Я влюбилась в Фернандо еще до того, как смогла с ним поговорить. Мне нравился Фернандо — он был образованным, учился в университете, хотя демонстрировал при этом нарочитое отсутствие хороших манер. Он мне понравился, потому что закатывал рукава рубашки до плеч, щеголяя накачанными бицепсами, и никогда не носил коротких брюк или бермудов по вечерам. Я любовалась ногами Фернандо, когда видела его в плавках по утрам. Я влюбилась в него, потому что он разъезжал на своей «Бомбе Вальбаум», потому что ему не нужно было учиться скакать на коне, он курил «Пэлл Мэлл», никогда не танцевал, почти всегда был один — он мог часами сидеть в одиночестве, думая о своем. Его лицо в такие моменты напоминало маску — это наводило на мысли об усталости, меланхолии и, возможно, презрении к окружающим. Я любила Фернандо не потому, что он был надменнее и мужественнее любого из наших родственников, которых я знала, а потому что он сильно страдал в этой деревне.

Фернандо был очень гордым, а это всегда опасно. Будучи внуком нашего дедушки Педро, он держал себя со мной так, будто мы не родственники. Теофила, бабушка Фернандо, была любовницей нашего деда, моя же бабушка приходилась ему законной супругой, именно поэтому Фернандо чувствовал себя неловко в моем обществе. От его взглядов я буквально прирастала к полу. Фернандо улыбался, когда я на него смотрела, — и земля уходила у меня из-под ног. Я выбрала этого мужчину, после того как впервые увидела его стройное, крепкое тело, увидела, как он играл во флиппер, чинил машину. Я всегда реагировала на появление Фернандо — начинала дрожать и краснеть. Фернандо, наверное, догадывался о моих чувствах. Знаю, ему нравилось мое смущение.

Если бы у меня выдалась свободная минутка, чтобы подумать о происходящем, полагаю, я бы поняла, что всегда принимаю окончательное решение с оглядкой на свою дурную наследственность. Только привычкой к этому суеверию можно было объяснить опасный выбор, сделанный в пользу Фернандо. Но у меня тогда не было ни секунды свободного времени. Я постоянно прокручивала в голове возможные варианты своего поведения, а когда мне это надоедало, вспоминала лицо Фернандо. Я хотела испытать то приятное смущение, которое овладевало мной каждый раз, когда я о нем думала. Я закрывала глаза — и видела Фернандо, от этого мне становилось радостно, и я смело смотрела на него уже открытыми глазами.

Моя рассеянность была настолько велика, что многие замечали странности в моем поведении. Я постоянно вспоминала о том, насколько хорошим было прошлое, насколько близка я была к нему. Фернандо не нравилась Индейская усадьба. Он никогда не унижался, чтобы понравиться другим. Возможно, он поступал так, потому что был первым Алькантара де Альмансилья, владевшим такими сокровищами, как «Бомба Вальбаум» и джинсами с этикеткой Леви Стросса, — сокровищами, которые ни один Алькантара из Мадрида не мог бы купить. Мой дедушка был тогда еще жив и строго следил за нами, поэтому ни Рейна, ни мои остальные двоюродные братья и сестры не отваживались открыто высказывать свою неприязнь к Фернандо. Они ограничивались тем, что бормотали обидные слова всякий раз, когда встречали его в деревне, что происходило практически ежедневно, потому что «форд-фиеста» постоянно ломался и упрямо противился любому ремонту, так же упрямо мой дядя Педро жалел деньги на основательный ремонт машины. Поэтому в минуты вынужденных стоянок мои кузены и кузины развлекались тем, что на разные лады коверкали его имя.

Мне приходилось принимать на свой счет то же самое, потому что я всегда оставалась на стороне Фернандо. Он был мне очень благодарен, когда об этом узнал, и очень разозлился на наших остроумцев за то, что они присвоили ему прозвище Отто и решили это отпраздновать. Всей компанией «деревенские» сидели за столом и пытались придумать Фернандо более, что ли, оригинальное прозвище. И Порфирио, сидевший рядом с Рейной, улыбнулся и сказал, что ему нравится звать его Фернандо Нибелунг, на что Мигель вставил, что его племяннику очень подходит этот титул.

* * *

Мигель и Порфирио не собирались тратить время на налаживание отношений между обеими ветвями рода Алькантара — горожанами из усадьбы и деревенскими. Мое же чувство к Фернандо никогда не стало бы таким сильным, если бы не старые секреты нашей семьи. Мне было не более четырех лет, Порфирио и Мигелю — четырнадцать, когда зародился наш странный и крепкий союз.

Все началось с победы 5:1 в футбольном матче, в котором деревенские парни разгромили горожан. Мигель играл как центральный нападающий команды аристократов. Он отказывался согласиться с поражением, обвиняя победителей, а более всего Порфирио, который занял место центрального защитника. Мигель обвинял Порфирио в подкупе арбитра — это подозрение возникло у него сразу же, как прозвучал свисток в конце матча. Он требовал аннулировать результаты встречи и назначить дату матча-реванша, и в конце концов победители объявили своим менее удачливым противникам, что ждут их на следующий день в заброшенной каменоломне (традиционное в деревне место для выяснений отношений), чтобы разрешить разногласия кулаками и камнями.

Мигель ничего не обсуждал дома, где было слишком много народа, он боялся, что скажет что-нибудь лишнее, а слов он на ветер не бросал. После ссоры он не разговаривал с Порфирио. Братья должны были встретиться у утесов. Там Порфирио с товарищами ожидал его с камнями наготове. И вот они увидели Мигеля, он одиноко шел к каменоломне, где должна была состояться дуэль.

Порфирио почувствовал непонятный страх, свет с залива ослепил его, как молния на черном ночном небе в шторм. В конце концов он отдавал себе отчет в том, что его жертва может постараться обратить внимание на их родство. Порфирио должен был признать храбрость Мигеля — трус не пришел бы сюда один, помня о перспективе заработать дыру в голове. Поэтому он инстинктивно нападал первым, чтобы ударить одного из своих кузенов, Порфирио даже рассчитал траекторию полета камня, который он сжимал в руке, а потом вдруг закричал, что Мигель его брат. Мигель, ошарашенный внезапным поступком Порфирио, посмотрел на него и… поблагодарил. Конфликт разрешился, и противники, не сказав друг другу ни слова оскорбления, развернулись и пошли своей дорогой.

В тот же вечер Мигель встретился с Порфирио в баре Антонио и поприветствовал его, тот ответил тем же. В течение пары недель они здоровались, но не общались. Так длилось до тех пор, пока однажды утром в воскресенье, когда Мигель убивал время у ворот базара, ожидая фургона с газетами, какая-то женщина выбежала плача из мясной лавки и начала рассказывать о том, свидетельницей какой жуткой сцены она стала. Женщина была мертвенно-бледной и едва держалась на ногах, казалось, в любой момент упадет в обморок. От нее Мигель узнал, что его брат расплющил себе два пальца в мясорубке. Это случилось, когда Порфирио увлеченно объяснял покупателям принцип работы мясорубки и неудачно махнул рукой.

Когда я была ребенком, эти двое сотни раз рассказывали мне эту историю. Я никак не могла поверить, что Мигель на велосипеде смог добраться до родителей менее чем за пять минут, а потом так же оперативно сообщить о несчастье отцу, подождать, пока он выведет машину из гаража… Потом они на всех парах поехали к Порфирио, стараясь не обращать большого внимания на причитания бабушки. На людях она сделала скорбное лицо, хотя Теофила уже контролировала ситуацию. Они встретили ее и Порфирио при входе в магазин. Теофила была очень нервной, а Порфирио — бледным, но удивительно спокойным. Он успокоил нас тем, что ему повезло, — пораненная рука была левой. Несмотря на это, пока мы ехали, в машине Порфирио потерял сознание и не пришел в себя, даже когда мы подъехали к госпиталю в Касересе. В госпитале ему не смогли ничем помочь, только обработали раны, вернее, маленькие обрубки, которые остались от пальцев. Это обстоятельство очень интересовало меня, пока я была маленькой.

С этих пор Мигель и Порфирио образовали как бы одно целое, они даже всюду появлялись вместе. Их тандем представлял собой полную зависимость друг от друга, а связь была сильной, ведь они оба добровольно решили стать братьями. Железная дружба, сплоченная доверием, — истинно мужская дружба.

Они всегда вместе принимали решения, а это происходило намного чаще, чем между обычными друзьями или братьями, а ведь до того как Мигель и Порфирио узнали друг друга, каждый из них уже был сложившейся личностью со своими взглядами. Сам факт их дружбы произвел эффект разорвавшейся бомбы, никто не смог объяснить их противоестественную симпатию друг к другу. В течение некоторого времени Мигель и Порфирио скрывали свою дружбу — братья встречались всегда на нейтральной территории, либо на территории отца, с которым ходили охотиться.

В один прекрасный день Порфирио пригласил Мигеля поужинать. Постепенно братья привыкли вместе обедать за одним столом у Теофилы в Индейской усадьбе. Я тоже там была, но ничего не помню, мне ведь тогда было шесть или семь лет. У меня случались проблески памяти, когда дедушка, желая насолить окружающим, повторял одну и ту же фразу: «Ой, дочка, пожалуйста, вспомни день, когда Порфирио пришел к нам пообедать…» Бабушка приняла их дружбу намного проще, чем кто-либо мог ожидать. Еще до конца лета она начала звать их «малышами», в тот самый год она сделала Порфирио подарок на Рождество и положила его под елку в доме на Мартинес Кампос.

Мама, с детства боготворившая брата, восхищалась и его другом, так на него похожим. Мама всегда говорила, что бабушка приняла Порфирио, чтобы не ссориться с Мигелем, но потом она привязалась к Порфирио — он был совершенно удивительным созданием. Бабушка всегда повторяла, что мир устал от вражды, а потому необходимо, чтобы и в деревне был мир. И ни бабушка, родившая Мигеля в сорок шесть лет, ни Теофила, которая была ее на одиннадцать лет младше, не препятствовали этой дружбе.

Лишь искреннее желание не расставаться помогло мальчикам преодолеть вражду между их семьями, которая в прежние времена могла привести к кровопролитию, а теперь, к досаде многих, лишь к хорошей драке. Никто уже не обращал особого внимания на эту вражду, виновником которой был их отец, когда-то храбрый воин, теперь же обладатель постыдного звания двоеженца. Дед Педро старался избегать общения с кем бы то ни было, но его терзало одиночество, поэтому он нашел отдушину в хождении по магазинам. Искать самую дорогую и роскошную одежду не было для него самоцелью, просто вечное молчание становились невыносимыми. Он носил на груди ржавую медаль, как многие. Время вскрыло многочисленные дедушкины раны, и при каждом шаге они его мучили, а он молчал, пока со временем мы не почувствовали гнойного смрада, — эта вонь не давала уснуть по ночам. Тридцать пять лет бессонницы — огромный срок для виновного человека, забывшего о жене и бросившего любовницу. Лучшим событием в его жизни стала дружба Мигеля и Порфирио, она помогла и остальным забыть о былых обидах.

С этого времени «малыши» пользовались более любезным и приветливым обхождением с обеих сторон и чувствовали себя свободно. Но в этом доме так относились только к ним и ни к кому другому. Все жители Индейской усадьбы находили в этой парочке отдушину, чтобы избавиться от плохого настроения и забыть о дурном. Тетя Кончита и мама — главные забияки — поддразнивали «малышей» и строили им рожи. Можно было с уверенностью сказать, что и в деревне над братьями посмеивались. Но через некоторое время все члены семьи решили вовсе не вмешиваться в их дружбу. С тех пор как Пасита умерла, Магда и мама, которые были на четырнадцать лет ее старше, остались единственными детьми, близкими по возрасту Мигелю. Порфирио тоже был младшим и долгое время очень одиноким, потому что Лала, которая была моложе его на два года, уехала из дома, до того как он впервые ступил на территорию Индейской усадьбы. А родной брат Маркос был старше его на десять лет. Получилось так, что даже те, кто был младше Порфирио, уже вступили во взрослую жизнь, все дальше удаляясь от конфликтов, которыми было полно их детство. Теперь братья старались не иметь ничего общего со своей семьей. Фигурально выражаясь, они существовали в своем особом вымышленном мире грез и фантазий, иногда прибиваясь в берегу реальности. Так получилось, что некоторое время мальчики смешивали границы своего мира с событиями мира реального, а потом снова уходили в фантазии.

Иногда я думаю, что только Порфирио и Мигель по-настоящему любили друг друга, что мне совсем не нравилось. Мы их любили, несмотря ни на что, любили слепо — я, Рейна, наши родители, кузены и тетки. Братья были достойны этой любви, в них обоих было нечто особенное, в том, как они смеялись, какими были красивыми. Они обладали какой-то непонятной властью над женскими сердцами — каждая из нас испытывала особенную теплую радость, глядя на них. Думаю, все мы чувствовали одно и то же, когда по утрам братья заходили на кухню, в одинаковых пижамах — белых с голубыми полосками или желто-голубых. Они были всегда одинаково одеты, одинаково улыбались, одинаково потягивались со сна. Да, они были похожи друг на друга даже внешне: телосложением, цветом кожи, рисунком губ, формой глаз. Они будто играли для нас спектакль, копируя жесты и мимику друг друга и делая вид, что это происходит ненарочно. Нам казалось правильным, что Паулина первым делом заботилась о братьях. Например, когда подавали салат, она старалась по-особенному сервировать стол, чтобы никто из них не отказался от еды. Бабушка очень не любила капризов за обедом. Хотя блюда для Мигеля и Порфирио сервировались одинаково, мы всегда знали, что в тарелке у Мигеля не было лука, — он его очень не любил. А салат был так интересно порезан, что никто бы не догадался, что он чем-то отличается от еды в других тарелках. Паулина жалела Мигеля, потому что считала, что в луке много витаминов, а он его не ест. Мигель был очень худым, плохо спал, плохо ел. Оба брата вставали в шесть утра, умывались, надевали чистые рубашки, заранее для них подготовленные. Они одевались по-разному, сами так решили. При этом братья всегда были вдвоем, не любили наше, девчоночье, общество, вдвоем уезжали в деревню, а, чем они там занимались, одному богу известно.

Братья ни на кого не обращали внимания, не слушали советов, вели себя как хотели. Рано утром они вдвоем садились в машину и уезжали в неизвестном направлении, а возвращались очень поздно. Может быть, они не хотели ужинать с нами, может быть, было еще что-то. Антоньита, няня, считала, что Порфирио дурно влияет на Мигеля, и обвиняла его во всех смертных грехах. Иногда они не возвращались даже ночью, тогда наши домашние шли искать их по всем барам в округе…

Я всегда знала, с кем братья дружат, с кем встречаются. Я знала о них все, поэтому с нетерпением ждала их приезда в первый день июля. Мигель с Порфирио всегда проводили с нами лето, и для меня каникулы начинались именно с их приездом. Я с нетерпением ждала знакомый гудок машины. Однажды рядом с водителем я увидела стройную и нервную фигурку Кити, их общей девушки, которую братья делили между собой, чередуясь в ее жизни с тем же забавным спокойствием, которое наполняло их дружбу и управляло их занятиями на одном и том же факультете. Когда они с ней познакомились на подготовительном курсе перед поступлением в университет, Каталина Перес Энсисо собиралась стать певицей — исполнять популярные песни. Она решила пойти своей дорогой вопреки воле родителей, из-за чего потеряла поддержку отчего дома. Через некоторое время Кити Балу, так теперь ее звали, создала музыкальную группу «Опасности джунглей». Она была уверена в том, что будет легендой. Слава должна была прийти после того, как какой-нибудь гениальный диджей поставит пластинку с их песнями. Был записан первый диск, потом второй, третий, четвертый и пятый. Вначале эти композиции звучали на испанском радио, но известности это не принесло. Скорее дебют был жалкой компенсацией за страстное упрямство, с которым она писала, интерпретировала и доводила до ума свои творения, сопровождаемая из года в год всегда разными музыкантами, которые рано или поздно в ней разочаровывались. Между тем Мигель и Порфирио чередовались в ее постели и не сомневались, что поступают правильно. А потом они помогали Кити в ее непростой работе. Она всегда звала обоих юношей, и они терпеливо таскали се тяжелые кипы документов. У Кити была примечательная прическа типа «ирокеза», который она делала при помощи мыла «Лагарто» и зеленого спрея с запахом лимона. Кити была адвокатом, кстати, очень хорошим специалистом, но иногда клиенты сразу же отказывались от ее услуг, неприятно удивленные внешним видом девушки. Кити часто выигрывала процессы, она была ответственна, хотя и немного боязлива. А еще она очень красиво ходила в туфлях на высоких каблуках, в них же удачно представляла дело в суде и переходила от одного брата к другому.

Порфирио всегда хотел стать архитектором, а Мигелю, казалось, ни в чем не доставало таланта. Так что никто сильно не удивился тому, что он бросил школу, в которую ранее поступил вслед за братом, чтобы сделать карьеру клерка, и получил желанное место за пару месяцев до того, как Порфирио закончил обучение. Таким образом, они начали работать вместе. Сын Теофилы должен был чувствовать себя в долгу перед сыном моей бабушки за инициативу, которую тот проявил: перед тем как заполнить анкету, он обратился к директору курсов и объяснил тому все хитросплетения нашего семейного древа, потому что первые части фамилии у них были одинаковыми. Мигель хотел избежать ненужного любопытства, посторонних людей к нашей семье. Потом он решил поделить свой заработок пополам с другом, который, конечно, не слишком за это на него сердился.

Через некоторое время Мигель наконец нашел свое призвание в создании промышленных рисунков и чертежей. Его первый большой успех на этом поприще — разработка инновационной модели устройства для выдачи женских прокладок, которое крепилось к стене в туалете. Оценить достоинства этого изобретения можно было в дорожном баре провинции Альбасете. За первый успех Мигеля там было поднято много тостов. В те годы они все еще работали на третьем этаже старого здания на улице Колехиата, недалеко от улицы Тирсо де Молины. На разрушенном здании висела полированная латунная доска, на которой можно было разобрать лишь одно слово: «Алькантара», написанное римскими прописными буквами. По соседству с разрушенным домом была парочка трактиров для приезжих — на одном из них висел прямоугольник из красного пластика, где поверх цветочной кривой линии новогоднего вида стояла надпись: «Jenny, 1. В». Чуть ниже этой надписи имелась еще одна, которая предельно лаконично представляла область практикующего здесь врача, — «Гинекология». Мои тетушки часто пользовались его услугами. Отсюда позднее доктора переехали в маленькую пристройку с видом на вокзал Аточа, а потом съехали в не слишком престижный район Эрмосильи.

Со временем это помещение пришло в упадок, и братья смогли снять двухэтажную квартиру в элитном районе Генерала Аррандо, откуда потом переехали на первый этаж старой квартиры аристократов Конде де Сикена, казавшейся дворцом, но крошечной по сравнению с домом на Мартинес Кампос, хотя более изящной. Этот дом находился на лучшем участке улицы Фортуни. По правде говоря, о покупке недвижимости речи не шло, потому что здание находилось в ведении управления по национальному имуществу. Много лет назад, когда мы вместе проводили лето, никто не верил, что «малыши» сумеют сохранить свою дружбу. У меня всегда были недоброжелатели: тетки легко вмешивались в дела детей. Когда им нужно было нас поэксплуатировать, они призывали на подмогу свой авторитет старших. Взрослые всегда используют детей, обманывают их, посылают на холодную улицу за табаком или просят дойти до своей комнаты, подняться на третий этаж, чтобы взять книгу, которую они забыли на стуле, или, если кто-то из детей смотрит телевизор вечером, заставляют уступить им кресло, а потом чей-нибудь отец или мать, или дядя, только что вовсе не желавшие смотреть телевизор и бесцельно слонявшиеся по дому, занимают освободившееся место.

Однажды я почти заболела, оттого что не могла понять своих чувств к Мигелю и Порфирио. Я должна была презирать их по семейной традиции. Но сама по себе, в отдельности от семьи, я любила их обоих. Рейна обвиняла меня в предвзятом отношении к братьям, хотя, по правде говоря, в предвзятости следовало обвинять ее саму. Действительно, в отличие от сестры я была влюблена в Мигеля с Порфирио намного сильнее, чем предполагали взрослые, а они любили меня больше, чем следует любить маленькую девочку. Потому, возможно, я покрывалась мурашками каждый раз, когда один из братьев касался меня. Я думала, что смогла бы жить без еды и воды, если бы меня постоянно окружала такая ласка. Кстати, Рейне подобное отношение не нравилось. Вот и теперь она старалась оградить меня от приставаний Мигеля и Порфирио.

— Малена, пожалуйста, давай… Сделай это для меня, я тоже для тебя что-нибудь сделаю, — бывало упрашивал меня один из братьев.

Может быть, раньше они просили об этом моих двоюродных сестер — Клару, Маку или Нене, — пока те не отказались. Ведь Мигель и Порфирио никому не позволяли влиять на себя, а каждой девушке хочется власти. В любом случае было очевидно, что скоро они обратятся за помощью ко мне, а я была этому очень рада.

— Давай же, Малена, я тебя обожаю, прошу, удели мне капельку внимания, хоть чуточку заботы. Я прошу лишь подравнять мне ногти. А я тебе обязательно отплачу добром за это. Мне очень нужно, чтобы сегодня у меня был красивый маникюр.

— Подстричь ногти! — передразнила Рейна. Она считала себя моей защитницей. — А губы подкрасить не надо?

— Успокойся, малявка! Пожалуйста, принцесса, сделай это для меня, а я буду возить тебя в деревню каждый вечер на машине… Всю неделю!

— Да, но сегодня воскресенье, сегодня последний день…

— Заткнись, козел, она не поедет с тобой! — встревала Рейна.

Слова Рейны подействовали — мы никуда не поехали. Я легко вспоминаю события своего детства, могу в красках описать наши игры с Мигелем и Порфирио. Помню, как они сажали меня себе на плечи, гуляли со мной, играли, подбрасывали вверх как мячик. В эти моменты я замирала от восторга, по коже бежали мурашки, как во время рождественских праздников, когда я смотрела представление, в котором детям рассказывалась история прихода Спасителя. Особенно меня волновала история про волхвов, которые пришли поклониться младенцу Иисусу. Потом я так же радовалась в первые дни весны, когда можно было выходить из дома в одежде с короткими рукавами, — я чувствовала себя победительницей зимнего холода.

Если мне не изменяет память, я чувствовала то же самое, когда отец в детстве брал меня на руки. Но это было очень давно, я была совсем маленькой, он тогда иногда играл со мной. Я никогда не спрашивала сестру, испытывала ли она что-нибудь подобное, потому что не хотела знать, что она чувствовала то же раньше меня. У меня были причины так думать, потому что она жила намного быстрее меня. С другой стороны, мне не хотелось открывать кому-то свои чувства. Мне не нравилось, когда за нашими с Мигелем и Порфирио играми наблюдали посторонние. Они видели, как Мигель или Порфирио, вытянув руку, хватал меня за запястье левой руки и медленно притягивал меня к себе, всегда касаясь одних и тех же частей моего тела, гладя меня по щеке, чтобы создать истинное взаимопонимание между нами. Мне же следовало как можно скорее вырваться или закричать.

Они всегда играли только со мной, я точно помню, что они даже не пытались поймать кого-нибудь другого, особенно они избегали девочек. Я была исключением. Только тогда я по-настоящему поняла и оценила разницу между собой и Рейной, ведь мы играли всегда вдвоем и с нами старались обращаться так, словно мы были одним целым, неким таинственным существом, называемым «девочки». А если говорить правду, то взрослые практически не разделяли свои симпатии между детьми, все мы были для них одинаковыми, поэтому я очень гордилась тем, что Мигель и Порфирио выделяли меня из всей детской компании. Теперь я начинаю сознавать, чем заслужила их симпатии. Мне нравилось ухаживать за ними, их кожей, ногтями, волосами… Я следила за их внешним видом и особенно радовалась, когда садилась на одного из них верхом и так плавала в пруду.

Я помню, как садилась на спину к Мигелю, а он направлял мои движения.

— Так, так, хорошо… Нет, немного повыше, вправо, поднимись, так… Теперь давай понемногу влево, нет, пониже, так, в центре… Тише, тише, но не так сильно, так, так, не шевелись, ради Бога, не шевелись… У меня безобразный прыщ, нет? Он страшно болит, почеши, почеши меня… Хорошо, очень хорошо, теперь можешь идти, куда тебе вздумается, сядь на плечи… Затяни мне потуже резинку плавок, только не сильно, так… Посмотри там, пожалуйста… Порадуй меня, порадуй меня, порадуй…

Порфирио хмыкнул.

— Хм! Да, нет, нет, ай! Ах! Выше… Сильнее… Да… Мм, мм, мм… Давай… Так, так… Нет, ниже, постой… Хорошо… Хм! Почеши, так… Ай, ай, ай…

Я закончила с Порфирио, у которого, казалось, была более чувствительная и нежная кожа, и села рядом с Мигелем, готовая применить свои навыки на практике, когда услышала шум приближающейся машины на дороге. Порфирио сидел рядом с газоном и читал газету, а когда подъехала машина, поднял голову и улыбнулся. Я тоже улыбнулась, копируя его выражение лица, как будто подтверждая то, что совершенно спокойно смогу сорваться с места и прыгнуть в пруд, где плескались остальные. Теперь же я привстала, чтобы рассмотреть пассажиров в желтом автобусе, который въехал прямо в гараж.

— Вставай, Мигель. Давай, шевелись, приехали наши девчонки.

Но Мигель, закрыв голову руками, не пошевелил и пальцем.

— Что ты делаешь? — крикнул Порфирио, подошел к нам и потянул брата за руку. — Вставай, парень.

Наконец мы смогли увидеть лицо Мигеля.

— Не могу. Не могу подняться… — прошептал он.

Три девушки, закутанные в длинные белые рубашки, сквозь которые просвечивали их фигуры в купальниках, медленно приближались к нам. Они приветливо помахали Порфирио.

— Что ты говоришь? — спросил Порфирио Мигеля.

— Я говорю, что не могу подняться, черт возьми. Я ушиб колено на причастии. Брат, мне не встать, придется сидеть на траве, если не случится чудо! Я тебе клянусь…

— Черт! — Мигель с усилием подвигал правой ногой, его улыбка была вымученной, убедившей меня, что он не притворялся. Возможно, его ногу внезапно свело судорогой. — Если я поднимусь и меня таким увидят, то они сбегут и будут бежать, пока не добегут до Мадрида.

— Вставай, брат, — Порфирио помирал от смеха. — Ты серьезно сейчас говорил о причастии?

— А что? Я сделал это без особого желания. Иди сам с ними поговори, давай же. А я пока попробую поплавать. Надеюсь, что не замерзну.

— А вода таки холодная, — уточнил Порфирио, поняв, что этот глупый разговор ничем иным не увенчается.

Братья одинаково засмеялись. Согнувшись в три погибели, Мигель спрятался за меня и переплыл пруд за пару гребков, словно соревновался с кем-то на скорость. Порфирио, привыкший к его выходкам, подошел ко мне, потрепал по щеке и, чтобы еще сильнее смутить, сказал очень-очень тихо:

— Ты вырастешь настоящей стервой, Малена. Я в этом не сомневаюсь.

* * *

Ночами лета 1976-го я думала много о Мигеле, Порфирио, Боско, Рейне и обо всех наших кузенах. Я залезала в кровать, которая казалась мне неудобной, потому что моя ночная рубашка нагревалась и становилась неприятно теплой, — пот лился с меня градом. Я, предоставленная сама себе, подолгу смотрела в окно на небо, на котором зажигались звезды. Часами я не могла уснуть и думала о Фернандо, представляла себе его лицо, всегда такое светлое. Мне недоставало его, сердце сжималось, было трудно дышать, я задыхалась. В моем мозгу пульсировала только одна мысль, и эта мысль была о нем. Я знала, что моя настоящая жизнь начнется тогда, когда я окажусь в его крепких объятиях.

До этого момента я не чувствовала себя женщиной, а теперь вспомнила, кто я такая. Годы назад, в десять или одиннадцать лет, я рассматривала себя с большим интересом в зеркале, меня радовал цвет моей кожи, я гримасничала и смеялась. А теперь я боялась случайно повторить этот старинный спектакль. Когда Рейна начала гулять с Иньиго и целоваться с ним у дверей, я несколько раз чувствовала, как у меня по коже пробегает холодок, который раньше я чувствовала, только когда смотрела телевизор или ходила кино, — во время любовных сцен. Я чувствовала, что в этом есть какая-то магия, жестокая и насильственная, но очень притягивающая, заставлявшая зрителей не отрываться от экранов, и теперь эти сцены пробегали в моей памяти. Гораздо позже я стала чаще об этом задумываться. Пытаясь понять природу своих ощущений, я много размышляла, пока не приехал Фернандо, до этого момента мне казалось, все в мире плохо и ужасно.

Мы возвращались из Пласенсии в «форде-фиесте», я сидела между Рейной и Боско, который становился развязным каждый раз после посещения бара. Мой братец пытался всяческими способами облобызать Рейну и целовал ее куда ни попадя. Она реагировала на его поцелуи не сразу, через одну-две минуты, а потом начинала его дубасить, причем делала это очень энергично. Сейчас оба сидели спокойно, словно умерли, а Педро, Маку и я пытались вести непринужденную беседу, чтобы как-то отвлечься от их поведения. Я не могу вспомнить, о чем мы говорили. Думаю, мы попрощались, когда выходили из машины, но еще я помню, что руками мой кузен Боско делал какие-то странные манипуляции. Я следила за руками нашего водителя, особенно за его правой рукой, которая была ближе к Маку. Иногда мне казалось, что эта рука пропадает под одеждой его спутницы, причем в этот момент он что-то рассказывал. Водитель говорил, а я следила за траекторией движения его руки, которая пару раз побывала между ногами Маку, причем я видела, словно в замедленной съемке, как сначала один палец, а потом и вся ладонь оказалась между ног моей кузины. Я потеряла ладонь из виду, когда она оказалась за бедром Маку. Потом он как бы невзначай дотронулся до ее левой груди, был поворот, и водитель вроде как случайно дотронулся до нее. Я видела, как его пальцы на мгновение сжали грудь Маку, без помех ощупав ее под цветастой мексиканской рубашкой, под которой легко угадывались очертания лифчика. Потом я видела, как его пальцы пару раз заползли ей в штаны. При этом он говорил с нами очень дружелюбно, особенно часто обращаясь ко мне, так бывало миллион раз раньше. Мне было очень жарко в машине, я вспотела. А еще меня очень раздражало то, как на поведение моих спутников отреагировало мое тело. Я не хотела больше разговаривать с ними, хотела пересесть и не видеть манипуляций Педро. Но Рейна не собиралась пересаживаться. Она смотрела либо в окно, либо сквозь меня, иногда постукивая пальцами по дверце машины. Мне казалось странным, что она ничего не замечает, что она не видит глупостей, которые творит Педрито.

Когда мы приехали домой, было уже очень поздно. Ничто не могло унять мое раздражение, которое выражалось во всем моем поведении. Мама попросила меня принести на кухню вазу с водой. Я принесла, но поставила на стол с таким грохотом, что чуть было не разбила. Мама сказала, что будет лучше, если я пойду спать. Мне кажется, все удивились, увидев, насколько безропотно я согласилась. Я была вымотана, но не самой поездкой, а переполнявшими меня эмоциями. Мне казалось невероятным поведение Маку — почему она никак не отреагировала на глупые выходки Педро? Я лежала в кровати не в силах пошевелиться и повторяла про себя слова о том, что неосмотрительная слабость заставляет нас раскаиваться в своем поведении. Маку когда-нибудь поймет, какую глупость сделала. Потом я постаралась выкинуть из головы мысли об этом инциденте. Через четверть часа я вышла из своей комнаты и спустилась в гостиную. Я тихо попросила у мамы прощения за свое поведение и села на пол рядом с остальными — в гостиной собирались смотреть фильм. Фильм только начался и, наверное, был интересным, раз собрал такое количество народа перед телевизором.

До сих пор я писала о том, как познавала мир. Но это были впечатления ребенка, случайные, разорванные воспоминания. На меня тогда производило впечатление все что угодно. Это могли быть телята на пастбище, мамины синие штаны, увиденные случайно в шкафу, на меня производили впечатление массивные металлические шпингалеты на оконных рамах, деревья за окном, да что угодно. Проходила неделя за неделей, день за днем, пока мама не сказала, что мы поедем в Сан-Исидро на праздник корриды. Я не припомню подобных холерических сборов за все прошедшие годы. За два дня до торжества родители сообщили нам, что папа собирается занять пост в совете администрации банка. Он планировал это сделать до того, как ему исполнится сорок, и секретарь банка, внучатый племянник президента, пригласил нас на обед в свое поместье в Торрелодонес, совсем запросто.

Мой выходной наряд следовало срочно подогнать по фигуре. Мама в силу своих возможностей постаралась на славу, правда, в результате ее стараний пуговицы на моих брюках оказались пришиты так, что я с трудом смогла их застегнуть. Но времени переделывать у нас не было, пришлось ехать как есть. При этом мама сказала мне, чтобы я вела себя соответственно случаю и не забывала про манеры. В ответ на это я вздохнула и сказала, что не знаю, что такое манеры. Мама резонно возразила, что она так не думает и она уверена в том, что я буду хорошей девочкой. Я заявила, что я спарюсь в этой одежде и умру от жары, на что услышала комментарий мамы: «Вся твоя одежда сшита из хлопка, поэтому дурно стать не должно, и вообще прекрати жаловаться!»

К тому же меня поставили на высокие каблуки, на которых мне было очень трудно удерживать равновесие. В итоге я грохнулась на пол, а когда попыталась встать, то почувствовала неясную боль. Я ощупала себя со всех сторон: боль никуда не исчезала, такая боль бывает от легкого ожога. Сейчас я чувствовала жжение в области бедер, но больше всего ныла спина. Мне с трудом давалось любое движение. Приходилось преодолевать себя, чтобы сделать шаг. Я посмотрела на отца, но в его глазах я увидела, что он не считает мое падение серьезным и не видит, насколько моя одежда тесна. Я же чувствовала, как трудно мне будет двигаться, и боялась, что швы на брюках разойдутся и порвутся в самый ответственный момент. Мне хотелось потянуться, размять свои несчастные кости, но сделать это, не навредив наряду, не представлялось ни малейшей возможности. Мама же была довольна, глядя на меня, я ей казалась похожей на модель из журналов детской моды.

Я села в машину, стараясь быть как можно более осторожной, и расслабилась, как вдруг услышала треск. Сначала я не придала этому значения, но потом сообразила, что треск исходит от меня, — где-то разошелся шов. Я почувствовала, что могу свободно шевелить ногами — шов разошелся где-то на брюках. Меня охватил ужас перед неизбежным позором, захотелось посмотреть, найти дыру, и я начала вертеться и изворачиваться. Сначала я делала это, когда машина подпрыгивала на ухабах. Потом, уже не скрываясь, началась вертеться и крутиться. Сначала отец ничего не говорил, потом стал беспокойно посматривать на меня, думая, что виновата его машина и что-то не в порядке с амортизаторами.

Я хотела объяснить родителям, что произошло, но промолчала. Я никак не могла найти слов, чтобы сказать, какая неприятная неожиданность скоро произойдет. Ясно, что мне следовало сказать про брюки как можно скорее и как можно проще, но это было очень трудно сделать…

— Какого черта эта девочка так себя ведет? Что происходит?

Раздраженный голос отца нарушил наконец мое трепыхание. Я почувствовала, как у меня дрожат руки. Постаралась улыбнуться, по губы меня не очень-то слушались. При этом я не произнесла ни звука.

— Можешь ты успокоиться? Или на тебя напала пляска святого Витта? Или что-то еще?

— Нет, — наконец сказала я. — А что такого? Я что, не могу так делать? Мне же нравится.

— Но что такое ты делаешь? — спросила у меня Рейна, которая до сих пор молчала и глядела в окно.

— Я пытаюсь скакать, как на лошади, — ответила я ей. — Пытаюсь. Мне нравится.

Рейна пронзила меня уничтожающим взглядом и попыталась спародировать мои движения, но это ей не удалось. Возможно, потому, что новые брюки цвета морской волны с кремовыми полосками по бокам были ей велики.

— Как глупо! — сказала она мне наконец тоном глубокого осуждения. — Ты всегда норовишь все испортить.

— Хватит! Эй, вы обе! Прекратите сейчас же! — прикрикнул на нас отец.

Было ясно, что он сильно разозлился и ничего хорошего из наших проделок не выйдет. Мне следовало дождаться более удобного случая, чтобы найти прореху, не привлекая ненужного внимания и по возможности не мозолить отцу глаза.

