сохранять образы. Она взглянула на аббата, ее лицо странно преобразилось.

— А в нем есть сны?

— Загляни и узнаешь, — сказал аббат так же странно. Девочка приподняла крышку и заглянула внутрь. В экстазе она издала приглушенный возглас и открыла крышку.

— Шкатулка для рукоделия!

Стелла забыла об аббате. Она забыла обо всех и обо всем. Она подняла очаровательные маленькие крышечки и увидела внутри катушки цветного шелка. Она извлекла наждачную подушечку, похожую на клубнику, подержала ее в ладонях, сложенных чашечкой, и с придыханием сказала, что у Керлилков, когда она шила, была клубника со сливками. Она извлекла серебряный наперсток и выяснила, что он как раз подходит к ее пальчику, и пробормотала что-то о том, что у леди Эстер непременно был такой же. Она вынула ножницы и тут же сказала: «Это маленький лебедь, летящий над водой». Она обнаружила сокровища, о которых аббат и не подозревал: бархатную подушечку для булавок, подобную алому грибку, книжечку-игольник, сделанную из лоскутов золотой парчи, мотки кружев с шишечками, свивающимися на концах, нежные лоскуты шелка и сатина, детское ожерелье из голубых стеклянных бусинок и крошечную пару пряжек со стразами. Она вынимала каждое из этих сокровищ и держала его в руках, что-то бормоча про себя прежде, чем положить его обратно, а аббат по ее бормотанию догадывался, что каждая вещь становилась в воображении отправным пунктом для новых мечтаний.

Как ребенок в эту минуту забыл обо всем, кроме своей шкатулки, так он забыл обо всем, кроме ребенка. Он заметил, что изучает до деталей каждую черточку Стеллы, форму ее головы с короткими мальчишескими завитками волос, изгиб ее шеи, очерк тонкой смуглой щеки, на которую, когда она смотрела вниз на свою шкатулку, опускались длинные темные ресницы, короткую верхнюю губу и решительный подбородок. Ее глаза, яркие, как звезды, необычного темно-серого цвета, аббат уже знал, как и ее улыбку, которая обладала той властью, что потрясла его. И все же казалось, что аббат де Кольбер не столько изучает ребенка, сколько запоминает его. Казалось, девочка настолько составляет часть его самого, что он стремился установить с ней какой-то физический контакт — дотронуться до забавного шелкового завитка на затылке, обнять ее и почувствовать, как под его рукой бьется ее сердце. Это было донельзя смешно. Похоже было на то, что он снова влюбляется.

— Боже, ласточка моя, откуда у тебя такая прелесть? — Матушка Спригг стояла перед ними, ошеломленно взирая на ларец. Стелла подняла невидящие, зачарованные глаза.

— Ее подарил мне месье де Кольбер.

— Подарил тебе такую восхитительную рабочую шкатулку? Такой крохе, как ты? Ну, я бы никогда! Это шкатулка для благородной леди. Ну и ну!

Матушка Спригг вряд ли сознавала, какое чувство в ней преобладает — восторг от того, что ее драгоценное дитя получило такой восхитительный подарок, или печаль от того, что не она сама подарила ей шкатулку. И кем же в конце концов был этот благородный джентльмен, чтобы сделать ее ребенку такой подарок? Он поднялся и вежливо стоял рядом с ней.

— Надеюсь, девочка поблагодарила вас должным образом, сэр, — сказала она, и в голосе ее прозвучала едва уловимая суровая нотка. — Стелла, ты поблагодарила джентльмена за этот подарок?

Стелла убрала шкатулку в шкафчик под диваном, где она держала свои самые драгоценные сокровища. Теперь она обернулась, и ее лицо неожиданно вспыхнуло от отчаяния.

— Нет, мама, не… поблагодарила.

— Ну, из всех неблагодарных девочек…

Теперь голос матушки Спригг был так суров, что слезы вдруг выступили на глаза Стеллы. Не сознавая, что делает, она сунула свою руку в руку аббата, отчасти ища защиты, отчасти, чтобы показать ему, как она извиняется за то, что не сказала «спасибо». Он крепко сжал ее маленькую руку; казалось, что этот ребенок плоть от его плоти, часть его существа.

— Мадам, она не была неблагодарной, — вежливо сказал он. — Человеческая благодарность никогда еще не выражалась так прелестно.

Высокопарная речь обеспокоила матушку Спригг. Она сразу и крепко невзлюбила аббата. Чужеземец. Ее задело то, что эти двое стояли, как бы объединившись против нее. Она оглядела их сияющие от счастья лица и к еще большему негодованию отметила, что у обоих были одинаковые темно-серые лучистые глаза.

