Отсюда мог бы начаться эпистолярный роман, похожий на обмен электрическими разрядами. Голоса звучат отчужденно, а молчание красноречиво и постоянно заставляет доискиваться до его смысла. Откровенность, не ведающая никаких ограничений, кроме знаков препинания. Истома вопросительных предложений. Любовь по переписке, не терпящая посторонних.

Впрочем, наша пара поспешила предать свой замысел огласке, поэтому на сцену выходят новые действующие лица, которые — в соответствии с учредительным уставом — захотят воспользоваться правом голоса и не пожелают оставаться статистами. Вскоре эти новые действующие лица потребуют установить, а главное — соблюдать регламент.

К отосланным мне вещам мой бывший одноклассник приложил свою авторучку, поэтому тут — в отличие от машины — можно оценить его выбор. Это черная авторучка марки «Монблан» с золотым пером, толстая, как бразильская сигара; он даже заполнил ее для меня фиолетовыми чернилами. Ах, Решке, пишу я его авторучкой, во что же ты меня втравил…

Свое первое письмо Александре он отправил еще из Польши, из познанского отеля «Меркурий», где остановился передохнуть. Проще всего было бы привести целиком это многостраничное послание, в котором соблюдены ровные поля, а почерк столь аккуратен, что хоть сейчас выставляй отличную оценку по чистописанию. Но нет, эпистолярного романа не будет. Кроме того, процитировать письмо целиком невозможно хотя бы потому, что три из пяти исписанных с обеих сторон листов занимают неоднократные обращения к любовным сценам, разыгравшимся минувшей ночью в узкой кровати одноместного гостиничного номера, причем значительную роль играет порою весьма поэтичная, а порою довольно пошлая генитальная метафорика.

Выспренность безудержных словоизлияний мешает понять, что же происходило на самом деле в слишком узкой для любовников постели, во всяком случае зрелый мужчина потерял голову, будто юнец. Поток непристойностей, словно прорвав запруду долголетнего воздержания, устремился на бумагу, испещряя страницу за страницей безукоризненно четким почерком и оставляя ровные поля. Да, эти эмоциональные перехлесты можно объяснить, недаром сам он — после барочно-длинной вереницы эпитетов — называет свой пенис «инфантильным переростком». Александра прямо-таки распирает мальчишеское желание срамословить, а в двух-трех местах письма он не может удержаться от напоминаний Александре тех фраз, которые она шептала ему в порыве страсти или потом, когда она просила не уходить от нее.

Вполне понятен протест Александры в ответном письме, которое, проплутав по неисповедимым почтовым путям Польши, дошло до Бохума лишь через десять суток. Дескать, та ночь, проведенная в узкой кровати, незабываема, и хотелось бы, чтобы она скорее повторилась, однако негоже впредь цитировать в письмах чересчур откровенные слова, подсказанные сильным чувством. «Цензуры я не боюсь, но не будем бестактны».

Последняя часть его письма выдержана во вполне деловом тоне и практически обходится без восклицательных знаков. Осторожно, делая всяческие оговорки, Решке тем не менее уверен, что у их общей идеи есть шансы на успех: «Люди достаточно настрадались от несправедливостей, в которых сами же и повинны, и вот теперь, когда горизонты светлеют и становится реальным то, что еще вчера казалось несбыточным, необходимо добиваться не только лучшего будущего для живых, но и дать возможность мертвым воспользоваться своим человеческим правом. В словах «кладбищенский покой» обычно чудится отрицательный смысл, ныне было бы возможно — ах, милая Александра, я уже вижу, как сослагательное наклонение вновь заставляет тебя недовольно наморщить лоб — нет, ныне совершенно необходимо наполнить эти слова новым содержанием. Пусть век изгнаний закончится под знаком обретения родины. Лишь тогда можно будет праздновать его завершение. Итак, никаких промедлений. Любимая, как я и обещал, сразу же по возвращении я свяжусь с некоторыми людьми и организациями, в том числе близкими к церкви, а также начну составлять картотеку…»

Пентковская планирует примерно то же самое: «Учти, почти каждый житель Гданьска и Гдыни, да и всего воеводства, является уроженцем виленского края и хотел бы, когда настанет срок, быть похороненным на родине. В церкви св. Варфоломея, что находится рядом с твоим отелем «Гевелиус», часто устраиваются встречи земляков из Вильно и Гродно. Я собираюсь написать оливскому епископу. Но действовать буду осторожно; с церковью всегда нужна осторожность, потому что здесь от нее зависит все…»

В последующих письмах Решке сумел обуздать свой темперамент, однако тема личных отношений или, как он выражается, «нашей несравненной любви» по-прежнему занимает в них существенное место. Буйство генитальной метафорики теперь поутихло, но мотив «слиянности» продолжает звучать то многоголосным органом, то одинокой струной. «Я вновь и вновь слышу внутри себя наш единый финальный аккорд, похожий на литургические «gloria» или «credo». Даже твой смех — хотя порой мне и кажется, будто ты смеешься надо мной, — не смолкает во мне. Я с болью прислушиваюсь к его отголоскам, потому что они обостряют чувство разлуки, которое стало теперь для меня радостным и одновременно томительным лейтмотивом».

Воздав похвалу каллиграфическому почерку Решке, не могу не пожаловаться на неразборчивость каракулей Пентковской. Она не ладит с немецкой орфографией и грамматикой, но беда не в этом, а в самом ее почерке — буквы то заваливаются на спину, то, наоборот, клонятся вперед так сильно, будто они стремятся опередить пишущую руку. И буквы, и слова страдают какой-то удивительной неустойчивостью. Они лезут друг на друга, теснятся, наступают соседям на пятки, не дают просвета и воздуха ни словам, ни строчкам. Но в то же время не могу отказать этой нестройной пляске букв в неизъяснимой визуальной прелести.

Удивительно, но вычитанный из этой кромешной неразберихи текст оказывается вполне связным, разумным и резонным. Если Решке дает слишком большую волю чувствам, то она пытается их осмыслить: «Может, мы столкнулись на рынке и случайно. Но когда мы не поделили цветы, а потом заспорили про деньги, я поняла, что этот странный господин оказался там не просто так…»

Признаюсь, Александра мне симпатична и мое отношение к ней нельзя считать непредвзятым, поэтому моим мнением, что вместо Решке ей больше подошел бы кто-либо другой, вполне можно пренебречь.

Пентковская никогда не называет Решке в письмах как-либо по-приятельски, например, — Алекс. Нет попыток ласково поддразнить его неким прозвищем, как это бывает у некоторых пар (возможно, тогда Решке получил бы, скажем, шутливое прозвище «Шаркун»). Лишь изредка в ее письмах появляется обращение «профессор, голубчик» как ответ на его чрезмерную увлеченность профессиональной тематикой.

Из предрождественских, рождественских и новогодних писем более или менее ясно, в каком направлении Пентковская и Решке ведут свою организационную работу. Александра, например, сообщает, что католическая церковь в лице оливского епископа «одобрила нашу идею и даже сочла ее «богоугодной», хотя отметила и трудности по ее реализации». «Это очень важно, — подчеркивает Александра. — Ведь правительства в Польше приходят и уходят, а церковь остается». Что же касается земляков польско-литовского происхождения, то они «лишь недоверчиво качают головами, когда слышат о нашем плане. Впрочем, он им по душе. Многие хотели бы быть похоронены на виленском кладбище. Некоторые плакали, так они были растроганы».