Когда мы добрались до Торрелодонеса, на землю упали первые капли дождя, сначала они падали редко, потом — все чаще и чаще. Звук от их падения вызывал в воздухе какой-то металлический резонанс, который может получаться только при ударе воды о воду. Сад был затоплен в одно мгновение. Перед входом в дом нас поджидали огромные холодные лужи. Вода мешала разглядеть красоту гранитной отделки особняка и ограды сада. Мы вышли из машины и побежали в дом, где собралось очень странное общество. Сколько людей! Некоторые гости были одеты элегантно, вычурность других доходила до абсурда. Женщины, замысловато причесанные, накрашенные и разодетые, как будто пришли не на домашний прием, а в ночной клуб. Многие были одеты с претензией на оригинальность, но, по сути, банально и пошло. Когда мои родители избавились от лишних накидок, защищавших их от дождя, они показались мне смешными. У входа нас встречал дядя Томас, одетый с гораздо большим изяществом, чем мои родители. Дядю Томаса, впрочем, нельзя было представить как-то иначе. Он не одевался элегантно — он был воплощенной элегантностью.

Дядя Томас был старше отца. Я знаю, что он материально помогал отцу, но так, чтобы никто об этом не знал. Старший брат моей матери был членом совета администрации банка с тех пор, как пару лет назад занял пост своего дяди Рамона, кузена моего дедушки, дядя Рамой умер, не оставив ни наследников, ни преемников. В то время дядя Томас был очень дружен с моим отцом и Магдой, с которой его связывали очень тесные отношения. Но несмотря на это, мне он не нравился. Дядя Томас казался мне беспокойным и одновременно подавленным, а с детьми он держал себя холодно. Одним словом, он не мог понравиться девочке моего возраста, к тому же он постоянно молчал и все время о чем-то думал. Было такое ощущение, что он одновременно и с нами, и где-то очень далеко. Дядя Томас был постоянно погружен в свои мысли, но при этом очень трезво и правильно смотрел на вещи. Много раз он подсказывал отцу, что и когда нужно сделать. Причем делать это у него получалось очень скрытно. Мне вообще всегда казалось, что он передавал свои мысли отцу на расстоянии. Еще будучи совсем маленькой девочкой я постоянно ощущала его нелюбовь к детям, скажу даже больше, мне казалось, что он нас ненавидел. Дядя Томас всех нас ненавидел, поэтому постоянно молчал. На его лице будто застыла грустная мина, губы всегда были страдальчески поджаты, а нос как бы вырастал из складок губ. Мне казалось, что он вообще никогда не бывает радостным. Принимая во внимание все выше сказанное, следует, однако, признать, что внешне он напоминал кабальеро с полотен Эль Греко, эдакого рыцаря из Толедо. Вне всякого сомнения, дядя Томас был человеком приятным в обхождении и высокообразованным, казалось, что в его голове собрались все знания на свете. При этом он никогда не демонстрировал свое превосходство в общении с другими людьми. Мне правилось, как уложены его волосы, как чисто, практически стерильно он одет.

Томас был, продолжает оставаться и будет всегда очень некрасивым человеком. Кроме того, мне казалось, он отрабатывает каждое свое движение перед зеркалом и точно знает, как выглядит со стороны.

Его движения отличались редкой грациозностью, какую заметишь не у каждой женщины. Но при всем этом Томас, повторяю, был уродлив. Раньше мне казалось, никто не может быть настолько некрасивым от рождения, но его отталкивающая внешность сразу бросалась в глаза. Недостатки были на виду, и он старался их сгладить. Мне казалось, дядя Томас очень страдает от своей некрасивости, особенно будучи окруженным привлекательными людьми. А члены семьи Алькантара были красивыми. Алькантара очень часто смешивали свою кровь с другой кровью, чтобы избежать генетических заболеваний. Моя бабушка Рейна была очень красивой женщиной, очень изящной. У нее были ярко-зеленые глаза, каких я больше ни у кого не встречала. Она унаследовала их от прабабушки Абигэйл Маккартни Хантер — шотландки по происхождению. Абигэйл была очень хрупкой, но легко привыкала к новой обстановке и климату и смогла в совершенстве освоить испанский язык. Прабабушка долгое время жила в родном местечке под названием Инвернесс, недалеко от Оксфорда, родины ее матери. Она покинула этот городок сразу после смерти своего отца, после того как встретила моего прадедушку, который приехал на ее родину учиться. У Абигэйл хватило смелости перейти в католицизм, до этого нелюбимую ею религию, чтобы выйти замуж. Педро, ее племянник и мой дедушка, внешне не был красавцем, но в его облике было нечто демоническое, что очень навредило не только ему, но и окружавшим его людям. Сходство с демоном усиливала экзотическая внешность — сочетание смуглой кожи и светлых, как у матери, глаз, плюс к этому полные чувственные губы, унаследованные от перуанских предков, — эту черту сохранили не все его потомки.

У дяди Томаса были очень круглые, навыкате глаза, вздернутый нос, казавшийся маленьким на мужском лице. Его голова выглядела несоразмерно крупной, а кожа была невероятно нежной и бледной, поэтому он быстро получал солнечные ожоги. Томас производил впечатление человека вялого, слабого, очень нежного, он никогда не участвовал в мужских занятиях своего отца и старших братьев, а впоследствии Мигеля и Порфирио. Томас носил длинные волосы, был хрупким, а его фигура очень напоминала женскую. В то время ему должно было быть около сорока пяти лет.

Помню, как мы всей семьей приехали в Торрелодонес и вошли в холл, там уже собралось большое количество народу. Я старалась держаться у стены, чтобы никто не заметил изъяна в моем костюме. Я надеялась дойти по стенке до выхода из зала и найти укромное место, чтобы без помех рассмотреть свои потери. Я уже наполовину спряталась за шторой, встав на массивную деревянную скамью, обитую кожей. Понадобилось время, чтобы полностью и незаметно скрыться от посторонних глаз. Теперь я смогла наконец рассмотреть себя со всех сторон. Мои проблемы оказались не такими незначительными, как я раньше думала. Штаны разошлись сзади по швам, поэтому, слегка напрягшись, я вытащила наружу заправленную рубашку и прикрыла свои тылы. Сделав это, я почувствовала, насколько легче мне стало двигаться. Я еще раз рассмотрела себя повнимательнее, не нашла никаких изъянов, покрутилась на месте, побалансировав то на левой, то на правой ноге, потом наклонилась вперед. Ни одно из этих телодвижений не вызвало проблем. После произведенных манипуляций я решила, что теперь можно показаться людям, и вышла из-за занавески.

Я не видела Рейны, которая бросила меня в одиночестве сразу после нашего приезда. Она собиралась пробраться в буфет и очень удивилась, когда я за ней не пошла. Рейна была уверена, что для гостей приготовлен роскошный стол, и собиралась это проверить, пока гости беседовали в гостиной. Теперь я стояла одна, перед глазами то и дело мелькали чьи-то зеленые и оливковые брюки, за которыми я почему-то не переставала следить. По внешнему виду я определяла, из чего сшит тот или иной костюм — из английской шерсти или из толстых американских тканей. Тут ко мне подошел дядя Томас, эксперт по элегантности.

— Что делаешь, Малена?

Мне понадобилось несколько минут, чтобы найти слова для ответа. Я подумала и не нашла ничего лучше, чем сказать:

— Ничего.

— Ничего? Ты уверена? Мне показалось, что ты не стоишь на месте.

— Ну да, — ответила я. — Я стараюсь увидеть как можно больше. Мне здесь нравится.

— Это я вижу.

И тут он улыбнулся. Думаю, что эта улыбка была первой, которую он мне адресовал, первой и последней, потому что после этого разговора Томас мне больше никогда не улыбался. Я знаю еще, что он ничего не сказал родителям о нашем коротком разговоре и том, что он видел. Мне показалось, что видел он больше, чем хотел показать.

Мне казалось, что его речь и движения, его способность к невозмутимости и полному контролю над собой достигли совершенства. Я решила, что должна у него учиться, но мне никак не удавалось полностью контролировать себя и свои слова. Скорее всего, так происходило, оттого что я не была полностью уверена в собственных чувствах, а потому мои манеры и слова не выглядели натурально, как это удавалось дяде Томасу. В колледже, где нас обучали монахини, случалось всякое, но приходилось понимать и мириться с тем, что на многие наши вопросы мы никогда не получим у них ответов. Так происходит с нами, девочками, с мужчинами все иначе. Для девочек люди не всегда находят подходящие слова, а потому предпочитают молчать, и девочкам приходится уповать на милость Божью. Католическое воспитание.

* * *

Когда мне исполнилось пятнадцать, у меня открылись глаза на многие вещи. Это произошло по воле случая и моей матери. Как-то мне попал в руки старый номер североамериканского журнала «Космополитен». Я долго его листала, и он мне очень помог. Ничто мне до сих пор так не помогало, как этот журнал.

Я влюбилась и начала вести себя как животное, повинуясь инстинктам, — бросала призывные, томные взгляды, ходила покачивая бедрами. Я основательно поглупела из-за сразившей меня первой любви и думала только о Фернандо, не замечая никого вокруг. Окружающим было понятно мое состояние. Слова, жесты, поведение — все меня выдавало. Я постоянно думала о нем, проводила ночи без сна, рылась в закромах памяти, пытаясь найти счастливые моменты и понять, когда зародилось это чувство.

Мне приходилось иногда произносить имя Фернандо, когда мы о нем говорили. Я произносила это имя уважительно, как бы извиняясь перед Фернандо, одновременно стараясь показать окружающим, что оно для меня ничего не значит, хотя на самом деле мне приходилось сдерживать свои чувства. Я видела его повсюду: в листьях деревьев, в книгах и газетах, которые читала каждое утро, уверенная, что где-нибудь промелькнет его имя. Я выводила его имя, с силой нажимая на перо, пока оно не сломалось. Когда однажды утром Мигель сообщил, что случайно услышал: Фернандо начал встречаться с девушкой из Гамбурга, я побежала к пруду и бросилась в воду, чтобы хоть как-то успокоиться. Мне это удалось, но мысль о том, что Фернандо встречается с другой, мучила меня. Несколько раз мама замечала, что я веду себя странно, но делала скидку на тот факт, что у меня как раз был так называемый переходный возраст. Я изменилась, стала замкнутой, подавленной. Мне часто становилось дурно по неизвестным причинам и я, прижимаясь к стенке, медленно сползала вниз. Несколько раз я срывалась на истерики, но никто не видел в этом ничего особенного. Я выходила на улицу с одной мыслью — встретить его. А когда это происходило, я глупо ему улыбалась, впивалась глазами и провожала взглядом. В глазах окружающих я вела себя странно, мне следовало быть осмотрительнее. Но ведь это была и не совсем я. Рейна долго наблюдала за моим поведением, прежде чем решилась на разговор. Как-то раз в деревне она проследила за мной и застала врасплох, когда я пожирала Фернандо глазами, и сказала:

— Будь осторожна с Отто, Малена.

— Почему? Ведь между нами ничего нет.

Я смутилась.

— Да, но мне не нравится, как он на тебя смотрит.

— Он вовсе не смотрит на меня.

— Разве? — удивилась Рейна.

— Хорошо, временами он смотрит, когда едет на своей машине, или когда выпьет немножко…

— Мне говорили об этом. Я не говорю, что он смотрит на тебя все время, я только говорю, что мне не нравится, как он на тебя смотрит.

— Послушай, Рейна, занимайся своими делами, а меня оставь в покое.

Не успела я произнести эти слова, как испугалась, потому что никогда не разговаривала с сестрой в таком тоне. Она странно на меня посмотрела — в этом взгляде была и обида, и унижение, неудовольствие и что-то большее, что я не смогла понять. Рейна пробормотала что-то, по виду мало похожее на ответ, и отошла в сторону. Когда мы вместе вошли на площадь, я увидела автомобиль Начо, диджея из Пласенсии, который считался новым и единственным кавалером Рейны вот уже на протяжении двух лет. Тут я снова обратилась к ней.

— Прости меня, Рейна, мне очень жаль, я не хотела говорить этого.

Сестра махнула рукой, что означало — инцидент исчерпан. Автомобиль Начо подъехал к нам, Рейна поприветствовала Начо и улыбнулась.

— Не волнуйся, Малена, я не обиделась. В любом случае, ты права — это не мое дело, а еще это совсем не важно, потому что… Хорошо, Порфирио сказал мне, что, увидев его невесту, Отто спятил. По его мнению, с ним что-то не так. По правде говоря, я не думаю, что это важно. Он тебе нравится, но только ты должна быть бдительной. В Германии нет девушек, похожих на тебя, таких, как ты, с… индейским лицом.

Я остановилась, словно приросла к земле, и глупо улыбнулась в ответ Рейне, а ее голос продолжал звучать в моей голове, причиняя, как всегда, боль.

— Я вовсе не имела в виду, что у тебя плохое лицо, — продолжала она, — я думаю, что ты очень красивая. Правда, моя сестра очень красивая, Начо?

Ее жених кивнул.

— Я имею в виду, что в той стране… Хорошо, знаешь, там нет смуглых, таких, как ты. Я думаю, что всякий раз, когда ты приходишь в деревню, этот нацист думает, что попал в цирк! — Тут ее голос задрожал. — Послушай, ради Бога, не смотри так. Это вовсе не я так думаю, то есть не только я. Так думает весь мир, все говорят об этом. Тебе следует быть осторожнее. Я знаю, что он тебе нравится, но я говорю вполне серьезно, он не стоит твоего внимания. Парнем больше, парнем меньше. На нем свет клином не сошелся. В мире много других очень хороших парней. Разве нет? В конце концов, в жизни всякое бывает. А теперь давай, поедем с нами. Я не хочу продолжать. Тебе важно, что думает Отто о тебе. Ну? Пойдем, собирайся, мы едем в Пласенсию…

— Нет, — сказала я, наконец. — Я не еду.

— Но почему? Малена! Малена, поехали!

Она открыла дверцу машины, но я не села. Я повернулась и медленно побрела по дороге куда глаза глядят. Я шла по деревне, мимо меня проезжали машины, проехали и Рейна с Начо. Сестра смотрела на меня в зеркало заднего вида. Я чувствовала, как земля уходит у меня из-под ног. Передо мной расстилался знакомый пейзаж, которого я теперь совсем не замечала. Этот радостный и грандиозный пейзаж больше не доставлял мне удовольствия. В моих ушах все еще звучали слова Рейны, отдаваясь каким-то жужжанием в мозгу. Я прошла несколько поворотов, после одного из них увидела «Бомбу Вальбаум», припаркованную у дороги. Потом я увидела и самого Фернандо. Он сидел на скамейке в белой рубашке без манжет. Раньше бы я обрадовалась, но только не теперь. Я не хотела разговаривать с Фернандо, не хотела смотреть на него. Мне казалось, что эта наша встреча должна стать последней. Фернандо увидел меня и радостно вскрикнул:

— Привет! Что ты здесь делаешь?

Я приближалась к нему очень медленно, но ничего не говорила в ответ. Я хотела просто пройти мимо него. Мои ноги подкашивались, руки дрожали. Я старалась взять себя в руки, но поначалу ничего не получалось. Но потом я почувствовала в себе силы и смогла ответить. Я была очень зла, но даже не на него, а больше на себя саму.

— А ты будь повнимательнее, — сказала я, присаживаясь на скамейку рядом с Фернандо. — Я делаю здесь то же самое, что и ты.

— Здорово, я не откажусь побыть в неплохой компании…

Я подняла камешек и бросила его в сторону. Фернандо проследил за моим движением и оглянулся на меня. Я заметила, как он удивился моей экспрессии. Мне очень хотелось выиграть эту баталию, я не могла больше ждать.

— Тебе не нравится мое лицо, да? Ты думаешь, что я похожа на обезьяну или что некоторые части моего лица похожи на филе для жаркого? Разве нет? — выпалила я.

— Нет, я не… Я не понимаю тебя… Я… Но почему ты так говоришь?

Если бы я сейчас посмотрела на Фернандо, поняла бы: мои слова его обожгли и обескуражили, но на это я не рассчитывала.

— Тогда мне придется сказать тебе, что мой отец гораздо белее тебя и что одна из моих прабабушек была краснокожей, ее лицо было красным, все ее тело было красным!

— Я знаю это, но не понимаю…

— Я должна открыть тебе глаза на кое-что. А ты знаешь, что твоя бабушка-еврейка была гулящей? Да что там, это даже больше, чем быть евреем… Знаешь, что я тебе скажу? Носить в Испании фамилию Толедано — это то же самое, что в других странах иметь фамилию Коган. Вот так!

— Я это знаю, знаю!

Мне следовало взять себя в руки, чтобы не сказать Фернандо еще что-нибудь неприятное. Я понимала, что мои слова бьют без промаха. Фернандо побледнел и захотел что-то мне ответить. Я дала ему такую возможность. Он снова заговорил, но теперь перестал заикаться, его голос звучал твердо, спокойно.

— Когда закончишь, посмотри на меня, — наконец сказал он.

— Я уже закончила, — я действительно подошла к концу заготовленных мною колкостей, хотя мне хотелось сказать ему, что я умею, как настоящая андалузка, танцевать фламенко.

Мне понравилось то, что я ему сказала, как звучали мои слова, и у меня остались силы, чтобы выслушать его.

— В общем, ты не хочешь мне сказать, что произошло. Что я тебе сделал, а? Я несколько раз встречал тебя. Разве я говорил тебе что-то плохое? За что ты меня так оскорбляешь? Ты не можешь мне сказать? Нет? Правда? Потому что я ничего тебе плохого не делал! Теперь я скажу, что с тобой происходит. Единственное, что здесь происходит, единственное, из-за чего все происходит, — это ваш дом. Ты — девушка из этого дерьмового дома. Ты такая же, как и все остальные в этом доме.

Сказав мне эту грубость, Фернандо поднялся и обернулся, чтобы посмотреть на меня. И в этот самый момент я поняла, что вблизи вижу парня, которого люблю. Его откровение почему-то развеселило меня, оно будто очистило мой мозг от ненужной информации. Теперь я могла спокойно наблюдать за Фернандо и говорить с ним искренно, и мне это нравилось. Фернандо продолжал смотреть в землю, а, когда наконец поднял взгляд на меня, мое спокойствие как рукой сняло. В его глазах загорелись злые искорки, он намеренно хотел меня ранить, но сделал совершенно обратное — излечил меня от собственной слепоты. Фернандо трясло от гнева, его губы дрожали, ноздри широко раздувались. Я видела, как напряжены его руки и сильна его злость. Мне казалось, что такие сильные чувства так сдерживать в себе может только немец. Клеймо бастарда высветилось на нем особенно ярко в эту минуту. Только теперь я понимаю, какой ошибкой был этот наш разговор и как страшно он мог закончиться. От негодования мне безумно захотелось наброситься на Фернандо, повалить на землю и вывалять так, чтобы его белая кожа перестала быть белой.

— Нет, я вовсе не дерьмовая девушка… — меня трясло, словно от внезапно поразившей болезни, поэтому я старалась медленно и четко выговаривать каждое слово, чтобы смысл сказанного дошел до Фернандо. Теперь я была уверена в том, что говорила ранее. — Ну вот, вижу, что ты презираешь меня!

— Я, — Фернандо растерянно уставился на меня немигающим взглядом. — Я тебя презираю?

— Да, ты… Ты мне ничего не сделаешь, потому что я девушка, а иначе… и потому, что когда ты смотришь на меня, временами это производит такое впечатление, что… Хорошо, я скажу… ты смотришь на меня так, как если бы я была каким-то редким животным, или — я повысила голос и заговорила увереннее, — или потому что мое лицо похоже на индейское.

— Ах, вот оно что! Вот, значит, что ты думаешь…

Я старалась прочитать по лицу Фернандо, что он собирается мне ответить. И то, что я увидела, мне не понравилось. Он явно медленно соображал, возможно, задержка в развитии. Я слышала, так обычно говорили, но отношению к Пасите. А теперь Фернандо выглядел практически так же, как она. У него была задержка в развитии, я уверена.

— Нет, не я так думаю, — сказала я с уверенностью игрока, у которого на руках выигрышная комбинация карт. — Так многие говорят.

— Кто эти многие?

— Моя сестра… и остальные.

— Кто такая твоя сестра — эта слабачка, которая постоянно хвостом крутит? — сказал он с ударением. Мне не понравилось, что он назвал Рейну слабачкой, ведь она ею не была. Но приходилось признать, что доля правды в его словах есть. — А ты что думаешь? Ведь ты тоже что-то думаешь? Ты же умеешь думать? Или нет?

— Конечно, я тоже так думаю. Я вообще много думаю… — тут я зачем-то ему улыбнулась и замолчала, пока он не улыбнулся мне в ответ. — Мне иногда становится страшно, когда ты так строго, жестко смотришь на меня. Я решила, что это из-за моего индейского лица, других же причин нет.

Фернандо медленно сел обратно на скамейку рядом со мной. Он протянул руку к поясу, достал пачку сигарет и предложил мне закурить, не говоря ни слова. Это была первая сигарета в моей жизни.

— Ух-ты, ты куришь «Пэлл Мэлл»!

— Да…

Фернандо достал зажигалку и дал мне прикурить, потом зажег свою сигарету. Мои чувства обострились от такой близости.

— Ничего особенного, — сказал он.

— Это очень хорошо, — я сделала первую затяжку и закашлялась от ужасного першения в горле, не привыкшему к дыму. — Хотя их производят на Канарских островах, табак выращивают здесь, в этой местности.

— Я знаю, об этом мне говорит здесь каждый, зачем вы обращаете внимание на всякие глупости? Почему ты думаешь, что я смотрю на тебя предвзято?

— Не знаю, — смогла выговорить я между приступами кашля. — Может быть, ты смотришь так, потому что в Германии нет похожих на меня женщин, а еще ты вспоминаешь о своей невесте.

— Нет. Моя невеста стройная, светлая и маленькая, — выговорил он, и глазом не моргнув. — Мне нравятся маленькие женщины и, как сказать, которые не привлекают к себе внимания.

— Непримечательные? — предположила я. Я хотела, чтобы Фернандо проводил меня до дома, но все же немного боялась его.

Он улыбнулся.

— Нет. Есть другое слово.

— Незаметные.

— Точно, маленькие и незаметные.

— Прекрасно, знаешь, ты очень смешной, — мне стало легче разговаривать с ним, он улыбнулся. — Как ее зовут?

— Кого? Мою невесту? Хельга.

— Э… красиво, — по-испански ее имя звучало кошмарно, я не смогла припомнить ни одного фильма, где бы героиню так звали.

— Ты находишь? А мне не нравится. Вот твое имя звучит очень красиво.

— Малена? Да, да, оно очень красивое, — мне всегда очень нравилось произносить свое имя. — К тому же так еще называется танго, оно очень грустное.

— Я знаю, — Фернандо бросил окурок и сделал паузу, вдохнув чистый воздух. — Знаешь, почему я на тебя так смотрю?

— Нет, но мне бы очень хотелось узнать.

— Тогда… — он вздохнул, как бы подавив неизвестное еще мне чувство, улыбнулся и покачал головой, изображая человека, пресыщенного жизнью. — Нет, я не могу тебе сказать.

— Почему?

— Потому что ты не поймешь. Сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

— Врешь.

— Ну, хорошо, мне осталось еще пара дней до дня рождения…

— Две недели.

— Две недели — это не очень много. Или нет?

— Да, это немного.

— А тебе сколько лет?

— Девятнадцать.

— Врешь.

— Хорошо… — он начал улыбаться. — Мне исполнится в октябре.

— Вот у тебя еще много времени до дня рождения. Восемнадцать лет — это еще слишком мало для человека, который пытается показать себя взрослым.

— Возможно. Здесь да, в Германии — нет. Там я уже считаюсь взрослым.

— Давай договоримся. Я приглашаю тебя на мой день рождения, и ты мне что-нибудь подаришь. Идет?

— Нет.

— Почему?

— Потому что я не хочу ничего праздновать в этой дерьмовой компании, и ты, я уверен, поймешь меня.

— Тебе все это не нравится. Правда?

— Да, мне они не нравятся.

Взгляд Фернандо на мгновение стал каким-то пустым. Он был совсем близко от меня, а мне приходилось привыкать к этой близости. Я посмотрела на открывающийся передо мной пейзаж раскинувшихся плантаций и гор.

— Вот этого я никогда не пойму. Посмотри, как красиво.

— Это? Это пустыня. Сухая и безжизненная.

— Потому что сейчас июль и все высохло. Но здесь не всегда так. Ты должен приехать весной и посмотреть, как цветут белыми цветами вишни, как все утопает в цветах…

— Я никогда не вернусь.

Эти последние слова прозвучали для меня, словно пощечина, он сделал мне больно. Он, наверное, не знал, какую боль причинили мне его слова. Я судорожно втянула в себя воздух и вздохнула. Мне захотелось снова отодвинуться от него подальше. Меня поразил даже не тон, с которым слова были произнесены, а то, что они означали, как жестко они звучали, как абсурдно, как несправедливо. Мне казалось, он специально говорит это мне, чтобы я почувствовала себя идиоткой. Этот немец нарочно завоевал мое тело и душу, чтобы мучить меня, а потом объявить, что никогда не вернется.

— А ты не хочешь уехать отсюда? А как же те патриоты, которые приезжают сюда, чтобы умереть, — спросил Фернандо.

— Здесь? Нет.

— Ну, тогда где-нибудь в Малаге, где такая же погода, а поля такие же сухие и безжизненные.

— Нет, там нет моря.

— Я в этом невиновата, Фернандо.

Тут он повернулся и пристально посмотрел мне в глаза. Я почувствовала, как по моей спине побежал холодный пот, а в горле встал комок.

— Я знаю, Индианка, — усмехнулся он, дав мне новое прозвище. — У тебя хорошее чувство юмора.

— Не называй меня так.

— Почему нет? Вы же зовете меня Отто.

— Я — нет. Я не такая, как остальные.

Потом произошло то, что мне трудно описать, что-то явно пошло не так. Меня тянуло к нему, словно сотней канатов. Так детей тянет к рождественской елке, под которой спрятаны подарки. Его голова склонилась очень близко к моей, наши глаза встретились. Я подумала, что он хочет меня поцеловать, и закрыла глаза. Тьма обступила меня со всех сторон. Но он меня не поцеловал. Я открыла глаза и сказала уже резко:

— Я не такая, как они. Я другая, изгой.

Фернандо меня не поцеловал. Его губы были близко от моих, но вместо этого он приблизил их к моему уху и стал нашептывать. Для меня это был словно ушат холодной воды.

— Думаю, что для испанки ты очень хорошенькая.

Я посмотрела на него, и мы оба расхохотались. Мне не понадобилось много времени, чтобы понять его настроение. Но я начала защищаться.

— А что особенного в испанках?

— Ничем, просто вы немножко… стесняетесь, так это говорится?

— Это от многого зависит.

Мне понадобилось время, чтобы понять, услышанное. Неожиданные слова Фернандо заставили меня задуматься. Мне захотелось разговорить его, понять, чем он отличается от людей, которых я встречала до сих пор, и почему меня так к нему тянет. Я постаралась забыть о тех минутах смущения и страха, которые пережила, и глубоко вздохнула. Мне захотелось услышать, что он скажет об испанских женщинах. Ведь многое, что нам кажется очевидным, другим бросается в глаза, а ведь эти отличия и рождаю нашу самобытность, нашу испанскую душу.

— От чего?

— Сложно сказать в двух словах. Чтобы объяснить разницу, понадобится много времени и слов, — он рассмеялся, но я была решительно настроена продолжать эту комедию. — Ты интересуешься модой? Я имею в виду — во что модно сегодня одеваться, какой стиль сегодня актуален?

— Нет.

— А образованием интересуешься?

— Нет.

— А историей своей семьи?

— Нет.

— Политикой?

— Нет.

— Возможно, ты патриотка?

— Нет.

— Тогда не знаю… Мне нравится секс.

— Ясно. Тогда ты должен мне об этом рассказать.

Фернандо расхохотался, но я взглядом заставила его замолчать и продолжить наш разговор. Я чувствовала себя обманутой, видя, как он улыбается, сверкая зубами.

— Ты что-нибудь знаешь об этом? Ты должна пообещать, что не скажешь своей…

И тут он остановился, я предположила, что он хотел сказать «бабушке», но решил промолчать, может быть, из уважения.

— Так о чем ты спрашиваешь?

— О твоих познаниях, о твоем опыте.

— У меня нет опыта.

— Я тебе скажу. Немцы все делают лучше.

— Может быть.

— Именно так.

— Только они плохо играют в баскетбол.

Он рассмеялся.

— Да… Возможно, это единственное, что мы делаем плохо.

— А мы это делаем хорошо, а еще итальянцы, югославы и греки… А знаешь почему?

Он отрицательно покачал головой и рассмеялся. А я продолжала болтать, не замедляя темпа. — Потому что в баскетболе нужно все делать быстро, там важна реакция, умение быстро думать.

— Очень смешно! Это шутка?

— Иногда и мне случается шутить.

— Вот как? Я, признаюсь, не совсем тебя понял. Ты все так раздуваешь, а я ведь хотел тебе честно обо всем рассказать.

— Но ничего не сказал!

— Пойдем, Малена!

Он сделал паузу, достал две сигареты и предложил одну мне. Теперь я закурила более уверенно, дым больше не жег легкие. Мы встали и пошли по дороге.

— Знаешь, Малена, что в Гамбурге есть улица, очень узкая, на которой находятся только публичные дома. На первом этаже в этих домах большие окна, напоминающие витрины магазинов, только единственный там товар — это сами проститутки. Клиенты идут по улицы и заглядывают в эти окна-витрины. Они видят, как проститутки ходят в прозрачных пеньюарах, читают книжки, сидя в кресле в витрине и показывая прохожим свои ноги, как они смотрят телевизор. К каждой проститутке ведет отдельный ход. При входе платишь по таксе… Как-то раз мы с Хельгой случайно зашли на эту улицу, так Хельга в ужасе бежала оттуда и увела меня, только чтобы я ничего не увидел. Кстати, моя мама родилась в Гамбурге, но никогда не бывала на этой улице, никогда ее не видела, а я пару лет назад, когда ходил в школу, на обратном пути всегда с друзьями шел по этой улице.

— И один из вас заходил внутрь. Так? — я хотела произнести эти слова с иронией, но при этом старалась говорить серьезно.

— Нет, только смотрели, мы ничего другого поделать и не могли… Ни у кого из нас не было нужной суммы, а еще мы были слишком маленькими, нас бы не пустили ни в один из этих домов.

— Тебя до сих нор это очень сильно беспокоит. Ведь теперь-то ты мог войти. Разве нет?

— Да, ведь смотреть — это не самое приятное на свете. А еще следует сказать, что они невероятно хороши, все. Я бы не ошибся, пойдя туда.

— Ты жалеешь, что не был там.

— Нет, вовсе нет, — Фернандо улыбнулся, — тем более я не жалуюсь.

— Очень красиво, мне он тоже понравился.

— Кто?

— Фильм, содержание которого ты мне пересказываешь. А теперь расскажи мне что-нибудь про пиратов, про акул или что там еще. Давай же!

— Ты мне не веришь. Да, Индианка?

— Конечно, я тебе не верю. Ты мне все это рассказываешь, потому что считаешь, что я не смогу отличить правду ото лжи, что я дурочка.

Он смотрел на меня странным взглядом, не так, как мои друзья, которые меня разыгрывали. Теперь я сама стала сомневаться в справедливости своих выводов. Я остановилась и внимательно посмотрела на него.

— Это правда? Отвечай, Ферднандо. Ты говорил серьезно?

Он кивнул.

— Это было на самом деле?

— Конечно. Такие же дома есть и в других странах — в Бельгии, в Голландии и еще во многих других, где никто не умеет играть в баскетбол.

— Какая чушь!

— К сожалению, следует признать, что все испанцы — мужланы, Малена. Я уверен, что ты дальше Мадрида не ездила, а потому ничего не знаешь.

— Неправда. Я была во Франции.

— Ну, конечно. Ты только ездила с монахинями в Лурдес.

— Ну и что? — я покраснела. — Как ты узнал?

— Я тоже должен был ехать туда с экскурсией. Там все говорят по-испански, автомобили водят испанцы, которые притворяются иностранцами, чтобы запудрить разным глупышкам мозги, — тут он явно намекал на Маку, — и все они глупые, неотесанные, недалекие идиоты, от которых меня мутит. А потом мы поехали в Эскориал, вечером.

— Когда это было?

— Дай подумать. Три, нет, четыре года тому назад… А почему ты спрашиваешь? Ты тоже была там?

— Нет. Я никогда не была в Лурдесе, мне не нравятся такие места.

— А куда бы ты поехала, если бы была во Франции? В Париж?

— Нет, не в Париж… Лучше на юг.

— А почему на юг? — улыбнулся Фернандо.

— Я не помню точно, но мы всегда едем на юг, поближе к морю.

— На побережье?

— Да. У меня из головы выпало название города, я постоянно забываю названия и даты.

— Это место рядом с крупным городом?

— Да, точно.

— С каким?

Я помнила, что это не Ницца, но близко от Марселя. Название города вертелось у меня на языке, но я никак не могла его произнести. Я помнила, что он часто упоминается в книжке об Астериксе, что этот город часто называют южной столицей.

— Лион.

— Ха! Уверен, ты не была нигде дальше Лурдеса!

— Очень хорошо, умник! — я подпрыгнула. Мне не хотелось смеяться над Фернандо. И я улыбнулась ему так же, как улыбалась Порфирио, но понимала, что ситуация зашла в тупик и мне нужно срочно что-то предпринять. — Если ты все так хорошо знаешь, то тебе со мной неинтересно, я пойду.

Я щелкнула каблуками и быстро пошла по дороге, но не успела сделать и десять шагов, как рядом с моей левой щиколоткой ударился камешек. Я повернулась и посмотрела на него с выражением обиды на лице.

— Что это было?

— Не могу объяснить, не знаю, — сказал он с ударением на последнем слове, что не предвещало ничего хорошего. — А что делаешь ты, Индианка?

— Ах! — удивленно выдохнула я, хотя в действительности ожидала, что он что-то сделает. — Не говори мне, что тебе это интересно…

Он не нашел, что ответить, а я опять торжествовала. Меня впервые поцеловал двоюродный брат Анхелиты на ее свадьбе, полтора года назад. Потом полгода считалось, что у меня есть жених — друг Иньинго, который мне совершенно не нравился, хотя я снисходила до разговора с ним. Мы целовались, в конце концов он запустил руку мне в декольте, на этом наше с ним общение закончилось. Потом еще был случай, когда Хосерра очень напился и тоже приставал ко мне с поцелуями. А теперь Фернандо догонял меня. Я подумала, что теперь точно не смогу спать спокойно по ночам.

— Я делаю то же, что и всегда.

— То есть?

— Я люблю щекотать себе нервы. Понимаешь?

Я легко шагала на своих каблучках, мне очень хотелось взглянуть Фернандо прямо в глаза, чтобы увидеть его реакцию. Я шла быстро, меня словно что-то толкало вперед. И тут я услышала за спиной шум мотора мотоцикла. Я поняла, что он сел на свою «Бомбу Вальбаум» и теперь ехал за мной. Он объехал меня и остановился.

— Куда ты идешь?

— В мой чертов дом, который тебе так не нравится, хотя мне до этого не дела.

— Давай я тебя подвезу, — предложил Фернандо.

Я подошла к нему и села на сиденье не без труда, потому что мои ноги дрожали, словно сейчас решался вопрос всей моей жизни. Через пару секунд я взобралась на сиденье позади Фернандо, прижалась к нему и почувствовала незнакомое чувство радости. Я прижималась к нему, а ветер трепал мои волосы. Я обеими руками обнимала Фернандо, грудью прижималась к его спине, точнее, к его лопаткам. Мои ноги опирались в выхлопные трубы. Я подумала, что это отличный летний транспорт, но зимой ездить на мотоцикле холодно, тем более ветер с силой хлещет в лицо.

— Знаешь, я никогда раньше не ездила на мотоцикле. Мне немного страшно.

— Держись крепче — и ничего плохого не случится.

— Мы очень быстро едем.

— Что?

— Мне страшно.

Несколько раз мотоцикл буквально прижимался к земле на поворотах и Фернандо отталкивался ногой от гравия, от чего мне становилось еще страшнее. Мне постоянно казалось, что в следующий раз он не успеет коснуться земли ногой, и «Бомба Вальбаум» вместе с нами рухнет в кювет или в канаву. Дорога была в ухабах, поэтому наша поездка напоминала аттракцион «Русские горки», — не ясно, что тебя ждет впереди. Несколько раз мотоцикл взлетал и с грохотом приземлялся на дорогу, а потом с воем продолжал путь. Мы обогнали несколько машин, в том числе и автомобиль Начо. Я видела, как Рейна прилипла к окну, провожая меня взглядом. Наверное, ее шокировало то, что я с этим парнем, — мне так показалось, когда мы пронеслись мимо. И вот впереди показался мой дом, через некоторое время мы уже были совсем близко.

— Приехали.

— Ну, нет, пожалуйста… Если тебе не трудно, обогни сад и подвези меня к черному входу. Так будет лучше.

Мотор взревел еще громче — и мы понеслись вокруг сада, поднимая столбы пыли. Я задумалась, почему я так сказала. Я не хотела слезать с этого сиденья, отрываться от спины Фернандо. Возможно, так было из-за новых, необычных ощущений, которые я сегодня испытала. Я казалась себе похожей на героинь женских романов, но испытывать любовное томление мне не хотелось. Улыбка скользнула по моим губам. Я подумала, что не существует никакой более сильной радости, чем с полным правом обнимать любимого человека. Не знаю, понимал ли он, что я чувствую, или нет. Вот мы подъехали к черному входу, мотоцикл остановился с легким ворчанием. Фернандо первым спрыгнул на землю, повернулся ко мне и подал руку, желая помочь. Я оперлась на его руки и прошептала:

— Поцелуй меня, дурачок.

