Я стоял на носу корабля, вдыхал полной грудью первую утреннюю свежесть занимающегося дня и смотрел, как растет побережье Сирта. Его плоско распростертые на горизонте желтые берега с еще тянущимся по ним туманом в сумраке угрюмого и печального рассвета казались мне еще более обездоленными, чем обычно, и окрашенными в свинцовый цвет от моего внезапного отрезвления. На сердце у меня было тяжело: мне казалось, что «Грозный» тоже отяжелел и еле-еле тянется по плоскому морю, словно у него в трюмах скопились тонны воды. Слава Богу, я вел его назад невредимым. Круто изменив направление движения. Фабрицио уклонился от залпов, а внезапно появившаяся туча укрыла нас своей тенью. Неожиданное хладнокровие наших канониров — а может быть, просто оцепенение — помешало им ответить выстрелами на выстрелы и спасло нас от худшего. Однако кое-какие детали этой короткой стычки продолжали оставаться для меня загадочными. Даже если допустить, что беспечность Орсенны в этом отношении перешла все границы, было нечто удивительное в том, что на противоположном берегу столь упорно и столь бдительно подстерегали момент. Удивительно было и то, что в ночном мраке стрелявшие даже не стали выяснять, кому принадлежит подозрительный силуэт, словно все было известно заранее. Они не предварили выстрел никаким проверочным сигналом, и еще — чем больше я размышлял о случившемся, тем более странным казалось мне то обстоятельство, что, хотя сразу взявшая нас в огневое окаймление стрельба велась с короткой дистанции, она оказалась столь неэффективной. По зрелом размышлении я понял, что чрезмерно заблуждаться относительно сноровки Фабрицио не следует: в этих подчеркнуто снисходительных предупредительных выстрелах присутствовал элемент пренебрежения и насмешки: так что чересчур покладистая стрельба, над которой в конце концов смогла с облегчением посмеяться наша команда, оставила у меня впечатление весьма неоднозначное. Я стал непроизвольно усматривать смутную взаимосвязь между циркулировавшими по Маремме слухами и этой безрезультатной пальбой. Безрезультатной? Я поймал себя на том, что покачиваю головой; как бы я желал знать, чего же все-таки хотели люди с противоположного берега.

Я с беспокойством всматривался в небольшую группу людей, заметивших нас издали и скопившихся на молу: больше всего я боялся в этот момент встретиться взглядом с Марино. Но его там не оказалось, и мне сразу стало легче.

— Эй, парень, — вынимая трубку изо рта, добродушно крикнул Джованни, обращаясь к Фабрицио, когда мы отдавали швартовы, — о какую же это ты банку руль-то погнул?

Шутка была ритуальной. Ни свет ни заря охотничье ружье уже висело у него на плече; невыразимая монотонность жизни в Адмиралтействе так и нахлынула на меня.

— Не обошлось без неприятностей, — смущенно сказал растерявшийся в присутствии своей команды Фабрицио. — Сейчас мы тебе все расскажем.

Группы растянулись по молу: люди, зябко поеживаясь, шли и беспечно бросали в воду камни. Наш небольшой отряд шествовал впереди, и я невольно прислушивался к разговорам в тех группах, куда влились люди из нашего экипажа. Смущенные и неуверенные, они не очень торопились сообщать свои новости, проявляли сдержанность: можно было подумать, что, возвратившись, они оказались не в своей тарелке. Джованни и Роберто, удивленные нашим немногословием, тоже молчали, молчание становилось все более тяжелым.

— Мы были там, — сказал я вдруг резко. — В нас стреляли. — Джованни и Роберто от неожиданности раскрыли рты, остановились и уставились на меня своими еще заспанными глазами.

— Там?.. — вымолвил наконец Джованни почти естественным голосом, вспомнив про свою знаменитую невозмутимость, которая отличала его во время проведенных в засаде охотничьих ночей, но тут Фабрицио пришел мне на помощь.

— У Альдо были на то свои основания, — сухо добавил он, отметая дальнейшие расспросы.

Эти обветренные лица как-то вдруг по-детски прониклись дипломатической сдержанностью. На них вдруг отчетливо обозначилось отставание стрелок сиртских часов: государственные соображения в Синьории все еще по-прежнему вызывали полное почитание.

— Проклятые собаки! — процедил сквозь зубы Джованни, вынимая изо рта трубку.

В голосе его прозвучала нотка подобающего сочувствия, но, к моему удивлению и к моей отраде, огорчился он гораздо меньше, чем я мог ожидать.

— Вы были там?.. — недоверчиво протянул Роберто. — Ну-ка расскажи!.. — добавил он, с заговорщическим видом беря меня за руку и с неожиданной лихорадочностью открывая дверь нашего общего зала.

Рассказ и вопросы лились нескончаемым потоком. Я чувствовал себя на удивление непринужденно. Сразу же стало ясно, что ни Джованни, ни Роберто не проявляют к моим доводам ни малейшего интереса и что нет никакой необходимости перед ними отчитываться. Мы все вместе вдруг оказались в волшебной сказке, которую торопились побыстрее прожить, а о первоначальном побуждении решили пока умолчать; при этом Роберто и Джованни вовсе не стремились разрушать чары, а, как мне показалось, склонны были сами поддаться им, старались включиться в игру и присоединиться к нам. Малейшее упоминание о Марино было устранено как помеха веселью, словно и нога его никогда не ступала в Адмиралтейство. Соединив наши руки, мы легко устраняли препятствия и мешающие нам образы, освобождали склоны, по которым нам нравилось скользить вниз. Я видел, как при упоминании о Тэнгри в глазах загоралось совершенно новое любопытство. Роберто высказал несколько критических суждений по поводу методов стрельбы. Все с проникновенным покачиванием головой сошлись на том, что стрельба без предупреждения «не имела прецедента»; Фабрицио понял, что теперь можно позволить себе все, и неожиданно изрек гениальную фразу, которой подвел итоги нашей победы:

— А ведь блестящая у тебя, Роберто, тогда возникла идея — отремонтировать крепость. Ты прямо как в воду глядел.

— Я к этим людям всегда относился настороженно, — голосом пророка согласился с ним Роберто и, делая вид, что затягивается своей трубкой, скромно покраснел от удовольствия. Я понял, что выйду из зала обеленным, мало того, овеянным славой.

— Ну что ж! Вино налито, надо его пить, — сказал Джованни с нотками веселости в голосе и поднял свой стакан. — Чего эти люди добивались, то они и получили. Могу с уверенностью вам сказать, что они на этом не остановятся!

Трубка Роберто окутала его облаком Юпитера; прищурившийся, весь светящийся изнутри от далекого провидения и от проницательной прозорливости, он наблюдал через окно за морским горизонтом. В отсутствие Марино военное командование Адмиралтейством перешло к нему.

— …Я бы не слишком удивился, если бы в ближайшую ночь они приплыли к нам с ответным визитом, — в конце концов заявил он разбухшим от секретной информации тоном. — Небо начинает заволакивать: самая подходящая пора для внезапного нападения… Только к тому-то времени я уж постараюсь принять кое-какие меры предосторожности.

— Обстановка требует этого. Адмиралтейство сейчас открыто, как какой-нибудь проходной двор… — заключил Джованни посреди одобрительного молчания, и мы энергично прониклись сознанием собственной незащищенности.

Тотчас же состоялся небольшой военный совет, за развитием которого я наблюдал, не произнося ни слова, словно завороженный исподволь нараставшей нереальностью происходящего. Роберто предложил принять ряд срочных мер. Фабрицио листал различные инструкции. Теперь клубок с нитью, к которой я привязал кусочек свинца, вырвался у меня из рук и раскручивался уже без моего участия.

Было решено оставить «Грозный» на ночь под парами, чтобы он мог отплыть в любой момент. На крепостной стене учредили ночной сторожевой пост. Условились, что Роберто, не привлекая к себе внимания, произведет во второй половине дня осмотр старой, находившейся в весьма плачевном состоянии береговой батареи, которая контролировала фарватер (крепостная артиллерия уже давно пришла в полную негодность), и проверит наличие боеприпасов. Кроме того, договорились поставить на воду одну из гниющих в лужах плоскодонок, дабы использовать ее ночью для наблюдения за подходами к фарватеру. Мы бы с удовольствием предприняли и еще более демонстративные меры, но приближающееся возвращение Марино несколько сдерживало наш энтузиазм; что же касается уже начатых нами действий по приведению крепости в боевую готовность, то в случае необходимости от них можно было легко отречься, как думали все мы, не высказывая вслух эту мысль. Так нас четверых с каждой минутой все больше и больше объединял дух сообщничества.

— Ну а все остальное капитан осмыслит, — не без коварства заключил Роберто. — Я же займусь ночным патрулированием… вместо того, чтобы подкарауливать уток!..

В непрерывных хождениях от крепости к молу и батарее день пролетел очень быстро. Теперь возбуждение перекинулось и на рядовой состав; хотя теперь, завидев офицеров, молчали более почтительно, чем обычно, и более многозначительно, обрывки услышанных там и сям суждений давали некоторое представление о тех нелепых слухах, которые в этой среде нашли благоприятную почву; впечатление было такое, что в дремлющих мозгах вдруг, словно бомба, разорвалась долго вызревавшая в монотонной жизни потребность в неожиданном и неслыханном. Раза два или даже три при нашем появлении с уст срывались вопросы, но Роберто, таинственно подмигивая, уходил от них; казалось, что эти люди своим странным, чуть ли не собачьим нюхом чуют, как в небе собирается гроза; все эти лица, как добрые, так и злые, оживлялись и взывали к новостям, как земля, страдающая от длительной засухи, взывает к дождю.