Решке рассказывает о своих первых контрактах с землячествами беженцев. «Эти люди куда менее реакционны, чем можно подумать по некоторым передовицам земляческих газет». Многие местные отделения из нижнесаксонских и шлезвиг-гольштайнских городов ответили на мой запрос вполне положительно, кое-кто проявил определенный скепсис. В одном письме был засвидетельствован «самый живой интерес к возможности вернуться на родину, пусть даже речь идет пока лишь о покойниках». Идея акционерного общества, которое возьмет на свое содержание кладбище для репатриантов, встречала, по словам Решке, на удивление доброжелательный отклик. «Разговоры с видными деятелями лютеранской церкви — беседа с католическими священнослужителями еще не состоялась — завершились успехом. Консисторский советник, уроженец Эльбинга, сказал мне, что подобный проект вызывает у него чувство оптимизма. Как видишь, дорогая Александра, имея дело со смертью, наш замысел несет в себе жизнеутверждающее начало, ибо внушает людям надежду. Как тут не вспомнить Пляску смерти, средневековый мотив, символизирующий мечту о равенстве перед лицом вечности. Сочетание гибельности и оптимизма; вспомни любекскую «Пляску смерти», к сожалению, уничтоженную войной, или произведение того же мастера Бернта Нотке, сохранившееся в Ревеле, — эта бесконечная вереница представителей всех сословий от патриция до ремесленника, от короля до нищего; все они несутся в разверзтую могилу, и так по сей день. Это характерно для эпох великих перемен с непредсказуемым исходом. Окольными ли, прямыми ли путями, но до нас дошли свидетельства тех колоссальных переворотов. Одни из них были разрушительны, другие, возможно, благотворны. Во всяком случае, я не могу безоговорочно разделять нынешнюю эйфорию, тем более, что для многих ей суждено смениться разочарованием. Я встретил закат «эры берлинской стены» с глубоким удовлетворением, однако меня беспокоят дурные предчувствия. Да, я колеблюсь, меня бросает из жара в озноб; слава Богу, у нас в отличие от Румынии обошлось без кровопролития, однако я не могу исключить мысли о жестокостях особого рода, ибо Германия всегда…»

Из этих строк видно, что переписка Александра и Александры испытывала на себе немалое влияние текущих политических событий. В одном из декабрьских писем — а всего их было четыре — Решке подробно информирует Пентковскую о дальнейших успехах совместного плана и тут же добавляет: «Намечающееся объединение Германии, как бы я его ни желал, начинает меня пугать».

Пентковская отвечает ему с поразительной твердостью, будто чем сильнее обесценивался злотый, тем меньше поляки боялись будущего: «Не понимаю тебя, Александр! Я, полька, ото всей души рада за твой народ. Тот, кто хочет единства польской нации, обязан приветствовать такое же единство немецкого народа. Неужели, по-твоему, в Гданьске должно быть два кладбища — одно для восточных покойников, а другое для западных?» Однако она тут же замечает, что необходимо решить проблему немецко-польской границы: «Иначе единство твоей нации станет опасным для всего мира, как это уже не раз бывало в истории».

Можно предположить, что натиск исторически значимых событий, которые будут увековечены календарями, грозил помешать зарождающейся любви; политика вмешивалась в интимную жизнь нашей пары, ибо даже до сновидений долетали «галоп мирового духа» и призывы с транспарантов. Усиленный мегафонами рев толпы «Мы — единый народ!» заглушал шепот влюбленных и их тихий обет: «Мы — единая плоть!»

Фотографии лейпцигского понедельника облетели планету. Новогодний праздник у открытых Бранденбургских ворот вызвал сочувствие в индийских и бразильских трущобах, мировое сообщество глядело на Германию и удивлялось. Александра в Гданьске и Александр в Бохуме следили за этими событиями по телеэкрану. Разве мыслимо в такие часы оторваться от телевизора ради того, чтобы лишний раз взглянуть на фотографию с белыми грибами или же подержать на просвет кусочек янтаря величиною с грецкий орех?

Нет, любовь ничуть не пострадала. В своем рождественско-новогоднем письме Пентковская, которой обычно присущ более деловой тон, вспоминает худощавое тело Александра рядом с собою, над и под собою. Все осталось в ее памяти до осязаемости живо, уверяет она, например, то, как ее пальцы пересчитывали его «ребрышки». «Ты похож на мальчика!» — восклицает Александра. Даже скудость поросли на его груди умиляет ее. Однажды она употребляет словечко, подхваченное не иначе, как во время командировок в Трир или Кельн: «Ты меня замечательно трахал, и мне хочется этого еще и еще…»

Решке же теперь, напротив, избегает плотских нескромностей, он описывает свои чувства понятиями высокими, как бы вознося любовь на пьедестал. Эпохальные исторические события используются при этом вроде подъемного устройства. Так, в первые новогодние дни он пишет: «Встреча Нового года, состоявшаяся у знаменитых Бранденбургских ворот, архитектурного памятника классицизма, куда долгие годы вплоть до самого недавнего времени доступ был закрыт; завершение ровно в полночь прежнего десятилетия, кровавого, до конца бряцавшего оружием и потерпевшего неожиданный крах; начало нового десятилетия, с которым связаны мои тревоги и волнения, а вслед за его первым, уже необратимым мгновением буйное ликование и рев толпы, ибо берлинцы, да и жители других наших городов словно с ума посходили — все это самая читаемая газета, каждодневно обращающаяся к немецкому народу, охарактеризовала одним-единственным словом, вынесенным в заголовок: «НЕВЕРОЯТНО!» Да, Александра, этим словом положено начало следующему десятилетию. Оно звучит сегодня вместо приветствия, когда люди встречаются друг с другом. «Невероятно! Не правда ли?» — «Правда! Невероятно!» Все пронизано невероятностью. Где бы и что бы ни происходило, это слово заменяет любые объяснения случившемуся. И даже наша встреча — невероятная, безумная случайность, из разряда тех безумий, что возвышают и окрыляют любовь, но все же именно случай привел нас обоих к цветочнице, отправил на кладбище, усадил за стол с жареными грибами, позднее свел опять и, наконец, уложил нас вместе в узкую кровать. Я благословляю это невероятие и эту веру и говорю им — «да!», «да!» и еще раз «да!»…»

***

Позднее, примерно с середины января, все становится каким-то неопределенным. Мне трудно отчетливо представить себе мою пару, вижу лишь ее расплывчатую тень. Сохранились все письма этого периода; кого-либо другого, возможно, развлекло бы их воркование, постоянное возвращение к совместной идее-фикс, но мне нужна конкретика, а ее-то как раз и не хватает. Приходится цепляться за каждую деталь, выжимать до последней капли ту или иную подробность, чтобы сюжет развивался подинамичней.