Возможно, помешал шум мотора, потому что Фернандо не расслышал мои слова. Он поставил меня на землю и спросил:

— Что ты сказала?

— Ничего.

Мы стояли около мотоцикла, я все еще чувствовала идущий от Фернандо сигаретный запах, который теперь объединял нас. Я попросила его подвезти меня к черному входу, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания домашних. Я пошла к двери, через пару шагов обернулась и сказала:

— Большое спасибо за поездку. Думаю, мы еще увидимся.

— Подожди секунду, — сказал он и поманил меня пальцем. Затем показал на сиденье своего мотоцикла со словами: — Давай забирайся…

— Я? Но я не умею водить.

— Не думай об этом. Забирайся. Просто смотри перед собой, а я помогу тебе удержать равновесие.

Мое сердце бешено заколотилось, будто хотело выпрыгнуть из груди. Я осторожно взобралась на мотоцикл теперь уже перед Фернандо, без помощи которого я бы просто не справилась с управлением. Найти опору для ног оказалось делом непростым. Я наклонилась, поглядела вниз, рассмотрела, чем привинчены диски на колесах мотоцикла. При этом я не хотела сгонять Фернандо с его места, которое, как мне казалось, теперь не очень безопасно. Мы сделали еще один круг, остановились уже вдалеке от двери, поближе к саду. Я обернулась к Фернандо. Он улыбался.

— Теперь ты не боишься, Индианка?

Видимо, он решил поддержать мою игру.

— Да, не боюсь! Думаю, что и раньше мне не стоило говорить тебе о моих страхах.

— Нет, наоборот, хорошо, что ты сказала. Я предпочитаю, чтобы мне говорили правду. Кстати, что ты мне тогда сказала?

— Я? — переспросила я, глупо улыбаясь. — Послушай, я тебе совсем ничего не говорила до того, как сказала, что теперь не боюсь.

— Нет, после того как мы в первый раз остановились перед твоим домом, до того как ты сказала, что теперь ничего не боишься.

— Я ничего не говорила тебе, после того как мы в первый раз остановились перед моим домом. Я сказала только, что теперь перестала бояться, но уже после того, как прокатились во второй раз, когда мотоцикл уже вела я.

— Говори, пожалуйста, помедленнее, иностранцу очень трудно воспринимать твою речь. Ты говоришь скороговоркой.

— Вовсе нет.

— Именно.

— Меня зовут Малена, и я говорю на языке, на котором говорят с головокружительной быстротой.

Фернандо рассмеялся, его веселость передалась мне.

— Ты и бегаешь быстро, — заметил он.

— Да. Ты хотел знать, что я сказала, когда мы в первый раз остановились перед домом. Я сказала… — и тут я зажала рот ладонью, потому что не смогла повторить свои слова, — тогда они звучали уместно, теперь нет.

— Что ты сказала?

— Ну ладно, я ничего не говорила. Тебе показалось. Я не говорила, если точно, я шептала. А это не то же самое. Понимаешь? Это совсем другое слово… — я видела, что Фернандо опять улыбается, он скорчил гримасу, которой проявлял неподдельный интерес к моим словам. — Я не знаю, существует ли в немецком языке разница между словами «говорить» и…

— Шептать, — нетерпеливо закончил мою фразу Фернандо, — конечно, существует. Так что ты прошептала?

— После того, как?..

— Да.

Я сделала паузу. У меня не было другого выбора: либо смотреть ему в глаза и ответить, либо убежать. Но убегать я не собиралась, у меня не было ни малейшего желания так поступать.

— Кажется, я назвала тебя дурачком.

— Возможно, это я и слышал.

— И ты не слышал больше ничего другого. Правда?

— Почему ты назвала меня дурачком?

— Ну, хорошо! Это все равно что неопределенный артикль в речи, произносимой спонтанно. Так обращаются друг к другу мои родители, все время: «Дурачок, дурочка». Не принимай это всерьез. В действительности я не хотела сказать ничего плохого… Это не важно.

— Почему ты назвала меня дурачком, Малена?

Теперь было самое время для того, чтобы уйти. Но я почему-то решила найти компромисс.

— Хочешь, я снова прошепчу это?

— Да.

Но теперь я не смогла бы это сделать — слова потеряют прежний смысл. Я подняла голову и посмотрела Фернандо прямо в глаза. Потом заговорила спокойным уверенным голосом, медленно, делая многозначительные паузы там, где надо, четко выговаривая все слова.

— Я не просто назвала тебя дурачком. Я попросила тебя поцеловать меня. Мне тогда показалось, что и ты чувствуешь похожее желание. Но, похоже, я ошибалась. Или ты просто испугался поцеловать меня, потому что у тебя есть невеста. Или потому что я тебе не нравлюсь, что было бы для меня хуже всего на свете.

Теперь мне стало совсем страшно, хотя говорила я без страха и без смущения. А он не делал ничего, чтобы прервать меня, потом он обнял меня и притянул к себе. Я прижалась к его груди и обвила обеими руками его шею. Он убрал волосы с моего лица и поцеловал.

В тот же миг реальность перестала для меня существовать, у меня будто крылья выросли.

* * *

Когда я стараюсь оживить в памяти события последующих дней, мне непросто отличать реальное от вымышленного, от того, что я сама себе напридумывала. Что-то происходило в моих снах, что-то — в реальности, — то, о чем я так давно мечтала. Мне было и раньше трудно не зацикливаться на своих фантазиях, а теперь с этим обстояло еще сложнее, потому что правда и вымысел смешались и стали в моей голове одним целым.

Теперь я мне не хотелось плакать, как раньше. Удивительно, каким сильным потрясением стала для меня встреча с героем моих грез. Это было такое же чувство неестественности, ирреальности происходящего, какое бывает при просмотре фильмов, когда герои портретов или старых фотографий оживают и общаются с живыми людьми. Теперь мне следовало переживать из-за того, насколько сильно я привязалась к своему герою. Как только я начинала о нем думать, так по коже пробегал холодок, а тело вспоминало его прикосновения. Со временем мне удалось научиться держать себя более сдержанно, даже строго. При этом я сама очень изменилась. Я перестала быть той маленькой девочкой, которая только делала вид, что она живет. Теперь я жила по-настоящему, то есть мне только предстояло научиться жить.

Многое изменилось во мне, я сама замечала разницу в своем поведении, в словах и движениях, например, я стала примерять украшения, к которым раньше не испытывала никакого интереса. Мне хотелось измениться для Фернандо. Но я отдавала себе отчет в том, что до сих пор он общался с прежней Маленой, поэтому мой новый образ ему может не понравиться. Мне следовало меняться медленно, бережно сохраняя все лучшее, что было во мне раньше. А что касается Фернандо, то теперь перед моими глазами всегда стоял его образ — парень с квадратной бородкой, которая мне так нравилась. Я спрашивала себя, как такой красивый парень, как он, мог обратить на меня внимание. И не находила ответа, только чувствовала, как расту в своих собственных глазах.

Я помню, как боялась смотреть на свое лицо в зеркало, как боялась найти на нем малейший изъян, а потом спустилась по лестнице вниз. Он ждал меня на своей «Бомбе Вальбаум», я решилась погулять с ним до самого вечера. Я шла быстро, боясь встретить маму, но остановилась в прихожей, чтобы еще раз посмотреть на себя в зеркало. Я боялась разоблачения со стороны близких, боялась, что они спустят меня с небес на землю. Я не помню, чтобы у меня когда-нибудь так блестели глаза, как тогда. Я насмешливо улыбалась себе в зеркале и не могла поверить, что этот прекрасный и совершенный образ в зеркале — мой.

Когда я вернулась домой, приближалось время ужина. Я тихо вошла в коридор, стараясь не шуметь. Потом осторожно заглянула на кухню, все уже собрались за столом, но к еде еще не приступали. Мама только начала накладывать первое. В этот раз и папа, и мама ужинали дома, что бывало нечасто. Я сделала несколько шагов по коридору, желая подняться в свою комнату и переодеться. Мне нужно было привести в порядок не только внешний вид, но и мои чувства, чтобы никто не заметил, что я с минуты на минуту оторвусь от пола и улечу в небеса от переполнявшей меня радости. Я была уже в своей комнате, когда услышала шорох за спиной. В дверях стояла Рейна. Наверное, она пришла позвать меня ужинать, хотя явно хотела сказать что-то еще, но не могла выговорить ни слова от переполнявших ее чувств. Она не знала, как начать разговор, поэтому я приветливо ей улыбнулась.

— Где ты была все это время, дорогуша? С кем встречалась? Только не злись, просто скажи.

Слова Рейны вернули меня на землю. Скинув туфли, я села на кровать. Я решила, что будет лучше называть вещи своими именами.

— Я каталась с Фернандо. Я вовсе не хочу, чтобы ты высказывалась по этому поводу, твое мнение мне неинтересно. Ясно?

— Малена!

Ее улыбка не была ответом на мои обидные слова, в этой улыбке было что-то еще, какое-то другое чувство, которое мне пока было не понять. Я не сознавала, что для Рейны мое поведение кажется настоящим вызовом. Теперь, похоже, она радовалась за меня, так же как раньше радовалась тому, что я получала хорошие отметки в колледже. Моя сестра радовалась — для меня это значило много.

— Удачи, дорогуша! Очень хорошо. Мне очень хотелось найти тебе жениха.

— Хорошо, у него есть двухколесный конь. Жених, все говорят о том, что нужен жених, но я не знаю, что это значит.

— Конечно, не знаешь. Ты со временем поймешь… Итак, утром я проснулась в одном доме с Магдаленой испанской, а засыпать пойду с Магдаленой гамбургской.

Она рассмеялась собственной глупой шутке. В ту ночь она меня не могла оставить в покое, не выведав всех подробностей.

— Расскажи мне, пожалуйста! — Рейна молитвенно сложила руки. — Я хочу все знать, все, все, все… Пожалуйста…

— Нет, оставь меня в покое.

— Но почему?

— Потому что он тебе не нравится.

— Но ты же не знаешь! Послушай, мне на него абсолютно наплевать. Я тебе всякое говорила раньше, но в действительности я не хотела обидеть его. Мне… мне правда казалось, что он может навредить тебе, серьезно, но я ничего не имею против него, я даже не могла себе представить… Но теперь я все начинаю видеть иначе, я тебе клянусь, Малена.

— Хорошо, но в любом случае…

— Расскажи мне о нем, давай! Ты даже не представляешь, что я себе о нем напридумывала. Если ты мне все расскажешь, я обещаю, что не буду звать его Отто никогда больше.

Мы спустились вниз на кухню. Там никого уже не было, видимо, все поели и разошлись. Мы сели за стол, на котором стояла огромная тарелка с салатом «Оливье». Рейна присела рядом со мной, просительно заламывая руки, буквально на коленях умоляя меня все ей рассказать. Честно говоря, я сама умирала от желания поговорить с сестрой. Теперь я была в уверена в Рейне, ведь она искренне за меня радовалась.

— Если ты скажешь маме хоть слово, она узнает от меня, как ты на машине Начо ездишь в Пласенсию.

Такое заявление обладало огромной силой. Мама страшно паниковала, когда мы гуляли с кем-то, кому она не доверяла, то есть не с дядей Педро и не с Хосеррой. Рейна частенько залезала в машину к Начо, а я закрывала на это глаза.

— Конечно, Малена. Да и зачем мне делать что-либо в таком духе?

Теперь я могла говорить. Я рассказала сестре все до последних минут нашей встречи с Фернандо, тогда я перешла на скороговорку. Рейна заметила мое смущение и почуяла, что самое интересное будет дальше.

— И что дальше? — спросила она.

— Ничего такого.

— Ничего такого?

— Ну, хорошо, он поцеловал меня, мы обнимались, ну и все… — я сказала это как можно более спокойно, стараясь при этом спокойно улыбаться. Мне казалось, что такие вещи следует сообщать самым спокойным тоном. — А вообще водить мотоцикл очень трудно. Ты об этом знаешь?

— М-да. Почему ты не ешь?

Она положила на мою тарелку огромную порцию салата и теперь ждала, когда я начну его поглощать. Я любила это разноцветное блюдо, особенно салат Паулины, которая вместо зелени добавляла в него вареную картошку, сырые яйца и оливки. Мне нравилась эта мешанина. Я добавила в свою тарелку еще немного майонеза и попробовала, что получилось. Мне понравилось, но от переполнявших меня эмоций было трудно заставать себя проглотить хоть немного.

— Что-то в меня ничего не идет. У тебя нет сигареты?

Рейна частенько курила в доме в это лето. Потому я решила, что она угостит меня сигаретой.

— Конечно. А с каких пор ты куришь? — спросила она, соскребая остатки салата со своей тарелки и отправляя их в рот.

— Уже четыре или пять часов.

— А-а. «Пэлл Мэлл»? Черные? У меня есть такие.

— Да, я курила именно их. Мне понравилось.

— К сожалению, — она улыбнулась, — ведь это вредно.

Я улыбнулась в ответ. Рейна закурила первой, потом дала мне прикурить от своей сигареты.

— Теперь тебе стоит только протянуть руку. Я тебя всегда угощу.

— Спасибо, — просто ответила я, избегая напыщенных фраз благодарности.

— Но все это вовсе не важно. Успокойся. Я тебе советую не попадаться на глаза матери.

— Знаю, Рейна, знаю.

К нам присоединилась Паулина, и мы обе стали расточать благодарности ее необыкновенному салату. Рейна даже попросила рецепт. Я думала о том, что до моего дня рождения остается всего две недели, что я стану совсем взрослой, а Фернандо еще придется подождать несколько месяцев до совершеннолетия. Он получит все права. Рейна тоже вспомнила о Фернандо и сказала:

— Он ведь немец, он скоро вернется в свою страну. А там много других девушек. Ты понимаешь, о чем я говорю. Количество перебьет качество, это я о тебе.

— Я больше не хочу об этом говорить. Пожалуйста, — прошептала я, — оставь меня ради Бога в покое.

В этот момент я действительно захотела убежать из этого места куда-нибудь во Францию. Но сестра меня уже не слушала, потому что в кухню вошел Педро.

— Ты остаешься? — спросил он.

Педро с Рейной опять собрались куда-то ехать на ночь глядя. Я кивнула головой.

— Я остаюсь. Сегодня я что-то очень устала.

Так и было. Примерно через полчаса я лежала в постели измученная, словно после длинного трудового дня. Все мое тело смертельно устало. Несколько минут назад я еще была в ванной, рассматривала себя в зеркало, расчесывала волосы, как привыкла это делать каждый вечер. А теперь у меня не было сил даже пошевелиться. Я не могла закрыть глаза, пыталась восстановить в памяти события минувшего дня, чтобы еще раз внимательно проанализировать свое поведение. Я понимала, что выгляжу не особо привлекательно, но тогда я не придавала этому значение. Теперь внутри меня появился другой человек, чужой, который решал, как поступать в новых обстоятельствах. Никогда еще я не испытывала таких чувств.

Перед тем как лечь в постель, я медленно разделась. Я разглядывала свое тело в зеркале так, будто никогда не видела его раньше. Я находила себя очень привлекательной, потому что он мне сказал, что оно привлекательно. Я рассмотрела свои ноги и руки. Теперь мне нужно следить за собой, за своей кожей, прислушиваться к своему телу, отказаться по возможности от мяса. Теперь мое прошлое представлялось мне неправдоподобным и нереальным, я вспоминала наши поездки на «форде-фиесте» и мою былую уверенность в том, что моя жизнь никак не сможет измениться. Мое существование до сегодняшнего дня было призрачным, ненастоящим, неполным, безнадежным. Теперь же восприятие мира полностью сосредоточилось на Фернандо, я продолжала ощущать прикосновение его рук, видела его улыбку, слышала голос. Мысленно я снова и снова прокручивала события сегодняшнего дня. Моя жизнь получила новые краски, новые эмоции. Я замерла перед зеркалом, боясь подумать о будущем. «Малена, — сказала я сама себе, — ты должна быть осторожной, тебе не следует с головой бросаться в этот омут, ты не должна забывать о себе». Я надела белую ночную рубашку и с распущенными волосами стала похожа на средневековую принцессу. Под рубашкой просвечивали соски, в зеркале были отчетливо видны соблазнительные изгибы моего тела. Я мысленно отгородилась от внешнего мира, в котором, по мнению моей сестры, есть место только для авантюристов и мошенников.

* * *

На следующее утро, когда я пришла на кухню, чтобы приготовить себе завтрак на скорую руку, я встретилась с Нене, которая ждала меня, уперев руку в бок, и насвистывала под нос какую-то мелодию.

— Это марш из фильма «Мост через реку Квай», он такой дурацкий, — сказала она с улыбкой, садясь на свое место у стола. — Что случилось, Малена? Тебе он не нравится?

Нене поставила молоко на плиту и продолжала насвистывать, не поворачивая головы.

— Это марш английских арестантов. И ты думаешь, что он должен мне понравиться. Честно говоря, у меня нет мнения по этому поводу. Ты не передашь мне горчицу, я ее что-то не вижу…

— Нене! Прекрати сейчас же свистеть. Ты сошла с ума? Или как?

Эти крики раздались откуда-то из коридора. В конце концов на кухню вошла Маку, она пыталась прекратить этот неприятный шум. Правда, он был обязательной частью утра.

— Иди отсюда, — бросила Маку Нене. — Выйди на улицу, там и ной, а мне нужно поговорить с Маленой.

Маку подошла ко мне с довольной улыбкой, которую я была не в состоянии понять, но почувствовала, что она собирается нарушить мой покой и окончательно испортить мне завтрак. Она помогла мне перенести гренки на стол и уселась напротив, продолжая молча улыбаться.

— Что случилось, Маку? — спросила я. Завтрак был моим любимым времяпрепровождением, и меня не радовала перспектива его испортить. — Что ты хочешь мне сказать?

— Я… — она застенчиво замолчала. И только по одному этому я поняла, что речь пойдет о чем-то очень важном. — Я хотела попросить тебя об одолжении.

Я кивнула головой, но мой жест не выглядел так, что я готова броситься ей на помощь.

— О каком?

— Я… Если ты… Ты не могла бы попросить Фернандо…

— О чем?

Маку поднялась, потом опустила голову, будто изучала ножки стола, и наконец призналась:

— Я хочу джинсы с лейблом «Левайс», Малена! Это единственная вещь в мире, которую я желаю больше всего на свете. Что может быть прекраснее, чем джинсы с этим лейблом! Ты знаешь, я годами мечтала о таких штанах, а мне некого попросить их купить, моя мама и слышать об этом не желает. Некоторые вообще называют меня дурой, но я же не виновата, что у меня такая мечта. Я не виновата, что в этой стране негде купить такие джинсы! Я…

Маку снова села. Она казалась возбужденной, наверное, поэтому успокоительно улыбалась мне и непрерывно стучала пальцами по столу, действуя мне на нервы, потом продолжила излагать свою просьбу.

— Фернандо не составит труда купить мне пару. В Германии есть все, а мама никогда не попросит его. Я прошу тебя, я заплачу, я смогу, ты же знаешь. Ты только попроси его, а деньги я найду. Ты знаешь, почему я прошу тебя… Рейна мне ночью все рассказала… Я думаю, что если ты его попросишь, он купит мне пару и пришлет, я в этом уверена.

Я подняла руку, чтобы заставить ее замолчать. Мне сейчас, как никогда, нужна была тишина и покой.

— Я поговорю с ним об этом, Маку.

— Точно?

— Точно. Если возникнет проблема, он пошлет джинсы мне, и я уже передам их тебе. Но я уверена, что проблем не будет. Ты получишь свои джинсы.

— Спасибо. О, Малена, спасибо! — она подошла ко мне и поцеловала в щеку. — Огромнейшее спасибо. Ты даже не представляешь, насколько это важно для меня.

Таким образом, у меня появилась новая тема для разговора с Фернандо. Меня ожидала еще одна встреча с ним, и никто не мог мне помочь ее пережить. Я чувствовала себя невероятно одинокой, словно была деревом в саду перед домом. Такое со мной уже было однажды, когда дедушка сделал мне тот подарок. И теперь всю ночь я переживала снова ощущение собственной избранности.

Я встретилась в тот день с Фернандо, мы опять шли по той же самой дороге, по обеим сторонам которой открывался тот же самый унылый пейзаж. Фернандо взял меня под правую руку, а я решила, что пришло время поговорить с ним о джинсах Маку. Я обняла его за талию и опустила руку немного пониже, дотронувшись до пояса, на котором был пришит этот самый лейбл.

— Ты знаешь, что это такое?

— Конечно.

По правде говоря, сейчас мне было весело и спокойно, я не думала ни о чем плохом и ничего дурного не подозревала, тем более того, что наши отношения с Фернандо могут плохо закончиться. Мысли о том, какие последствия могут иметь эти встречи, тоже не приходили мне в голову. Фернандо был таким же изобретательным лжецом, как и я, это стало очевидно, потому что в предыдущую ночь он не принял извинений, которые принесла ему я, объясняя, почему опоздала на сорок пять минут. В конце концов все, что я ему говорила, было чистой правдой. Мне было трудно решиться ускользнуть из дома, а потом сесть на мотоцикл с мужчиной. Фернандо только спросил, почему я так сильно опоздала, а я ответила, что мама все время глаз с меня не спускала, заставила поужинать, причем нужно было обязательно все съесть. В тот вечер мы с Фернандо обошли половину баров в Пласенсии, много болтали, часто целовались, когда не болтали, потом говорили о самолетах. Фернандо задумал реализовать свои честолюбивые планы в аэронавтике, стать инженером. Потом мы говорили о его брате и сестре. Как оказалось, сестра Фернандо была моей ровесницей, а брат младше. Затем Фернандо рассказал мне о своих друзьях. Друзей у него было двое. Одного из них звали Гюнтер, он был сыном испанки, родившейся в эмиграции. Еще мы говорили о Франко: отец Фернандо решил поначалу вернуться в Испанию сразу после смерти диктатора, но потом передумал и стал ждать другой смерти — смерти моего дедушки, считая, что после нее у него появится настоящее право вернуться домой. Мы обсуждали фильмы, которые мне удалось посмотреть, в особенности «Бал вампиров». Фернандо тоже было что сказать об этом кино. Когда я взглянула на часы, была уже полночь. Фернандо смотрел на меня со странной улыбкой, в темноте поблескивали его белые зубы. Я помнила, что он обещал отвезти меня домой к половине одиннадцатого, теперь же стало понятно, что он что-то замышляет. Он крепко держал меня под руку, и я почувствовала нарастающую панику. Фернандо, видимо, заметил это, поэтому спросил:

— Что с тобой?

— Ничего… — я понимала, что ни о чем не могу думать.

Фернандо словно околдовал меня, только теперь я стала понимать магическую силу мужского притяжения. Он был похож на падшего ангела, который появился, чтобы сбить меня с пути. Я чувствовала, что его власть надо мной с каждой минутой все возрастает и у меня не хватит силы воли, чтобы этому сопротивляться. Мое тело переставало меня слушаться. Мне хотелось вырвать свою руку из его руки, но я не смогла этого сделать.

— Со мной все хорошо, — наконец прошептала я.

— Замечательно… Потому что я не знаю, что с тобой делать.

Я ничего не смогла ответить ему, у меня не было сил на иронию, во мне бушевала буря эмоций. Что-то парализовало мои руки и ноги, я перестала чувствовать пальцы правой руки, которые будто стали длиннее, соединившись с пальцами Фернандо. Я боролась с кровью Родриго, которая начинала закипать в моих жилах, и старалась не думать о слабости своего пола, о том, что нахожусь под властью моего двоюродного брата, ставшего проводником в незнакомый мир.

Когда Фернандо заглушил мотор, я испугалась, что скоро разочарую его и он выгонит меня из той маленькой пещеры в стене, похожей на убежище пирата Флинта. Поэтому я наклонилась и последовала за Фернандо. Он велел мне опустить голову ниже, чтобы не удариться, и я послушно пошла за ним, как рабыня за господином. На свете не существовало никого красивее Фернандо, я не могла на него налюбоваться. Я посмотрела на него и прерывисто вздохнула. Эхо ответило мне жалобным всхлипом. Я поняла, что отдала бы жизнь только за то, чтобы услышать стон удовольствия Фернандо.

Потом мы юркнули под большое шерстяное одеяло. Через несколько минут я поняла, что лежу под одеялом голая и Фернандо наполовину раздет. Мне казалось, кровь Родриго нас победила, я почувствовала ее греховную власть. Мне вдруг стал понятен секрет Родриго, так долго от меня ускользавший: его кровь парализовала мой мозг — и он покорился воле Фернандо, который полностью подчинил себе мое тело — мои руки, губы… На меня словно упала тень прошлого, которая не давала мне возможности самой решать, что делать.

Я сидела у Фернандо на коленях и довольно улыбалась. Мне казалось, что смысл моей жизни заключен в нем, а его тело — вместилище святого духа. Я не смотрела на его лицо.

— Это курочка… — сказал он и протянул кусок мяса.

Было ясно, Фернандо заранее подготовился к нашему свиданию. Я смутилась от этой мысли и сильнее впилась зубами в курицу.

— Ты удивлена? Да, Индианка?

— Да, — через мгновение произнесла я, чтобы скрыть свое волнение, — это действительно удивительно.

Это была курица, вне всякого сомнения, но в то же время я осознала всю двусмысленность этого слова. Это было более чем совпадение. Не была ли и я несчастной жертвой, которая призвана утолить голод, как эта курочка. В моем мозгу пульсировало сознание нарастающей угрозы, и жертвой на этот раз должна была стать я. Я не могла отделить ощущение угрозы от приятия чуда, которое должно было свершиться в эти секунды. Я не шевельнулась, когда Фернандо отстранился, чтобы достать какую-то не знакомую мне вещь.

— Что это?

Фернандо замер и поднял на меня глаза, но не смог понять мое замешательство.

— Презерватив.

— А-а…

«Боже мой, Боже мой, Боже мой, Боже мой», — шептала я про себя. «Боже мой, Боже мой, Боже мой», — и у меня задрожали руки. «Боже мой, Боже мой», — и у меня задрожали ноги. «Боже мой», — и я увидела лицо моей матери. «Боже мой», — она смотрела на меня с нежной улыбкой, которую только можно было пожелать. Однако в то же самое время мои уши слышали галоп приближающейся лошади, она скакала так быстро, что у меня не было никакой возможности убежать…

— Он испанский, — сказал Фернандо, неверно истолковав мое замешательство и желая все объяснить, — он думал, что в этом причина моего беспокойства, — я купил его в аптеке у тети Марии.

— Фернандо, я должна сказать тебе… — я должна была сказать ему, но не отваживалась, поэтому не нашла нужных слов, — я бы не хотела, чтобы ты…

— Я знаю, Индианка, — он толкнул меня на одеяло и лег рядом. — И мне совсем это не нравится, но лучше будет сделать так. Нет? Не стоит рисковать, можно что-нибудь подхватить… Ладно, я не думаю, что ты что-то подхватишь.

Я покачала головой и хотела улыбнуться, но не вышло. Когда он вплотную прижался ко мне, я поняла, что так должно быть, хотя если бы у меня было еще время… Мое тело трепетало под его поцелуями, по щекам скатились две слезинки…

— Я… я так люблю тебя, Фернандо.

Потом мне стало трудно — мной управлял Родриго.

* * *

— Ты хорошо держалась, Индианка, — сказал Фернандо, рисуя пальцем узоры на моем животе.

Я лежала на спине поверх одеяла абсолютно без сил, но смогла в ответ удовлетворенно улыбнуться. Почему удовлетворенно? Потому что он сказал, что я хорошо держалась, лучше, чем могла себе представить.

— Хотя я немного испугался, потому что ты совсем не двигалась.

— Это потому, что я боялась помешать тебе, — ответила я, думая, что это хороший ответ.

Однако Фернандо, видимо, понял иначе — все-таки мы говорили на разных языках, а теперь слова были и вовсе лишними, но мой язык, похоже, обрел самостоятельную жизнь и начал говорить сам по себе.

— Со мной всегда так. Только ты не думай об этом, потому что никто не думает… Я просто немного устала, вот и все, а еще… Я думаю, что вначале мне было немного не по себе, я волновалась, но теперь, правда, все в порядке.

Мой взгляд прошелся по его телу и наткнулся на шрам, оставшийся после операции по удалению аппендикса. Я решила перевести разговор на другую тему и сказала:

— Я вовсе не жалуюсь, — и это было правдой. Я впилась в одеяло зубами, пока не заболела челюсть. Он улыбнулся.

— Ты хорошо держалась. Правда. Очень хорошо. Очень, очень хорошо.

Вдруг я начала смеяться, я была не в силах остановить нападавшие на меня приступы хохота — неожиданный приступ истерики. Но тут меня пронзило подозрение, что Фернандо может подумать, что я смеюсь над ним, и я заставила себя остановиться.

— Над чем ты смеешься? — его голос был спокоен, как обычно.

— Я подумала, что это у меня врожденное… потому что в действительности, хотя я воспитывалась в строгой семье… По правде говоря, я не большой специалист в этом деле.

— Нет? Сколько раз ты этим занималась?

— Ну… немного.

— Со сколькими парнями? Это всего лишь любопытство, если не хочешь, можешь не отвечать.

— Ну почему же… Я спала только с одним.

— С одним парнем из Мадрида?

— Нет, с иностранцем, — ответила я. Я старалась быть спокойной, но вместо этого становилась все более взвинченной.

— Когда? Этой зимой?

— Нет, этим летом.

— Этим летом?! Но это произошло не в Альмансилье. Правда?

— Хорошо, не в Альмансилье, если точно… — я заговорила с чувством, с которым с нами говорил Марсиано, рассказывая о окружающих нас землях. — Это произошло в отдалении от нее.

— Как это?

— Шутка. Я хотела сказать, что это произошло здесь. В пещере, на новом одеяле, с зелеными квадратами, — я начала краснеть, — с зелеными, желтыми и голубыми.

— Что? Но ты мне не говорила… — его голос срывался. — Не говори мне этого, Малена, пожалуйста, не говори мне этого.

Я внимательно смотрела на Фернандо: его паника перешла в ужас — он постепенно осознал, что случилось. Губы Фернандо шевелились, но он не мог издать ни звука. Он без сил упал на одеяло, потом схватил меня за руку и притянул к себе. Наконец, сделав над собой усилие, успокоился и сказал, что хочет поцеловать меня, что и сделал. У него был вид жертвы, он застонал:

— Но ты же мне сказала, что…

Мне стало больно — так сильно он сжал мои руки.

— Я ничего не говорила тебе, Фернандо.

— Ты дала мне понять…

— Нет. Ты услышал то, что хотел услышать. В конце концов это не имеет значения, ведь все прошло хорошо.

Тут его губы искривились, а лицо передернулось. Я поняла, что мои последние слова попали в цель, только эффект получился не таким, какого я ожидала. Видимо, мои последние слова ему было очень трудно понять.

— Ты сумасшедшая! Я связался с ненормальной! Ты говоришь невозможные вещи, непонятные и… и глупые! Боже мой, я никогда не спал с девственницей! — заорал Фернандо и прошептал тише, как бы в сторону: — Я всегда их боялся…

— Хорошо, я теперь не девственница, — сказала я.

Я улыбалась, мне хотелось успокоиться, потому что я чувствовала, что совершила ошибку, один из нас ошибся. Я была почти уверена, что поступила верно, но мне не хотелось злить Фернандо еще раз.

— Но, ты правда не понимаешь? Не понимаешь? Ведь это должно быть очень важно для тебя, потому что станет переломным этапом в твоей жизни, а я ничего не хочу знать. Ты слышишь? Ты меня обманула, ты мне ничего не сказала.

— Фернандо, пожалуйста, не будь немцем, — я была готова заплакать, и его слова сбили меня с толку. — Все так сложно, я…

— Я не гожусь для этого! Ты понимаешь? Почему ты мне ничего не сказала? — Фернандо закрыл лицо руками, а его голос зазвучал иначе, по-новому, он теперь выражал его слабость. — Я… Я не соглашался на это. Ты понимаешь?

— Нет, не понимаю.

— В любом случае я… я имел право знать.

— Я хотела сказать тебе! Но ты подумал, что я не хочу, чтобы ты надевал презерватив.

— Нам следовало поговорить об этом. Нам следовало все обсудить, это не должно было происходить так.

— Конечно, должно, — возразила я, но мой голос звучал так слабо, что мне самой с трудом удалось его услышать, — и все вышло хорошо.

Наконец Фернандо встал и отвернулся, чтобы не смотреть мне в лицо. Мне казалось, прошло много времени, прежде чем он сел обратно. Я не считала себя в чем-либо виноватой перед ним, а только хотела удовлетворить собственное желание, каждая частица меня хотела этого. Это был мой абсолютный триумф, моя личная победа. Когда я это поняла, то бросилась на него с кулаками с криком:

— Мне говорили, тебе понравится быть первым!

Фернандо не двинулся с места. Он схватил меня за запястья и ждал, пока я успокоюсь. Но когда он заговорил, его голос звучал весело.

— Ах, вот как? Кто говорил?

Теперь я стала сознавать всю глупость положения, в которое попала. И когда я заговорила, я никак не могла до конца четко произнести свои слова.

— Я… так… думала… что…

У меня не осталось сил продолжать. Фернандо задал вопрос, от которого я заплакала так сильно, что просто рухнула на пол, не в силах выносить этот позор. Фернандо крепко обнял меня, прижал к себе и принялся целовать снова и снова — в губы, лоб, щеку, шею. Моя кровь закипела, как у человека на необитаемом острове, когда он понял, что его услышали.

— Малена, пожалуйста, не плачь… Не плачь, пожалуйста… Боже мой, я не знал, что этот вопрос тебя так обидит!

Я прижалась к Фернандо сильнее, обвила ногами его ноги, желая слиться с ним в единое целое. Мы снова перекатились друг через друга, он протянул руку, чтобы поправить одеяло под нами, а потом пальцами вытер слезы на моих щеках. Я открыла глаза и поняла, что все это время меня терзал страх — страх перед правдой жизни, страх перед тем, что кто-то когда-то должен сорвать заветный плод моего сердца, и им стал Фернандо, который теперь смотрел на меня и улыбался. За несколько мгновений стерлись годы нашего прошлого, когда мы не знали друг друга, доказывая сближающую силу любви. Было ясно, что в эти минуты Фернандо любил меня, но я все равно не понимала: с его стороны это искренние чувство или просто влечение парня к девушке. Тогда мне казалось, что он по-настоящему понимает меня и поддержит во всем.

Вдруг Фернандо посмотрел на меня и усмехнулся, как мне показалось, холодно, а потом обхватил ладонью мой затылок и поцеловал в губы. Нежность, с которой он сделал это, утвердила меня в мысли, что все происходящее не просто эпизод из жизни девочки и мальчика, а событие, подтверждающее, что мы испытываем друг к другу отнюдь не дружеские чувства. Мне казалось, что отныне меня будут сопровождать благородство, любовь и понимание, — отличительные качества мужчин. Я чувствовала себя совсем взрослой, взрослее всех моих ровесников, потому что узнала жизнь гораздо ближе, чем они.

Я играла в любовь и не понимала, что в любви должны участвовать двое. Фернандо погладил меня по руке, потом сделал какой-то неопределенный жест в воздухе.

— Скажи мне, что это неправда.

— Что?

— То, что ты мне сказал раньше. Скажи мне, что ты солгал, что все это для тебя не важно, что это не твое дело, что я сама уже достаточно взрослая, чтобы знать, к чему все идет, что думал только о себе, что ты сразу же выкинешь меня из головы, когда выйдешь отсюда. Скажи, чтобы и я обо всем забыла, скажи мне это.

— Почему ты хочешь, чтобы я все это тебе сказал?

— Потому что хочу услышать правду.

— И какова правда?

— Я не знаю.

— Тогда что ты хочешь услышать?

— Хочу услышать, что когда ты приехал сюда, в пещеру, уже знал, что станешь делать… Когда готовил это одеяло, знал, для чего будешь его использовать… Когда пошел этим вечером искать меня, знал, что должно произойти… Я хочу услышать, что ты не задавал вопросов, потому что боялся услышать ответы, которые могут тебя не устроить… Что это было выше твоих сил… Что у тебя было единственное желание переспать со мной… Что ты точно знал, что собираешься сделать со мной. Вот, что я хочу услышать.

Фернандо смотрел куда-то вдаль выше моего лица. Мне пришлось напрячь слух, чтобы услышать его слова.

— Ты редкий человек, Индианка.

— Знаю, я всегда это знала. Но от таких вещей средства нет. Ты либо принимаешь меня такой, либо нет. С малых лет я молилась Богородице, чтобы та превратила меня в мальчика, потому что думала, что быть мальчиком намного лучше. Я хотела этого, пока не встретила Магду… Ты знаешь Магду?

Он кивнул головой, но ничего не сказал.

