Отпевали Вощинина в церкви. Церковь в эти годы для Викентия Александровича стала вроде некоего островка той старой и доброй для него царской России, не смытого половодьем пролетарской революции. В серебряных окладах образов, в «житиях» святых, в кольчужном блеске рясы священника, в трепете свечных огней, в угаре расплавленного воска и ладана, в сказочных отголосках под бездонной пропастью купола, в гулком до дрожи в сердце ударе колокола где–то в небе, подобном близкому грому, в тихих вздохах, в шарканье ног, в скорбных выкриках и торопливых взмахах рук богомольцев — находил он истинное успокоение и радость. И сам крестился истово, и отбивал поклоны, как рубил дрова топором, и с содроганием и сладостью в сердце шел к висящему на груди священника, как старинный меч, широкому и медному кресту с серебряной рукоятью, и прикладывался к нему, не зная брезгливости, а лишь обжигаясь об него… У гроба Вощинина ему стало жутко в этом синем ладанном чаду. Стоя за спинами сослуживцев, прислушиваясь к невнятному бормотанью священника, клокочущему плачу матери Вощинина, он все порывался отступить спиной назад, выбежать вдруг на паперть, где нищенки и калеки, как императорская охрана церковных врат. А ноги пристыли к камню пола, и стоял, вздыхая, покрываясь липкой испариной и не смея протереть лицо и шею платком или шарфом. Потом вместе со всеми шел узкими тропами вдоль засыпанных снегом крестов и оград кладбища, слушал поспешные речи, — набрав земли со снегом, не решился бросить в гулкую пустоту ямы и, разжав незаметно кулак, выбрался из толпы. Идя затоптанной тропой, поспешно закурил трубку, для успокоения. На дороге тоже стоял народ из любопытствующих. Как же — убитый ночью молодой мужчина. Бабы, девки в цветастых полушалках, щелкающие семечки, мужики в ватниках, армяках, нагольных тулупах, с равнодушными лицами. Над головами синие дымки, летящие из раскрытой двери кузни, пристроенной в стенах старой часовенки. Викентий Александрович вошел в толпу, задвигал плечами, проталкиваясь, и остановился. Перед ним стоял инспектор Пахомов. Ворот шубы поднят, во рту папироса, потухшая, кажется. Глаза тоже, как и у всех вокруг, равнодушные. Точно от нечего делать и он, инспектор, пришел сюда по морозцу на кладбище. Постоять, покурить да послушать болтовню. — И вы здесь, товарищ… И Викентий Александрович осекся, увидев, как сдвинулись на лбу у инспектора те незаметные ранние морщинки. Понятно, звание тут называть ни к чему. — Проводить нашего сослуживца, значит? — забормотал Викентий Александрович, пытаясь улыбнуться, а сам чувствуя, как холодеют ноги в валенках. — Проводить, — ответил инспектор. Он перевел глаза на карманы Викентия Александровича, и тот невольно тоже быстро глянул на свои карманы и увидел странную усмешку инспектора. — Конечно, — проговорил теперь торопливо Викентий Александрович. — Такой молодой, полный сил… — Молодой и полный сил, — согласился инспектор и отвернулся, словно бы заинтересовали его двинувшиеся по тропе люди. Викентий Александрович, не попрощавшись, стал продвигаться к воротам. И все же казалось, что сейчас вот ляжет ему на плечо рука инспектора и голос над ухом заставит вздрогнуть как от нежданного грома: «Остановитесь, Трубышев». Но рука не коснулась его плеча, и Викентий Александрович за воротами уже воровато оглянулся. Куда–то вдруг сразу затерялся инспектор Пахомов — не видно было его фуражки среди шапок. И это опять сковало страхом тело фабричного кассира… На поминках пил вино, закусывал, болтал пьяно и все жалел тоже вместе со всеми такого молодого и приятного человека, каким был на земле Георгий Петрович. Но почему–то, когда стихал пьяный шум, и подымался кто–то, чтобы сказать два слова о покойном, и наступила тишина, в тишине этой выходил невидимо из толстых монастырских стен комнаты инспектор Пахомов, пряча в ворот шубы лицо. И тогда Викентий Александрович закрывал глаза, и хотелось ему оказаться сейчас в вагоне поезда, уносящего его туда, куда он советовал скрыться совсем недавно Вощинину. В Тифлис или Нахичевань…