— Надевай свой плащ, Стелла, — холодно бросила она. — Время идти на рождественские песнопения.

4

Веселая компания высыпала в сад, возглавляемая отцом Сприггом, который нес заздравную чашу, наполненную сидром и яблоками. За ним шествовала Мэдж, несшая поднос со стаканами. Уже темнело — и Эймос, новый пастух, Дик, его новый помощник, и оба гостя несли зажженные фонари. Стелла, как обычно очень чуткая, жалась, как банный лист, к матушке Спригг, а аббат с доктором восторгались красотой, представшей их глазам.

Все собрались в кружок около старого Герцога Мальборо и тихо постояли минутку. В неожиданно наступившей тишине слышалось уханье совы, бой находящихся за многие мили отсюда церковных часов и странный долгий нарастающий вздох, образуемый приливом, набегающим на Пейтонский пляж, и звучавший в мрачных сумерках, как вздох самой земли.

Жесткая трава уже засеребрилась от тяжелой росы, а неподвижные ветви яблонь образовали на фоне глубокого бутылочно-зеленого неба сложные узоры цвета серебра и эбенового дерева. Свет фонаря бросал теплые отблески на розовые обветренные деревенские лица, неожиданно ставшие сосредоточенными и умиротворенными.

О чем они все думают, вопрошал себя аббат. Изборожденное морщинами бородатое лицо отца Спригга, стоявшего с большой чашей, в которой шипели в сидре горячие яблоки, отдавая ароматом, напоминающим запах ладана, было таким же поглощенным, как лицо священника, исполняющего какой-то священный обряд. Все смотрели на яблоню, и она уже больше не была деревом, а стала старым мудрым языческим богом плодородия, выступавшим в качестве хранителя этого хутора, следящим, чтобы не пропал урожай, чтобы не пересох колодец, чтобы овцы не бросили своих ягнят, а деревья не перестали плодоносить. Кто-то запел, и голос за голосом подхватывали песню. Слова, начинавшиеся со строки «Здоровья славной яблоньке», были скверными рифмованными стишками, но мотив, на который они были сложены, показался аббату гораздо более древним, чем слова.

Песнь окончилась, и каждый, будь то мужчина или женщина, взял стакан, погрузил его в чашу и поднял тост за Бога. Затем отец Спригг поднес чашу к яблоне и выплеснул все, что в ней оставалось, как торжественное возлияние, на скрюченные корни. На этом все был кончено, и смех и веселье возобновились.

Они толпой вошли обратно в кухню, теперь тускло освещенную и тихую с одиноким Солом, сидевшим возле умирающего огня. Никто не промолвил слова, пока отец Спригг и Эймос не принесли со двора рождественское полено и не положили его в очаг. Это была ветка быстро прогорающего ясеня, которая была тщательно высушена, чтобы в нужный момент быстро разгореться. Отец Спригг разложил вокруг нее мелкие ветки яблонь, а Стелла всей своей силой налегла на мехи, и через минуту в очаге бушевало пламя. Матушка Спригг тем временем подошла к духовке, извлекла рождественский хлеб, горячий и сочный, с золотистой коркой, и положила его на обрамленное остролистом деревянное блюдо. А из кувшина на полке достала заплесневелый серый кусочек — последнюю корку прошлогоднего хлеба — и бросила его в пламя. Притихшая до того компания громко зааплодировала. Очаг и хлеб не иссякали в течение прошедшего года, и сжигание последней корки в пламени нового рождественского полена призвано было обеспечить очаг и хлеб в предстоящем году.

Затем матушка Спригг и Мэдж зажгли свечи — и все развеселились, ели, пили, смеялись и толковали с удивительной сердечностью, а доктор понял, что вечеринка скоро станет не по вкусу аббату.

— Мы ускользнем, — сказал он. — Стелла, пойдем с нами до садовой калитки.

Стелла тоже была рада ускользнуть. Она любила рождественские песнопения и поджигание рождественского полена, но не шумный час, следовавший за этим. Казалось, что он портит те тихие минуты, когда происходило возлияние и пламя взвивалось в очаге. Завернувшись в плащ, она размеренно шагала по садовой тропинке между двумя пожилыми джентльменами. Уже взошла луна и ярко сияли звезды. Не было ни ветерка.

— Стелла, — произнес наконец аббат. — Шкатулка принадлежала очень пожилой леди, моему другу, которая живет в Торре. Она дала ее мне для тебя. Ты пойдешь со мной как-нибудь к ней в гости?

— Спасибо, сэр, я пойду, как только вы пожелаете, — сказала девочка и сделала перед аббатом реверанс. — Доброй ночи, сэр. Счастливого Рождества.