Впрочем, такая ситуация вполне объяснима. Теперь Решке и Пентковская больше разговаривали по телефону, нежели переписывались, а от телефонных бесед в архиве ничего не сохранилось, если не считать обмолвок из писем или дневника о том, как сложно бывало дозвониться до Востока с Запада и наоборот. Эти слова оказываются не нейтральными обозначениями сторон света, а едва ли не олицетворением добра и зла: даже не названные, они присутствуют в письмах, подобно водяным знакам на бумаге. Но каждый из адресатов вкладывает в них свой смысл. Для Пентковской «Восток» связан с тяготами жизни, дороговизной, со столовыми для бедных — теперь поляк, предъявив «куроневку», то есть справку, названную по имени министра социального обеспечения Яцека Куроня, мог получить бесплатно тарелку супа; Решке же жалуется на западное потребительство, роскошь, грабительский курс немецкой валюты. Пентковская упрекает себя за то, что слишком долго не выходила из партии, и обвиняет коммунистов во всех смертных грехах, даже в косности католической церкви, чей догматизм оправдывался, дескать, противостоянием идеологическому догматизму коммунистов; Решке же возлагает на капитализм ответственность за все зло мира, а заодно и за собственные слабости: купив компьютер из соображений налоговой выгоды («это связано у нас с определенными льготами»), он корит себя за то, что поддался капиталистическому соблазну потребительства — «Ведь у нас в университете вполне достаточно вычислительной и информационной техники».

Решке сообщает о своей покупке как бы мимоходом, а между тем этому компьютеру предстоит сыграть немалую роль при создании акционерного общества, хотя поначалу Решке чувствует себя в компьютерных делах дилетантом. Речь идет, вероятно, о модели фирмы «Apple». Впрочем, точных данных, технических характеристик у меня нет, а поскольку сам я упрямо пренебрегаю этой штуковиной в собственной работе, то мне неохота высасывать их из пальца.

Так или иначе, Решке вскоре уже называет свой безымянный компьютер «полезным приобретением», и оно действительно оправдывает себя тем, что на основании статистики и сведений от местных организаций союзов беженцев удалось спрогнозировать, сколько «желающих», как называет их Решке безо всякой иронии, хотело бы приобрести место на кладбище в Польше. «Таковых набралось около тридцати тысяч, — пишет Решке, — и они готовы внести по тысяче марок задатка, не говоря уж о последующих выплатах из больничных и страховых касс. При надежных гарантиях для создания нашего кладбища можно рассчитывать на стартовый капитал в 28 миллионов, не меньше. Правда, треть нужно зарезервировать для виленского кладбища и положить на особый счет, ибо литовцы, несомненно, захотят твердую валюту за предоставление полякам возможности быть похороненными на родине. Тут уж, милая Александра, ничего не поделаешь. Мы сумеем исполнить наш замысел лишь благодаря немецкой марке…»

Прежние жители Данцига, бывшего до 1939 года вольным городом и позднее присоединенного к рейху, а также прежние жители данцигских окрестностей нашли свою вторую родину преимущественно в Шлезвиг-Гольштайне, Гамбурге, Бремене и Нижней Саксонии — ну, если не вторую родину, то по крайней мере приют и сносные условия жизни; добавив запад и юг Германии, компьютер насчитал еще пятнадцать тысяч «желающих». Мой одноклассник прогнозировал и дополнительный контингент, который может появиться после воссоединения Германии, правда, «для восточных немцев первичный взнос придется снизить до пятисот марок, ибо здесь население столкнется с теми же застарелыми проблемами, что и в Польше, хотя возможно, у восточных немцев дела пойдут лучше. Ведь у вас нет «старшего брата», который знает ответ на любой вопрос…»

Решке явно увлекся своим компьютером. Его письма запестрели терминами «монитор», «сеть», «дисплей». Он объяснял Александре, что ROM или Read Only Memory — это постоянное запоминающее устройство, то есть рабочая память с набором инструкций. Поскольку идея создания кладбища находила положительный отклик, к Решке начали стекаться различные материалы, которые он с помощью keyboard (клавиатура) вводил в компьютер или записывал на hard disks (жесткие диски). Нельзя сказать, чтобы компьютер заменил Александру далекую возлюбленную, но говорит он о нем с нежностью: «…как поведал мне тихонько гудящий, ритмично пощелкивающий и такой деликатный собеседник, начальный капитал нашей фирмы превзойдет, судя по всему, мои предварительные оценки…»

Никогда бы не предположил у Решке подобных технических способностей. Поначалу он еще оправдывал необходимость компьютера своей научной работой и перечислял, сколько полезных сведений умещается в электронной памяти: цитаты, библиография, подробности всего завитушечного многообразия барочной эмблематики, но вскоре профессор стал пичкать сей «продукт капиталистического развития» почти исключительно информацией, связанной с экономическими предпосылками польско-немецко-литовского акционерного общества.

Посмотрев полученные через университетскую библиотеку годовые подшивки ежемесячного журнала «Наш Данциг», Решке занес в память компьютера — вижу, как он сидит в домашних тапочках перед дисплеем своего Apple — сведения, почерпнутые с последних страниц этого издания. Там публиковались извещения о смерти, поздравления к юбилеям, к серебряным, золотым или бриллиантовым свадьбам, а также в связи с «уходом на заслуженный отдых». Фотографии встреч бывших выпускников и подписи под этими фотографиями позволяли подсчитать, скольких тогдашних учеников, а ныне весьма пожилых людей «тянет навестить покинутую родину». Здесь же публиковались старые фотографии целых классов из начальных и средних школ, училищ, лицеев, гимназий, которые запечатлели ряды сидящих на полу, на скамье, стоящих позади скамьи и, наконец, стоящих на скамье мальчиков и девочек, указанных в пофамильных списках под каждой фотографией. Проборы у мальчиков и косы у девочек, отложные воротнички и банты, гольфы и носочки, ухмылки, улыбки и скованность, серьезность, а по бокам от ребят — директор и учителя. По этим материалам Решке мог судить о долголетии многих из беженцев. Кстати, он нередко колеблется между понятиями «переселенец» и «беженец»; подразумевая одно, он говорит порой совсем другое и даже называет наших постаревших соотечественников «переселенными беженцами».

В доказательство завидного долголетия Решке выслал Пентковской несколько скопированных из журнала поздравлений ко дню рождения, к юбилею, а также несколько извещений о смерти: например, Аугустин Хабернолль одновременно отпраздновал свое девяностопятилетие и семидесятипятилетний профессиональный юбилей в качестве органиста; Фрида Книппель отметила в полном здравии свой восемьдесят шестой день рождения, а Отто Машке скончался после продолжительной болезни на девяносто втором году.

Вот что читала Александра: «Разве подобное долголетие бывших переселенцев не подает нам знака о том, с каким нетерпением, страстным желанием дожидаются теперь эти люди нашего кладбища? По-моему, именно страх перед до сих пор неизбежным погребением в чужой земле и надежда дожить до возможности обрести последний покой на родине продлевают век моих земляков. Растет число столетних мужчин и женщин. Очередь становится все длиннее. Мне слышится зов стариков: «Спешите! Не заставляйте нас долее ждать!» Мне нравится, что в данцигском журнале, довольно консервативном (его издатели все еще надеются повернуть историю вспять), вместе со старым адресом юбиляра, допустим: «Прежнее место жительства: Данциг, Ам Браузенден Вассер, 3б», указывается и новый адрес: «Ныне: 2300 Киль 1, Лорнзенштрассе, 57». Мне удалось собрать таким образом более тысячи адресов, и мой компьютер получает ежедневно все новую пищу. Большинство землячеств и их местных организаций откликнулись на мою просьбу о распространении среди своих членов подготовленной мною анкеты. Семьдесят два процента желают быть похороненными на родине и поддерживают нашу идею о создании кладбища. При этом пятьдесят один процент хотели бы как можно скорее выплатить свой взнос целиком, тридцать пять процентов предпочитают оплату долями, а остальные пока не приняли определенного решения. Я несколько раз перепроверял расчеты и неизменно поражался замечательным возможностям моего компьютера, который раньше считал бездушной железякой и поэтому не слишком ему доверял. Вскоре мы обязательно поставим такое же чудо современной техники в твоей квартире на Хундегассе. Уверен, что моя Александра научится обращаться с ним гораздо быстрее меня».

