С утра Федор разругался с женой из–за сына. Она хотела, чтобы Петр, которому только что исполнилось семнадцать лет, работал в вагоноремонтных мастерских. Уклон ее был такой: недалеко и в тепле. А Петр устроился без ведома родителей на кладку стен новой гидроэлектростанции. Уклон его тут был такой: ему нравится электричество, и он останется потом на электростанции то ли электриком, то ли просто токарем. Ну–ка, зажигать лампочки в городе, в деревнях. Тысячи лампочек, как звезды в небе. Интересно. Отец поддержал его и даже похвалил. Отсюда вышла ругань. Жена назвала Федора потатчиком, пригрозила, что не будет стирать заляпанный известкой армяк сына, не будет штопать рванье. Тогда Федор пообещал, что сам будет и стирать, и штопать. С того еще пуще взорала Евдокия, грохнула сковороду жареной картошки на стол так, что накатился горячий чугун на локоть Федору, ожег его. Федор трахнул кулаком по столу. Сын не выдержал, накинул на себя армяк. Хорошо еще, что голод не тетка. Пойманный в дверях отцом, покорно уселся за стол; надутый и обиженный, принялся есть. — Что ты шумишь? — в сердцах сказал Федор жене. — Сейчас не прежде времена. Дорога молодым открыта куда хошь. То ли в завод в ФЗО, то ли на вагоны. То ли вот на стройку… Раз нравится, пусть идет. Он проводил Петра до развилки, похлопал его по плечу молча. Сын уходил обычно на неделю, жил в бараке, питался, верно, кое–как. И заработок был там не ахти. Но интересное дело, тянет, что тут попишешь… Сам же Федор обошел окрестные деревни. Кто–то обрывал провода на столбах, устанавливаемых Акционерным Электрическим обществом на пути к электростанции. То ли парни с озорства, то ли те, кому нежелательно видеть новую Россию в свете тысяч лампочек, как говорил сын только что. Выяснил он, что в одной деревне видели моток медной проволоки. Что вроде как с этой линии. И что живут там два брата Козляковы, отъявленные хулиганы и пьяницы. Может, рвут на продажу кому–то, а может, и по наущенью. До деревни далеко, ногами потопаешь. И Федор отложил дело до завтра. Вот попросит в заволжской милиции лошадь и поедет выяснять. Днем он пообедал дома. Глиняную чашку щей опорожнил да остатки несъеденной утром картошки. Выпил три стакана чаю, отдуваясь, протирая полотенцем голый череп, тощую шею, щеки. Чувствовал он себя что–то неважно, как всегда при перемене погоды. Еще сказал притихшей и посмирневшей вдруг жене: — Пожалуй что, вроде вода ожидается. Жена посмеялась, мотнув на окно, забитое, словно жиром, морозным инеем. — Эвон натрещало на стекла. Но Федор упрямо сказал: — Наживешь ревматизм, будешь верить… После обеда он был в губрозыске на собрании партячейки. Обсуждались два вопроса: о помощи рабочим Запада и о проведении первой годовщины со дня смерти Ленина. И по обоим вопросам вышло, что главный тут Федор Барабанов. Назначили его ответственным по сбору средств рабочим, томящимся в тюрьмах буржуазных стран, и попросили выступить с рассказом о вожде, о траурных днях в прошлом году в Москве. Федору довелось быть там в ту зиму. Он видел своими глазами шествие опечаленных людей по городу, костры. После собрания партячейки Федор беседовал с одним парнем, вернувшимся из заключения. Обещал ему помочь в устройстве на работу. В конце дня он зашел в лавчонку потребительского общества, купил семечек: жена просила — любительница лузгать по вечерам. Заберется на плиту, болтает ногами, грызет и довольна. Слава богу, занят рот, меньше ругает. Зашел в аптеку, купил от простуды какие–то порошки. Что–то знобило, и спина все еще была натянута и скрипела, точно деревянная. Дома он, в первую очередь, сбегал за водой к Волге, вернулся, наполнил самовар, накидал углей из жаровни. Зажег лучину, пихнул ее в трубу. Присел на корточки, слушая, как, словно зверь, пробравшийся из трубы печки, ревет и воет в самоваре. Вот в этот момент прибежал в дом младший уличный надзиратель, молодой совсем парнишка Мишка Боровиков. И шепотом на ухо Федору. Что он шептал — жена так и не узнала. Только вдруг схватился Федор за пальто, нахлобучил шапку. Побежал в комнату, и жена, щелкая семечки, увидела, как он прячет в карман наган. Потом еще шарил в сумке своей, лежавшей возле этажерки. Выругался почему–то, а почему — тоже так и не узнала Евдокия. Пошел мимо, остановился, сказал: — За самоваром пригляди. Через часок вернусь… А шептал ему Миша вот что. Был замечен в доме Дужина неизвестный. Из баньки прошел в дом. И тени за занавесками тоже мельтешили. — Думаю, кто–то подозрительный… — Должен быть подозрительный, — согласился и Барабанов. — Будем брать сами. А то как бы не смылся… Они оба и не подумали, чтобы срочно позвонить из районного отдела в губрозыск. Думали они только об одном: как бы за это время, пока бегут они по райотделам да пока вертят ручкой телефона, не исчез подозрительный. И потеряется