Она повернулась к доктору и снова присела.

— Доброй ночи, сэр. Счастливого Рождества. Доброй ночи, Том. Счастливого Рождества.

Она стояла на крыльце и наблюдала, как они влезают в ожидавшую их бричку, и неожиданно ее мысли унеслись очень далеко. Ее маленькое, устремленное вверх лицо выглядело в свете луны белым, и хотя она улыбалась, ее улыбка не была улыбкой ребенка. Плащ Стеллы ниспадал на землю прямыми складками: Позади нее из открытой двери гостиной струился теплый свет, но казалось, он не имеет с ней ничего общего. Она принадлежала теням в саду, неподвижности и странным формам подрезанных тисовых деревьев. Аббат, с трудом расставшийся с ней, помнил старинные сказочные истории о морских нимфах и лесных эльфах, которые покидали свой собственный мир, чтобы стать приемышами крестьянского люда. Они несли с собой великую радость, но иногда и великое горе.

— Она живет в мире, который чужд ей, — задумчиво сказал он доктору, когда они отъезжали.

Доктор быстро взглянул на него, несколько изумленный.

— Если это и так, она вполне удовлетворена им, — заметил он.

— Они всегда удовлетворены, — сказал аббат, — ибо у них есть свобода выбрать другие миры.

Они ехали домой в тишине. Мысли доктора были с Захарией, а аббат думал о Терезе.

 

Глава VII

1

Стеллу у кухонной двери встретила матушка Спригг.

— Ложись спать, ласточка моя, — сказала она. — Возьми чашку молока и печеное яблоко и ложись, а то утром ты не сможешь ничем заниматься. Сол уже ушел.

Но Стелла, ускользнув от взгляда матушки Спригг, взяла гораздо больше, чем чашку молока и яблоко. Прихватив с кухонного стола большое блюдо с ивовым узором, она сновала вокруг стола между веселыми гостями и накладывала на него пирог из голубятины и пирог из крольчатины, ветчину, говядину и кекс. Поставив поднос на пол в темном проходе, ведущем во двор, она вновь вернулась, чтобы взять не чашку, а миску молока, печеное яблоко и взбитые сливки на розовой глянцевой тарелке и набить полный карман кусками сахара. Аббат, если бы он увидел ее в этот момент, вряд ли стал бы сравнивать ее с каким-то неземным существом. Она была воплощенной греховностью, когда окликнула Ходжа и закрыла за собой и Ходжем кухонную дверь.

Рождественская вечеринка в конюшне была не такой шумной, как на кухне, но далеко превосходила ее по наслаждению. Стелла привела со двора Даниила и зажгла фонарь конюшни с помощью кремня и кресала, которые там всегда хранились. Серафина и котята из последнего помета уже находились там, выдворенные из дома, чтобы не мешались под ногами на кухне, и таким образом там собрались Седрах, Мисах и Авденаго, конюшенные коты, Моисей и Авраам, волы, кобыла Бесс и две вьючные лошадки Сим и Хам. Пока собаки ели с блюда с ивовым узором, а коты лакали из молочной миски, Стелла кормила волов и лошадей сахаром. Она любила ощущать теплое нежное тыканье носом в свою ладошку, и, похлопывая животных по шее, толковала с ними и желала им счастливого Рождества.

Затем она уселась на кучу сена, позади котов, Ходжа и Даниила, и, достав из кармана свою ложку, сделанную из рога, съела печеное яблоко и взбитые сливки из розовой глянцевой тарелки. Через десять минут блюдо, миска и тарелка были вылизаны так, что Стелла решила, что мыть их завтра было бы излишеством. Она сложила их в аккуратную стопку и положила на сено. Ходж растянулся у ее ног, а Даниил лежал, свернувшись клубком, под левым боком. Серафина была рядом, в корзинке со своими котятами. Седрах, Мисах и Авденаго, эта бедная драная команда, лежала по соседству, справа от нее.

Стелла с возрастом еще не утратила детской чувствительности к цвету, запаху и звуку. Оранжевое сиянье фонаря, теплые бархатистые тени конюшни, довольное мурлыканье котов и дыхание волов, запах чистых животных и сена, казалось, сплетались воедино и создавали для нее покров теплого спокойствия. Окутанная им, она лежала неподвижно, выискивая в себе тот глубокий покой, в котором, как древо, коренилось ее бытие.

Осознание этого мира и покоя давало ей глубочайшее счастье, о котором она только могла мечтать. Иногда оно приходило, как это было теперь, подобно глубинному эху внешнего спокойствия, подобно колоколу, звенящему далеко под морем в ответ на звон какого-то церковного колокола на земле, и то были минуты, когда это длилось долго, но она знавала также и его приход в минуты беспокойства и тревоги, хотя это было не более чем прикосновение, проходившее через минуту, и все же по силе достаточное, чтобы укрепить человека на долго.