— Магда мне сказала, что суть не в том, чтобы превратиться в мальчика, и она была права. С тех пор я не молюсь. Теперь думаю, что мне бы не понравилось быть мужчиной.

Он на некоторое время задумался, и мне захотелось выдернуть из его руки свою руку, но он не позволил, он хотел, чтобы я оставалась рядом с ним.

— Ты была бы жутким мужчиной, Индианка.

— Почему?

— Потому что ты бы мне не понравилась… Куда я положил табак?

Он поднялся, потом дал мне закурить. Я вглядывалась в его лицо, но никак не могла понять, что оно выражает.

— У тебя есть время? — спросил он меня и продолжил, не ожидая моего ответа. — Я расскажу тебе одну вещь. Ты заслужила.

Фернандо обнял меня за плечи, потом начал говорить о том, о чем я менее всего ожидала услышать.

— В Гамбурге много испанских клубов, ты об этом знаешь? Почти все открыты эмигрантами, республиканцами-беженцами. Это места, где можно встретить кого угодно — от детей до стариков, которые приходят туда, чтобы поговорить по-испански, полакомиться тортильей в баре, поиграть в карты, просто поболтать… Мой отец никогда не водил меня ни в одно из таких мест, потому что для него было сущим наказанием там находиться. Он живет только рядом с немцами и по-немецки говорит великолепно, он ничего не хочет знать об Испании, ничего. Он не пьет испанское вино, потому что считает, что итальянское лучше, хотя все знают, что оно хуже. Однако он все же продолжает говорить «черт» по-испански каждый раз, когда кто-то действует ему на нервы. Я помню, что когда мы были маленькими, мы говорили с ним по-испански. Но потом… Эдит говорит по-испански хуже меня, а Райнер, которому тринадцать лет, не поехал сюда этим летом, потому что не хотел показывать свое плохое знание языка… Пару лет назад Гюнтер рассказал мне об одном испанском клубе, в котором можно прекрасно поиграть на бильярде, а мы в этом деле были специалистами. Гюнтер говорит очень хорошо, почти как я. Мы привыкли пользоваться между собой испанским, чтобы никто не понимал, о чем мы говорим, в колледже, а больше всего с девочками. Так мы проводили время, не опасаясь проблем. Мы проводили много времени вместе, потому решили пойти в этот клуб. В баре клуба был один официант, которого звали Хусто, андалусиец, из деревни под Кадисом. Он приехал в Германию давно, около пятнадцати лет назад, жил один, потому что решил остаться вдовцом. Он очень интересно рассказывал о своей родине, может быть, потому что так и не привык жить в Гамбурге…

— Тебе не холодно? — вдруг прервал Фернандо свой рассказ. Ничто из того, о чем он рассказывал, меня не увлекало, но мне нравилось его слушать.

— Так, вроде бы не очень холодно. Самое плохое — когда туман, и дождь все время идет, так говорил Хусто. Когда начинает идти дождь, это самое неприятное, потому что не знаешь, когда он закончится. Иногда зарядит и идет постоянно, без перерыва.

— То есть моросит.

— Да, именно так он и говорил. В общем, Гюнтер и я иногда к нему захаживали. Нам было приятно пропустить по рюмочке и поболтать с ним, а точнее говорил только он, а мы слушали, временами очень долго. Однажды вечером, примерно шесть или семь месяцев назад, мы пришли туда, чтобы посидеть в баре как обычно, и заговорили о женщинах. Мы знали, что он скажет, что ему не очень нравятся немки, хотя это не правда, он лгал и общался со многими из них.

— Он хвастун?

— Нет, но он очень веселый, по дружбе он может рассказать много невероятных историй на жутком немецком, мы много раз видели, как он это делает. Как-то раз он сообщил нам, что в Испании есть женщины, у которых фиолетовые соски, а мы ему не поверили. Гюнтер сказал, что они скорее темно-лиловые, как у индонезийских женщин, либо коричневые, темно-коричневые, как у арабок. Но Хусто не согласился, он сказал, что они именно фиолетовые, что он и хотел сказать, что они фиолетовые, что он не ошибся. Я, честно говоря, не мог ему поверить, потому что у всех женщин, которых я тогда знал, были розовые соски, темно-розовые или светло-розовые. Темные я видел у одной таиландки и у одной негритянки. Но он мне сказал, что я просто никогда не видел настоящих женщин, а когда мне доведется побывать в Испании, следует восполнить эти пробелы в знаниях. Когда я приехал сюда, то каждый раз при виде женщины меня мучил вопрос, какого цвета ее соски, и никак мне не удавалось приблизиться к ответу. При этом я продолжал думать, что Хусто что-то напутал в словах и женщин, о которых он говорил, на свете не существует. Я так думал до тех пор, пока не познакомился с тобой. Я смотрел на тебя и думал, что у тебя они должны быть фиолетовыми. Поэтому, наверное, тебе и казалось, что я смотрю на тебя предвзято… Теперь ты здесь, и тебе все известно.

Он поднял одеяло, чтобы посмотреть на меня, и в слабом предрассветном свете подтвердились его ожидания.

— Они фиолетовые…

— Да.

Фернандо наклонился прямо надо мной и впился губами в правый сосок с такой силой, будто хотел его откусить.

— Тебе так нравится? — спросил Фернандо.

— Да, очень.

Я не могла запретить Фернандо ласкать меня, я словно оцепенела от слов, которые он произнес ранее, — о том, что его основным желанием было проверить, какого цвета мои соски — коричневого или фиолетового. Я не хотела верить в то, что он искал ответы на вопросы как натуралист. Секрета больше не было. Но все же я обняла Фернандо, обхватила его лицо ладонями и поцеловала в губы. Он в ответ крепко обвил мое тело ногами. Мне нравилось наблюдать за его возбужденным членом, трогать его и чувствовать нарастающее желание. Но я никак не могла понять, откуда он начинается. Я осмелилась спросить об этом, тщательно подбирая слова, чтобы они не звучали вульгарно.

— Эта штука… — пролепетала я, — я хочу, чтобы…

Фернандо улыбнулся.

— …она мне нравится!

Он расхохотался, положил член мне между ног и начат продвигать его в меня.

— Любишь? Но если ты привяжешься к нему, то никогда больше не захочешь ни какого другого мужчину.

— Да ладно, Фернандито! В какой книжке ты это вычитал?

— Хотел повеселить тебя, девочка, прежде чем мы с тобой займемся…

Он не закончил фразу, и все началось снова, раздавались стоны и крики, потолок то приближался, то удалялся от меня. Ничего больше не существовало, только я и Фернандо, который энергично входил в меня, при этом крепко держал меня, чтобы я не ускользнула, а он двигался все быстрее и быстрее. Его глаза покраснели, пространство вокруг нас буквально раскалилось. Фернандо разжег во мне огонь и сам же потушил его, тяжело опустившись на меня и впиваясь в кожу моих бедер, пытаясь отдышаться. Никогда прежде и никогда потом мы не были так близки. Я понимала, что начинается новый этап моей жизни, что теперь вокруг меня вырастет еще более толстая стена одиночества, чем была прежде. Я любила Фернандо невероятно сильно, но чувствовала, как он удаляется от меня.

Когда я пришла в себя и поняла, что все закончилось, я по-новому посмотрела на любимого, я не переставала думать о том, что он сказал о моих сосках, теперь его любопытство было удовлетворено полностью. Фернандо улыбался, и мне пришлось улыбнуться ему в ответ. Я решила повторить его слова, а вместе с ними голос и интонации.

— Ты молодец, Отто.

— Это следовало мне сказать раньше.

— Ладно, на самом деле мне показалось, что некоторые вещи стоило делать иначе…

Мне казалось, что нет необходимости говорить неправду или утешать его, хотя мне стоило немалых усилий решиться на этот шаг.

— Конечно, — пробормотал он, и у меня создалось впечатление, что ему немного стыдно, — я знаю, я почувствовал, что надо было быть… немного… немного более нежным…

— О, нет!

И тут я обняла его с силой, на которую только была способна, решила, что он сейчас заплачет, но он сдержался, мы с ним перекатились на метр в сторону, завернувшись в одеяло. Мы оба смутились, но я сильнее.

— Скажи мне, пожалуйста, если тебе было плохо, — прошептал Фернандо.

— Ты меня бросишь?

— Что? — он посмотрел на меня с таким искренним удивлением, что я решила, что он меня плохо расслышал.

— Бросишь ли ты меня? Думаешь ли ты сбежать, потому что ты просто не отдавал себе отчета в том, что делаешь…

— Нет. Зачем мне это делать?

Фернандо был искренне удивлен, и я пожалела о своих словах.

— Тогда все будет хорошо.

Утренний свет начал пробиваться сквозь щели нашего убежища. Светало, но солнца еще не было видно. Мне не хотелось, чтобы оно вообще всходило, хотелось пролежать в этой пещере всю мою жизнь, продолжая сегодняшнюю ночь. Но я понимала, что ночь рассеется, как сон, мне придется вернуться домой, подняться по скрипящим ступенькам и рухнуть в кровать прежде, чем проснется Паулина, которая вставала с первыми криками деревенских петухов. Теперь мне следовало сказать об этом Фернандо, который лежал на спине и не смотрел на меня.

— Нам нужно собираться, уже шесть утра, — наконец сказал Фернандо.

Он посадил меня на мотоцикл, завел его, и мы поехали. Мы старались ехать тихо. Мне казалось, что ни один из нас совершенно не хочет спать. Было страшно, я никогда не возвращалась домой так поздно, даже по праздникам. С другой стороны, мне было страшно из-за того, что еще один вопрос остался без ответа, а мне было необходимо знать.

— Послушай, Фернандо… А Хельга? Как у нее дела?

— А, Хельга… — протянул Фернандо.

Мне показалось, что мой вопрос стал для Фернандо неожиданностью, прошло несколько минут, прежде чем он решился ответить.

— Ну… У нее все хорошо, более или менее.

— Что ты имеешь в виду под «более или менее»?

— Ну, у нее… — Фернандо опять мямлил, как будто ему приходилось тщательно подбирать нужные слова, — она из католической семьи.

— Я тоже.

— Да, но здесь это не так важно. Вы все католики.

— А в Германии не так?

— Нет. Католиков там меньшинство, и относятся они к своей вере очень серьезно.

— Ты католик?

— Нет, я лютеранин, и моя мать — лютеранка. А отец вообще в церковь не ходил, с тех пор как я его знаю.

— А что с того, что все члены семьи Хельги — католики?

— Ничего особенного, только она… такая же, как и все католические девушки.

Я начала уставать от дороги, но все еще никак не могла понять Фернандо. Я видела, что он пытается уйти от ответа. Но мне скоро должно было исполниться шестнадцать лет, а за последнее время я здорово повзрослела, так что Фернандо не смог увернуться от ответа, право на который я имела.

— А каковы они — католические девушки?

Повисла неприятная тишина, потом он пробормотал сквозь зубы.

— Ну… Я забыл нужное слово.

— Какое слово?

— То, из другого дня.

— Какого дня? Я тебя не понимаю. Ты не мог бы говорить яснее?

Он мне не ответил. Мне стало казаться, что он хочет от меня скрыть правду, которую я начинала понимать.

— Немецкие католички, в общем… — он тяжело вздохнул, — очень похожи на испанок в целом.

Я все сразу поняла и не стала сдерживать свои эмоции, я решила расставить все по своим местам:

— Не хочешь ли ты сказать мне, что ты с ней не спишь?

— Нет, — и он издал короткий смешок. — Я не сплю с ней.

— Ты козел, Фернандо! Я тебя убью…

Я думаю, что никогда раньше я не испытывала такого горького разочарования. Я набросилась на него с кулаками, я колотила его по спине, а он не старался даже уклониться от моих ударов.

— Прекрати, Индианка. Посмотри, взошло солнце, успокойся. В конце концов, это не моя вина. Если бы ты мне сказала обо всем вовремя, то осталась бы девственницей, но, с другой стороны, не стоит слишком убиваться из-за того, что произошло.

* * *

Я никогда не убивалась из-за того, что со мной произошло, не раскаивалась из-за этого ни в ту ночь, ни на следующий день, ни потом. Я была полностью уверена: случилось то, что должно было случиться. Мои переживания напоминали тучи на летнем голубом небе: тучи уйдут, и солнце снова меня согреет. Я старалась сдерживать эмоции, но все же не могла справиться с сумасшедшей привязанностью к Фернандо. Эта привязанность усиливалась день ото дня и мучила меня постоянно, где бы я ни находилась. Наконец Фернандо — главный объект моих размышлений — отошел на второй план. Теперь я думала исключительно о себе и своем поведении, но продолжала мечтать о нем, хотя никакой надежды на продолжение наших отношений не питала.

Мне следовало понять и переосмыслить новые для меня вещи, прежде всего тоску и то, что меня игнорировали. Я думала, что я единственное несчастное создание на свете, что только я так страдаю, ведь Фернандо меня не любит так же, как я его. Я точно знала, что он не будет мне верен, а я буду мучаться из-за своей привязанности. Он не давал мне никаких обещаний, мы никогда не говорили о будущем, хотя будущее — это та тема, которую обсуждают настоящие влюбленные. Напротив, мы всегда избегали говорить об этом. Мне казалось, что я никогда не была достаточно хороша для него, даже тогда, когда мы сливались в экстазе, что теоретически можно было назвать любовью. А потом он заговорил о религии, о вере, так что я почувствовала, что в нашей с ним связи есть что-то языческое. Это открытие напугало меня. Иногда мне казалось, что Фернандо с удовольствием бы избавился от меня, а я смотрела на него, как голодный зверь на еду. Я была одержима своей любовью постоянно, когда оставалась одна, когда смотрела телевизор или читала газету, когда обедала и плавала, всегда я вспоминала те часы, когда мы с Фернандо были вместе. Я размышляла, о чем мы говорили, и все сильнее сознавала свою зависимость.

Я спрашивала себя каждый день, почему любовь к Фернандо так сильно захватила меня, существует ли средство от нее излечиться. Я с ужасом сознавала, что оказалась жертвой старшего сына первенца Теофилы, и это делало меня слабее, усиливало недовольство собой и чувство стыда. Я решила помочь себе, своему «я», как это делают писатели со своими персонажами. Моя жизнь превратилась в моем воображении в роман, а я стала рассказчиком, во власти которого было умение посмотреть на происходящее со стороны, я словно стала собственной сестрой. Никогда раньше я не чувствовала такой потребности в любви, мне хотелось все расставить по своим местам, рассудить себя и других, вынести справедливый приговор. И всегда мои мысли сводились к одному. Я постоянно задумывалась о роли крови Родриго.

Однажды мы с Фернандо поехали кататься, он выбрал незнакомую мне дорогу, по которой мы и выехали из деревни. Асфальт быстро закончился, и мы попали на дорогу, больше похожую на футбольное поле. Я пару раз спрашивала его, куда мы едем, он отвечал мне только, что это сюрприз. Приближалась ночь, а я не могла точно сказать, где мы находимся, но была точно уверена в том, что никогда не была здесь. Мотоцикл остановился на краю реки.

— Слезай, — сказал мне Фернандо. — Место, куда мы направляемся, уже близко. Так что пойдем пешком.

Мы перешли через реку по узкому мостику, взобрались на холм и оказались на дороге, которая должна была, верно, продолжать ту, с которой мы только что свернули. На холме перед нами стоял маленький домик. Фернандо подошел к нему первым и сказал:

— Давай посмотрим, что там?

Я знала, что там, поэтому мне было неинтересно. Я приложила ладонь к стене, понюхала воздух вокруг и сказала тоном учительницы, которой очевиден ответ на глупый вопрос ученика.

— Это сушильня табака.

— А что еще?

Он смотрел на меня, постукивая костяшками пальцев по кирпичам, выпадающим из стены. На нас веяло изнутри табачным запахом, поэтому я проговорила вполне уверенным голосом.

— Больше ничего. Это сушильня табака, такая же, как и любая другая, хотя я никогда не знала о ее существовании. Все остальные сушильни находятся вверх по реке.

— Не угадала, — ответил он мне с улыбкой, которую я не могла понять. — Посмотри хорошенько. Если догадаешься, то получишь награду. Правда, если не догадаешься, то все равно получишь…

Я подошла к двери в дом, она была заперта на ключ. Я обошла здание кругом, но не заметила ничего особенного.

— Сдаюсь, — сказала я, когда снова оказалась рядом с Фернандо.

Фернандо потоптался на месте и постучал всеми пятью пальцами левой руки по стене, раздался гулкий звук пустого пространства. Я, честно говоря, не поняла, что он сделал, но часть стены отошла в сторону. Невероятно, но стена двигалась.

— Добро пожаловать в дом, — прошептал он. — Это, конечно, не дворец, но намного лучше, чем одеяло.

— Это неописуемо… — пробормотала я, поскольку была уверена, что вся стена состоит из цемента и кирпичей. — Как ты это сделал?

— С помощью напильника.

— Как пленник.

— Точно. Мне бы хотелось сделать лаз побольше, но я и не думал, что придется столько попотеть. Ты представить себе не можешь, как я устал. Хочешь войти?

Я вошла в дом без каких-либо сложностей, воздух внутри был несколько затхлым, под ногами что-то поскрипывало.

Слева лежал урожай табака, еще влажный. Справа — большие чаны, устланные черными листьями, — урожай прошлого года. Около стен они лежали просто так, кучей и были похожи на растительную постель. Я все еще продолжала стоять на месте в середине домика — единственном свободном месте, окруженная со всех сторон табаком. Табак был на полу, на потолке, витал в воздухе. Фернандо вошел следом за мной, теперь он стоял за моей спиной. Я почувствовала его руки на своей груди, а его губы коснулись моей шеи.

— Кому принадлежит этот домик?

— Розарио.

— Но он же твой дядя!

— Ну и что? Это даже лучше, он продал почти всю свою недвижимость, себе оставил немного, а еще… Это все равно что арендовать. Разве нет?

— Да, но мне не нравится. Мы похожи на воров.

Фернандо не ответил, возможно, потому, что ему было нечего сказать. Это молчание я растолковала как призыв к сексу, какой был между нами ночью. Запах табака окутывал меня, сладковатый и терпкий одновременно. Фернандо словно онемел, лаская меня, вероятно, он тоже попал под власть аромата, как и я. Он привлек меня на коричневое ложе из табака, и мои пальцы впились в его кожу на спине. Я чертила пальцем свое имя на его груди и стирала надпись языком, ощущала горечь, в которую слился вкус Фернандо и табака.

Потом мы снова начали разговаривать и смеяться, как дети, которых может развеселить любое слово. Мы повторяли фразы из мелодрам, которые часто показывали в кино, и из любовных романов, которые иногда попадались нам на глаза. Мы чувствовали себя глупыми и счастливыми. Мне хотелось сохранить в памяти каждый жест, каждый взгляд Фернандо. Помню довольно отчетливо, как смотрел на меня мой кузен, — это был взгляд свободного, уверенного в себе человека. Я сразу почувствовала, что Фернандо никогда не станет моим мужем, меньше всего он стремился к этому. Тогда мне стало страшно, я почувствовала себя очень одинокой, обманутой и брошенной, хотя мое тело и было отдано его ласкам.

Мое положение никогда не было таким двусмысленным, как в эту ночь. Я делала усилие, чтобы перевести дыхание, стараясь справиться с охватившем меня удушьем. Пальцы Фернандо смело блуждали по моему телу, он постоянно старался заглянуть мне в глаза. Наконец и я посмотрела на него, но в тот же миг ощутила, как между нами возникла призрачная фигура из прошлого.

— Знаешь, Фернандо? В нас обоих течет кровь Родриго.

Он ответил мне не сразу, словно ему требовалось перевести мои слова. Я отчаялась услышать ответ, но он поднял глаза, посмотрел на меня в упор и улыбнулся.

— Да? — в конце концов сказал он после того, как вошел в меня резким толчком.

Я инстинктивно сопротивлялась бешеному ритму Фернандо. Моя голова запрокинулась назад, как у мертвой, словно ненужный придаток тела.

— Неужели? — удивился Фернандо.

В эти минуты моя память превратилась в набор разрозненных фактов, лишенных всякой причинно-следственной связи, я не могла бы в данный момент сказать что-нибудь внятное о персонажах прошлого. Я ощущала себя в центре мира, одинокой, всеми покинутой. Мне было дурно, так как я понимала, что моя любовь останется только при мне, не заденет никого другого, хотя она была чистым и светлым чувством. В то самое время, когда я мучилась от острого приступа одиночества, Фернандо жадно целовал меня. Его зубы с силой ударялись о мои, он прикусил мне язык, и я почувствовала вкус крови на губах. Он закрыл глаза и больше не смотрел на меня, погрузившись в собственные ощущения. Я пристально смотрела на него, надеясь, что его глаза откроются, он увидит, почувствует то же, что и я, но моим надеждам не суждено было сбыться. И я опять ушла в свои мысли, моя душа словно отделилась от тела, так бывает, когда хочешь забыть о том, кто ты есть. Я чувствовала одновременно и собственную силу, и слабость, оба эти ощущения сконцентрировались в моем сердце. Я понимала, что в мире есть миллионы красивых девушек, более красивых, более стройных, более интересных, чем я, но ни у одной из них нет такого парня, какой был у меня теперь, такого красивого и такого сильного. Эту силу я ощущала на себе в эти минуты. Я спрашивала себя, что происходит между мной и Фернандо, но не находила внятного ответа.

Мои страхи стали оживать в августе, словно какой-то голос звучал у меня в голове и предупреждал, что связь с Фернандо кончится плохо. Я старалась тщательно продумывала все, что говорила, поэтому отбросила всякую формальность в наших отношениях. Я никогда не спрашивала, когда он уедет и когда вернется. Однажды на террасе швейцарского бара я взяла Фернандо за правую руку и, сжав ее, приблизилась лицом к его лицу. Он так посмотрел на меня через очки мотоциклетного шлема, что у меня вспыхнули щеки, а в глазах защипало. Я не хотела отпускать его, я не очень понимала, что делаю, когда услышала свой голос, решительный и звонкий, но звучащий словно издалека:

— Я люблю тебя.

Выражение его глаз не изменилось, но губы растянулись в улыбке, которая, правда, быстро исчезла. Фернандо дотронулся до моего лица, словно хотел скрыть от других мои чувства.

— Я тоже тебя люблю, — сказал он наконец спокойно. — Хочешь чего-нибудь выпить? Я закажу курицу.

В начале сентября мы ехали на «Бомбе Вальбаум» и услышали странный шум в моторе. Этот шум был опасным, даже я это поняла, хотя всегда была в технике полным профаном. В следующий момент мотор заглох, а мы чуть было не рухнули на землю. Поломка оказалась так серьезна, что от «Бомбы Вальбаум» целым остался только остов мотоцикла. Фернандо очень расстроился, он так ругался, что собаки, лежавшие на обочине, разбежались, а птицы с ближайших деревьев перелетели от нас подальше. Фернандо обвинял всех — производителей, слесарей, которые ремонтировали мотоцикл в последний раз. Возвращаться нам пришлось пешком.

Всю дорогу он что-то бурчал себе под нос, пытаясь понять, что сделал неправильно, потому что никак не мог поверить в то, что мотоцикл мог сломаться сам по себе. Фернандо жаловался мне, что теперь отец точно убьет его, потому что он не уберег мотоцикл. Он никак не мог поверить в то, что остался без средства передвижения, потому что собирался доехать до Гамбурга на мотоцикле, а теперь от этой мечты приходилось отказываться. Фернандо дал мне темный цилиндр — деталь безвременно погибшего мотоцикла.

— Беги в мастерскую «Рено» на углу и спроси, не знают ли они, где можно достать такую деталь, — в его голосе звучала надежда. — Если тебе скажут «да», спроси адрес магазина. Беги туда и купи что нужно. Быстрее.

Фернандо отправлял меня, не отдавая себе отчета в том, что я ничего в этом не понимаю. Он поцеловал меня, и в этом поцелуе сосредоточилась вся его жизнь в Альмансилье, все его чувства и переживания. Над нашими головами кружили чайки. Я побежала выполнять поручение. Механик из «Рено» осмотрел цилиндр, потом указал мне на большой ящик.

— Бери то, что тебе больше понравится.

— Но подойдет ли оно к немецкому мотоциклу?

— И к австралийскому самолету, Малена, черт побери… Откуда берутся такие умники?! Это универсальные запчасти.

Глаза Фернандо заблестели, когда он увидел деталь. На радостях он заговорил по-немецки, я ничего не поняла, кроме того, что смогла ему угодить. Ему понадобилось четверть часа для ремонта. Когда он завернул последний винт, поднял мотоцикл, с гордостью его осмотрел и повернул ключ в замке, — мотоцикл завелся. Фернандо подошел ко мне с торжествующим видом.

— Замечательно! Звучит прекрасно, послушай…

Действительно, я больше не слышала того страшного звука.

— А другой цилиндр? Ты оставила его в мастерской?

— Нет, он у меня.

Я протянула ему правую руку, в которой все это время сжимала сломанную деталь. Все то время, пока он работал, я бережно прижимала ее к себе. Мысль о сопричастности к починке «Бомбы Вальбаум» мне нравилась, я с удовольствием ощущала свою значимость.

— Хорошенькое приданое!

— Мне нравится, но если он тебе для чего-то нужен, я верну его тебе прямо сейчас.

— Нет, оставь себе. Он больше мне не нужен…

Фернандо снова не смотрел на меня.

В конце лета у меня появилась возможность проверить свои подозрения. Фернандо заявил мне, что дата его возвращения в Германию определена, так что теперь мне придется привыкать жить в разлуке. У нас оставалось очень мало времени, чтобы побыть вместе. Десять дней до отъезда, потом девять, потом осталось восемь. Я рассчитывала каждую секунду, каждую минуту, чтобы побыть с любимым, посмотреть на него. Каждое утро начиналось для нас немного раньше, а вечер заканчивался чуть позже. Мы не ездили в Пласенсию, мы больше не гуляли по деревне, больше не пили вина, не играли в карты, мы не теряли время на то, чтобы пойти в кино. Я должна была первой попрощаться с ним, но не могла сделать этого. Я старалась сохранить в памяти каждый его жест, его черты, его голос, все его движения, словно все это было самым большим сокровищем на свете. Я ни на миг не хотела разлучаться с Фернандо.

Как-то между нами состоялся очень откровенный разговор:

— В твоем доме при входе есть квадратный маленький приемник. Так? Справа от деревянной зеленой вешалки с зеркалом и с крючками для пальто. Не так ли?

— Да, — пробормотала я, заставляя себя прислушаться к нему. — Но откуда ты об этом знаешь?

Он знал о многих вещах, и теперь его голос звучал очень уверенно, без колебаний, сомнений он звучал очень твердо. Фернандо точно знал, что находится рядом с зеленой вешалкой около двери, он точно знал, где находится лестница, какого цвета стены в коридоре, что справа, что слева, что на лестничной площадке, что на кухне. Он подробно обрисовал мне мой дом и посмотрел на меня. Я кивнула, как бы подтверждая правильность его слов, а Фернандо понял, что я лишь прошу его продолжить рассказ. Фернандо искусно описывал дом, в котором никогда не был, упоминая невероятные детали, на которые я сама никогда не обращала внимания. Он словно глядел на привычные мне вещи взглядом маленького ребенка, для которого все было ново и необычно.

— Это невероятно, Фернандо, — наконец сказала я, сбитая с толку. — Ты все знаешь.

Он улыбнулся, но на меня не посмотрел.

— Мой отец рассказал мне. Он жил там до семи лет.

Я вспомнила рассказы Мерседес и тоже захотела рассказать ему все, что знаю, но Фернандо не дал мне сказать и продолжил воспоминания.

— Когда я был маленьким, мы приезжали на каникулы в Испанию три или четыре раза. И однажды вечером, когда я остался с ним наедине, отец предложил игру. Мы попытались представить дом изнутри. Я спрашивал его, а он отвечал, словно находился внутри и рассказывал мне, что его окружает. Я запомнил все. Говорят, у маленьких детей хорошее воображение и прекрасная память. Должно быть, это так, потому что я помню обо всем, что он мне рассказывал, будто это действительно видел.

Тут в моей голове наступило просветление. Уже в следующую секунду я знала, что следует делать. Я сняла с шеи ключ на металлической цепочке и положила его на ладонь Фернандо.

— Возьми, — только я и сказала.

— Что это? — непонимающе спросил Фернандо, глядя то на ключ, то на меня.

— Изумруд — драгоценный камень, большой, с куриное яйцо. Родриго, тот человек, у которого была дурная кровь, сделал брошь с этим камнем, а дедушка однажды подарил ее мне. Она дорого стоит, больше, чем ты можешь себе представить, — так сказал мне дедушка. Он обещал, что этот камень будет охранять меня. Еще он сказал мне, чтобы я никому не говорила об этом камне, потому что в один прекрасный день он спасет мне жизнь. «Не давай его никакому мальчику, Малена, это очень важно», — говорил он мне. Я бы никому его не отдала, но тебе я могу его теперь подарить, чтобы ты понял, как сильно я тебя люблю.

Фернандо понадобилась пара секунд, чтобы осмыслить мои слова. Когда он поднял голову, чтобы посмотреть на камень, у меня создалось такое впечатление, что он не поверил ни одному моему слову.

— Это не брошь, — наконец сказал он неприятным голосом почти презрительно, — это ключ.

— Но это единственный ключ, который может открыть шкатулку, в которой хранится изумруд. Я отдаю ключ тебе, что означает, что и изумруд твой. Не понимаешь?

— Ты действительно хочешь сделать что-то грандиозное для меня, Индианка? — спросил он, глядя мне в глаза, бросив ключ себе на колени.

— Конечно. Да! — кивнула я.

— Тогда разреши мне провести ночь в доме моего дедушки.

Стало очень тихо, я почувствовала себя плохо, а Фернандо смотрел на меня, ожидая ответа. При этом он, казалось, не видел никаких помех для исполнения своей просьбы. Теперь мне стало понятно, что Фернандо по-своему использовал меня, но это еще не было самым худшим.

Самым худшим было то, что все, что он со мной делал, мне нравилось.

* * *

Мы попрощались утром у черного входа, к которому он подвозил меня в первые дни нашего романа. Я увидела у Фернандо на брелоке в связке мой ключ, открывавший доступ к камню, который однажды спасет мне жизнь. Мы не сказали друг другу ни слова, даже: «Прощай!» Я чувствовала себя хорошо, очень хорошо, потому что он намекнул мне, что не хочет видеть, как я плачу, — вот я и не плакала. Когда мотоцикл выехал на дорогу, я осталась стоять на месте, плохо понимая, что должна делать, с этого момента я как будто стала лишней для Фернандо. Наконец я повернулась и побрела к дому, зашла на кухню, села за стол. Ни есть, ни пить совершенно не хотелось. Я все еще думала о Фернандо, когда увидела дедушкино отражение в стеклах серванта.

Он подошел к холодильнику, не говоря ни слова, как будто не видел, что я сижу прямо перед ним. Дедушка открыл холодильник, достал холодное пиво и закрыл дверцу. Потом взял открывашку, откупорил бутылку и отпил пару глотков. Я улыбнулась, потому что знала, что несколько лет назад врачи запретили ему пиво. Но он меня не боялся, знал, что я никому не выдам его тайну. «Хорошо, — подумала я, улыбаясь, — уверена, он сделал бы то же самое, если бы оказался на моем месте».

— Ты вернешь его, Малена, — сказал мне дедушка, когда я положила ему голову на плечо.

Меня удивило, что он заговорил о Фернандо. С тех пор как дедушка подарил мне изумруд, мне стало легче переступать порог его кабинета. С момента нашего откровенного разговора прошло много лет, но ничего не изменилось. Он совсем не интересовался моей жизнью, он вообще никем не интересовался. Дед не любил шум, старался проводить время в одиночестве. А теперь мы с ним сидели на кухне, и я чувствовала, что он меня понимает. А все потому, что он, хотя и мало с кем говорил, плохо слышал и ни на кого не обращал внимания, все обо всех знал, потому что был мудрым.

— Не делай такое лицо, — сказал дедушка, и я улыбнулась, — я уверен, этот парень вернется.

* * *

Я вернулась в Мадрид, понимая, что облегчения это не принесет. Для меня наступают дурные времена — я это предчувствовала — и не только из-за тоски по Фернандо — эта тоска одолела меня еще в Альмансилье, где я еще целую неделю провела в одиночестве, ожидая, что Фернандо вернется. Наступила осень, и размеренный ритм жизни только усиливал мою меланхолию.

Колледж окончен, я распрощалась с униформой, месяцем почитания Марии, занятиями по домоводству, математикой и вечным автобусом, в котором мы ездили каждый день. Шесть месяцев назад я узнала о том, что монахини переменили свое прежнее решение освободить нас от итоговых экзаменов, которое, конечно, не должно было восприниматься учениками как доказательство либерализма наставников. По дороге к метро, на котором я добиралась до старого, грязного и странного здания нашей академии, я оказалась в замечательном месте. Я не могла сдержать улыбку, вспомнив тошнотворный запах дезинфекции, который буквально въелся в стены академии, выложенные плитами розового камня, напоминающие гигантские куски болонской вареной колбасы, — пытка, от которой мой нос теперь был навсегда избавлен.

На следующий после нашего возвращения день, не успели мы с Рейной разобрать чемоданы, как побежали изучать списки. Мы обнаружили, что нас распределили в разные группы. Рейна собиралась изучать экономику, что было очень популярным занятием, и попала в одну из групп по 25 студентов в каждой. В ее учебном плане стояли дополнительные дисциплины: математика, деловой английский язык и основы экономики. Я же собиралась изучать латынь, греческий и философию — очень экзотический набор предметов, как может показаться, и нашла свое имя в группе из 18 человек. Большинство поступающих на филологический факультет, куда собиралась пойти и я, выбрали один иностранный язык и два мертвых, но я не стала поступать так же, ведь уровень моего английского был намного выше. Занятия моей группы, как и у всех «редких» групп, проходили вечером, а у Рейны, что мне казалось несправедливой привилегией, утром.

Таким образом, несовпадение в учебном расписании стало причиной судьбоносных изменений во всей моей жизни.

После завтрака мы с Рейной в первый раз должны были отправиться на занятия. Я боялась этого момента, потому что не знала никого из профессоров и из студентов. Мне казалось странным, что теперь я буду совсем одна и никто не будет даже подозревать о том, что у меня есть сестра-близнец.

Большой неожиданностью для меня стало то, что в моей группе было очень мало парней, — их можно было пересчитать по пальцам одной руки. Однако даже такое небольшое количество молодых людей заставило меня нервничать — мне предстояло учиться в смешанной группе. Это было непривычно. Правда, меня утешало то, что девушек было все же больше. Общение с парнями теперь стало свободно и просто, и я могла сходить в кино в сопровождении новых знакомых, не опасаясь, что вечером со мной случится что-нибудь нехорошее.

В первый день занятий, как только я перешагнула порог незнакомой аудитории, мне стало страшно до судорог. Я понимала, что в действительности у меня никогда не было настоящих друзей. Постоянное общество Рейны освобождало меня от детских привязанностей в колледже, а большое количество кузенов и кузин, с которыми я жила в Индейской усадьбе, позволяло обходиться без друзей. И вот теперь, в университете, мне казалось, что я осталась совсем одна. В аудитории я выбрала место у стены и пару недель не хотела ни с кем общаться, в одиночестве бродила по коридорам или шла во дворик покурить. Остальные студенты могли посчитать меня высокомерной, однако мне было все равно, я наслаждалась одиночеством и не собиралась ни с кем знакомиться, на занятиях отвечала спокойным, ровным голосом, ни кого не смущаясь.

Однажды я обратила внимание на незнакомую девушку: она вошла в аудиторию в сопровождении трех или четырех подруг, казалось, они давно знакомы. Как-то раз эта девушка села рядом со мной и, извинившись за любопытство, спросила, что я ношу на пальце. Я рассказала ей историю про гайку, про то, как мы с Фернандо чинили мотоцикл, а гайка от того самого мотоцикла — я взяла ее на память. Девушка слушала меня и временами весело смеялась — ее реакция мне очень понравилась. Ее звали Марианна, а через некоторое время она представила меня своим подругам — Марисе, полной девушке маленького роста, Паломе, рыжей и с прыщами на лице, и Тересе, которая приехала из Реуса и говорила с очень забавным акцентом. Подруги Марианы были очень рады снова встретиться, они давно не виделись. Девушки с удовольствием приняли меня в свою компанию. Потом они познакомили меня со своими братьями, кузенами и женихами, у которых тоже были кузены и сестры, школьные друзья, а так как у меня должен был тоже кто-то быть, то я не замедлила познакомить их со своей сестрой. Никогда еще в моей жизни не было таких насыщенных дней. По утрам у меня — занятия но английскому, а по вечерам — кино с Марианой и Тересой. Ни одна из нас не уставала снова и опять смотреть фильмы, а, когда какой-либо из них нам по-настоящему нравился, мы ходили на него снова, и так три-четыре раза. Я старалась ни на чем не зацикливаться, веселиться и не думать о Фернандо с понедельника по пятницу, но, как только ложилась спать, вспоминала о нем, он занимал мои мысли в выходные дни. Каждую субботу после завтрака я начинала писать Фернандо длиннющее письмо, которое не могла закончить до вечера следующего дня, а вокруг меня все росла и росла гора скомканных черновиков. Перед тем как запечатать письмо, я вкладывала в конверт какую-нибудь глупую мелочь, которая казалась мне подходящей, — брелок, фотокарточку с каким-нибудь пейзажем, вырезку из газеты, засушенный цветок или наклейку — с припиской, в которой извинялась за то, что посылаю такую безделицу. Он отвечал мне, его письма были даже более подробными, чем мои. А потом он выполнил мою просьбу — брюки для Маку. После этого он начал мне слать посылки с настоящими подарками — кофточками, постерами и несколькими дисками, которые только-только появились в Испании.

