Полог входа откинулся. Кто-то, закутанный в плащ, вошел и остановился. Фемистокл схватил светильник, поднес к лицу вошедшего.

— Аристид?

— Да, Аристид. Я нарушил закон и вернулся. Фемистокл! — страстно воскликнул он. — Накажи меня завтра, но сегодня дозволь сражаться!

Я впервые увидел Фемистокла растерянным. Он подвинул Аристиду скамью, блюдо с жареным мясом и фруктами, но вдруг, как бы спохватившись, откинул скамью ногой, выпрямился перед лицом Аристида.

— Зачем пришел? Ты был против флота, против морского боя, а теперь пришел? Хочешь и в этом случае прослыть справедливым?

Аристид сжал тонкие губы, но отвечал спокойно:

— Не время сводить счеты... Я бы не пришел — крестьяне, эвпатриды, даже многие моряки писали мне: сердце у Фемистокла большое, верим, что боги сделают его благосклонным.

Фемистокл молчал, неслышно ступая по ковру. Аристид продолжал:

— Помнишь, я призывал народ умереть под стенами богини? Вот я и явился умереть под деревянными стенами, которые ты воздвиг на море...

Замолчали. Корабль мелко покачивался на прибрежной зыби; меня ужасно клонило в сон, и я таращил глаза, чтобы не пропустить чего-нибудь интересного.

— Я на эгинской галере, — рассказывал Аристид, — проскользнул между кораблями мидян. Пролив заперт ими, судов видимо-невидимо. Если бы они первые напали, вот бы их колошматить в узком проливе!..

— Если я прощу, — заговорил Фемистокл, — то не ради тебя... не ради тебя... — И вдруг поднял голову, подошел вплотную к Аристиду: — Как ты говоришь? Кораблей видимо-невидимо? Пролив, говоришь, заперт? Вот это здорово, ха-ха-ха! На рассвете спартанчики, коринфянчики, сикиончики и прочие не смогут улизнуть, и поневоле придется принимать бой. Только бы персы напали первые, — ты угадал мою мысль!.. Ладно, Аристид, — он протянул руку, — будем товарищами в бою. Я готов забыть и убийц, и перебежчиков, и заговорщиков...

— А я — голосование на черепках... — усмехнулся Аристид.

Они снова стояли друг против друга, как кулачные бойцы. Тогда Мнесилох встал, заговорил ворчливо:

— Дозволь мне уйти, Фемистокл. Зачем ты меня звал? Я стар и люблю пуховики на рассвете...

Аристид покосился на него и пожал плечами: перед битвой надо бы совещаться со старцами, с благочестивыми жрецами, а у первого стратега в шатре этот комедиант, базарный шут! О демократия!

Но Фемистокл воодушевился новой мыслью; косматые его брови разлетелись на вдохновенном лице.

— Садись, Аристид, долой старое! Послушай-ка, у меня есть один план, с утра о нем думаю. Скажи, Мнесилох, ты, говорят, был в персидском плену?

В шатер тихо вошел Терей. Он стукался головой о перекладины, крался неуклюже, как слон, которому вдруг захотелось ловить мышей.

— Десять лет, — вздохнув, ответил Мнесилох, — как одно дуновение, пролетели! Перед самым Марафоном вернулся, выкупили родичи.

— Ты не забыл персидский язык?

— Все, что выучивалось в молодости, отчетливо помнится в старости.

— Мог бы ты выдать себя за перса, много лет прожившего в рабстве в Афинах?

Как раз в этот момент Терей нагнулся, и его жилистая рука нашарила меня в складках шатра.

— Вот где ты прячешься, козленок!

Фемистокл привстал, чтобы посмотреть, кого там поймали, и весело захохотал, наблюдая, как меня выводили с позором.

И вот я опять на берегу. Зуб на зуб не попадает, но я от обиды сбросил шерстяную хламиду, которой меня укутали воины; жду возвращения Мнесилоха. Спрашиваю о Ксантиппе, но стража, тоже обидевшаяся, не отвечает:

— Терей! — окликнули с палубы. — Где мальчик?

— Какой мальчик? — отозвался из темноты Терей, как будто здесь мог быть еще какой-нибудь мальчик, кроме меня.

— А вот который пришел со стариком.

— Здесь он, стоит на пристани.

— Давай его сюда, требуют!

И те же руки, которые меня выпроваживали, подняли вновь на палубу и втолкнули в шатер.

— Нет, нет! — говорил Мнесилох. Лицо его было растерянно, он двигал култышкой руки. — Он еще дитя... Дай мне лучше двух матросов.

— Посуди сам, — убеждал его Фемистокл, — кто поверит, что ты бежишь из рабства, если тебя будут сопровождать два здоровенных матроса? А тут вы бежите вдвоем: ты — раб и мальчишка — раб.

— Пожалей ребенка, стратег! — воскликнул старик. — Я готов на смерть, на пытки, а он?!

Меня как молнией осветило. Я все понял.

— И я готов на пытки, и я готов! — закричал я, бросаясь к Фемистоклу.

Тот поглядел на меня, как на незнакомого, усмехнулся:

— «Каждый горшечник бог своих горшков». Вот видишь, Мнесилох, и я умею говорить пословицы. Ну что ж — отправляйтесь!

Он ударил рукояткой меча в бронзовый щит, висевший над входом. Раздался мелодичный звон.

— Жреца!

Явился дежурный жрец, закутанный, как кокон, в белое; с ним вошли три девушки, в прически которых были вплетены крупные розы.

— Прости, стратег! — извинялся жрец, пока девушки раздавали нам молитвенные венки. — На этом скудном острове не нашлось миртового дерева; пришлось венки плести из ветвей маслины.

Жрец расставил двенадцать походных алтарей в честь олимпийцев и на каждый жертвенник кинул в пламя по зернышку фимиама. Одна девушка ему прислуживала, другая играла на флейте, третья перебирала струны форминги маленькой лиры.

Мы стояли, как полагается воинам, навытяжку, опустив увенчанные головы, и нам было грустно от этой тихой музыки, от негромких гимнов жреца, от того, что сейчас мы покинем уютный шатер и пойдем в непроглядную ночь, наполненную брызгами соленой пены, туда, где тетивы всех луков напряжены и все стрелы ждут своих жертв.

— Возвращайся, старик, живи сто лет! — Фемистокл обнял Мнесилоха, а мне взъерошил волосы на голове.

Аристид молча смотрел на эту сцену; тонкие губы его покривились усмешкой. Мне казалось, что я читаю его мысли: «Судьба Афин вручена городскому болтуну и ненадежному мальчишке».

Однако и он тепло простился с нами.