Одной рукой Стелла погладила шершавую голову Даниила, другой почесала Седраха между ушами. Животные, как она догадывалась, также находились в состоянии покоя. Она думала, что они всегда лучше осознавали свои корни, чем люди, и потому не суетились так сильно. Они посвящали время состоянию неподвижности. А Захария? Ощущал ли он мир и покой? Она взглянула на квадратное окно, через которое впервые увидела его и была так напугана, пока Ходж не успокоил ее. А теперь тот чужак стал настолько частью ее самой, что вряд ли был момент бодрствования, когда бы она не думала о нем, или сон, в котором не появилась бы его худая долговязая фигура.

Стелла закрыла глаза. У нее был долгий утомительный день. Мурлыканье котов, дыхание и чавканье лошадей и скотины раздавались, как звуки во сне, зеленая вода сомкнулась над ее головой, но она не испытывала страха, потому что знала, что нечто поддержит ее, прежде чем она совсем уйдет из жизни. Это не было связано с каким-либо чувством потрясения — то, что ее поддерживало, — сознание прибытия приходило так постепенно, что она ощутила себя идущей вперед на звон колокола, не осознавая того, что ее ноги касаются земли. Хотя на самом деле это была не земля, это был серебристый песок, украшенный яркими раковинами.

Морские водоросли вокруг нее были подобны цветам и звездам, а странные существа, проплывавшие мимо и сновавшие туда и сюда меж древесных стволов, были золотом и серебром, прозрачными и светящимися. Свет был неземным. Он был темно-зеленым, ясным, не теплым, но и не прохладным. Именно деревья дали Стелле понять, где она находилась, деревья и звон колокола. Хотя их стволы стали похожи на полированную слоновую кость, а на ветвях росли не листья, а цветы и звезды, бывшие живыми существами, она знала, что эти деревья когда-то росли на воздухе и при солнечном свете, и что звон колокола когда-то разносился над зелеными полями и красной девонской землей.

Она находилась далеко от дома. Именно из этих глубин покоя, где она пробиралась сейчас, торквийские рыбаки вытаскивали своими сетями оленьи рога. Мужчины охотились в этом лесу и звучанье их охотничьих рогов и лай собак звучали здесь таинственной музыкой, а колокол призывал их к вечерне на закате дня. А теперь от старинной музыки остался лишь колокольный звон, и она во всем этом странном мире была единственным человеческим существом, которое могло внять этому призыву. Она приостановилась, оглянулась и увидела отпечатки своих одиноких ног на серебристом песке. И все же Стелла не чувствовала себя одинокой, ибо знала, что звон колокола производится не просто колебанием воды. Движения воды не происходило потому, что далеко над ее головой, на поверхности моря назревало «безветренное молчание шторма». В колокол звонил какой-то человек.

Она продолжала идти, пока ее не остановило странное видение. Стелла подумала, что увидела скелет какого-то огромного животного, лежавший там, на дне моря, пока не взглянула еще раз и не поняла, что это были обломки потерпевшего крушение судна — трюм его оброс ракушками, а малиновые водоросли обвивали шпангоуты. Что это был за корабль? Был ли это корабль, который привез отшельника в аббатство Торре? Или тот, который привез любимого к Розалинде? В какой из великих бурь нашел он свой конец? Она вспомнила поверье торквийских рыбаков и деревенского люда, что здесь живет какой-то демон, который засасывает в пучину каждую бурю по одному кораблю. И видимо, так оно и есть — зло было почти повсюду, кроме рая. Но в этот сочельник демона здесь не было. И Стелла не испугалась, когда смотрела на обломки, даже когда заметила человеческие кости, наполовину захороненные в песке по соседству, потому что она знала своего Шекспира:

«И вновь проходит год, и время настает, И люди празднуют Спасителя рожденье, И птаха певчая всю ночь, звеня, поет, И духи зла сникают без движения. И в небе радостном горит одна Звезда, И лес молчит, и ветер не подует, И тихо светится прозрачная вода, И феи спят, и ведьмы не колдуют, Святое время…»

В сочельник всякий находится в безопасности.

