На другой день Мухо приехал в Глазной переулок на санях нанятого извозчика. Он вошел в квартиру к Викентию Александровичу шумно, и не было вчерашнего Мухо, раздраженного, взмахивающего рукой. — Едемте–ка, Викентий Александрович, за Волгу в «Хуторок». Освежимся после званого ужина… Викентий Александрович попробовал было отказаться, сославшись на недомогание, но Мухо и слышать не хотел. — И потом, — вдруг сказал он уже тише, чтобы не слышали дочери в соседней комнате, — поговорить нам надо. Тогда нехотя Викентий Александрович напялил на себя шубу, морщась от хлестких ударов ветра, прошел к саням с извозчиком, дремлющим на козлах. — Давай, дядя, — приказал Мухо. — Гони вниз по матушке по Волге. Ах, черт, жаль только, бубенцов не подвесил ты под свою каурую. Волга в этот праздничный день была пустынна, и, шурша, вольготно неслась встречь поземка, обвивала ноги лошади — она фыркала, вскидывала голову, и тогда грива взлетала, как диковинное знамя. — В такую погоду, помню, уходили мы в Маньчжурию, — прокричал неожиданно Мухо, склоняясь к уху Викентия Александровича. — В восемнадцатом еще. Викентий Александрович быстро глянул на него. С чего бы это вдруг про свой маньчжурский поход? Уж не с Калмыковым ли? Мухо, отворачиваясь от ветра, опять склонился к уху: — Путешественником… Теперь Трубышев кивнул головой и, переводя разговор, спросил: — В Сибири метели долгие? — Да уж не как здесь… Мухо первым вылез из саней возле трактира. Первым и место занял за столом, в углу, в полутьме, пробивающейся сквозь тяжелые, зачерненные временем портьеры. Викентий Александрович в ожидании официанта зябко гладил руки, посматривал на двери кухни — не появится ли сам Иван Евграфович. Диву только можно было даваться, как он существует, этот трактир: в стороне от шумных улиц города, на другом берегу Волги, вдали от железной дороги. Обычный бревенчатый двухэтажный дом. Зал с высоким деревянным потолком, лестница на второй этаж, устланная дешевенькими половичками. Несколько колен коридоров, по обе стороны — номера, закопченные табаком, провонявшие овчинами, сеном, сивухой, одеколоном. В них, по большей части, ночевали приезжающие в город крестьяне с товаром, да захмелевшие крепко, да еще пары со случайной любовью. Из окон трактира был виден тракт — по нему тащились сани с дровами, с сеном, с корьем, тряслись за ними привязанные коровы. За бойней подымалась труба пивзавода «Северная богемия». Дымы, пропитанные хлебным духом, стлались над трактом, над бойней, над церковью. Возле церкви, на паперти, толкались просящие подаяния, тянулись туда жидкие хвосты прихожан слушать отпевание или же крестины, просто постоять по случаю крещенского праздника. За церковью начинались карьеры, хорошо видные из окон трактира — здесь город брал песок и глину для коммунальных нужд… Мухо навалился на спинку стула, под его грузным телом затрещало дерево. Вот он откинул густые волосы, уставился на Викентия Александровича. — А в Маньчжурию я попал с остатками отряда Гамова. Не слышали такого?.. У хунхузов жил одно время. В Харбине потом. Шитье там было жуткое… — Перебрались сюда, значит, в нэп, — язвительно заметил Викентий Александрович, подзывая к себе официанта. Заказали графинчик «рыковки» да для начала заливную рыбу. Есть еще не очень хотелось. — Нэп, — мрачно сказал Мухо, — это ловушка для простаков. Вот говорили о золотых яйцах. Мол, не резать пока куру, а я так и вижу — стоит мужичище во дворе у хлева, расставив ноги в валенках, с хлыстом метровым в руке, краснорожий, с цигаркой в зубах. А по двору носится выпущенный на волю телок, взлягивает, мякает. Прикидывает этот краснорожий одно только — до коих откармливать телка, до осени или до будущей весны, а потом сюда вот… Он мотнул головой на зеленые ворота бойни. — Нет уж, нэп не для нас… Пригнулся к столу, прошептал: — В общем, Викентий Александрович, решил я уехать на Восток. Попробую бежать за границу, авось повезет, как повезло тому же Шкулицкому. Знакомы места. Попаду в Китай, оттуда в Европу. Наши сейчас везде, рассеялись, как семена по миру. Встречу, думаю, бывших, помогут найти место, дадут