По поводу возможных перемен у себя дома Пентковская заметила: «Всегда-то немец знает, чему нам, полякам, следует научиться…»

Это было в конце февраля, когда Восточная Германия стремительно разбегалась на Запад, а Решке ежедневно суммировал данные о нынешних беженцах. Подсчеты показали, что за короткий срок восточная часть готовой к воссоединению Германии может вконец обезлюдеть. В дневнике говорится: «Последние события вызывают у меня тревогу за наш общий замысел, который может погибнуть под тяжестью проблем внутринемецкой несовместимости…»

От Пентковской незамедлительно пришел ответ, в котором она, желая, видимо, успокоить Решке, сравнивает постоянно хмурую физиономию своего премьер-министра с обычно жизнерадостным выражением лица западногерманского канцлера: «Тебе ли жаловаться, Александр? Если бедной Польше достался Рыцарь Печального Образа, то ваш толстый Санчо Панса вечно улыбается…»

***

По-моему, пора дать волю моей досаде. Какое мне, собственно, дело до их переписки? Какое отношение имеют ко мне его компьютерные забавы? Почему этот сюжет до сих пор занимает мое воображение? Разве не ясно, что их история стала банальной, а бизнес на покойниках обречен на успех? Неужели я должен снова глотать по чужой прихоти лягушек? Ради чего?

Аккуратные или неряшливые, их февральские письма оправдывают мое раздражение. Пентковская сообщает, что ее сын, ныне бременский студент, осудил планы матери и ее ухажера создать акционерное общество, то бишь кладбище, как «типичный продукт мелкобуржуазного идеализма». «Витольд любит позлить меня. Он уверяет, будто стал троцкистом в отместку за то, что я слишком долго пробыла в партии. И подружки у него, мол, нет, потому что мне бы этого очень хотелось. А еще он называет наш план результатом извращенного мировоззрения».

Решке отвечает ей жалобами на «эгоистическую нечуткость» по крайней мере двух из трех своих дочерей: старшая упрекает отца в «пережитках патриотического культа», средняя и того пуще — в «некрофильствующем реваншизме». Младшая дочь отмалчивается, но, видимо, лишь из-за полнейшего равнодушия к отцовской затее.

Далее он досадует на университетских бюрократов, на поражение сандинистов в ходе последних выборов, на погоду и на неонационалистические настроения среди своих коллег. Пентковская же обходится без сетований, когда рассказывает о нынешней работе в Мариинском соборе: «Там стоят большие астрономические часы. Сделал их, как тебе известно, Ганс Дюрингер. По преданию, он сам же их и сломал, после того, как патриции велели ослепить его, выколоть глаза, чтобы он никогда больше не создал столь же чудесных часов. Теперь я занимаюсь их реставрацией…»

Работа Александры состояла в восстановлении позолоты на разных кругах циферблата, например, на числах церковных праздников. Когда Александра писала это письмо, она как раз занималась декабрьскими праздниками — днем св. Барбары, св. Николая, св. Люции и Непорочного зачатия. А впереди были еще Золотое число, Лунный круг с числами от единицы до девятнадцати, двенадцать часовых делений с золотыми цифрами на внешней окружности циферблата и золотые знаки зодиака на его внутренней окружности. «На Льве осталось больше всего следов первой позолоты. Предвкушаю удовольствие от работы над ним. Ведь я родилась под знаком Льва…»

Итак, наша пара прилежно трудилась. Опять меня потихоньку разбирает любопытство. К счастью, ни его, ни ее жизнь не была подчинена одной лишь идее-фикс. Пока Пентковская золотила остановившееся время, профессор Решке придумывал темы для занятий со своими студентами. «Твой подарок, который мне очень дорог, навел меня на одну мысль, отвлекшую меня от университетских дрязг и интриг; я затеял семинар по предметам бытового обихода, которые использовались для покупок того, что потребно в домашнем хозяйстве. Подразумевалось все, что так или иначе запечатлено произведениями изобразительного искусства: корзинки, короба, мешки, кошели, авоськи, сумки, котомки, рюкзаки, которые снова вошли в моду у молодежи, к сожалению, вместе с безобразными полиэтиленовыми пакетами. Особенно много материала дают, конечно, малые голландцы. Начиная с позднеготического периода на ксилографиях появляются поясные кошельки, сделанные порой весьма искусно. Современные же художники, вплоть до Бойса, прямо-таки упиваются бытовыми предметами; тут все идет в ход, даже войлочные шлепанцы. Между прочим, Ходовецкий — помнишь наш спор? — изобразил на своих гравюрах и рисунках немало полезных вещей из домашнего обихода, особенно на листах, созданных во время путешествия из Берлина в Данциг, а также в самом Данциге — взять, к примеру, прелестный набросок служанки с корзиной. Эти работы привели в восторг моих студентов. Они совсем обезумели от восхищения, когда я принес им — надеюсь, ты не возражаешь? — твой подарок. Мне хотелось дать им наглядный пример, перекинуть мостик между искусством и бытом. Не удивительно, что две студентки, а за ними один студент принялись плести авоськи с зубчатым узором. За образец взята твоя авоська — впрочем, я ведь уже могу считать ее моей, не правда ли?..»

Вероятно, повседневный контакт с астрономическими часами пробудил у Пентковской, натуры довольно-таки приземленной, тягу к отвлеченным философским размышлениям, ибо в ее первом мартовском письме говорится: «Надо спешить. Ведь время идет. Дело не только в том, что немцы после объединения могут забыть про наше кладбище. Все идет на убыль. Понимаешь, наступает дефицит времени, как раньше у нас был дефицит мяса или сахара. Сейчас в магазинах полно продуктов, только больно уж все дорого. Теперь не хватает денег. Нам тоже не хватит времени, если мы не будем спешить…»

Такие же тревоги испытывал и Решке, правда, в те дни его больше беспокоили капризы погоды, нежели быстротечность времени. «25 января через Англию, Бельгию и север Франции пронесся ураган, натворивший немало бед. Есть жертвы. А за этим первым ураганом последовали еще пять. Они учинили в и без того больных лесах жуткий бурелом. Людям страшно. В Дюссельдорфе и других городах отменены традиционные карнавальные шествия. Прежде такого никогда не бывало. Зато между ненастьями погода стоит теплая, даже слишком теплая для февраля. Настоящей зимы у нас давно не видали. С середины месяца в палисадниках и парках распустились шафран и другие цветы. Видишь ли, Александра, подобные аномалии тревожат не только меня, но и моих университетских коллег, которые занимаются климатологией; причиной мощных ураганов они, при всей осторожности оценок, свойственной серьезным ученым, считают так называемый парниковый эффект. Прилагаю несколько статей на эту тему, поскольку не знаю, пишут ли ваши газеты о глобальных изменениях климата. У нас слышны серьезные опасения… Впрочем, догадываюсь, у вас сейчас иные заботы…»

***

Решке и университет. Следует, пожалуй, охарактеризовать моего бывшего одноклассника более полно, нежели это делает его переписка. Отчасти такую возможность дает другой присланный мне материал, иначе пришлось бы прибегнуть к изысканиям и расспросам. Кое-что можно позаимствовать из моих собственных школьных воспоминаний, правда, довольно смутных: вот мы оба, хоть и соседи по парте, стоим в разных отрядах на утренней линейке «гитлерюгенда» или перед трибуной для руководства и почетных гостей на Майском поле, которое называлось раньше Малым плацем и находилось рядом со спортзалом.