Стелла побежала дальше и вскоре увидела церковь, похожую на серую скалу. Она была так мала, словно была построена всего для двух человек. Медленно раскачивался колокол на колокольне, и из дверей сиял свет. Девочка подошла к дверям, поднялась на крыльцо, засыпанное песком, прошла в церковь и преклонила колени. Она знала, что позади нее кто-то стоит, как раз в дверях, и звонит в колокол, но не взглянула, кто это, хотя близость того, кто там был, делала ее очень счастливой. Сначала Стелла испытывала слишком большое благоговение, чтобы смотреть куда-нибудь, кроме пола, на котором она стояла на коленях и который был сделан в виде мозаики из маленьких красивых раковин. Затем она подняла глаза и увидела, что крошечная церковь была подобна пещере.

В ней не было ничего, кроме прекрасных морских существ, которые цеплялись за стены и кровлю. Гроздь их, похожая на гроздь звезд, находилась в центре кровли, и свет лучился именно из нее. И все-таки сомнений быть не могло: это место было церковью. Стелле здесь не пришло бы в голову сделать ничего иного, как лишь преклонить колени.

Колокол перестал раскачиваться, и человек, который звонил в него, подошел и встал на колени подле нее и вложил свою руку в ее, и это был Захария. Они не разговаривали друг с другом, так как внимательно прислушивались к мощному нарастающему бормотанию вокруг них. Оно набегало и растекалось, как волны, оно билось в стены, защищавшие их, и затем отступало. Это был гигантский могучий звуковой вал, и все же тишина не нарушалась; это был ревущий ветер, и все же не было никакого волнения. Это был голос самого моря.

«Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее. Если бы кто давал все богатства дома своего за любовь, то он был бы отвергнут с презрением».

Захария и Стелла смотрели друг на друга и улыбались. Настоящее было их покоем, а покой был их настоящим. Если бы только можно было погрузиться достаточно глубоко, чтобы обнаружить, что расставания не существует, ибо там можно было найти друг друга.

Раздался звук трубы или рога давно почившего охотника. Нараставший голос моря начал спадать, на этот раз безвозвратно, и пальцы Захарии выскальзывали из ее рук. Стелла издала крик горечи, который затерялся в звучании трубы, которая была вовсе не трубой, а кукареканьем петуха. «Петух — вот кто трубач наступающего утра». Это был петух Викаборо. Стелла медленно открыла глаза.

Она снова оказалась в конюшне — и это только сон, что она была с Захарией. И все же, хотя это был только сон, она видела, что стоит на коленях, как стояла на коленях в церкви на дне моря. Снаружи во дворе все еще кукарекал петух. Должно быть, полночь! У Стеллы сильно билось сердце. Эта странная ложная заря, которая наступает примерно в два или три часа утра, когда кукарекает петух, волнуются и пробуждаются животные, оглядываются вокруг и снова спят, по невидимой никому причине бывает в ранние рождественские ночи. И в середине ночи петухи кукарекают, а животные пробуждаются, и легенда, которая ходит почти во всех странах мира, гласит, что они встают на колени и молятся.

«И слово стало плотью и обитало с нами, полное благодати и истины; и мы видели славу Его, славу как единородного от Отца».

Она огляделась вокруг. Ходж, Даниил и коты лежали смирно, но все они пробудились, и глаза их казались необычайно яркими в свете фонаря. Она не могла видеть волов и лошадей, но ясно ощущала, что и они бодрствуют. Всю свою короткую жизнь, с той поры, как ей рассказали легенду о рождественской ночи, Стелла стремилась побывать в конюшне в полночь и посмотреть, правда ли это, что животные встают на колени, но матушка Спригг всегда следила за тем, чтобы девочка вовремя оказывалась в своей постели. И наконец Стелла была здесь.

Первый удар полуночного часа прозвучал очень глухо, проплывая сквозь тихую ночь из церкви на холме, и девочка закрыла лицо руками. Она выслушала двенадцать ударов колокола, и биение ее сердца, казалось, совпадало с их ритмом. Затем начался перезвон церковных колоколов, и это было уже Рождество. Она убрала руки от лица и встретилась с горящим взглядом Ходжа. Пасть его была открыта и, казалось, что пес смеется над ней. Стелла огляделась, и ей показалось, что все животные смеются над ней — не насмешливо, а с доброй терпеливой нежностью. Да, казалось, говорили они, ты была здесь, но закрыла лицо и теперь не знаешь, вставали мы на колени или нет.

— Я обязана была так поступить, — ответила девочка, — потому что это был ваш час, а я не имела права быть здесь.

Она загасила фонарь и вышла вместе с Ходжем, последовавшим за ней, во двор, в котором при свете луны было светло как днем. Они вместе забрались на соломенную крышу и проникли в дом через окошко. Стелле вдруг пришло в голову, что сегодня ей не удалось залезть наверх так же легко, как она это делала обычно. Она взрослела? На крыши и деревья лазали только дети, а не взрослые женщины. Должно быть, она становится женщиной. Стелла не возражала. Захария теперь уже почти мужчина, и она хотела быть женщиной, чтобы стать ему ровней.