Время проходило тихо, усиливая лень, которая мной овладела, перед тем как в начале ноября Рейну не свалила странная болезнь.

* * *

Первые симптомы заболевания появились еще месяц назад, но тогда на них никто не обратил внимания. Болезнь Рейны совпала с тяжелыми временами, когда обострился склероз, поразивший грешное тело моего любимого дедушки три месяца назад.

Однажды утром я увидела, что Рейна лежит в кровати, скрючившись в позе эмбриона, и сжимает руки на животе, как будто боится, что ее внутренности выпадут наружу. Я спросила, как она себя чувствует. Рейна успокоила меня, сказала, что у нее начались месячные. Хотя ни одна из нас никогда сильно не страдала по этому поводу, я решила, что ее состояние естественное. Но мне перестало так казаться, когда я вернулась домой вечером. Как выяснилось, сестра целый день провела в постели.

На следующий день Рейна себя чувствовала так же, поэтому я решила не ходить на занятия, а остаться с ней дома. Так как обезболивающие не помогли, я дала Рейне стакан можжевеловой водки, которую она пила, время от времени откашливаясь, после этого домашнего средства ей полегчало. Мы вместе поели, а вечером она заставила меня пойти в кино на фильм, который мне очень хотелось посмотреть. Правда, я собиралась пойти на него с подругами на следующей неделе, и Рейна об этом знала. В конце концов я посмотрела этот фильм дважды, и все вернулось на круги своя. Я успела забыть о болях Рейны, но, когда двадцать пять дней спустя они повторились, сестра страдала намного сильнее, так что даже кричала от боли.

Теперь я действительно разволновалась и поговорила об этом с мамой, но она, как и месяц назад, была занята проводами дедушки в госпиталь, а потому не обратила на меня внимания. У всех в мире женщин, сказала она, случаются болезненные месячные, а потому на это не надо обращать внимания. Я не согласилась с мамой — Рейна уже три дня пролежала в постели. Она опухла, казалось, у нее внутри что-то не в порядке. Я говорила маме, что Рейна плохо выглядит, но она не хотела меня слушать. Наша мама считала, что ее дочь всегда была болезненной, поэтому не стоит драматизировать ситуацию. Может быть, мама так говорила потому, что уже привыкла к постоянным недомоганиям Рейны. К тому же теперь она пребывала в уверенности, что девочка выросла и окрепла, и все будет хорошо.

Рейна с детских лет привыкла не волноваться из-за вердиктов врачей, и, когда мы оставались вдвоем, она подробно рассказывала мне о своем состоянии. Ее мучили какие-то странные спазмы, как будто тело кололи иголками то в одном, то в другом месте. Она страдала от бесконечных приступов, уже привыкая к этой боли, жестокой и сильной. Боль иногда ослабевала и затихала, но не отпускала, так, что бедняжка на стену лезла. Я не знала, что мне делать, было очень страшно, и, хотя я не хотела пугать сестру своими подозрениями, мне казалось, что каждую следующую ночь ей становится все хуже, а я не знала, чем можно помочь и как облегчить страдания. Я приносила Рейне можжевеловую водку, но ее лечебный эффект теперь уже не был таким сильным, как прежде. Я опустошила уже все бутылки, которые нашла в доме, и больше у меня не было средства от этой странной болезни. Я грела полотенце над горячим паром и, когда жар становился нестерпимым, оборачивала им сестру, потому что холод ей не помогал. Я растирала ее тело, отчего ей становилось легче, но потом боли опять возобновлялись. Ничто не помогало Рейне. Я делала все, что мне приходило в голову, но результат был тем же: «Мне очень больно, Малена».

Когда сестра наконец поднялась через десять дней страданий, мама попыталась успокоить меня и сказала, что хотя ее и волнует состояние Рейны, но все это мелочи. Ее слова ничуть меня не успокоили, потому что Рейна отказалась пойти со мной гулять. Она сказала, что очень устает, когда напрягается, а, если она пойдет со мной, ей придется подниматься по лестницам в метро. Поэтому в кино мне пришлось идти одной, это было непривычно, но я все же постаралась убедить себя, что Рейне стало лучше. Утром в воскресенье я вышла на улицу за газетой, Рейна вызвалась пойти со мной, так что мы отправились вместе, как ходили тогда, когда были маленькими, потому что ее болезнь сотворила чудо и опять объединила нас с той поры, как мы осознали разницу между нами. Мы медленно шли по улице, наслаждаясь зимнем солнцем, как вдруг Рейна, ни с того ни с сего согнулась от нового приступа колик. Приступ был таким сильным, что она несколько секунд, которые показались мне вечностью, не могла выговорить ни слова.

Вечером мы остались в гостиной, смотрели телевизор, а потом я пошла в свою комнату, чтобы написать письмо Фернандо, но никак не могла найти подходящую бумагу. Мне нужно было подумать, как прояснить ситуацию. Еще ни разу мне не приходилось решать подобную задачу — никогда прежде я не отвечала за другого человека. Если я не вмешаюсь, мама никогда не вызовет врача, до тех пор пока Рейна может хоть немного двигаться, но когда она совсем ослабнет, может стать слишком поздно. Сестра боялась обеспокоить маму и себе казалась виноватой, более того, была готова терпеть боль, сколько хватит сил. Я поняла, что должна пойти к маме и объяснить происходящее, а она вызвать врача, — это ее обязанность. Я ходила за ней по пятам и повторяла одно и то же: «Нужно вызвать врача или же пойти к нему самим». Наконец мне удалось заставить маму принять верное решение, и она сказала: «Да, Малена, хорошо, ты пойдешь с нами, пусть врач и тебя посмотрит…» Эти слова успокоили меня, хотя я прекрасно понимала, что мое здоровье ее совсем не волнует.

Я отдавала себе отчет в том, что какой-нибудь внимательный человек сразу обо всем догадается, только одним глазком взглянув на нас. Меня переполнял такой сильный страх, что мне начали являться видения, миражи, похожие на те, что в пустынях видятся несчастным, умирающим от жажды путникам. Наконец мама остановила свой выбор на частной клинике, а точнее, на враче-гинекологе, у которого лечились время от времени все женщины нашей семьи, можно было назвать его нашим семейным врачом. Мама решила обратить к семейному доктору, вместо того чтобы пойти в службу социальной защиты, где всем гарантировалась конфиденциальность. Возможно, она поступила так из-за того, что у семейного доктора было более современное оборудование… А я не понимала, зачем иду туда. С другой стороны, мы с Рейной были не приучены решать что-либо самостоятельно, без маминой указки, ведь все деньги были у мамы, а значит, она и выбирала для нас и специалиста, и время консультации. К тому же он согласился посмотреть нас обеих со скидкой. Нам говорили, что врачи во многом похожи на священников, — они тоже должны хранить тайны, которые им доверяют.

Я готова были признать, что риск разоблачения у гинеколога для нас обеих был минимальным, потому что с моей сестрой случилось нечто гораздо более страшное, чем со мной, хотя и я подвергалась риску. В конце концов, я смогла бы перенести оскорбления и первое, что сделала на следующий день, — решила утором поговорить с отцом в машине.

— Что? Нет, нет, нет! Я не хочу, чтобы ты обсуждала со мной ваши женские проблемы, — оборвал он, — меня от этого страшно тошнит.

Впрочем, отцу все же удалось убедить маму побыстрее отвести нас к врачу, несмотря на невозмутимо-спокойный тон его голоса. Казалось, я была тут не при чем, мне удалось поговорить с отцом до того, как разразился скандал. Рейна только несколько дней наслаждалась, смачно описывая мне свои страдания. Она занималась этим с фантастическим энтузиазмом, делая большие глаза, чтобы подчеркнуть свой страх, прежде чем объявить, что она никогда не чувствовала себя хуже. Она начинала грубить мне, если я пыталась задавать вопросы, чтобы выяснить причину ее болей. У меня сложилось впечатление, что Рейна боится, но она успокоилась, поняв, что мои вопросы и замечания предназначены только для того, чтобы ей помочь. Потом она спросила, что означает гайка на моем пальце.

— Это только твое воображение, Малена, — мягко сказала мне Рейна, склонив ко мне голову. — Ты продолжаешь беспокоиться о моем здоровье, как в детстве, как будто ты виновата в том, что со мной происходит. Но ничего не поделаешь, я всегда останусь намного ниже тебя ростом, от этого нет лекарства, и еще не нужно, чтобы ты делала мне одолжение. Ты не простужаешься зимой, а я болею до середины мая! Ты намного сильнее меня, так оно и есть на самом деле, но никто в этом не виноват.

Ее слова выбили меня из колеи, Рейна, этот хрупкий манипулятор человеческими душами, обняла меня, такая Рейна нравилась мне меньше. Я с подозрением относилась к ее мистической и непостоянной болезни, которую лишь я одна и признавала, и с пристрастием наблюдала за сестрой, но той самой ночью, перед рассветом, меня разбудил стон. Когда я включила свет, то увидела, что у Рейны дрожат веки, от боли она закусила нижнюю губу, еле сдерживаясь от крика. Правую руку, сжатую в кулак, она прижимала к животу.

— Я согласна, Малена, — пробормотала она, когда кризис миновал. — Я пойду к врачу. Только с одним условием.

— С каким?

— Что ты пойдешь со мной.

— Конечно, пойду! — сказала я с улыбкой, сдерживая слезы, — какая глупость!

Через пару дней мама наконец условилась о приеме у доктора Перейры, который, будучи всю жизнь ее гинекологом, помог появиться на свет нам с Рейной. Этот визит не сулил мне ничего хорошего, мне предстояло пережить несколько черных дней.

— Но почему ты хочешь, чтобы и меня тоже осмотрели? — протестовала я. — Ведь у меня ничего не болит!

— Я знаю, но я очень боюсь…

— Не будь дурой, Рейна, ради Бога. Это всего лишь врач.

— Да, дорогая, но с тобой все по-другому. Ты не стесняешься, а я сразу же краснею как рак от любой мелочи. Послушай, я очень боюсь, мне кажется, что должно произойти что-то ужасное, не знаю… Мне вовсе не нравится мысль о том, что какой-то дядя будет меня трогать, пока вы с мамой будете спокойно ждать. Вот если ты пойдешь первой и я увижу, что он тебе не сделал ничего дурного, что с тобой ничего не случилось, тогда… Тогда я стану переживать меньше, успокоюсь. Если ты не пойдешь, тогда и я никуда не пойду, клянусь тебе, Малена.

Я сдалась на ее уговоры, положившись на судьбу, и не только из-за того, что мне сказала Рейна, более стеснительная и более мнительная, чем я. Все ее слова были правдой, она действительно боялась, с этим трудно было поспорить, но я боялась сильнее, гораздо сильнее, чем она. Я была уверена, что должно произойти нечто жуткое, поэтому всю дорогу не переставала думать о себе. Мы прошли по огромному коридору многоэтажного дома по улице Веласкес на прием к человеку, от которого сейчас зависела моя жизнь.

Доктор Перейра был маленького роста, примерно полтора метра. У него были желтые зубы, три или четыре бородавки на лысине и отталкивающего вида усики, которые, казалось, были тщательно прорисованы фломастером. Он не походил на врача, потому что при встрече с нами на нем не было белого халата поверх жилетки и большого твидового пиджака. На первый взгляд, когда я увидела его, только переступив порог кабинета, ему можно было дать сто лет, плюс-минус двадцать. Но я, тем не менее, стойко выстояла против напора его шуток, на которые отвечала улыбкой. Он хлопал в ладошки и приговаривал: «Какое легкомыслие! Но ты же сделана женщиной!» Я подумала, что эта скотина будет лечить мою сестру, когда, разрушив все планы Рейны, он заявил, что сначала хочет осмотреть больную. Он снова появился из-за белой ширмы примерно через полчаса и объявил, что все в порядке, так что мне сразу полегчало.

Потом доктор Перейра начал объяснять моей матери тоном близкого друга, что не обнаружил причину таких сильных болей, что было бы разумно сделать несколько анализов. Между тем моя сестра присоединилась к нам, у нее были заплаканные глаза, а лицо покрылось красными пятнами. Я обняла ее, как только она села рядом. Мама уже поднялась, чтобы попрощаться, когда Перейра, видимо, памятуя о заранее произведенной договоренности, указал на меня пальцем и спросил маму:

— Хочешь, я осмотрю вторую?

— Это не обязательно, — сказала я. — Со мной все в порядке, у меня никогда ничего не болит.

— Но раз уж ты здесь… Мне это не составит труда, — заключил доктор, обращаясь уже к моей матери.

— Да, Малена, иди, давай, это важно… Так я буду спокойна за вас обеих.

Когда этот боров подошел ко мне, я закрыла глаза, чтобы он не увидел в них Фернандо, и попыталась сохранять спокойствие в течение всей процедуры. Выйдя из кабинета, где Перейра остался наедине с моей матерью, чтобы поговорить о нас обеих, я постаралась сосредоточиться на мысли, что с Рейной все в порядке, и это единственное, что должно было меня волновать. Меня не волновала пощечина, которой меня наградила мать, да так сильно, что я с трудом удержалась на ногах. Меня не волновало, что она кричала, что не хочет меня видеть, а потом, когда мы шли по улице, назвала меня шлюхой. Нет. Единственное, что меня по-настоящему ранило, — то, что мама не посмотрела на меня, когда остановила такси и пропустила Рейну вперед со словами: «Проходи, дочка».

* * *

Я осталась тихо стоять на улице Веласкес, а потом пошла в сторону перекрестка с улицей Алькала. Я повернула налево, пересекла бульвар Кастельяна, поднялась по улице Маркес де Рискаль, пока не дошла до Санта Энграсиа, и обогнула угол. На этот раз я повернула направо и пошла в сторону улицы Иглесиа. Только когда я оказалась на площади, начала понимать, что со мной происходит. Я чувствовала себя так, словно осуждена на вечные муки ада, а пройденный путь был дорогой в преисподнюю. Мои мысли путались, а сознание прояснилось, только когда я поняла, что стою у дома на Мартинес Кампос и звоню в знакомую дверь. Я не знала, как объясню свой приход, никакого подходящего повода придумать не смогла. Паулину, привыкшую к моей привязанности к дедушке, мой визит не удивил. Потом мне пришлось ответить на традиционные расспросы о состоянии здоровья членов моей семьи, включая няню. Я безуспешно искала оправдание своему приходу, но воображение отказывалось работать. В итоге в передней с нами столкнулся дядя Томас.

Он был единственным братом моей матери, который продолжал жить в этом доме и заботиться о больном отце. Томас пожертвовал своими планами, чтобы все время быть рядом с отцом. Дедушка пожелал, чтобы его забрали из госпиталя, — он хотел умереть в своей постели. Тогда же все его дети единогласно решили, что лучше будет заключить контракт с тремя сиделками, чтобы, они, попеременно меняясь, ухаживали за больным все двадцать четыре часа. Томас был доволен этим решением. С тех пор он был единственным сыном, который заботился об отце, и организовывал работу сиделок и каждый день вызывал врача. Томас совсем не думал о том, что заботы об отце отгородили его от внешнего мира, но, в отличие от Паулины, он вовсе не удивился, увидев меня, и радушно поздоровался. Ему достаточно было одного взгляда, чтобы догадаться, что мое появление в этом доме имеет причины гораздо более серьезные, чем просто интерес к дедушке.

Томас вел себя так, будто ничего не подозревает. Когда Паулина принесла мне бутылку кока-колы, которую я не просила, и ушла, оставив нас наедине в гостиной, он молча уставился на меня. Молчание продолжалось несколько минут, и я решила отбросить полдюжины вводных слов и просто произнесла его имя.

— Томас…

Он держал в руке рюмку с коньяком и ждал, непроницаемый и отстраненный, как всегда. Никогда мне не было так хорошо, его отец в свое время сказал мне, что я никому не могу довериться, кроме Томаса, если однажды мне придется продать тот камень, чтобы спасти свою жизнь. Магда любила Томаса, Мерседес всегда называла их имена вместе, когда говорила о детях Родриго. Я сделала небольшое усилие и вспомнила, что однажды у меня была возможность обратиться к нему, но я этого не сделала. Я снова напряглась и поняла, что у меня не осталось другого выбора, кроме как рассказать ему все — от первых симптомов болезни Рейны до той паники, которая охватила меня на кресле в кабинете Перейры и которая теперь мешала мне вернуться домой.

Я закончила говорить, а Томас откинулся назад на спинку кресла и не смотрел на меня, прикрывая рот рукой, чтобы скрыть улыбку.

— Не волнуйся, ты можешь оставаться здесь столько времени, сколько захочешь… И не бойся, ничего не случится. Никогда ничего не случается.

Когда я услышала эти слова, я почувствовала, что напряжение взорвалось внутри меня и куда-то ушло. Теперь я могла слышать дуновение ветерка, а мое тело расслабилось, будто из него выпустили воздух. Мой желудок успокоился, язык снова стал ощущать вкус, а слова обрели четкость. Я нашла для себя убежище.

— Ничего, кроме того, что меня убьет мама.

— Как же! Скоро она обо всем забудет.

— В том-то и дело, что нет, Томас. Серьезно, я уверена, что она не забудет. Ты ее не знаешь.

— Ты так думаешь? Я прожил с ней вместе… двадцать пять лет или около того.

— Но с тобой ничего подобного не случалось.

Тут улыбка Томаса стала еще шире, он даже не смог сдержать смеха, вызванного моими словами. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова заговорить со мной уже другим тоном, серьезным и веселым одновременно.

— Посмотри на меня, Малена, и послушай. Я прожил на свете почти полвека, со мной происходили вещи намного худшие, и я научился двум вещам. Первое, и самое важное, — он наклонился вперед и взял меня за руки, — что никто не может вычеркнуть из твоей жизни то, что уже произошло. И второе, что бывают намного более страшные вещи. А здесь никто никого не убил, никто не покончил с собой, никто не умер от страданий, и никто не будет плакать. Через две недели максимум ты не вспомнишь об этом. Я тебе обещаю. А если так не случится, то жизнь на этой планете совсем мне не знакома. Подумай об этом, и ты поймешь, что я прав.

— Спасибо, Томас, — сказала я. Он легонько гладил мою руку. Я с чувством обхватила его ладонь и поднесла к своему лицу. — Большое спасибо, ты не знаешь…

— Я все знаю, сеньорита, — он поспешил перебить меня, как будто моя благодарность обидела его и, к моему удивлению, ему удалось рассмешить меня. — А теперь я сообщу Паулине, что ты остаешься на ужин, только не рассказывай ей ничего о том, что я тебе сказал. Я позвоню тебе домой. Поговорю с твоей матерью… — он секунду помедлил, как будто эта идея ему не нравилась, — или лучше я поговорю с твоим отцом. И скажу, что ты здесь. Не волнуйся.

Паулина ворчала, что ей не сообщили о моем приходе заранее, иначе привела бы себя в порядок к приходу гостей, но, несмотря на ворчание, она была прекрасна. Томас не стал пересказывать мне в деталях беседу с отцом. Он только солгал — я была уверена, что солгал, — чтобы успокоить меня, якобы папа сказал ему о том, что Рейна очень за меня волнуется. Томас пустился в разговоры с таким энтузиазмом, о котором я и не подозревала, и проговорил так весь ужин, как будто был очень счастлив быть со мной. Он говорил сам, не давая мне и слова вставить, может, он был рад тому, что теперь было покончено с его одиночеством. Я не могла удержаться от улыбки.

— Ты располагаешь к себе. Ты очень веселый, — сказала я, когда мы перешли к десерту, вдохновленная пиршеством, которое мне пожаловало провидение.

— Девочка, в будущем году мне исполняется пятьдесят лет. Ты хочешь, чтобы я плакал?

— Нееет! — промычала я. Мой рот был набит меренгами.

— Так-то. В любом случае ты во многом права, я действительно хочу тебе понравиться. Мне следует быть немного жестче, потому что, по правде говоря, так я хотя бы буду помнить, сколько мне лет, но… Так и быть, скажу тебе, я чувствую себя моложе моего возраста, как часто говорят в кино. У нас есть повод повеселиться.

Пока Паулина не появилась в столовой с бутылок на тележке и кислым выражением лица, я не верила в то, что мой дядя настоящий пьяница, но теперь увидела это собственными глазами.

— Посмотрим… — продолжил он, после того как налил себе еще коньяку. — Чего бы ты хотела выпить?

— Ты, правда, хочешь предложить мне выпить?

— Ты же видишь. Если ты отважишься…

Мне понадобилось три-четыре секунды, чтобы принять предложение и выбрать что-нибудь из тележки, но во время моей паузы в разговор вступила новая участница.

— Что? На дурные вещи она еще как отважится!

— Оставь девочку в покое, Паулина! — реакция Томаса была молниеносной. — Разве не видишь, что ей плохо? Не расстраивай ее еще сильнее, черт возьми.

— Ах, вот как! Ты на ее стороне, а твоя бедная сестра сгорает от стыда.

— Моя сестра не имеет к этому никакого отношения.

— Даже самого маленького? — насмешливо сказала Паулина.

— Ни большого, ни маленького, вообще никакого!

Голос дяди, когда он произносил последние слова, почти превратился в крик. Он ударил по столу кулаком совсем как дедушка. Его последняя фраза подействовала па Паулину, и она закрыла лицо руками.

— Конечно, — пробормотала она, ее глаза покраснели, — более или менее…

— Ты помнишь слова? — спросил Томас спокойным тоном, протягивая руку, чтобы обнять ее за талию примирительным жестом, стараясь найти выход из затруднительного положения, скрыв за шуткой то, что он говорил прежде, но его слова провоцировали еще сильнее: «Не судите, да не судимы будете».

Паулина села с нами, чтобы налить себе рюмочку анисовой водки, и я поняла, что это их ежедневный ритуал, потом она принесла Томасу газету, чтобы он прочитал, что будут показывать по телевизору ночью, потому что сама даже в очках не различала написанное такими маленькими буковками.

— Надо же! — воскликнул он, по-детски радуясь. — Гляди-ка, что сегодня будет! Brigadoon, это именно то, что тебе нужно, Малена. Очень хороший фильм, Паулина, тебе понравится.

— Я не хочу портить тебе ночь, Томас, — сказала я, — если тебе нужно заниматься чем-то другим…

— Как правило, я встречаюсь с друзьями, но мы всегда ходим в одно и то же место, так что потом я их догоню, после того как посмотрим кино. Я смотрел его, наверное, раз двадцать, но не упущу такой возможности и сегодня.

Томас наслаждался, как ребенок, фантастической историей о шотландской деревушке, и его энтузиазм передался мне, так что, когда мы прощались, он был немного пьян, а я совсем на ногах не держалась и совсем забыла, по какой причине оказалась в этом доме. Тем не менее, после того, как я вошла в комнату Магды, где меня устроила Паулина, я шагала осторожно, чтобы шумом не помешать дедушке. Мама не настаивала, чтобы я сопровождала ее во время ежедневных посещений дедушки, а Томас же приходил часто, не пускал меня, прикрываясь разными отговорками. «Ты не узнаешь его, — говорили мне. — Он не в себе, он потерял разум, будет лучше, если ты запомнишь его таким, каким он был прежде». «Сегодня был очень плохой день», — добавил дядя сегодня, но я открыла дверь очень тихо и вошла в комнату, потому что никогда бы не смогла пройти мимо и не посмотреть на дедушку.

В принципе меня немного беспокоило то, что я не послушалась совета дяди. Дедушка лежал на больничной кровати, изголовье которой, по случайности или по воле больного упиралось в стену прямо под портретом Родриго Жестокого.

Его тело выглядело бы безжизненным, если бы не пластиковые зеленоватые трубки, которые опутывали, казалось, даже сверлили, его лицо. Трубки доказывали, что человек, лежащий здесь, все еще жив. Боль, которую я ощутила, увидев деда в таком состоянии, окончательно отрезвила меня. Я глубоко вздохнула, представив мучения дедушки, которые были несовместимы с образом гордого всадника, каким он запомнился мне. Я спросила себя, хватило бы мне мужества, чтобы лежать так же, под трубками… Потом я успокоилась и постаралась собраться с духом.

Я медленно и тихо приблизилась к кровати и только теперь увидела сиделку в кресле около окна. Она читала книгу, подняла голову и кивнула. Было бы лучше, если бы она вышла и оставила меня наедине с дедом, но попросить об этом мне не хватило смелости. Я ограничилась лишь тем, что села к ней спиной. Я смотрела на дедушку, пока он спал, и каждый его вдох, длинный и тягостный, отзывался болью в моей груди, но тут же поняла, что не смогу подарить ему быструю смерть, не смогу убить его. Когда его сон показался мне более спокойным, я поднесла руку, чтобы дотронуться до его руки, не подозревая, что этого слабого движения будет достаточно, чтобы его разбудить. Дедушка открыл глаза всего на миг и очень быстро закрыл, я подумала, что он продолжает спать. Его голос был изнурен болезнью, он звучал тонко и легко, будто это был голос ребенка.

— Магда?

Я спрятала лицо в одеяле и начала плакать. Я плакала так, как никогда в жизни, как будто только теперь научилась по-настоящему плакать.

— Магда…

— Да, папа.

— Ты приехала?

— Да, папа. Я здесь.

Когда я снова подняла голову, то почувствовала себя увереннее и сильнее, как будто каждая моя слезинка дала моему телу энергию, в которой оно так сильно нуждалось.

Дедушка казался таким спокойным, что, казалось, он попросту умер. Потом я поднялась, пошла к двери и ступала настолько тихо, насколько это возможно. Вдруг я почувствовала чужие пальцы на плече и вынуждена была повернуться. Мое сердце готово было вырваться из груди, словно мячик, и скакать по полу и стенам как сумасшедшее. Я приготовилась к встрече с врагом лицом к лицу.

— Почему ты ему солгала?

Дедушка, пока еще живой, спал в своей постели. Со мной говорила его сиделка, о существовании которой я совсем позабыла.

— Почему ты ему солгала? — повторила она, но, не услышав ответа, продолжала говорить. — Ты выдала себя за его дочь, а ты его внучка. Разве не так? Томас мне сказал, что ты здесь и обязательно зайдешь проведать деда.

Я смотрела на нее и видела перед собой обычную женщину с простым лицом и обыкновенной фигурой — таких на свете десятки, тысячи, миллионы… Счастливое детство, скромный дом, полный веселых детей, нежная и любящая мать, работящий и ответственный отец, тонкие морщины и чистая речь. Я не ответила.

— Нельзя врать больным… — подытожила она и оставила меня в покое.

«Идите в задницу», — подумала я. «Идите в задницу» — вот что надо было сказать, но я не сделала этого. Я никогда не отваживалась говорить подобные слова. У меня не было привычки вести себя как сеньорита, так что образование, которое мне дали, оказалось сейчас без надобности.

* * *

Я пришла к выводу, что Томас был прав. Я должна была согласиться с ним, потому что мое душевное выздоровление удивительным образом совпало с чудесным исцелением Рейны. Ее болезнь, не обнаруженная по результатам более чем дюжины анализов, была забыта, на нее был повешен ярлык психосоматического недомогания, а все бумаги отправили в толстую папку, к которой больше никто никогда не обращался, потому что моя сестра навсегда избавилась от былых мучений. Мама ничего не заметила, и, верная себе, предпочитала ходить по дому как несчастное приведение. С выражением усталости на лице она проходила мимо и, не указывая прямо на меня, начинала говорить подчеркнуто вежливо, словно я была незнакомым человеком. Но меня это абсолютно не заботило. Отец жутко на меня злился, его реакция меня напугала гораздо больше, чем я могла представить.

— Я не мог себе представить, дочь моя, — закричал он, войдя в переднюю дома на Мартинес Кампос, — я не мог себе представить, что ты окажешься такой дурой, черт возьми. Я бы никогда не поверил в то, что ты такая глупая.

Паулина почти бегом бросилась на кухню. Но она вовсе не собиралась оставаться в неведении относительно новостей, связанных с нашей семьей. Я была абсолютно спокойна и стояла у дверей в передней, пытаясь вставить хоть бы слово в его тираду.

— Что? Теперь ты молчишь. Не так ли? А помнишь, как ты убеждала меня, что Рейна не сегодня-завтра умрет.

— Но папа, — ответила я наконец — я думала…

— Что ты можешь думать? Что птицы летают? Ты ни о чем не думала, черт возьми, Малена. Ты не знаешь, какую ночь мне устроила твоя мать, ты единственная не даешь мне жить спокойно, черт побери… Я сыт по горло женщинами, поймите же, наконец. Сыт по горло! — тут он повернулся к Томасу, который молча наблюдал эту сцену с чашкой в руке, пока не решил рассмеяться над последними словами моего отца. — А тебе не стоило бы смеяться, — продолжил отец свои причитания. — Каждый раз, как я тебя вижу, перед моими глазами стоит рать пустых бутылок. И всякий раз меня при виде тебя начинает трясти от раздражения и злобы.

Томас рассмеялся еще громче, но в конце концов и он успокоился и теперь просто улыбался. Мне очень хотелось примирить их.

— Рейна была больна, — вставила я.

— Рейна — глупая девица, истеричка, а ты — дура и не говори об этом больше! — снова закричал отец, но теперь его голос звучал не так твердо, как раньше. Потом он подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал: — Собирайся, мы уходим.

— Уже? Вы даже не перекусите? — спросил Томас. В его голосе звучала плохо сыгранная уверенность.

Я хотела было согласиться, потому что думала, что наше пребывание действует на дядю благотворно, как праздник. Но папа не оставил мне выбора.

— Нет, я думаю, нам пора. Но если я увижу, что у твоей сестры такое лицо, как было накануне…

Томас мне больше ничего не сказал, абсолютно ничего я в первый раз оценила его независимость от предрассудков и спросила себя, может, за его живостью прячется большее, чем простое безразличие. Я никогда никого не осуждала и ожидала, что и ко мне отнесутся с пониманием. Когда я вернулась домой, сестра встретила меня очень тепло. Как только я переступила порог, она обняла меня, и мы вместе пошли в нашу комнату. Мы проговорили больше часа, и беседа была очень странной — почти все время солировала Рейна, мне оставалось лишь соглашаться или нет, больше она мне ничего не позволяла делать. Сестра ругала меня за то, что я не смогла избежать ситуации у врача, использовала все свое красноречие, чтобы убедить меня в том, что я была недостаточно ответственной за свои поступки. Раньше я не сомневалась в искренности и невинности Рейны, но теперь, ясно видя красные пятна на ее коже, я поняла, что она лукавит и прежнего доверия между нами больше быть не может. Через некоторое время я перестала улавливать смысл ее слов, в ушах звучал только ее голос, а в мозгу крутилась единственная мысль, какое-то предчувствие. Как-то проснувшись утром, я всем телом ощутила приближающуюся катастрофу. Слова и дела сестры отошли на второй план. Дедушка.

Мне не давали покоя мысли о дедушке. Нужно было признаться в том, что меня так мучает. Я любила деда и знала, что он очень болен, но до недавнего времени я себе в этом не признавалась, не осознавала, что он может умереть, что он точно умрет. Все это я понимала, когда увидела деда, превратившегося в развалину. Его смерть стала теперь чем-то несомненным, неотвратимым, как в прошлом смерть диктатора, которую мы ждали, тогда мы две недели ждали его смерти. Теперь же все было иначе. Приближающуюся смерть деда я воспринимала очень тяжело, ведь я любила его, в нем было что-то таинственное, нас связывал его подарок. Я любила его просто как человека. Любила деда, любила его молчание, его движения, любила его увлечения, его потворство беглой монахине, его влечение к простолюдинке. И он об этом знал, знал все. Именно поэтому маму не смущал мой интерес к дедушке, и, когда я о нем расспрашивала, она старательно отвечала на все вопросы. Дистанция, которая пролегла между нами, в эти моменты стиралась, смерть нас объединяла.

Я не ходила к дедушке, потому что не могла видеть его умирающим, не хотела, чтобы он умер. Когда его дети приходили навестить умирающего, мне это казалось безобразным спектаклем, как будто они приходили понаблюдать за его угасанием. Родственники приходили к нему пару раз в неделю. Однажды я пришла к дедушке, хотела узнать, смогу ли с ним поговорить, услышит ли он меня, но он больше не приходил в сознание…

Как-то вечером в нашем доме зазвонил телефон. Мама сняла трубку, было пол-одиннадцатого. Я вышла в коридор, увидела мамино выражение лица и все поняла, а потом услышала, как родители начали собираться. Я пошла на кухню, сняла трубку и набрала номер, самый длинный из всех, которые мне приходилось набирать. Подождала, пока нас соединят, мысленно попросила прощения у дедушки за то, что его смерть служит поводом для такого долгожданного для меня разговора. Наконец Фернандо сказал: «Алло».

— Дедушка умирает, — сказала я. — Врач сообщил, что ему осталось жить не более сорока восьми часов.

— Я знаю об этом. Нам тоже позвонили. Папа собирает чемодан.

— А ты приедешь?

— Я очень хочу приехать, Индианка. Клянусь тебе, я тоже приеду.

* * *

Фернандо провел в Мадриде три дня, но у нас не нашлось свободного времени, чтобы поговорить, потому что все было расписано по часам. Время пробежало быстро, но его приезд компенсировал для меня отсутствие Магды, которую я ждала с самого дня погребения, — мне так и не удалось увидеть ее на церемонии. Все эти дни рядом с нами были какие-то совершенно незнакомые люди, которые тоже пришли оплакать смерть дедушки, а еще узнать, что написано в завещании. Оказалось, что не все из них в нем упомянуты, и скорбящие разделились на два лагеря: победителей и побежденных, последние плакали горше. Вот тут-то и начались наши проблемы с Фернандо. В течение всех трех дней мы не могли найти себе места, чтобы побыть наедине. Мы ходили по коридорам дома на Мартинес Кампос так тихо, что никто из взрослых нас не заметил. А взрослые с калькуляторами в руках сновали то и дело туда-сюда. Пару раз нам все-таки удалось на кухне выпить кофе, но повсюду нас окружали посторонние, поющие псалмы.

Все в доме бегали, суетились и подсчитывали стоимость дома и всего имущества, имея при этом самое невинное выражение лица. Периодически в подсчеты вмешивался Томас, он сорвал до хрипоты голос, пытаясь растолковать наследникам реальную стоимость вещей. Наследники Алькантара из Мадрида хотели оставить имущество деда себе, компенсировав детям Теофилы деньгами его стоимость, им казалось, что дети Теофилы и так получат несметные богатства, но те были не согласны на такое положение вещей, они тоже хотели получить часть дедова имущества. Члены семьи Алькантара из Альмансильи, за исключением Порфирио и Мигеля, которые сохраняли нейтралитет, хотели получить Индейскую усадьбу.

Я знала об этом от Фернандо, который вместе со мной тихо сидел на диване в комнате бабушки и нежно гладил меня по спине. Дедушка все еще лежал в своей кровати. Отец Фернандо и моя мать должны были быть там, около него, чтобы изобразить для других кажущуюся мне декоративной скорбь. Я, знавшая этот дом как свои пять пальцев, нашла безопасный уголок, где мы с Фернандо могли побыть наедине. Это была маленькая комнатка на первом этаже, мы слышали, как где-то рядом кто-то плачет, слышали чьи-то бесконечные разговоры, но зато нас никто не видел. Нам удалось быстро раздеться, а через некоторое время так же быстро и тихо одеться. Я снова почувствовала себя в облаке табачного запаха, который распространялся по моим жилам все быстрее и быстрее.

— Знаешь, Малена? — сказал потом Фернандо. — Я благодарен судьбе. Я ведь всю жизнь ждал этого момента, а теперь не хочу, чтобы мой отец унаследовал этот дом, потому что тогда ты уедешь в Альмансилью и я не смогу видеть тебя. Ты совсем не изменилась, Индианка. Я думал о тебе все время.

Его слова должны были встревожить меня, но этого не случилось. И не только из-за того, что он заявил мне, что любит меня, но потому, не знаю, хорошо это или плохо, что я была членом семьи мадридских Алькантара, а потому не могла представить себе, чтобы Теофила заняла место бабушки за столом. Мой мозг отказывался даже думать об этом. Возможно, я не сразу уловила смысл слов Фернандо из-за акцента, который я так любила, мне было легче и приятнее слышать его голос, а не то, что им говорится. Но потом я увидела красное, разгоряченное лицо моей матери, после того как она с кем-то поругалась, и поняла, что Фернандо был прав: имущество должно было быть разделено. Дом на улице Мартинес Кампос — для одних, а Индейская усадьба — для других. И примирения между ними быть не могло.