Однако и следующая ночь, и еще трое суток прошли спокойно. Возбуждение спало. Марино известил нас, что вернется в конце недели, и я видел, как Джованни возвращается после дежурства все более и более разочарованным.

— Это нужно было предвидеть, — говорил он теперь раздраженно, как влюбленный при виде собственных писем, возвращенных нераспечатанными. — У них там, на том берегу, кожа не только черная, но еще и толстая. С этими людьми можно не церемониться, — добавлял он с отвращением.

Его воображение не шло дальше подобного обмена знаками внимания. Джованни, как и все в Адмиралтействе, жил текущим моментом и видел только то, что лежит на поверхности. Незапамятная дремотность Орсенны, столь долго притуплявшая всякое чувство ответственности и искоренившая саму потребность в предвидении, сформировала особую породу детей, выросших под всемогущей старческой опекой, детей, которым даже и в голову не приходило, что какое-то событие в самом деле может произойти и иметь серьезные последствия. Коль скоро возникала возможность немного поразвлечься, то пренебрегать ею не следовало. Однако рано или поздно все так или иначе возвращалось на круги своя: к охоте на уток.

Мне же в те бурные дни не давали покоя совершенно иные заботы. Зайдя в кабинет Марино, который я занимал в его отсутствие, и принявшись перелистывать традиционную стопку служебных бумаг, я вдруг почувствовал, как пожиравшая эти дни лихорадка спала, и я точно воочию увидел перед собой — так же отчетливо, так же явственно, словно возникшее на мгновение в этой обвиняющей меня комнате лицо Марино, — все безрассудство своей проделки; на какой-то миг мне даже почудилось, что глаза мои, ослепленные этой ясностью, видят хуже и сердце останавливается. Ватная тишина этой комнаты вдруг зазвучала у меня в ушах, как морской прибой; после той безумно прожитой ночи мой поступок отделился от меня; где-то далеко-далеко с легким непринужденным гудением в путь отправилась некая машина, которую остановить теперь был бы не в силах уже никто; ее отдаленный шум проникал в закрытую комнату и, как жужжание пчелы, будил затворническое безмолвие.

— Вино налито, надо его пить, — повторял я, покачивая головой и чувствуя себя ужасно протрезвевшим. Мой взгляд упал на стопку лежавших на столе нераспечатанных писем, и я вдруг подумал, что мне нужно срочно принять какое-нибудь решение.

Сообщить в Синьорию о столь недвусмысленном нарушении предписаний было равносильно самоубийству; умолчать о нем в надежде, что все останется без последствий, означало отсрочить приговор, но тем самым он стал бы еще более неминуем: все Адмиралтейство было уже в курсе. В какой-то момент ситуация показалась мне до такой степени безвыходной, что я, почувствовав головокружение, облокотился о стол, спрятал лицо в ладони и, как ребенок, захотел сна и забвения, которые превратили бы эту ночь всего лишь в дурной сон; я старался убедить себя в том, что этот кошмар вот-вот рассеется. Мне вдруг показалось, что я нашел выход, и во мне затеплилась смутная надежда если не на прощение, то хотя бы на какое-то понимание: я решил просить у Наблюдательного Совета аудиенцию по поводу серьезного дела, обстоятельства которого я хотел объяснить устно.

В тот вечер я пошел к себе в комнату сразу же после ужина: работа над текстом обещала быть трудной, а к утру ее нужно было закончить. Я ставил на свою последнюю карту и в полной мере отдавал себе отчет в том, что игра состоится именно этой ночью. Меня могло погубить любое неудачное слово; настроение у меня было скверное, и работа моя не двигалась. Адмиралтейство вокруг меня уже давным-давно спало; лишь легкое, словно шуршание корабельного жука, поскрипывание пера да еще шелест то и дело разрываемых мною листов скрепляли друг с другом медленно текущие часы. Было уже, вероятно, часов одиннадцать вечера, когда дверь моя мягко распахнулась в тихую ночь, и я едва-едва успел поднять голову: передо мной кто-то стоял.

— Время уже очень позднее, господин наблюдатель, очевидно, слишком позднее, чтобы можно было обратиться к вам с просьбой об аудиенции, — произнес незнакомый и довольно музыкальный голос.

Мне приходилось смотреть против света, и поэтому я с трудом различал черты незнакомца. Передо мной вырисовывался вполне атлетический и вместе с тем хрупкий силуэт; в движении, которое он сделал, чтобы приблизиться к столу, промелькнуло нечто вроде пластичной и бесшумной легкости, присущей тем, кто живет в пустыне. Его исключительно простая, почти нищенская одежда ничем не отличалась от одежды лодочников, которые по воскресеньям на своих плоскодонках катают отдыхающих по лагуне. Эта одежда как-то смешно диссонировала с исключительной изысканностью голоса.

— Сейчас уже действительно очень поздно, — продолжал он, бросая взгляд на перевернутый циферблат лежащих передо мной на столе часов; я понял, что он намеренно задержал на свету свое повернутое в профиль лицо. Я вдруг вспомнил эту темную кожу и этот острый, пристальный взгляд, и сердце мое забилось: это был тот самый человек, который охранял судно в Сагре.

— …Это вам подскажет, по чьему поручению я пришел, — сказал он, читая в моих глазах и внезапно меняя тон; потом, не дожидаясь приглашения, что, однако, не выглядело невежливым, он сел, приняв благородную позу, и устало вздохнул.

Я развернул протянутую мне бумагу и не поверил своим глазам. В правом углу листка красовалась печать Канцелярии Раджеса — змея, сплетенная с химерой, — точно такая, какую мне не раз приходилось видеть на старинных, покрытых пылью договорах в Дипломатической академии. Текст удостоверял мирный характер миссии подателя и, аккредитуя его, настоятельно просил, чтобы ему, как военному парламентеру, были оказаны знаки внимания и официальный прием. Теперь, когда я пытался перечесть текст, слова прыгали у меня перед глазами: мною овладело чувство неизведанной радости и чудесного избранничества; мне казалось, что наконец-то мне впервые открылся смысл выражения «подать признаки жизни».

— Мне, значит, придется вас арестовать, — произнес я, складывая бумагу, намеренно нерешительным голосом. — Вновь полученное вами звание парламентера, насколько мне известно, не освобождает вас от ответственности за шпионскую деятельность. — Я был захвачен врасплох и в смятении неуклюже пытался добиться каких-нибудь преимуществ. — …Не отрицайте! — Я остановил его жестом. — Мы с вами уже однажды встречались в другом месте. И, насколько я припоминаю, вы не были одеты в униформу, хотя и были вооружены.

— На мне была ливрея княжны Альдобранди, — поправил он учтиво, с легким наклоном головы.

Я довольно сурово нахмурил брови.

— …Оставим это, — добавил он тотчас же, как бы извиняясь. Ему явно не хотелось настраивать меня против себя. — Давайте, может быть, лучше поговорим прямо, без отступлений? — сказал он с доброжелательной улыбкой.

И пока я смотрел на него в недоумении, он встал, не спеша вынул из кармана пистолет и положил его на стол рядом со мной.

— Вот, если вам так больше нравится, то будем считать меня вашим пленником. Мы к этому вернемся чуть позже, а сейчас давайте поговорим серьезно.

Однако я в этот момент был расположен гораздо менее доброжелательно. Незнакомец получил передо мной двойное преимущество: благодаря своей четко рассчитанной наглости и благодаря моей грубоватой реакции. Я с недовольным видом поиграл немного пистолетом.

— И о чем? — сказал я, бросая на него холодный взгляд.

Незнакомец, казалось, на мгновение задумался.

— Должен вам сказать, господин наблюдатель, — начал он с колебанием в голосе, и это как-то даже прибавило ему обаяния, — что задача моя не из легких. Взаимоотношения между нашими странами служат подтверждением того, что в жизни государств, так же как в жизни людей, могут возникать весьма своеобразные ложные положения. Причем из-за своей… особой долговечности эти положения могут существовать бесконечно долго… — Он тихо и с некоторым замешательством вздохнул. — И вот, когда мы встречаемся после… длительной разлуки, то уже не знаем даже приблизительно, что же за всем этим кроется.

— Я ведь не дипломат, — довольно сухо заметил я. — Очевидно, Синьория время от времени подводит итоги своей политики. И меня в них не посвящает. Я не ставлю под сомнение ваш мандат. Но вы, похоже, ошиблись адресом.

Я не стремился облегчить его положение. Я испытывал тайное удовольствие от собственного неопределенно-сдержанного тона, от медленного нащупывания почвы под ногами. Это давало мне более надежные ориентиры, чем все то, что он собирался мне сообщить.

— Ошибки тут нет никакой, — продолжал он, опуская на мгновение глаза. — Нам нужны вы, именно вы, — добавил он, внезапно поднимая их, и мне показалось, что улыбается он, совсем как улыбался иногда Марино: отстраненной улыбкой человека, посвященного в тайну.

— У вас по меньшей мере странная манера разговаривать.

Я чувствовал себя гораздо менее разгневанным, чем мне хотелось бы. Он извинился нарочито неискренним жестом.

— Очевидно, я недостаточно хорошо владею вашим языком. Я просто хотел сказать, что, как бы мы ни относились к этому «ложному положению», на прошлой неделе произошло событие, внесшее в него нечто новое. И вы к этому новому факту отнюдь не непричастны, менее непричастны, чем кто бы то ни было.

Он подождал ответа, которого не последовало, потом, чуть помолчав, кажется, решился.