В своей комнатушке она внимательно прислушалась, но как и в ту ночь, когда Захария появился у окна конюшни, ей сопутствовала удача, так как отец и матушка Спригг еще не ложились. Девочка разделась и улеглась в постель, свернувшись клубочком, как она делала, когда была в высшей степени удовлетворена. Это был всего лишь сон, но этот сон сделал ее счастливой. И зачем говорить «только сон»? Ведь тот терпеливый, долго страдавший человек, святой Иосиф, не говорил «только сон»? Он вспоминал свои сны поистине очень серьезно, и что было бы с миром, если бы это было не так?

Вся украшенная зеленью церковь Гентианского холма была заполнена мужчинами, женщинами и детьми из деревни, одетыми в лучшие наряды. В прошлом году в это время угроза вторжения все еще нависала над ними, но теперь она рассеялась, и хотя война еще бушевала, и многие мужья и сыновья были далеко, и многие из них были убиты, все же в людских сердцах появилась новая радость. Наверху, на галерее, оркестр издавал дребезжащий, оглушительный рев. Музыканты, играющие на духовых инструментах, красные, как индюки, дули в трубы, скрипачи старались изо всех сил, но все же они не могли заглушить звуков Рождественского гимна, который пели внизу прихожане.

Когда отец Эш вышел на кафедру и открыл книгу с обычной воскресной проповедью, дополненной рождественской, никто, кроме Джоба Стенберри, клерка, не собирался спать. Дополнительная проповедь была частью рождественского праздника Гентианского холма, и поэтому заслуживала внимания. И она дошла до сердец большинства прихожан вся — за исключением нескольких последних слов.

— Итак, возлюбленные братья, — произнес отец Эш, приступая к заключительной части, — восхвалим ангелов в эту святую пору, и откроем сердца перед…

И, как обычно, книга священника опустилась на голову Джоба Стенберри, и никто не узнал, какими были последние слова. Стелла была рада этому, потому что всю дорогу домой могла наслаждаться, думая о всем том великолепии, перед которым можно было открыть сердце в Рождество.

Бог любви, Святой ребенок. Отец Всемогущий… Сын человеческий… Этого было достаточно, чтобы любое сердце разорвалось, если думать об этом слишком много.

Рождественский обед в Викаборо, в котором приняли участие несколько одиноких соседей и впущенных бродяг, был колоссален. Кухня наполнилась паром и теплом, смехом, шумом и суматохой. Это была единственная часть Рождества, которая не доставила Стелле удовольствия. К тому же усталость оставила легкие круги под ее глазами. Когда мужчины сидели вокруг большого камина с трубками и стаканами, а женщины собирали посуду, матушка Спригг тихонько прошептала:

— Ты можешь пойти спать, ласточка моя, если хочешь. И можешь разжечь камин в гостиной. Вот ключ.

— Мама! — воскликнула Стелла и с благодарностью сжала ее руку. Девочку почти никогда не пускали в гостиную, потому что матушка Спригг боялась, что ребенок может сломать или испачкать что-нибудь. Это была святая святых, которую держали закрытой и ключ от которой хранился в кармане матушки Спригг. Сама матушка Спригг раз в неделю заходила туда, чтобы протереть пыль и разжечь огонь, если в гостиной было сыро. Иногда она позволяла Стелле помочь, но как только они заканчивали уборку, матушка прогоняла девочку из комнаты и закрывала дверь. Стеллу поразило, что матушка Спригг, тоже должно быть почувствовала, что ее ласточка повзрослела, раз пускала ее одну в гостиную. Девочка достала свою шкатулку с рукоделием из шкафа у окна и, проскользнув в темный холл, открыла дверь гостиной и вошла внутрь.

Она развела камин яблоневыми поленьями и пихтовыми шишками, зажгла две высокие свечи, стоявшие на камине и, сев на одно из двух кресел, стоявших по сторонам от камина, осмотрелась вокруг.

Гостиная была небольшой комнатой. На каменном полу лежал пушистый зеленый ковер, на окнах висели зеленые вельветовые занавески, а стены были обиты темным дубом. Находясь в гостиной, Стелла всегда представляла себя в центре темного таинственного леса. Сокровища, находящиеся здесь, только усиливали это чувство. Две скамейки для ног, стоящие перед креслами с высокими спинками, были украшены вышивкой с изображением душистого шиповника с маленькими белыми бутонами и кроваво-красными шипами — точно такого же непроходимого шиповника, который окружал Спящую Красавицу. На овальном корпусе камина, под стеклом, лежали высушенные дикие цветы: ветреница и древесный щавель, примулы и белые фиалки. На полке камина, между высокими серебряными подсвечниками, стояли фарфоровые пастух и пастушка с посохами и в украшенных цветами шляпах. На них была великолепная одежда — разукрашенное лентами платье, расшитый жилет и вельветовый сюртук, — все это было так элегантно, что Стелла всегда думала, что они были настоящими принцем и принцессой, взявшими посохи просто для забавы.