след. Вот почему впритруску бежали они на окраину темными улицами. Понятым взяли знакомого бакенщика, жившего за квартал от дома Дужина. Все втроем подошли к калитке. И впрямь мельтешили за занавесками тени. Чуть задержался Федор, оглянулся, сказал бакенщику: — Ты погоди маленько. Сначала мы войдем, а потом тебя позовем. Мало ли… Понятой остался стоять у ворот, а Барабанов постучал в окно пальцем. — Эй, хозяева, откройте. Вышла в сени хозяйка, помолчав, разглядывая в щель вечерних гостей: — Ну, какого там? — А такого, — ответил Барабанов, подымаясь на крыльцо. — Милиция… Открывай… Хозяйка больше ничего не ответила и ушла в дом. Тогда Барабанов застучал требовательно и с криком: — Ломать будем дверь. Вот тогда вышел в сени сам Дужин. Был он в стеганой куртке, в шапке, в валенках. Стоя на пороге, вглядываясь в очертания лица Барабанова, спросил нелюбезно: — И чего наладился лезть ко мне, агент? Коль подозреваешь в чем, так и скажи… Федор прошел мимо него, на пороге сказал: — Подозрительный у тебя в доме. С обыском пришли. — Он обернулся к Боровикову: — Зови понятого… Сам же прошел в комнату, увидел на столе два стакана, спросил: — Чей стакан, кроме хозяина? — Жены, чей же, — проворчал стоявший за его спиной Дужин. — Не с богом же пью я вино. — Не с богом, понятно… Барабанов обошел комнаты, постучал по стене в кухне. Может, думал, что есть в стенах тайник какой. Потом вышел в сени, остановился под темнеющей крышкой на чердак. Он словно почувствовал, что кто–то должен быть там. Боровиков же и понятой в это время остались в комнате. Боровиков выложил на стол из сумки листок бумаги, собираясь писать протокол на обыск, чтобы все было чин чином. Понятой присел на скамью. Хозяйка, скрестив руки, стояла на пороге — в свете керосиновой лампы. Дверь в сени была открыта. — А лестница где? — крикнул Барабанов. Так как Дужин проворчал что–то невнятное, он вскочил на скобу двери, откинул крышку чердака. И тут же хлестнул выстрел. Барабанов рухнул на пол. Вторая пуля пришлась ему в спину. Третья досталась уже Боровикову, выскочившему в сени. Выронив наган, зажимая раненое плечо, парень кинулся во двор, побежал к калитке. Барабанов, тут же придя в себя, пополз к выходу, на крыльце попытался было встать, но сил не хватило, и он кувыркнулся на снег, рядом с метлами и лопатами, гремя и обваливая их на гулкие бревенчатые стены дома. Мимо него быстро пронесся человек в легком пальто, в шапке смушковой с широкими ушами. Не оглянувшись даже на ворочавшегося со стоном на снегу Федора, он быстро завернул за дом. Во дворе появился теперь Дужин с топором. Он встал над Барабановым молча, подкидывая топор. У Федора хватило сил приподняться и вырвать топор. — Эк, какой ты живучий, — выругался Дужин. Он поднял наган, лежавший возле крыльца, и выстрелил в голову Барабанову. Тот упал. Дужин вернулся в квартиру — ударил понятого кулаком так, что тот повалился без памяти на стол. Затем накинул шинель, схватил какие–то деньги из–под божницы и пошел к выходу. Обернулся к завизжавшей вдруг жене: — Запряги лошадь да вывези агента со двора… В поле, чтобы духу не было. И ушел тоже, только в другую сторону. Успел еще посмотреть на фигуры соседей, погрозил им кулаком: — Помалкивать чтобы, а то я вас… В это время Боровиков накручивал трубку телефона в проходной сапого–валяльной артели, сбивающимся голосом докладывал Ярову о том, что произошло. Потом его перевязывали, обессилевшего от потери крови, ослабшего, вялого, а он вдруг принялся плакать и икать. Болезненная икота схватывала судорогой горло, и все, кто был в это время вокруг, молча и непонимающе смотрели на него. Но вот Боровиков как опомнился, кинулся бежать опять туда, на окраину, к дому Дужина. Здесь уже стояла толпа. Тихо и устало рассказывал понятой о том, что произошло. В избе тонко и длинно выла жена Дужина, еще пахло остро порохом и гарью. Возле ступенек крыльца валялся топор, поблескивая в свете фонарей, принесенных соседями–жителями. И вот тут Боровиков сказал громко: — Прости, Федя… Прости, что оставил тебя одного… Он сидел на корточках до появления агентов из губрозыска, склонив голову, как спал, и был похож на сына возле умершего отца. Яров положил руку ему на плечо. Вскинувшись, он тотчас встал по–военному. Голос был спокоен и даже равнодушен. Выслушав, Яров оглянулся на Костю, как–то виновато и грустно улыбнулся, и в этой вымученной невольной улыбке было: «Вот что такое наша работа». — Откуда знаешь, где и что нас подстерегает, — проговорил он, присаживаясь возле Барабанова. Костя тоже присел, разглядывая вытянутое лицо своего товарища. Сбоку проговорил тихо Леонтий: — Такого агента поищешь теперь… Яров поднялся, пошел между жителями, стоявшими в молчании. Ему отвечали с испугом: — Егор туда, в улицу. Второй вниз, к Волге, за город, верно. Невысокий… В пальто, в шапке.