— Итак, я резюмирую факты, делающие необходимым этот наш разговор. Орсенна и Фаргестан находятся в состоянии войны…

Он как бы повертел слово в своих выразительных пальцах, как бы попробовал его на вес, вновь бросая на меня свой затуманенный едва заметным огоньком взгляд.

— …Разве не так, господин наблюдатель? От состояния войны до военных действий в случае, который нас интересует, расстояние солидное. Распря случилась очень давно. Время, как говорят, — существо благородное. Сиртское море широкое. Обе страны, как вам известно, давно избегали каких бы то ни было встреч. Война дремала; не будет даже преувеличением сказать, что она казалась спящей глубоким сном.

И снова взгляд его остался без ответа. Он любезно выдержал паузу.

— Есть ведь такая пословица, не правда ли, «спать без задних ног», которую употребляют, когда хотят сказать, что человек спит крепким сном и чувствует себя в полной безопасности. Ну а теперь вот возникает опасение, что ей осталось спать совсем-совсем недолго…

— Вам угодно представлять дело таким образом.

— А вам угодно способствовать этому. В ночь с четверга на пятницу был замечен подозрительный корабль, крейсирующий в непосредственной близости от наших берегов. Он приплыл из Орсенны. Это был военный корабль. И командовали им вы.

— Сведения верны и получены с завидной скоростью, — ответил я раздраженно. — При том, что ночь была так темна. Так что, похоже, случившееся не было для вас неожиданностью. Не вас ли я должен поздравить с успехом? — добавил я как можно более язвительным тоном.

Он снова улыбнулся, не проявляя нетерпения.

— Мы говорим о факте; я рад, что вы не отрицаете его. О факте, серьезность которого бросается в глаза. То, что где-нибудь еще и сошло бы за недоразумение, за проявление… легкомыслия, на которое просто не стоило бы обращать внимания, в данном случае можно воспринимать только как преднамеренную провокацию, и смысл ее в сложившейся ситуации вполне однозначен.

— Ситуация! Прошло столько времени… — ироническим тоном прервал я его.

— В истории, господин наблюдатель, срока давности не существует. Ваш… визит пробудил весьма давние воспоминания. Воспоминания эти безмятежностью не отличаются. И они в любую минуту могут вновь стать… жгучими.

Он пристально посмотрел мне в глаза. Я впервые различил в его голосе что-то вроде вдохновения, какую-то неожиданно торжественную ноту.

— К чему вы клоните? — спросил я его не очень уверенным голосом.

— К посланию, которое мне поручено вручить вам, — ответил он нейтральным тоном, как бы подчеркивая, что он явился сюда лишь в качестве представителя. — Правительство Раджеса считает, что период фактического мира, столь долгое время соблюдавшегося обеими сторонами, привел со временем к установлению настоящего негласного договора о неприменении военной силы. Не его вина в том — я должен категорически подчеркнуть это от его имени, — что строгое соблюдение мира оказалось нарушенным. По вине Орсенны, совершившей военный акт в полном смысле слова, этот период теперь закончился. Соответственно Раджес отныне не считает себя обязанным придерживаться фактически — как раньше он не был обязан придерживаться юридически — неукоснительного нейтралитета… — Он помолчал секунду, а потом продолжил, более отчетливо чеканя слова: — Однако он полагает, что здравый смысл, доказательства которого неоднократно предъявлялись им на протяжении столь долгого времени, требует, чтобы, прежде чем возникла цепь неконтролируемых событий, был выслушан голос разума. Он заявляет, что его миролюбивые намерения непоколебимы. Он согласен даже допустить — поскольку во время этого вторжения не было нанесено никакого материального ущерба, — что путь к разумному урегулированию остается широко открытым, если… — Голос снисходительно задержался на этом слове. — Если будет представлено соответствующим образом подкрепленное доказательство, что за этой… выходкой не скрывалось никакого реального враждебного намерения.

— А какой ему видится форма этого «доказательства»?

— Долготерпение правительства Раджеса огромно, — уронил он с забаррикадированной улыбкой (меня стала даже немного интриговать эта его обезличенная манера намекать на власть, которую он представлял). — Ничего такого, что могло бы принять оскорбительную для вас форму, ничего такого, что могло бы походить на сатисфакцию. Оно пребывает в полной неуверенности, — прокомментировал он с немного преувеличенной теплотой. — Либо факт незначителен, либо он что-нибудь значит и в таком случае перечеркивает три века спокойствия, а то и мира. Вполне понятно, господин наблюдатель, что, столкнувшись с такой вызывающей тревогу ситуацией, правительство, как я вам только что говорил, основательно задумалось, что же за всем этим кроется.

— То есть конкретно?

— Дезавуирование, — уронил он четким голосом. — Недвусмысленное заверение в том, что это вторжение в наши прибрежные воды было невольным, случайным и не имеющим в принципе никакого значения. Обещание, что столь вредящие нашему общему спокойствию факты больше не повторятся. Само собой разумеется, — добавил он небрежно, — что вам будет предоставлено достаточно времени, чтобы вы могли связаться с Синьорией. То есть, я хочу сказать, — произнес он быстро, — тридцать дней, начиная с сегодняшнего вечера.

Возникла тягостная пауза. Я понял, что официальное сообщение закончилось.

— Возможно, что нам будет труднее послать вам ответ, чем вам задать нам вопросы, — сказал я, стараясь выиграть время. — Добраться до Фаргестана, похоже, не так-то легко.

— Ваше воображение вам подскажет, — ответил он с веселой иронией. — Мне вот, скажем, пришлось бесцеремонно ворваться к вам в дом. Раджес не сомневается, что получит гарантии, а что касается их формы и средств осуществления, то здесь вам предоставляется полная свобода действий.

Вновь воцарилось молчание. Тяжелый взгляд его слегка раскосых глаз как бы предвкушал занимательное зрелище. Складывалось такое впечатление, что он свалил с плеч некую обременительную миссию, истинное значение которой он, как это ни странно, постоянно старался преуменьшить с помощью быстрой речи и равнодушного тона. Теперь он оживлялся прямо у меня на глазах: его лицо, находившееся отныне в полной власти моего любопытства, казалось подсвеченным изнутри какой-то внезапно проявившейся жизненной силой; с ролью представителя было покончено, но складывалось такое впечатление, что эту официальную миссию он использовал лишь как своего рода увертюру, как некий предлог для начинающегося после нее доверительного разговора.

Нет, ему нечего было бояться. Отпускать его в эту минуту я не собирался. На меня снизошло невыразимое чувство покоя, чувство чудесного ожидания, связанного исключительно с его присутствием, с этим возникшим и задержавшимся на мгновение в лучах моей лампы заколдованным безмолвным видением. Мне вдруг показалось, что это я вызвал этот силуэт, явившийся откуда-то из совершенно иного мира и примостившийся по ту сторону моего стола в уютном ночном полумраке. Глаза, смотревшие на меня, говорили мне больше любых слов: я чувствовал себя узнанным и признанным.

— А если нет? — произнес я странно спокойным и как бы даже заспанным голосом.

— Если нет?

— Если этот ответ, которого вы ждете, до вас не дойдет?

Взгляд иноземца сделался пристальным; ощущение было такое, словно глаза его покрылись легкой пеленой. Силуэт, однако, оставался совершенно неподвижным.

— В полученных мною инструкциях указаний на этот счет нет, — сказал он, немного помолчав. Он поднял глаза, посмотрел на меня и слегка нахмурил брови. — Я изложил официальную точку зрения. В то же время я считаю, что и… частная беседа между нами тоже была бы небесполезна. Впрочем, тут речь может идти лишь о моем личном мнении. Хотя боюсь, что уже слишком поздно, — с вежливой нерешительностью, как бы извиняясь, произнес он.

Я протянул ему сигары и с хорошо рассчитанной небрежностью оперся на подлокотник своего кресла.

— Вечера в Адмиралтействе длинные, — сказал я, адресуя ему, к своему удивлению, почти дружеский взгляд. — Когда наносят визит… раз в триста лет, то можно не опасаться наскучить хозяевам.

Я заметил, насколько все же его жестокая улыбка была обворожительной. Это колебание в голосе, которое я невольно позаимствовал у него, придавало нам некоторое сходство, и наше общение вдруг обрело какую-то неожиданную легкость. В нашей прерываемой паузами бессвязной беседе мы вдруг стали понимать друг друга с полуслова.

— А если нет? — повторил я спокойным голосом и посмотрел ему в глаза.

— В Маремме много чего говорят, господин наблюдатель. Ваше внимание ведь наверняка привлекли слухи, которые ходят по городу.

Он произнес последнюю фразу в чуть замедленном темпе, и улыбка его вновь подчеркнуто блеснула своей неподдельной притягательностью. Тут я вдруг понял — но без гнева, а скорее даже с чувством сообщнического любопытства, — почему же все-таки полиция Бельсенцы постоянно оставалась с носом.

— Полиция тоже интересуется слухами, о чем считаю небесполезным вас предупредить. Было бы ошибкой преувеличивать ее наивность. Рано или поздно она арестует тех, кто их сеет, и тогда, уверяю вас, со слухами будет покончено.

— Вот здесь вы, господин наблюдатель, не правы, — заметил он, смущенно покашливая. — Мне не верится, чтобы вы рассуждали так же, как рассуждает обычная полиция.