Мадридские адвокаты сообщали, что дело будет проиграно, а адвокаты из Касереса гарантировали, что выиграно, потому что моя бабушка, которая хотела, чтобы у ее детей была достойная жизнь, несколько лет назад заключила договор со своим мужем. Возмещение ущерба добивались теперь те, кто оспаривали завещание, основной пункт тяжбы состоял в том, что эта бумага формально не означала раздел имущества. Дело в том, что каждый супруг имел право на половину наследства — одна отцу, другая — матери. Между тем детям Теофилы отходила лишь часть из дедушкиной собственности. Это было несправедливо, так что некоторые из мадридских Алькантара, например, Томас, который представлял также и интересы Магды, и Мигель призвали закрепить имущество ответчиков. Другие же, в том числе тетя Мариви и моя родная мать, пытались умерить безмерную жадность наших родственников, которая появилась после того, как нами была утрачена Индейская усадьба. Все говорили о том, что не следует наказывать детей за грехи их родителей. В итоге, когда мы собрали чемоданы, все знали, что это лето, скорее всего, должно стать последним общим летом, но никто не собирался по этому поводу долго страдать.

Я считала себя очень взрослой. Я рассуждала только о том, что может быть полезно лично мне. Я понимала, что нашим разделившимся семьям будет сложно возобновить прошлые отношения, они теперь никак не могли быть такими гармоничными, как раньше, но я думала только о своих собственных интересах. Мне казалось, что судьба нарочно распорядилась так, чтобы мы могли видеться с Фернандо, который должен был теперь приезжать в Испанию каждое лето. В августе мне исполнилось семнадцать — поворотный возраст для любого человека — порог совершеннолетия, а в октябре я начала учиться в университете. Я никому не говорила о том, что решила выбрать своей специализацией Германию. Я очень много работала, чтобы иметь возможность там учиться. Я прошла конкурсный отбор с очень высокой оценкой — 8,8, и, даже если бы родители не захотели поддержать меня в моем выборе и не оплатили бы поездку, я могла бы рассчитывать на стипендию. Первые три года учебы были общими для всех, в дальнейшем на четвертом году обучения я могла выбрать германистику.

Я не могла представить свое будущее без Фернандо, даже такое предположение казалось мне нелепым. Но если бы я была внимательнее, если бы задумывалась над его поведением и обращала внимание на мелочи, то смогла бы правильно оценить ситуацию. Теперь я понимаю: тем летом многое указывало на то, что скоро я услышу слова: «Все, конец».

Мариана днем позвонила мне и сообщила, что меня не внесут в список студентов, пока я не предоставлю все необходимые документы и оригинал аттестата. Я до сих пор сдала только ксерокопию. Положение было серьезным, и мне ничего не оставалось, как поехать в Мадрид. Я не придавала большого значения этой поездке: она должна была продлиться всего сутки. Но мне пришлось задержаться еще на ночь, потому что потребовалось побывать на факультете дважды, а не один раз, как я надеялась. Все утро я простояла на остановке, ожидая автобус. А потом все изменилось, всего за три дня мир перевернулся.

* * *

Я не была готова к перемене, которая произошла с Фернандо. Я была готова ко всякому, но только не к этому. Мы постоянно ссорились, я не могла понять, что происходит. Я пыталась объяснить его поведение сотней причин, но так и не успокоилась. Он почти перестал со мной разговаривать, больше не улыбался мне, я слышала от него какие-то общие фразы из одних и тех же десяти-двенадцати слов. Мы проводили вечера, сидя за столом на террасе, но не болтали о пустяках, не смеялись, не обнимались, пока кто-нибудь из наших знакомых не подходил к нам и не начинал общий разговор. Тогда мы обсуждали, как правило, темы, далекие от сферы наших интересов, а временами и просто абсурдные, как например, нашествие красного паука, который вызвал падение урожая на всех полях. Сушильня «Росарио», где мы попрощались на рассвете, должна была сохранить память о лучших временах, которые мы здесь пережили. Это место навсегда сохранит память о мгновениях нашей любви, особенно теперь, когда все так изменилось: наша постель из засушенного табака стала холодной и жесткой как камень, а глаза Фернандо — холодными и пустыми. Казалось, он боялся попасть в ловушку из-за своих желаний и теперь, утолив страсть, торопился со мной расстаться, не пытаясь оставить мне даже надежду на любовь.

Ужасно хотелось узнать, почему так происходит. Может, Фернандо устал от меня или влюбился в другую, или плохо себя чувствует, или в его доме постоянные скандалы. Может быть, он сошелся с кем-то еще или хочет больше времени проводить со своим мотоциклом. А может, с его другом случилось что-то ужасное, он попал в безвыходное положение, может, задумал что-то поменять в своей учебе, а теперь боится сказать об этом отцу. Может, я чем-то обидела его, может быть, ему рассказали что-то нехорошее обо мне?.. Может быть, он злится на меня? Я задавала Фернандо все эти вопросы, чтобы выяснить, что с ним происходит. Но всякий раз он твердил одно: «Нет, нет, нет, со мной все в порядке». Я не отваживалась спросить его о том, что, возможно, дело в его сексуальной ориентации, может быть, он гомосексуалист? А может быть, подался в террористы? Но как только я начинала думать об этих ужасных вещах, мне на глаза наворачивались слезы, то, как он смотрел на меня, как говорил, — все это огорчало меня. Фернандо переменился, стал совсем другим, он был постоянно погружен в свои мысли, складывалось впечатление, что он где-то очень далеко, иной раз казалось, что он не понимает меня, что говорит на каком-то другом языке, которого я не знаю. Он перестал шутить, но при этом заявлял, что ничего не происходит. Неожиданно ночью я услышала слова, сказанные чужим, незнакомым мне голосом, которые я сначала не до конца поняла.

— Прощай, Малена.

По инерции я сделала несколько шагов, потом повернулась и сказала те же слова, что говорила каждый раз при расставании.

— До завтра.

Потом повернулась и пошла к выходу. Я уже было взялась пальцами за ручку железной двери, как он медленно проговорил, я помню каждое слово, этот наш последний разговор я никогда не смогу забыть, потому что его слова врезались в мою память.

— Не думаю, что мы увидимся завтра.

Я остановилась и медленно начала соображать, что следует на это ответить. Потом я спросила очень тихо:

— Почему?

Меня переполняли дурные предчувствия, я была в ужасе от того, что мои подозрения могут осуществиться.

— Не думаю, что нам стоит видеться.

— Почему?

— Потому что не надо.

— Я ничего не понимаю.

Он пожал плечами, и только теперь я поняла, что меня так испугало в выражении его глаз накануне, когда он поставил мотоцикл перед входом в дом.

— Посмотри на меня, Фернандо. Посмотри на меня, пожалуйста, Фернандо… Посмотри на меня!

Наконец он резко поднял голову, будто захотел покончить со мной, а потом спросил неприятным визгливым голосом.

— Что?

— Почему мы не увидимся больше?

Последовавшая за моим вопросом пауза была очень длинной. Он достал сигару из кармана и зажег ее. Она уже наполовину сгорела, когда он зажал ее губами. Фернандо сделал затяжку, посмотрел на меня и сказал какую-то непонятную фразу.

— Не говори со мной по-немецки, Фернандо. Ты знаешь, что я тебя не понимаю.

— Послушай, Индианка, — теперь его голос звучал болезненно, он дрожал от напряжения или от страха. — Все женщины разные. Существуют женщины для удовольствия и женщины для любви, и я… Ладно, скажем так, меня ничто в тебе не интересует, ты ничего не можешь мне дать, так что…

Он будто не замечал, что мне было трудно дышать, я задыхалась от рвавшегося наружу рыдания, это, видимо, не произвело на него впечатления.

— Это было сказано не по-немецки. Не так ли? — добавил Фернандо, подходя к своему мотоциклу, пока я стояла как вкопанная. Он завел мотор, перекинул ногу через седло, как делал это тысячу раз в это же самое время, на этом же месте. — Конечно, не по-немецки. Я сказал что думал. Мне жаль. Прощай, Малена.

Я не сказала Фернандо «прощай». Я вообще не могла говорить, мои ноги словно приросли к земле. Я глядела ему вслед, видела, как он медленно удаляется от меня. Я не знаю, как мне это удалось, но я пошла. Я нашла в себе силы идти.

* * *

Я вошла в дом, медленно поднялась по лестнице, медленно открыла дверь в ванную, но, не почистив зубы, вышла, упала на постель и сразу уснула как убитая и проспала всю ночь.

Утром, как проснулась, я не вспоминала о том, что Фернандо бросил меня. Помню, как открыла глаза и посмотрела налево, туда, где висели часы. Было без четверти десять, постель Рейны была пуста. Наконец, я встала, открыла окно и поняла, что будет очень хороший, прекрасный, ослепительный августовский день.

Только теперь я вспомнила о том, что произошло накануне, подняла руки и ощупала себя. Мне следовало немедленно отправиться к Фернандо. Я почувствовала, что кровь быстрее побежала по жилам, а щеки вспыхнули. Тут я услышала, что к моей комнате подходит мама. Не стоило так долго спать. Мама позвала меня завтракать и сказала, что взрослой девушке не стоит залеживаться в кровати. Я думала так же. Я должна была привести себя в порядок, спуститься вниз и не показать остальным, что произошло. Никто не должен был ничего заметить, все должно было идти по-старому. Я попросила у мамы прощения за свой долгий сон и сказала, что через пятнадцать минут спущусь.

Спустя несколько минут я уже пила кофе с молоком. Я постоянно думала о произошедшем вчера, все это казалось не более чем сном, оно не могло было быть правдой. Фернандо не имел права расстаться со мной так — его слова были невероятно жестокими, невероятно искусственными, невероятно злыми, несправедливыми и обидными. Я не могла даже представить, что он способен сказать подобное. Я не заслуживала такого отношения. И он не имел права говорить так, потому что я действительно любила его, он не имел права так легко растоптать мою любовь. Ничто не могло толкнуть Фернандо на подобный шаг. Я нисколько не изменилась с тех пор, как мы с ним познакомились. Я была такой же, как прежде. Должно было быть другое объяснение его поступку, более серьезное, скрытое. Наверное, нашлось нечто важнее наших чувств, что заставило его отказаться от меня. Теперь мне оставалось только плакать, а на это занятие времени было достаточно, ведь впереди у меня была вся жизнь. Когда я позвонила в дверь Фернандо, я была убеждена, что произошла ошибка, глупое недоразумение, о котором в будущем мне, может быть, не доведется вспомнить. Я стояла под дверью и жала на кнопку звонка, но только после третьего звонка послышались шаги, и я подумала, что, возможно, для меня еще не все потеряно.

Мать Фернандо высунула голову из-за двери, не желая, видимо, показывать мне то, что было за ее спиной.

— Добрый день, я бы хотела увидеть вашего сына.

Она ответила мне глупой улыбкой, потом сделала жест правой рукой, мол, она ничего не понимает и просит меня ее за это извинить.

— Вы меня прекрасно поняли. Пожалуйста, скажите своему сыну Фернандо, чтобы спустился. Мне необходимо с ним поговорить.

Женщина продолжала ломать комедию, делая странные движения руками, будто она меня совершенно не понимает. В третий раз, понимая, что выгляжу смешно, я повторила все те же слова по-английски. Тут она попросту закрыла дверь.

Я снова нажала на кнопку звонка. Но теперь никто не открыл, и самого звонка больше не было слышно, видимо, кто-то внутри отключил его. Я была в бешенстве, мне ничего не оставалось, как медленно спуститься по лестнице и выйти на улицу. Я ходила взад-вперед под дверью.

Я понимала, что не могу ни о чем просить их. Я посмотрела на окна второго этажа и смогла различить за оконными стеклами человеческие силуэты. Тогда я просто начала кричать, во всю напрягая голосовые связки.

— Фернандо, выходи! Я должна с тобой поговорить!

Все окна на втором этаже сразу же закрылись, кто-то проходил мимо, но мне нечего было стыдиться, теперь я знала, что меня слышат в доме, что мой кузен слышит меня, поэтому я продолжала орать.

— Фернандо, выходи! Я жду тебя!

Две женщины с бидонами молока в руках остановились и стали наблюдать за происходящей сценой. Они стали выяснять, почему я кричу и кого хочу видеть. А меня даже вдохновило то, что я стала главным действующим лицом этого спектакля. Я взяла маленький камешек и бросила в стену дома Теофилы, не стараясь попасть куда-то конкретно. Я напряженно вглядывалась в окна, пытаясь увидеть Фернандо через стекло.

Постепенно количество зевак увеличивалось, я слышала их голоса, пару раз прозвучало даже мое имя. Через некоторое время его мать вышла на улицу. Вокруг меня стояли друзья Фернандо и многие его знакомые, почти вся деревня собралась наблюдать за моим позором. Вся эта сцена могла испортить репутацию дома Теофилы. Но меня это не волновало. Мало-помалу до меня стало доходить, что никому я не нужна, что все мы друг другу чужие, и то, что было между нами, ложь. Я напрягала свой голос и продолжала кричать и бросать камни в стену. Ничто не могло сдвинуть меня с места, я не чувствовала ног, пыталась повернуться и уйти, но потом разворачивалась и возвращалась обратно. Я не могла представить, сколько времени здесь провела.

Потом я уселась под окном, обняв ноги руками и уткнувшись лицом в колени, а моя аудитория постепенно начала расходиться. Вдруг раздался голос, разрушивший иллюзию спокойствия.

— Как жаль, что здесь нет твоей бабки! Вот уж кто бы полюбовался, как ты стоишь под окнами моего дома и воешь как собака!

Я открыла глаза и сощурилась от слепившего яркого света. Я смогла различить перед собой фигуру Теофилы, которая стояла напротив меня в самом центре улицы, я разглядела хорошо ее щиколотки, обтянутые нейлоном.

— Я не такая, как моя бабушка, — ответила я. — Я другая, так что не думаю, что вы сможете выгнать меня отсюда, говоря разные глупости.

Мои слова заставили Теофилу задуматься, хотя она продолжала враждебно смотреть на меня, но замолчала. Она ничего не сказала, когда я поднялась и подошла к ней. Я стояла перед Теофилой, смотрела ей в глаза, потом повторила то, что говорила раньше.

— Я не такая, как они, — сказала ей я. — Я была любимой внучкой своего дедушки. Спросите кого угодно, все это знают… Он дал мне изумруд Родриго, этот камень все ищут как ненормальные! а он у меня! Дедушка дал его мне, а теперь он не мой, я подарила его Фернандо в прошлом году.

— Я знаю об этом, — Теофила медленно покачала головой, я не поняла, то ли она мне сочувствует, то ли злится на меня. — Он мне рассказал. Я ему сразу же дала пощечину, он не рассказал тебе об этом?

— Вы его ударили? — спросила я, и она кивнула. — Но почему?

— Чтобы знал! — выкрикнула она с иронией, которую я не могла понять. — Почему? За то, что решил поиздеваться над внучкой своего деда! Какая мерзость, детка… Но чего ты хочешь?

— Он меня бросил, — сказала я, вытирая слезы, которые катились из моих глаз.

Она ничего не сказала, подняла мое лицо за подбородок и посмотрела мне в глаза, поэтому я решила, что могу говорить дальше.

— Пойдите в дом и скажите ему, чтобы он вышел, пожалуйста, я хочу только поговорить с ним. Это ненадолго. Мне нужно только поговорить, правда, он должен мне кое-что объяснить. Скажите ему, чтобы он вышел, чтобы мне не нужно было больше стоять здесь и кричать. Мне необходимо увидеть его, правда, всего на пять минут, мне этого хватит, пожалуйста, прошу вас, пожалуйста, пойдите и скажите, чтобы он вышел.

— Он не выйдет, Малена, — ответила она мне после секундного молчания, глядя на меня с сочувствием. — Даже если я попрошу его, он не выйдет. И знаешь почему? Потому что мой внук таков, каков он есть, он не выйдет, чтобы поговорить с тобой. Он не хочет видеть тебя. Мужчины все такие, что здесь, что там. Они такими были, такими и останутся.

Я посмотрела на нее и поняла: она говорит то, что думает, она говорит правду, и меня это успокоило.

— Посмотри на меня. Я тоже была молодой, была такой же, как ты. Все было точно так же, вспомни о своем дедушке. О чем он думал? Он разрывался между твоей бабушкой и мной. Ты меня слышишь? Две лучше, чем одна, вот, что он думал, когда ездил в Мадрид и обратно. А теперь ты сидишь здесь и плачешь. Почему, зачем? Нет, девочка, так не стоит поступать, по этому пути идти не следует ни в коем случае, это тебе говорю я. Ты не веришь мне. Тогда вспомни свою тетю Мариви, которая вышла замуж в двадцать один год за пятидесятилетнего посла, или возьми мою дочь Лалу, которая начинала пить таблетки при каждом дурном известии, но ей это не помогло. Эти две… — тут Теофила, наконец, сделала паузу, потому что глаза у нее были чувствительными, и она не могла долго смотреть на меня при ярком свете. — Ясно, почему следует быть сильной.

Она взяла свои пакеты и пошла в дом.

— Скажите Фернандо, чтобы вышел, пожалуйста.

Теофила кивнула головой в ответ на мои последние слова и открыла дверь ключом, чтобы тут же закрыть ее за собой, не взглянув на меня. Я вернулась на свое место и села. Я ждала, ждала очень долго, пока солнце медленно передвигалось над моей головой. Асфальт плавился от жары. Я ждала, пока кто-нибудь из этого дома сжалится надо мной и выйдет, чтобы забрать меня.

Когда я села в машину, рядом с отцом, я повернула голову в последний раз в надежде, что Фернандо вернется ко мне в последний момент, как это часто бывает в кино, но никто даже не выглянул из окна.

* * *

Моей бабушке Соледад было шестьдесят восемь лет, но она все еще оставалась подтянутой, энергичной женщиной, какой и полагается быть директору оркестра, с которым десять лет назад мы с Рейной ездили в Пасео де Кочес по воскресным утрам. Ее кости ныли от напряжения, а душу вымотали бесконечные концертные объявления, которые она делала перед исполнением очередного номера, тем более что каждый раз она это делала так, будто сообщала о пришествии Судного дня.

Бабушка несколько располнела и ссутулилась по сравнению с тем, какой я видела ее в последний раз весной, но, несмотря на это, выглядела замечательно, потому что недавно вернулась с отдыха на берегу моря. Каждый год в конце июня она ездила в Нерху, где у моей тети Соль был дом. Там она проводила больше месяца в полном одиночестве, а потом возвращалась в Мадрид, после чего наставал черед отдыхать ее дочери, которая оставляла мать заботам мужа, собаки и детей и отправлялась со своими друзьями в отпуск. Бабушка всегда говорила, что ей нравится город в августе, когда он кажется таким пустынным, будто все вымерли из-за эпидемии чумы. Она говорила, что никуда отсюда никогда не уедет, но мы знали, что, несмотря на свое признание Мадриду в любви, бабушка знала сотни европейских географических названий и могла объяснить их происхождение, о которых только она одна и знала, а еще ей нравилось одиночество.

В этот раз мы неожиданно к ней нагрянули, но все же бабушка приняла нас с искренней радостью, потому что, с тех пор как она вышла на пенсию три года назад, мы никак не могли найти времени навестить ее. Бабушка была рада нам, потому что понимала, как быстро и неумолимо приближается ее старость. Но я должна признать, что годы не испортили ни ее внешности, ни характера. Помню, она всегда быстро ходила, поправляя на ходу прическу, и постоянно курила. Иногда брала в руки томик Коссио «Бой быков». Эту книгу бабушка начала читать, когда была еще подростком, преданным Хуану Бельмонте, и собиралась закончить ее читать перед смертью. Она никогда не забывала нас покормить, а также выполняла все обязанности взрослых. В доме бабушки Соледад мы, будучи детьми, могли бегать, кричать, плакать, драться, разбить вазу или просто болтать, и нам ничего за это не было за исключением тех случаев, когда кто-то с жалобным плачем хватался за ее подол, но это было единственное, чего она не переносила. А если кто-то из ее детей или друзей и гостей хотел нагнать на нас страху, рассказав страшную историю, или просто пощекотать нам нервы, по секрету поведав, например, что наши родители вовсе нам не родители, а просто добрые люди, которые забрали нас из цыганского табора, то бабушка очень сильно злилась.

Однажды вечером бабушка выгнала из дома друга ее сына Мануэля, который специально положил мою конфету так, что я не могла ее достать, только для того чтобы увидеть мои слезы. «Да, я не люблю мужчин», — сказала тогда бабушка, ее лицо пылало от негодования, а кулаки были с силой сжаты. Потом она добавила, что больше всего презирает в людях, когда они издеваются над беззащитными детьми. И пока я размышляла о смысле глагола «презирать», друг моего дяди сказал, что немного припозднился, открыл дверь и ушел, не дожидаясь ответа.

12 августа 1977 года я весь день корпела над домашним заданием, когда услышала за дверью обрывки разговора отца с бабушкой. Она сидела у окна и курила сигарету, иногда закашливалась. Я расслышала, что бабушка была у врача, и ей поставили диагноз — эмфизема легких. Я улыбнулась, видя, что даже в таких обстоятельствах бабушка не теряет присутствия духа и продолжает курить. Потом я услышала, как папа рассказал бабушке о том, что меня посадили под замок до конца каникул, потому что я устроила скандал, — почти шесть часов сидела на улице около чужого дома, плакала, кричала и бросала камни в стену, хотя, конечно, мое поведение вполне объясняется особенностями подросткового возраста.

Потом мы с бабушкой Соледад остались наедине. Чувствовалось, она очень уважительно отнеслась к мотивам моего поведения, единственная из всех родных. Бабушка вела меня в комнату для гостей. В этой комнате не было ничего необычного, кроме старинного пола и огромного количества света. Бабушка оставила меня там, чтобы я смогла разобрать свои чемоданы. Я растянулась на кровати и решила не выходить из комнаты до завтрашнего утра. На следующее утро я встретилась с бабушкой на кухне, она улыбнулась мне и спросила, что бы я хотела съесть.

— Тебе следует хорошо питаться, — сказала она. — Масло, хлеб с отрубями, шоколад, жареная картошка… Поешь. Нет другого средства, которое могло бы так же утешать нас, как еда.

Я последовала ее совету и принялась быстро есть — и уже через полчаса почувствовала себя намного лучше. Бабушка села напротив меня и, казалось, была очень довольна моим аппетитом, особенно когда я протянула руки к блюду с фруктами. Такого прекрасного завтрака у меня не было уже много лет. Позже, не слушая возражений о том, что мои челюсти устали жевать, бабушка налила мне кофе с молоком и положила передо мной на тарелку пару круассанов. Сама же достала из кармана пакет с черным табаком и зажгла папиросу кухонными спичками.

— Ты же не будешь требовать, чтобы я не курила, правда?

— Нет, — ответила я. — Мне было бы очень стыдно.

— Это очень хорошо, — смеясь, сказала она. — Если запрещать курить тебе неловко, это говорит о том, что стыда у тебя сверх меры, как говорит твоя мать.

Потом бабушка села за камилью, чтобы почитать газету, — привычка, о которой она никогда не забывала. Бабушка выписывала все основные газеты Мадрида и проводила примерно два часа, просматривая их одну за другой, всегда следуя одному и тому же распорядку: вначале она искала новости дня и, если находила, сличала информацию в разных изданиях; когда находились серьезные расхождения, то читала вначале все редакционные статьи, если же на первых страницах стояли разные даты выхода, то просматривала газеты в хронологическом порядке, согласно дате выпуска, следуя разделам: «Национальные новости», «Международные новости», «Мадрид», «Культура» и «Происшествия». Последний раздел в некоторых изданиях был посвящен событиям светской жизни. И хотя ни с кем из героев описываемых происшествий знакома она не была, всегда читала колонку «Мнение», всегда что-то бормотала сквозь зубы, составляя собственное мнение о прочитанном.

— Зачем, спрашивается, я трачу столько денег на всю эту бумагу? — спросила она меня однажды, с космической скоростью перелистывая страницы. — Чтобы составить мнение, конечно.

В те августовские дни, пока я жила с бабушкой, она приучила меня читать прессу. Каждое утро я садилась рядом с бабушкой и молча ждала, пока она найдет новые интригующие факты. Я уже переняла ее образ жизни, когда через пару дней после моего приезда зазвонил телефон. Рейна из Альмансильи сообщила мне, что Фернандо собрался вернуться в Германию.

— Вчера утром он уехал в Мадрид один. Вылет — в шесть вечера, но его семья осталась здесь. Я услышала обо всем этом в деревне, только что…

Земля ушла у меня из-под ног. Я прислонилась спиной к стене, закрыла глаза и сказала себе, что ничего не изменилось, я была словно парализована, не могла пошевелить ни одним мускулом. Потом я с силой и злостью бросила трубку на рычаг. Хотя мои веки были закрыты, я ощутила присутствие бабушки, которая тихо подошла и молча встала рядом со мной.

— Я знаю, что ты не понимаешь, — пробормотала я, пытаясь объяснить. — Папа тоже не понял, он сказал мне, чтобы я не была дурой, которая решила, что жизнь закончилась. Он сказал, что нужно жить дальше, что я смогу влюбиться еще в дюжину достойных мужчин, но все-таки…

Бабушка перебила меня и обняла. Она словно укачивала меня, как никогда не делала, когда я была ребенком.

— Нет, девочка, нет, — пробормотала она сквозь зубы через мгновение. — Я тебе этого никогда не скажу. Хотя могла бы…

* * *

В течение всей следующей недели я не могла выбросить слова бабушки из головы и до дыр затерла старую пластинку с записью «Sabor a mi», которую бабушка с ангельским снисхождением разрешила мне брать, когда захочу. Она сказала, что мой отец не имеет никакого понятия о таких вещах. Не желая показывать своих слез, бабушка старалась не смотреть мне в глаза, отпустила меня, а сама ушла на балкон. Она давно поняла, что должна самостоятельно справиться с чувствами. Теперь, чтобы отвлечься, я начала наблюдать за бабушкой, так же как и она за мной, но у меня не получалось полностью разобраться в ней, ведь я так мало ее знала.

Она никогда о себе ничего не рассказывала, да и отец мало говорил о своих родителях. Что касается моей бабушки, то я знала лишь то, что ее отец был судьей, у нее было три сына, и до тех пор, пока ей не исполнилось шестьдесят пять лет и она не ушла на пенсию, бабушка работала на кафедре истории Института среднего образования. О ее муже мне было известно, что он родился в Мадриде и умер во время войны, но я никогда не пыталась узнать, как он умер — погиб ли на фронте или во время бомбардировки, может быть, он был арестован или попал в плен и умер там. Мне это было неизвестно. Одним словом, я знала только, что дедушка Хайме умер во время войны, я подозревала, что его смерть произошла во время побега из плена, но все же доподлинно мне об этом ничего не было известно. Я не сомневалась в том, что он умер не своей смертью… Папа никогда дома не говорил о родителях и видел своих родных намного реже, чем родственников своей жены, моей матери. Он жил в одном мире, а его братья в — другом.

Насколько я знаю, тетя Сол, с самого рождения хотела стать актрисой, а потому, как только появилась возможность, стала работать в театре, выполняя обязанности администратора, продюсера, портнихи, редактора текстов, директора сцены, суфлера и неизвестно еще кого. В ее семье было трое мужчин: два сына и муж. Разница в возрасте у сыновей составляла два года, отцы у них были разные. Моя мать очень уважительно относилась к тете Соль, потому что считала ее самой красивой и элегантной женщиной. Но я ее знала плохо, так плохо, как и дядю Мануэля, загадочного человека, сына которого, бывшего на десять лет старше меня, я никогда не узнавала на улице. Когда мы были маленькими, папа иногда привозил нас к бабушке, но там, в отличие от дома на Мартинес Кампос, мы редко встречались с нашими двоюродными братьями и сестрами, возможно, потому что никогда не отмечали там Рождество. Таким образом, наше знакомство с кузенами по отцовской линии было шапочным, и вместо того чтобы пойти навестить бабушку на улицу Коваррубиас, мы встречались с ней в Эль Ретиро или в каком-либо другом ресторане, где не было никакой возможности пообщаться с ее детьми. Моя мать никогда не ездила с нами, а отец сам решал, о чем во время таких встреч разговаривать. В результате все сводилось к обсуждению наших школьных успехов, оценок, климата, состояния дорог, цен на продукты, курса доллара и тому подобного. Иногда во время таких встреч мне казалось, что бабушка была обузой для папы и что она стыдится его. Но я была уверена, что они любят друг друга, что папа любит своих родных, хотя и встречается с ними так редко, пряча свою любовь, которую он по собственной воле от всех скрывал, от жены и дочерей, возможно, в силу какой-то неизвестной мне необходимости.

Я искала хоть какую-нибудь нить, какую-нибудь деталь, которая поможет мне разобраться в странных словах бабушки: «Хотя могла бы». Как-то однажды вечером бабушка попросила меня закрыть балкон в своей комнате, потому что, по ее словам, воздух изменился, начиналась гроза — настоящая летняя гроза. В тот день я впервые по-новому взглянула на ее комнату, комнату, которую видела сотни раз.

Юная девушка в белой тунике сидела на колонне, капитель которой проглядывала между складками одежды. Она наклонила голову немного вперед, лицо было скрыто в каштановых локонах, на голове — фригийский колпак красного цвета. Она улыбалась и губами и глазами, горевшими невероятным блеском, почти лихорадочным, эти глаза были изображены с удивительным мастерством. Пальцы ее правой руки обхватывали древко большого республиканского флага, красного, желтого и темно-лилового, древко флага было с силой уперто в землю, так что возникало ощущение, что девушка опирается на флаг. Ее левая рука была поднята, в ней была раскрытая книга, со страниц которой в разные стороны струился свет, как из груди Иисуса на картинах в Саградо Корасон. Я смотрела на все это как завороженная, когда бабушка обняла меня, заинтригованная моим удивлением.

— Это ты, верно? — спросила я, без труда узнав в девушке знакомые черты.

— Я была тогда хорошенькой, — ответила бабушка, рассмеявшись. — Мне было всего лишь двадцать лет.

— Кто написал этот портрет?

— Мой друг художник, из другой эпохи.

— А почему он изобразил тебя такой?

— Потому что это не портрет. Это аллегория, она называется «Республика ведет народ к свету культуры», название и подпись сзади. Автор выбрал меня в качестве модели, потому что был в меня влюблен, но рисовал не по собственному желанию, а по поручению «Атенея»… — тут бабушка поморщилась и посмотрела на меня. — Ты, конечно, не знаешь, что такое «Атеней».

— Конечно, знаю, я знаю достаточно.

— Да, но теперь это вовсе не то же самое. Дело в том, что никто ему не давал такого поручения. Твой дедушка увидел портрет, когда он был почти закончен, и он ему так понравился, что мой друг подарил его. Это был подарок на свадьбу, а Хайме решил вступить в руководящее собрание… Картина ничего не стоит, но мне нравится.

— Портрет очень красивый, и на тебя похоже. Единственное, что меня удивляет, — это прическа. Почему он нарисовал такие локоны? У тебя действительно были такие волосы, или художнику просто не нравились прямые?

— Нет, ничего подобного. Тогда у меня была именно такая прическа.

— Да? Правда? — я сравнивала вьющиеся локоны на картине и прямые волосы на бабушкиной голове в жизни — такими они были всегда, сколько я ее знала.

— Да… Я стала выпрямлять волосы с той ночи, накануне дня, когда разразилась война. Многие люди стали носить такую прическу, думаю, это был страх. Понимаешь?

* * *

— Вы были красными? Верно, бабушка?

Она подняла голову и посмотрела мне в глаза, словно не понимая, о чем я говорю.

— Мы? — спросила она через секунду. — Кто мы?

— Ну, ты… и дедушка. Разве нет?

Я подумала, что, наверное, сказала что-то нехорошее. Меня поразило неподдельное удивление, которое прозвучало в голосе бабушке. Она смотрела на меня со странной улыбкой, одновременно сдержанной и лукавой.

— Кто тебе это сказал? Твоя мать?

— Нет. Моя мама никогда не говорит о политике. Я так подумала, потому что дедушка погиб на войне, но ты никогда не рассказывала нам об этом, поэтому… Если бы вы поддерживали Франко, вы бы вели себя иначе, более гордо, что ли… Разве нет? Я хочу сказать… — я колебалась и даже с силой сжала кулаки, потому что так мне было легче искать подходящие слова, чтобы не сказать ничего лишнего, — если бы он умер за Франко, то стал бы героем, и я подумала, что тогда бы мне о нем рассказали, потому что иметь героя в своей семье очень почетно, а здесь… Поэтому я думаю, что вы были на противоположной стороне, а дедушка умер за другие идеалы. О таких смертях не рассказывают, так ведь? И о нем не говорят, так что… И папа мало рассказывал о нем, поэтому у меня сложилось впечатление, что он хочет, чтобы о дедушке вообще никто не знал, тем более мы. Ты меня понимаешь?

— Да, я тебя прекрасно понимаю.

Я встала, чтобы убрать глубокие тарелки, а бабушка начала накрывать стол для второго — свиного филе в тесте, которого я еще никогда не пробовала, но старалась уловить аромат этого блюда через табачный дым.

— И, кроме того, — добавила я, пока бабушка зажгла новую сигарету и села рядом, — эта комната, республиканский флаг, фригийская шапка, все так типично. Я не так много понимаю в политике, но все же кое-что понять могу.

— И все-таки, — перебила меня мягко бабушка, — мы никогда не были красными.

— Нет?

— Нет. Мы были… Как же объяснить, не знаю, поймешь ли. Ты не разбираешься в политике. Никто из твоего поколения ничего не понимает в политике родной страны, так что мне придется очень постараться, чтобы объяснить. Во-первых, мы были республиканцами, а твой дедушка состоял в социалистической партии, куда он вступил еще в юности, еще задолго до того, как я с ним познакомилась. Во-вторых, мы были левыми, мы всей душой разделяли левые взгляды. Мы выступали за аграрную реформу, экспроприацию латифундий, обязательное гарантированное образование, закон о разводах, светское государство, национализацию церковных земель, право на отдых и тому подобное. Мы никогда не были марксистами, у нас не было строгой дисциплины. Наши друзья называли нас вольнодумцами или радикалами до тех пор, пока Леррус не основал свою партию, которая ничего общего не имела с нами. Мы действительно были вольнодумцами, радикалами, хотя на самом деле, если и были похожи на кого-то, то больше всего на анархистов, но другого типа. Анархия — синоним глупости, двусмысленности, бесцельного существования, а мы не хотели, чтобы к нам можно было отнести хотя бы один из этих признаков. В любом случае мы были очень независимыми, мы никогда не вступали ни в одну партию.

— Но голосовали за красных?

— Ничего подобного. Твой дедушка, когда был жив, голосовал за анархистов — по глупости, я бы сказала… Я же только несколько раз смогла проголосовать, когда приняли закон об избирательном праве и разрешили голосовать женщинам. Я только в 36 лет, точно, именно тогда, проголосовала за Народный фронт. Дедушка даже немного рассердился на меня.

— А как он голосовал?

— Он воздержался. Он не был связан с коммунистами. Хайме был особенным человеком, часто казался нелепым, противоречивым. Когда его в этом упрекали, он спрашивал, что такое норма, кто ее видел и когда, в чем состоят правила поведения людей и что такое мир вокруг нас… Но никто не мог ему четко ответить. «Так что во мне скрыт дефект божьего творения», — повторял он. Хайме всех оставил с носом, — бабушка усмехнулась, как будто рассказанная ею история произошла только что. Она радостно постучала каблуками по полу, как бы подчеркивая свой триумф. — Даже если оставить в стороне его речи, он мне казался необыкновенным человеком, очень сообразительным и умным, поэтому он решил стать адвокатом. Он был самым молодым ординарным профессором в Европе. Ты об этом знаешь? В том самом году, когда Франко стал генералом, тоже самым молодым в Европе. Ясно, что некоторые газеты писали больше о первом, чем о втором человеке. Так что теперь ты будешь иначе думать о своем дедушке.

— Как вы познакомились?

— О! Ну… — теперь ее голос звучал иначе — задрожал, в нем слышалась радость двадцатилетней участницы «Атенея» во время Второй испанской республики. — Это случилось ночью на одной пирушке, в Тихоне… Я, полуголая, танцевала на столе чарльстон, а он подошел поближе, чтобы посмотреть.

— Что-о-о?

Мы рассмеялись, я удивленно вытаращила на бабушку глаза.

— Не верю, — пробормотала я, смеясь. Я не могла поверить в то, что говорила бабушка.

— Конечно, ты не веришь, — сказала она, — ты не можешь себе этого представить, потому что живешь в захваченной стране, прошло слишком много лет, за эти годы многое изменилось. Иногда я думаю, цель франкистов и состояла именно в том, чтобы стереть память о прошлом нашей страны, оторвать нас от корней, от прошлого, помешать тебе, моей внучке, дочери моего сына, понять нашу общую историю. Это было действительно так, как я рассказываю.

Щеки бабушки покраснели, а зрачки расширились, словно она пыталась увидеть прошлое. Она будто вернулась в ту ночь. Я поняла, бабушка делает это больше для себя, чем для меня.