Небольшой секретер стоял напротив стены. На его крышке лежали гусиное перо и одна из тех больших морских раковин, которые всегда сохраняют звуки моря. Зеркало, такое старое, что в нем с трудом можно было увидеть свое зеленоватое отражение, висело на другой стене, а над камином покачивался маленький изогнутый охотничий рог — как раз такой рог, который мог бы нести на плече принц, пробираясь через шиповник в поисках Спящей Красавицы. Этот рог, как и зеркало, были такими старыми, что даже отец Спригг не знал, откуда они появились в его семье. Рог был украшен серебряным ободком, который, как и подсвечники, всегда был начищен до блеска.

В небольшой гостиной, кроме этого, больше не было ничего, да ничего больше и не требовалось. Сначала Стеллу удивляло, что это была комната только для двух человек, как и церковь в море из ее сна была для двух человек. Здесь было два кресла, две скамеечки для ног и два подсвечника. Гостиная словно принадлежала принцу и принцессе с камина. «Или мне и Захарии», — подумала Стелла.

Девочка как-то спросила матушку Спригг о том, использовалась ли когда-нибудь эта комната, и матушка Спригг ответила, что да — когда невеста и жених приезжали из церкви, они заходили в этот чудесный мирок на несколько минут, прежде чем присоединиться к шумным гостям на кухне. И когда крестили ребенка, он лежал здесь в своей колыбели. И когда кто-нибудь в доме умирал, тело лежало здесь в гробу, как младенец в колыбели, пока не приезжал катафалк и не увозил его в церковь. Стелла думала, что эта комната прежде не имела личной связи с ней, а только с детьми, невестами, женихами и мертвецами, которые прежде были здесь. Но сегодня вечером, совершенно неожиданно, гостиная стала ее комнатой, ее и Захарии. Девочка открыла свою шкатулку, надела новый серебряный наперсток, вынула иглу из парчовой игольницы, почистила ее наждачной подушечкой, похожей на клубнику, продела малиновую шелковую нить и начала вышивать.

Она не опустила шторы, и за окном освещенной свечами комнаты синели зимние сумерки. «Гентианская синь», — сказала Стелла сама себе. Она могла разглядеть очертания подстриженных тисовых деревьев и была рада этому, потому что знала и любила тисы так же, как она любила яблони. Она не могла видеть отсюда Беверли-Хилл, но живо могла представить себе старое тисовое дерево и огромные камни, и овец в синих сумерках, как будто окутанных мантией. Она представила себе Рождественских пастухов, там, вместе с овцами. Один из них, подумала Стелла, был святым человеком. Она вообразила, как он сидит на одном из поваленных камней, завернувшись в свой плащ, и смотрит в море. Он был святым человеком, и овцы собрались вокруг него. Рождественские звезды сияли над его головой, и в руках у него был пастушеский посох. Потом она забыла о нем, потому что комната начала говорить, как это бывает, когда в ней находится кто-то, кого она считает своим хозяином. Небольшой камин шептал сбоку от нее, и раковина шумела. Одежда пастушки зашелестела, когда она наклонилась к пастуху, который мурлыкал ей чудесную песню. Музыка доносилась из рога, и огоньки свечей подпрыгивали и смеялись. Все эти неразличимые звуки вместе создавали голос комнаты.

— Да, — прошептала Стелла. — Спасибо вам. Я не забуду.

И девочка вздохнула с облегчением, потому что то, что она услышала, утешило ее тоску по Солу. Ее детство уходило от нее, и она больше не слышала звуки так отчетливо. Она помнила время, когда слышала шажки мухи по оконному стеклу и музыку звезд. Но сегодня вечером ей приходилось вслушиваться очень внимательно, чтобы разобрать, что именно говорит комната, и, может быть, со временем она забудет, что было сказано. Но она будет помнить, что ей нашептали что-то полное успокоения, что-то о возврате детских ощущений: слышать снова, видеть снова, только еще яснее, чем прежде. И вовсе не плохо быть женщиной, в этом даже есть свои преимущества. Стелла подумала о невесте и женихе, стоявших здесь вместе после свадьбы, и о ребенке в колыбели и улыбнулась, продолжая вышивать.