— Позвольте, полиция рассуждает не так уж плохо, — холодно возразил я, — когда речь идет о том, чтобы выявить источник, который представляется мне все менее и менее загадочным, и чтобы приструнить возмутителей общественного порядка. Я не сомневаюсь, что демонстрируемые вашим правительством чувства будут оценены Синьорией по достоинству. Однако я позволю себе кое-что объяснить ей, и она убедится, что намерения и дела могут находиться в разительном противоречии друг с другом. Если бы не существовало столь настойчивого стремления взбудоражить общественное мнение, то нам и в голову не пришло бы принимать необходимые меры предосторожности, которые вызвали у вас столь явное неудовольствие.

Незнакомец рассеянно посмотрел в сторону окна и вежливо-обреченно махнул рукой.

— Я вижу, нам никак не удается добиться взаимопонимания, — сказал он, выражая всем своим видом терпение и покорность.

— Я и в самом деле не очень уютно себя чувствую, разговаривая с провокатором.

Последовавшая затем короткая пауза была не столько паузой оскорбленного достоинства, сколько паузой нарушенных приличий, возникающей, например, вместе с чувством досады, когда на мелкие звонкие кусочки разбивается какой-нибудь крупный предмет из сервиза.

— Я рад, что вы высказались, — сказал он с безжалостным хладнокровием. — Мне начинает казаться, что Раджес в своем нежелании обострять обстановку проявил чрезмерное рвение.

И он снова сделал рукой виноватый, несколько небрежный жест, словно отрезал. Все более интригующее меня выражение его лица было таким, какое бывает у игрока, который осторожно, одну за другой, открывает полученные карты.

— Оставим этот разговор, — добавил он сдавленным голосом. — А то я боюсь, как бы мы не дошли до дурной ссоры.

Он снова посмотрел на меня с открытой, почти простодушной улыбкой, какой улыбаются, когда хотят согнать недовольную гримасу с лица ребенка.

— Мне кажется, что мы теряем из виду одну весьма примечательную особенность сложившейся ситуации, — продолжал он, бросая взгляд в сторону окна. — Если мы хотим добиться взаимопонимания, то в наших интересах не впадать в то, что я назвал бы официально санкционированным недоброжелательством. Нет, нет, прошу вас, ничего не говорите! — В его голосе вдруг прозвучала неожиданная поспешность, словно он испугался, как бы я опять не перевел разговор на другую тему. — Я хотел сказать: если мы продолжим разговор на казенном языке полиции и канцелярии, то у нас не окажется необходимых слов, чтобы договориться друг с другом по поводу того, что я бы назвал, если вы согласитесь, новым фактом.

Он снова бросил на меня вопрошающий взгляд, и, поскольку я хранил молчание, его лицо вдруг осветилось тонкой и беззаботной, полной обаяния улыбкой. Теперь я заметил у него в уголке рта жесткую и суровую, как шрам, складку, которая придавала его улыбке едва заметный оттенок жестокости.

— …Видите ли, господин наблюдатель, — продолжал он, — это очень трудно: говорить и думать наперекор официальным формулировкам и четко очерченным ситуациям. Там говорится о «провокации» и о «шпионаже», а ситуация называется войной. Вот вы мне только что с некоторой долей раздражения напомнили, что чувства и дела могут находиться в разительном противоречии друг с другом. А я вот слушаю вас и в свою очередь тоже думаю о том, что иногда в разительном противоречии находятся также слова и… чувства, — заключил он, глядя на меня с веселой искринкой в глазах.

— Могу я попросить вас объяснить мне, что вы имеете в виду?

— Ну вот приняли же вы здесь меня сегодня вечером.

Незнакомец медленно обвел взглядом комнату, задерживаясь на спрятавшихся в углах пятнах тени, которые едва заметно шевелил свет лампы. Вокруг нас в уснувшем Адмиралтействе царила полная тишина; мне показалось, что комната вдруг наполнилась тем теплым вечерним уютом, пронизанным паузами взаимопонимания без слов, который сближает в свете лампы двух закадычных друзей, раскуривающих по последней сигаре. Вдалеке, за крепостью, прокукарекал петух, введенный в заблуждение, как это часто с ними случалось, сиртским ослепительным лунным светом. Мне внезапно показалось, что уже очень поздно и что звуки наших вялых голосов погружаются в незапамятный мрак и растворяются в нем, сливаясь с гулом сновидений, от которого слабо вибрируют ночи пустыни.

— Вот уж есть чем гордиться, — сказал я, тоже невольно улыбаясь. — В Сирте практически не с кем поговорить, не к кому пойти.

Я с чувством неловкости прислушался к своей упавшей в тишину фразе, внезапно пораженный двусмысленностью слов «не к кому пойти». Можно было подумать, что в присутствии чужеземца слова как бы шатаются на краю скользкого склона, готовые вдруг сообщить нечто лишнее.

— …Что вы хотели сказать, говоря про «новый факт»?

— Ну, это, может быть, слишком громко сказано. По моему мнению, господин наблюдатель, — он еще раз снисходительно выделил это слово с помощью интонации, — было бы весьма плачевно, если, глядя на изменения во взаимоотношениях между нашими двумя странами, мы стали бы судить о них лишь на основании фактов. При таком подходе нет ничего удивительного в том, что правительство Раджеса обратило внимание на некоторые не обусловленные ситуацией оборонительные мероприятия. Мне кажется, что в последнее время в Адмиралтействе много строили, — пояснил он с улыбкой. — Но при этом, если глядеть отсюда, как это имею возможность делать я, то складывается впечатление, что кое-какие оборонительные сооружения скорее, наоборот, оказались… разрушенными.

Его взгляд скользнул из прищуренных глаз в мою сторону, как лезвие ножа.

— Орсенна будет благодарна вам за ваш диагноз, — усмехнулся я смущенно. — И попросит у вас извинения за то, что тем не менее пребывает в добром здравии.

Он не прореагировал на мою иронию.

— Я достаточно пожил в вашей стране, господин наблюдатель, — сказал он серьезным и грустным голосом, в котором теперь не было никакого стремления обмануть меня, — и я полюбил ее. И коль скоро я полюбил ее, то мне захотелось, чтобы у вашего народа была счастливая старость, то есть чтобы он не страдал от избытка воображения. Это нехорошо, когда воображение вдруг посещает народ, достигший глубокой старости.

— Вы слишком долго жили в Маремме, — сказал я, снова заставляя себя рассмеяться. — Я знаю, что наш славный городок немножко лихорадит. Но думаю, что если кого-нибудь ходящие там россказни и способны ввести в заблуждение, то только не вас.

— Есть риск, что эти россказни скоро обретут почву: вот что я хотел ответить на ваше «а если нет?». Лихорадка бывает заразной, — сказал он, как бы взвешивая свои слова, и поднял на меня глаза. — Постороннему наблюдателю это… наваждение может показаться просто забавным, но когда оказываешься сам объектом подобного чувства… избранности, то в конце концов начинаешь ощущать себя очень неуютно.

— Вам что же, угодно черпать свои аргументы из неконтролируемых слухов и на их основании обвинять нас в каких-то умыслах?

Гость медленно покачал головой.

— Я никого не собираюсь обвинять, — произнес он, четко артикулируя каждый звук. — Я пытаюсь предвидеть. Я пытаюсь вместе с вами угадать возможные варианты развития между нашими двумя народами новых взаимоотношений, которые, вы, очевидно, согласитесь со мной, я назвал бы пылкими.

— Вы с ума сошли! — бросил я ему и почувствовал, как краска заливает мне лицо.

— Я стараюсь облегчить вашу задачу, — сказал он, потупив взор, с хорошо рассчитанной небрежностью. — Я испытываю к вам глубокую симпатию. Мне известно, насколько иногда бывает трудно сделать… как бы это поточнее выразиться?.. — И снова, в который уже раз, блестящий взгляд устремился на меня из щелей его раскосых глаз. — …Насколько иногда бывает трудно объясниться. Я знаю, что правительство Раджеса сильно ошибается, — добавил он торопливо, стараясь не дать мне вставить слово, — в своей оценке инцидента, послужившего поводом для нашей встречи… — Его проницательный и иронический взгляд преследовал меня теперь, как муха, которую никак не удается прогнать. — …Что касается меня, то я убежден, что это вторжение не было… враждебным.

— Действительно, не было, — произнес я срывающимся, вышедшим из-под контроля голосом.

Он опустил глаза и, казалось, собирался с мыслями. От лунного света, выбеливавшего окно, ореол вокруг лампы казался теперь бледным. Ночь открывалась перед нами, словно какая-нибудь поляна; она плыла над безжизненным временем, таким же безжизненным, как время, растягивающее бессонницу; и снова где-то в глубине неправдоподобного света, похожего на слишком спокойную зарю, пропели петухи.

— Вы сообщите об этом Раджесу? — произнес незнакомец нейтральным голосом.

— А если было?

— Если было? — Он машинально повторил вопрос. — …Если было… Что же! Тогда можно не сомневаться, тогда все встает на свои места. Мы просто подумали, что у Орсенны вдруг на какое-то время возникло что-то вроде… бессонницы, — продолжал он тоном, в чрезмерной и холодной вежливости которого было нечто оскорбительное. — А так я действительно не вижу достаточных оснований, почему бы ей снова не погрузиться в сон. Трагический конец — это удел не для всякого, — добавил он с резким, неприятным присвистом в голосе.

— Конец? — спросил я оторопело. Это слово промелькнуло в моем онемевшем мозгу и глухо, как палец по двери, ударилось о мою легко проницаемую барабанную перепонку.

— Вы это прекрасно понимаете, — прошептал он, почти приподнимаясь с кресла и приближая свои губы к моему уху. — Я пришел сюда, чтобы помочь вам понять это. Вам так дешево отделаться не удастся… Я высоко ценю проповеди святого Дамаса, — произнес он, впиваясь в меня своими сверкающими глазами, в то время как я зачарованно, словно человек, читающий по губам немого, следил за четкой и изящной артикуляцией его рта, — но тут, как мне кажется, немного не хватает твердости в речах.

