Я считал, что я уже совсем большой, хотя пёстрый фартук нашей Моники закрывал меня всего — от плеч до пяток. В этом торжественном облачении я устраивал богослужение. Пел, звонил мамиными ключами. Кадил привязанным на трёх шнурках старым подстаканником с обломанной ручкой перед табуретом, на котором стояла коробка от конфет, оклеенная золотой бумагой.

Когда пришла весна, запахло солнцем и свежестью молодых трав, в нашем доме появился Кубяк. Он поместился на веранде. И стал там заменять трухлявые доски пола новыми, золотистыми и пахнущими смолой.

Пан Кубяк был человек всесторонне одарённый. Сегодня он без труда справлялся со стариковским упрямством часов, висевших в столовой и отказавшихся бить. Завтра ловко подшивал новые подмётки к туфлям Моники, сколачивал бочки для капусты или прививал яблони. И, что значительно важнее, он умел ножичком выстругивать сабли, поразительно похожие на настоящие.

Такой вот сабле, выструганной паном Кубяком, я и обязан тем, что без всякой жалости изменил духовному сословию. Я стал повстанцем. Удалось это мне тем легче, что пан Кубяк сам когда-то участвовал в восстании. Он рассказывал о нём охотно, с такой захватывающей живостью, что слушатель пробирался вместе с ним сквозь лесную чащу, совершал смелые рейды в тыл врага и был готов биться с неприятелем до последней капли крови, хотя и без надежды на победу…

В своих рассказах пан Кубяк вовсе не выглядел героем. Он был солдатом — и только. Всё, что он пережил, казалось ему столь же простым и ясным, как и то, что трухлявые доски пола нужно поменять на новые. Даже раны, которых у него было множество, он считал вполне естественным, неизбежным последствием войны. Был он всегда весёлым, радостным. Смеялся, улыбался солнцу, небу, деревьям, всему живому, улыбался самой жизни.

— Ты погляди, Янушек, как белый свет хорош! — скажет он мне бывало. — И как хорошо на свете жить!

И ласково заговаривал с ласточками, у которых было гнездо на веранде. Или делал выговор индюку, за то что тот ни с того ни с сего надувается и важничает. Пан Кубяк был своим среди зверей и птиц. Он знал, о чём думает утка, шлёпающая по грязи, и что снится старому гончаку Рексу, когда тот во сне вздыхает и слабо перебирает лапами. Понимал, почему злится петух, который бросался на всех во дворе, угадывал, о чём воет Верная, большая дворовая собака, которая всегда сидела под кустами сирени и заливалась горькими слезами. Умел он ласковой речью смягчить горе коровы Матейки, оплакивавшей потерю телёнка. Да, пан Кубяк понимал душу животных! Знал зверей так, как знают человека, с которым постоянно встречаются.

Однажды пан Кубяк ушёл. Солнце словно померкло. Трава стала не такой зелёной. И онемевший мир, в котором не было слышно весёлого его голоса, стал чужим, ненужным и пустым. Говорили, что пан Кубяк заболел.

С тех пор я его больше не видел…

Был я уже взрослым, когда навестил пана Кубяка там, куда привёл его последний путь. Я нашёл забытую могилу на тихом кладбище маленького городка. На поросшем травой холмике звонко щебетала коноплянка. Несомненно, пришла она рассказать пану Кубяку на своём языке, который он, конечно, понимал, что мир прекрасен. И жить на свете стоит. Хотя бы для того, чтобы с радостью в сердце выполнять свой обычный, привычный, солдатский долг…

Нет, он не забыт, пан Кубяк, не забыт! И когда я рассказываю вам, мои дорогие, о животных, я всегда стараюсь рассказать о них так, как сделал бы это пан Кубяк.

Удаётся ли мне это?

Не знаю. Не могу, к сожалению, спросить у самого пана Кубяка, как ему нравятся мои рассказы.

Но если, читая мои книжки, вы, дорогие ребята, научитесь видеть в животных существа, которые можно не только любить, но и уважать, то я уверен, что душа славного пана Кубяка улыбнётся мне и скажет:

— Смотри-ка, Янушек, как прекрасен белый свет! И как хорошо жить на свете! Хоть и приходится тебе выполнять только самый простой и самый обычный человеческий долг.

— Какой?

— Ну, расширить немножко ребячьи сердца! Чтобы нашлось в сердцах детей место и для тех зверюшек, которые делят с человеком и радость и горе…