Решке учился в Гейдельберге, защитился в Гамбурге, где вскоре после депортации поселился его отец, почтовый служащий. Позднее, уже в сорок лет, Решке стал профессором. Он получил профессуру в Бохуме, в Рурском университете. Возможно, этому способствовали политические перемены конца шестидесятых годов; не один ассистент, доцент или профессор обязан успешной академической карьерой тем временам. Решке казался тогда радикалом по своим взглядам на реформу высшего образования, на участие студентов в управлении учебным процессом и особенно по своей трактовке исторического искусствознания. Он настаивал на изучении мира труда, каким тот запечатлен в изобразительном и прикладном искусстве. Докторская диссертация о надгробиях содержит основные положения его концепции, получившей позже свое развитие. Диссертация рассматривала детально описанные погребальные обряды как модель, отражающую социальную структуру общества с его полюсами, которым, с одной стороны, соответствует нищенский погост, а с другой — родовой княжеский склеп.

Однако радикалом он был весьма умеренным. Как член педагогического коллектива, да и сам по себе, он отвергал сверхреволюционные требования, выдвигавшиеся на тогдашних сходках. После идейных шатаний, которые ненадолго сблизили его даже с одной из коммунистических группировок, Решке занял леволиберальную позицию и оставался в общем-то верен ей, хотя два десятка лет привнесли, разумеется, немало поправок. Впрочем, многие люди сумели примирить свои, казалось бы, непримиримые внутренние противоречия благодаря простой формуле: «Жизнь продолжается!»

Студенты восьмидесятых годов добавили к его взглядам нечто свое, поэтому к остаткам леволиберальных принципов Решке присовокупил и экологические. Широкий мировоззренческий диапазон нередко приводил его к спорам с самим собою. Он жаловался на затхлую атмосферу, на косность и ограниченность некоторых коллег, ибо, побывав с продолжительными научными командировками или лекциями в Лондоне и Уппсала, Решке, подобно другим профессорам, повидавшим мир, не мог отделаться от ощущения провинциальности своего университета.

Нынешняя молодежь, предпочитая преподавателей строгих, относилась к Решке с долей иронии, считая его «ветераном-шестидесятником», однако у большинства из студентов он пользовался симпатией. И все же к тому времени, когда переписка особенно оживилась, Решке мучился глубокой раздвоенностью и отсутствием перспективы. Университет, а точнее — как он выразился в письме — «преподавательская работа», ему опротивел. Не удивительно, что ему пришлась по душе идея, зародившаяся на закрытом данцигском кладбище. У него появилась цель, к тому же цель гуманная. Имея поначалу локальный характер, эта идея могла приобрести со временем глобальную значимость. Решке даже говаривал об «эпифании», ибо любил высокие обозначения для самых обычных вещей, смутных ощущений, мимолетных мыслей, мечтаний и даже бредовых фантазий.

Одна из студенток его семинара, посвященного корзинкам, авоськам и полиэтиленовым пакетам, рассказывала мне позднее: «Профессор имел жалкий вид со своей вечной береткой на голове, но вредным он не был, разве что казался старомодным, особенно когда занудствовал насчет всяких мелочей, пустяков, из которых складывал свои загадочные картинки и головоломки. Он, пожалуй, даже нравился нам. Что еще сказать? Иногда он был каким-то пришибленным, ныл о мрачном будущем, климатических сдвигах, транспортном хаосе, об опасностях, которые несет с собою воссоединение Германии, и прочей чернухе. Хотя во многом он оказался прав, разве нет?»

Он не знал, какое прозвище дали ему студенты; своего профессора Александра Решке за глаза они называли Ункой.

***

Вот, значит, каким был Решке: внутренне раздвоенным, неспособным к решительному действию, мечущимся из стороны в сторону; любое событие вызывало в нем противоречивые чувства, недаром по поводу немецкого воссоединения у Решке имелось равное количество аргументов «за» и «против». «Чисто эмоционально» он приветствовал подобное решение германской проблемы, однако в то же время опасался подъема националистических настроений; ему чудился «жуткий колосс в самом центре Европы», как сказал он в своем читательском письме, адресованном одному из известных периодических изданий.

Тот факт, что миллионы немцев были вынуждены после второй мировой войны покинуть свою родину, то есть Силезию и Померанию, Восточную Пруссию и Судеты, или же, как мои и его родители, город Данциг, также вызывал у Решке двойственные чувства; впрочем, подобная двойственность не означала в его случае полного раздвоения личности, а если бы медики действительно обнаружили два сердца в его груди, то оперативное удаление любого из них сделало бы его вовсе бессердечным. В одном из писем он называл себя «до гамлетовщины немцем», для него было вполне естественным сначала утверждать одно, а следом нечто противоположное, поэтому он мог говорить то об «изгнанных», то о «переселенцах». Пентковская же всегда называла немцев и поляков, депортированных из Вильно и Данцига, «несчастными беженцами».

Столкнувшись в его записной книжке, больше похожей на дневник, и в неопубликованной рукописи «Век изгнаний» со множеством вопиющих противоречий, я задался вопросом: каким же образом этот внутренне раздвоенный человек оказался во власти одной идеи, которая сделала его настойчивым, пробивным, заставляла действовать без страха и сомнений изо дня в день? Откуда в нем, нытике, Унке, такая напористость?

Мои разыскания свидетельствуют о том, что однажды, уже будучи профессором, Решке также загорелся одной идеей, которую сумел осуществить, проявив решительность и настойчивость, несмотря на сопротивление коллег с других факультетов. Речь шла о практической ориентации студентов-искусствоведов. С помощью статистики Решке доказал, что большинство университетских выпускников совершенно не подготовлены к реальной жизни. Вакансий для них в музеях мало, издательства книг по искусству экономят на штате редакторов, должности в отделах культуры при муниципалитетах раздаются по политическим соображениям, поэтому для будущих искусствоведов необходимо искать новые возможности трудоустройства.

Его программа была рассчитана на подготовку будущих преподавателей в системе образования для взрослых, а также на выпуск специалистов по массовому туризму, организации досуга и работе с престарелыми. Для чтения лекций были приглашены руководители крупной туристической фирмы, директриса большого парка со всевозможными аттракционами и развлечениями, куда приходят миллионы посетителей, а также научный руководитель летней школы, ответственный за составление ее программ. Проводилось анкетирование крупных отелей, гольф-клубов и домов для престарелых, чтобы выявить потребность в специалистах по культурно-развлекательным мероприятиям.

Решке добился успеха. Его программа ставилась в пример за свою практическую направленность. Министр науки и культуры земли Северный Рейн — Вестфалия одобрил выделение для этой программы немалых средств из университетского бюджета, указав на ее «социальную значимость». Многие газеты расхваливали Решке, впрочем, другие, естественно, с таким же жаром ругали за то, что его программа, дескать, понижает академический уровень знаний, а сам университет превращается в бюро по трудоустройству и т. д.