— Куда вы клоните? — бросил я ему, привставая в свою очередь. Я весь побледнел.

— Туда, куда вы идете, — ответил он своим все таким же спокойным, слегка музыкальным голосом. — И где мы терпеливо поджидаем вас. Туда, где вам в день вашего приезда сюда было назначено свидание с нами. Когда-нибудь вы еще будете благодарить меня за то, что вам так повезло: теперь вы будете идти туда с открытыми глазами.

Он слегка поклонился, и я понял, что он собирается уходить.

— …Запомните вот что, господин наблюдатель, дабы поразмышлять над этим во время ваших морских прогулок при луне: для народов существует лишь один способ… интимных отношений.

— Но скажите же, по какому адресу направлять вам наш ответ? — вскричал я, словно только что проснулся, в тот момент, когда он уже шел своим широким, пружинистым шагом к двери.

Узкие глаза на секунду обернулись ко мне из глубокой тени.

— Не надо выносить себе приговор. Его не будет, — сказал он спокойным голосом, и дверь снова тихо затворилась в ночи.

Я потом еще долго сидел за своим столом совершенно неподвижно. Медленное, бесшумное, как у рептилий, колыхание тени, из которой он вышел и куда вернулся, гипнотическое воздействие на меня его глаз и голоса, очень поздний час — все это позволило бы мне отнести случившееся на счет галлюцинации, позволило бы, когда бы передо мной на столе не лежала охранная грамота, испачканная красной краской большой печати Раджеса, похожая на те роковые договоры, что подписывают собственной кровью. В моем опустошенном сознании звучала вместе с последними словами чужеземца какая-то зловещая нота; теперь, когда исчезло это присутствие, наполнявшее меня столь интенсивно, как не наполняло еще ничто и никогда в моей жизни, мне показалось, что в комнату сквозь какие-то щели проскользнул черный холод заканчивающейся сиртской ночи, и я машинально подошел к приоткрытому окну. Передо мной простирался лишь выбеленный лунным светом пустырь; в светлой ночи до меня доносилось цоканье копыт удалявшейся по шоссе вдоль лагуны лошади. У меня возникло такое резкое желание кликнуть незнакомца, что я с трудом сдержал его; цоканье уже сливалось с невнятным шумом ночи; резкое звучание только что попрощавшегося со мной голоса вновь обожгло мне ухо; догонять этот мгновенно растворившийся в тени силуэт было бесполезно. Я провел рукой по лицу: оно было покрыто холодным потом; у меня закружилась голова, и в состоянии опустошенности я прилег на кровать. Клочки еще сохранившихся во мне мыслей неслись в неподвижной ночи за незнакомцем; на следующее утро, едва проснувшись, я подумал, что мне нужно срочно повидаться с Ванессой.

Когда ранним промозглым утром я вышел из машины и окликнул одного из дворцовых лодочников, которые в любое время дня находились на пристани, то мне пришла в голову мысль, что Маремма в этот день как будто проснулась раньше обычного. Ночью я практически не спал; тонизирующая свежесть морского утра и быстрая езда позволили мне на время забыть о состоявшейся ночью беседе. Лихорадочная потребность во встрече с Ванессой стала такой всепоглощающей, такой слепой, что, собираясь потребовать от нее, чтобы она сняла с себя постыднейшее из подозрений, я испытывал, быть может, не столько тоску неуверенности, сколько радость оттого, что, добавив к другим нашим общим подозрительным тайнам еще и эту, я стану ей нужнее. В Маремме был базарный день; уже столько раз, покидая на рассвете дворец и полусонно покачиваясь в лодке на сомнительного цвета воде, изгаженной овощными отбросами, я вдыхал сочный и одуряющий запах сиртских арбузов, которые привозились сюда и складывались по краям пристани в дымящиеся от тумана пирамиды; уже столько раз я внимал крестьянскому шлепанью босых ног по мокрым плитам; однако на этот раз утренний шум голосов, более прерывистый и более приглушенный, чем обычно, напоминал не столько гомон торгующихся людей, сколько тревожный ропот толпы, скопившейся на месте несчастного случая. Мне показалось, что остановившаяся на набережной машина Адмиралтейства на этот раз привлекает к себе еще более обостренное внимание, чем в другие дни; оставив на ветру свои скудно украшенные лотки, люди быстро образовали группу на некотором расстоянии. На лицах как бы застыло смешанное выражение озабоченного любопытства и уважения, и по их серьезному виду, как-то сразу их состарившему, я понял, что новость о нашей ночной экспедиции сюда уже просочилась.

— Что-нибудь случилось, Бельтран? — спросил я у лодочника, подбородком показывая ему на озабоченные лица, которые обрамляли теперь причал, напряженно следя за нами глазами.

— Несчастье, ваше превосходительство, — опуская глаза, сказал он с выражением крестьянской покорности в голосе, появляющимся у простых людей в момент скорби, и поцеловал крест, из тех, что сиртские рыбаки носят на веревочке на груди. — Все было предсказано, — добавил он, старчески покачивая головой. — На то, значит, Божья воля. В Святом Дамасе с прошлой недели молятся день и ночь.

Как я и ожидал — и, войдя, сразу же убедился, что не ошибся, — от царившего в городе возбуждения дворец Альдобранди не преминул взять свою львиную долю. Коридоры и анфилады комнат, через которые я проходил, были уже наполнены суматохой хлопающих дверей, торопливых шагов, шушуканий по углам, что вызывало ассоциации со штаб-квартирой в каком-нибудь осажденном городе или с сутолокой, царящей во дворце умирающего монарха, — этим растерянным метанием между прописанными костоправом лекарствами и регентскими комбинациями. Я ускоренным шагом проходил сквозь группы, и уже в который раз грудь моя наполнялась привычным ощущением, что здесь горение жизни происходит более интенсивно, чем где-либо в другом месте. Однако Ванесса еще не выходила, и ее горничная дремала от усталости перед закрытой дверью.

— Я приехал довольно рано, Виола, — сказал я, с улыбкой кладя руку ей на плечо. — Сможет княжна принять меня или нет?

— Слава Богу, — сказала она, восторженно хватая меня за руки. — Она ждет вас вот уже два дня.

Когда я вошел в комнату, Ванесса как раз заканчивала одеваться. Я был поражен ее бледностью, бледностью почти демонстративной, связанной не с усталостью и не с болезнью, хотя и было заметно, что в последнее время она явно недосыпала; казалось, что эта бледность снизошла на нее в торжественную минуту, как своего рода благодать: она словно облачилась в нее, как в парадную форму. На ней было черное, очень простое и строгое платье с длинными складками, а распущенные по всей спине волосы и сверкающие белизной над платьем шея и плечи подчеркивали ее прелесть; она была красива мимолетной красотой актрисы и одновременно высочайшей красотой трагедии; она походила на королеву, стоящую у подножия эшафота.

— Вот он, герой дня, — сказала она, улыбкой сдерживая возбуждение и идя навстречу мне через всю комнату своей скользящей упругой походкой. — Ты так долго не шел! — продолжала она с тихим придыханием, обхватывая мою голову обеими ладонями и поднимая мои глаза к своим глазам, к глазам, которые отвечали за меня и признавались мне во всем. — Я ждала тебя ночью и днем.

Внезапно почувствовав приступ раздражения, я слегка отстранился от нее. Ванесса прекрасно осознавала силу своего оружия, и этот слишком резко начавшийся поединок заставил меня ощетиниться.

— Я путешествовал, — сказал я немного суховатым голосом и присел на край кровати. Ванесса, не говоря ни слова, присела рядом. Взгляд мой упал на картину, так поразившую меня в первый вечер. — …Ты ведь знала, что у твоих друзей из Раджеса все еще есть пушки? — сказал я, непринужденно и не без самодовольства показывая глазами на картину. — Я даже думаю, что, прицелься они немного получше, тебе бы пришлось ждать меня здесь еще долго-долго.

Ванесса продолжала молчать.

— …Я был там, у тебя есть все основания быть довольной, — продолжал я, не скрывая своего дурного настроения. — Мне кажется, я предоставил твоим гостям захватывающий сюжет для разговора.

— Я не просто довольна, я счастлива, — сказала она и вдруг, схватив мои руки, стала осыпать их пылкими поцелуями. — …Орсенна вспомнила о своих воинских доблестях. Я горжусь тобой, — добавила она с горячностью, которая, однако, не рассеяла всех моих сомнений. В ее словах была малая толика пафоса, которого раньше я у нее не замечал; хотя, может быть, я просто слишком чутко прореагировал на то смущение, которым неизменно сопровождаются проявления женского патриотизма.

— Кто говорит о новых воинских доблестях? Мне, Ванесса, кажется, что все здесь прямо-таки живут твоим воображением, — добавил я холодно. — Должен предупредить тебя, что салоны дворца Альдобранди забежали вперед в этой истории. Не было ведь даже никакой перестрелки. Я запретил давать отпор. — Говоря это, я, конечно, немного сместил акценты; просто я вдруг оказался в роли всадника, чья лошадь внезапно закусила удила.

Ванесса дважды посмотрела на меня с выражением недоверчивого удивления, словно не веря своим глазам.

— Разумеется, Альдо, ты был так осторожен в этом деле… Ты прямо само благоразумие, — покладисто ответила она, словно успокаивая уязвленное самолюбие капризного ребенка. — Должна тебе сказать, что здесь все восхищаются тобой, тем, что ты проявил такое самообладание.