дело… Трубышев оглянулся на шумящих за столиками посетителей, на официантов возле стойки, на буфетчика в узбекской тюбетейке, протиравшего полотенцем стаканы. Тянуло свиным чадом из подвального помещения, где находилась кухня. Иногда дверь в нее открывалась, и по ступеням шли официанты, как древние воины щитами, прикрывая головы подносами с тарелками. Сквозь приоткрытую дверь показывались на миг в кухне у плит повара, похожие на кочегаров у топок в трюме океанского парохода. — А здесь разве нет дела, Бронислав? — спросил Трубышев, разливая водку. — Почему всем вам надо, как Шкулицкому, бежать за границу. А впрочем, — воскликнул он тут со смехом, — наши добрые солдаты стали медузами. Да, — воскликнул он снова со злобным смехом, — именно медузами. Да какое там — кротами, приспособившимися к темноте. Пьем, жрем, гуляем, заводим доступных женщин… — Это кого вы имеете в виду? — Да в том числе и бывших офицеров, гарцевавших когда–то на Востоке, — резко отозвался Викентий Александрович, оглядываясь. — И это вместо того, чтобы думать о том, что закономерности ради в России должна была бы существовать наша с вами демократическая республика… — Но вы же говорили вчера еще, что вас устраивает Советская власть. Что жить можно… Викентий Александрович рассмеялся нервно. Помолчал, заговорил все так же, не теряя усмешки: — У меня настроение, как дензнаки, меняется. Плохо дело у Советов — я с надеждой живу, идет хорошо дело у Советов — я разбитый и больной. Оттого и мысли такие, и слова такие. Меняются каждый день. Оттого недоволен я такими вот, как вы, Мухо, умеющими стрелять, умеющими в атаки ходить… — Но что же делать? — изумленно воскликнул Мухо. — Может, нам строиться повзводно, маршировать, стрелять на полигонах из трехлинейки, тренироваться в порке мужиков или же вот сейчас, здесь, начать распевать «Карманьолу»? Трубышев рассмеялся фальшиво — сквозь зубы полаял, а не рассмеялся. Мухо даже попятился — так бешено блеснули в сумраке глаза кассира: — А надо бы… Повзводно, поротно или еще как там на языке военной шагистики. Время потому что и сейчас бурное. Ведь есть требование среди самих партийцев — создать в партии платформу, чтобы защищать мелкую буржуазию, а значит, частный капитал, частных торговцев… Почему же в это время мы, как мыши, шуршим бумагами. Да еще в «Бахусе» режем шары от двух бортов… Слышали, в Грузии восстали бывшие князья… — Но будет ли толк в новых мятежах? — проговорил Мухо, прислушиваясь к далекому, траурному звучанию колоколов церкви. — Вы же сами видели, сколько в восемнадцатом году пришло на баррикады. Со всех сторон собирались: на пароходах, на поездах, пешком под видом богомольцев, под видом странников и нищих… А не получилось, задушили, как котят. Будет ли толк? — повторил он угрюмо и раздраженно и поежился даже. — Что же, — ответил спокойно Трубышев, — хотите приспособиться за границей? — Я не собираюсь приспосабливаться, Викентий Александрович. Но сильна Красная Армия, насмотрелся на Урале. Да и народ устал хоронить. Не откликнется на наши «Союзы возрождения». Из–за границы надо идти. С Хорватом, или Врангелем, или с лордом Керзоном — это не имеет значения. С пушками английских дредноутов, с военным умом Пилсудского, с американским салом в ранцах, на подошвах американских ботинок… — Ничего, — прервал его нетерпеливо Трубышев, — и обыватель пойдет снова. Дай ему только сигнал. От скуки даже пойдет. Вы же знаете, чем живет мещанская слободка: «Вы поправились, а вы похудели, вы помолодели, а вы постарели, погода сегодня отменная, да еще что в магазине дают нонче». От скуки рты рвутся. От скуки и пойдут за ораторами и вождями… За такими, как Савинков… — За такими, как Савинков, только в тюрьму разве, — сказал Мухо. — Не жилось ему в Париже… Был я у одного нашего, сидели вместе в лагере. У поручика Веденяпина, — заговорил он снова сумрачно и с бранью. — Помню его тоже по Омску, вышагивал, как генерал… А тут посидел с нами в монастыре, выпустили его, и пристроился в детскую колонию воспитателем. Беспризорников учит уму–разуму. Попросил я у него денег на дорогу, а он — на