2

Мужчина, который сидел, закутавшись в плащ, под тисовым деревом, глядя в море, вздохнул и неохотно поднялся, как бы отрицая утверждение, что сидеть на улице в декабрьские сумерки не самое мудрое поведение для человека, недавно оправившегося от болезни. Доктор несомненно запретил бы эту прогулку, если бы он был дома. Но все же вечер был таким же целительным, как весна, и вряд ли мог ему повредить.

Ему нужно было вернуться на это место, побыть здесь, напрячь мышцы, прислушаться к тишине, к окружающей музыке, которую он уже не мог слышать, коснуться пальцами отметины на камне. Когда человек поднялся, чтобы идти, он увидел овец, доверчиво собравшихся вокруг него, и удивился этому. Опираясь на палочку, позаимствованную у доктора, чтобы легче было взбираться на холм, он двигался среди них, словно настоящий пастух. Спускаясь с холма, он заметил теплое зарево камина и пламя свечей в окнах маленькой гостиной. Была ли там Стелла? Он пересек тропинку, ускорил шаг и вошел в сад. Он двигался среди тисовых деревьев совсем бесшумно до тех пор, пока не смог заглянуть в маленькую зеленую гостиную.

Она была там, склонившая голову над своим шитьем и похожая на сказочную принцессу в замке. Открытая шкатулка для рукоделия стояла на подставке сбоку, пламя свечи бросало отблеск на серебро рога, висевшего на стене. Мужчина снова был влюблен, и его душа сияла в глазах, когда он смотрел. Он стоял неподвижно, может быть, минут десять, а потом, как это часто бывает с влюбленными, вдруг опомнился и покраснел. Правильно ли он делал, что шпионил за ней? Это было отвратительно! Мужчина резко оглянулся и, внезапно негромко вскрикнув, снова ушел в тень.

Кто шел там, чьи шаги раздавались в саду, кто поднимал засов на воротах, на чьем серебряном шлеме блистала луна, у кого в кудрях пылала огромная малиновая роза? Может быть, это и был владелец сказочного рога, пришедший в замок своей королевны, чтобы потребовать его?

Молодой рыцарь прошел по садовой дорожке, и аббат разглядел малиновую полосу на его плаще, но тут его внимание было привлечено большущим зеленым драконом, застрявшим в воротах. Ему прищемило хвост, и дракон громко шипел и ругался, пытаясь освободиться. Стелла услышала шум, посмотрела в окно и, выскочив из гостиной, появилась в дверях, радостно хлопая в ладоши.

— Святой Георгий! — закричала она. — Святой Георгий! Счастливого Рождества!

— Счастливого Рождества всем в Викаборо, — громко и сердечно, совсем по-девонширски ответил святой Георгий. — Ну, как твои успехи, барышня Стелла? Растет беверлийская женщина.

Аббат, понимая, о чем идет речь, улыбнулся и ушел обратно в тень, чтобы незамеченным досмотреть счастливую сцену до конца. Он думал, что никогда уже не забудет зрелище освещенного луной дома с его высоким дымоходом, поднимающимся к первой звезде, широко, гостеприимно распахнутой дверью с вырывающимся наружу светом и яркими фигурами участников рождественского представления, идущих процессией среди тисовых деревьев, чтобы получить приветствие от девочки в вышитом розами платье, склоняющейся в реверансе перед каждой из сказочных фигур, которых она так хорошо знала. Святой Эндрю, Святой Патрик и Святой Давид, Аладин и Король Египта, Принц Датский с побледневшим лицом, шут в пестром колпаке с колокольчиками, старый добрый Дед Мороз и еще целая толпа странных творений, загримированных под духов и святых, с трубачом в алом плаще, замыкающим процессию. Этот последний герой остановился у передней двери, повернулся и радостно затрубил.

— Слава священным воинам и счастливому празднику Рождества! — крикнул он.

Затем он шагнул на порог, последний раз крутанув своим алым плащом, и дверь закрылась. Аббат медленно пошел домой, изумляясь тому, какие маски ворвались сейчас в кухню Викаборо. Какая странная путаница из крестоносцев и мудрецов, фей и святых — все это, причудливо переплетенное, вернулось обратно из далеких веков, и никто уже не понимал, что оно обозначало.

Но старинные легенды и не нуждаются в понимании. Это, во многом, результат так называемого «образования», подумал аббат, что интеллектуалы склонны все в большей и большей мере чувствовать себя зрителями жизненной драмы, а не актерами в ней. А эти простые крестьяне, подхваченные земным карнавалом, не задумываются ни о чем, и счастливы…

— Вы были правы, — сказал аббат доктору Крэйну этой ночью. — В душе этой страны сказочный мир необычайно переплетен с реальностью…