— Все? — удивленно спросил я, чувствуя, насколько ей не идет это апеллирование к прописным истинам. — Все? Но, Ванесса, что ты хочешь этим сказать? В Маремме же не произносится ни единого слова, которое исходило бы не от тебя.

Ванесса раздраженно вскочила и вдруг почуяла дичь, как я шутливо называл это в минуты нашей близости: у нее при этом был такой вид, словно она ловит дуновение ветра; она принялась расхаживать своими крупными и эластичными, как у львицы, шагами, отчего комната вдруг сразу уменьшилась в размере. И снова у меня появилось ощущение, на этот раз еще более сильное, что с того самого момента, как я вошел, она не переставала быть на сцене.

— Ты ошибаешься, Альдо, — сказала она наконец. — Еще вчера это было действительно так, но сегодня я утратила свою власть. Все это теперь ускользает от нас, — добавила она как-то очень спокойно.

— А мне кажется, что ничего до настоящего времени от тебя не ускользнуло. Это ведь ты захотела, чтобы я отправился туда. Ты дала мне понять.

Ванесса остановилась у окна и задержала свой задумчивый взгляд на канале.

— Может быть, — сказала она, равнодушно пожимая плечами. — Теперь это уже не имеет значения.

— Не имеет значения… Через два дня возвращается капитан. И мне придется что-то ему отвечать, — возразил я изменившимся голосом. — Ты думаешь, он так легко предаст случившееся забвению?

— Ты, Альдо, придаешь своей персоне слишком много значения, — заметила она далеким голосом. — В тебе нет смирения. Ни ты, ни я не значим так уж много в этом деле, — добавила она непререкаемым тоном.

— Я был там, Ванесса, и ты этого хотела, — наклоняясь к ней, сказал я тихим, терпеливым голосом, как говорят, когда пытаются привлечь внимание засыпающего человека.

— Нет, Альдо. Там был некто. Потому что не было другого выхода. Потому что пришло время. Потому что кто-то так или иначе должен был там побывать… Ты заметил, — сказала она более тихим голосом, хватая меня за запястье, — как внезапно все меняет свой смысл, когда что-то должно появиться на свет?.. Марино тебе никогда не рассказывал про свое кораблекрушение?

Она бросила на меня взгляд сбоку, и в ее голосе снова появилась та задушевная и одновременно ироническая интонация, которая непроизвольно возвращалась к ней, когда она говорила о капитане.

— Это такая вещь, которую трудно себе представить, правда ведь, Альдо? При его-то страсти к сельскому хозяйству. Но очевидно, о людях никогда не нужно судить по их внешнему виду, да и к тому же это было, может быть, в какой-то предшествующей жизни. Когда он показывает руку, где не хватает двух пальцев, потерянных во время этого приключения, то почему-то начинаешь невольно думать о нем — как бы тебе сказать? — как о человеке, на котором стоит клеймо.

Она рассмеялась своим жемчужным смехом.

— Ни у кого в Сирте нет такого послужного списка, как у Марино, — сухо возразил я.

— Не сердись, Альдо… — И снова легкий смех, в котором было что-то хищное — явно в мой адрес. — Ты же знаешь, как я его люблю. Он мой старый друг. Так вот! Вернемся к этому кораблекрушению… Альдо! Не знаю, можешь ли ты себе представить Марино в роли морского волка, который стоит со скрещенными руками на палубе тонущего корабля, — бросила она мне, словно только что невзначай заметив забавную невероятность нарисованной ею картины. — «Сначала женщины и дети…» Ну да, я представляю себе это достаточно живо.

Я улыбнулся в свою очередь, решив, что будет лучше, если я включусь в ее игру.

— В нем есть какая-то естественная величественность, которую ты недооцениваешь.

— Ни женщин, ни детей не было, только экипаж: это был военный корабль. Вода поднималась, и люди, отступая шаг за шагом, изо всех сил цеплялись за тонущее судно: разжать руки, говорил мне капитан, их не заставил бы никто, даже под страхом топора. Вода поднималась очень медленно, корабль не торопился тонуть; он наткнулся в тихую погоду на невыявленный риф. Кажется, не было слышно никакого звука удара, и Марино говорит, что картина была совершенно невпечатляющая, скорее даже мирная; такое было ощущение, как будто сделали подводную пробоину в старом проржавевшем корпусе, чтобы закрыть им вход в порт. И вдруг раздалось громкое «бух». Марино оглянулся: на выступающей из воды части корабля никого не было — все оказались в воде, барахтались в ней или уже утонули, — и тогда он стремительно бросился в воду, — закончила она с какой-то жадностью и напряженностью в голосе, вся погруженная в это видение.

— Крысы тоже покидают тонущий корабль, — сказал я, пожимая плечами. — Это говорит лишь о том, что у человека нет нюха на катастрофы.

— Ты в этом абсолютно уверен?.. А впрочем, неважно, совсем не это показалось мне странным в этом деле. Меня поразило то, — добавила она, рассеянно направляя взгляд в сторону окна, — что, очевидно, все-таки существует какая-то очередность знаков. Вот, скажем, момент, когда человек еще цепляется, а вот уже другой момент, когда он прыгает в море, увлекая за собой туда стадо баранов. Да, — продолжала она, как бы созерцая в самой себе некую спокойную очевидность, — наступает такой момент, когда человек прыгает, причем прыгает не от страха, не из-за какого-нибудь расчета и даже не ради того, чтобы выжить; просто вдруг мы слышим голос, роднее которого у нас нет на всем свете: ведь, потонув вместе с кораблем, окажешься заживо привязанным к трупу — это даже пострашнее, чем умереть; наступает такой момент, когда человек вдруг осознает, что он готов согласиться на что угодно, только чтобы оторваться от этого обреченного и пахнущего смертью предмета… У подступающей воды много терпения, — задумчиво сказала она. — Она может и подождать. Жертва всегда сокращает ей путь.

— Вот, значит, зачем ты приехала сюда, — сказал я, резко вставая. Мысли мои начали путаться. Мне казалось, что слова, вылетающие из ее уст, не раз случалось произносить и мне самому, но теперь они вызывали у меня гнев и отвращение: через них, словно через прикосновение какой-нибудь дерзкой руки, в меня проникало бесстыдство Ванессы, отчего во мне вновь крепло ожесточение, которое в конце концов прорывалось градом нежности.

— А мне кажется, что и ты тоже приехал сюда. Причем проделав даже больший путь, чем я. — Она с гордой улыбкой подняла на меня глаза, и тут же я невольно почувствовал, что расцветаю под нежным ливнем ее влажной улыбки.

— Одному Богу известно, что из всего этого выйдет, — сказал я, задумчиво глядя на нее. — Боюсь вот только, не совершили ли мы с тобой глупость, — добавил я, беря в свою очередь ее за руку, чтобы удостовериться, что она меня не покидает.

Ванесса пожала плечами, как бы прогоняя некую навязчивую мысль.

— Ты хочешь, чтобы я испытала угрызения совести? — Она повернулась ко мне лицом, и глаза ее засверкали спокойным блеском. — …А ведь Орсенна не первый день знает нас, — сказала она сквозь сжатые зубы. — Мои близкие всегда были шпорой для нее, а она всегда была изнемогающей лошадью у них между ногами, из которой выжимают последний галоп. Ничего для себя! Ничего и никогда! Только сильнейший, великолепнейший рывок, только максимум возможного в каждое из мгновений… Неужели же всадник должен извиняться перед животным, — добавила она с жестокой иронией, — за то, что сумел заставить его выложиться до конца.

— Надо сказать, не слишком удачные сравнения ты выбираешь, — заметил я холодно. — К тому же существует пословица, которая настоятельно рекомендует не стегать мертвого коня. Орсенна спит спокойным сном. Зачем ей вспоминать то, о чем она забыла?

— Вот-вот! Давай еще помоги ей просунуть голову в кормушку, — сказала она с подчеркнуто презрительной улыбкой. — А Марино тебе подсобит.

Она отвела в сторону свой лик разгневанного ангела, и снова пол комнаты зазвучал от ее размашистых шагов воительницы.

— Безумие?.. — произнесла она, внезапно останавливаясь и как бы обращаясь к самой себе. — Разве можно назвать безумцем человека, который в своем черном кошмаре пытается нащупать рукой стену? Ты думаешь, здесь было бы столько разговоров — а разговоры здесь, похоже, идут, — если бы в ушах не глохло от того, что эхо здесь, сколько ни вслушивайся, не возвращается.

— Вот тут-то ты, может быть, и ошибаешься, о чем я как раз хотел тебе сказать. Кажется, теперь у стены уже появилось эхо. До меня, если хочешь знать, одно такое эхо уже донеслось.

Взгляд Ванессы стал пристальным, а веки ее начали слегка дергаться. При виде этого обезоруженного жадным любопытством лица я вдруг почувствовал себя раскованнее.

— Эхо? — спросила она недоверчиво.

— Ты по-прежнему продолжаешь свои морские прогулки? — спросил я безразличным тоном.

— Что ты хочешь сказать?

— Ничего особенного. Просто мне хотелось бы знать, в полном составе сейчас твой экипаж или нет?

Возникла небольшая пауза.

— Откуда тебе известно? — спросила наконец Ванесса удивленно.

— Тебя, вероятно, интересует, куда он отправился? Так получилось, что я мог бы тебя немного просветить.

Ванесса посмотрела на меня неуверенно и смущенно.

— Отправился? — повторила она недоверчиво. — Не хочешь ли ты сказать?..