И все-таки Решке достиг своей цели. Другие университеты переняли его программу «практической ориентации студентов-искусствоведов». Мой бывший одноклассник Решке, которого я, всматриваясь в прошлое, представляю себе все отчетливее — не он ли в годы войны организовывал у нас обязательный тогда для школьников сбор картофельных жуков, причем всегда добиваясь успеха за счет продуманной системы премий? — внутренне раздвоенный Александр Решке был, оказывается, вполне способен действовать целеустремленно, осуществлять то, что поначалу выглядело фантазией, призрачной идеей.

Поэтому меня не так уж удивило письмо, датированное началом марта, из которого следовало, что Решке, предъявив союзам беженцев «статистику выявленных и потенциальных пожеланий о захоронении на родине», встретил заинтересованность и договорился о встречах в Бонне, Дюссельдорфе и Ганновере. В его идее усматривался вклад в улучшение немецко-польских отношений, а планы расценивались как конструктивные и заслуживающие поддержки. Отмечалось даже, что столь долгосрочный проект может пойти на пользу и общегерманскому единству. Соответствующий пункт следует включить в государственный договор с Польшей по вопросу о границе, который становится совершенно безотлагательным. Ведь теперь нужно извлечь максимальную выгоду из отказа от территориальных притязаний.

Официальные документы говорят о том, что Решке сумел обеспечить всем «желающим» налоговые льготы при уплате вступительного взноса. Эти документы он приложил к письму Александре. «Наше дело, как видишь, продвигается. Переписка с «Данцигским центром» в Любеке позволяет мне высказываться более определенно. Здесь, да и в других местах, пора действовать решительно. Беседы с представителями двух крупных похоронных бюро показали, что эти фирмы готовы к подобному эксперименту. Одна из них уже провела переговоры с аналогичным учреждением в ГДР, которое согласно тамошним обыкновениям называется Народное предприятие «Ритуальная мебель» и производит недорогие гробы. Этому Народному предприятию грозят трудности со сбытом. Существуй наше акционерное общество уже сегодня, я бы и сам вложил деньги в производство гробов. Никогда не думал, что практическая реализация нашей идеи, то есть калькуляция накладных расходов, разработка будущих «Правил внутреннего распорядка» для нашего кладбища, подготовка каталога гробов, проведение переговоров с так называемыми «профессиональными беженцами» и т. д., доставит мне столько удовольствия, точнее — глубокого удовлетворения. Между прочим, обе немецкие фирмы ищут польского партнера, чтобы создать совместное предприятие. Они же со временем возьмут на себя транспортировку из Гданьска в Вильно…»

Однако из Вильнюса Пентковская получила скверные известия. Хотя литовская сторона выразила принципиальную заинтересованность в деловых контактах, особенно таких, где ожидается валютная выручка, но сам проект был признан нереалистичным. Александра пишет: «Ничего у нас не получится с литовцами. Главное для них — стать независимым государством. Они хотят, во что бы то ни стало, выйти из Советского Союза, и их можно понять. Обидно, что мы до сих пор зависим от проклятых русских. У тебя успешное начало, а мне придется ждать, пока наши политики дадут свое благословение. Что ж, организуем немецко-польское акционерное общество. Контактов с тобой ищут представители местной администрации и церкви. Вице-директору Национального банка тоже не терпится. Приезжай, Александр. Жду тебя, жду всем сердцем…»

***

Но до того, как Решке снова приехал в Гданьск, они встретились в гамбургском аэропорту Фульсбюттель. Оттуда они доехали на такси, то и дело попадавшем в заторы, до главного вокзала, а затем на поезде — до Любека. Здесь Решке заказал в отеле «Кайзерхоф» два соседних номера с видом на Мельничные ворота и старые башни. Среди прочих документов на моем столе лежат ксерокопии гостиничного счета, авиабилетов, железнодорожных билетов, квитанции об оплате поездок на такси. Решке собирал подтверждающие документы буквально на все траты, есть даже чек за бутерброды, которые были съедены у буфетной стойки гамбургского вокзала.

Решке договорился с Пентковской об этой встрече по телефону, поэтому кроме даты, 15 марта, мне известно совсем немного. Кое-что можно восстановить по отправленным позднее письмам. Например, то, что, переночевав в соседних номерах, они на следующее утро прогулялись по городу, осмотрели собор и его астрономические часы, потом отобедали в ресторане «Корабельный цех», а после обеда встретились с «несколькими влиятельными дамами и господами» из данцигского землячества в «Доме ганзейского города Данциг».

Вероятно, между обедом и деловой встречей осталось время, чтобы осмотреть церковь Девы Марии. Там Решке мог рассказать Пентковской историю художника Мальската, который подделывал фрески, и показать высоко на хорах следы от смыва, издевательские пробелы на стенах. Я так и слышу, как Решке заливается соловьем. Слышу его старомодно-велеречивую манеру изъясняться с долгими отступлениями от темы, его всегда как бы немного обиженный голос… На самом же деле, мне известно только мнение Пентковской по делу Мальската, высказанное позднее в ее письме: «Зачем уничтожили фрески, если они получились такими удачными? Ведь мы тоже расписываем фасады не совсем так, как это было прежде. Искусство вообще всегда немножечко подделка, разве нет? Впрочем, понимаю. Немцев интересуют только подлинники, на сто процентов…»

Об обеде в «Корабельном цехе» — ресторане, где посетители сидят на длинных скамьях за длинными столами под точными моделями-копиями кораблей со всем их такелажем, свидетельствуют счет и меню; на последнем Решке приписал бисерным почерком с краю: «Александра пожелала заказать что-нибудь экзотически-северогерманское и взяла «моряцкое блюдо» из рыбы с мясом и картошкой. Моя свежая сельдь, которую она попробовала, понравилась ей больше, а на десерт нам подали «красную кашу», пудинг с фруктовым соком…»

Вряд ли наша пара говорила за столом о политике, хотя в Любеке было много приезжих из Шверина и Висмара, которые больше рассматривали витрины, чем что-либо покупали — да и на какие деньги?

Мне бы не хотелось, чтобы застольная беседа ограничилась интимом, ибо газеты уже тогда начали писать о враждебности местных жителей к иностранцам, особенно к приезжающим в Германию полякам. Но наша пара обменивается еще не остывшими впечатлениями от минувшей ночи, когда они бегали друг к другу из номера в номер, говорит о накопившейся за время разлуки и теперь с новой силой вспыхнувшей страсти; разве что после десерта речь зашла о политике; Александра занимали выборы в Народную палату умирающего и теряющего свое население государства, Александру же беспокоила растущая дороговизна; затем они принялись согласовывать общую позицию перед встречей в «Доме ганзейского города Данциг».

Последующие письма не содержат подробностей второй ночи любви, нельзя же считать таковыми похвалы отелю, который запомнился Александре тем, что «все было красиво, чисто и хорошо пахло», — зато о проведенных переговорах говорится довольно пространно. Оба напоминают друг другу множество деталей, касающихся осмотренной выставки, на которой в застекленных витринах экспонировались старинные гравюры, видовые открытки и пожелтевшие грамоты; Решке оценивает итог переговоров как «существенный шаг вперед», а Пентковская замечает; «До чего обходительны эти господа из руководства землячества. Вот уж не ожидала, И никакие они не реваншисты…»

Конечно, подобные сведения весьма скудны. Мне доподлинно известно лишь то, что Решке предоставил собеседникам не только таблицы и статистические выкладки, выданные усердным компьютером, но и гарантийные письма от немецких похоронных бюро, страховых и больничных касс, положительные отзывы о проекте от высокопоставленных министерских чиновников, налоговую документацию и эскизный топографический план будущего кладбища. Пентковская имела с собой письма от администрации воеводства, от гданьского филиала Национального банка, от двух депутатов сейма и от епископа. Добавьте к сему ораторское мастерство Решке, отточенное на лекциях; с присущим ему красноречием он ряд за рядом заполнил могилами все прежнее Сводное кладбище в полном соответствии с будущими «Правилами внутреннего распорядка».