— Тебе придется поверить мне, хотя то, что я говорю, может показаться невероятным. Тогда Мадрид был похож на Париж или Лондон, хотя был меньше по масштабу, да и жителей здесь было меньше, но здесь было прекрасно, люди счастливы. Я нечасто бывала в Тихоне, потому что хотя он был модным тогда местом, похожим на отель «Ритц» и там было очень, очень много народу. Знаешь? Я предпочитала ходить вместе с друзьями на танцплощадки под открытым небом в Гиндалеру или по Сьюдад Линеаль, где я знала, что никогда не встречусь с отцом, но той ночью не знаю почему мы пошли туда и изрядно выпили. Я была не очень пьяной, но все же никак не могла вспомнить, куда мы шли. В то время… Дай-ка мне посчитать, мне было тогда девятнадцать лет, так что ему было тогда двадцать восемь. Да, точно. В то время была очень популярна одна американская актриса, ее звали Жозефина Бакер, ты должна была о ней слышать…

Я очень удивилась тому, как произнесла это имя моя бабушка, как будто прочитала его по-кастильски — Бакер, и мне понадобилось время, чтобы понять, о ком она говорит.

— Конечно, я слышала о ней.

— Да, разумеется… Но эта девушка танцевала чарльстон обнаженной, только в юбочке из банановых шкурок, она как-то раз приезжала в Мадрид. Весь мир говорил о ней, особенно мужчины, они говорили о ней постоянно, поэтому той ночью… Я плохо помню в деталях, как это было, а твой дедушка не рассказывал никогда мне об этом, он начинал ругаться. Знаешь? Он ругался каждый раз, когда я его спрашивала. Что там произошло? Он закрывал лицо руками и отвечал мне, что будет лучше мне об этом не знать. Он говорил: «Серьезно, Соль, зачем тебе это?»

Бабушка снова засмеялась, и мне казалось, что она очень счастлива и весела. Мне захотелось ее обнять.

— О чем это я говорила? Я позабыла… — задумалась бабушка.

— Дедушка тебе не захотел рассказать…

— Точно, он никогда не говорил мне, что произошло. Но я помню, что я хотела произвести впечатление на Чему Моралеса, глупо, но тогда я любила его, хотя ему не было до меня дела. Слышишь? Он флиртовал со всеми моими подругами, а меня не замечал. Он звал меня четырехглазой, хотя тогда очки мне были не нужны, он звал меня так, потому что я единственная училась в университете, и довольно успешно. Тогда не было принято, чтобы девушка делала карьеру, но мои родители всегда хотели, чтобы я училась, а я и сама хотела этого. Я действительно не была особо красивой лицом…

— Конечно, была!

— Да нет же, твоя бабушка, Малена, не была красавицей, не говори глупостей.

— Папа не раз говорил, что ты всегда была очень интересной женщиной, я думаю, он прав. Я видела твои фотографии.

Я не хотела льстить бабушке, я действительно говорила, что думала. На одной из ее фотографий, которые были в нашем доме, на меня смотрела статная женщина, похожая на античную статую, на другом снимке рядом с бабушкой стоял мужчина. На некоторых фотографиях бабушка была в шляпе и на каблуках. Она была очень элегантной, что отличало ее от других женщин. Волосы убраны назад, открывая лицо, прямой длинный нос, рот крупный и очень красивой формы, а еще необычно большие глаза такого же темно-зеленого цвета, как у моего отца, большие, ласковые. Глаза не позволяли считать бабушку неприступной и закрытой. Ее лицо запоминалось, а красоту нельзя было забыть.

— Это совсем другое, хотя… Когда он сказал, что я интересная женщина? Я никогда не была красивой, но твои слова я могу принять, в них правда. Возможно, теперь все стало по-другому… Когда я была молодой, то всем нравились маленький ротик, маленький носик, женщина с такими чертами лица была в цене, а у меня было мало шансов понравиться, хотя мое тело было прекрасным, я знала об этом. Я была красива обнаженной, а не одетой, поэтому в ту ночь произошло…

Теперь бабушка выглядела смущенной, но через несколько мгновений опять рассмеялась. Похоже, ей действительно было трудно рассказывать о том, что тогда произошло. Поэтому она продолжила говорить, напряженно жестикулируя.

— Я должна была произвести впечатление на Чему Моралеса, это точно, хотя я не вполне все помню. Я никогда не делала ничего подобного, это было не принято среди приличных девушек. Правда, я была очень современной, пила, как казак, но чтобы решиться на такое, не знаю, сколько надо было выпить. Я объявила, что залезу на стол и буду танцевать, как Бакер, и, можешь себе представить, я так и сделала. Кафе было наполовину пустым, было очень поздно, а, когда мы попросили принести бананов, официанты чуть не заплакали, потому что не представляли себе, когда смогут пойти домой спать. Твой дедушка наблюдал за происходящим. Я решила идти до конца, потому что была очень пьяной и хотела понаблюдать даже не за Чемой Моралисом, а за Марисой Сантипонсе, моей подругой, которая работала моделью в Школе изящных искусств и никогда не пробовала алкоголя. Она видела все и рассказала мне о произошедшем на следующий день. Дело происходило так: какой-то тип лет тридцати, одетый как важный сеньор, поднялся из-за стола, за которым сидел с двумя друзьями и после того, как убедил официанта за стойкой бара закрыть заведение, подошел к другим занятым столикам, что-то сказал посетителям, и они все встали и ушли.

— Хорошо, что происходило дальше?

— Когда?

— В ночь чарльстона.

— А, понятно! Я не помню… Наверное, ничего. Главное было в том, что твой дедушка знал, кто я, потому что видел меня с моим отцом в Судебной палате. С тех пор как умерла мама, я приходила к отцу на работу, а потом мы вместе шли домой. Как-то раз меня представили Хайме, это было в коридоре. Я его не запомнила, но он запомнил меня.

— И он тебе сказал, чтобы ты прекратила танцевать. Верно?

— Еще чего! Он даже не подошел поздороваться со мной. Твой дедушка был шахматистом, я же рассказывала тебе. Он никогда не делал неверных шагов, никогда не делал ход, не просчитав всех возможных последствий. Только однажды он ошибся, и эта ошибка стоила ему жизни. — Бабушка остановилась, потом натужно улыбнулась мне. — Нет, он не подошел поговорить со мной. Он угрюмо сидел за своим столом… Наконец, к нам подошли официанты и сказали, что бананов нет, что их не осталось. Я не поверила и отправилась на кухню проверять их слова, но мне не дали туда войти. Потом я сделала то, что задумала. Я сняла с себя одежду: платье, комбинацию и стала танцевать на столе в одних лишь туфлях, чулках с подвязками и панталонах.

— И в корсете?

— В каком корсете?

— Женщины в то время носили корсеты, не так ли?

— Многие — да, но не я. Я никогда его не носила, потому что моя мать полагала, что этот пережиток старины негигиеничен, вреден для здоровья и оскорбляет достоинство женщины.

— Что?

— Что слышала. Моя мать была суфражисткой.

— Но в Испании не было такого движения.

— Конечно, было! И твоя прабабушка была одной из его активисток.

— И ты ее поддерживала, да?

— Да, верно, но не потому, что мама была суфражисткой, а потому что она была умной, доброй и уважаемой женщиной. Мы были очень счастливы. Слышишь? Мои родители очень хорошо ладили, поддерживали друг друга, многие вещи мы делали вместе: они, моя сестра и я. Мама всегда была такой веселой. Эленита по глупости говорила, что ей больше хотелось бы иметь мать, которая играла бы на фортепиано, вместо того, чтобы громко спорить, которая бы не закончила шведскую гимназию, не раскладывала бы шпинеты на лестнице и не плавала с детьми в пойме рек, но мне очень нравилась моя мама, и папе она нравилась, хотя много раз она давала ему повод для недовольства.

— Почему?

— Потому что он был судья, а она — женщина, не очень подходящая в жены судье, так говорили окружающие его люди. Но мой отец от матери не ушел, и его коллегам пришлось привыкнуть к ее экстравагантным поступкам — она читала разные политические брошюры, была членом различных общественных организаций, всегда выступала за права женщин, конечно… Она умерла, когда мне было пятнадцать лет. Я хорошо помню те дни. Это было ужасное время, одно из двух худших в моей жизни. На ее погребение пришло огромное количество народа, столько, что трудно было найти место, чтобы припарковать машину. Все эти люди подходили, чтобы поцеловать меня. Только моего отца там не было, он не выходил из своей комнаты целую неделю. В тот самый день Эленита решила надеть корсет, который раньше прятала и надевала, когда мама не могла ее видеть, потому что, по ее словам, без корсета она чувствовала себя неуютно. А вот я его никогда не носила.

— Так ты танцевала с голыми сиськами?..

— Так вот, что тебя волнует.

Тут бабушка громко расхохоталась, от души. Ее смех звучал молодо и бодро, так что я поверила, что раньше это была совсем другая женщина, не только юная, но и веселая, жизнерадостная. Я привыкла видеть одного человека, а теперь передо мной была совсем другая бабушка. И мне захотелось послушать еще о событиях той одиозной ночи.

— Твоя выходка имела последствия?

— Слушай дальше… Чеме Моралису не было до меня никакого дела. Я думаю, он и не смотрел на меня, потому что все время пытался охмурить совсем другую девушку в конце зала. Ну, а твой дедушка поднялся и подошел поближе, чтобы рассмотреть меня. Он так и простоял все время с сигаретой в руках, но не курил, не двигался, просто стоял и смотрел на меня пристально, как будто не мог сделать что-то большее. Я знаю об этом, потому что мне так рассказывала на следующий день Мариса. Он в тот момент не видел ничего, кроме моей груди. Так что я плясала, а он смотрел. Потом я вдруг оступилась, видимо, поняв, что не знаю ничего о том сеньоре, который стоит и смотрит на меня так робко. И я бы упала ничком на пол, если бы он не подхватил меня на руки. В таком положении мы оставались больше минуты, мои колени были прижаты к краю стола, тело вытянуто вперед, а он стоял на ногах передо мной, поддерживая меня… И что? Ничего!

Когда я в этот момент внимательно посмотрела на бабушку, видно было, что она находится в мире воспоминаний, она радовалась, как маленький ребенок, что может рассказать об этом мне.

— Что случилось? — спросила я, мне было интересно, чем закончилась эта история.

— Ничего, всякие глупости… — ответила она очень тихо, качая головой.

— Давай, бабушка, расскажи мне, пожалуйста.

Она улыбнулась, немного покраснела. Я спросила себя, каково это — рассказывать кому-то о том, как в молодости голой танцевала на столе в кафе. Я боялась, как бы она не передумала рассказывать дальше.

— Очень хорошо, — сказала я, решив разыграть последнюю козырную карту. — Если ты мне не расскажешь, я могу подумать, что дедушка изнасиловал тебя прямо на столе, или что-нибудь похуже…

Мои слова оказали нужное действие. Наверное, они прозвучали очень грубо, хотя я говорила шутя. Реакция бабушки была молниеносной.

— Никогда не говори этого, Малена, даже в шутку. Слышишь меня? Твоему дедушке никогда не могла прийти в голову подобная мысль, он не был способен ни на что подобное.

— Хорошо, тогда расскажи мне, что произошло.

— Ничего особенного, глупости.

— Глупости бывают разными.

— Ты права, но я тебе не стану рассказывать. И знаешь почему?

— Нет.

— Потому что не хочу.

— Пожалуйста, бабушка, пожалуйста, пожалуйста… Если не расскажешь, то я буду повторять «пожалуйста» до самого утра.

— Ну, если так… Ладно… Хорошо… Это был один миг, все произошло так быстро, но он… Хорошо, он меня оцарапал… — После этих слов бабушка густо покраснела. — Он оцарапал мне соски ногтями больших пальцев. Если бы мы были наедине, то, наверное, что-то могло бы произойти. Но мы остановились, хотя я очень хорошо отдавала себе отчет, что мы были готовы зайти дальше. Я знаю, ты думаешь, что я вру, но больше между нами тогда ничего не произошло.

Дабы развеять ее подозрения, я решила отделаться детской формулой, чтобы показать, что и я тоже не вру.

— Я верю, — заявила я.

— Точно?

— Конечно!

Бабушка вздохнула.

— Мне кажется, что это очень веселая история, бабушка.

— Да, так и было… — согласилась она, улыбаясь так, что мне показалось, что тогда она специально упала в его руки. — Немного странная история, почти невероятная, но лучше этого в моей жизни ничего не было.

— А что произошло потом? Он проводил тебя домой?

— Нет. Он хотел проводить меня, но я не позволила, и вовсе не потому, что боялась, что он меня изнасилует, как ты только что подумала. Просто я должна была вернуться домой с теми же людьми, с которыми уходила, — с братом и сестрой Фернандес Перес, детьми друга моего отца, который разрешил им пользоваться своей машиной. Если бы я пришла не с ними, папа меня наказал бы и посадил под домашний арест, я сидела бы дома пару месяцев.

— Тогда как же вы снова увиделись?

— Три дня спустя. Я вернулась с учебы и встретилась с Хайме, он сидел в кресле. Это кресло всегда было занято, потому что к нам в дом часто заходили друзья моего отца, все они были юристами и приходили к нам обедать. Отец представил нас очень формально, Хайме протянул мне руку, и я ее пожала. Тогда я страшно боялась, что история с чарльстоном может всплыть, что кто-то может рассказать папе или Элене… Мои друзья не были опасны в этом смысле. Они были студентами Школы изящных искусств, как Альфонсо, автор картины в моей комнате, а еще среди моих друзей были поэты, журналисты и другие ребята этого сорта, люди богемы, как их иногда называют. Почти все они тогда жили с родителями, так что понимали мои опасения. Они никогда бы никому ничего не рассказали, но встреча с Хайме в тот день в присутствии отца меня здорово напугала. Я старалась успокоиться, а потому села в уголке, после того как со всеми поздоровалась.

— Но он тебя не выдал, верно?

Бабушка улыбнулась, почувствовав мое волнение.

— Нет, он никому ничего не сказал… Он только смотрел на меня с циничной улыбкой, которая нервировала меня и которая, как мне тогда казалось, говорила больше любых слов. Ты меня понимаешь? Потом он громко сказал, что очень рад видеть меня, что мой отец рассказывал ему о моем интересе к истории Средних веков и что заниматься историей Испании очень интересно… Папа внимательно следил за нашим разговором, а потом сказал, что однажды мы уже встречались в судебной палате, но Хайме покачал головой и сказал, что не помнит, чтобы видел меня раньше. Теперь уже улыбалась я, даже не сознавая этого. Он меня не пугал, и это меня настораживало, потому что всегда, не знаю почему, я побаивалась мужчин… После обеда мы вышли с ним в коридор, и он прошептал мне на ухо: «Надеюсь, вас не оскорбит, если я признаюсь, что вы мне понравились в нашу прошлую встречу больше, чем сегодня…» Я рассмеялась и посмотрела на него. А потом удивилась тому, что слова этого мужчины не смутили меня, потому что я немного стеснялась приближаться к мужчинам, которые приставали к женщинам. Когда он ушел, я сказала себе: «Ни стыда, ни страха, ни сожаления, Солита, он должен быть мужчиной твоей жизни».

* * *

Дедушка Хайме тоже не был красивым мужчиной в привычном смысле этого слова. Когда я рассматривала его фотографии в старых альбомах, которые бабушка принесла в гостиную из тайника (она меня туда не пускала), я нашла в его лице черты, общие с чертами моего отца. Мой папа был похож на дедушку, но одни и те же черты казались на отцовском лице совершеннее, чем у дедушки. Дедушка был очень высоким, широкоплечим, хорошо сложенным мужчиной, но, как мне казалось, слишком крупным, хотя бабушка так не считала. Ей он нравился, если судить по тому, с каким энтузиазмом она рассказала о том, что при весе в сто килограммов он никогда не был толстым. Мой дедушка был менее всего похож на интеллектуала-шахматиста. У него были темные вьющиеся волосы, широкое лицо, волевая квадратная челюсть (его лицо, казалось, высечено из камня), длинная, но очень крепкая шея. Дедушка, без сомнения, был привлекательным мужчиной, по его виду невозможно было поверить в то, что он психолог, но этот парадокс с годами раскрывался: седина в его волосах стала прекрасным дополнением к скептическому выражению его лица.

— С годами он становился лучше? Да?

— Ты думаешь? — бабушка была со мной не согласна. — Это возможно, но я не знаю, что тебе сказать… Здесь у него было много проблем, — произнесла она, указывая на одну из последних фотографий. — Тогда он постоянно был чем-то опечален, подавлен.

Снова предчувствие трагедии, все более близкой, начало витать над нашими головами, и я опять решила, что еще не время говорить с ней об этом, мне хотелось еще раз услышать смех моей бабушки.

— А до того он не был таким?

— Каким?

— Печальным.

— Еще чего! Хайме был самым веселым человеком из всех, кого я знала, ты даже не можешь представить себе этого. Я до ужаса много смеялась рядом с ним, он спрашивал меня, правда ли я его люблю, потому что все было, как тебе сказать, невероятно сложно. Мои подруги попадали в неприятные ситуации, плакали, теряли надежду, не знали, о чем говорить, они надоедали своим женихам, а те надоедали им, но я… На меня словно бомба упала в виде твоего деда, серьезно, я никогда не была знакома с подобным ему человеком. Мы с ним ходили туда, где до этого я никогда не была: на ярмарки, в театры, на народные праздники, на стадионы, в рестораны, на танцы, на футбольные матчи… Мы пили воду из родников, то из одного, то из другого, очень известных, чудотворных, целебных, исцелявших импотенцию, бесплодие, ревматизм, и мы всегда очень веселились. Он много говорил, и очень красиво, знал много шуток и редких поговорок, очень глупых, но смешных, всегда о сексе — типа что имею, то и введу, и тому подобные. Его всегда окружали друзья, казавшиеся мне весьма странными, — бандерильеро, хористы, рабочие, которым было по пятьдесят лет и которые учились в каком-нибудь заведении…

— Где он с ними знакомился?

— Нигде. Большинство он знал с детства, с таверны.

— Какой таверны?

— С той, которой владел его отец.

— А! Я этого не знала. Я думала, что он был примерным мальчиком.

— Кем? — переспросила и бабушка посмотрела на меня так, как будто услышала нечто кощунственное. — Твой дедушка?

— Нет? — как бы извиняясь, проговорила я. — Да, на фотографии он не похож на добропорядочного гражданина, но ведь он много учился, он был адвокатом…

— Да, он учился, но добропорядочным гражданином не был. Мой свекор был пятым сыном в семье арагонских землепашцев, довольно богатой семье. Это действительно были очень обеспеченные люди, они владели земельными наделами. Но они жили в той местности, где еще уважали традиции майората, так что старший брат унаследовал все владения, второй учился, третий стал священником, а двум младшим досталась лишь одежда, которая была на них, и имя. Мой свекор, его звали Рамон, поехал в Мадрид работать в таверне, принадлежавшей сестре его матери, которая тогда жила одна, — она была бездетной вдовой. Таверна находилась на улице Фуэнкарраль. Там с четырнадцати лет и начал работать твой прадедушка, у него была надежда в один прекрасный день унаследовать это дело. Он всю жизнь простоял за стойкой, но таверна так и не стала принадлежать ему. Его тетя, очень набожная женщина, передала таверну в собственность находящегося неподалеку женского монастыря, на углу улицы Дивино Пастор. Так что ее племяннику пришлось смириться с тем, что он должен делиться доходами с владелицами.

— От этого ему было тошно, верно? С тех пор как он родился, его окружала несправедливость.

— Да, несправедливость, но ты так не говори, ты не твой дед. Дело в том, что Хайме начал ходить еще маленьким в церковно-приходскую школу, он очень быстро научился читать и писать. Учитель рекомендовал его на место в бесплатном колледже из тех, которые входят в сферу влияния церкви, не знаю, понимаешь ли ты, о чем я говорю… — я отрицательно покачала головой. — Все равно. Там давали только основное, среднее образование, но твой дедушка был очень умным, я тебе уже об этом говорила, он сразу выделился из общей массы. Поэтому он получил стипендию, это было не бог весть что, но гарантировало место в колледже и диплом бакалавра в перспективе. Он учился в иезуитском колледже недалеко от Пуэрто-дель-Сом, где обучение было богословским. Он учился там скорее по настоянию своего отца, хотя уже тогда было понятно, что Хайме, выросший между таверной и улицей, не имеет никакого желания становиться священником. Но мой свекор очень хорошо все спланировал. Хайме был его единственным сыном, его мать умерла сразу после родов. Отец Хайме, бедняга, с тех пор, как ему сказали в церковно-приходской школе, что Хайме очень способный, начал откладывать каждый месяц немного денег, чтобы однажды послать сына учиться в университет и таким образом утереть нос своему старшему брату, дети которого были крестьянами. Поэтому твой прадед по ночам говорил Хайме, когда они мыли на кухне стаканы: «Ты станешь адвокатом, а это очень, очень важно…»

— А почему адвокатом? Он мог бы стать врачом или инженером, или архитектором.

— Мог бы. Но прадед хотел, чтобы Хайме стал адвокатом, потому что из всех клиентов таверны адвокат был единственным, у которого была своя машина, которою он мог менять каждые два-три года. Поэтому не имело смысла выбирать какую-то другую специальность, и прадед сделал выбор. С одной стороны, ослушаться отца было преступлением, а с другой — ничто в этом мире не доставляло твоему деду наслаждения большего, чем правосудие, которое он мог вершить. Таким образом, Хайме попрощался с иезуитами, никогда больше не возвращался в семинарию, он хотел учиться, чтобы не стоять по ночам за стойкой в таверне. Стоит заметить, что твой прадед не мешал ему учиться, он отправлял Хайме в его комнату заниматься. Он хотел, чтобы сын занимался, потому что был озабочен тем, что тот очень мало времени проводит с книгами. Хайме шел в свою комнату и там решал шахматные задачи, или писал письма, или читал. Он наконец-то полюбил читать — Бароха, а еще романы «Гордость и предубеждение» и «Пармская обитель». Это были его любимые книги, некоторые главы он знал почти наизусть. У него была прекрасная память, я никогда не встречала человека, у которого была такая память, как у твоего дедушки, он мог повторить текст, прочитав его всего лишь два раза. Конечно, это была судьба, единственный раз в жизни, настоящая судьба.

— Поэтому он получил кафедру?

— Нет, это было потом, через год после того, как мы поженились. У него было мало денег, когда он преподавал, потому что без практики не было никакого шанса стать профессором, и тогда он решил начать собственное дело. Он выиграл полдюжины темных дел и проиграл два, оба они были безнадежны. Девятое дело, очень простое по сравнению с другими, он блестяще выиграл. Его клиентка — совсем девочка — украла ожерелье у своей хозяйки, таких девочек были тысячи. Но в данном деле было одно отличие от остальных. Хозяйка девочки была женой мошенника, очень хорошо устроившегося типа, из добропорядочной семьи, но все-таки он был мошенником, а его жертвой в итоге было государство. Девочка же была признана невиновной в грабеже, но виновной в недоносительстве. Она слышала кое о чем из-за дверей. Хайме рисковал. Он играл ва-банк, он копался в грязном белье. Он раскопал много мерзких подробностей, так что об этом деле стали писать в газетах. Твой дедушка добился для своей подзащитной условного срока. Когда процесс закончился, Хайме мог отпраздновать это в ресторане, теперь он мог выбирать, куда пойти.

— Он стал богатым.

— Богатым? В то время были богатые люди, твой дедушка Хайме был не из их числа. У нас не было ни поместий, ни домов, ни коров, ни доходов. Мы жили своим трудом, как всегда жили мои родители, но мы жили хорошо, это уж точно. Когда мы поженились, то сняли дорогую квартиру на улице Генерала Альвареса де Кастро в Чамбери, на третьем этаже, с четырьмя балконами. Это была очень светлая квартира, мы наняли служанку, потому что я тогда еще продолжала учиться, мне оставался еще один год.

— Ты продолжала учиться и после свадьбы?

— Да, и много лет училась, всегда, когда у меня была такая возможность. Если бы мне тогда сказали, что я превращусь в матрону, в хозяйку дома, я бы рассмеялась. Мне никогда не нравилось сидеть дома. Понимаешь? Я не любила детей, ну, об этом ты догадываешься, потому что меня всегда очень нервировало, я хочу сказать, что мне не нравилось держать детей на руках, когда мои дети были грудными. Я с трудом сдерживала тошноту каждый раз, когда они срыгивали на меня, и это… Когда я была еще совсем молодой, мне было стыдно признавать это, но теперь я думаю, что в конце концов материнский инстинкт сродни криминальному таланту или авантюрному инстинкту, если тебе так будет понятнее. Дело в том, что не стоит надеяться на то, что все женщины в мире обладают им.

— А зачем ты рожала детей?

— Потому что хотела их иметь, одно нельзя смешивать с другим. Хайме любил детей, он очень хотел стать отцом, чтобы читать им сказки или катать на лошадке по улочке. Если ты хочешь услышать правду, в то время иметь детей было очень трудно для меня, все было трудно, на мне был дом, хотя у нас было две служанки — швея и прачка, — а меня занимали и другие дела. Я покупала одежду и решала, что мы будем есть, в какое время пойдем спать, а еще я думала о том, не поехать ли нам отдохнуть, а потом я уходила одна, очень тихо. Ты понимаешь? Мне, само собой, нравились мои дети, я их очень сильно любила, я всегда их любила, я их мать, они знают это. Насколько мне известно, они никогда не жаловались. Когда я работала, тогда они мне мешали, я звонила, и их забирали. Когда я была в настроении, я их кормила, купала, ходила с ними гулять в парк или на ярмарку. Я очень волновалась, если они были чем-то расстроены, и я старалась сделать так, чтобы они ни в чем не нуждались. Им было всего достаточно, двум моим старшим детям. Конечно, когда родился твой отец, бедняжка, все было иначе, у меня не хватало ни на что времени. В общем, я старалась бывать с ними чаще, но я не чувствовала себя обязанной это делать. Понимаешь? Бывало так, что мы выкраивали пару свободных дней, чтобы провести друг с другом побольше времени…

— Но это не имеет никакого отношения к материнскому инстинкту.

— Нет?

— Нет. Маленькие дети очень утомляют, очень сильно утомляют, это правда, хотя некоторые бывают очень милыми, а беременность и все такое — это просто чудо, — сказала я.

— А ты откуда знаешь? — удивилась бабушка.

— Ну… я не знаю. Все женщины так говорят.

— Все, кроме меня.

— А тебе это не понравилось?

— Беременность? Нет. Я хочу сказать, что это мне ни понравилось, ни не понравилось. Иногда я радовалась, когда ребенок толкался и тому подобное, но в общем это состояние мне казалось неудобным, а иногда просто мешало. Мне было страшно. Я всегда боялась беременности, наверное, потому, что мое тело переставало слушаться, внутри меня происходили какие-то процессы, в которых я ничего не понимала. Временами я думаю, что именно поэтому мои беременности были такими сложными, не знаю… Особенное состояние души. Понимаешь? Это очень трудно объяснить. Я не чувствовала себя ни более красивой, ни более живой, ни более счастливой, ничего из того, о чем все говорят. И никогда меня не привлекали малыши. Я знаю, есть женщины, которых тянет к ним как магнитом. Они, видя ребенка, сразу хотят взять его на руки, приласкать, спеть ему колыбельную. Со мной никогда ничего подобного не происходило. Я постоянно говорила себе, что мать во мне дремлет… Если я иду в парк, я не таю при виде детей, вообще на них внимания не обращаю. Я знаю, некоторые люди думают, что быть хорошим человеком и любить всех детей на свете — это одно и то же, но я уверена, что первое не имеет ничего общего со вторым. Я была матерью для своих детей, и этого мне вполне достаточно. Я не горю желанием стать матерью для всех, мне это не нужно. Если хочешь знать мое мнение, быть матерью для своих детей вполне достаточно, уверена.

* * *

Я помню, как меня поразили слова бабушки. Я очень расстроилась, потому что не сразу поняла то, что она имела ввиду. Слова бабушки мне показались неправильными, ошибочными и несправедливыми, они тревожили память о тех, кого я всегда любила. Однако мое огорчение и недовольство быстро рассеялось, потому что отец не принадлежал к роду Родриго, а значит, закон этого рода нельзя было приложить к бабушке Соледад. Бабушка долго произносила свою огорчительную исповедь. Мне было больно ее слушать, эти слова действовали на меня как ужасная инфекция, которой я сопротивлялась, как могла. Я вспомнила Паситу, которой боялась в детстве и которая внушала мне неприязнь, но теперь я связывала этот страх с образом бабушки Рейны, но не из-за ее нелюбви к Пасите, а только из-за ее надменности и высокомерия.

«Я никогда не думала, что Мадрид останется так далеко». Бабушка Соледад начала свой рассказ с этой фразы. Мало-помалу меня стал утомлять ее длинный и вязкий рассказ без героев. Я попросила бабушку закончить, и она согласилась. Мы вышли поздним вечером за покупками. Она помогла мне выбрать два отреза толстой шерстяной ткани, один с длинным жестким ворсом, другой с мягким и коротким. Бабушка давала мне советы, когда я выбирала ткань, но в моей голове продолжали звучать ее слова, теперь у них был металлический призвук. Я решила, что она высказала фразу про Мадрид, чтобы заставить меня лучше понять ее жизнь. Я без труда нарисовала себе образ молодой беременной одинокой женщины с маленькими детьми на руках. Вот она перебирается в далекий квартал города, где планирует прожить всю оставшуюся жизнь. Однако и на окраине тоже был Мадрид.

Выслушав историю до конца, я поняла, что бабушка имела полное право отрицать инстинкт материнства. Как-то она купила четыре картофелины и не знала, что с ними делать. Она положила их в ковш с водой, но не проверила готовность вилкой, так что дети ели недоваренную картошку. На следующий день бабушка опять купила четыре картофелины и снова их отварила, но теперь она не вынимала их из ковша, пока кожура не начала лопаться. Потом она разрезала их пополам, немного посолила и полила оливковым маслом. Было вкусно, а от этого стало еще горше.

Бабушка Соледад все еще ждала мужа и надеялась увидеть его живым. Хотя она и знала, что он мертв и его похоронили в братской могиле на окраине Западного парка, тем не менее каждую ночь она мечтала увидеть мужа снова.

Она тратила не больше, чем необходимо было на рацион из картошки в кожуре, очень дешевой, потому что боялась, очень боялась. Каждое утро она покрывала голову платком, пряча волосы, которые стали такими некрасивыми, слабыми и прямыми, чтобы пойти к обедне, потому что ей было страшно. Она хотела, чтобы ее увидели, чтобы все в этом ужасном квартале, с другой стороны реки знали, что она ходит к обедне каждое воскресенье. Понятно, что она не умела молиться, ее никто этому никогда не учил. Она садилась на край последней скамейки, склоняла голову так низко, чтобы никто не удивлялся тому, как неверно двигаются ее губы, притворяясь, что она молится, а на самом деле повторяя одно и то же слово: «Паровоз, паровоз, паровоз». Ей было страшно, очень, очень страшно. Однажды, когда бабушка вернулась в свой квартал, где все знали, кем был ее муж и с какой партией он сражался, ее стали расспрашивать о нем. Бабушка была готова поколотить привратника, ночного сторожа, пекаря, всю эту мерзкую кучку доносчиков. Никто ничего о ней не говорил, но и никто ничего не рассказал, потому что хотя Хайме Монтеро, чье тело не было опознано, был официально внесен в списки разыскиваемых и подлежащих аресту, все знали, что он мертв. Все были уверены, что моя бабушка сошла с ума.

Бабушка тоже начала верить в свое сумасшествие. Ей казалось, что муж обязательно вернется, вот тогда она сможет рассказать, как прожила годы без него. Раньше она не умела молиться, но теперь научилась, раньше она никогда не ходила к обедне, а теперь не пропускала ни одной службы. Мир мог перевернуться, но она продолжала бы делать то же самое. Ей стоило труда решиться купить свечи — они были дорогими, тогда все стоило очень дорого. Бабушка покупала две небольшие свечки и растягивала их на целый месяц — зажигала на полчаса по ночам, когда дети спали. Так она заканчивала ежедневное представление, в котором она играла роль женщины, добровольно отрекшейся от всего, и начинала другое представление — трагедию любви, которой было еще достаточно в ее сердце. Бабушка Соледад с черными волосам, сколотыми парой шпилек, сооружала на кухонном столе некое подобие алтаря с тремя фотографиями дедушки, зажигала свечи и мечтала. Она молитвенно складывала руки и начинала бессловесный разговор с мертвым. «Как мне справиться со всем этим, Хайме?» — спрашивала она и рассказывала мужу обо всем, что происходило в течение дня. «Почему ты меня оставил?» — спрашивала она у него и, наконец он отвечал ей.

«Твой дедушка сотворил чудо после смерти, — сказала мне бабушка Соледад, — совсем, как Сид». Я не поправила ее, не захотела напоминать, что Сид выиграл битву, что чудеса после смерти творят святые, потому что бабушка любила не святого, и я тоже. «Он сотворил чудо», — сказала она, прежде чем рассказать случай, который произошел с другой стороны внутреннего дворика с сеньорой, кроткой и очень сострадательной. Моя бабушка не знала ее, она не знала, кем была эта старуха, которая однажды вечером сильно напугала бабушку. Старая женщина, поняв, что напугала, немедленно представилась: «Я соседка, живу напротив». Она вошла в дом, качая головой, не дожидаясь приглашения.

Эта женщина знала почти все. Она быстро поняла по лицу бабушки, по ее жестам, манере говорить и вести себя желание сохранить собственное достоинство. Бабушка, например, требовала, чтобы дети чистили зубы два раза в день, чтобы сберечь здоровье и жизненные силы. Та женщина сказала моей бабушке, что встречает ее на обедне каждое воскресенье, но не придала бы значения этому, если бы не увидела, как бабушка молится там одна, и поэтому как-то ночью сказала себе: «Я хочу помочь ей. Я хочу помочь именно ей, с ее двумя детьми, и еще одним в животе».

Благодаря соседке, которая поручилась за нее, моя бабушка получила свою первую преподавательскую должность в начальной школе, финансировавшейся церковью, похожей на ту, в которой учился в детстве ее муж. Каждый день она поднимала во дворике флаг и опускала его очень поздно, распевая во весь голос Сага al sol, или шла гулять после обеда, пока не доходила до Чамбери. Но я пропустила мимо ушей эти подробности. Наверное, бабушка расслышала в моем голосе легкое нетерпение, когда я спросила ее, как так получилось, что она пошла преподавать в начальных классах, оставляя на руках чужих женщин своих собственных детей, тем более она вообще не любила детей.

— Но я вовсе не вела занятия, — ласково сказала мне бабушка, не желая замечать мой невысказанный упрек.

— Тогда, чем ты занималась?

— Я писала докторскую диссертацию «Реконкиста: вопрос пополнения населения». Я начала ее писать, после того как закончила учиться. И я не занималась ничем другим, пока не разразилась война, я много времени проводила в Национальной библиотеке, бывала там больше, чем дома.

— И ты ее опубликовала?

— Нет, лишь отрывками. В 1936 году она была практически закончена, мне оставалось отредактировать главу с выводами и проверить пару дат, но в тот момент я бросила ее и больше не перечитывала. Я вернулась к ней тридцать лет спустя.

Я ждала выхода на пенсию, чтобы вернуться к работе над текстом. Я наивно верила в эту возможность, не подозревая, что кому-нибудь еще могло прийти в голову опередить меня и написать книгу по этой же теме. Хотя Реконкиста — предмет деликатный, во время франкизма при разговоре о ней приходилось замолкать, конечно, хотя сам франкизм, ссылаясь на Реконкисту, оправдывал гражданскую войну, но я все же продолжала верить, что никто не решится писать об этом… Но нет. В 1965 году я увидела в одном журнале рецензию книги, которая называлась примерно так: «Вопрос о пополнении населения во время Реконкисты». Это была докторская диссертация двух бородатых ребят, очень ловких и симпатичных, которым недоставало фактов, по которым я консультировалась во многих церковных архивах и других источниках, и которые они упустили, так что я им позвонила. Я позвонила этим двоим, чтобы добавить в их исследование свой материал, потому что не забыла свою работу за столько лет. Мы с ними увиделись, они очень хорошо приняли меня, хотя я их сильно обманывала. Я никогда не была коммунисткой, а они были… Впрочем, месть без выгоды — самая удачная месть, это я знаю. В любом случае, мы работали вместе много месяцев, и во второй редакции их книги мое имя стояло на обложке. Оно было указано не с именами авторов, а маленькими буквами, под их фамилиями, там было написано «в сотрудничестве с преподавателем Соледад Маркес». У меня в жизни было много иллюзий, иногда я очень хотела сесть в поезд и уехать куда глаза глядят, чтобы больше никого не видеть.

— Тебе не слишком везло. Верно, бабушка?

Она нахмурила лоб, как будто ей было трудно придумать простой ответ на этот вопрос, она сомневалась каждый раз перед тем, как ответить мне. Меня удивлял и поражал в то же время поток сведений, которые вливались в мои уши. Я не понимала настоящей силы моей бабушки, неистощимой силой ее тела, худого и истощенного. Она была очень молода духом.