Она резко вздрогнула, словно пораженная внезапной догадкой.

— Туда. Вот именно! — бросил я ей с тревожной надеждой увидеть у нее на лице что-то вроде отвращения, но тщетно. Глаза Ванессы снова слегка сощурились, приняв опасное выражение хитроватого и веселого сообщничества, а потом стали лучезарными. — Ванесса! — вскричал я, хватая ее за руки и тряся их, как если бы увидел у нее признаки безумия. — Ванесса! Ты понимаешь, что это значит? Понимаешь, кого ты приютила, кого покрывала?!

— Ты что, пришел требовать у меня отчета? — сказала она, с презрительным хладнокровием глядя мне в глаза. — Естественно, я ничего не знала, — продолжала она, пожав плечами. — Я думаю, моего слова тебе будет достаточно.

— Естественно, ты не знала. Ты не знала. Но может быть, ты подозревала.

Ванесса разразилась оскорбительным смехом.

— «Ты подозревала!..» — продолжала она, вызывающе передразнивая меня. — «Ты подозревала…» Клянусь, Альдо, это уже прямо настоящий допрос. Ты не можешь себе представить, как ты мне нравишься в роли великого инквизитора.

— Ты все-таки ответишь, — сказал я с холодной злостью в голосе, вставая и грубо хватая на лету ее запястье. — Уверяю тебя, Ванесса, я не смеюсь. Ты подозревала его?

Ванесса дернула головой в мою сторону.

— А если бы даже и так? — сказала она тихим и отчетливым голосом. — Пожалуй, что да, если тебе так хочется знать.

Я резко выпустил ее стиснутую в моем кулаке руку и почувствовал, что тяжело опускаюсь в кресло. У меня кружилась голова. При этом я испытывал не отвращение и не гнев, а скорее какое-то неопределенное, боязливое изумление, словно вдруг увидел шагающего по морю человека.

— Ты должен привыкнуть, Альдо, — сказала Ванесса сзади меня чистым голосом. — Не в готовом же виде все падает нам в руки.

— И ты смогла выполнить такую работу? — недоверчиво протянул я.

Я быстро обернулся к ней, удивленный тем, что она ничего не отвечает. Но Ванесса даже и не слышала меня: она разглядывала поверх моей головы висящее на стене полотно.

— Частенько ты его созерцаешь, не так ли? — продолжил я ядовитым тоном. Я встал и шагнул к ней, но тут же неловко остановился. Ванесса не смотрела на меня, и я невольно оказался во власти колдовских чар этого призывающего к молчанию портрета.

— Я нередко спрашиваю себя, о чем он все-таки думает, — сказала наконец Ванесса глубоко рассеянным тоном. — Да, я часто себя об этом спрашиваю. Ты угадал, Альдо, — сказала она, делая еще один шаг, словно зачарованная, — иногда я даже вставала ночью, вставала, чтобы посмотреть на него. И я вот спрашиваю себя: были ли мы с тобой когда-нибудь так же близки, — продолжала она тем голосом, от которого у меня всегда перехватывало в горле. — Знаешь, летом здесь иногда бывает ночью жарче, чем днем, и тогда кажется, что Сирт как бы вымачивается в собственном поту. Так вот, я вставала босыми ногами на плиты, надевала твой любимый белый пеньюар, — она обернулась и с подстрекательским огоньком в глазах посмотрела на меня, — и нередко изменяла тебе, Альдо; это было настоящее любовное свидание. В эти часы Маремма кажется по-настоящему вымершей; она не просто спит, она превращается в город, у которого перестало биться сердце, в город, подвергшийся опустошению; если посмотреть в сторону бухты, то лагуна выглядит как сплошная соляная корка, и кажется, что ты видишь лунное море. Такое ощущение, словно во время твоего сна планета остыла и ты встаешь посреди ночи, которая лежит вне времени. Кажется, что ты видишь то, во что превратится земля, — продолжала она, охваченная восторгом провидческого озарения, — когда не будет больше ни Мареммы, ни Орсенны, когда не останется даже их развалин: только лагуна, да песок, да звезды, да ветер пустыни. Такое ощущение, что ты, пройдя в одиночку сквозь века, теперь дышишь, но только более глубоко, более торжественно, вдыхая то, что было когда-то миллионами угасших и сгнивших дыханий. У тебя, Альдо, никогда не было таких ночей, когда бы тебе снилось, что земля вдруг стала кружиться для тебя одного, что она крутится все быстрее и быстрее и что ты в этой бешеной гонке бросаешь одну за другой лошадей с более слабыми легкими? Эти лошади, эти животные не любят будущего — ну а тот, кто чувствует, что у него в груди бьется сердце, созданное для такой захватывающей дух гонки, совершает преступление против своих глаз и своего инстинкта тогда и только тогда, когда пытается сдержать свой порыв. Думать, что люди живут вместе, видя, как они живут рядом друг с другом, — значит никогда не задумываться о пределах досягаемости их взглядов. Есть такие города, которые некоторым кажутся проклятыми только потому, что они зародились и выросли словно лишь для того, чтобы закрывать дали, необходимые этим людям, как воздух. Это комфортабельные города; вид на мир открывается оттуда бесподобный — как белке из ее колеса. Что же касается меня, то я люблю только такие города, где на улицах чувствуется дуновение ветра из пустыни; были такие дни, Альдо, когда я была страшно зла на Орсенну: там пахнет исключительно болотом, и иногда мне даже приходила в голову мысль, что она мешает земле вращаться.

Когда смотришь на какой-нибудь портрет ночью, при свете свечи, то возникает странное чувство. Кажется, что из глубины хаоса, из глубины тени, растворившей все лица, возникает одно четко очерченное лицо, которое торопится всплыть на поверхность, торопится придать себе выражение благодаря соприкосновению с этим малым, бледным подобием жизни, вторично отдаляющим свет от мрака; оно словно отчаянно взывает, словно пытается в самый-самый последний раз заставить узнать себя. Тому, кому случалось лицезреть подобное видение, довелось, как говорят, хотя бы один раз в жизни наблюдать, как тень становится обитаемой, как ночь оживает. С призвавшим меня сюда человеком я связана узами крови и происхождения, но я чувствовала, как, невзирая на позор, невзирая на бесчестье, распределяемые людьми порядка ради так же произвольно, как награды во время войны, эта его особая, неповторимая улыбка неодолимо влечет меня, влечет к его безмятежной тайне, против которой бессильны и ханжеский суд, и само мнение города.

Я хотела бы, Альдо, чтобы ты понял здесь нечто важное. Когда я была маленькой, отец рассказал мне одну поразившую меня историю, а сам он услышал ее от моего двоюродного дедушки Джакомо Осквернителя, того самого, который возглавлял мятеж в Сан-Доменико во времена великого восстания ремесленников. Что поделаешь! — прервалась Ванесса, устремляя на меня дерзкую, полуироническую улыбку. — Генеалогия семьи Альдобранди представляет собой нечто вроде постыдной Готы вероломных крамол, как говорят наши книги по истории. Когда Джакомо со своими вооруженными бандами овладел, как ты, может быть, припоминаешь, зданием Консульты, где они смогли продержаться всего несколько часов, ему удалось захватить архивы полиции и обнаружить полный список наемных шпионов Синьории внутри народной партии. Тут же снарядили людей, чтобы найти этих шпионов и немедленно расстрелять их; если ты помнишь, во время той заварушки и с той, и с другой стороны действовали беспощадно. И ты знаешь, где их нашли? Даю голову на отсечение, не отгадаешь… На баррикадах, где они храбро стреляли по войскам Синьории; некоторые из них были уже убиты, а остальных пришлось стаскивать вниз с бруствера и там, на мостовой, расстреливать. «Величайшая ошибка! — вроде бы сокрушался, после того как дело уже было сделано (что ты хочешь, он был не такой чувствительный, как ты), мой двоюродный дедушка, закрывая лицо руками. — Разве винодел разбивает свои бочки под предлогом, что они уже были использованы?» Надеюсь, ты его простишь, Альдо, — продолжала Ванесса, бросая на меня сбоку свой острый, демонический взгляд, — он был циником, как ты прекрасно понимаешь, то есть я хочу сказать… подобные речи говорят о том, что он отнюдь не был восторженным адептом неприкосновенной личности; он видел во всем этом только напрасно затраченные силы, и если принять его точку зрения, то не так уж он был и не прав. Ну а если, скажем, встать на более… созерцательную точку зрения и абстрагироваться от того понимания, заслуживающего самого сурового осуждения, которое наша привязанность к добродетели накладывает на такого рода поступки, — Ванесса снова кинула в мою сторону свой загадочный взгляд, — то эта столь своеобразная порода людей может предстать в несколько ином свете. Не следует, Альдо, слишком опрометчиво судить таких людей и говорить, как это часто делается в подобных случаях, что «предательство у них в крови».

Голос Ванессы вдруг стал более серьезным.

— …Не исключено, что они просто являются более зрелыми и более проницательными знатоками действия, людьми, которые в случае необходимости всегда готовы рискнуть, дабы увидеть предмет со всех сторон, и которые обладают достаточно смелым умом, чтобы понять раньше других, что за пространством глупого и слепого подстрекательства, стервенеющего в безысходной ночи своих мелких желаний, есть место, если не боишься почувствовать себя очень одиноким, для почти божественного наслаждения, наслаждения перейти также и на другую сторону, испытать одновременно и давление, и сопротивление. Тех, кого Орсенна по простоте душевной (хотя и не без лукавства) опрометчиво называет перебежчиками и предателями, мой внутренний голос порой называл поэтами события. Мне хотелось бы, чтобы ты хорошо понял эти вещи, Альдо, если ты настроен и дальше сохранять наше взаимопонимание, и чтобы ты решил, наконец, в какой мере — но не более того — ты склонен принимать во внимание свою собственную щепетильность. А если ты все же намерен упорно культивировать ее, то мне хотелось бы сказать тебе, а я ведь только что вернулась из Орсенны, — добавила она серьезным тоном, — что там все происходит иначе, чем ты себе представляешь, и что там теперь к ней могут отнестись менее терпеливо, чем раньше.