Позднее я узнал, что землячество — или, как оно официально именует себя, «Союз жителей Данцига» — обещало без особого афиширования поддержать проект. Открывался доступ к картотеке землячества. Личное участие членов землячества в миротворческом проекте не обуславливалось какими-либо требованиями со стороны землячества. Подчеркивалось, что никто не вправе выставлять их, поскольку речь идет о гуманном совместном начинании, а именно таковым было признано немецко-польское акционерное общество по созданию кладбища для репатриантов. Госпожа Иоганна Деттлафф заявила в этой связи: «Мы говорим сейчас только о клочке родной земли для каждого желающего и ни о чем другом». Участники переговоров пришли к единодушному мнению, что данный проект служит делу мира и взаимопонимания между народами.

В составленной Александром Решке протокольной записи отмечено все, вплоть до поданного кофе, кекса и нескольких рюмочек водки; упомянуто и то, что на госпоже Деттлафф, бодрой женщине шестидесяти с лишком лет, было ожерелье из отшлифованных янтарных кругляшей. Пентковская подарила землячеству копию серебряного, частично позолоченного кубка данцигской гильдии пивоваров с выгравированным посвящением и датой «1653»; ответный подарок землячества был, по всей вероятности, не без умысла подсказан Александром Решке — выпущенная в 1907 году издательством «Фельхаген унд Клазинг» монография «Гравюры на меди Даниэля Ходовецкого».

***

Они уехали из Любека вечером. Сохранившийся счет подтверждает, что ночь с 17 на 18 марта они провели в гамбургском отеле «Прем», на сей раз в двойном номере. Утром они посетили большое, похожее на парк Ольсдорфское кладбище, о чем свидетельствует восторженная реплика Пентковской из письма: «Как хорошо, что я это увидела. Немецкое кладбище в Гданьске тоже должно быть красивым. Пусть не таким большим, но таким же ухоженным. Пусть людям захочется там погулять и, может, поискать местечко для себя…»

Затем наша пара провела несколько дней в Бохуме. Сведений о новом осмотре какого-либо кладбища не осталось. Есть только краткая запись об итогах выборов в Народную палату, которые Решке назвал «пирровой победой демократического блока». Неизвестно, понравился ли Александре Рур, а вот про квартиру она сразу же по возвращении домой пишет: «Твоя квартира была для меня приятным сюрпризом, Александр. В образцовом порядке не только книги, но и все остальное, вплоть до постельного белья. Просто не верится, что так живет холостяк…»

От этой первой поездки в Бохум сохранились фотографии, на которых наша пара снята то отдельно, то вместе с другими людьми. Решке водил Пентковскую в университет, где представил ее коллегам, ознакомил со своей программой, «ориентированной на практические нужды». «Импровизированная лекция Александры о золочении как важной реставраторской специальности, о необходимости восстанавливать исторические центры разрушенных войною городов, — пишет Решке в дневнике, — вызвала у моих студентов живой интерес. Это и не мудрено, ибо ее шарм оказался куда сильнее, чем довольно спорное утверждение, будто любая реконструкция всегда немного подделка…»

Они редко сидели дома и не забывали о делах. Так, в Дюссельдорфе они нотариально заверили в присутствии министерского чиновника из Бонна предварительное соглашение, которое позволило открыть в Немецком банке целевой счет. Все обошлось без особого бюрократизма, однако должные формальности были соблюдены. Боннское министерство по общегерманским вопросам признало проект заслуживающим поддержки, поэтому для стартового капитала были выделены кое-какие средства, которые пошли на особый счет. Решке указывает в своей первой бухгалтерской записи 20 000 марок. Упоминается рассылка бланка с заявлением о вступлении в акционерное общество, где оговорено, что членский взнос может быть выплачен сразу или в рассрочку; гарантировался возврат денег, если до конца года акционерное общество не будет зарегистрировано.

Фотография запечатлела нашу пару перед входом в здание; видна латунная табличка, на которой нотариус увековечил дни и часы работы своей конторы. На Пентковской — купленный в Эссене бордовый костюм, не раз упомянутый в дневнике, на голове у Решке — неизменная беретка. Авоська отсутствует. Зато Решке держит в руке «дипломат».

21 марта Александра уехала домой. Еще до ее отъезда на целевой счет поступили первые взносы. Компьютерный прогноз подтвердился: лишь треть вкладчиков пожелала платить в рассрочку. К 31 марта на счете имелось уже 317 400 марок. Для начала весьма недурно. Идея явно оправдывала себя. Вскоре набрался первый миллион.

Можно было бы задаться вопросом, почему вдовец и вдова так долго откладывали новое свидание и не встретились, допустим, уже на Рождество. Даже если учесть, что Пентковской требовалось для оформления визы определенное время, то Решке мог приехать к ней поездом или прилететь на самолете без особых проблем. Они могли бы договориться о каком-то нейтральном месте, например, о Праге. Однако ничего подобного дневник не сообщает. В письмах они уверяли друг друга в своей страсти, их слова были проникнуты желанием, тем не менее Александр и Александра не собирались торопить события. Каллиграфическим почерком написано: «Жизненный опыт подсказывает, что в нашем возрасте надо сохранять благоразумие».

Читаю ее каракули: «Наша любовь не пустяк. Она от нас никуда не денется».

Александр пишет в декабре: «Мы ждали друг друга годами, так что лишний месяц не в счет…»

«Знаешь, — отвечает Александра, — когда я сижу на лесах перед астрономическими часами, время летит совсем незаметно».

Он кажется самому себе похожим на муху внутри янтаря: «Ведь ты тоже целиком вместила меня».

«А ты — меня, милый Александр».

«Но желание мое велико…»

«Еще не время, любимый, погоди…»

Не забудем, что у нашей пары имелись еще и семейные обязанности. Пентковскую навестил на Рождество сын: «Витольд был очень мил. Я баловала его, как маленького». Решке целых три дня провозился с внуками: «Они утомили меня гораздо меньше, чем их родители, которые вечно ищут спора со мной».

Возможно, еще в Гданьске, например, за завтраком в отеле «Гевелиус», они договорились одарить себя следующим свиданием лишь тогда, когда их идея встанет на ноги, но при этом было условлено, что в спорных случаях приоритет должен отдаваться делу, то есть польско-немецко-литовскому акционерному обществу по созданию миротворческих кладбищ. Недаром в одном из своих апрельских писем Пентковская вспоминает поговорку: «Делу время, потехе час». Так или иначе, пасхальные отпуска прошли, и лишь потом, на середину мая, была назначена новая встреча. К этому времени предполагалось закончить подготовку к учреждению акционерного общества.