— Ну… Я не знаю, что тебе сказать. С точки зрения истории нет, мне не повезло, потому что я потеряла все. Я потеряла мою семью, потеряла работу, потеряла дом, друзей, вещи. Вещи очень важные, маленькие вещички, подарки, любимые платья, памятные пустячки, привезенные из поездок, или подаренные мне на праздники… Это такая малость, это невероятно, но если смотреть с другой стороны, то это подобно потере памяти, уничтожению собственной личности, как тогда, когда ты перестаешь быть собой, чтобы стать кем-то другим. Я проиграла войну. Ты не знаешь, что это такое, никто не знает… Из-за войны я потеряла город, в котором родилась, страну, в которой жила, время, в котором воспитывалась, мир, к которому принадлежала. Я потеряла все, и, когда огляделась вокруг себя, ничто не было моим, я ничего не могла узнать, я чувствовала себя сбитым с толку солдатом. Понимаешь? Когда я говорю, что не была со своими, это значит, что я перестала видеть, куда иду, я оказалась в незнакомом мире, много лет я жила среди чужих. Я потеряла мужа, я бы хотела умереть вместе с ним, это вовсе не красивая фраза. Я клянусь его памятью, которая единственная свята для меня, я клянусь тебе, моей внучке, что предпочла бы умереть, а не пережить его. Мне было только тридцать лет, но, если бы мне было позволено, я бы умерла вместе с ним, но я жива. Я жила без желания жить много лет, я каждое утро поднималась с постели и возвращалась в нее, ничего не ожидая, зная, что она пуста. Я могла только работать, есть, вести хозяйство и спать, всегда одно и то же, до самой смерти… Теперь, когда я состарилась, я понимаю, что не могла бы променять свою жизнь ни на чью другую.

Взгляд бабушки нескольких минут блуждал по комнате: она смотрела на потолок, не останавливаясь ни на чем конкретном. А потом она посмотрела на меня, она была теперь мне ближе, чем когда-либо раньше. Бабушка улыбнулась.

— Ты не понимаешь, правда?

— Нет, — ответила я.

— Ты еще очень молода, Малена, невероятно молода, но при этом думаешь, что все знаешь. Когда ты станешь такой же старой, как я, ты поймешь. В мире много людей, которые никогда за всю жизнь не были счастливы, понимаешь? В твоем возрасте в это трудно поверить. Было бы очень много самоубийств, если бы люди узнали, что их ждет в будущем. Многим не везет даже в самых простых вещах, никогда, никогда, например, кто-то полюбил сладкое — хлоп, у него диабет, совершеннейшее несчастье. Я не из таких людей, мне везло, очень везло. Мое падение было таким сильным, но мне удалось выстоять. И я теперь на коне.

Мне не понравились ее слова, недостойные такой упрямой и сильной женщины, сумевшей справиться со всеми невзгодами.

— Эта позиция сходна с мыслью о христианском самоотречении, разве не так?

— Я так не думаю, — сказала бабушка и рассмеялась. — Это позиция старой женщины, которая говорит с маленькой внучкой.

И тут я рассмеялась вместе с ней.

* * *

— Послушай, Малена, я не думаю, что такое случалось с кем-то еще в мире, никто не был влюблен сильнее, чем я любила твоего дедушку. Хотя так же, конечно, говорят многие. Это было невероятное чувство, ведь мы оба ощущали его, мы растворялись друг в друге без остатка, доходило до того, что по ночам каждый из нас старался не засыпать как можно дольше для того только, чтобы увидеть другого спящим. Мы много разговаривали друг с другом, мы были современными людьми. Иногда мы рассуждали и о том, что произойдет, если один из нас влюбится в кого-то третьего, или просто разлюбит. Любовь не вечна, мы говорили об этом, мы создали нечто вроде пакта и пообещали друг другу поддержку, что один не оставит другого. Но ничего не произошло в течение одиннадцати лет, ничего в наших отношениях не изменилось. Каждый день я ожидала катастрофы, потому что считала, что Хайме слишком хорош для меня, так случается всегда, когда любишь. И если проходило более трех дней без каких-либо потрясений, то меня начинало трясти от страха. Все было сложно, сложно и восхитительно, как будто мы только играли в жизнь. Это не значит, что твой дедушка ничем меня не раздражал, это не так. Он много времени проводил в клубе, а когда выходил на улицу, то шел с ощущением какой-то внутренней свободы и через каждые два шага останавливался, чтобы посчитать, и отмечал: «Конь за слона, пожертвую ферзем и мат в два…» и так далее. Я никогда не понимала, чем простая игра могла так сильно очаровать его, но в то время, когда мы жили, происходило множество странных вещей, каждый день я сталкивалась с чем-нибудь необычным. Иногда Хайме приходил домой без предупреждения, когда я его не ждала, в полдень, или в шесть часов вечера. Тогда он набрасывался на меня, и мы падали на кровать, а дети были маленькими и играли в коридоре. Потом он одевался, я прощалась с ним в халате, мы шли в обнимку вниз по лестнице, он быстро уходил, а я закрывала за ним дверь. Мы всегда очень радовались друг другу.

— Он делал тебе подарки каждый день, правда? — спросила я, выуживая из закромов памяти единственное интересующее меня обстоятельство, которое я знала о нем. — Папа рассказывал мне об этом как-то раз.

— Да. Он возвращался, а в его кармане всегда было что-нибудь для меня, но часто это были не подарки, а разные безделицы, я бы это так назвала. Например, жареные каштаны за двадцать сантимов осенью или ветка миндального дерева, два земляных ореха, которые он положил в карман, когда пил аперитив, или альбом с какими-нибудь симпатичными рисунками.

— И ты сохранила эти вещи?

— Эти — да. Те, которые имели ценность, я продала сразу после войны, все, кроме золотой броши с эмалью, которую он мне привез однажды из Лондона, — единственное украшение, которое я никогда не отдавала оценщику. Я подарила ее Соль, когда ей исполнилось сорок лет, ты, конечно, видела эту брошь, потому что Соль ее постоянно носит, она в виде девочки с крылышками, одетой в белую тунику… Компанилья, подружка Питера Пена. Я старалась сохранить какой-нибудь ценный предмет для каждого моего ребенка, но не удалось. После воины мне пришлось продать изображение Монблана, которое Хайме подарил мне, потому что после войны и блокады эти вещи очень хорошо продавались. Я продала и золотую шпиговальную иглу, которую ему подарил декан факультета. А еще мне пришлось продать очень красивые шахматы, маленькие, из коллекции Staunton, сделанные из красного дерева и слоновой кости. Они стоили столько же, сколько мне в свое время завещал мой отец, это был самый дорогой подарок, сделанный мне. Мне стоило огромных усилий продать шахматы, но потом каждый день в течение двух месяцев мы ели картошку. Нам удалось найти выход из голодного положения, мы каждый день варили картофель — ели черного ферзя и пешек белого короля — так бы прокомментировал нашу жизнь твой дедушка. Так что в конце концов Мануэль остался с книгой «Гордость и предубеждение», а твой отец с «Пармской обителью», больше ничего не сохранилось. Только Бароха остался со мной, это собрание в девяти томах. Мне было очень сложно расстаться с ним, еще я храню земляные орехи, потому что никогда бы не смогла их съесть.

— И всегда было одно и то же? И ты никогда не возмущалась?

— Более или менее, Малена… Ладно, Хайме был очень умным и очень честным, ранимым и верным. Он родился в 1900 году, поэтому иногда наступал на те же грабли, что и другие. Думаю, он не смог привыкнуть к новым временам.

— Он был груб?

— Иногда, но не со мной. Я хочу сказать, что он мне никогда ничего не запрещал, ни в чем не ограничивал, не пытался меня переделать, его все устраивало. Я хотела стать известной в судебных палатах, для меня это было развлечением, потому что среди жен судей, прокуроров и адвокатов Мадрида я была единственной, кого интересовало правосудие. Для меня это было что-то вроде футбольного матча, я аплодировала, топала ногами, свистела, вскакивала с места… Когда мы выигрывали, в те моменты, когда судья не видел его, Хайме салютовал мне вытянутыми вверх руками, ладони повернуты внутрь, так… — и бабушка изобразила классическое приветствие тореро в моменты наивысшего триумфа, — как будто предлагал получше навострить уши. Его пару раз предупреждали, а однажды разозлился его клиент, потому что его жест показался ему неуважительным, а однажды сам судья повел себя странно, после того как провозгласил оправдательный приговор. Дело было очень сложным, он посмотрел на меня, улыбнулся и громко сказал: «Удача, сеньора», и половина публики, среди которой были коллеги и друзья моего мужа, начали аплодировать, а Хайме заставил меня подняться и приветствовать всех. Я знала все его дела наизусть, он мне рассказывал о них в общих чертах. Много раз Хайме прислушивался к моим соображениям, мы были очень близки, очень, но однажды, когда… — бабушка сделала почти драматическую паузу. Она молчала и смотрела на меня странным взглядом, словно хотела завоевать меня, как ту аудиторию в суде, и улыбнулась прежде, чем заговорила: — Когда он принес мне оленьи рога, тогда мы не были близки.

Это откровение не пробудило во мне ответных чувств, потому что слова бабушки не соответствовали тому спокойствию, с которым звучал ее голос, когда она попыталась произвести на меня впечатление этой паузой в своем рассказе.

— Но это не кажется особенно важным, — добавила я и рассмеялась.

— А ты хочешь, чтобы я начала бить посуду, после стольких лет? Правда в том, что много раз мне это было не важно, все зависит от женщины.

— У него было много любовниц?

— Нет, в реальности ни одной, потому что это были не настоящие любовницы. Это были интрижки, всегда очень короткие, часто однодневные, хотя такие одиночные дни, холодные дни, стали повторяться все чаще. В принципе Хайме рассказывал мне об этом, потому что ему это не было важно, это были вспышки страсти, редкие, которые быстро исчерпывали себя. Его желание возникало неожиданно и заканчивалось также резко, без последствий, так он говорил, а я ему верила, потому что, если бы он мне сказал, что луна квадратная, я бы и тогда поверила. Теоретически я была вольна делать то же самое. Понимаешь? Чтобы сохранить себя. Он повторял все время, что супружеская чета — это две личности, а не одна, состоящая из двух половинок. Ты не можешь представить, как он говорил все это. Хотя Хайме и пристально следил за моим декольте на каком-нибудь празднике, но он не старался меня удержать. Если я хотела потанцевать с кем-либо, потому что Хайме никогда не танцевал, мы не говорили об этом. Я видела только, что его губы дрожат от ревности, но я знала, что это его чувство необоснованно по отношению ко мне. Я никогда не спала с другим мужчиной, потому что у меня не было такого желания, и мой муж об этом знал. Я говорила ему, если у него есть связи, то я не хочу знать об этом. Но он все равно всегда рассказывал о них, хотя под конец и образумился, и ни одна из этих женщин не нарушила нашу жизнь… «Я никогда не изменял тебе», — признался мне Хайме незадолго до своей смерти. Я поняла, что он хотел сказать, и ответила, что всегда это знала, и была права. Я ему поклонялась как святому.

Тут бабушка замолчала, как будто у нее не осталось больше ничего, о чем бы стоило говорить. Она посмотрела на свои пальцы и начала сдвигать кутикулы с ногтей левой руки ногтями правой — инстинктивный жест, который я видела тысячу раз. Бабушка Соледад не знала, как закончить свою историю, и мы обе это понимали.

Пока она искала подходящую формулировку, чтобы обойти мой вопрос, я поняла, что упоминание моего имени в завещании произошло только по чистой случайности. Случайностей в моей жизни было так много, что их нельзя было измерить. Я понимала, что никогда не узнаю всю правду о дедушке, память о котором всегда была окутана тайной. Но прежде чем я осмелилась упрекнуть отца в несправедливом отношении к бабушке, я почувствовала непреодолимое желание уйти. Мне стало страшно, я боялась слушать дальше и понять, что означает молчание бабушки, но не меньше боялась потерять нить повествования.

Дедушка в ее рассказе выглядел не как тень обожаемого человека, он проявлялся человеком из плоти и крови. Бабушка Соледад была права: прошли годы, прежде чем я поняла, что значил путь, который выбрал мой дедушка. Только так и никак иначе умирают герои.

* * *

— Кто его убил, бабушка?

— Все, — ответила она. Я никогда больше не видела такого темного лица. — Его убили мы все. Я, твой отец, кабинет министров во время войны, министр юстиции, Вторая испанская республика, эта чертова страна, моя сестра Элена, мой свояк Пако и один солдат Франко, или два, или три, или целый полк, который стрелял тогда, но я так ничего и не узнала об этом…

Я больше не отважилась ни о чем спрашивать. Бабушка успокоилась минуты через две, а потом снова заговорила, бледная от боли, которая постепенно стихала. В ней нарастала ярость, бабушка снова заговорила холодно, помрачневшая и задумчивая. Она очень устала, но держалась так, чтобы ни одна эмоция не отражалось на ее бесстрастном лице. Я училась владеть собой так же, ждала и запоминала, как примерная ученица, спрашивая себя, сможет ли мне это когда-нибудь пригодиться. Я спрашивала себя, почему знать историю этой смерти для меня было так необходимо, но меня лишь переполняло ощущение пустоты и поднималось давление. И только когда я смогла увидеть его, когда ясно различила силуэт человека, который одиноко шел по улице и лил слезы по своей ранней смерти, я все поняла. Я увидела, как он обогнул угол улицы Фейхоо и повернул направо, и поняла, что этот прохожий был отцом моего отца, четвертой частью моей крови. Я нашла ответ на свой вопрос.

— Я не хотела обращать внимание, тогда не хотела. Хайме слушал меня, я говорила тебе, он всегда брал в расчет мое мнение, а я его предупреждала, не знаю почему, но тогда я отчетливо видела, что его путь приведет нас к краху. Я просила, умоляла, требовала тысячу раз: «Пожалуйста, не ходи этим путем, Хайме…» Я сказала ему: «Разве ты не видишь, что этого никто не хочет? Ты им ничего не дашь, они останутся в тени, а ты нет…» Он не хотел принимать мои слова, он знал все, о чем я говорю, но не хотел принимать эту правду, он находил тысячи аргументов, чтобы возразить мне. Я тысячи раз пыталась препятствовать ему, я даже вставала на колени несколько раз… Но ничего, он не смотрел на меня, он ничего мне не говорил, ничего, ничего, пока не вставал и не начинал кричать. Хайме кричал на меня так, как никогда раньше: «Ты не понимаешь? Или ты думаешь, что мы играем, что мы ничего не видим? Это война, и мы не дадим им убить Республику, если мы забудем об этом, нам останется только оплакивать Республику, за нее умирали люди, за нее убивали…» Его слова пристыдили меня, я успокоилась. Хайме попросил у меня прощения, обнял и поцеловал, а потом мне пришлось с ним согласиться, хотя я знала, чем он занимается. Три или четыре месяца перед этим, однажды ночью, когда мы пошли спать, он сказал мне очень тихо, почти прошептал, что война проиграна, что осталось только ждать чуда, потому что делать было уже нечего. Я не захотела поверить ему, что новости не были слишком хорошими, но и плохими они не были, это был 38-й год. Я надеялась в глубине души, что мы выиграем войну. Весь мир был в этом уверен, тогда еще не было так, как стало потом, когда Хайме поднял меня утром и сказал, чтобы я верила. Это означало поражение, особенно после того как твой дедушка принял эту чертову должность.

— Какую должность, бабушка?

— Специального прокурора военного трибунала. С нравом называться «Ваше превосходительство». Да, тогда очень часто использовали такое обращения, эти козлы были очень циничными в этой бандитской шайке. Они должны были пригласить Хайме, а он очень злился на меня, когда еще в 36-м году я прокляла их. Потому что я была независимой, потому что подрывала его авторитет, потому что я ни в чем не принимала участия, а еще потому что он был лучшим…

Хайме был единственным, кто был готов выполнить такую деликатную миссию, только он мог усмирять эксцессы в военных судах, сохранить честь гражданского правосудия, заботиться о его открытости до его полного восстановления, так они говорили. Я знаю, что он им не верил, но он принимал их доводы, хотя понимал, что война проиграна, но все же принимал… Хайме стал единственным гражданским лицом на военных процессах. Он занимался гражданскими и военными преступлениями, а также делами о шпионаже, о контрабанде и тому подобными. Он не всегда был обвинителем, но всегда присутствовал там как представитель министерства, он был представителем гражданского правосудия. Он не делал ничего, потому что не должен был ничего делать, только смотреть, слушать и информировать, и без сомнения… Ты должна была читать, что эти негодяи писали о нем потом, когда выиграли наконец эту чертову страну. Эту дерьмовую страну, именно такое название она заслужила. Палач, так они его называли, и бандит, и убийца героев пятой колонны, убийца… — Тут бабушка поднялась. Она вставала много раз в течение этой ночи, чтобы потом сесть на место через несколько секунд, чтобы без сил опуститься на софу. — Убивали единиц! Ты слышишь? Единиц! Я бы убила куда больше этими самыми руками, а потом бы спокойно спала всю жизнь, я клянусь тебе, спокойно. Убийца… Убийцы они, сволочи, сукины дети! И он был мертв, в начале 39-го года он был мертв, эта была неизбежная смерть, неизбежная. Но я никак не могу свыкнуться с мыслью, что Хайме мертв, мертв, мертв…

Бабушка не смогла сдержать слезы и две широкие и неровные дорожки пролегли вниз от ее глаз по щекам. Слезы сказали больше, чем могли сказать слова, больше, чем жесты, больше, чем бешенство, с которым она говорила о его убийцах. Теперь она замолчала, от ее злобы не осталось и следа. Я могла, мне казалось, почувствовать ее боль, потому что теперь в ее глазах было что-то детское, беззащитное. Бабушка закрыла лицо руками, стараясь покинуть наш мир, — робкий, неуверенный жест ребенка, который не знает, где он, который уронил свою игрушку в реку и навсегда потерял ее. Такие мысли пришли мне в голову, когда я увидела, как плачет бабушка.

— Вот чего я не понимаю, — сказала я, когда прошло уже довольно много времени и бабушка успокоилась, — почему вы не уехали, почему не переселились во Францию или в Америку…

— Я тоже говорила с ним об этом, — ответила бабушка, медленно качая головой. — Тысячи раз я говорила ему об этом. Я не могла уехать с двумя детьми, мне нужно было подождать, пока родится третий ребенок, а потом я бы смогла уехать. Они бы выпустили меня, у них против меня ничего не было, но Хайме не поддерживал меня, потому что доверял Пако, я нет. Я никогда не доверяла ему, но он верил в Пако…

— Кто такой Пако, бабушка?

— Муж моей сестры. Он был депутатом, социалистом. В последние дни войны его назначили директором, или управляющим канала Изабеллы II. Он остался в Мадриде, когда вошел в правительство, он должен был остаться, чтобы гарантировать поставки воды до конца, и Хайме ждал его. Он ждал тогда, когда его собственные начальники советовали ему уезжать, он ждал, пока наши друзья посадят нас в свои автомобили и повезут через границу, он ждал Пако и говорил: «Мы уедем, когда соберется Пако».

— А Пако не поехал.

— Конечно, поехал! Но только без твоего дедушки.

— А ты…

— Я была беременна.

— Папой.

— Да… Правда в том, что мы его не хотели. Бедный ребенок, потому что двоих было уже достаточно, когда родилась Соль, я хотела покончить с собой — кто бы в те времена присмотрел за ними… Это было несчастливое время, несчастное время. Все было очень тоскливым, таким черным, у нас не было желания ничего делать. Первые роды прошли хорошо. Начались замечательные дин, все плохое было забыто, мы помнили только о хорошем… В конце концов я снова была беременна и плохо себя чувствовала. После Мануэля я пролежала в постели три месяца, у меня были кровотечения, а после Соль все было еще хуже, у меня началась геморрагическая лихорадка. Когда мне сказали во время войны, что я снова беременна, я разрыдалась прямо кабинете у врача. Потом шла по улице и плакала, но я не сказала ничего твоему дедушке, потому что уже почти наступило Рождество. Мы никогда не праздновали в рождественскую ночь, но очень часто праздновали в новогоднюю — раньше, когда были молодыми. Мы приглашали к детям волхвов. Как это было глупо, абсурдно, ведь мы были неверующими, и наши дети ничего не понимали в этом, но ночь поклонения волхвов нам очень нравилась. До войны мы всегда ее отмечали, но никому об этом не говорили. Кроме того, распорядитель судебной палаты обещал твоему дедушке курицу, целую курицу, теперь это кажется чем-то невероятным. Вечером за нашим столом должны были собраться шесть человек, потому что девочкам-служанкам было некуда пойти. Это было безумие — целая курица на Новый год. Я сказала себе: «Хорошо, сначала мы ее съедим, а там посмотрим…» Но курицы не было, мы поужинали рисом с шафраном, я помню это очень отчетливо, еще у нас были груши. Я ничего не сказала твоему дедушке.

Бабушка остановилась, чтобы зажечь сигарету. Это потребовало больше времени, чем обычно, а когда она продолжила, казалось, каждое произносимое слово причиняет ей боль.

— Здесь я ошиблась и признаю это, я вмешалась, потому что я должна была сказать ему. Все могло бы быть хорошо, возможно, мне не следовало идти, но я… Я думала, что у Хайме и так много проблем, так что я пошла к врачу и сказала, что хочу сделать аборт. Врач отказался, потому что это невозможно, что все госпитали в блокаде, обезболивающие средства изъяты, что там остались лишь койки, а лекарства, кровь, антисептики, для раненых — на фронтах. Он сказал еще, что с другой бы женщиной попробовал сделать это, но со мной, зная, кто я, он никогда бы не стал экспериментировать. Тогда я была на третьем месяце, дело было не таким сложным, я слишком долго ждала. Я была уверена, что у меня не будет еще одного ребенка… Врач, который знал меня на протяжении десяти лет, сказал, что, если я захочу, можно будет потом просто отказаться от младенца. Я решила подождать. Это было правильным решением. Врач наблюдал за мной, он говорил: «Не поступай так, Солита, тебе следует подождать». Но, по сути, ему не было до меня никакого дела.

— Откуда ты знаешь?

— От соседки, которая до замужества была актрисой, очень веселая женщина. Мы не были подругами в полном смысле этого слова, но очень близко общались, иногда пили вместе кофе. Она пару раз делала аборт за несколько лет до того. Я рассказала ей о своем положении. Соседка обещала помочь мне, и рассказала про замечательную акушерку, деревенскую женщину, которая всю жизнь делает аборты. Сказала, что следует пойти к ней, и тогда не будет никаких проблем, только надо ей заплатить. Я сказала, что заплачу, чтобы она не сомневалась… Мы договорились обо всем, я назначила встречу на утро, в девять часов, чтобы Хайме ни о чем не догадался. Я отправила детей к сестре со служанкой, а другая осталась со мной, она-то и спасла мне жизнь. Тем утром была бомбардировка, я прекрасно помню сирены, которые начали выть до начала налета, бомбили полдня, только в три часа эта девушка отправилась на поиски твоего дедушки. Она нашла его лишь через час, потому что не умела читать и ей приходилось всех спрашивать. Когда Хайме пришел домой около пяти с четвертью, я была без сил, лежала пластом, истекая кровью. Та женщина исчезла, когда начали бомбить, убежала посмотреть, что там за шум. А служанка, которая была очень нервозной, стала ей угрожать, сказав, что мой муж — адвокат. Я не знаю, что со мной сделали, я не видела, но и теперь во сне я слышу ее голос, спокойный мелодичный: «Потерпи еще чуть-чуть, очень хорошо, прекрасно, очень хорошо, теперь будет немного больно…» Судя по акценту, она была андалузкой, это единственное, что я знаю. Хайме искал ее по всему Мадриду в течение трех долгих месяцев, все то время, которое ему оставалось, чтобы посадить ее в тюрьму, но так и не нашел.

— В этом вы не были виноваты.

— В этом, нет, в других вещах. Я чувствовала себя очень глупо после произошедшего. Врач сказал мне, что мне не стоит много двигаться, не из-за ребенка, с которым все оказалось в порядке. Невероятно, но с ним все было хорошо, нет, из-за меня… Врач говорил тихо, хотя мы остались с ним наедине, твой дедушка услышал. А потом надо было видеть Хайме, он стал похож на фурию, я его не узнавала. Когда я проснулась, вместо того чтобы успокоить меня, он дал мне две пощечины, это был единственный раз, когда он поднял на меня руку. Он тоже был очень нервным, он почувствовал дух приближающейся смерти, он очень боялся за меня, поэтому не хотел уезжать. Хайме говорил: «Мы поедем вместе с Пако. Тебе станет лучше, ничего не случится, увидишь…» Я просила его, чтобы он ехал один, чтобы он сделал это для меня, потому что если что-то пойдет не так, то вина ляжет целиком на меня. Но он ответил, что отлично понял, что произошло, что если бы он был на моем месте, то поступил бы также. Больше он не хотел говорить на эту тему. Я потом не упоминала об этом, но все равно Хайме не простил меня.

Я не видела лица бабушки, когда она произносила последнюю фразу, но все же очень ясно восприняла ее слова. Она наклонилась вперед и обхватила руками колени.

— Но ты не была виновата, бабушка.

Она мне не ответила, продолжая с силой сжимать колени, шевеля только пальцами ног. Потом она тихо потянулась, как ребенок, выгнула спину и откинулась на спинку софы. Наконец она посмотрела на меня и сказала:

— Конечно, была.

— Нет, это была не твоя вина. Ты поступила так, потому что думала, что должна это сделать, так же, как дедушка, когда его назначили на то место. Ты была вынуждена, бабушка, и он знал, что ты ни в чем не виновата, я уверена. Во всем виноват Пако, который уехал, не сообщив вам.

— Мы все были виноваты, все. Я больше всех, он тоже был виноват, когда занял тот пост. Потому что если бы он не принял его, то ничего бы не случилось. Мы оба одинаково проиграли в этой войне, мы были разорены, нам следовало эмигрировать, но даже если бы мы остались, у них ничего не было против него, он был бы сейчас жив, как знать… Но в общем ты права, потому что если бы мой свояк не бросил нас, все мы сейчас были бы живы и счастливы. Мы бы вернулись на родину, как вернулись теперь они — под аплодисменты и благостные речи, — и получили бы пенсию от государства. Спустя годы, Элена неожиданно позвонила мне. «Прошло много времени, — сказала она, — с последней нашей встречи, ты — моя единственная семья, мне очень хотелось вернуться в Мадрид…» Я в общем была спокойна, понимаешь? Я ждала этого, с тех пор как прочитала в газете, что Пако вернулся. Он постарел. Я помню, что в то время мы ели исключительно чечевицу, читали газеты, даже иногда ходили в кино, но ели чечевицу, в Мадриде больше ничего не было, поэтому мы ели чечевицу целыми месяцами. Потом мои нервы сдали. Я знала, что она захочет позвонить, она не была виновата, виноват был ее муж. Девочка, работавшая у них, рассказала мне, что, когда моя сестра подошла к телефону, чтобы позвонить нам, вырвал у нее трубку. «Нет, Элена, — сказал он. — Не звони им. Хайме — известный человек, его лицо часто мелькает в газетах, его кто-нибудь может узнать. Это опасно, может всякое случиться, это опасно, мы рискуем». И моя сестра согласилась. Они уехали во Францию. Машина Пако была последней, которой мы могли бы воспользоваться, для нас это была единственная возможность уехать. И Мадрид превратился в одну большую засаду, пока я и твой дедушка спали.

— И что ты сказала Элене, бабушка?

— Уф! Ничего. Глупости. Грубости, у меня случилась истерика, настоящая истерика. Моя помощница слышала этот разговор, она не могла поверить… «Ты не можешь простить нас?» — спросила сестра в конце концов. А я ответила, что нет, никогда, никогда в жизни, даже через сотни лет я бы не простила. «Я умру, проклиная вас обоих, — сказала я тогда, — тебя я проклинаю сейчас, слушай меня внимательно, будь ты проклята, Элена Маркес, своими родителями и потомками, они проклянут тебя, когда ты родишь их, смерть на твоей совести…» Она заплакала, а я послала ее к черту. — Бабушка скорчила страшную рожу, как маленький ребенок, но продолжила свою гневную речь. — Я всегда легко плакала, а из Элениты слезу было не выжать, знаешь? Нежная, беленькая, а тут вдруг — хлоп! Она испугалась, всегда одно и то же.

— Почему ты не рассказываешь об этом?

— О чем?

— О том, что произошло на самом деле. Ты историк, знаешь многих профессоров, разве нет? Тех, которые вместе с тобой писали книгу, если они были коммунистами в 1965 году. И познакомься с политиками, журналистами, людьми с похожими проблемами. Расскажи обо всем, бабушка, расскажи им. Есть много историков, которые занимаются войной. Пошли письмо в газету, они его опубликуют, уверена, они напишут правду. Пусть увидят фотографии, никто не будет аплодировать им, государство отнимет у них пенсию. Пусть возвращаются во Францию, бабушка. Пусть они возвращаются во Францию или в ад. Люди плюнут им в лицо, никто не поздоровается с ними. Они даже не франкисты, они не больше, чем мешки с дерьмом, они убили твоего мужа. Ты уничтожишь их живыми, бабушка, живыми, навсегда, теперь ты сможешь сделать это…

Бабушка с недоумением на меня посмотрела, как будто не узнавала, как будто с большим трудом понимала перемену, произошедшую во мне. Я наклонилась к ней и стала говорить громче, при этом стучала кулаками по столу и покраснела. Бабушка смотрела на меня так, как будто я говорила о чем-то постыдном.

— И для чего это делать? Теперь, когда прошло столько времени…

— А для чего тогда жить? Чтобы отомстить за моего дедушку!

Бабушка медленно покачала головой, словно от усталости. Казалось, она вот-вот умрет от потери сил. Когда она начала говорить, ее голос изменился, стал холодным, механическим, как будто монета падала по водосточному желобу ее памяти.

— Это тебе никогда не поможет, Малена, потому что это не выход, эта страна прогнила, так говорил Хайме, они и так прокляты после того, что сделали, поэтому месть тут не требуется. Я расскажу тебе, как умер твой дед… Франко уже был здесь, все об этом знали. Моя сестра сказала мне об этом, зима еще не закончилась и война тоже. Утром, когда я проснулась, Хайме не было в постели. Все судьи были арестованы, никто не работал, я очень испугалась, не знаю почему. Я поднялась, быстро оделась и натолкнулась на Маргариту — эта девушка была со мной, когда я пыталась сделать аборт. Она плакала в кресле в гостиной. Твой дедушка разбудил ее, когда звонил своему другу на рассвете. Маргарита слышала разговор, но отрывками, поэтому толком не могла пересказать, ей было очень страшно, бедняжке… Хайме сказал, что ни один сукин сын не перейдет через стену. Я знала, что он умер как герой, как настоящий мужчина. Так и должно было произойти. Он пошел на улицу Клинико, слышишь? Когда все в панике побежали, он добежал до траншеи, схватил ружье и начал стрелять. Я полагаю, что он стрелял минут пять, а потом его убили. Так умер твой дедушка. Борец за разум и за свободу. Как все герои войны. Можешь гордиться.

— Я и горжусь! Он был человеком-скалой. И вообще лучше умереть с оружием в руках… — начала было я.

Я не успела закончить эту фразу. Бабушка с удивительным проворством вскочила с софы, сделала два шага и залепила мне пощечину.

* * *

Затем, повернувшись ко мне спиной, начала собирать свои вещи, взбила подушки на софе, вытряхнула пепельницу, собрала табак в мешочек, потом пошла в кухню и вернулась со стаканом воды. Такова была ее манера наказания. Бабушка сказала, что пора идти спать. Я тоже поднялась, подошла к ней и обняла ее, пробормотав извинения, которые не стоили мне труда, потому что я не чувствовала себя виноватой.

— Мне жаль, бабушка, мне жаль, — пробормотала я, а потом солгала: — Не знаю, почему я это сказала.

— Не важно. Ты еще слишком маленькая, чтобы отдавать себе отчет в словах. И ты прости меня. Я не должна была бить тебя, но я не могла вынести эту фразу. Я не могу ее слышать, я всегда очень нервничаю… Мы с твоим дедушкой шутили на эти темы, смеялись над легионерами, но никто не кричал: «Да здравствует смерть!» Мы говорили: «Мы достойны победить в войне». Понимаешь теперь, какими мы были осторожными.

Обнявшись, мы дошли до двери в гостиную.

— Он ведь бросил тебя, так? — сказала я себе, думая вслух.

— Да, он сделал это. Когда Маргарита рассказала мне, что произошло, я вышла на улицу и начала его искать, но безуспешно. Повсюду была страшная паника, все вокруг кричали, раздавались выстрелы, стихийно создавались отряды, никто не знал, что делать, как спастись. Я не понимаю, как он смог проскользнуть через эту сутолоку… Я старалась увидеть его, только увидеть, но не преследовать. Потом я вернулась в дом, для меня тогда это был длинный путь, я не устала, это я точно помню. Я и сейчас не могу представить, как я прошла там, будучи на шестом месяце беременности, и не устала, не знаю, не понимаю. Улицы были пусты, но я встретила двух или трех человек, которые посмотрели на меня словно я сумасшедшая, потому что у меня началось кровотечение, подол моей юбки был в крови. Я шла, оставляя за собой кровавые следы, но я ничего не чувствовала, ничего. Было страшно, все спасались бегством. Сирены оглушительно выли, но бомбардировки не было. Но я знала, что сейчас передо мной разорвется бомба. И вот теперь я упаду на землю и умру… Но никакая бомба меня не разорвала, я дошла до дома. Маргарита уложила меня одетую на кровать, потому что у меня не было сил раздеться. Я долго плакала, а потом заснула и проспала целых три дня. Думаю, что мне что-то дали выпить, какое-то успокоительное, чтобы я выспалась, потому что было трудно спать в таких обстоятельствах. Я проснулась, было темно, я не знала, с какой стороны балкон, день сейчас или ночь, я была без сил, хотела спать и снова заснула… Проснулась я на рассвете, услышала крики и песни, вокруг ездили машины, я слышала шум моторов, эхо от которого разносилось над асфальтом. Я слышала, как по улицам бегут люди… Франко вошел в Мадрид, война была закончена. Я встала, открыла балкон и осмотрелась, потом мне захотелось спать, но я больше не могла себе этого позволить. Потом я увидела бумагу на полу и прежде, чем ее прочитать, поняла, что потеряла Хайме, потому что буквы были неровными, как будто их писали дрожащей рукой. Послание было коротким, без подписи. «Прощай, Соль, любовь моя. Ты единственный Бог, которого я никогда не знал».

* * *

В конце концов эмфизема легких, о существовании которой бабушка знала, сделала свое дело. Бабушка Соледад умерла в семьдесят один год, незадолго до этого она узнала о том, что ее свояк Пако умер от инфаркта, но приняла эту новость с удивительным спокойствием. Мы узнали об этом, когда пили кофе и смотрели телевизор. На экране мелькали красные флаги, политики произносили речи пафосно и торжественно. Эленита, которую мы узнали в женщине на экране, плакала, закрывая лицо руками, ее показали крупным планом. «Собор Альмудены переполнен людьми, — прокомментировал голос за кадром, а потом продолжил произносить плоские, пошлые фразы, которые так любят в средствах массовой информации: — …которые пришли, чтобы попрощаться со своим другом и товарищем, неутомимым тружеником и просветителем, одним из самых ярых защитников справедливости и свободы…» Тут мой отец с силой дернул скатерть, и вся фарфоровая посуда со стола полетела на пол. Рейна, которая ничего не поняла, решила, что это очередное проявление отцовской вспыльчивости, а мама поднялась, чтобы убрать с пола осколки, она ничего не сказала, только собрала их и выбросила. Когда мама вернулась, голос за кадром умолк. Конечно, без внимания не осталась блестящая политика в Исполнительном комитете во время вынужденной ссылки, в качестве резюме голос произнес, что тот, «кто ляжет в могилу этим утром, в городе, который он так любил, был, без сомнения, очень хорошим человеком…».

Похороны моей бабушки не показывали по телевидению. Зимним холодным солнечным утром небольшая процессия из пяти машин проследовала на гражданское кладбище, где мы похоронили бабушку между деревьями и унылыми надгробиями без крестов и ангелов, словно это был просто мраморный сад. Не было церемоний, бросания земли и цветов на крышку гроба. У края могилы стояли бабушкины дети и внуки, еще были два бородатых историка средних лет, директор института, в котором она преподавала, трое или четверо бывших учеников, один из двух мужей тети Соль, с которым она жила, пока не вышла замуж за третьего, и старая женщина, которая приехала на автобусе. Она одна была одета в черное и все время крестилась. Отец узнал ее и сказал мне, что это Маргарита, старая служанка бабушки.

Элена не пришла на похороны и не позвонила, не прислала письма, хотя точно должна была навестить перед смертью могилу своей сестры, ведь рядом были похоронены их родители. Элена пережила бабушку на десять лет. Если она была на могиле Соледад, то могла прочитать простую эпитафию: «Здесь покоятся Хайме Монтеро (1900–1939) и Соледад Маркес (1909–1980)». Эта ложь была идеей моего отца. Тетя Соль добавила ниже последнюю строку любовного сонета Кеведо.