— Мне известно, что твой отец опять обрел былое влияние, — заметил я осторожно. — Должен тебе сказать, что поначалу эта новость не показалась мне слишком обнадеживающей.

По виду Ванессы нельзя было понять, поняла она намек или нет.

— Ты увидишь, что там произошли большие изменения, — продолжала она, слегка прищурив глаза. — Причем, может быть, даже не те, о которых ты думаешь… Я нашла город более разбуженным, чем ожидала, — добавила она после паузы. Она словно подыскивала слово, чтобы высказать нечто с трудом обретающее словесную форму.

— В самом деле?

— Не то чтобы это так уж бросалось в глаза, скорее даже понять происходящее можно, лишь имея хорошее зрение, — продолжала Ванесса. — Некоторые знаки могут поначалу распознать только те глаза, которые долго их подстерегали.

— В Орсенне, насколько хватает человеческой памяти, еще никто и ничего не прочитал по знакам, — сказал я ироническим тоном. — Ты же знаешь, что у нас предзнаменований не существует. Существуют одни только годовщины.

— Однако я была бы удивлена, если бы ты не прочел их так же, как читаю их я, — задумчиво произнесла Ванесса. — Не то чтобы в них содержалась какая-нибудь слишком уж точная информация…

Она снова принялась ходить взад и вперед, иногда останавливаясь и как бы пытаясь удержать какое-то мимолетное впечатление.

— …Люди не вкладывают души в то, что они делают, вот в чем дело. Кажется, что они, как говорится, находятся где-то в другом месте, что они все время думают о чем-то ином. Лица, которые попадаются теперь на улице, — а ведь ты припоминаешь, Альдо, за каждым из них раньше скрывалась такая наполненная, такая полнокровная, такая осязаемая жизнь, что ее впору было сравнить с прогулкой по аллеям утреннего сада, — иногда напоминали мне фасады покинутых домов, которые сохраняют лишь для того, чтобы не нарушать общей упорядоченности строений на улице. Теперь по Орсенне гуляешь, как по квартире, откуда люди вот-вот собираются съехать. Причем я бы не сказала, что мне это не нравилось, — добавила она с улыбкой. — В некоторые дни мне казалось, что ее улочки совсем опустели и что по ним носится вольный морской ветер.

— Я смотрю, ты в Орсенне дома не сидела, — прервал я ее раздраженно.

— Такое ощущение, что люди инстинктивно высвобождают в себе место для чего-то, что еще не произошло, — продолжала она, словно и не слыша меня. — Но искренне скажу тебе, салоны Орсенны от этого ничего не выиграли. Никогда я еще не слышала таких удручающе скучных разговоров. Знаешь, вокруг чего они обычно вертятся? Понимаешь, меня просто поразило, что даже ноябрьский бал в Консульте или приближающееся награждение медалью Святого Иуды и то обсуждаются без энтузиазма.

— Что ж, больше достанется Маремме. Надеюсь, ты дала им понять, как здесь языки работают?

Ванесса посмотрела на меня с иронической гримаской.

— У тебя плохое настроение, Альдо. Думаю, что скоро в Орсенне тем для разговоров будет нисколько не меньше, чем у нас. Ты даже и представить себе не можешь, как быстро в наше время разносятся свежие новости.

— Не хочешь ли ты сказать, что там знают? — спросил я, вставая… Я почувствовал, что лицо мое резко побледнело. — Я ведь только что отправил свое донесение.

— Какой же ты все-таки ребенок, Альдо. В Маремме все стало известно на следующий день, а мне сообщили всего на один день позже. Мне казалось, что-то витает в воздухе, и я приняла меры, чтобы меня предупредили. Что ты хочешь, Альдо, я люблю знать, что где происходит, — продолжала она, глядя на меня острым взглядом. — И у меня не было никаких причин скрывать там новость, которая рано или поздно все равно бы распространилась. Ты же знаешь, как женщинам нравится выглядеть осведомленными, — добавила она со зловещей веселостью в голосе, — вполне невинная мания.

Я дотронулся рукой до своего лба, но он был не потный. Мне казалось, что меня, голого и окоченевшего, взяли в фокус ослепительного прожектора. О последствиях я не думал: я испытывал только пронзительный ужас перед чем-то похожим на физическое прикосновение: те тысячи глаз, устремленных там на меня, теперь знали.

— Это конец! — глупо произнес я бесцветным голосом и почувствовал, что вместо констатации факта выразил пожелание: в это мгновение внезапной слабости я страстно желал, чтобы земля разверзлась у меня под ногами. В эту минуту, только в эту минуту я все понял; при свете всех этих вдруг загоревшихся дальними звездами зрачков я наконец увидел, что я наделал.

— Ты меня не понял, Альдо, — елейным голосом продолжала Ванесса. — Я приняла меры предосторожности. Я представила событие в самом выигрышном для тебя свете. Разумеется, я изобразила все чуть-чуть иначе, чем было на самом деле. Все теперь там считают, что ты подвергся вероломному нападению в открытом море.

Я смотрел на нее какое-то мгновение непонимающим взглядом, все еще не веря в ее коварство.

— Я получил оттуда серьезное предупреждение, — сказал я тихим голосом. — И ты об этом знала, разве не так, или догадывалась… Ты ведь так хорошо осведомлена. Ты хочешь, чтобы Орсенна не отступала, так ведь, Ванесса, — продолжал я, выведенный из себя ее молчанием; я встал, приблизился к ней и, почти касаясь ее лица, говорил теперь сквозь зубы. — Вот для чего ты возбудила заранее общественное мнение, вот для чего закрыла за мной все двери. Только не ври! — бросил я ей, срываясь на резкий крик. — Это сделала ты, этого хотела ты, а не я, клянусь перед Богом, и ты все прекрасно понимаешь, Ванесса, прекрасно понимаешь, что за этим скрывается.

— Война? — сказала она безразличным голосом после небольшой паузы и медленно подняла на меня глаза, в которых не было взгляда. — Насколько мне известно, она никогда и не прекращалась. Почему ты так боишься этого слова? Оставь Бога в покое; какой ты все-таки трус, Альдо, — добавила она с крайне презрительной улыбкой.

— Ты этого хотела! Не я…

Я неловко махнул рукой, как бы отводя от себя проклятие, и из глаз у меня помимо моей воли вдруг хлынули неудержимые, беззвучные слезы. Я плакал, не чувствуя стыда и не пытаясь спрятать от Ванессы свое лицо; она стояла, прямая, в темном углу комнаты и безмолвно смотрела на мои слезы.

— Ты… я… — сказала она, неестественно пожимая плечами. — Ты что, сказать ничего не можешь, кроме этих двух слов?

Она приблизилась ко мне и, опуская глаза, мягко положила мне руку на плечо.

— …Я дорожу Орсенной даже больше, чем ты, Альдо, она у меня в крови, понимаешь? Во мне больше смирения и покорности, чем в тебе, и я с большей готовностью выполняю все ее пожелания. Будь ты женщиной, у тебя было бы меньше гордыни, — добавила она с нежной настойчивостью в голосе, словно ее устами заговорил вдруг кто-то другой, какой-нибудь дух мрака и решимости, — и ты бы лучше понимал. Женщина, которая выносила ребенка, знает, как это бывает: бывает, что кто-то, неведомо кто, абсолютно неизвестно кто, начинает вдруг хотеть, чтобы что-то свершилось через нее; в этом есть нечто страшное и вместе с тем нечто глубоко успокоительное… Если бы ты умел предчувствовать, как в теле твоем отзывается то, что еще не случилось. Послушай-ка! — сказала она внезапно, и жест ее вскинутой вверх руки отразил зачарованное внимание.

В комнату теперь просачивался шум, приглушенный и в то же время отчетливый, который, казалось, проникал отовсюду; он походил на доносящийся из ночной тиши рокот далекого моря: за дверью слышался голос Мареммы; в сонном забытьи вялого утра гул охваченного лихорадкой дворца казался в тишине каким-то зловещим мурлыканьем и напоминал то ли завывание отдаленного смерча, то ли гудение несметного множества саранчи, то ли непрерывный хруст челюстей миллионов насекомых, вечно что-то грызущих.

— Слышишь? — сказала Ванесса, легко дотрагиваясь своей ладонью до моей руки. — Вот чем заполнена теперь их жизнь… Они меня прощают: я им больше не нужна, они никогда не нуждались во мне. Просто что-то произошло, вот и все; при чем здесь я? Когда порыв ветра случайно приносит пыльцу на какой-нибудь цветок, то в созревающем плоде есть нечто такое, что смеется над порывом ветра. Поскольку порыв ветра уже здесь, внутри, то появляется спокойная уверенность в том, что его никогда не было. Все эти люди никогда не нуждались во мне, а я никогда не нуждалась в тебе, Альдо, и это хорошо, — продолжала она с какой-то глубокой убежденностью. — Когда что-то появляется на свет, в этом нет ничего случайного, и все сразу становится так, будто смотрят на мир только одни-единственные глаза, его глаза, и уже не может быть и речи о том, что когда-то его не было; так что все хорошо.