дверь. Не желаю вмазываться в историю. Подите прочь, товарищ… Назвал товарищем. Он вдруг сжал кулаки, кулаками постучал по столу и с яростной улыбкой, шепча сквозь зубы: — С плеча шашкой… По мокрицам… Прилипли к сырым местам. Сытно, уютно. Ничего больше не надо. На дверь мне, боевому офицеру… — Тихо, Бронислав, — попросил требовательно Трубышев, — будут вам и шашки в свое время. Недолго до войны. Как–то подумалось мне: то и дело подставляет Россия шею под меч Марса. С промежутками в двадцать — тридцать лет… Ужасный рок навис над русским народом. Каждые двадцать — тридцать лет. Возьмите прошлое столетие. Французская война, севастопольская, турецкая… В этом вот столетии японская, германская, гражданская. А в перерывах сами себе пускаем кровь дурную, видимо, ненужную… И опять запляшет на русской земле Марс с мечом… Вот тогда вам, Бронислав, эта злость пригодится. Потерпите… А пока — что ж — счастливого пути. — Но в чем и дело, у меня ни червонца лишнего в портмоне, — воскликнул умоляюще Мухо. — С тем и позвал вас, с тем, Викентий Александрович. — Но и у меня нет денег, — развел руками Трубышев. — Вы же знаете, что я конторщик фабрики, жалованья хватает только на хлеб да на кружку пива… А вам надо много. — Надо много, — согласился странно весело Мухо, — на дорогу через всю Сибирь, для перехода через границу. И деньги у вас есть. Он оглянулся — на маленькой эстрадке негромко и скучно, приплясывая толстыми ногами, запела «пивная женщина». Была она, как всегда, в красном длинном платье с разводами, с красными лентами в пышных волосах. На ногах туфли тоже красного цвета, с искрящимися застежками. Лицо неприметное и грубое, голос с хрипотцой, но душевный и мягкий. Черноволосый Оська Храпушин, тапёр трактира, понесся из коридора и с ходу утопил пальцы в белых и черных зубах пианино. Грохот музыки поплыл по зальцу, громче заговорили посетители, громче засмеялись, какая–то женщина, сидящая неподалеку, ахнула. Все так же глядя на певицу, на ее крашенный яростно птичий ротик, Трубышев спокойно сказал: — Вы мне чистое удостоверение личности, я вам — деньги. — А комиссионера пока не надо? — Комиссионер тоже нужен. И как можно скорее… Мухо захохотал, зажал тяжелой рукой чашечку, кинул ее к широкому грубому подбородку. Выпив, стукнул кулаком о стол, раскусил с хрустом мясо: — Вспомнил, как жрали мы баранину там, в степях у Кургана. Шел я в первой сотне под Ивановым–Риновым. Ох, и кромсали красных. Как тараканы разбегались. Шашками, из карабинов, по головам сапогами… Эх ты, черт! — воскликнул он. — Если бы гнать да гнать — до Москвы бы наш казачий корпус домчался… Послушали бы звон сорока сороков. А тут осели. Водка, перины, бабий визг, и баранина жареная–пареная, до блевоты, и пироги, и сметана кадушками. Обжирались, облапывались… Еле на коней позабирались через пару дней. Спьяну, знать, да с баранины и сам Иванов–Ринов, обалдуй, не в ту сторону взял направление. Как посыпались отовсюду вдруг снаряды. И–эх, вы… Куда только и подевался Иванов–Ринов, обалдуй, — повторил он угрюмо, посмотрел на Трубышева каким–то косым и нелюбезным взглядом. Притопывая ногами, негромко и так же безучастно ко всему окружающему, напевала Тамара:

Увидел мои слезы,главу на грудь склонил…

 Грохотало пианино, бежали официанты, прикрываясь щитами–подносами. Что–то кричал Иван Евграфович — маленький, быстрый, с розовым, точно ошпаренным лицом, с хохолком редких и седых волос на макушке, в русских сапогах, в поддевке по–купечески. Становилось все шумнее, все звонче и гулче бились стаканы о стаканы, и женские крики с соседних столиков становились все более раздражающими для Мухо. Склонившись, он сказал негромко: — Хорошо, через пару дней постараюсь, хотя и трудное дело это после хождений следователей к нам на биржу. — Кому отдать — вам? — Вот ему, — кивнул Викентий Александрович на Ивана Евграфовича, — передадите ему, а деньги от меня получите. А я с ним сейчас договорюсь обо всем… Вас я найду сам… Ну, что же, — поднимая стопку, вздохнув зачем–то, проговорил он. — Будем пить теперь за дорогу через границу. Пусть вам повезет там, Бронислав.