***

Решке выехал на машине, другие три человека вылетели из Гамбурга самолетом: госпожа Иоганна Деттлафф, 65 лет, супруга ушедшего на пенсию директора районной сберкассы из Любека; господин Герхард Фильбранд, 57 лет, владелец средней по размерам фирмы из Брауншвейга, и доктор Хайнц Карау, консисторский советник североэльбско-лютеранской церкви. Все трое согласились стать соучредителями акционерного общества и занять три отведенные немецкой стороне места в наблюдательном совете; кандидатура госпожи Деттлафф была предложена данцигским землячеством. Их сопровождал юрисконсульт, фамилия которого не упоминается.

Номера для гостей и конференц-зал на семнадцатом этаже Пентковская заказала в отеле «Гевелиус» с учетом его удобного расположения в самом центре города. У меня есть копии документов обо всех связанных с этой встречей расходах, оплаченных из средств банковского счета, открытого при содействии министерства по общегерманским вопросам. Из тех же средств дважды оплачивался обед на четырнадцать персон. Заключительный ужин, состоявшийся на второй день переговоров и прошедший, по словам Решке, «в дружеской атмосфере и с застольными речами», был оплачен, судя по всему, либо Гданьским воеводством, либо польским Национальным банком, во всяком случае, счет за него у Решке не сохранился.

Кое-что остается загадкой. Почему Решке и Пентковская избрали роль учредителей с распорядительными функциями, но без права решающего голоса в наблюдательном совете? Неясно, на какой правовой основе велись переговоры. Копии учредительного договора у меня нет.

Во всяком случае, достоверно известно следующее: за исключением участка, на котором располагалась Студенческая больница, вся остальная территория бывшего Сводного кладбища вместе с Академическим парком, то есть комплекс общей площадью одиннадцать с половиной гектаров, был арендован немецко-польским акционерным обществом по созданию миротворческого кладбища, сокращенно АО МК, сроком на шестьдесят лет; договор предусматривал также преимущественное право купли этой территории. В соответствии с немецкими кладбищенскими нормативами тут могли разместиться двадцать тысяч могил, включая места для захоронения урн. Стоимость аренды, хоть и непонятно как рассчитанная, составила 484 000 немецких марок, плата должна была вноситься ежегодно до второго ноября. Общая стоимость землепользования за весь срок арендного договора равнялась шести миллионам; эта сумма должна была быть оплачена в течение двух лет. Накладные расходы несло акционерное общество.

Полагаю, что на ноябрьской дате настояла наша пара, приурочив ее, видимо, не столько ко Дню поминовения, сколько к иному событию, о чем, естественно, не говорилось. Разумеется, расходы по захоронению и уходу за кладбищем брали на себя частные лица, которые решали воспользоваться услугами акционерного общества. Разработанные Александром Решке «Правила внутреннего распорядка» были одобрены; адвокаты внесли лишь две поправки относительно срока, когда на прежнем месте возможно новое захоронение, и права на анонимное захоронение, после чего оба распорядителя, Александра Пентковская и Александр Решке, подписали договор. Литовская часть проекта («Польское кладбище в Вильнюсе»), на которую резервировалось определенное валютное финансирование, была закреплена в отдельном параграфе — компромисс, на который Пентковской пришлось пойти.

Решке пишет: «Мы заседали в скромно обставленном зале, зато вид с семнадцатого этажа на город, восставший всеми своими башнями из руин, как бы демонстрировал собравшимся масштабность принимаемых решений. Завершение работы получилось весьма торжественным. Не возьму в толк, кому пришла мысль заказывать шампанское и кто за него расплатился…»

В состав наблюдательного совета вошли с немецкой стороны Деттлафф, Фильбранд и Карау, а с польской стороны Мариан Марчак, Стефан Бироньский, Ежи Врубель и Эрна Бракуп, которая, будучи по происхождению немкой, как бы уравновешивала несоответствие трех голосов против четырех, что Решке счел «жестом доброй воли поляков, тем более, что госпожа Бракуп — случай особый. Этой даме уже за восемьдесят, она постоянно что-то бормочет…»

На следующий день после подписания договор стал достоянием общественности. Мой одноклассник назвал его «одним из значительнейших событий века» и потому довольно болезненно реагировал на критику. Журналисты посетовали на то, что получили возможность задать вопросы лишь после того, как дело уже сделано, но Решке попросту отмахивался от подобных упреков, будто от назойливых мух: «К брюзжанию придется привыкать…»

И все же он в целом был доволен исходом пресс-конференции. «Вопросы оказались скорее безобидными, чем ехидными. Когда главный редактор местной студенческой газеты напомнил присутствующим, что Германия до сих пор официально не признала западной границы с Польшей, я указал ему на специальный пункт учредительного договора, где зафиксировано, что в случае непризнания границы договор аннулируется. Между прочим, именно этот пункт был принят практически единогласно, лишь при одном воздержавшемся…»

По мнению Решке, удовлетворительному исходу пресс-конференции в немалой мере способствовал вышеупомянутый Мариан Марчак, вице-директор Национального банка, который с «деликатной настойчивостью» разъяснил, что переориентация экономики на рыночные принципы служит интересам Польши и не терпит половинчатости, в противном случае коммунистический феномен дефицита продолжит свое существование. «Пан Марчак мне понравился, хотя я не во всем разделяю его либеральные экономические взгляды».

Присутствующие с одобрением встретили сообщение Пентковской о том, что в перспективе акционерное общество планирует арендовать одно из виленских кладбищ, которое также стало бы миротворческим, ибо примирение необходимо и литовцам с поляками. Сначала по-польски, а затем по-немецки она сказала: «Все мы настрадались. Так довольно этих страданий…»

Решке с сожалением отмечает ее резкие — он даже пишет «грубые» — антирусские выпады, пусть они делались не перед журналистами, а уже после пресс-конференции. «Больно слышать подобные слова из уст Александры. Ненависть многих поляков к русским вполне объяснима, но наша идея не терпит огульных обвинений. Ей следовало бы быть посдержанней, хотя бы из уважения ко мне…»

В остальном же ничто не омрачило для нашей пары тех майских дней. Решке почти не пользовался своим номером в отеле «Гевелиус», ибо в его распоряжении была квартира на Хундегассе. Решке очень порадовал Александру своим подарком — портативным компьютером, который она очень быстро освоила.

Наверное, это были счастливые дни. Учредители Деттлафф, Фильбранд и Карау уехали, после того как наблюдательный совет принял устав и регламент, а также избрал своим председателем вице-директора Национального банка. Несмотря на кое-какие организационные дела, которыми приходилось заниматься, у нашей пары оставалось достаточно свободного времени для прогулочных поездок в Кашубию и Вердер, до самого Тигенхофа. Они ездили на машине. Когда же мой бывший одноклассник решил однажды добраться до арендованного кладбища на велорикше, произошла размолвка, которая едва не привела к серьезной ссоре.

Судя по дневнику, Александр уступил Александре. А мистер Четтерджи, на которого тем временем работало уже более трех десятков велорикш, пообещал Решке устроить такую поездку в следующий раз.

Собственно, причиной размолвки стали отнюдь не велорикши сами по себе. Если бы на Четтерджи работали пакистанцы, бенгальцы или, скажем, русские, Пентковская рискнула бы, пожалуй, воспользоваться непривычным средством передвижения, но поскольку за рулем всех велоколясок сидели поляки и только поляки, то в Александре взыграла национальная гордость, что, в свою очередь, раздосадовало Решке. «Дожили! — воскликнула Александра. — Не хватало еще, чтобы поляки превратились в китайских кули!»